- Это бред. Паранойя. Это не тянет даже на оригинальность. Все это тысячу раз обсасывали и обгладывали. Банальность. Пожалуй, лучше я уж буду серийным убийцей, чем участником какого-то там заговора.

- Вы действительно этого хотите? - удивился Парвулеско. - После всего того, что с вами сделали?

- Со мной ничего не сделали. Я в полном порядке.

- Нет, ошибаетесь. Вы не в полном порядке. Вы совсем не в порядке. Вы вовлекли нас во все это дерьмо и теперь утверждаете, что ничего этого нет?!

Он замолчал, вглядываясь куда-то за мою спину. Огромный, ужасный, теперь смахивающий на громадную, обрюзгшую жабу. Внутри зеркального кристалла было слишком пусто, чтобы зацепиться за что-то еще. Давило на плечи сознание, что над тобой простирается еще сколько там уровней и ни одной лестницы не вело вверх. Был только один путь - дальше, вглубь, теперь уже в глубь собственной опустевшей памяти, беспредикативного сознания, сверкающего и чистого, готового рождать любых чудовищ в ответ на неосторожное движение.

- Криминалистика - наука причин, - сказал Парвулеско, - психология - наука следствий. И здесь случаются свои странные случаи. Недавно судмедэксперт обследовал тело некоего Рональда Опуса и пришел к выводу, что покойный погиб от выстрела картечью в голову. Покойный выбросился с 10-го этажа чтобы покончить жизнь самоубийством. Он оставил об этом предсмертную записку. Когда он пролетал мимо 9-го этажа его жизнь была прервана выстрелом картечью из окна. Он умер мгновенно. Ни стреляющий, ни покойный не знали о натянутой ремонтниками страховочной сети на уровне 8-го этажа. Рональд Опус не мог погибнуть от попытки самоубийства. Мистер Опус погиб от выстрела на пути к страховочной сети. Судмедэксперт квалифицировал это как убийство. В квартире на 9-ом этаже проживала пожилая пара. Они ссорились, муж угрожал жене ружьем, спустил курок, промахнулся и попал через окно в мистера Опуса. И муж, и жена заявили, что они были уверены, что ружье не было заряжено. Нашлись свидетели, показавшие, что муж часто угрожал жене незаряженным ружьем. Было решено, что ружье оказалось заряженным по ошибке, и убийство квалифицировано как непредумышленное. Но следствие нашло свидетеля, который показал, что взрослый сын пожилой пары зарядил ружье за 6 недель до выстрела. Выяснилось, что родители отказали сыну в материальной поддержке, и, по-видимому, он решил им отомстить. Теперь сын был обвинен в убийстве Рональда Опуса. Следствие выяснило, что означенным сыном являлся сам Рональд Опус. Он был в отчаянии от потери материальной поддержки и от неудачи с попыткой мести. Он выбросился с 10-го этажа - и получил им же приготовленную картечь в голову. Судмедэксперт вновь квалифицировал это как самоубийство. Дело закрыли.

- Я читал об этом.

- Вот видите. Что есть мотив, что есть причина, и что есть следствие?

- Я просто гость. Кот, гуляющий сам по себе. Мои тараканы в голове не имеют никакого отношения к вашим вселенским заговорам.

Рот у Парвулеску обвис. Неприятно распустился, как будто из старой оборки на ночнушке вытащили шнурок. Толстые стекла очков приблизили глаза, превращая их в грустные подобия взгляда напуганной черепахи. Он смахнул стелящийся дым со стола, обнажая металлическую поверхность, усеянную небольшими отверстиями, дотянулся до меня и рванул к себе:

- А теперь объясни, почему ты это сказал?!

- Я ничего не говорил!

- А кошка?! А гость?! - Парвулеску втискивал меня в стол, вмазывал щекой в отверстия, чьи заостренные края мучительной теркой вгрызались в щеку и висок. Внезапно он отпустил меня, откинулся на стуле и закрыл глаза.

Кожу саднило и чувствовалось, как из крохотных ранок выступает нечто густое и горячее, собирается в крупные капли и стекает за ворот рубашки.

- Жаль, что мой адвокат убит, - сказал я.

- Думаете, что здесь это помогло бы? - спросил устало Парвулеско. - Дело не в адвокате... Когда я услышал о вас, то ничего особенного не заподозрил. Даже, можно сказать, не предпринял. Мало ли проходимцев в нашей обители. Все мы - взрослые девочки и мальчики, должны сами отвечать за свои поступки. Кто-то что-то толковал, кто-то что-то прошептал о вас и Сандре, о вас и госпоже Р. Мало ли кто как развлекается в сумасшедшем доме. Я был уверен, что это случайность. Вы чужак, гость... Но ведь каждый гость может оказаться тем, чем он даже не кажется. Я забыл. В этом моя вина, что я забыл... Забыл, что надо быть готовым всегда. Готовность увидеть во всяком пришедшем иную сущность. Тем, что вы являетесь лишь потенциально. Я ждал врага, ждал друга... Но явилось и то, и другое, и третье. Все в одном лице.

- Я один, - пришлось возразить, - мне это хорошо объяснили. Один человек - посол, два человека - уже вторжение.

- Нисудх, - сказал Парвулеско. - Все - нисудх. Почему это не сделали так, как когда-то говорил я? Давайте отложим лет на пятьдесят, или, еще лучше, лет на сто. Выберем в высшей степени нейтральную территорию. Например - Плутон. Чем вам не нравится Плутон? И назначим встречу там. Холодное, темное местечко. Нет. Нет! Нет!!!

Парвулеско содрал с себя очки и запустил в зеркальную стену.

- Все были возбуждены. Взбудоражены, распалены, возбуждены, испуганы, как девственница в брачную ночь. Хотелось чего-то этакого! И немедленно. Вот вам, - сунул он мне под нос дулю, - вот вам, получите. Слонов. Каждому по слону.

Это было ужасно. Он что-то говорил, бормотал, кричал. Что-то весьма очевидное и прозрачное, понятное в той точке, на которую я никак не мог встать. Она ускользала от меня, сдвигалась, пряталась в куче неважных вещей, в переменном токе неважных ощущений. Тело и разум разъяли и повесили на двух близких, но совсем разных крючках. Можно было смотреть во все стороны, но везде я встречался только с собой.

Оставалось лишь молчать и наблюдать, как бессмысленное истязание пожирает самого себя и приходит к своему логическому завершению - тишине и опустошению.

Он тяжело поднялся и, прихрамывая, подошел к заднему зеркалу, что-то там сделал неуловимое, поставил на стол два стакана с водой, невыносимо ледяной водой, тяжелой, плотной, маслянистой, готовой замерзнуть от любого неосторожного движения. Ломило зубы, но это искупалось блаженством льдистой звонкости, пробивающей тело морозным электричеством от затылка до пяток.

- Моя профессия учит, что при приближении к истине человек раздваивается, - объяснил Парвулеско. - Однажды человек в своих поисках заходит слишком далеко и встречает самого себя... Черный силуэт своего настоящего. Мало кто выдерживает такого свидания. И тогда добропорядочный гражданин бежит от истины, и ему почему-то кажется, что казематы правосудия лучшее для этого место. Жена втыкает мужу в глаз вилку, подросток расстреливает свою школу, лучший и перспективный сотрудник перерезает горло шефу. Банальные последствия метафизических событий... Но чтобы человек множился как в калейдоскопе, отбрасывал изображения, неотличимые от нормальных людей...

Я выплеснул остатки воды на распухшие запястья.

- Со своим уставом в чужой монастырь не ходят.

Парвулеско разомкнул наручники и сунул их в карман.

- Да. Наверное. Именно те самые слова и были мне сказаны. Но что если у нас больше ничего и нет, кроме этого устава? Если только он и делает нас теми, кем мы являемся? Тогда что? Что мне делать?

Я встал и сказал:

- У вас сложная задача, шериф. Я не знаю как ее решить.

- Идите, - махнул Парвулеско.

Перед зеркалом я остановился и оглянулся. Парвулеско растирал щеки ладонями. Кажется, он здорово хотел спать.


29 октября

День Всех Святых


В норме жизнь очищает самое себя через подчинение силам будущего, через готовность ответить тем задачам, которые будущее предъявляет ей. Стоит человеку остановить свое движение к самоосуществлению и тем самым выказать отсутствие этой готовности, как в нем возникает неопределенное ощущение вины...

Умные слова связаны в умные фразы. Нагромождение звуков и смыслов, вполне понятных с высоты птичьего полета, но распадающихся вблизи на несвязанный хаос крошечных точек, разделенных громадными промежутками пустоты. Что такое будущее и как его "исключить"? Где оно? Сквозь что просвечивает, в каком тексте можно увидеть его физиономию? Говорят, что давным-давно некий царь был проклят на превращение в золото всего того, чего он коснется... может быть так и с этим будущем? Оно проклято на превращение в прошлое всего того, что касается его мантии?

Отравление. Вот как лучше это назвать. Отравление черной желчью. Страшной субстанцией, которая заключает в скобки важное и мелкое, красивое и безобразное, светлое и темное... Как будто весь мир припорошило пеплом вселенского пожара, исчезли краски и чувства, слезла блестящая позолота с забавных финтифлюшек, осыпалась листва и мир стал самим по себе. Только мир. Только я. И оказалось, что нам нечего делить. Ушли обиды, выцвела горечь потерь. Любое слово здесь вычищается до блеклости самости, избавляется от очаровательной лжи и жестокой иллюзии только для того, чтобы затеряться в мириадах других таких же вещей.

Хочется закрыть глаза, накрыться одеялом и ускользнуть еще раз в ту безумную страну, безнадежную, бессмысленную, запутанную, но притягательную своей выдуманностью. Какая-то складка образовалась вокруг, обволокла, закрыла, ампутировала все желания, потому что желания - это лишь спор других "Я", равнодействующая миллионов чужих воль, наведенная иллюзия собственного существования. А потому сна тоже нет. Есть темнота, есть духота, есть одиночество, но не то одиночество, выбивающее скупую слезу у сердечных домохозяек. Ни одна война не сравнится с таким одиночеством, со звенящей пустотой самопогасших возможностей, с резонирующим нулем, где даже богине смерти не найдется скромного местечка. Уже ничего не встанет между нами - тем, чего нет, и тем, чего нет... Кто лжет о горизонте? Об интенциях? О времени? О самоем самом? Это лишь причудливая волна на поверхности бездонных вод.

Кто готов назвать самоубийство выходом из пустыни? Тайна заключается в том, что там не выход, а - выздоровление. Отсюда, из-за барханов пепла все подобное выглядит лишь отвратительным и дешевым спектаклем, глупой мелодрамой тела и пули, что не стоит и движения мизинца в вечном походе к сердцу ада. Только ренегаты бросаются к миражам чудесных оазисов, натыкаясь на расслабленное движение курка или петли, срываясь с высот в глубокие и медленные водоемы ни в чем не повинных улиц. Они не нашли ответа на вечную загадку, сдались, сломались, выдохлись в великом походе глиняных ратей сквозь дезинфекцию черного солнца. Жалкие клиенты психиатрических клиник! Проклятые самоубийцы! Депрессирующие потаскухи, подсевшие на дозы синтетической радости! Вы, все вы даже пальцем не касались истинного сердца МЕЛАНХОЛИИ!

Вот первый шаг к манящим безднам, в которых вьется туман и просвечивают загадочные звезды гниющей вселенной. Мрачный порог, где действительность как будто уходит, испаряется из внутреннего и внешнего мира, вытекает по капле, обнажая черную подложку засвеченной фотобумаги. То, что обычно наполняло яркими, разнообразными красками жизнь, выцветает под жестким ультрафиолетом безвоздушного пространства, чернеет, обостряется, изгоняет слащавый туман и недоговоренность, приобретает остроту лезвия бритвы, вскрывая уверенным движением живую глубину настоящего существования. Лопается гнойник иллюзий, расходится синюшная кожа фальшивой куклы, открывая всю бессмысленность и мелочность так называемой жизни. Прекрасная поверхность скрывает пустоту.

Еще шаг, безудержный рывок, освобождение в апатию, безмерность. Оболочка раздувается, милое лицо растягивается в жуткую и неразборчивую маску, заполняя открывшийся объем еще сохранившейся шелухой самосознания. Надоедливые уколы пытаются реанимировать отживший манекен, разбудить и оживить, вытащить в поддельный поток времени, подменив бездну скукой. Сколь же часто иная жизнь признается патологией, отклонением от нормы! Сколь же часто ежесекундное старение и суета считаются нашим воспаленным мозгом чем-то действительно стоящим вниманием, нежели сосредоточенная мрачность внутреннего созерцания! Только вчитайтесь в слова обвинительного акта, где утверждается нечеткость и безразмерность времени, его безначальность и бесконечность. Пустота воспринимается как мгла, в которой человек тонет, теряет ориентацию и перестает различать себя и окружение! Вот прозрение, которое становится упреком. Так можно упрекать дельфина в предательстве суши, в отказе от рук и ног во имя плавников и гладкой кожи.

Мгновение тянется вечно и ничего не может измениться. Будущего больше нет, и это великая победа над становлением, над историей, над всеми наростами, которые обтянули днище легкой лодки неподъемной массой ненужных чувств и знаний. Долой их! Долой лодку, потому что здесь нужно плыть самому, не подчиняясь прихоти управляемых ветров и течений. Здесь открывается мир настолько необычный и непохожий на все остальное, что возвращение становится не только нежеланным, но и невозможным. Мир действительности померк окончательно.

В кропотливом спуске в несостояние есть особая точка, которую очень важно не пропустить. Она - надгробный камень личности. Внезапно среди пепельных песков проявляются, прорастают кости земли, черные лезвия отточенных ветрами миражей, вопящих в низкое небо о боли на древнем и забытом языке. Теперь даже сумрак кажется нестерпимым светом. Он жжет глаза, покрывает лицо лихорадочными поцелуями смерти, приглашая быстрее ступить из остатков блеска дня на теневую сторону жизни. Отсюда еще есть путь назад, достаточно повернуться спиной к нагромождению скал, набрать побольше воздуха и попытаться на этом вздохе выплыть из пучин безнадежности. Кому-то дыхания не хватает, но здесь нет вины обезлюдевшего мира. Кто-то восстает к новой жизни, чувствуя легкий привкус сожаления неразгаданной загадки. Кто-то вздрагивает по ночам, разглядывая марширующие по стенам тени. Все не то. Там, только там начинается путь к мрачной тайне мироздания, имя которой - меланхолия.

Ты слышишь его стоны. Ты ощущаешь пятками его вой. Он пережил их всех - оскопленный Хронос, закованный в цепи в самых мрачных пещерах Тартара. Могучий бог, еще помнящий и ненавидящий золотой век олимпийских богов. Здесь начинается его царство, царство всего смертного, всего преходящего, царство печали и размышлений о минувшем счастье. Граница пройдена и какой-то намек, отзвук облегчения возникает в душе, чувствующей приближение источника горькой мудрости. Где-то здесь начинается великое воссоединение. Словно две волны набирают силу, мощь и схлестываются в освободившейся пустоте личности. В раскинувшемся внутреннем море внезапно познается страшная загадка собственного "Я", которое столь же реально, как волна на поверхности вод. Только воссоединение ветра и океана порождают шторм, и разве может волна мечтать о штиле? А разве не смешны ее претензии на наследование двух великих сил?!

Можно сколько угодно долго бродить по бьющемуся сердцу зловещего Сатурна, ежась от ласк черного солнца, и с каждым шагом переживать очищение жестокой шершавой рукой до полного истончения и исчезновения. Свинцовый свет слишком медленно наносит загар на странника, но постепенно бремя старости и немощи пригибает плечи смелого путника, а он еще не нашел, не откопал из песка то, ради чего и затеяно роковое путешествие. Именно здесь и прячется мифический философский камень, способный щедро наделять высшим знанием, приносить вечную молодость. Имя ему - Черный Камень, или Меланхолия.

Да полноте! Существует ли он?! Может ли он быть на этом кладбище, где каждый шаг выворачивает из-под песка чьи-то черепа и кости? Сколько полегло здесь таких смелых и отчаянных? И удастся ли еще вернуться? Вырваться из ловушки на крыльях удачи? Но это лишь крик ничто, потерянная душа вопит о том, чего никогда не существовало под Луной. Иллюзии ампутированной личности...

Нельзя найти того, что не спрятано. Кашель пожирает легкие, выковыривает их из груди кровавыми кусочками, превращая слабое тело в ироничную клепсидру - ну-ка, посмотрим, на сколько хватит упорства волны ловить ветер и бежать по смятой основе океана. Искать - это настолько лично, это значит выделиться, вывернуться из единения всех вещей и звуков, это значит искать и не находить только одно - самого себя, а все остальное - лишь повод. Волна вновь раздувается от собственной значимости только затем, чтобы ей был преподнесен последний урок, чтобы она разбилась на миллион частей о мертвые скалы, распалась, рассыпалась в тупом изумлении от внезапного конца.

И лишь когда полностью исчезаешь, когда твои кости ссыпаются в общую могилу просветленных, лишь тогда и ни мгновением раньше приходит понимание... Его можно увидеть, к нему можно притронуться, шепча человеческие банальности, к нему можно взывать, обезумев от страха, но Черный Камень так и будет молчаливо простирать отточенные лезвия в свинцовое небо, неисповедимыми путями управляя течениями воздушных рек, порождая бури и ураганы, усмиряя волны до легкой ряби космического покоя. Круг замкнулся. Волна получила свое оправдание, разбившись о берег. Теперь уже все неважно. Прозрение дает свободу, которой нельзя воспользоваться, она не вмещается в жесткий канон выбора, она не соответствует идеалу порхающей бабочки, она - худшее бремя преображения. Любые миры приветливо открывают свои двери, любые дороги расходятся из под ног одиночества...

Великая ирония заключается в мудром понимании - человеку есть что терять в мире. Его присутствие всегда оправдано, но не всегда дано. Оно скрыто в нем самом, в недоступной тайне души, как неловкая крупинка, которую еще только предстоит превратить в жемчужину. Чтобы добраться до тайного источника света, притронуться к средоточию света необходимо вскрыть раковину, выпотрошить ее, очистить во имя... во имя... Чего?

Тысячи привязанностей, тысячи лиц, миллионы слов и картин - вот что такое эта раковина. Вот чем всегда приходится жертвовать ради стремления достичь чего-то большего, понимая, ощущая кончиками пальцев, что ничего большего дано уже не будет...

- Вам что-нибудь принести? - вежливый стюард склоняется ко мне. На нем белоснежная униформа, но он не ежится от жестких объятий холода. Привычка. Вот у меня нет такой привычки. У меня есть лишь одиночество, во имя которого я и сижу на палубе. Хотя что-то горячительное сейчас бы не помешало. Но день только начинается.

- Кофе. Черный кофе без сахара.

- Коньяк?

- Не сейчас, - и стюард меня понимает. Он тоже не сторонник спиртного в такое прекрасное утро.

- Хороший день предстоит, - говорит стюард.

- Да, - соглашаюсь я, - день предстоит действительно хороший.

Мы почтительно умолкаем и смотрим на медленно проплывающий мимо берег. Лес слегка расступается, открывает заснеженную равнину с утопающими в снегу домами, соединенными с синевой тонкой пуповиной дымков из труб. Снег округлыми холмами спускается по пологому берегу, нависает над черной водой подтаявшим козырьком. Река парит, набрасывая еле заметную вуаль на покой и безмолвие зимы. Кое-где сквозь снежный покров пробиваются невысокие деревца с печально опущенными ветвями. Крохотные льдинки, обточенные горячей водой до округлой прозрачности, ударяются о борт корабля. Природный метроном, подчиняющийся собственному неторопливому ритму.

- Зимнее путешествие почему-то не пользуется популярностью, - прерывает молчание стюард. - Хотя, по мне нет ничего прекраснее, чем плыть вот так... Вы понимаете?

Я киваю. Я прекрасно понимаю. Я сам готов выдумать незамерзающую реку, зиму, покой. Из отверстий в палубе растекается тепло, оно заполняет тело до кончиков пальцев, и уже не верится в тот первый удар морозного ветра, когда выходишь из расслабляющей духоты каюты и внутренних коридоров.

Стюард исчезает, а через несколько мгновений каким-то волшебством рядом со мной оказывается большая металлическая кружка с винтовой крышкой и выступом соски. Опасливо касаюсь покатого зеркального бока, но он не обжигает. Греет. Покалывает подушечки пальцев деликатным теплом. Отхлебываю, смотрю и слушаю. На первой палубе прямо подо мной раздается мерный стук. Обкалывают лед с перил - длинные, прозрачные бороды сосулек, проступающие на всех металлических частях корабля. Трудная и нудная работа - вынужденная плата за зимнюю навигацию. Некоторое беспокойство для десятка пассажиров, предпочитающих столь странное времяпрепровождение, хотя, наверное, внизу никого и нет. Все мы здесь - на второй и на третьей палубах. Одинокие скитальцы зимы.

А так - тишина и пустота. Любые звуки промерзают насквозь и разбиваются на тысячи льдинок, вплетаясь в глухой шум текущей реки. Не хочется двигаться, хочется вот так замереть, утихнуть навечно среди серпантина ночного празднества, после пьянящей любви в неразборчивой темноте - необязательной и страстной. Впрочем, и есть в этом привкус какой-то неправильности, натужной идиллии, беспокойного холодка в ладонях. Что-то, возможно, и желаешь вспомнить, пробить тонкую коросту льда, но расслабленность, теплота и податливость тела уверяет - все хорошо, все и так хорошо, и не стоит отягощаться прошлым.

Корабль оживает. Внутри начинают хлопать двери, раздаются сонные голоса, шумит вода. Обычное начало обычного дня на Горячей реке. Стучат босые ноги и мимо со сосредоточенным видом пробегает господин в трусах. Мы привычно киваем друг другу, я демонстративно поправляю свою куртку, ежусь, спортсмен улыбается и следует дальше на корму, чтобы начать новый круг. На заиндевелой подкладке палубы расплываются влажные круги. Я прихлебываю кофе и рассматриваю приближающийся лес. Пологий откос с далеким поселением прорастает черными стволами с вкраплениями пушистых елок. Снег вокруг стволов имеет углубление и кажется что деревья только сейчас вырвались из подземного плена, прорвали мембрану мерзлой земли, протянули холодные руки к низкому багровому солнцу.

Река вновь сужается, берега обрастают ледяной бахромой, которая протягивается над водой и пытается дотронуться до бортов корабля. На ее концах прозрачные пальчики совсем истончаются и легко ломаются медленно плывущей тушей судна. Раздается не скрежет, а перезвон, такой же прозрачный перезвон странных колокольчиков, теперь уже еле слышный за суматохой проснувшихся пассажиров. Я встаю с насиженного кресла и подхожу к перилам, счищаю снег и опираюсь локтями, удерживая теплую чашку над водой. Даже здесь чувствуется почти нереальная смесь тепла и холода, безумного соседства зимы и незамерзающей реки.

Лес густеет, становится ближе, появляются беспорядочно поваленные стволы, некоторые из которых угрожают преградить нам путь низкими заснеженными арками. Но все проверено и рассчитано. Корабль идет дальше. Черная вода слегка попахивает, но тут уж ничего не поделаешь - изобилие горячих источников, уносящих к поверхности малую толику тепла крови земли вместе с привкусом соли и железа. Кому-то не нравится, кто-то морщит нос и говорит "фи!", но ко всему быстро привыкаешь, тем более что сам корабль пропитан искусственными ароматами цветущей клумбы. Но их власть начинается за стеклянными дверями, и они даже не решаются особо проникать за них, оставляя мороз и запах реки в нашем распоряжении.

- Ты встаешь очень рано, - говорит она и кладет руку мне на плечо. Почему-то это не раздражает - естественное касание двух тяготеющих тел. И нет упрека, только легкое удивление. Или гордость? Но... Гордость? Не многое ли приходится мнить о себе?

Я не оборачиваюсь, лишь прижимаюсь холодной щекой к теплым пальцам:

- Ты сошла с ума. Замерзнешь.

Она обхватывает меня за пояс и крепко прижимается. Льнет и мурлычет:

- Точно. Я даже трусики не надела... - многозначительная пауза соблазна.

- Простудишься, - говорю я. Проклятая девчонка. Кошка. Маленькая, пушистая кошечка. Впрочем, что я от нее хочу? - Марш в постельку греться.

- Там хо-о-о-о-лодно, - блеет она одиноким барашком, - там го-о-о-о-лодно, там во-о-о-о-лки живут...

Я завожу руку назад и хлопаю ее по попке. Надо же, действительно, один халатик. Чокнутая. Но мне ничего не хочется. Даже этого тела. Игры начинаются позже. Гораздо позже. Сейчас просто покой. Суровый покой прозрения, где все эти кошечки и барашки - лишь приятная бутафория, вероятностный феномен горизонта. Дьявольски милый и, можно сказать, красивый. Юный. Но не более того.

Она это чувствует. У нее способность к эмпатии. Ей ничего не стоит уловить мою холодную волну, пропустить ее через себя, отмодулировать до высокого градуса возбуждения... Ей многое удается. Однажды мы это сделали прямо здесь - на перилах. Модулировали общую чувственную волну. Но это слишком. Слишком сладкое и замысловатое. Поэтому она ничего не делает. Накрывает своей ладонью мою ладонь, прижимая к упругой попе, отталкивается и исчезает. Аромат чистого тела остается. Намек и обещание. Ведь мы здесь вместе? Ведь мы здесь вдвоем? А если это значит нечто больше? Мы храбримся, мы не выдвигаем условий и не составляем контракт, мы ждем и надеемся.

- Ваша подруга не только красива, но и умна, - говорит спокойный голос. Рядом остановился пожилой мсье. Он мне тоже, конечно же, знаком. Визуально, но иметь честь быть представленными нам не сподобилось. Но ведь был традиционный вечер знакомств? Нет, не помню. Имена - совсем не то, что здесь может вспомниться. - Редкое сочетание.

- Вы думаете? - с интересом спрашиваю я. Всегда полезно взглянуть на нечто привычное с чужой точки зрения.

- В один из вечеров мы с ней беседовали о Ницше... К моему удивлению она прекрасно разбирается в нем. Даже процитировала... Позвольте... От этой болезненной уединенности, из пустыни таких годов испытания еще далек путь до той огромной, бьющей через край уверенности, до того здоровья, которое не может обойтись даже без болезни как средства и уловляющего крючка для познания, - до той зрелой свободы духа, которая в одинаковой мере есть и самообладание, и дисциплина сердца и открывает пути ко многим и разнородным мировоззрениям, - до той внутренней просторности и избалованности чрезмерным богатством, которая включает опасность, что душа может потерять самое себя на своих собственных путях или влюбиться в них и в опьянении останется сидеть в каком-нибудь уголку, - до того избытка пластических, исцеляющих, восстанавливающих и воспроизводящих сил, который именно и есть показатель великого здоровья, - до того избытка, который дает свободному уму опасную привилегию жить риском и иметь возможность отдаваться авантюрам - привилегию истинного мастерства, признак свободного ума!

- Надо же, - говорю я. - Как интересно.

- Умная девочка. И необычная, - тут мсье спохватывается, отчаянно прикладывает руки к сердцу и склоняет голову. - Извините меня, ради бога, извините. Старческая привычка болтать... Поверьте, это искреннее восхищение и... и... только восхищение... Наш круиз располагает к некоторой... э-э-э... легкости нравов и упрощенности церемоний...

Возможно он ждет, что я скажу нечто вроде "Бросьте, какие проблемы", но я молчу. Не потому что меня задело это откровенное внимание к моей умной девочке, а просто мне кажется, что поток извинений нужен гораздо больше самому пожилому мсье. Невинная жертва изящного воспитания. Я отхлебываю из кружки и говорю:

- Здесь прекрасно готовят кофе.

Мсье достает из кармана куртки пустую трубочку-носогрейку и прихватывает черный мундштук зубами:

- Здесь все прекрасно. Словно мы последние люди на этой странной земле.

Я улыбаюсь:

- Не вы первый об этом говорите. Наш круиз...

- Да, конечно. Это название нашего круиза. Небольшой плагиат из моего цитатника, платой за который и являются эти дни покоя и безмятежности.

- Вы писатель?

Мсье качает головой:

- Нет. Конечно нет. Легкое недоразумение. Скажу вам по секрету, писателей вообще не существует.

- А люди существуют?

Берег стремится к кораблю по плавной белоснежной дуге, очерченной полоской песка и гальки, смешанными со снегом. Кажется, что еще немного и где-то под днищем поднимется, напряжется мель, ухватится присосками за гладкую обшивку, сталкивая утреннюю негу в тревожную суету и раздачу спасательных жилетов. Такого не хочется. И не верится. Верится во многое - в возможность подобного путешествия, в возможность необычного круиза, в покой зимы, в собственный покой - тяжелый, основательный, зеркальный, как чаша ртути, а в банальное приключение с кораблекрушением не верится. Чувствуется, что все будет нормально.

На нижней палубе появляются головы матросов, которые тоже рассматривают проглядывающий сквозь черноту воды язык близкого дерева. Корабль еще замедляет ход и теперь только течение готово нести нас дальше к неизвестной цели.

- Узкое место, - говорит мсье.

- Мы пройдем, - уверенно отвечаю я. - Должны пройти.

- Я знаю.

Корабль и его команда живут собственной, таинственной жизнью. Работает двигатель, где-то вращается рулевое колесо, раздаются сигналы и команды, что-то делается - незаметно, умело, скрытно, и нам остается только доверяться программке круиза и редким комментариям экскурсовода. Здесь другая культура. Здесь нет раздражающего запанибратства капитана и пассажиров, торжественных обедов и балов, как в морских путешествиях. Здесь все камерно и аскетично. Вода и лед, зима и пламя. Воплощение одиночества странствующих пилигримов.

- Необычные места, - вторит эхом мсье. - Пейзаж для медитации, катарсиса и подведения итогов.

- Вам, наверное, хорошо здесь пишется?

Мсье усмехается.

- В таком путешествии вообще нельзя писать. Здесь нельзя думать. Здесь можно позволить себе невероятную роскошь - не думать. Остановить безумный бег внутреннего монолога, чтобы действительно мыслить.

- Понимаю.

- Все остальное - только форма, в которую кто-то залил нас, чтобы сделать... чтобы что-то сделать.

Деревья склонили черные ветви к кораблю, так что можно дотянуться до них. Я протянул руку и почувствовал твердый и шершавый холод, под которым все равно таилась непонятная и непонятая жизнь. Даже Горячая река не могла отодвинуть вечного цикла природы. Лес купал свои корни в тепле, но стужа сбивала зелень и грызла стволы. Иногда жар и холод сшибались, замыкались, схватывались в мертвом клинче, корежа и разрывая пробудившееся дерево. Нужно было спать. Спать, не смотря ни на что, не поддаваясь теплу, лишь воспаряя от корней в древесные сны о близкой весне.

Поцелуй не удался. Берег вновь стал отдаляться, зашумели машины и корабль набрал свой обычный ход. Я приложил ладонь к щеке. На кончиках пальцев еще сохранилось случайное касание, тайный знак нашей общей тайны - мир еще есть, он еще присутствует в неосуществленном, он может обратиться в ноль, но и тогда это будет не пустота отчаяния, не тошнота от раскрывшейся под ногами бездны, а плотность и упругость любых возможностей, любых вещей, любых встреч. Со-знание. Со-знание тебя и всего остального. Ведь сознание - это сумма всех вещей... и еще что-то... Что? Может быть, Бог?

Приближается день. Утро наступило и неловким, обычным движением столкнуло одиночество, рассыпало его на привычное конфетти беззаботных забот питания по расписанию, ленивых прогулок по палубам с церемонным раскланиванием и улыбками, импровизированных и скоротечных огневых контактов губ и тел в жаркой утробе каюты, расслабляющей дремы и вновь сгущающейся темноты наплывающей ночи.

- Как будто тебе это не нравится, - сказала она, размазывая манную кашу по краям тарелки.

Столик стоит у переднего панорамного окна и отсюда прекрасно видно, что река делает плавный изгиб, разливается, расширяется, отчего вода остывает, прихватывается морозом, и от пологих берегов тянуться тонкие, неуверенные полоски льда с частыми черными проплешинами. Для корабля сделан фарватер - узкая пестрая змея, протянулась вдаль между красными буйками.

- Что-то меня беспокоит, - признаюсь я. - Что-то.

Она протягивает руку и накрывает мою. Обычное движение успокоения и сочувствия. В ресторане тихо разговаривают. Большинство столиков пусты и все расселись достаточно свободно, чтобы не мешать друг другу переживать одиночество. На столике - традиционный утренний набор из каши, разноцветных соков, кувшина с кофе и укутанных в вышитую салфетку коврижек. Я пододвигаю плетеную корзинку к себе и достаю причитающуюся коврижку. Слишком сладко.

- Ты меня не ревнуешь? - внезапно спрашивает она. Мастер на непонятные вопросы. Я давлюсь и начинаю кашлять. Запиваю першение в горле апельсиновым соком, который светится оранжевым светом.

Она смотрит в окно.

- Иногда я просыпаюсь от того, что чувствую твой кошмар. Что-то чужое... нет, не противное, не отвратительное, а просто - чужое, и от этого еще больше пугающее, нашептывает тебе твои грезы и ты куда-то готов исчезнуть. Я знаю это точно. Ощущаю натяжение нити, которая готова порваться. Я хочу тебя разбудить, но... но у меня никогда не получалось. Вдруг я теряю тебя? И тогда одиночество слишком заразная и ядовитая штука... - кончики ее губ опускаются. Она достает свои длиннющие сигареты, вытягивает серебристую палочку и закуривает.

- Я не ревную, - говорю я. - Я не ревную. И вообще, это все глупость. Ты ищешь то, чего нет. Нам слишком хорошо. Так бывает. Бывает часто - когда все слишком хорошо и начинаешь бояться, что затем все будет слишком плохо. Словно ешь приторный пончик.

- Я не пончик.

Приходится замолкать и ждать когда уже знакомый стюард уберет тарелки. Мы киваем друг другу - мужская солидарность в понимании непостижимости женщин.

- Это просто слова. Сравнение... неудачное сравнение.

Она прощающе махает рукой с сигаретой и пепел просыпается на скатерть. Она теперь сидит боком ко мне, смотрит на реку и курит. Что-то чужое... Надо же.

- Я не стерва, - говорит она, продолжая смотреть вдаль, - я уверена в этом. Я не закатываю тебе скандалов, не даю поводов к ревности... Хотя... Может, в этом и дело? Наша жизнь слишком размерена, мы создали между собой пустоту и надеемся, что внешнее давление прижмет нас друг к другу... вот так...

Она хлопает в ладоши. Я отпиваю еще сока. Глотаю прохладу с вкраплениями апельсиновой мякоти. Запах со значением. Какой-то ностальгический запах, будоражащий, касающийся легкими пальчиками тайных клавиш памяти, чтобы извлечь не образы, не звуки, а ощущения - неуловимые, тонкие, но гораздо более убедительные, чем сама явь.

- Нужно как-то иначе? Думаю и не знаю ответа. Может быть, пустоты еще слишком мало, чтобы быть рядом? Может быть, нужна еще и любовь? Красивое слово - любовь. Еще одно красивое слово.

Мне не хочется прерывать ее медитаций. За ней водится мелкий грешок - размышлять вслух. Особенно когда настроение не очень. Непонятная прихоть философствующего ума. Люди постепенно перемещаются на палубу и перед нами уже маячит несколько фигур в ярких куртках и шапках, загораживая чистоту пейзажа.

- Или все дело в том, что у нас нет детей? Черепаха - не в счет... Не знаю, ничего не знаю. Не знаю - зачем они вообще нужны, - локоть теперь на столе, ладонь подпирает щеку, дым вьется среди пальцев и волос.

- Это бессмысленно, - наконец говорю я. Куда еще можно зайти с такими вопросами? - Есть ты, есть я. Есть корабль, река, зима. Больше ничего и не должно быть. Вообще.

- И ты в это веришь?

- Не самая плохая вера в нашем мире.

- Да, наверное.

- Давай пройдемся.

Она поднимается, бросает недокуренную сигарету в пепельницу, подхватывает сумочку и мы выходим в коридор. Лампы отражаются в глубине деревянных панелей - тепло и мягко, обволакивают нас успокаивающей аурой, отвлекая от пробужденных страстей, которые нельзя победить, но можно забыть. Я держу ее за талию, прижимаю к себе. Она не дуется. Она никогда не дуется. Почти никогда. Я не мышь, чтобы дуться, любит она повторять, и у меня никак не получается спросить - что за мышь, и почему она должна дуться? А сейчас вообще не место и не время. Потому что сейчас время покоя и слияния, слияния и покоя.

Секунды напряжены и сквозь них следует двигаться очень осторожно. Можно сказать - танцевать, войти в ритм биения сердца и дыхания, уловить ее собственную жизнь, присоединиться к ней. Без спешки, без торопливости. Все прогорело без остатка, война завершена, тянутся годы перемирия, соединения. Почему-то всегда хочется закрыть глаза, сосредоточиться только на ладонях, чувствовать ее кожу, электрическую бархатистость той пустоты, которую мы все же пытаемся переступить, протянуть друг к другу силовые линии обоюдного желания, входить друг в друга, возвращаться друг в друга, ускользать из наших миров в недостижимость единения.

Я освобожден раньше, на мгновение быстрее получаю свою иллюзорную свободу и поэтому чувствую как она вжимается в меня, дрожит, падает в свою бездну расслабленного равнодушия.

- Ты обманщик...

- Почему?

- Ты обещал любить меня вечно...

- Я и сейчас тебе это обещаю.

- Это невозможно. Никто не волен над своими чувствами.

- Что же тогда я должен тебе обещать? Вести себя так, как будто любовь все еще живет во мне? Властвовать над поступками, если не над самими чувствами?

- Да... Да... Хотя бы так.

- Но ведь это будет ложью?

Она смеется. Она добилась своего и теперь смеется. Хихикает как большая, теплая кошка, стащившая кусок рыбы. Если кошки умеют хихикать.

- Конечно. Будет еще одна ложь. И не последняя. Их тебе придется нагромоздить много, чтобы я верила твоей выдумке о вечной любви.

- Это нетрудно, - говорю я. - Весь мир - обман. Достаточно говорить правду, чтобы вычурно лгать.

- Значит, нас нет? Нет ничего? Мы блуждаем внутри чьих-то иллюзий? А как же раздвоение?

- Какое раздвоение? - удивляюсь я.

Она опирается на локоть, приподнимается и оттягивает кончиком пальца уголок левого глаза:

- Вот, все двоится. Даже ты. У тебя два носа и четыре глаза. Следовательно я не галлюцинирую.

- Ну что за чепуха... - бормочу я. - А если галлюцинирую я и только я? Сижу на пороге сгоревшего дома в кататоническом припадке и воображаю нечто несусветное?

Она оттягивает пальчиками мои веки:

- Сколько у меня глаз? Отвечай!

- Вид твоих голых грудей меня отвлекает...

- Нахал... Ну хорошо, сколько моих голых грудей отвлекает тебя?

- Хм... Две... Но четыре - тоже неплохо. Все ясно - ты моя иллюзия.

- Ага, я, следовательно, солипсический бред твоей трансцедентальной способности?!

- Точно. И нагромождение умных слов только это доказывает. Такая красивая девушка не может знать столь ужасных ругательств.

- Разве ты забыл, милый, что я еще и доктор философии? Хочешь, прочту тебе что-нибудь из неоплатоников в оригинале?

- Это бред... Какой чудовищный бред... Я и доктор философии! В одной постели!

- Хорошо. Поступим другим путем. Выдвинем тезис - практика критерий истины... Вот так... И так...

- Мне нравится такая практика. И пусть она будет истиной!

Смеркается рано. В каютах зажигаются огни, но даже их слабый отсвет заставляет вспыхивать холодным фейерверком откосы берегов с застывшими волнами наметенного снега. Затем в сугробах разгорается собственный свет, растекается до близкого леса, высвечивает неряшливые царапины голых, промерзших деревьев и замирает четкой кромкой на пороге неразличимой тьмы. Плещется вода, стукаются о борт небольшие льдинки, тихо работает двигатель.

На палубе гораздо больше народа, чем утром. Люди сидят в креслах, прогуливаются, смотрят на берег и воду, опершись на перила. Стюарды в длинных куртках разносят подносы с питьем и закуской. Мне тоже вручено нечто пряное и согревающее. Подмерзают пальцы ног, но я нахожу отверстия, сквозь которые подается теплый воздух, зажимаю их носками ботинок и чувствую приятное покалывание. Отхлебываю из стакана и спрашиваю:

- Вы - модный писатель?

Давешний мсье улыбается:

- Нет, не модный. Я, скорее, - пища критиков, нежели читателей. Представитель славной когорты независимых издательств, незначительных тиражей и престижных, но малоизвестных премий.

- И вас это устраивает?

Мсье чокается со мной и отвечает:

- Я привык. И нахожу некоторое удовольствие. Но гоню снобизм. Это не хуже и не лучше... Просто другое.

- Бессюжетная проза, белые стихи, авангардный стиль. Слишком острая еда для наших желудков.

- Ах, не надо, - морщится мсье, - не надо этой глупости. "Вкусная" книга, "невкусная" книга... Вы заметили, что сейчас расхожим выражением, высшей формой одобрения прочитанного стали: "вкусный текст", "вкусная проза"? Обратите внимание - не умный или умная, а вкусный или вкусная! Книга превратилась в объект сугубо желудочного потребления, и любая излишняя авторская мысль немедленно нарушает процесс успешного пищеварения, вызывая изжогу, отрыжку и метеоризм у читателей, критиков и издателей. Читать умную книгу желудком равносильно зарабатываю язвы... А взгляните на эти обложки! Яркие, цветастые, как тортики и конфетки, одним своим видом стимулирующие обильные отделение слюны и желудочного сока! Как жаль, что я не кондитер...

Он замолкает и мне кажется, что я его сильно обидел. Оскорбил. Теперь остается глазеть на снег и допивать свою пряность, потому что уход в каюту будет похож на постыдное бегство. Слои коктейля имеют различный вкус. Мята, имбирь, тмин, корица, шафран. Каждый глоток - неожиданность, невозможность, еще один градус тепла и неги.

- У меня другое видение жизни, - прерывает молчание мсье и я понимаю, что он не обиделся, а просто думал, если только это так просто. - Оно не лучше, но оно и не хуже. Жизнь предстает не единым сюжетом, не последовательностью, где каждый эпизод неумолимо тянет за собой следующий, где интрига и тайна показывают свой хвост и остается только править в сторону ближайшей волны среди мертвого штиля. Я бы предпочел говорить о метасюжетах, о событиях в терминах самой жизни, где мы никогда не знаем начало, а порой не дожидаемся конца промелькнувшего перед глазами эпизода...

Между нами возникает какое-то единство, та самая ниточка, начало и конец которой не сможет проследить никто в этой жизни. Внезапное осознание, что здесь, в начале новой, надвигающейся ночи возможна подобная болтовня как предлог оттянуть, а то и забыть на несколько блаженных минут о необходимости пробуждения.

Мы одни на реке, мы попали в складку - соскользнули незаметно в изгиб мироздания, в тень, в тишину и пустоту. А что, если мы и есть края этой складки? Наши далекие и холодные миры решили пересечься в неведомой нам тоске одиночества, схлестнуться в обычной симпатии двух абсолютно чужих людей? Мне даже кажется, что холодный мир Горячей реки принадлежит только мне, а за спиной собеседника, если прищурить глаза, можно заметить все еще багровое солнце осеннего заката, можно почувствовать, что оттуда проникают и касаются щек и лба теплые октябрьские ветерки.

Мсье сказал:

- Роман жизни, любой, даже самый простой и незамысловатый, не-форматен и не-каноничен. Идею никогда не удается подогнать под жесткие рамки очередной серии, идея всегда требует серьезного отступления от традиций любого жанра и, если угодно, их разрушения. В реальности никогда нет ни линейного сюжета, ни стилистической гладкости языка. Можно даже сказать, что наша собственная книга жизни начинается с полуслова и обрывается на полуслове. Каждая глава - лишь кусочек, осколок старого доброго романа, частичка, оборванная нить судьбы не только героев, но и вселенной. Мы вплетены в ткань мира, наш текст пронизан раскавыченными цитатами, отсылками, заимствованиями, отчего лишь усиливается ощущение некоторой смутной знакомости, узнаваемости и, в тоже время, "мозаичности" нереального и беспощадного мира. И когда мы, читатели, ищущие поначалу лишь отдохновения в предсказуемых баталиях определенного жанра жизни, вдруг натыкается, спотыкается, попадает в запутанный лабиринт не самых легких и понятных слов, когда мы останавливается и говорит себе: "Так, а это что такое?" или "Хм, где-то это я читал и что-то такое видел...", то здесь, наверное, и должен возникать тот пресловутый катарсис - не ответ, не утешение, не потакание, а уважительное отношение к собственному существованию, откровенная игра, коан, загадка, тот самый сюжет, который не разрушен, а есть набор ярких камешков, и каждый волен повернуть калейдоскоп интуиций так, чтобы насладиться собственным же воображением... Мы слишком ослеплены знаками и отвыкли от смысла. Я так это вижу. Вижу текст жизни... Или я слишком требователен к читателю? И слишком облегчаю жизнь автору, то есть себе?

- Вы говорите не о литературе, - заметил я.

- Конечно, нет, - улыбнулся мсье. - Иногда я представляю себе, что на Землю спустился, прибыл из каких-то далеких миров абсолютно чуждый и холодный разум. Он пришел из таких бездн, что наше воображение никогда не сможет представить их, он опустился как туман, как аура, как знак, как собственный смысл, проник в ткань нашей жизни и смотрит на нее нашими же собственными глазами... Что он поймет в ней? Даже не так... Что МЫ поймем в ней, когда взглянем на самих себя из тайного измерения иной жизни? Чем представится НАМ самим наша собственная жизнь, если в глаз попадет осколок вечного, космического льда? Будет ли она тогда судьбой, гладкой черной нитью, плотной и нерушимой сцепкой причин и следствий? Или же мы все-таки увидим наш абсурд, нашу безусловность и нашу свободу?

Я покачал стакан, смешивая слои коктейля, и одним глотком выпил получившуюся смесь.

- А как же тогда надежда?

Мсье вздохнул. Он поднялся с кресла и подошел к перилам, оперся на них. Я встал рядом. Пронизывающий холод поцеловал разгоряченные щеки.

- Когда умирает последняя надежда, только тогда у нас и остается свобода. Разве вы этого не знали?


30 октября

Разговор с мэром


Пожар угас лишь к рассвету. Было удивительно - как ему удалось продержаться всю ночь, вырывая из дома все новые и новые лакомые кусочки, обсасывая до дыр уже и так истлевшие от жаркого дыхания стены, пожирая книги, бумаги, фотографии, отрыгивая их ослепительными бабочками в плотную тучу дыма и жадно разевая тысячеязыкую пасть, чтобы принять вновь в свое ненасытное чрево. С оглушающим криком лопались трубы, перекрывая рев пламени, и из черно-багрового хаоса вздымались фонтаны гейзеров центрального водоснабжения. Была надежда, что они как-то утихомирят стихию, но вода лишь нагревалась, кипела, как будто действительно вырвалась из обжигающего нутра земли; струи пара переплетали крупные капли, закручивали, выносили их на поверхность тугой тучи, оседлавшей дом, и стряхивали едкой кислотой пота на кричащих людей.

Бившие из брандспойтов потоки густой белоснежной пены отвоевывали то, что уже не годилось огню, что осталось после нашествия чудовищного моллюска, под чистую сожравшего одинокий коралл и неторопливо двинувшегося дальше в поисках новой пищи. Дымящиеся остатки пиршества украшались глазурью и становились похожими на подгоревший праздничный торт. Пожарные делали свое безнадежное дело, удерживая голову "питона", направляя пену в самое сердце огня, а мрачный брандмейстер жестами давал указания своим медленно и неуверенно наступающим армиям. Пожар сгущался, стягивался в ослепительно сияющий шар, выбрасывая и втягивая щупальца, подгребая под себя все то, что еще могло гореть. Люди длинными баграми вырывали из сытых объятий пламени жалкие кусочки пищи, как будто и сами желали полакомиться рассыпающейся в прах неразличимыми и неузнаваемыми обломками того, что когда-то было домом.

Наконец кости перекрытий подломились, убежище огня зашаталось, угрожающе заскрипело, завизжало, острыми бритвами вспарывая покрывало ревущего пламени и впиваясь в слуховые перепонки до рези, до боли, отчего хотелось скорчиться, сжаться, но только не слышать прощальную песню отлетающей души дома.

- Всем отойти! - закричал брандмейстер, и черные с желтым фигуры пожарников отхлынули, отступили, оскальзываясь на размокшей земле.

Вовремя. Огонь неожиданно приутих, съежился, побледнел, закутался плотнее в дымную тогу и на фоне светлеющего неба вдруг отчетливо проявилась, прорезалась загадочная пентаграмма, сложенная из раскаленных балок агонизирующего дома. Затем она сломалась, рассыпалась на миллионы точек багровеющих чернил и медленно осела на бьющееся сердце пожара.

Глаза постепенно привыкали к темноте, а кожа лица все еще чувствовала жар, исходящий от пепелища. Пожарные гасили лампы и прожектора, снимали шлемы и подставляли головы под тонкие струйки воды, вытекающие из заплечных резервуаров. Внутренний двор был покрыт множеством следов ног, которые хорошо отпечатались в размокшей красной глине. Как отстрелянные гильзы валялись огнетушители - толстые, неуклюжие "залькоттены" и узкие "эврики". Скатывались рукава, собирались брошенные багры и топоры, отрезались веревки; машины, наконец-то, отключили проблесковые маячки и теперь стояли усталыми, черными тушами вокруг того, что недавно было жилищем. Скорбное прощание, подумалось мне.

Я все еще сидел в кресле, держал в одной руке кружку, а в другой - сигареты. Брандмайор, заложив руки за спину, стоял рядом и смотрел на сборы. От брандмайора ощутимо несло керосином.

- Хотите закурить, Лоран? - протянул я ему так и нераспечатанную пачку.

- Нет, я уже и так надышался... Литхен, Литхен! - закричал Лоран, подзывая брандмейстера. Тот ходил по краю развалин, светил фонариком в дымящиеся останки и топором ударял по застывшей пене расплавленного пластика.

Я отхлебнул из кружки и поморщился. Кофе был холодный, с привкусом чего-то химического и отчетливо несъедобного. Наверное в него попала пена из огнетушителя. Я поставил емкость на землю, втиснул ее, ввернул в податливую глину и попробовал открыть сигареты, но у меня опять ничего не получилось. Руки дрожали. Тряслись. Придется предложить закурить еще и брандмейстеру Литхену.

- Сработало, - сказал брандмейстер. Он посмотрел на свои перепачканные в саже перчатки, попытался их снять вялым движением, но затем просто вытер лоб и щеки, оставляя на коже щедрые черные мазки. - Правильно, что не выключили воду. Я всегда верил в кипяток. Помню как мы тушили нефтяной склад, вот где была работенка. А "залькоттены" - полное дерьмо. Дерьмо эти ваши "залькоттены".

- Вижу, - сказал Лоран, - вижу. Так в отчете и напишем.

Брандмейстер стряхнул наконец-то перчатки, принял от меня пачку и разодрал зубами упаковку. Пара сигарет упала на землю.

- Извините...

- Ничего, брандмейстер, ничего страшного.

- Вы гарантируете, что в доме действительно никого не было? - спросил Лоран.

Я вдохнул дым и слегка успокоился. Родное пепелище теперь казалось уснувшим змеем, неловко свернувшимся среди белоснежных домиков и громадных ярко-красных машин. Змей-детеныш, видящий сны об огне. Дым сгустился в отдельные струи и идеально ровно поднимался в небо.

- В доме никого не было. Только я. Но я успел выбежать. Схватил кресло и выбежал. Потом вспомнил о своем кофе и сигаретах и вернулся. Потом опять выбежал.

- Бывает и не такое, - сказал Литхен. - Некоторые умудряются вытащить на себе холодильник. Огонь... В огне люди непредсказуемы.

- Ваш дом был застрахован?

- Кажется, да, брандмайор.

- Тогда вам не о чем беспокоиться.

- У меня дом сгорел, брандмайор.

Лоран похлопал меня по плечу и молча пошел к своей машине, уткнувшейся носом в большие черные баки на колесиках. Один из баков от столкновения треснул и из зигзага щели выглядывали сморщенные мусорные мешки.

- Было трудно? - спросил я.

- Нет. Такие дома горят хорошо и без сюрпризов. Главное - не дать огню перекинуться дальше... Извините.

- Ничего.

- Я пойду.

- Да, конечно... Спасибо вам.

- Не играйте с огнем, - сказал брандмейстер, подобрал свои перчатки и побрел к развернувшейся машине.

Утро подкатывало все ближе, наступало, выдавливало тяжелую ночь прочь, подсвечивало новыми источниками синевы небо, в котором, тем не менее, продолжали расплываться безобразные пятна дыма, словно поганки на тощих ножках. Где-то высоко летел самолет, оставляя багровый инверсионный след - вспухающей рубец на теле нового дня. После долгого молчания подул ветерок и бросил мне на колени жухлый кленовый лист. Я закрыл глаза, но от запаха гари, от отвратительного тепла разложения не убежать. Некуда бежать. Оставалось лишь продолжать сидеть, вглядываясь в долгожданную пустоту внутри себя. Пришел некто и ложкой выковырял из тебя беспокойство, страх, сомнение, тоску, оставив одиночество.

Бессмысленно. Невозможно избавиться от самого себя. Что бы не происходило, что бы не терялось, что бы не отбиралось, но человек так и оставался человеком. Мы как яма мироздания - чем больше от нас отнимаешь, тем больше мы становимся. В какие бездны заведет нескончаемое путешествие к корням?

На самом деле я уже знал ответ. Он пришел из огня, вспыхнул страшной кометой, изгоняя последние клочья тумана иллюзий, а вместе с ним - силы и желания. Вот то, что и требовалось, что описывалось в эзотерических текстах и алхимических трактатах - сотворение черного камня, melaina lithos под преобразующим огнем Черного Солнца, в котором выпаривается morbus niger, черная болезнь. Свинец превратился в золото, только это было тяжелое, неподъемное золото, проклятая драгоценность.

Окончательное и решающее значение, выявление, Offenbarwerden, раскрытие самого себя благодаря собственной жизни, нещадной терапии души, благодаря рассмотрению себя в зеркале событий, которым не подберешь ни смысла, ни наименования, ибо какой может быть смысл во внутреннем творении эго, кроме подтверждения и наполнения содержанием сущности под ударами экзистенциальной коммуникации... Хотя последнее еще не случилось, не произошло, оно лишь зреет как нарыв и вот-вот лопнет, потому что даже жестокость может лечить. Экзистенциальная коммуникация - новое слово древнейших времен, разрыв и отрицание любой режиссуры, планируемой и методичной, во имя единства двух личностей, двух невыносимо чуждых, но безусловно разумных существ, каждое из которых и есть возможность существования. Здесь нет места уловкам и недоговоренностям, здесь нет правил тому, что говорить, и говорить ли вообще; выбор между умолчанием и откровенностью уже не осуществляется произвольно, потому что нельзя сначала сказать правду человеку, а потом предоставить его самому себе. Ибо это живая правда, она нуждается в пище, она ловкий хищник и не терпит клеток. Она может выесть изнутри, оставив уже ненужную оболочку лживых слов и истлевшего духа.

Мы ставим вопросы, ищем ответы, и никто из нас не берет на себя ответственность за другого и не предъявляет другому абстрактных требований. Умолчание - если им управляют чисто интеллектуальные соображения, а не общность судеб - становится достойным порицания в той же мере, что и откровение. Окончательных решений больше не существует. Таково условие, сказал мне огонь, и если ты его принимаешь, то следует отдать последнее, что еще может привязывать к старой жизни. Нельзя мыслить отступления, нельзя чувствовать поддержку, пора шагнуть в абсолют, в чистое поле, где все возможно, но где невозможно ничего, пора сдуть пыль обманчивого бытия, ведь никакого бытия нет и не могло быть, а было нескончаемое безумие и шоковая терапия.

Пожарище остывало. Горячие волны накатывали все реже и реже, среди останков дома поселился маленький ветерок и пока еще робко, по-детски взметал в небо черную пыль, закручивался в легкие вихри, но спотыкался о сгоревший хлам и выпускал пепел из невидимых ладошек.

Я встал, затер окурок в глину и подошел к остаткам крыльца. Ступени были покрыты страшными язвами, но вес мой держали. Пока держали. Шаг, еще шаг, еще. Гарь. Пахло чем-то химическим, расплавившимся пластиком, и только под громадными напластованиями ядовитой дряни продолжал жить казалось забытый, но столь живой и близкий запах ночного огня, укрощенного тепла и света, противостоящего набирающей силу тьме. Как, оказывается, просто. Нужно лишь сжечь собственный дом, чтобы получить все...

- Ахиллес! Ахиллес! - прокричал я и сел на ступеньку. - Ахиллес!

Нет ответа. Где ты, черепаха? Изжарена в погребальном костре ушедшей жизни или затоптана пожарными, раздавлена как крохотный орешек, случайно подкатившийся под ноги? В такое не хочется верить. Не может быть. Я швырнул ее в окно и вряд ли обидчивое создание могло так быстро вернуться. Скорее уж забилось в какую-нибудь нору своих друзей-кротов.

- Ахиллес!

Нужно подождать. Нужно сидеть и ждать, вдыхать дым, рассматривать испачканные руки и ждать. Не так это и трудно. Хотя... Кому все это нужно? Посмотреть бы краем глаза на таинственное существо, которое из хлама неоформившихся мыслей, желаний, фантазий выбирает именно это "нужно", набивает его вновь и вновь на заедающей машинке потока сознания. Простая вещь. Слишком простая вещь для того, чтобы она поместилась в голове. Тогда зачем все усложнять? Зачем превращать жизнь в конструктор со стандартными деталями и соединениями? Как бы не было извращено воображение, не так сложно предсказать результат сборки. Почему же все столь странно, абсурдно? Почему я не могу вспомнить - кто жив, а кто уже мертв? И были ли вообще живые среди марионеток последних дней? Разве я не замечал лески, привязанные к их рукам, уходящие к невидимым пальцам анонимного кукольника? Нет, не так. Теперь во многом можно себя убедить. Разобрать, рассыпать воспоминания на миллион простых фигур, на типовой набор стандартного сюжета и собрать то, что захочу.

- Ахиллес!

Последняя деталь головоломки. Ползи скорее ко мне и мы вместе подумаем над нашей общей судьбой. Что тебе нравится больше? Крупная клубника по утрам? Нет ничего проще! За что бы мы не брались, у нас всегда выходил абсурд. Только сумасшествие дарит покой в том мире, в том раю, из которого нас изгнали. И все остальное будет лишь сном, прекрасным и реальным, но все же сном. Куда бы мы не направились прочь от пепелища, тропинка всегда будет возвращаться к нему - перекрестку наших миров.

- Ахиллес! Ахиллес!

- Так кричали под стенами Трои, - заметил господин мэр, усаживаясь рядом со мной.

Я огляделся, но вокруг больше никого не было. Пустая улица, тихие дома, молчаливый город. Ни машины, ни свиты, ни слона.

- Поговорим, - предложил мэр.

- О чем?

- У вас разве нет вопросов, на которые хочется получить ответы?

- Вы отобрали у меня все... даже вопросы.

Мэр усмехнулся. На мгновение показалось, что сейчас он покровительственно похлопает своей холеной ладошкой по плечу, но он лишь достал из кармана зажигалку и протянул мне. Увесистый прямоугольник золотистого цвета с гравировкой задумчивой крылатой дамы.

- Подчас приходится делать и более жестокие вещи. Во имя. Кажется так звучит у вас эвфемизм бессмысленных потерь? И сможете ли вы различить, где были действительно потери, а где - расставание с иллюзиями?

Я закурил и зашвырнул зажигалку себе за спину. Вкус был отвратителен, но я насильно вгонял теплую горечь в легкие.

- Я ничего не помню. Не темнота беспамятства, а какой-то серый, расплывающийся фон. Сон. Мираж. Разве я человек?

- Память, - кивнул мэр, - воспоминания... Как будто от этого зависит мера истинной самореализации. Словно нет другой дороги к высшей точке жизни, нежели из глубин воспоминаний.

- Боль. Безумие. Страх. Ностальгия, - предложил я.

- И это тоже. Даже трудно себе представить насколько мелко может быть человеческое существо. Оно боится тех, кто рядом. Оно интригует, карабкается вверх, строит пакости. Оно предсказуемо, как баллистическая кривая. Бах! И полет, с траектории которого уже не свернуть.

- Вы - мэр, вам виднее.

Существо не обиделось.

- Порой приходится выбирать и столь нетривиальные посты. Слишком много сцепилось, запуталось. Комиссия хочет одного, полиция настаивает на другом, клиника проводит свою линию. Необходим баланс сил. Я его стараюсь обеспечивать, хотя, конечно, главным моим проектом являетесь вы.

- Но почему я?

- Мы, - поправил мэр.

- Ну, хорошо, почему - мы? Неужели там, среди звезд, больше никого нет? Более совершенных? Более достойных?

Мэр посмотрел в небо, но там была только синева. Ветер разбавил остатки дыма до еле заметных розовых мазков и медленно заполнял пустоту кучевыми облаками.

- Никогда не понимал - что такое звезды, - признался мэр. - Мне объясняли, что это какие-то огненные шары в каком-то космосе... Возили даже в обсерваторию, показывали фотографии, но... Нет, не понимаю. Это какое-то ваше собственное изобретение. Или иллюзия? Еще одна иллюзия. Я не вижу никаких звезд. Наверное, другое сознание. Сознание вообще, почему-то разделяющее мир и вас самих. Вы словно то объемлющее, в котором только и может быть помыслено, познано, узнано, прочувствовано, услышано бытие в своей предметности. Ужасно нерационально и слишком непросто для моего разумения.

Солнце пробило завесу деревьев и домов, высветило угрюмый двор, облило его безумием слишком ярких красок, словно извиняясь за бесконечную ночь, отданную во власть пожара. Яркая белизна распадалась на многочисленные радужные потоки, обволакивающие обломки мебели, дымящееся тряпье, опаленные деревья, превращая глинистую площадку в многоцветную палитру с грубыми, застывшими мазками.

- Ваша беда в том, - сказал мэр, - что вам всегда приходится делать решающий выбор. Вы никогда не сможете примирить в самих себе все, что вас существует и живет. Всегда приходится чем-то жертвовать. И по сравнению с таким выбором все остальное превращается в нечто чисто внешнее, в полную многообразных движений игру живого. Без выбора вы превращаетесь в те самые звезды - невидимые и непонятные для нас. Вы изначально больны, расколоты, фрагментарны. Внутри вас - страшная бездна, ужасные провалы, все, что угодно...

- Да вы - певец человеческого, - усмехнулся я. - Только как это примирить с тем, что было сделано?

- Что было сделано? - переспросил мэр. - Ну что же. Хотя я и не понимаю, почему вас это так задевает. То был ваш собственный выбор. Вы испугались, спрятались внутри себя, выставив стражу, но контракт был заключен, и мы не могли оставить вас в покое. Слишком многим было пожертвовано. Когда-то Парвулеско предложил неплохую картинку для нас. Представьте, что мы ловим рыбу в мутной реке. Мы забрасываем удочку с наживкой и сидим на берегу. Чем дольше мы сидим, тем больше наши сомнения - хороша ли наживка? есть ли вообще рыба в воде? может быть погода сегодня не та? Много вопросов, слишком много вопросов. Приходится пользоваться сетью. Волочить ее против течения, еще больше взбаламучивать воду, пугать мелкую рыбешку...

- Надо было иначе. Совсем иначе.

- Вы спрятались. Вы нашли себе уютный уголок на обратной стороне луны и решили, что все уже позади, как будто безумие что-то может оправдать. Жестокость? Конечно, жестокость. Но мы никого и не обманывали. Вы привыкли к знанию. Вы слишком привыкли к знанию. Даже ваших воображаемых пришельцев вы готовы воспринимать лишь как носителей знания, некоторой высшей правды, с помощью которой можно сделать себе новые игрушки. Я не сомневаюсь, что нечто подобное вы и имели в виду, когда заключали договор... Но мы начали с незнания... с истинного незнания. Вы строили свои гипотезы и уютные мирки, но мы растаптывали их. Вы прятались в пустыне, но мы выгоняли вас оттуда скукой и безразличием. Вы цеплялись за привязанность, но она оборачивалась потерями. И это справедливо.

- Надо было действовать иначе, - упрямо повторил я. - Нанять фантастов, они бы лучше отработали ваше задание, подготовили мнение.

Мэр с укоризной посмотрел на меня. Усталый, раздраженный человек, обязанный объяснять самые простые вещи.

- Это путь в никуда... Самозаточение в изолированном мирке утраченного детства, дальних стран, метафизической или духовной родины, лишь бы уйти от конфликтов и обязательств, налагаемых настоящим. Человек лишает себя соучастия во всеобщем бытии взамен на растрату сил в фантазиях.

- Но человеку не дано глубоко проникнуть в истину и реальность... Это слишком опасно для него. Фантазии - безопаснее.

- Вам выбирать, - сказал мэр. - Хотите ли вы Божественного Откровения или Большого откровения.

- Я ничего не хочу, - пришлось мне признаться. - Ни-че-го. Фальшивая жизнь, фальшивые чувства. Неужели глиняные болваны еще могут что-то хотеть?

- Глиняные болваны? - удивился мэр. - А, преувеличение, вызванное чувством горечью...

Мне неожиданно захотелось его ударить. Встать и пнуть, или отвесить затрещину по самодовольной лысой голове. Ахиллес, где ты?

- Вы слишком много думаете о том, что реально, а что - нет, - продолжил мэр. - Как будто это имеет вообще какое-то значение для вас самих. Можно все подделать, но нельзя заставить проживать. Нельзя заставить чувствовать. И неважно, что было, а чего не было. Главное - вы прошли этой дорогой, что-то в вас сдвинулось и изменилось. Ведь это так очевидно!

Хотя он говорил не повышая голоса и даже почти не жестикулируя, словно заводная игрушка на последнем повороте ключика в спине, но мне чудилось, что мэр в отчаянии, что он обращается к чему-то очень далекому во мне, к чужой стороне высохшего и равнодушного я, пресыщенного играми, обманами, потерями, слишком мудрого, чтобы ожидать от мира неожиданностей. Ахиллес, во мне жил Ахиллес, не мифический герой, сгинувший под стенами Трои, а крохотная черепаха, испуганная огнем.

И вот зашевелилось брошенное под деревом какое-то тряпье, задвигалось, поползло медленно вперед, за что-то зацепилось, натянулось, выпуская в тишину утра черного, крупного жука с пепельницей на каменной спине. Я шагнул вперед, высвободил Ахиллеса, погладил пальцем по морщинистой голове. Черные бусины глаз отражали облака.

Существо сидело на остатках крыльца и смотрело на нас. Позади поднимался почти прозрачный дымок и теперь уже ничто не загораживало перекресток Зеленой и Черепаховой улиц. Черный прямоугольник пожара с безобразными протуберанцами копоти в общем портил вид, но все можно было исправить. Мусоровоз и команда уборщиков с легкостью вычистят гарь, застелят пепелище рулонами газончиков. Возможно, что так действительно легче... Возможно, но думать об этом не хотелось.

Я вернулся на свое место и мэр сказал:

- Вы ждали корабли, спускающиеся с небес, готовились встретиться с нами на Плутоне. Увы. Мы назначили вам встречу в вашей собственной душе.

- Душа - не лучшее место для встреч, - возразил я.

Мэр взял Ахиллеса, погладил пальчиком и оторвал пепельницу. Глупая черепаха пыталась укусить его за руку.

- Наверное, - ответил мэр. - Но по другому мы не умеем.


Казань, 23 мая - 9 декабря 2003 года.


Загрузка...