Наверное поэтому фон Гебзаттель продолжает со слегка недовольным выражением лица (он не любит, когда его прерывают, пытаясь отвечать на вопросы риторические):

- Данный факт в высшей степени удивителен: это тончайшее и глубочайшее понимание, эта словно выходящая за пределы возможного, потрясающая игра на фортепиано, эта исключительная творческая продуктивность в сочетании с блистательным мастерством...

- Я не играю на фортепиано, - упрямо повторял я, - я не имею творческой продуктивности. У меня вообще нет продуктивности. Это навет. А они все - уроды. Уроды!

- ...это своеобычное переживание конца мира и сотворения новых миров, эти духовные откровения и эта суровая повседневная борьба в переходные периоды между здоровьем и коллапсом. Только в создании новых миров они видят хоть и опасный, но единственный путь собственного спасения. Вот послушайте:

Но Бог, щадя и меру точно зная,

На миг один жилья людского прикасаясь,

Хранит нас...

Но слишком трудно этот дар вместить,

Ведь если бы Дарящий не скупился,

Давно благословенный Им очаг

Наш кров и стены в пепел обратил.

- Все это хорошо, дорогой мой фон, - как можно проникновенно говорю я, стараясь не обращать внимание на бунтующее тело, на расплывающееся лицо, как будто фитилек на темени наконец-то дождался поджога, весело и чадливо вспыхнул, оплавляя стеарин разума, - Это просто замечательно, мой фон, но все это ваша выдумка... Ваша дерьмовая интуиция, мерило истинности болезненного воображения. Еще поспорим, кто более нормален! Еще померимся интеллектом!

Впадинка вокруг фитиля переполняется и горячие стеариновые реки стекают по лбу и щекам, сдвигают глаза и нос, и если без них еще как-то можно кричать, то рот слишком важен для меня. Я просовываю пальцы сквозь наплывы тягучей кожи и остатков волос, мычу, вою, неумело и наспех выправляя губы и язык, впопыхах сбивая со своих мест зубы, которые больно впиваются в горло.

Строго придерживаюсь ритуала. Где еще искать укрытие от грядущей катастрофы? Только так. И только там, где все контролируемо, выхолощено, вылущено из смысла, из боли, из свободы. Церемония умывания, церемония застилания постели, кофейная церемония. Отовсюду угрожает зараза, разложение, смерть и кто первый кинет камень в канатоходца за то, что он убог в своих движениях, ограничен веревкой под ступнями и еще вынужден тащить на себе тяжелую длинную палку? И дело тут не в вере или неверии, не в бредовой осуществленности псевдомагического "антимира", а в том, что от него нельзя убежать, нельзя спрятаться в глубокую нору, потому что ты уже сидишь в норе, отгородившись от света.

У тебя в боку прорастает ключик - хитрая пружинка наматывает крепкие нити, стягивает фантош в кричащий комок, а затем медленно выпускает из своих стальных зубов. Впрочем, выпускает ли? Пережевывает, обсасывает, словно пережаренный орех.

Ванна занавешана несколькими слоями зановесок, которые нужно расположить так, чтобы семь складок приходилось на каждую сторону, причем не заглаживать их, а пускать с обманчивой простотой, удостоверившись, что глупые рыбки попадают во впадины, а не торчат на выпуклостях выпотрошенными камбалами. Труднее считать движения зубной щеткой и отслеживать время по хронометру. Сто движений на каждую сторону под убийственное щелканье проклятой стрелки. Иногда не получается. Сегодня не получилось, сбой, малая катастрофа, от которой в животе разливается холодное болото противной жижи, руки начинает трясти и еле успеваешь сделать шаг к хищно ухмыляющемуся унитазу. Или это глаз? Потусторонний фарфоровый глаз с громадной голубой сетчаткой и уходящим в бездну зрачком? Грозящее наказание отбрасывает к раковине и там все устанавливается. Что-то милосердно удерживает канат, не давая ему сильно раскачиваться... Раз, два, три, ... девяносто восемь, девяносто девять, сто. Мир спасен!

Кровать смиренна. Лишь скользкая простыня сопротивляется движениям рук, норовит собраться в комок, нахмуриться... Бедная, одинокая простыня. От нее нужно избавиться. Она слишком задириста, ей не достает тепла одного тела и она грезит о раскаленных ночных безумиях, кошмарах. Я предал, обманул ее ожидания и она мелко мстит. Но чем точнее движения, чем правильнее вещи подгоняются друг под друга, собираются, защелкиваются, тем больше мир перестает быть миром. Вещи обретают тайный смысл, текут и паразитируют, они не существуют больше сами по себе, нельзя допускать такой роскоши. Если канат сам по себе, объективность, холодный моток жестких и колючих волокон, то никому не перебраться через пропасть, заполненную круглыми, моргающими головами с раззявленными ртами. Если мир сам по себе, то все в нем лишь случайность, необязательное присутствие миллиона лишних вещей. И уж точно безумцы те, кто готов в нем существовать.

Каждая мелочь - страстный хищник, живое и коварное существо. Оно не прощает внимательного взгляда, напрягается и готово вцепиться в глаза. Здесь мудрость, имеющий смелость сочтет ее - вещи сами по себе не существуют, у них есть только смысл и смысл всецело враждебный, злопыхательский. Стоит вовлечься в сложную пляску заклятья и ты обречен на вечное ее повторение, на бесконечное падение в бездну любой безделушки, которая с голодной радостью впитает твои пальцы, сжимающие кружку, растворит, пропустит через крохотные фарфоровые поры на шабаш магических смыслов.

- Оказывайте сопротивление, - советует некстати фон Гебзаттель и приходится ему подать кружку, - оказывайте сопротивление, докажите свою реальность.

- Он не может быть реальным, - возражает марсианская ящерицы, удивительно крупного размера и редкой кирпичной окраски с возрастными проплешинами зелени. - Мы заключили договор. У нас контракт. Мы долбим решетки, а он выживает. Ха-ха-ха! Такого и в бейсболе нет.

- Реально то, что оказывает сопротивление, - вещает фон Гебзаттель.

- Спорное утверждение, - замечает ящерица и запускает длинный раздвоенный язык в кофейник. - У-у-у, а-а-а... Замечательно, придется повисеть на потолке, но вы продолжайте.

- Сопротивление это то, что мешает нашим движениям, препятствует осуществлению наших целей и желаний..., - начинает и спотыкается фон Гебзаттель, потому что свисающая с потолка ящерица начинает сдуваться и надуваться, как будто кто-то накачивает и выкачивает из нее воздух с глухим рокотом - бу-бу-бу.

- Это я так смеюсь, - поясняет марсианин. - Ну что за солипсизм! Ну что за наивность! Я вот, например, никому не мешаю. Я даже не знаю, что такое "цель" и "желания"! Значит я не существую? Какая глупость, какая глупость! Чему вы учите подопытного? Так и до психушки недалеко...

- Достижение цели, - фон Гебзаттель строго смотрит на марсианина и повышает голос, - достижение цели путем преодоления сопротивления... хм, да, именно путем преодоления сопротивления или... или неспособность его преодолеть и означают опыт переживания действительности; соответственно, любое переживание действительности укоренено в жизненной практике...

- Ну вы горазды, коллега, - ящерица изумленно крутит головой. - Такое повторять с умным видом? Практика, переживание... Да из-за чего здесь переживать? Из-за моей реальности? Извините, но Марсианское Сообщество Разумных Ящериц громко протестует! Объект нашего эксперимента полностью нас устраивал и устраивает, и не нужно сюда влезать с вашей практикой. Вы еще психоанализ вспомните! Эдипов комплекс. Только учтите, что мы - яйцекладущие.

Фон Гебзаттель выведен из себя. Он холодно допивает кофе и швыряет пустую кружку в ящерицу.

- Но сама реальность на практике есть для нас всегда истолкование значения вещей, событий и ситуаций. Понять реальность - это понять значение.

- Прекрасно! - кричит марсианин, перехватывая кружку и вылизывая ее языком. - Я хочу понять свое значение! Я хочу понять свою реальность! Продегустируйте меня! Что если я съедобен? Я реальность без всякого значения. Я дан вам в ощущениях, так ощущайте меня, ощущайте!

Становится шумно и неуютно, я прохожу мимо большой клетки, где сидит лохматый пес перед пустой миской, толкаю дверь и выхожу на задний двор, где не слышно шума моря, где вокруг за обвисшим забором стоят такие же дома, а небо скрывается за густым переплетением проводов и веток. Оно засвечено до черноты - плохо отмокшая поверхность древней фотобумаги сочиться чем-то кисло-желтым, едким и пахучим, и я благоразумно остаюсь на веранде. В массивной треугольной ванне с кипящей водой покоится Тони (как есть в рубашке, которую пузырьки то поднимают вверх, то прилипают к коже), предусмотрительно при этом выставив крылья наружу, так что по оперению правого стекает небесная бурда, оставляя неряшливые потоки.

Тони читает. Громадная книга слегка кренится, угрожая упасть в воду, но дева продолжает удерживать ее двумя пальчиками. Другая рука в воде поглаживает ногу.

Я ежусь. Что-то не так. Что-то всегда не так. Можно сколько угодно убеждать себя, что небо все-таки синее, что вода, в которой лежит Тони, - не кипяток, что марсианских ящериц делают в Голливуде, и что какие-то прощелыги установили в комнате аппарат, просвечивающий голову и мысли нейтринными пучками, но за всем этим нагромождением в общем-то второстепенных деталей таится, скрывается, зреет нечто настолько постоянное, основное, неизменное, что уговариваешь себя смириться, принимать все как есть...

- Это и называется трусость, - вскользь замечает Тони, не отрываясь от книги.

Присаживаюсь на край ванны и рассматриваю ее застывшее лицо, натянувшее маску презрительности. Смотрю в воду и наблюдаю как тяжелая белая ткань все плотнее облегает тело, прорисовывая невидимой кистью груди, живот, темный островок и бедра. Тони морщится от моих мыслей. Она терпеть не может слюнявой сентиментальности, всех этих грудей и островков. С покойной госпожой Р. у нее много сходства.

- И не вздумай спрашивать, - предупреждает дева. - Тебе же хуже.

- Куда уж хуже, - жалуюсь. - Куда уж хуже.

- Ты утверждаешь, что тебе одиноко? - левая бровь вздымается. - Из тебя все-таки сделали аппарат по перегону мировых скорбей в черную желчь?

- При чем тут это?

- А ты не догадался?

- О чем?

Тони все-таки роняет книгу, она падает в воду и как-то странно вся сразу же идет под воду, словно сделана не из бумаги, а из металла.

- Бедный, мой бедный, - говорит дева, но по выражению ее лица понятно, что никакой я не бедный, а очередная отпадшая душа, обитатель Лимба, или еще чего похуже. - Иди ко мне скорее...

Она стягивает меня в воду и впивается в рот даже не поцелуем. Это какое-то жадно-ищущее движение, неприятное скольжение между зубов чего-то крепкого, обвивающего мой язык и втягивающего его между чужих зубов. Впиваются острые иглы и я начинаю инстинктивно отталкиваться, но меня крепко держат, обволакивают, зажимают глаза... Я откашливаюсь и отплевываюсь кровавой слюной. Все лицо ледяной Тони усеяно мелкими красными точками. Она зачерпывает воду и смывает их.

- Твой мир изменился, - говорит дева. - Изменился необратимо, изменился в той мере, в какой изменившиеся знания о действительности управляют этим миром, пронизывают его. И они так просто не отдадут его, при любом стремлении что-то изменить они будут угрожать катастрофой. Катастрофой бытия как такового, ведь оно и есть ты, то, с чем ты себя все еще отождествляешь. Попытки к бегству будут пресекаться самым жестоким образом и осуществлять казни будешь именно ты и только ты. Это мое маленькое откровение... А теперь уходи. Ты противен...

- А как же ты? Что с тобой?

- Силенок не хватит, - презрительно бросает Тони.

Ванна пустеет и вода медленным, тягучим потоком заливает оставшуюся форму - хрусталь ангельского тела.

Я устраиваюсь на верхней ступеньке лестницы. Беспокойный моторчик продолжает гудеть, но во рту все болит, ангельский яд проникает внутрь и я чувствую истечения нежного тепла, окутанного, ощетинившегося болью. Нужно переждать, не обращать внимание на черную бахрому готовящихся распуститься цветом. Тони жестка, но не жестока. Иногда мне кажется, что кроме нее ничего и нет во мне самом. Какое дело до окружающего города, всех этих улиц и домов, придавливающих так называемую правильную жизнь к самой земле, которой и порождается эманация: "Питайтесь и размножайтесь! Размножайтесь и питайтесь!".

Как она сказала? Производство черной желчи?

- Ага, - подтверждает сосед. - Может быть так она и сказала, но я вам не гарантирую. Гарантирую только то, что жить настоящим - препаршивое дело.

- Вы способны об этом судить? - мне плевать на настоящее и прочие паршивые дела, но успокоение как-то смягчает душу.

- А вот вы знаете каково это? Жить здесь и сейчас? О! Окаменевшая восковая табличка с удовольствием расскажет об этом! Уж я то знаю всю подлость подлога. Иногда стоит отравиться газом... Нет, вовсе не то, что подумали. Случайно. Пустая случайность, за которой уже ничего нет. Тебя даже не несет течением, потому что никакого течения нет. Нет изменений, нет... Проще сказать - нет. Какая подлость! Или счастье? Жена говорит, я стал глубже чувствовать... Это на бумажке у меня написано, - Окаменевшая восковая табличка потрясла потертым листом. - Я не могу ничего утверждать... Начало фразы меркнет к концу. Как скоростной поезд. Оказывается здесь ничего нет. Понимаете? Нет настоящего, все - прошлое. Можно жить в настоящем, но не во времени. Знаете, что еще мне тут написали? Вот...

Я взял его памятку, но ничего не мог разобрать в каракулях - что-то летящее, стремящееся успеть ценой сглаживания любых изгибов. Кардиограмма клинической смерти. Или просто смерти. Слепок новой души собеседника? Ускользающая тайна присутствия на гребне несущейся волны... Оказывается и там нет выхода к покою, к забытью, а есть такое вот нарастающее напряжение, не в голове, не в мыслях, а на уровне нервных клеток, которое порождает легкое беспокойство от неосознаваемой забывчивости, беспомощность и растерянность. У него даже повадка куриная - в повороте головы, во взгляде.

- Не переживайте, - ободрил он меня. - Когда забываешь - становишься счастливее. Я смутно себе представляю. Может здесь вообще единственный вопрос? Хотя, почему я так решил? Если и решил бы, то уже забыл... Я понимаю ощущение. Проживание, мне говорят, а я забываю. Только мгновение общего времени, а потом - бездна. Но что-то все равно хранится. Откладывается в кончиках пальцев. Вдруг я говорю вечность? Не стесняйтесь, уходите... У меня - вечность, я буду сидеть и болтать.

- Мне интересно, - признаюсь я. - Вы лучше марсианских ящериц. А вы их видите?

- Что вижу?

- Особенное, непривычное, страшное...

Окаменевшая восковая табличка смотрит на меня, отбирает памятку и прячет в карман.

- Ничего такого нет, - отрезает он. - Горит огонь, близится зима. Что здесь необычного? Все по-новому. Даже лица знакомых всегда по-новому... Но они должны привыкнуть! Ха-ха-ха... Наверное им смешно каждый раз знакомиться со мной.

Человек внезапно хмурится.

- А если кругом обман? Вы видите обман? Если нет мозгов, то так легко обмануть... Я ни в чем не уверен. Я даже не помню - женат ли... А ведь до того случая у меня была красивая подружка. Что с ней? Сейчас я этого не знаю... А еще я могу исчезать! Верите? Должна быть справедливость в мире. Равновесие. Если все исчезает для меня, то и я...

- Поговори со мной, - предложил я Сандре, сидящей в плетеном кресле под оранжевым деревом. Листья медленно облетали и усеивали черноту ее платья. - Давай поговорим...

- Меня больше нет, - не поворачиваясь ответила она и смахнула листья. - Какой смысл беседовать с пустотой?

- У меня больше ничего и нет, - жалуюсь. Хочется встать, подойти, потрогать темную фигуру, в которой нет ничего от Сандры, кроме собственной уверенности в том, что это все-таки она. Безумие сна... - Сложная ситуация.

Сандра смеется, затем кивает головой.

- Обычный аргумент, мой друг, банальный аргумент. Согласись. У тебя вообще нет ситуации. Все, к чему ты стремишься, тут же обращается в прах.

- И в чем должно быть правильное решение? Отправиться вслед за тобой?

- Ты что-то путаешь, милый. Ты всегда был большим путаником... Нет никакой меня. Нет нас. Нет тебя и меня. Есть только ты. Запомни - только ты. Все остальное - морок. Вы бегаете как белки в колесе в чреде частностей, бессмысленности. Но вот колесо остановили и что тогда?

- Смерть?

- Граница. Для кого-то за ней есть только смерть, для кого-то - только там и начинается подлинная жизнь. Нужно все разрушить, чтобы узнать... Печально, но иначе нельзя.

- Мне нужно правильное решение...

Сандра вновь смеется и слегка поворачивает голову в мою сторону.

- Там нет правильных решений, милый! Там начинается трагедия и все остальное. Неужели ты не понимаешь таких простых вещей? Ты не можешь всю жизнь сидеть в странном месте. Нужно двигаться. И тебе придется двигаться. Но мы тебе не помощники и не советчики. Ведь это далеко. Дальше, чем твоя обратная сторона луны... Намного дальше.

Подул ветер, взметнул пыль, уперся в узкое пространство сада и со скрипом, усилием, воем принялся раздвигать окостеневший морок, уносить вдаль дома и деревья вместе с одинокой фигуркой. Голос исчез, оставив лишь озноб. Небо просело мрачной, старой крышей, вот-вот готовой обрушиться на головы трухлявыми обломками с мириадами светляков. Ветер продолжал выдувать бесконечность, освобождая место от любых деталей, от мельчайших зацепок, от всего, на что может опереться взгляд. Кто здесь говорил о сопротивлении?! Чуждые силы господствовали, раскручивались дикой спиралью от скрюченного тела, перемешивали измерения и выпячивали бездну. Где-то была земля, руки ощущали холод досок, но почему-то была пустота. Воздух все еще там, но самих вещей нет.

- Не верьте ей, - усмехается госпожа Р. - Не верьте мертвым, а еще больше не верьте живым... Сигаретки не найдется?

Сигаретки не находится и она извлекает ее из мрачного неба. Жду молнии, но это простая зажигалка.

- Там многого лишаешься, - доверительно говорит она. Светлые волосы убраны под платок, на глазах - непроницаемые очки и лишь бледная кожа светиться в темноте. - Но такова жизнь. И смерть, конечно же.

Я забираюсь в кресло с ногами, она же вытягивает ноги, скидывает туфли под дождь и шевелит пальцами. Лакированные тушки с длинными и узкими клювами лежат в коричневой луже и в покатых боках отражается фиолетовая мешанина тайфуна - изорванные многослойные облака, подсвеченные заплутавшими в плотных лабиринтах солнечными лучами. Жуткое великолепие хаоса и невозможной математики дробных производных. И еще более жуткое ожидание вспышки молнии, которая может рассеять сумрак, осветить иллюзию жизни - курящую и посмеивающуюся нежить во всем ее откровении смерти.

- Хотите меня спросить? - она стряхивает пепел. - Хорошая обстановка для интимных вопросов... Я даже догадываюсь, какой будет первый вопрос.

- Что вы такое? - и госпожа Р. смеется над непонятной шуткой и хлопает в ладоши. Огонек сигареты прочерчивает медленно гаснущие круги.

- Угадала, угадала! Но если это нечестно? Впрочем... Я ведь все равно выиграла? Я выиграла? - спрашивала она пустоту. Ветер, продувающий частую решетку дождя, набирался влаги и холода, обволакивал тело ознобом и хотелось еще плотнее сжаться, втиснуться в оставшиеся островки тепла, отогнать липкие, прозрачные, водянистые лапы.

- У нас союз, - сочла нужным пояснить она. - Дружеский союз, хотя иногда приходится... слегка спорит, - госпожа Р. зажала сигарету в зубах, подтянула юбку, обнажая край чулок, и стянула их по очереди. Ноги засветились нереальной белизной.

Она аккуратно расправила скомканные тряпочки и повесила их на перила.

- Но... можно ли это называть таким словом - союз? Есть в нем что-то от шизофрении, вы не находите?

Качаю головой и еще больше сжимаюсь, скукоживаюсь. Снятые чулки обвивают почерневшее дерево перил и поначалу развеваются траурными флагами, но капли дождя быстро расплываются по ним крупными пятнами, нейлон намокает и угрюмо обвисает.

- Здесь не жарко. Я люблю дождь, особенно осенний дождь... В нем столько смыслов и настроений, вы не находите? Бессмысленная с точки зрения так называемой мудрости природы трата воды и ветра... Как будто это рассчитано не на гниение, а на созерцание... Грусть и воспоминания. Воспоминания и грусть.

Госпожа Р. бросает окурок, как-то неловко двигается, слегка упираясь голыми пятками в пол, наклоняется и рядом с мокрыми чулками повисают очередная тряпочка - черные трусики.

- Но, наверное, это только мои ассоциации? Смешное слово - ассоциации. Что-то рыхлое, неупорядоченное, искрящее. А еще говорят, что люди сходят с ума от их разрыва... Ложные представления, суждения, внутренние противоречия, галлюцинации... Мы с вами слишком мало общались и я жалею об этом. Было бы интересно поболтать в другой обстановке, при другой погоде... Дождь интимен и ностальгичен, быть страстным ему не пристало, но ведь у нас не страсть? Ты не находишь?

Она замолкает, но она права. Тысячу раз права. Странное и никогда не испытанное ощущение синхронного, совместного движения души, чувств, пугающее озарение единства, найденной, а точнее - обретенной истины, потому что во тьме нельзя искать, там можно только терять. В обычной жизни, если она существует, такое сразу же забывается, прячется в паутине подвалов и чердаков одиночества, потому что это слабость, самая отвратительная слабость, предательство личности - личины, отказ от масок и игры. Замыкание двух душ с привкусом раскаяния.

Такого не выдерживает никто. Нельзя жить в плотной сети тайных значений, символов, смыслов, знамений. Невозможно всегда быть в мысли, а если точнее и вернее - в безумии, в безоглядной идиотии невинного соития с миром. Здесь нельзя, невозможно допускать ни капли теплых чувств, обычных человеческих желаний и теплоты.

- Ты начинаешь все понимать, - прерывает госпожа Р. тишину дождя и ветра. - Ты думаешь - это сон? Наваждение? Бред? Я же говорю - все дело в ассоциациях... Кто-то когда-то выстроил дороги в наших головах, снабдил их указателями, бензоколонками, гостиницами, магазинами и мы теперь обречены плутать в дельте асфальта, не понимая, что лучше бросить машину и пойти к морю... или в горы... или вообще не двигаться, сидя на обочине. Или представь, что там произошло землетрясение... обвал, или просто ремонт дороги, в конце концов. А на руках у тебя карта спрятанных сокровищ. И что тогда? Ехать в противоположную сторону только потому, что туда ведет самое лучшее шоссе?

Она смеется, встает с кресла, возится с застежкой на боку, сдергивает короткую юбку и оставляет ее валяться на полу. Теперь она разделена - белое и черное, черное и белое. Встает в проеме ветра, дождя и облаков, внезапно подсвеченная разряженным светом, словно притянутым, выпитым из промокшего мира и теперь изливающимся сквозь обнаженную кожу спокойным сиянием. Хочется сказать: "Тебе холодно", или: "Так неприлично", но я лишь сижу на своей обочине и жду.

Госпожа Р. обхватывает себя руками, гладит плечи во внезапном ознобе, ладони сползают вниз к резкой границе между прикрытым и обнаженным телом. Она слегка поворачивается ко мне:

- Как ты думаешь, если бы Бог обратился лично к тебе... Нет, не так. Представь, что Он выбрал тебя, прямо сейчас, здесь. Вошел в твое убогое и унылое существование не чем-то, а ВСЕМ... Понимаешь? ВСЕМ, чем только возможно. Не выбирал бы жалкие околотки, окольные тропы, вообще бы не выбирал бы дорог, а стал бы травой... небом... ветром... Всем, что ты только можешь и не можешь помыслить. Был бы Он услышан? И, главное, как бы ты Его услышал?

Я зажмуриваюсь, заслоняюсь руками и вжимаюсь в колени, но это видение из разряда прозрачных. От него не убежать, не укрыться, как от обычного кошмара. Его видишь даже так - сквозь веки, сквозь пальцы, сквозь колени... Видишь одновременно со всех сторон, чувствуешь, как будто холод женского тела не отталкивает, не устрашает, а притягивает неловкие касания к голой коже, покрытой крохотными капельками дождя. Госпожа Р. улыбается и в ее улыбке нет ничего хищного, высокомерного, презрительного. Просто ледяная усмешка Снежной Королевы.

Она снимает черный свитер, стаскивает его через голову вместе с платком и очками, комкает в неряшливый узел и отбрасывает. Лишь темные полоски бюстгальтера пересекают спину и лопатки. Осторожно спускается по ступенькам и выходит под дождь, под низкие тучи в объятия ветра. Осторожно крутится, раскинув руки и подняв голову к небу, медленно поворачивается, красуясь почти голым телом. Светлые волосы намокают, как-то жалко облепляя голову потемневшими прядями.

- Я красивая? Скажи мне, что я красивая, как требует ритуал!

- Ты прекрасна, - соглашаюсь. Обнаженная женщина под дождем вызывает жуткий озноб и лишь одно желание - чтобы она быстрее вышла из коричневой лужицы, вырвала ноги из податливой грязи, в которую они погрузились по щиколотку.

Госпожа Р. послушно поднимается по лестнице, оставляя маслянистые отпечатки небольших ступней. Останавливается, замирает. Бюстгальтер странно смотрится, но она его не снимает.

- Ты еще не решил задачу? - недовольно спрашивает меня. - Ты еще раздумываешь? Хотя... ты, наверное, прав. Нужно многое обдумать. Мало кто думает. Они предпочитают указатели и дешевые карты для дураков. Кто-нибудь придумал бы каких-нибудь космических пришельцев...

Она подходит и проводит холодными ладонями по моим плечам, по груди... Влажное ощущение спускается вниз и замирает на животе странной печатью. Моя одежда для нее не преграда. На мне нет одежды. Нет вообще ничего в мрачной пугающей пустоте, по сравнению с которой ее тело - долгожданное спасение.

- Знаешь как меня иногда называют?

- Нет... Госпожа Р...

- Ну что за глупые шутки, - тихо шепчет она. - Парвулеско глупо шутит...

- Тогда у тебя нет имени...

- Единорог. Порой меня называют Единорог. Ты еще не разучился расстегивать застежки? Тогда почему ты медлишь?


24 октября

Попытка бегства


В объятиях не было наслаждения. Только борьба и взаимное выталкивание на острую бритву абсолюта, чье приближение леденило кожу и заставляло поджимать пальцы. Два космических божества исполняли грандиозный танец соития в молчании, в боли, в ненависти. Тьма расступалась в их зажмуренных глазах и лишь раскаленные жала метались от одной бездны к другой, выискивая случайных жертв. Казалось, что тела прорастали друг внутрь друга, дыхание и стук сердец сливались в хаос, и лишь где-то внизу рождалась гармония единого андрогина, зачинавшего жуткое потомство.

Здесь нельзя упасть в горячее и коварное болото расслабляющего безволия инстинктивного движения. Все должно быть рассчитано и осмыслено, каждый такт обязан распасться на миллионы отражений одной и единственной идеи, оплодотворить великую пустыню бытия... С каждой нотой пароксизма восторга, исторжения в податливое тело, в таинственные лабиринты вагины, яркий пульсирующий шар обретал подлинную жизнь, сквозь протуберанцы света прорисовывались застывшие статуи, и трубы выпускали в несуществующее небо протяжный и унылый свист.

Иногда тьма застывала и подлинное зрение, которому не нужен свет и глаз, различало узкое и длинное женское тело, по которому шли загадочные узоры, указующие движение губ, языка, пальцев и ладоней... Все было предусмотрено в тайном ритуале инициации, пробуждения Белой Дамы, длинный заговор теней мог торжествовать непонятную победу в непонятной битве, но что-то мешало этому - тончайший сдвиг, оттенок, нота, которые не уловить, не исправить, но от которых все становится не так. Запретная человеческая нежность, хищное вожделение исполнившегося желания, лживая значимость личины, соблазнившей, овладевшей...

- Ты моя...

- Нет...

- Ты моя!

- Нет!!! Взгляни на это!!!

Приказ, которому нельзя подчиниться, потому что уже нет только своей воли, только своего желания, потому что нет никакого женского и мужского, а есть только мир и то, что мешает ему назойливостью, иронией, человечностью, темным пятном растекающейся по шелковой простыне. Забытое создание, может быть даже бог, имя и существование которого испепелило дрожание зрачка, словно горячая волна прокатилась по белому морю, выжигая вечные торосы до основания черных вод.

И в воцарившей влажной мгле пробудились псы.

Было невозможно понять, выделить собственное тело, проследить его среди бессмысленных комков одеяла и раздражающей гладкости ткани. Мир родился, но он был еще слишком плотным, тесным, обтягивал кожу легким касанием преодоленной ночи, но в него уже проникали далекие лай и вой. От их присутствия на кожу осаждались острые крошки хрустальной пыли и теперь любое слабое движение порождало взрыв пробуждающих уколов.

Женщина исчезла, растворилась, осталась в теургическом сне по ту сторону города, по ту сторону смерти и, возможно, луны. Привычный пепел одиночества покрывал чувства, отторгал и гасил аляпистую яркость грез, а нелепый аппарат чтения и изменения мыслей, установленный где-то наверху, включился, почуяв добычу. Пока он разогревался, я прикинул - сколько нужно таких штук, чтобы покрыть всю территорию. Стационарными модификациями здесь не обойтись. Нужно нечто помощнее или, наоборот, не так примитивно сконструированное. Например, геостационарный спутник с излучателем... или использование уже готовых сетей передачи данных - оптоволоконные, телефонные... Хорошо использовать электрические провода и сотовую связь, модулируя сигналы сверхдлинными волнами. Возникнут небольшие скачки напряжения и легкие помехи, но кто на это обратит внимание? А ведь есть еще трубы, пустоты подземных коммуникаций, игрушки на батарейках, в конце концов... Что стоит промодулировать обычную батарейку? Или сделать накладку на водопроводную трубу, в результате чего обычный кран превращается в шпиона и гипнотизера?

- Идея сумасшедшая, но не лишена убедительности, - согласился старик. - Спецслужбы так бы и поступили.

- И ты веришь в такую чушь? - удивился маленький паршивец. - Во все эти заговоры? Страшные тайны?

Старик раскурил трубку и наставительно произнес:

- В начале был заговор... А уж потом все остальное.

- От этого становится как-то... как-то неспокойно, - паршивец поежился. - Конспирация...

- Я знаю, что тебе не нравится.

- Мне все не нравится, - огрызнулся паршивец. - Особенно то, что ты меня пугаешь. Ты зачем меня пугаешь?

- Как на голых женщин смотреть, так это тебе не запрещено. А как показать правду жизни... - старик затянулся и выпустил в потолок густую струю дыма, как перекипевший чайник. Он был необычайно доволен.

Паршивец сидел на камине, болтал ногами и разглядывал статуэтки. Отвечать не собирался, догадываясь, что эту перепалку он проиграл.

Я смотрел в темноту. Что-то происходило... Тайное и страшное движение, рождение чего-то жуткого, черного, предназначенного лишь мне, потому что я оказался единственным бодрствующим в пропотевшем от кошмаров городе.

- В лунном свете на морском берегу среди заброшенных одиноких лугов, - внезапно продолжил старик, - когда вас угнетают горькие раздумья, вы можете заметить, что все вещи принимают желтые, причудливые, фантастические формы. Тени от деревьев движутся то быстро, то медленно, туда-сюда, складываясь в различные фигуры, распластываясь, стелясь по земле. В давно прошедшие годы, когда я парил на крыльях юности, все это заставляло меня мечтать, казалось странным: теперь привык. Ветер выстанывает сквозь листву свои тоскующие ноты; филин же гулко кричит, так что у слушающих его волосы принимают вертикальное положение...

Наступила тишина и в ее гулкой, резонирующей пустоте окончательно родился, порвал пуповину, задергался в отравленном воздухе отчаянный, обезумевший вой, вой с захлебыванием, с удушливым клокотанием и слепой злобой ко всему, что только посмело в страшный час покинуть свои тайные убежища. Вой на грани и за гранью слышимости, промораживающий и околдовывающий невероятным сочетанием замершей природы и рождением нового, галлюцинативного пейзажа, который прорывается сквозь плаценту внутрь, в содрогающееся и агонизирующее тело, размалывая и пожирая остатки разума и отблевывая куски паранойи.

- Что это... - паршивец даже не смог выдавить из усиливающегося страха интонацию вопроса.

- Псы, - все равно отвечает старик, - обезумевшие псы, которые наконец-то разорвали свои цепи и убежали из далеких хижин, которые бегут по полям, то там, то здесь, внезапно впав в бешенство.

- Они не могут сойти с ума, - жалобно уговаривает, заклинает уже свершившееся маленький паршивец. - Они лишь звери...

- Не звери, а псы... То, что всегда и постоянно существует рядом, то, что рождается диким, но постепенно очеловечивается, впитывает гнилостные эманации своих хозяев, злобой или преданностью скрывая свое пробуждение, выпрыгивание из природной гармонии, где нет добра и зла, в треснувший мир вседозволенности... И ты еще утверждаешь, что они не могут сойти с ума?! Да только это им и предстоит... Только здесь - выход...

Паршивец сжимается на своем насесте, скрючивается, прячет лицо в ладонях и всхлипывает. Старик продолжает хладнокровно курить. В нем что-то изменилось, отразилось от яви, где все встало не так, где метастазы сомнения расплывались по самым обычным и скучным вещам, и темные щупальца теперь трогали его кожу, подправляя воображаемую маску.

- Я не хочу, не хочу... - бормочет паршивец и раскачивается, как будто ему ведомо горе, по-настоящему человеческий вкус утраты.

- Такое когда-то должно было случиться, - говорит старик. Не утешает, не отвлекает, а просто равнодушно объясняет. - Такое могло случиться и вот оно произошло. Мы слишком неосторожно играли роль провожатых... Ха, мы думали, что все нужные карты у нас на руках, но ошиблись.

- Я не хочу исчезать! - кричит паршивец и выбрасывает вперед руку с напряженным указательным пальцем. - Это все он! Он виноват! Мы слишком много ему позволяли! Мы никогда не долбили ему решетку!

- Только без истерики, - поморщился старик. Он подошел к окну и посмотрел сквозь жалюзи в темноту. - Внезапно они останавливаются, смотрят по сторонам в диком беспокойстве слезящимися глазами...

- Прекрати... Давай вызовем полицию?

Старик оборачивается и пристально разглядывает бледного с просинью, потрепанного, исхудавшего паршивца.

- И что ты ей скажешь? У меня спонтанное пробуждение? Я наконец-то проснулся? Избавился от клиппот? И теперь хочу обратно?

- Да...

- Они тебе устроят тур обратно - на мозголомах или рассоле... Ты знаешь, что раньше сумасшедших пытались лечить ударами палки по голове? Говорят, помогало.

Мальчишка обвисает нелепой куклой, страшной в своей просвечивающей сделанности, искусственности, сочетающей совсем человеческое отчаяние в дрожащих губах и слишком живых глазах. Зрачки вытеснили всю радужку и уже никак не реагировали на приближающийся лай и вой, в которых не было звериной ипостаси, лишь тонкая пленка от лязга зубов и цоканья страшных когтей, и сквозь эту мембрану пробивался крик голодного ребенка, не тот требующий рев, который подразумевает близкое присутствие матери, который настойчив и нетерпелив, а скорее - отчаяние оставленного в лесу младенца, несправедливо и жутко осознавшего собственное одиночество в холодном и пустом мире.

Их отделяет бездна, но почему-то кажется, что стоит неосторожно протянуть руку, ощупать пальцами мрак и на них тотчас сомкнется скользкая челюсть, вцепится желтыми, кривыми зубами, упрется кровавыми точками зрачков, притягивая человеческий взгляд, впитывая его ужас, материализуясь только для того, чтобы утянуть случайную жертву в собственный мир звериного безумия...

Они заполняют пространство, топчутся и толкутся, ожидая единственного знака, намека, тайного знамения, которое может оказаться самым невинным жестом, простой мыслью или желанием, запахом страха или человеческим воем в ответ на хищную тоску, пожирающую сердце. Добро, зло, демоны и духи нашептывают оцепенение, услужливо придерживая за руки и отбирая дыхание сладкими поцелуями. Выбора нет. В свободе умереть никогда нет выбора. Личная агония или безнадежный бег по пустынным улицам, где любое перемещение может открыть дверь в сопредельное сумасшествие, выпуская кое-что более жуткое и отвратное, чем какие-то псы.

- Дыши! Дыши, черт тебя подери!!! Все равно уже поздно! - размыкает паралич надрывный крик, бьется стекло и уши закладывает от выстрелов.

Первый... второй... третий... Вспышки вычерчивают медитативные полоски порохового дыма в неподвижном воздухе, которые ловят движения, преграждают напор событий, но их эфемерности хватает только на то, чтобы нарыв разбух и прорвался горячими потоками гноя и крови.

- Что это? - бормочет паршивец сквозь свою ладонь, зажимающую рот. - Что это?

Старик прячет пистолет - черную, нелепую штуковину с нелепыми выступами, которыми оружие упорно цепляется за края кармана плаща, не желая погружаться внутрь.

- Материализация, - отвечает он, как будто это что-то объясняет, проясняет в залитой кровью комнате, где в растекающейся луже теперь уже чего-то желтого затихает вздрагивая темный зверь.

Тупая морда с рудиментарными глазами, стальные клыки, со страшным клацаньем вдвигающиеся и выдвигающиеся из распухших, гноящих десен, длинные передние лапы и искривленные, рахитичные - задние, продолжающие свой неостановимый бег и вычерчивающие по тугой пленке лужи хаотичные царапины.

- Оно - одно? - спрашивает паршивец. Он медленно приходит в себя, зелень тошноты переходит в синеву страха, но мальчишка пока держится. Он даже слезает с камина, маленькими шажками подступает к зверю, приседает и протягивает к липкой морде руку, словно пытаясь погладить умирающее существо.

- Пальцы откусит, - предупреждает старик. Впрочем он спокоен. Стоит у разбитого окна, ощетинившегося остатками стекол и жалюзи, поглядывает на улицу и вертит зажигалку.

Что происходит? - вертится наведенный вопрос и никак не может ухватиться за стальной крючок действительности. Меня отключили, заблокировали управление, уроды... Бунт уродов. Коневоды проклятые. Черти, кругом одни черти, они подступают все ближе и ближе... В таких случаях готовят рассол. Мозговой рассол. Господи, как далеко все зашло... Агрегат работает на полную мощность, хорошо себе это представляю, вижу воочию медленное и тяжелое вращение массивных колец, штырей, шестеренок, тяжелое дыхание шлангов, закачивающих в раскаленные внутренности смазку, которая потом брызжет крохотными гейзерами между плохо подогнанными деталями... Что ты там говоришь, Нонка? Идея движения? Ты разве никогда не видел как работают твои мозги? Ты не подозревал, что все настолько безнадежно механистично, что и демоны тонкой семерки кажутся достойными представителями животного мира... Твоя беда. Твой грех. Тот самый, первородный... Ничего там не сдвинуть, не изменить, не улучшить. Агрегат слишком прост, чтобы его можно было понять. Стоит в нем сдвинуть крошечное колесико и - перегрев, по сравнению с которым шуб - лишь невинное фантазирование. Собаки-то откуда? Из какой ментальной дыры вылезли твари?

- Придется запереться здесь, - говорит старик.

Паршивец обходит труп и выглядывает в окно. Черное на черном. У цвета ночи слишком много оттенков, которых хватает не только на тишину и пустоту, меланхолию и одиночество, страх и похоть, но и на таких чудовищ, чьи тела запруживают улицу, растекаются грязной трясиной, немедленно порождающей тлен болотных огней, и в бледной синеве с трудом можно признать свечение полуслепых глаз.

- Скажи слово и тут же будет оно, - прошептал старик. - Отвратительные гады...

- Нам не помогут, - говорит паршивец спокойно. - Нам теперь никто не поможет. Не в лучшем из миров мы оказались.

- Ты думаешь? - старик перестает мять сигарету и бросает ее в окно. Острое жало незамеченного осколка пропарывает кожу. - А, дьявол...

- Помочь?

Старик не успевает ответить - снаружи на окно падает плотная тень, закрывая тошнотворное шевеление псов - аспидных личинок на куске сгнившего мяса, стальное жало втискивается внутрь, упираясь в равнодушное лицо, как будто старый коневод что-то вроде этого ожидал, и когда это самое сбылось, прервало изнуряющую цепь странных и пугающих знамений, он лишь холодно усмехается и неуловимым движением втыкает сигарету куда-то в неразличимую тьму. Воздух вокруг старика вспыхивает и отбрасывает изломанное тело в стену. Тень просачивается в комнату, окутывает взвизгнувшего паршивца, распухает грозовой тучей, в которой с воем ворочаются еще нерожденные молнии грядущей непогоды, а потом начинает лить ледяной дождь...

...остается только тупо смотреть на окровавленные руки, на окровавленную простынь, на окровавленную комнату. Разве кровь не горячая? Разве ее так много, что хватает на целый ливень? Рука сжимается и чувствует мертвенную липкость. Нежить. Пальцы тянутся к волосам и натыкаются на неопрятные космы, пропитанные... гадостью. Что угодно, но только не кровь, не свинцовый запах растерзанной жизни...

- Я не стал бы так переживать, - замечает черный человек, присевший на краю кровати. - Потом они снова несутся по полям, перепрыгивая на окровавленных лапах через канавы, тропинки, через пашню, кучи травы и торчащие булыжники. Создается впечатление, что они впали в бешенство и ищут гигантский водоем, чтобы утолить свою жажду. Несчастный запоздалый путник! Друзья кладбищ набрасываются на него, раздирают на куски и тут же пожирают, брызгая кровавой слюной...

Черный человек трет подбородок и смотрит вопросительно.

- Неплохо, - соглашаюсь я.

- Безумно, безумно... Зовите меня Исмаил. Исмаил - повелитель псов.

Он наклоняется, шарит у себя под ногами и вытаскивает за шкирку маленького паршивца. Выглядит тот неважно - мешочек с ручками и ножками, дрыгается и смотрит белыми глазами.

- Ты кто? - спрашивает Исмаил.

Паршивец хрипит нечто, но черный человек кажется разбирает невнятицу:

- Оператор? Коневод? Специалист по скоблению решеток? - последнее его особенно позабавило. - И как же ты их скоблишь?

- Отпустите... я покажу...

- Но без фокусов, - предупреждает Исмаил и ставит паршивца перед собой. - Никогда не встречал таких демонов.

Паршивец вытаскивает из кармана мятый листок бумаги и карандаш, ловко рисует голову и внутри кружок:

- Вот это и есть решетка. Иногда она бывает и пошире, если... э-э-э... вещь сложная попадается. Она много умеет и решетка становится большой. Если есть решетка, то вещь справляется с делами и нам не нужно ее постоянно контролировать... Больше свободы, меньше забот, - паршивец с опаской смотрит на Исмаила и продолжает. - Вещи мало думают, они только создают видимость, а подчиняются нам... операторам, я говорю. Если решетку выскоблить, то вещи кажется - думать стало труднее, а на самом деле программы перестали работать. Вещи больше верят программам, чем самим себе. Поэтому тогда ими легче управлять...

Исмаил мрачнеет, наливается темнотой:

- Теперь так это называется... Жалкие демоны седлают големов и никто ничего не замечает. Гайбат-уль кабир... Может быть я пришел вовремя. Вещь... надо же, - черный человек качает головой.

- А мой напарник..., - пытается задать вопрос слегка оживший паршивец.

- Лопнул, - усмехается Исмаил. Его губы разъезжаются, обнажая множество кривых клыков. - В нем было слишком много грязи, малыш.

- А... А... со мной...

Черный человек не любит развеивать сомнения и страхи. Он сидит на краю кровати совсем недалеко от меня - достаточно нагнуться вперед и дотронешься до его плеча. Клубящийся мрак вокруг Исмаила уплотняется, очерчивается складками громадного плаща, широко ниспадающего, скрадывая тело существа. Я замечаю, что тьма просачивается сквозь траурный шелк и по испятнанной простыне расползается черная лужа.

- Сомнение и страх, - повторяет Исмаил. - Сомнение уронило Человека вниз, сквозь скорлупы миров он падал и ломал свои крылья, сгорал в плотных слоях нижних миров и выпал лишь прахом на проклятый край... Прахом, который здесь подобен золоту, сверканию звезд, но который - лишь жалкие и отвратительные остатки великой истины. И что же делать?

- Он все может! - закричал паршивец. - Он все может!

Исмаил поднялся, вырос до потолка, согнулся, сломался, приближаясь жутким лицом к паршивцу:

- Кто все может, мой крошечный друг? - вкрадчиво произносит он и сквозь слова веет такой стужей, что паршивец начинает трястись в невозможном ознобе, он просто разъезжается, расплескивается в разные стороны. - Может быть, это ты все можешь? Ведь я хорошо вижу палку с крючком... Так кто из вас скакун, а кто - наездник?

Шкура на операторе пучится жуткими узлами гнойников, лицо мнется расплавленным целлулоидом:

- У нас договор, - сипит слипающийся рот, губы паршивца еще каким-то чудом раздвигаются и между ними провисает тягучие нити. - У... на... пере... луна...

- Остановись. Не надо.

Исмаил усаживается в кресло и брезгливо подбирает полы плаща.

- Я слушаю, - предупреждает он.

- Всех можно спасти.

Зубы клацают.

- Всех? - Исмаил разбрасывает руки, раздвигает бездонную ширму. - Видишь этот город? Город, набитый големами и самодвижущимися гробами?! Сгущение порока и сомнения?! Сборище прямоходящих зверей, мнящих себя людьми! И ты хочешь их спасти? Всех этих малых существ с плоской злобной завистью-ненавистью?! Эту нечисть - недоразвитую, самовлюбленную, несостоятельную, уродливую, которая не терпит и ненавидит все глубокое, истинное и величественное?!

Мне тоже становится холодно. Теперь моя очередь. Чувствовать разгорающийся внутри огонь, как он растекается по жилам, с каждым ударом сердца достигая скрытых глубин. Как будто глотает громадный, отвратно пахнущий цветок с тонкими, поросшими миллионами крохотных зубов лепестками... Краповая лихорадка застилает глаза и проникает, обрушивается в пустоту выскобленной головы могучими водопадами. Тело теряет очертания, все перепутано, переплавлено в тигле злобного удивления.

- Спасти, или, еще хуже, оставить в покое? - шепчет мне на ухо. - Мыслящий тростник созрел, хозяин, и пора собирать урожай...

Исмаил сдергивает измятое покрывало душной комнаты, впускает предутреннюю морось. Солнца еще нет, но в воздухе уже попахивает движением утомленных тел, беспокойными снами и навязчивыми кошмарами, в которых звенят надоедливые будильники, возникают немыслимые препятствия, из-за которых приходится быстрее шевелить ногами и по много раз за ночь опаздывать на работу. Кое-где в домах включается свет и выцветшие желтые потоки вырисовывают на мокром асфальте пантомиму теневого театра. В отдалении хлопает дверь и в тишине гулко раздается твердая поступь раннего бегуна. Его размытая фигура приближается, раздается вширь и ввысь, упорное движение рождает свежую волну, пронизанную запахами дождя и влажными, тонкими искрами, которые касаются разгоряченной кожи щек. И где-то на пределе свободы, пустоты, отчуждения старый жук заводит старую песню, шевелит хитиновой броней, выпуская подкрылки, взмывает в вязкость провисшего неба, нелепым снарядом направляясь навстречу человеку. Тот, не сбиваясь с ритма, удивленно крутит головой, пока черные серпы не сходятся на белизне его шеи. Щелчок и обезглавленное тело еще почему-то делает пару шагов, руки плавно, словно в танце, расходятся в стороны, безнадежно сохраняя равновесие, посреди опустевших плеч бьет фонтан и бегун утыкается в асфальт, сливается с тьмой и влагой.

- И создал Бог человека, - сказал Исмаил, склоняясь над жертвой и втискивая патроны в узкую глотку ружья. - Что бы это значило? Какого человека? Зачем - человека? Голема? Свет? Или только путь к нему?

Он трогает пальцем темноту и прикасается кончиком языка.

- Кровь... Обычная кровь...

- Ты убил его!

- Нет, - Исмаил усмехается. - Я лишь направил его.

- Куда же он пойдет без головы?

Исмаил шарит и поднимает округлый предмет. Мертвое лицо сохранило гримасу удивления от того, что привычный мир вдруг закувыркался. Паршивец с ужасом смотрит и зажимает ладонью рот. Его тошнит.

- Мы никогда такого не делали... - сипит мальчишка и в слабом голосе угадывается тоска по привычным склокам со стариком, по всем этим милым семейным выкрутасам.

Черный человек проводит языком по холодным губам головы и ловко забрасывает ее в мусорный ящик. Там уже лежит много пакетов, поэтому отсеченная часть тела мягко падает на них.

- Вы совсем растлились в своем покое. Творите страшный разврат и не замечаете плодов деяний своих. Огненный змей свил себе логово вокруг сердца, а вы не видите, что их головы сгнили, усохли, что не глаза теперь смотрят на вас, а прелые зеркала смрадных трясин!

Напряженная фигура изгибается, что-то смещается под широким плащом, лицо вытягивается в жуткое, чешуйчатое рыло и трехпалая лапа подцепляет острым когтем паршивца и подтягивает к багровому пламени, вытекающему сквозь клыки.

- Ты думаешь? - урчит бездна и штаны маленького паршивца намокают. Сквозь вонь серы пробивается запах мочи. - Ты думаешь?!

Паршивец не понимает и дергается на когте как умирающая бабочка, проколотая булавкой.

- Так ты думаешь?!

- Да... - хрипит мальчишка, - Я думаю... думаю... Что я должен думать?!

Отчаянный крик пожалуй веселит зверя. Раздвоенный, раскаленный язык его трогает зеленую кожу лица и на ней вспухают багровые рубцы. Мальчишка дергается назад, слетает с когтя и падает на землю. Он плачет.

Это грань, за которой должно начаться бессмысленное и бесконечное падение. Нет, не так... Схлопывание. Кто-то громадный и посторонний взял кувалду и теперь безостановочно плющит стальной шар присутствия, обманку бытия вокруг. Вмятины, трещины, заусенцы... Подделка самого себя! Ложь и подделка, словно под веселой лужайкой на опушке леса обнаружилась зловонная топь, ждущая и зовущая. Вот что плохо. Ждать и звать. Ведь ужас никак не укоренен в улице, в деревьях, в обезглавленном теле... Он просто есть. Свободное и необходимое волеизъявление существования. Сюда не заманивают в ловушку, сюда добираются своими ногами, открыто и добровольно, ориентируясь на свет твердой, угольной звезды. Еще один уровень рвется, расползается, обнажая лишь звук, плотный, шершавый, он вгрызается в перепонки беззубым ртом младенца... Как! И это покой?! Разве может даже отблеск идеи покоя скрываться за такими словами:

- Мы на войне! Мы на войне и здесь не посидишь в сторонке. Мыслю - значит воюю... Так?

- Так... - шепчет маленький паршивец, оператор, коневод, наконец-то столкнувшийся среди простоты и, даже, примитивности такелажа страстей с чем-то подлинно и неотъемлемо человеческим, до жути человеческим - разверстой бездной, ведущей в ад.

- Он понимает! - захохотал Исмаил, защелкал пальцами и пустился в пляс, сильными ударами разбрызгивая тяжелые лужи. - О, малыш - укротитель големов, у меня для тебя будет особое поручение.

Демон нежно обнимает мальчишку за плечи.

- Ты думаешь я зол? Что во мне больше нет ничего, кроме черного шарика в стеклянной трубочке? Что у меня только одна сторона? Это не так, укротитель, не так! Посмотри на луну и ты поймешь, что и у нее имеется скрытая сторона! Только големы носят постоянные маски. Вот уж о ком можно точно сказать какой шарик поместили в него при оживлении - желтый или красный.

Мальчишка слушал с застывшими глазами. Он смотрел мимо черной бездны и не видел ничего. Вгрызался в кулак, кусал, оставляя глубокие следы зубов.

- Но мы с тобой не такие... Это наш общий секрет. Мы не профаны, но посвященные, посвященные каждому из своих культов, но в нас больше сходства. Так? В нас много сущностей и никто не поймает их за руку. Мы как змеи умеем менять свою шкуру... Только быстро, очень быстро...

Паршивец холодно сказал:

- Оживает.

Исмаил оглянулся:

- Свершается то, что и должно свершиться. Или ты думал, что мне больше делать здесь нечего? Отрывать головы первым встречным?

Тело бегуна шевелилось и дергалось. Обратная агония. В какую сторону не переступать границу, но смерть остается смертью. Он с трудом встал на четвереньки, зашатался, как марионетка в неумелых руках, рука подвернулась и тело завалилось на бок. Вторая попытка оказалась успешнее. Новорожденный уже умел сохранять равновесие. Заскорузлая майка прилипла к животу, из под нее свисали наушники от плеера. Бегун неуклюже повернулся и медленно потопал прочь, расставив для устойчивости руки. Правая подламывалась и приходилось левой придавать ей относительно горизонтальное положение.

- Имаго, - сказал Исмаил.

Он взял паршивца за руку, поманил меня и мы пошли по улице в тени деревьев, скрывающих нас от света ночных фонарей. Пространство корчилось и стонало, дома срывались с насиженных мест и с морщинистыми фасадами отпрыгивали в размытую даль перспективы, вытягивая за собой пуповины дорожек, выложенных плиткой. Сквозь тучи сыпался звездный дождь и при желании можно было услышать их шипение на каплях дождя. Окружающий мир разбухал, словно упрятанный в недоступной для зверей расщелине труп.

- Цимцум, - прошептал демон, - цимцум. Благодать стремится к себе, сжимается в точку, покидая весь мир. Все не так и не там... Нужно спешить, нужно очень спешить.

Темнота все больше разбавлялась световыми потоками, которые сочились из смятой мякоти декорации еще сонного города. Некто твердой рукой выжимал остатки подлинности.

- Погибель... Проклятие... Черное делание... - Исмаил беспокойно оглядывался. - Слишком близко от всего. Слишком далеко от ничто.

Провожатый неловко вышагивал впереди и по его телу ползали жуки. Иногда он их стряхивал рукой и под нашими подошвами они лопались как елочные игрушки - хрупкие и полые. Исмаил трогал тело и начинающие было подгибаться ноги выпрямлялись, деревенели, и голем продолжал путь.

В скрытом под майкой плеере что-то наладилось и наушники впускают в тишину неразборчивое бормотание. Спрессованные голоса рвутся сквозь подсевшие батарейки и плотную мембрану фильтров, кричат, взывают, захлебываются помехами. Что-то важное есть в них. Важное и недоступное. Угроза? Предупреждение? Мольба? А что еще ждать от мыслящего тростника под ударами тайфуна?

И на зов таинственной трубы, на сладкий запах разложения стекались все подонки мира, выползали из вонючих щелей и зловонных колодцев, просачивались сквозь ночь и обезумело моргали громадными, мутными глазами лемуров, переживших вивисекцию. Тени ссыпались в многоголовое и многоногое создание, перемешивались и перемалывались в узком горле спящей улицы и тонкая мука требовала новой крови для доброго замеса.

Тучи раскалялись. Их влажные туши гудели и освещались короткими молниями. Нечто замыкало в погоде и дыхание жара сменялось стужей, морось застывала в льдинки и вскипала на горячем асфальте фонтанчиками пара.

- Мне страшно, - сказал паршивец. Он сидел на корточках, прижавшись спиной к стоящей у бордюра длинной машине. - Мне очень страшно...

Наверное, его следовало пожалеть.

- Что ты знаешь о страхе? - усмехнулся я, опускаясь рядом. - О необъяснимой бездне, в которой нет оправдания, нет причин. В один момент она раскрывается под ногами и ты безнадежно летишь туда.

- Я все знаю о страхе, - возразил паршивец. - Вегетация и метаболизм. Выброс химических веществ в кровь. Все так хорошо, понятно.

- Этот бред тебя напугал. Неужели ты еще не свыкся? Ты ведь только этим и живешь.

Маленький паршивец постучал палкой по дороге. Крючок на конце был ржавым и не выбивал из асфальта привычно бодрого цоканья. Звук был глух и уныл.

- Я не хочу играть по таким правилам. Ты меня обманул. Ты всех нас обманул.

Остается только усмехаться:

- Ты еще сказку о человеке и дьяволе вспомни. Только там мы сильнее. А на самом деле...

- Думаешь, что это не навсегда? - оживился паршивец. - А вдруг? Сюда бы старого коневода...

Воспоминание о старике. Как трогательно. Мальчишка поднялся, осмотрел палку и крюк и привычным, отработанным движением попытался поддеть меня, нацепить неконтролируемое буйство на ржавый покой. Приходится отнять у него игрушку.

- Она больше не работает, - объясняю. Снисхожу до объяснения. - Тебе пора догадаться, что же произошло. Или старик об этом не предупреждал? Он не рассказывал историю куклы? Дурацкой, грубой, нелепой куклы с пустой головой и пустым животом?

- Нет... - шепчет паршивец.

- Кукла, которой вставили в живот магнитофон и научили плакать, если кто-то сильно ударял ее палкой. Это очень старая история.

- И что же с ней случилось?

Я повертел так хорошо знакомый мне предмет - отполированный кусок дерева, торчащий крюк - апофеоз аскетизма. Что может быть проще, чтобы подцепить вещь? А вы говорите "сложные интриги", "воля к победе", "инициативность"! Захват, щелчок и нет спокойнее лошадки, чем наша Бетти О'Брайен...

- Ты задаешь не тот вопрос. Правильнее спросить: А что же случилось с теми людьми? Со всеми их палками и магнитофонами? С их страстью к избиению грубой куклы, так по-человечески кричащей от боли? Есть ли разница - бить куклу или бить человека? Ведь они кричат так похоже.

Небо все-таки светлело. Наступало редкое и неуловимое мгновение, когда вся грязь ночи опускалась вниз и тонкой, липкой пленкой покрывала город, залепляла глаза, скрадывала тени кошмаров, которые выбирались из спален и разбегались неловкими, неуклюжими игрушками. На холодном боку машины проступала роса и тут же подмерзала замысловатым узором неожиданного инея. Холод схватывал теплоту дыхания и было видно, что мы еще живы.

- Я понял про куклу, - сказал мальчишка. - Кукла - это я. Меня долго били, чтобы я хотя бы криком стал похожим на человека... В животе у меня магнитофон, а в голове... в голове - пустота. Пустыня. Лунная пустыня.

- Такова наша природа. Мы быстро дичаем. И быстро очеловечиваем. Собак, кошек, кошмары.

- Я не хочу, - замотал головой. - Не хочу, не хочу, не хочу! Мы пойдем в суд. Точно! Мы обратимся к судье. Пусть меня накажут, назначат опекуна. Вообще лишат лицензии. Зачем мне теперь лицензия? У самого петля отрастет.

Он схватил меня за рукав и дернул с такой силой, что пришлось встать. Подобрал палку и махнул в сторону:

- Туда. Быстро. Нужно быстро идти.

- Но почему?

- Ты сейчас не поймешь. Ты вообще не соображаешь. Как я не понял! Этот дурак вообще снес тебе решетку! - паршивец бормотал и тянул, тянул и бормотал что-то про решетки, что-то про очистку, что-то про конкурентов, пока черная ладонь не остановила его.

- Куда? - прорычал Исмаил. - В какую пустыню ты теперь захотел сбежать?

- Я тебя не боюсь! - соврал паршивец. Выглядел он жалко, так тени уже не боятся жизни, а засохшие деревья - пожара. Истерзанная, обвисшая одежда, грязные потеки на штанах, разорванные сандали, у которых подошвы при каждом шаге доставали нечистыми языками земли и мальчишке приходилось выше задирать ноги. - Не боюсь!

- Думаешь, что я зачирикаю? - спросил Исмаил.

- Отойди! Так нечестно! Это моя вещь. У меня лицензия! Ты убил старика!

- Я не один из вас, - черный человек усмехнулся. - Ты паразитируешь на страстях и слабостях своих мустангов, копаешься в черепах своих овечек, ты - падальщик, и если тебе удается отхватить хороший кусок, то не думай, что так будет всегда. Я могу проглотить твою вещь и лучше тебе не знать, во что она превратит тебя.

- Так нечестно, - упрямо твердил паршивец. - Так не честно. У меня есть право.

Исмаилу надоело. Навязчивость паршивца поначалу забавляла, но теперь она превратилась в скуку, а скука - в раздражение. Он вцепился когтями в лицо мальчишки, сгреб, содрал податливую кожу вниз, обнажая бледную подложку, которая медленно набухала, сочилась красным, а затем из нее брызнули многочисленные фонтаны, оставляя на черном плаще демона блестящие пятна. Паршивец взвизгнул, дернулся назад, споткнулся и упал на спину, корчась и безнадежно зажимая ладонями обвисшую маску, еще удерживаемую на голове какими-то жилами и пленками. Руки дергались, ободранная кожа кривилась сквозь пальцы дикими усмешками.

- А-а-а-а-а!!! - выл раззявленный рот, выскакивая из скальпированных, непослушных губ. Кровь вытекала из-под лица уже сплошным потоком - широким, медленным, тягучим, заливала шею, капала с подбородка.

Исмаил брезгливо потряс рукой, стряхивая с когтей остатки кожи.

- Клиппот, - выругался он.

Маленький паршивец, не переставая выть, нащупал палку, поднялся, опираясь на нее и продолжая придерживать лицо, задирая голову к небу, как будто это могло удержать кожу на месте, шагнул к Исмаилу, замахнулся и ударил его поперек груди. Несерьезно ударил, слабо. Палка должна была просто завязнуть в плотной материи и черный человек это знал. Он даже не сделал попытки увернуться, отступить назад. Но крючок неожиданно легко пропорол темноту, погрузился внутрь, отчего по всему телу Исмаила пошли волны, словно он был из воды, что-то там щелкнуло и паршивец дернул палку к себе, падая и увлекая крючком неряшливые пучки разноцветных нитей.

Черный человек осел, оплыл, раскинул полы плаща, но паршивец продолжал упрямо тянуть, забыв про раны, отталкиваясь пятками от дороги, скользя по собственным лужам крови. Наверное он кричал, но лицо совсем смялось, превратилось в жуткую, искромсанную тряпку, застряло между зубов плотным, удушающим кляпом...

Тони брезгливо переступила через лохмотья, подбирая полы светлого платья, отчего стали видны ее туфли с тупым носом, подошла к скрючившемуся паршивцу и присела на корточки. Потрогала рукой за плечо:

- Эй... эй...

Паршивец не отзывался. Может быть он грезил. Смотрел вдаль и видел привычную мертвую пустыню обратной стороны луны. Возвращаться не хотелось в плотную, злую боль. Хотелось не шевелиться, вытекать ручейком из тела и уходить вглубь. Отступить, бросить разоренную землю, дожечь разрушенные дома, оставить тоске ее тоску.


25 октября

Фуга


Гончая рычала и покачивалась. Где-то далеко в темноте псы продолжали бежать вдогонку, внезапно останавливаться, нападать, шевелить ушами, но это было не страшно, словно смотришь сквозь нечистое стекло на помойку. Противный, изнуряющий сон. После него не остается сил даже выйти из дремы, подставиться под удар миллиона звенящих и требующих внимания вещей, связей и прочей погоды. Веки зашиты тягучими нитками, обсыпанными острыми осколками хрусталя и нет никого, чтобы сдуть их с глаз.

- Разве никого? - спрашивает знакомы голос и холодный воздух приходит в движение. - Просыпайся. Давно пора проснуться.

- Не хочу. Я устал. Мне снился ужасный сон.

- Ну и что? Когда проснешься, тебе будет сниться другой сон.

Я нащупываю руку Тони и сжимаю, как будто это поможет перепрыгнуть, перешагнуть тот барьер, за которым возможно все, в мир, где уже ничего нельзя.

Рассвело. Гончая катит по дороге и из скисшего тумана прорастает близкий лес. Что-то случилось. Багровое солнце растворилось в небе и листве, превратив их в неопрятные потеки на подмокшей картине. Осень. Все-таки осень нагнала меня, зацепила. Куда там паршивцу и старику с их палками и долбежкой решетки! Случайность и необходимость. Можно сбежать, можно прожить на луне, но куда соскочить с проклятой планеты? Куда сгинуть?

- Все бесполезно.

- Ты сам выбрал. Я не могу советовать.

- Ты меня ревнуешь...

Тони грозно смотрит на меня. Некрасивая Тони. Тони ужасная. Толстая Тони. Я сказал глупость. Непристойность. Обвинил ангела в эротических намерениях по отношению к клиенту.

- Ты ничего не понял.

Обычное обвинение Тони. Тони-обвинение. Короткое и непонятное.

- А что у тебя с волосами?

- Покрасила.

- В фиолетовый цвет? Но зачем?

Тони смотрит мимо меня. Оборачиваюсь. Пейзаж как пейзаж. Ни домов, ни рекламы на столбах-булавках. Может быть поэтому гончую начинает трясти? Ах, да, осень...

- Мы ведь убегаем. У нас острый приступ паранойи. Нас преследуют, а мы скрываемся. Нас что-то тревожит, меланхолия сидит на хвосте (так говорят?) и мы пускаемся в путь.

Я откидываюсь на спинку кресла, закрываю глаза, но назад пути нет - спасительная бездна заперта. Только темнота с расцветающими светлыми пятнами. Я лечу на этот свет, на мельтешение пятен и линий, прижимаю пальцы к глазам, освещая безнадежное падение, но за длинным коридором проходит вереница ясных мыслей. Как будто их вымуштровали и отмыли, до того они четки и ясны. Не мысли, а гравировка. Парадность скучна. Пусть себе скользят дальше, может быть придет и их время отразиться словом. Здесь не луна, даже не Море Спокойствия. Здесь проходят тонкие нити приличия, обязанности, вежливости, запутаться в которых слишком легко. Вот они - провисают, натягиваются, звенят и рвутся. Но какой в них смысл? Что они значат?

- Не обращай внимания, - советует Тони и прикладывает ладошку к моим глазам. - Для этого я рядом. В том числе и для этого.

- Я ничего не умею. Я разучился, - пытаюсь жаловаться, выпустить впереди себя что-то маленькое, слабенькое, вызывающее непреодолимое желание погладить. Но слова остаются просто словами. Описанием. Даже не мнением.

- Я слышу, - смеется Тони. - Ты еще не разучился говорить правду. Придется учить тебя говорить ложь.

Проклятые коневоды. Так вот почему темнота! Тьма. Тьма и пустота. Долбежка решетки в завершающей стадии. Идиллия невинности. Стал ли я плохо соображать? А как об этом узнать? Что такое - соображать? Рассудок лжи? Посыпанные мелом дорожки и заботливые указатели? Тогда его точно нет. Где указатели? Только лес продолжает разгораться в своем багрянце, пастельная аура утреннего холода растворяется, поглощается крупными, блистающими пятнами, слишком яркими и морозными, чтобы почувствовать, нащупать самого себя, а вернее - слабую волну в общем океане. Нет ничего. Нет никаких волн, как нет волн в Море Ясности. Фронтальная личность испарилась по пути к точке, и пора задать себе вопрос - прибавляется ли счастье со временем? Не эта ли безнадежная мысль устраивает вечное скольжение на доске по слишком вычурным завитушкам бездонного океана?

Что думают рыбы-мысли, глядя на сосредоточенных катальщиков? Катальщиков, которые стремятся к невидимой земле, не замечая сколь ненадежен их проводник, где малейшая мель, теплое течение, стая тунцов неотвратимо разрушают равновесие и сталкивают в воду. Личность распадается, исчезает случайная складка океана, но ведь мы продолжаем существовать? Мы выпадаем из гонки и уже неважно - держаться на воде или тонуть...

- Иногда личность исчезает, - подтверждает Тони, - и объективная реальность занимает ее место; но происходящее настолько аномально, что вид предметов внешнего мира заставляет тебя забыть о собственном существовании, и очень скоро ты словно вплываешь в них. Ты смотришь на дерево, склоняющееся под дуновением ветра. Ты совершенно естественно видишь в нем собственный символ - но не проходит и нескольких секунд, как оно становится тобой. Его вздохи, его колебания становятся твоими, и вот ты уже дерево. То же с птицей, парящей высоко в небесной синеве; поначалу она, возможно, всего лишь символизирует вечное стремление подняться над людскими заботами, но потом ты внезапно превращаешься в самое птицу. Представь себе, что ты сидишь и куришь трубку; твое внимание чуть-чуть задерживается на голубом дымке трубки... и вот возникает какое-то особенное уравнение, заставляющее ощутить, что это именно ты там клубишься, ты превращаешься в трубку и чувствуешь, что ее набили именно тобой, как табаком, и тем самым наделяешься удивительной способностью курить самого себя.

Выдыхаю теплый воздух на стекло и отгораживаюсь от светящихся деревьев быстро исчезающей завесой.

- И что тогда? - спрашиваю Тони.

Она молчит и ждет продолжения.

- Что делать, когда тебя скурили? Когда не осталось ничего, кроме пепла?

Тони морщится.

- Как высокопарно... Иногда мне кажется, что ты - симулянт.

- Ничего не знаю. Отвечай.

- Считаешь, что это такое уж полезное чувство? Это тяжелое, капризное, во все сующее свой нос, по всему имеющее свое банальное мнение, трусливое, жадное... Какое еще? Ленивое... Грязное... Все что угодно, но только не реальное, не подлинное, не совершенное. Мне пришлось долго молчать, но ты должен был понять ненужность собственного "Я". Ты шел верной дорожкой, но боялся его сокращения, исчезновения, вот и придумывал других, чтобы заполнить мнимую пустоту.

- Это твоя версия.

Тони пожала плечами.

- Твоя, твоя. Представляешь меня веретеном? Или водоворотом? Лаем или болью? Ты работаешь за прялкой, выбиваешь ковер, а мне приходится говорить: "Зачем ты прядешь меня?", "Почему ты бьешь меня?".

- Я люблю тебя... И я точно знаю, что такое лучше и что такое хуже.

- Иногда мне хочется излечиться.

- И не надейся.

Где ты, упавший катальщик? Как тебе живется в ледяной пелене среди громадных волн, несущих более удачливых дальше? Ты им завидуешь? Тебе страшно? Ты все еще провожаешь их по привычке взглядом? Несчастный. Твой путь лежит не туда! Лучше нырни глубоко. Если хочешь, набери немного воздуха, чтобы обмануть самого себя, ведь ты всю жизнь только этим и занимался - самообманом... Почему бы не сделать это в последний, решающий раз? Тогда за мной!

- Может быть, нам завести ребенка?

- А что мы с ним будем делать?

- Ну... любить.

Слишком много людей, слишком запутаны клубки разноцветных нитей, по которым идет ток общественного взаимодействия: встреча глаз, приветствие рук, фальшивый макияж улыбок и угрюмая тоска сразу и полностью данного мира. Слишком много выходов: стеклянных дверей, ощупывающих невидимым теплом души, сквозь которые под ритмичные вздохи и выдохи вдувается и выдувается холодный газ слепых судеб. Неужели они не видят этой спутанности, взаимосвязи, бессмысленной сцепки хаотических траекторий? Ступают и спотыкаются, ступают и спотыкаются, рвут и завязывают неразрешимые стяжки жизни, от которых сдает слабое сердце, подрагивают ноги, деревянные тиски неумолимо стягивают легкие, щедрым дождем проливая существование на слишком чистый пол.

Здесь есть все, все для рассудка - бурной гавани неповоротливых кораблей и гидропланов; примитивного счетчика, не замечающего в глазах искренности. Мы движемся по внезапному городу, среди изгоев каменной раковины, паломников, совращенных тельцом, среди ревущей и мешающей пустоты ходульных конструкций. Тут и слон отрастит паучьи лапы, вознесется к небу, чувствуя спиной твердое дыхание льда Коцит. Где ты, счастливый талисман мэра?

Их разговоры не похожи ни на что. Они просачиваются... нет, даже не так: они врываются неукротимым штормом, тайфуном, белым ветром, сбивающим воздух в легкую пену пустоты, ужасной пустоты единственного мира. Ноль и единица. Есть сигнал, нет сигнала. Только констатация. Диетическое питание человека-слона, который идет впереди нас, упрятав голову в неряшливый холщовый мешок, сунув изуродованные руки в рукавицы и приволакивая негнущуюся ногу.

- Я безобразен, - сопит он. - Я отвратителен, но господин мэр приютил меня, дал работу и корм... Работу и корм! Он всех приютил. У него слишком большие карманы, там живет весь этот мир. Я ведь не сбежал? Зачем мне бежать? Я рыл норы и наткнулся на лифт. Там всегда есть лифт. Вверх - только лестница, но вниз - удобнее. Вы не поверите, но я был часовщиком. До того как родился. Это я сейчас - слон.

- Я знаю, - подтверждает Тони и крепче сжимает мою ладонь. Шаг, еще один шаг, следующий шаг. Не так трудно, как кажется. Но не так просто, как в пустыне. В пустыне ищешь место, куда пойти, здесь - как не столкнуться, не пересечься в соседних клеточках рассчитанной матрицы, не превратиться в да-нет, чет-нечет.

- Всегда ищите лифт, - продолжает слон. Сквозь вырезанную дырку я вижу его влажный глаз без радужки. - Во чреве планеты они роют жуткий план. Но я разрушил его, своей силой я растоптал жукоглазых мышей. Не представляете, какие они крохотные! Приходилось держать хобот вверх и постоянно трубить. Я надорвал легкие. Я трубил подмогу, но никто не пришел, ведь это была моя битва. Мою мать топтали слоны. Для уродливых слонов тоже есть своя битва. Не пропустите своей! Не спите! Сейчас уже нельзя спать!

- Проще всего закрыть глаза, - говорит Тони. Она любит чувствовать вопросы. Точнее, не сами вопросы, а тот толчок, то глубоко личное ощущение отстраненности, отчуждения от липкой патоки обыденности. Подозреваю, что ей это не дано. Она не умеет спрашивать. Она знает все. - Проще убедиться, что больные живут как бы в двух мирах: реальном, который доступен их постижению и о котором они могут адекватно судить, и психотическом. Больной приобретает своего рода двойную ориентировку... Ты слушаешь?

Если честно, то слушаю. Живу раскрытой книгой, из которой Тони вычитывает тайны существования. Мы сидим и смотрим сквозь приглушенный простор, сквозь завесу города, притаившегося на нашем пути. Он не желает отпускать. Он готов смириться с нашими креслами, с ревом неповоротливых стрекоз и неуклюжих птиц, но он продолжает всматриваться небесными глазами, помаргивать, слезой вымывая из-под века случайную ресничку. Почему никто не спросит: а где регулярность неба? Почему шахматный порядок белых и черных башен, парящих в лощеной синеве, обрывается над бетонированными полосами, по которым птицы и стрекозы берут разбег? Сколько вообще их? Зачем?

- Так вот... Больной приобретает двойную ориентировку и, невзирая на все космические переживания, умеет более или менее корректно передвигаться среди реалий окружающей жизни; но реальным миром является для него психотическая действительность.

- Чепуха, - бормочу под нос. - Чушь. Никакие это не переживания. Не о чем переживать. Но мне нравится. Отсюда открывается чудесный вид. Ты не знаешь, что это за башни парят в небе?

Тони утыкается в книгу. Та тяжела и огромна, разлеглась угрюмым котом на коленях ангела. Тони обхватила себя за предплечья. Ее любимая поза. Поза замерзающего херувима. Зато крылья как-то очень ловко опахивают разморенные страницы, перелистывая их в такт пересохших губ:

- Действительный внешний мир становится иллюзией, которой он может пренебречь и относительно которой ему известен разве что некий минимум... В состоянии острого психоза больной может, так сказать, до краев заполниться психотическими переживаниями и забыть о том, кто он, где находиться; он, однако, может быть вырван из этого иллюзорного мира благодаря внезапным происшествиям или некоторым глубоким впечатлениям.

Я подумал об огромном множестве вещей из многих сфер одновременно.

- Нет, нет, не отвлекайся... Разве ты их не видишь, Тони? Тогда, может быть, вы их видите? - обращаюсь к соседу. - В небе. Разве там нет ничего странного?

Сосед отрывается от чтения ярко раскрашенной газеты. От него пахнет свежим кофе. Даже тут нет случайностей. Великий мистический план.

- Простите, а что я должен увидеть? - интересуется сосед.

- Вы разве против множественности обитаемых миров?

Сосед смотрит на меня, в газету, на небо за помутневшем стеклом.

- Это какая-то шутка? Вы из представления "Скрытая камера"?

Щелкаю от восторга пальцами:

- Вы меня понимаете! Скрытые миры! Конечно! Взгляните на их регулярность. Что может выстроить столь грандиозное сооружение? Наши жалкие возможности?

Сосед мрачнеет. Кто-то незаметно подошел и стер мягкой губкой нечто важное с его лица... Доброжелательность. Рефлексивную доброжелательность, от которой губы растягиваются в доброй ухмылке перед витриной магазина плюшевых медведей. Я стараюсь заглянуть ему за спину, увидеть тайного недоброжелателя, но там лишь люди, спешащие на птиц и стрекоз.

- Это просто облака. И не надо так шутить. Не смешно! - он порывается уйти, но мне ясно видна наигранность. Никуда он не уйдет. Он заинтригован. Крюк на его шеи редко используется дежурными операторами и можно надеяться на его здравомыслие.

Хватаю его за руку и усаживаю обратно.

- Не стоит извиняться... - говорит сосед. Газета все еще покоится на коленях и над фотографией парящих в небе шахматных фигур башен готический заголовок вопрошает: "Шутка?".

- Вот видите, - киваю я. - Объективное свидетельство. Свидетельство, подделанное с помощью объектива... А вот интересно - какой у него фокус?

Тони склоняется к моему уху и предупреждает:

- Не увлекайся.

Опять ревность? Мне надоела ее ревность. Меня лихорадит от открывающихся возможностей. Руки готовы пуститься в пляс и я зажимаю их между колен. Ну, мой дорогой любитель морских досок, ты уже гребешь вниз? В соленую бездну, раздвигая податливую мантию вселенского моллюска? Ты правильно делаешь... Теперь самое главное - забыть о всем том, что осталось на поверхности. Сильнее, сильнее втыкаемся в тьму.

- Так что вы говорили о пришельцах?

- О пришельцах? Вы думаете, что это пришельцы?

- А вы хотите сказать, что это все же фотомонтаж? Или фотоувеличение?

- Но почему обязательно пришельцы? - упрямо вопрошаю. - Есть более интересные возможности. Бог, например.

Собеседник смеется. Ломается пополам и чуть ли не достает кончиками пальцев ботинок. Газета соскальзывает и разлетается по отдельным листкам как сухопутная камбала в брачном наряде.

- Смешно... смешно... - задыхается он и я готов бежать за ингалятором. Мне кажется, что у соседа приступ астмы. - Отличная шутка, мой друг, отличная шутка.

Он выпрямляется, снимает запотевшие очки и вытирает стекла тряпочкой:

- Я куплю у вас этот каламбур. "Например" и "Бог"... В этом определенно весь сколок нашего времени! Понимаете, я состою членом своего рода философского кружка... "Licorne Mordore". Слышали? Наши дискуссии иногда печатают в колонке университетской хроники. Ваша фраза, я убежден, станет жемчужиной в нашей коллекции языка современности.

- Десять монет, - шепчет Тони. Хочу возразить насчет обычной шутки, но в пустыне нет ни деревца аргумента и я послушно повторяю.

- Отлично, - говорит собеседник. - Вы не упрямы и откровенны.

Бумажка перекочевывает в мой карман.

- Мы всегда за откровенность. Это девиз нашего клуба. Не желаете как-нибудь навестить? Я дам приглашение.

- На двоих?

- Если вы будете с дамой, то обязательно. Только на двоих! Женщина-философ - драгоценная жемчужина в океане жизни, поверьте. "Licorne Mordore" - общество в высшей степени мужское, консервативное, но поиск вечной женственности - важная задача ордена.

- Ордена? Вы говорили о кружке.

- А вы сразу представили нечто в меру банальное? Вечерние сборища на подземных этажах библиотеки, перед камином, с чашечкой кофе, в широких брюках и круглых очках? Неплохо, неплохо... Пожалуй, стоит попробовать и нечто традиционное. Нет, вы определенно находка для меня! Наша встреча не могла быть случайной. Столько разных идей! Пришельцы! Бог! Профессор!

- Его рейс, - сообщает мне Тони.

Профессор вскакивает, сует мне в руку визитную карточку, раскланивается с Тони и шагает в поток людей, на прощание подняв руку.

- А теперь, - говорит Тони, - все нужно делать очень быстро. Где твои документы?

Я послушно выкладываю мусор - запаянные в пластик бумажки, карточки, пересыпанные мелочью и мятыми банкнотами.

- Рви, - говорит Тони.

- Что?

- Рви немедленно и сунь в ту мусорную корзину.

Сделать это совсем непросто. Пластик гнется в трясущихся руках, пот со лба дождем падает на искаженную фотографию, которой тесно в вязком болоте знаков. Каждый излом отдается в голове мучительным хрустом - там тоже что-то ломается и не может порваться. Пленка отстает и расходятся неряшливыми волдырями, пальцы соскальзывают, а чужое лицо жутко ухмыляется. Тони берет меня за руки и смотрит в глаза:

- Еще есть время... есть время... но надо поторопиться, очень надо...

От меня не требуют понимания, лишь исполнения, вот единственное, что напоминает мир, приобретающий желтоватый, жухлый оттенок. Зрачки выцветают, покрываются патиной древней усталости, разводами облупленной золотой краски, которая еще просвечивает с подложки настоящего. Это все равно, что разорвать сам мир, схлопнуть бесконечный гипершар даже не в точку, в плоскость, так, чтобы голова торчала наружу, обдуваемая ветрами иных миров.

- Нет, нет, - шепчет Тони, - не уходи, я здесь, я держу, не уходи...

Есть в придыхании намек на страсть, запретное удовольствие, ледяное падение света, расплывающегося пепельной точкой во мраке дня. Птицы несут свои металлические тела, увешанные лапами и крыльями, кто-то двигает скульптуры в застывшей вечности бессмысленной жизни. Так вот в чем секрет! Движение есть неподвижность... Скорость планеты, скорость солнца, скорость души, оседлавшей тайное стремление вознесения к иным сферам. Глупая, глупая Тони. Мне открывается свет, я вижу множество душ, уносящихся прочь только потому, что и они узнали астрономическую тайну.

Руки колет и приходится стряхивать с колен и сиденья обломки условных знаков, гладкость расчетов и выпуклость нумерации. Стоит ли получить из них 666? Нелегкая головоломка. Хорошее слово. Еще одно верное слово. Верных слов совсем немного. Но они обнимают вселенную, гладят и успокаивают ее, покусывают морщинистые бока и прогрызают черные дыры бессмысленных областей.

- Вам плохо? Вам плохо? Вам плохо? - заботливые слова горячим пеплом сыпятся на веки и приходится осторожно стряхивать его указательными пальцами.

- Чем помочь? Он горячий, он бредит...

О, да! Очень горячий, просто раскаленная лава, вырвавшаяся из жадно раскрытых пор. Землетрясение и извержение. Оргазм планеты. Отойдите, отойдите, несчастные... А может и ваша суть - вступить двуногими сперматозоидами в горящие трубы планеты? Только... Откуда холод? Кто загоняет холод мне в голову?

- Положите его на стулья... Нет, пусть он так остается... Разве вы не видите как он трясется... У него припадок... Лихорадка... Болезнь...

Мое тело становится объектом поклонения. Культовое тело. Они все хотят занять глаза надо мной. Они прилипают странными бабочками к стеклянным очам, вдевают души в чужие маски и шепчут свои утешения. Сотни рук прорастают сквозь небо и бесцеремонно хватают мой лоб, дергают за щеки и губы.

- Пропустите, пожалуйста, пропустите... Это мой друг... Я врач... Пропустите...

Время замедляется, приобретает торжественную тягучесть в такт неохотно двигающейся стражи, расступающейся перед стальным коммодором. Они любопытны, они ненасытны в своем желании помочь, они как дети - больше мешают, но в их суете нет ничего угрожающего тем мирам, которые я храню в себе. Они мои верные помощники до тех пор, пока у меня нет имени. Мудрая, мудрая Тони! Но спасительные руки отдергиваются и лишь теплые колени моего ангела еще согревают вскрытый затылок. Мне плохо, мне очень плохо, но я обязан смотреть, потому что больше нет никого, кто должен пережить эту сценку бытия. Каждый делает свое дело и никто не виноват.

Он не солгал. Он вообще не лжет. А если и лжет, то услужливый мир прогибается под его словами, изгибается замысловатой змеей, послушно обращая ничто во что-то. Он один из тех, кто видит суть вещей. И только теперь приходит понимание. Словно память воплотилась в ярком сне, вобрала в себя всю прожитую жизнь, исказила пропорции, обманула, но в самом главном осталась верной единственной драгоценности, не имеющей никакого значения.

- Что с вами? - ритуально спрашивает профессор Эй. - Вы меня слышите?

Он не ждет ответа. Более того - ответ ему не нужен. Ему нужно только мое тело, вместилище расколотой души. Он большой выдумщик по части осколков, недаром судьба вскрикнула на его зазубренной полоске. Профессор Эй, ну что за прелесть...

- Я сделаю ему инъекцию... Ради бога, расступитесь, дайте воздуха.

Тони склоняется ко мне:

- Не позволяй ему этого. Ни в коем случае. Ты можешь...

Конечно, я не могу. Я уже ничего не могу. Тело раскалилось. Мне нужна не инъекция, мне нужна целая ванна ледяных кубиков, ведь я теперь огромная бутылка. Огромная и противная бутылка степлившейся бурды. Кровь густеет и закипает, в голове шипит и брызгает гейзер, а в горле поселились зубастые существа, выгрызающие голосовые связки. Некто громадным молотом колотит в грудь и прислушивается к глухому звону, исторгаемому из разорванных легких. О, он большой ценитель и любитель мертвых инструментов. Он никогда не ошибается в своих прогнозах.

- Не позволяй... не позволяй... - говорит грустная Тони. Даже она уже не верит мне. Она плачет и гладит меня по щекам. Она не умеет плакать. Она не умеет плакать красиво. Как в кино. Ее лицо расплывается, расползается жалостливой глиной, краснеет нос, а на скулах проступают пятна. Волосы редеют и слипаются в противные сосульки.

- У меня аллергия, - тихо бормочу. Слишком тихо и слишком безнадежно, чтобы быть услышанным. - У меня аллергия.

- Он что-то говорит. Подождите, он что-то говорит, - обидчивые ноты Женщины, Всегда Желающей Быть в Курсе. - Я не слышу... Ну, позвольте...

Она моя спасительница. Они сейчас все мои спасительницы. Тайный союз неизвестных матерей против шприца профессора Эя. Коплю силы и наблюдаю, как небесное тело кудлатой головы срывается с дозволенной орбиты, приближается, медленно разворачиваясь надушенным ухом к моим губам:

- Говорите, говорите, ну, говорите же.

У нее хороший крючок. Крупный, блестящий, удобный. Он так и просится быть подцепленным. Где вы, уроды? Почему нет сил? Мы идем вглубь, задыхаемся, погружаемся в вечную тьму и холод, к бездонному дну, до которого невозможно доплыть, но доплыть, дотронуться необходимо в любом случае. Ты мне еще веришь, друг с поверхности? Жалкая складка на шкуре мира, возомнившая себя сущностью?

Горячие пальцы трогают еще более горячий лоб.

- Говорите, - шепчет женщина. Интересно, что она готова отдать, лишь бы первой услышать слова? Что это? Интимное сочувствие или тайная страсть к умирающим? Что если ее мир не настолько холоден, в нем еще присутствуют редкие зерна радикальной воли, этой добровольной жертвы света во имя тьмы?

- Спасите меня, - рука еле движется, но все таки удается подцепить пальцем крючок. - Спасите меня... У меня алл... аллергия... Мне нельзя лекарств...

В чем нет ни капли интима, так это в удерживании вещи. Уродливое зрелище и все мы уроды. Даже соитие может выглядеть эстетичнее. Но приходится держать и держаться, хотя стальная петля все плотнее обхватывает палец, сжимает в крохотных тисочках глупости.

- Я слышу! Я слышу! - вопит Женщина, Лучшая Подруга Всех Заболевших. - Он сказал...

- У него бред, - опускается на колени профессор Эй. - Он в очень плохом состоянии.

Он делает непростительную ошибку - он недооценивает мою защитницу. Шприц подергивается в его пальцах от вожделения, тяжелая ртуть проступает на кончике иглы.

- Он сказал, - гордо повторила Лучшая Подруга Всех Заболевших, - он сказал, что у него аллергия на лекарства!

Банальность в ее устах превращается в откровение. Группа поддержки начинает шуметь, но профессор Эй не привык к сопротивлению. У него всегда все удавалось, и он не намерен отпускать добычу.

- Я врач, - говорит профессор, - я лучше знаю. Если ему сейчас не помочь, то он сгорит. Его белки коагулируют.

- Я не знаю ваших терминов, - гордо провозглашает Лучшая Подруга Всех Заболевших и отталкивает руку со шприцом, - но я точно знаю к чему приводят ваши штучки. У меня самой дядя умер от лекарства! Он всегда твердил, что ему нельзя антибиотики, но ЭТА СТЕРВА из добровольных сиделок все же вколола ему дозу. И это была большая ошибка, ОЧЕНЬ БОЛЬШАЯ ОШИБКА!

- Послушайте, - пытается договориться профессор Эй, - будем разумными людьми...

- И не трогайте меня! - взвизгивает Лучшая Подруга Всех Заболевших. - Я не допущу домогательств. Я спасу этого несчастного!

- Можешь уплывать, - шепчет мне Тони и я проваливаюсь еще глубже, где так холодно, что тело просто замирает, застывает в бесконечном треморе, где переохлажденная жидкость, балансирующая на грани замерзания, наконец-то получает долгожданный центр кристаллизации и начинает наслаиваться, упаковывая скукоженное существо в белое покрывало имаго.

Порой жизнь преподносит подарки, избавляя от необходимости проживать скучную последовательность от секунды к секунде. Подозреваю, что есть в обманчивой поверхности времени гнилые дыры, проточенные загадочными червями, которым удалось избежать страшной магии распада, разложения того, что было и осталось вчера. Они воплотили интуицию вечного возвращения в застывшее прошлое, оживили безвременье во имя себя самих, оставив лазейки для таких, как я.

Лаз изгибался, петлял, закручивался. От него вели боковые ходы, но волна тянула, тащила тряпичное тело, ударяла неловко о противно податливые стенки, заливала глаза мешаниной видений, паноптикумом дежурно озабоченных лиц, венчающих белые халаты. Руки не позволяли лишнего, лишь легкие тычки в спину, да касание лба указательными пальцами. Многорукое и многоголовое чудовище, слишком тупое, чтобы действовать, но удобное для вытягивание из темноты безвременья, для нового возвращения в лихорадочный мир.

- Вам лучше? - грохочет ослепляющий свет, чреватый мрачными тенями жутких созданий.

- Да, мне лучше.

- Мне сказали, что у вас аллергия на лекарства. Вы не могли бы уточнить имя вашего врача, чтобы мы с ним связались?

- Я... сейчас... не могу вспомнить... Я потерял сознание...

Это ад. Теперь точно видно, что это ад. Преддверие рая. Вместо потолка - крупная металлическая решетка с подвешенными панелями ртутного света, за которыми видны ужасные лица так и не родившихся детей. Длинный коридор, переломленный так, что даже из-под жгутов видны кровати со стонущими людьми, суетящийся персонал, трехногие капельницы, стальные утки для испражнений, запутанные витки трубок, через которые закачивается что-то дурно пахнущее в раззявленные рты приговоренных.

Вот куда попадают любители покататься на волнах жизни! Их выбрасывает на берег, ломает, втискивает в жадно растопыренные лежаки и из них цедят стоны, моргание глаз, слюну и дрожь. Их держат на лезвии неточного стремления, заставляя ползти в темноту, в сторону притаившихся пожирателей тел.

- Мы выберемся, - говорит Тони, - мы обязательно выберемся. Терпи и не давай себя лечить.

Она идет между уставленными по бокам коридора кроватями и шелест ее черного платья кто-то готов принять за шелест ангела смерти. Всплеск агонии медленно расширяется, накатывается хрустальной искаженность на страшный проход и твердой, ребристой поверхностью припечатывает измученных людей. Не людей, а скорлупки. Пустые, вылущенные скорлупки с прозрачными глазами. Поют сигналы искусственных сердец и легких, служительница вздрагивает:

- Хорошо, очень хорошо. Я пришлю кого-нибудь, он поговорит с вами. Все-таки следует проконсультироваться у вашего врача. Нужно определиться с терапией...

- Доктор, - перебиваю автоматическую речь лечебного автомата, - мне не нужна терапия. Ведь я уже сказал...

Повторяю, что сказал. Вернее, отстраняюсь от необходимости что-то говорить. Просто изливаюсь потоком слов, которые были припасены в голове заботливой Тони. Очень разумные, очень убедительные, очень здравомыслящие слова. Доктор согласно кивает. По большому счету ей наплевать на мои проблемы. Она - ангел жизни, ищейка смерти, она взяла след и теперь ни за что не отпустит добычу. У нее просто нет ничего больше в беспросветной жизни бесконечного коридора. Еще одна скорлупка, оставленная божественным сжатием на замусоренном берегу высохшего океана. Безвыходное круговращение среди коек, секс украдкой за ширмой, неряшливая еда из пакетика и остальной мир, как один, громадный больной, больной в своем совершенстве, объект пользования и оправдание жуткой пустоты.

- Что у меня с головой? - наконец спрашиваю я.

- С головой? - удивляется она. - У вас воспаление легких.

Воспаление легких? Так это называется? Ощущение набитого снегом дыхания, сжимающегося пресса, из-за которого хочется повернуться на бок и приходится урывками вдыхать плотный, маслянистый воздух. У меня не может быть легких... Тело тяжелеет и увлекает в очередную нору червя времени, только путешествие оказывается коротким, можно пройтись пешком, выглядывая сквозь трещины гофрированной вечности, разглядывая знакомые лица больных. Они все здесь. Лежат в ряд, кто под одеялом, а кто уже под простыней, но чудо вставших секунд лишает преграды любого смысла и мертвый взгляд прикрытых глаз потухшими огоньками устилает путь. Все здесь, все здесь. Даже самые мелкие, эпизодические актеры моего представления собрались почтить режиссера. Куда он запропастился? Куда исчезла говорящая тень? Мы соскучились по вашему глухому голосу! Мы не видим целостного замысла, у каждого из нас лишь партитура собственной роли, крохотной ниточки, из которых и сложится загадочное полотно. Мы собрались здесь, на самом дне, мы сгинули, захлебнулись в мантии беспредельного океана и спустились на самый низ. Мы держимся за руки и готовы к подъему. Почему-то мы верим в себя, в то, что в нас хранится затерянный огонь убежденности в неслучайности. Прочь, сомнения!

- Господа, господа! Прошу вашего внимания! Господин мэр сегодня посещает нашу больницу. Для нас всех это огромная честь, это признание заслуг, это... это... - дегенеративное создание ползет по решетки громадным, потным тараканом, опираясь на культи рук и ног, которые иногда проваливаются в особо крупные ячейки, выпячиваясь в наш рай отвратной гладкой кожей новорожденного, отчего существо прерывает вой, прижимается к железу лицом и плюет вниз чем-то тягуче зеленым. - Господа, господа! Прошу вашего внимания!

И вот разгорается огонь, прокаливая удушливый полумрак человеческих испарений жестким излучением стерильности. Синие лучи падают из гудящих ламп, иссушая губы и проникая в рот плотной свинцовой тряпкой. Шершавые ладони сдирают с кожи грязную пленку, отчего она превращается в подобие хитиновой брони. Люди-жуки, безмолвные и неподвижные.

Мэр великолепен. Он подобен комете, медленно двигающейся по небосклону, прощупывая путь ледяными глыбами телохранителей вперемежку с суетливыми санитарками, отбрасывая назад плотный хвост суровой свиты.

- Да, господин мэр. Нет, господин мэр. Здесь у нас тесновато, господин мэр. Нет, никакой эпидемии нет, господин мэр. Разные случаи, господин мэр. Ничего опасного, господин мэр. Лекарств хватает, господин мэр...

- Вам что-нибудь нужно? - склоняется надо мной санитарка. - Тогда лежите спокойно. Сейчас мимо вас пройдет господин мэр. Вам еще не наступила пора встретиться.

Только теперь узнаю Тони. Форма ей идет. Строгие цвета, строгое, некрасивое лицо больничной стервы. Она успокаивающе кладет руку мне на грудь и ледник в легких слегка оттаивает, порыв теплого ветра орошает горло и исторгает цветочный выдох, в котором нет и следа гнилостного привкуса. Хочется пить, ужасно хочется пить, чтобы закрепить успех, прокатиться бурной рекой вглубь, зачерпнуть уже не страшного снега и втереть его в сухие щеки.

Мэр улыбается и раскланивается. Мэр останавливается над страждущими и лечит наложением рук. Мэр указует перстом и секретарши в крошечных юбочках и круглых очках записывают поручения и умные мысли. Мэр пробует больничную баланду, подготовленную специально к его приезду и добродушно морщится, показывая большой палец под вспышки камер. Служители культа стеклянной сиськи волочат толстые кабели, подрагивающие от напряжения как можно точнее передать мельчайшее движение в вертепе, слизать, проглотить самые сочные краски, превратить нехитрым волшебством "чета-нечета" узкую кишку в светлый простор отдельных палат. По мановению руки камеры засыпают и тогда к мэру подскакивают, делают макияж и дезинфекцию, опрыскивают одеколоном и резкий запах забытого прошлого затопляет вонь расстающихся с жизнью тел.

- Вы не хотите сказать что-нибудь господину мэру? - подскакивает к кровати секретарша и сует листик с вопросами и ответами:

"Мэр: Как поживаете, дружище?

Больной: Вашими стараниями, господин Мэр, и божьей помощью!

Мэр: Вы голосовали за меня?

Больной: Конечно, господин Мэр. Это наша семейная традиция - мы не меняем коней на переправе!

Мэр: О! Вы разводите лошадей?"

- У моего больного воспаление легких. Ему трудно говорить, - поджимает Тони губы и как-то сонно смотрит на секретаршу. Не разглядывает с ног до головы, а глотает одним отчетливым презрением.

Секретарша поджимает губки и смотрит на меня взглядом обиженной куклы:

- Вас могут показать по телевизору, - лепечет программа в ее плоском животе. - Вы можете потом передать привет своим родным и близким...

- Спасибо, - улыбаюсь, щерю нечистые зубы и отплевываю гнилостный запах разлагающихся легких, - но ближе господина мэра у меня нет родни.

- Вы... вы... вы родственник господина мэра? - кукла в шоке. Она слишком уверена в собственном существовании, так что спектакль кажется ей настоящей жизнью. А какая жизнь без слащавых сюжетов? Без внезапно найденных детей, обретенных отцов, соединения гордых, но одиноких сердец под развесистыми ясенями? Если бы пришло в голову назваться ее тайным воздыхателем, сгубившим здоровье на почве безнадежной любви, то это так и не родившееся создание, наверное, отдалось бы безумному пылу на моем продавленном матрасе, закрывая глаза в стыдливой гримаске.

- Он может быть даже вашим родственником, мадемуазель, - отплевывается ядом разъяренная Тони. Она расправляет крылья и те мрачным капюшоном готовы сойтись на приторной дурехе. - Потому что он такой же вонючий бродяга, перекати-поле, без денег, без судьбы, без жизни!

Мадемуазель с сожалением отступает, выцветает и за бледнеющей аурой можно разглядеть потасканную обертку, пустые глазки, боевую раскраску косметической штукатурки, бугрящейся на серой и нечистой коже лица, неряшливо спущенные чулки с зацепками и обгрызенные ногти, впивающиеся в фальшивую кожу катехизиса.

- Спасибо... Извините... Простите... Вы очень любезны... - программа в животе тщится выбрать ответ. Она неосторожно отступает назад, спотыкается о жадно качающие изображение провода, размахивает руками, рассыпая листы, задевает стояки с капельницами и лампами, к ней на визг бросаются одурманенные клерки, громилы с подсказками в ушах выхватывает автоматы и пистолеты, бесцеремонно прижимают господина мэра к первой попавшейся кровати с декорированным трупом, что-то окончательно разлаживается в механическом балаганчике, скрипят пружины, бьются чашки, отлетают детали, красные лучи бессмысленно мечутся среди столпотворения големов и блудниц, кто-то открывает стрельбу и раскаленные жала укорачивают извилистую дорогу в ад.

- Как мне выбраться? - шепчу я.

- Соберись. Сложи все мелкие осколки своей души, но не ищи того, что исчезло. Это - смерть, - шепчет Тони.

- Неужели здесь? Не хочу...

- Над ней мы не властны, но она - первоисточник любой возможности. Мы можем помочь духу и жизни, подготовить ему путь, способствовать ему, угрожать, тормозить, но нам не дано преодолеть ее ухищрениями, уговорами, благими намерениями...

- Прощай, - шепчу я в пустоту.


26 октября

Помутнение


Сверху стол походил на огромную подкову. Или клещи. Огромные, тяжелые клещи, изготовившиеся сомкнуться на очередном клиенте, сжать его твердыми, ребристыми губами и расколоть подсохшую скорлупку прожаренного орешка. Высокий ареопаг в белоснежных одеждах восседал по внешнему периметру - более десятка людей, которые перелистывали тощие папки, тихо переговаривались друг с другом, а иногда, даже, выходили из зала. Оказывается, достаточно было свистнуть в маленький патрон, подвешенный у каждого на шее, чтобы мутное стекло отошло в сторону, решетка отодвинулась и член совета получал свою долю свободы.

Тысячи мелочей, миллионы мелочей, которые глаза выхватывали в сияющей белизне ловкой подсечкой голодного пеликана. Дурных и бессмысленных, одиноких и никому не нужных. Например, лысины. У всех были ласины. Кто-то зачесывал туда волосы, жалкие, слипшиеся пряди, простирающиеся по пятнистой от старческих веснушек коже неопрятными, тощими червями. Кто-то пользовался дозволенной шапочкой и она аккуратным островком чернела среди пены нечистых кудрей. Кто-то умудрился превратиться в женщину, и тогда синтетический парик дополнял просвечивающую сквозь похотливую шкуру растерянность плененного и кастрированного мужчины. Сверху было очевидно, как они неправы.

Или то, что лежало перед членами ареопага. Каждое приближение, каждый уровень не давал успокоения и не приближал к пределу. Коробки рассыпались на многоцветные ручки, ручки расщеплялись на карандаши, которые тут же слоились, словно туман, на скрепки, резинки, точилки. Хотелось зажмуриться, освободиться от дара волшебника, взглядом порождающего чреду необратимых метаморфоз, но стальные крючки поддерживали промороженную анастетиками кожу и мир упрямо лез в зрачки, входил нескончаемым потоком, заполнял промежутки между мыслями, а когда иссякли и они, обрушился в бездну торжествующим наводнением. Мол, посмотрим кто кого. Вернее, даже не посмотрим, а еще раз убедимся - кто кого.

И теперь жалкие обломки личного кораблекрушения вертелись в колоссальном водовороте, цеплялись друг за друга, высекая не менее причудливые конструкции, суть которых не удавалось ухватить, так как они тут же разрушались и продолжали свое путешествие к бездне. "Туда им и дорога!", - вещала веселая радиостанция, прорываясь сквозь виски холодным любопытством ученого, препарирующего очередного жучка. Стальное жало наводчика мыслеформ слегка вибрировало, и хотелось отодвинуться, избавиться от щекотки, но стальная полоса крепко обхватывала череп. Попался.

- Он понимает, где находится? - спросил негромко левый травести, но звук набрал мощь, высосал плотную тишину, сбил в один комок все стоны и страдания и выдал их как аккомпанемент трубных гласов, задумчивые виньетки сомнения загадочного божества.

Фон Гебзаттель поморщился, поманил стоящего на страже крупного санитара и очень тихо что-то сказал в оттопыренное волосатое ухо. Стылые ноты привычно взвились, принюхались как разгоряченные гончие, но тихая рябь смысла расплылась по поверхности зала бесследно. Председательствующий выждал, откашлялся и ответил:

- Несомненно. Дело в том, что он сам попросил меня об этом.

- Вы были с ним знакомы? - продолжал допытываться травести, одновременно тыкая жирным пальцем в систему металлических зеркал, тщетно пытаясь настроить отражение. Мое отражение.

- Я не был его наблюдающим врачом, коллега, если вас это интересует. Так, случайная встреча в одной компании, - фон Гебзаттель даже удосужился поднять голову. - Потом мы потеряли друг друга из виду, а вчера произошло то, о чем я уже вам докладывал.

- Интересный случай, - подтвердил профессор Эй. - Позвольте мне...

- У каждого будет время высказать собственное мнение, - осторожно прихлопнул лежащую папку Председательствующий. - Вы можете говорить?

Игла мыслеформ задрожала, еще плотнее вошла в кожу ледяным жалом, выбрасывая в пустоту кораблекрушения липкие нити спасения, путеводные канаты, светящиеся во влажной тьме рассеянной зеленью разложения. Хоть какой-то порядок в мире хаоса.

- Да, могу.

- Расскажите мне и моим коллегам почему вы решили прийти к нам.

- Я чувствовал, будто постоянно нахожусь среди преступников или чертей. Стоило моему напряженному вниманию слегка отвлечься от окружающего, как я начинал видеть и слушать их; но мне не всегда хватало воли перевести свое внимание от них на другие осязаемые предметы...

- Кого - их? - дернулся профессор Эй, а травести закивал головой, молча присоединяясь к вопросу.

Зеркала медленно перенастраивались, поворачивали свои стальные лепестки на шум и скрип перегретых мозгов, влажными пятнами света, в котором чудилось отражение наручных часов, скользили по щекам, трогали уши, жарко шепча свои имена: Вернике, Бейль, Кювье, Лафотер, Геккель, Кречмер... Много имен, очень много священных имен Высокого Ареопага, из тех весомых и достаточных печатей, суровыми клеймами украшавшие местные кладбища.

- Их... их... И любое усилие было равноценно для меня вкатыванию каменной глыбы на высокую гору. Например, попытка выслушать, что говорит мне мой знакомый, после нескольких коротких фраз привела к такому росту беспокойства (так как над ним нависли эти угрожающие фигуры), что я вынужден был бежать ("Это он обо мне, наверное", - пояснил профессор Эй)... Я с трудом сосредотачивал внимание на каком-либо предмете. Мой дух тут же уходил куда-то далеко, где меня сразу атаковали демоны, словно я специально провоцировал их на это.

- И что дальше? - фон Гебзаттель теперь единственный не пользовался зеркалами. Он сидел на вершине подковы и оттуда просто смотрел на поднятый к потолку станок и опутанною железными ухватами фигуру.

- Я протестую! - выкрикнул Кречмер. - Вы провоцируете клиента, уважаемый коллега. Взгляните на его биометрические данные, они свидетельствуют о легкой внушаемости особи...

- Коллега, коллега, - укоризненно постучал молоточком Бейль. - Здесь не время и не место... В конце концов нас интересует не физиогномия, а нозология данного прецедента.

- Неужели? - недовольно пробурчал Кречмер.

- Продолжайте, - кивнул фон Гебзаттель.

- Поначалу эти сдвиги мысли, эти уступки осуществлялись по моей воле, по моему желанию... но затем они стали происходить сами по себе. Это была своего рода слабость: я чувствовал, что меня к этому кто-то толкает... Вечером, пытаясь уснуть, я закрывал глаза и волей-неволей попадал в водоворот. Но днем мне удавалось удержаться в стороне. У меня бывало ощущение, будто я вращаюсь как белка в колесе, после чего появлялись фигуры. Я должен был лежать в постели без сна, в напряжении, и лишь через много часов враг чуть-чуть отступал...

- Вы как-то пытались с этим бороться? - спросил Бейль.

- Вы верите во всю эту чушь? - усмехнулся травести. - Верите в то, что кто-то может держать под контролем процесс распада? Физиологию?

- Тем не менее, такие факты отмечены, - поморщился профессор Эй. - К тому же, я надеюсь, вы слышали, как пациент упомянул, что днем ему удавалось пересиливать приступы.

- Хорошо, - сказал травести, - хорошо, если вы желаете стать объектами манипуляции, то это личное дело каждого. Но профессиональная этика требует от нас рассмотрения и тщательного изучения всех обстоятельств.

- Мы отметим ваше особое мнение, коллега, - кивнул Председательствующий. - Продолжайте, мы слушаем.

- Все что я мог сделать - это не поощрять происходящего и не уступать ему, - травести внезапно подался вперед и даже ладонь приставил к уху, - Много позже уже по своему желанию я мог увидеть эти фигуры и сделать выводы о своем состоянии... Чтобы не терять контроля, я должен был произносить защитные слова; благодаря этому я лучше осознавал то новое "Я", которое, казалось, пыталось спрятаться за завесой.

- Какие это были слова?

- "Я есмь", когда пытался почувствовать новое "Я", а не прежнее, "Я есмь абсолют", я имею в виду свое соотношение с физическим миром, я не хотел быть Богом, "Я есмь дух, а не плоть", "Я един во всем", "Я есмь длящееся", или пользовался единичными словами - "сила", "жизнь". Эти защитные слова всегда должны были находиться под рукой. Постепенно они стерлись, превратились в чувства... Пробуждаемые ими ощущения "аккумулировались" таким образом, что уже не нужно было их повторять, или, даже, думать о них. Тогда я мог видеть фигуры в любой момент по своему желанию, мог исследовать их, ведь они мне не навязывались...

- То есть, вы хотите сказать, что пытались бороться со своей болезнью? - уточнил Геккель, почесывая небритые щеки. - Интересно, интересно...

- Ничего интересного... то есть, ничего нового, коллега, - веско произнес профессор Эй. - В моей монографии такие случаи подробно расписаны и если бы вы удосужились хотя бы просмотреть ее...

- Я не только удосужился, но и весьма внимательно ее прочитал, уважаемый профессор. Возможно, вы даже видели мою рецензию в "Вестнике"... Или в "Письмах"?

- Так это была ваша пошлая анонимка? - делано удивился профессор Эй. - Не ожидал, коллега, не ожидал, что научная добросовестность изменит вам и на ЭТОТ раз.

- Вы обвиняете меня в диффамации? В научной некомпетентности?! - вскочил Геккель, продолжая шарить по столу в поисках молоточка.

- Коллеги, коллеги, - захлопал в ладоши Председательствующий, - прошу вас успокоиться. В конце концов мы не на диссертационном совете. Это - клиника!

- Я читал, - обиженно сказал Геккель и уселся.

- Если бы вы или еще кто-нибудь среди присутствующих взял на себя труд ознакомиться с моей работой, то он бы наверняка на странице шестьсот пятьдесят девять...

- У, да это же самая середина, - вздохнул травести.

- Да, коллеги, да. На странице шестьсот пятьдесят девять вы бы встретили маленькое примечание, приглашающего каждого из дочитавшего до этого места посетить мой дом и получить из моих рук чек на шестьсот пятьдесят девять монет! И пусть мои уважаемые коллеги простят мне такую вольность в издании научных трудов, но прошу рассматривать данный случай как некоторый чистый эксперимент с вполне, надо сказать, ожидаемым результатом.

Профессор Эй торжествовал. Коллеги безмолвствовали. Затем раздался смешок, потом еще один, еще, смех путешествовал от одной белой фигуры к другой, дергал за неряшливо торчащие нити, отчего Высокий Ареопаг вдруг превратился в сборище обыкновенных зрителей на представлении комедиантов.

- Нет... нет... я не могу, - рыдал Геккель и слезы застревали в жесткой щетине.

- А у меня... а у меня... на странице... пятьсот... - тоненько пищал и повизгивал травести.

- Ха-ха-ха!

Оттирая слезы Председательствующий заколотил по столу молоточком:

- Коллеги, коллеги, хватит, обсудим наши взаимные долги на кафедре... - чем вызвал новый взрыв смеха.

- А кто сколько обещал? - поинтересовался травести.

Кречмер наклонился и шепнул ему что-то на ухо, отчего выщипанные в узкие дуги брови поползли вверх.

- Однако, - покачал головой травести, - неплохой приработок даже к профессорской стипендии. Пожалуй, я сегодня же возьмусь за перелистывание того, что наслали мне друзья... А если толкового студента засадить? Или - сканером, а затем - программой?

Тут травести обнаружил, что все остальные уже молчат и с интересом прислушиваются к его размышлениям вслух. Наступила полная тишина. И вдруг глубоко в недрах здания родился, набрал силу и прокатился по гулким коридорам, невзирая на запертые двери, отчаянный вопль, искаженный попутными эхами, вобравший в себя весь покой расслабляющих инъекций, чтобы выплеснуть их жуткой и трагичной модуляцией. Наверное, где-то сработала сигнализация, куда-то ворвались закованные в пластиковую броню санитары, кто-то стал отплевываться и кидаться собственным дерьмом, накрикивая пророчества на постоянно работающий магнитофон. Люди без судьбы, проступки без последствий.

Фон Гебззатель поднялся, прижал руку к сердцу, слегка поклонился и вышел из зала.

- Это...?

- Надо же, в такое время...

- Не повезло.

Тихий анонимный шепот и переглядывание. Тонкая нить в прочный канат общего дела, взаимных интриг и профессиональной дружбы.

- Да, - вдруг опомнился травести, - вы меня совсем сбили с мысли, уважаемый коллега! О чем я хотел сказать? Черт, что-то такое промелькнуло в голове...

- Очень редкая мысль, - прошептал профессор Эй, но травести не расслышал или просто устал от перепалок.

Председательствующий выждал несколько секунд:

- У вас, коллега, есть что добавить?

- Н-н-нет... пожалуй, что нет. Но я вспомню и скажу, - кивнул травести и посмотрел в зеркало.

- Тогда кто продолжит?

- Позвольте мне, - поднял молоточек Кювье. - Если коллеги не будут возражать, то меня интересует субъективный, так сказать, аспект болезни. Есть ли она кажимость для самого заболевшего, или мы имеем дело с тем, что и личностью в полном смысле назвать нельзя? Аполлонийский, так сказать, аспект и аспект дионисийский.

Загрузка...