- Это спорная проблема, - вступил в разговор Лафотер, - и вряд ли она может быть разрешена таким способом.
- И чем вас не удовлетворяет разбираемый случай? - спросил Кювье.
- У меня странное впечатление, - пожал плечами Лафотер. - И я пока не могу его выразить в словах. Хотя... скажем так, у меня есть некоторое ощущение, весьма слабое, но тем не менее достаточно раздражающее и предостерегающее против того, чтобы мы слишком углублялись в изучение данного случая. Я вполне готов принять весь восторг профессора Эя, в результате которых нами было потрачено столько сил и... э-э-э... ресурсов, я понимаю его убежденность, хотя являюсь самым строгим критиком, да что там, противником его теории, но. Но. Это трудный путь. Это кропотливая работа. Наскоком ее не решить, тем более сборищем таких старых обезьян, как мы. Здесь нужен фанатик, фанатик в самом хорошем смысле слова.
- И кого вы видите в роли такого фанатика? - поинтересовался Председательствующий.
- Ну, мои желания здесь мало что означают. Есть Попечительский совет, в конце концов.
- А причем тут Попечительский совет? - удивился Вернике. - Вот передо мной, как и перед всеми, лежит Устав совета, кстати рекомендую каждому его внимательно перечитать, там кроются достаточно любопытные возможности. Так вот, в Уставе в компетенцию Попечительского совета не входит подтверждение диагнозов или проверка назначаемого лечения. Нам доверяют, коллеги!
- Вам ли это не знать, - пробурчал Геккель, - вы сами и писали эту галиматью...
Председательствующий предостерегающе постучал молоточком.
- Продолжайте, коллега.
- Тем не менее, я требую созыва заседания Попечительского совета клиники, - сказал Лафотер. - Кажется, один из наших коллег уже имеет особое мнение по данному вопросу. Теперь такое мнение имею и я.
- И где мы будем заседать? В мэрии? - язвительно поинтересовался Вернике.
- А почему в мэрии? - вскинулся засыпающий было Кювье. - Зачем нам мэрия?
- Вы как всегда отстали от жизни, коллега, - вздохнул Кречмер. - Господин мэр большинством наших голосов избран Отцом-основателем Общества и Почетным и Действительным Председателем Попечительского совета.
- Он же был связан со слонами? Кормил их, что ли? - спросил Кювье.
- Он их па-тро-ни-ро-вал, - выговорил Кречмер. - Теперь он патронирует нас.
- Всегда завидовал людям со столь разнообразными интересами, - покачал головой Лафотер. - Сегодня он со слонами на шоссе, завтра - с сумасшедшими в клинике...
Председательствующий предостерегающе постучал по столу:
- Коллеги, коллеги, еще раз напоминаю вам о необходимости корректно изъясняться! Суд чести не дремлет!
- Какой суд? - вновь встрепенулся Кювье.
- Чести, мой дорогой, чести, - промурлыкал травести. - Береги, так сказать, честь с молоду.
- А не пора ли нам вернуться в наши траншеи? - высказался профессор Эй. - Несмотря на высказанные предложения относительно вынесения рассматриваемого случая на рассмотрения Попечительского совета ("Zehrfahrenheit", пробормотал Геккель)... Что коллега? А... Так вот, несмотря на столь разумную мысль, я все таки предлагаю вам выслушать мои собственные соображения по данному случаю.
- Возражений нет? - вопросил Председательствующий тишину. - Тогда слово предоставляется профессору Эю.
Голоса и люди сливались в единую неразличимость. Белые фигуры постепенно тонули в заливающей их зеленоватой воде и лишь сияющие лучи, отбрасываемые душой в пустоту черных логосов, пробивали тяжелую толщу, вырывались из цепких объятий. Пятнистый пол распухал в астигматизмах неряшливой линзы, набирал недостающей регулярности и вот уже собирались, выстраивались воинственные порядки пешек и тяжелых фигур, среди которых выделялся бестолковый слон. Его серая туша никак не желала помещаться на отведенной клетке и морщинистые бока бесцеремонно расталкивали засидевшихся королей.
Голова мерзла. Пальцы синели и скрючивались параличными крючками, нелепо изгибались, как будто хотели укорениться в железной вазе стальных полос. Громадное, распухшее тело то взрывалось ужасающей жарой, истекало, исходило потом, то съеживалось, как подтухший карлик, падало внутрь к недостижимой точке внутреннего отражения, черного зеркала пустоты, одно касание которого сжимало, стискивало сердце в безжалостной руке, болью и страхом запуская новый, тяжелый источник реакции, взрыва, отчего плоть содрогалась и вновь устремлялись вовне.
- Таким образом, - булькал из бездны профессор Эй, - мы можем предположить положительный опыт деперсонализации в рассматриваемом нами случае. Больной, как показали беседы с ним, испытывал на протяжении весьма длительного периода достаточно разнообразные чувства изменения своего... хм, существа. Позволю себе процитировать некоторые из них. Я думаю, это будет интересно как демонстрация в высшей степени чистой клинической картины предполагаемой demencia praecox.
- Предполагаемой? Я не ослышался, уважаемый коллега? - приподнялся со своего места Вернике, приставляя ладонь к уху.
- Вы не ослышались, - включился в разговор заскучавший травести. - До меня тоже донеслось это эхо.
- Я позже, если мне будет позволено, проясню свой тезис, - проледенил профессор Эй. - А сейчас привожу слова самого испытуемого. "Я странно себя чувствую...", "Мое тело вот-вот распадется...", "Мне кажется, что у меня слишком легкие кости...", "Мое сердце перемещается...", "У меня в мозгу дует ветер...". В этих и многих других фразах пациент во все более метафорическом опыте обнаруживал основной характер пережитого, его фантастическую странность, вслед за которыми происходили потрясения уже телесного пространства, порождавшими, в свою очередь, бред о телесной метаморфозе, которая стремится, так и не достигая желанной цели, сделать понятным невыразимый опыт бредового состояния. Здесь, уважаемые коллеги, я отсылаю вас к соответствующим трудам Блонделя, а также советую ознакомиться с диссертацией Блавета, которые в высшей степени замечательно вскрывают подоснову опыта деперсонализации. Страдания больного, его стремление как-то вербализировать свои ощущения в столь причудливых измерениях... вот, например: "Моя рука раздваивается...", "Нога проходит над головой...", "Мои ноги завоевывают грудь..." и так далее, все это есть всего лишь первая ступень в иррадиации чувств деперсонализации на предметный мир. Мне уже при первой беседе показалось, что именно здесь, во взбаламученном хаосе фронтальной, искаженной личности и следует искать первопричину, первотолчок болезни.
- Это могло быть сном, - пожал плечами травести. - Позвольте мне, коллеги, отойти от подробностей, но я уверен, что каждый из вас переживал нечто подобное в той переходной и сумеречной зоне между бодрствованием и небытием.
- Спорное утверждение, коллега, - сказал профессор Эй. - Но в любом случае к нему трудно подобрать достаточно репрезентативные эмпирические доказательства.
- Чем хороша наша наука, так это полным отсутствием каких-либо доказательств, - провозгласил Кречмер и вереница пузырьков поднялась к поверхности колыхающегося студнем моря.
- И методов лечения, - пробормотал Геккель.
- Опыт деперсонализации больного, - возвысил голос профессор Эй, - обогатился, по его же собственному признанию, умножением столкновений и слияний пространственно-временных схем, перцепций внешнего мира, из которых порой было затруднительно вычленить явно вербализованные конструкции...
- Что-что? - переспросил Бейль.
- Для этого трудно подобрать слова, - пояснил травести, отмахиваясь от назойливых рыбок, норовящих заплыть в ухо.
Профессор Эй выдержал мрачную паузу и продолжил:
- Можно привести как пример такие красноречивые признания испытуемого: "Мир потерял массу...", "Больше нет места, это вездесущность...", "У тела уже нет формы, у него нет ни наружности, ни внутренности...". Впрочем, я на этом пока остановлюсь, хочу лишь отметить, что другие ощущения тела связаны, как мне представляется, с тремя, довольно хорошо изученными темами типичной формы Spatlung, а именно трансформация живого в неодушевленный предмет, потеря субстанции тела, распад и расчленение тела. Опять же, заинтересованных отсылаю к своей работе, посвященной клиническому описанию типичной формы.
Кречмер поднял молоточек:
- Вы позволите предварительный вопрос, коллега? - профессор Эй кивнул. - Меня, в силу моих профессиональных интересов, интересует некоторые конституциональные аспекты выявляемого синдрома. Проделывали вы рекомендуемые тесты по определению типа испытуемого? Имеем ли мы дело с лептосоматическим типом или типом пикническим? И как, по вашему мнению, в свете моей теории, можно диагностировать имеющийся случай?
- Началось, - пробурчал Вернике, - Открываем парад теорий...
- К сожалению, уважаемый профессор Кречмер, в моем распоряжении было совсем немного времени, чтобы провести хотя бы простейшие тесты. Многое осталось пока за боротом. Открою вам по секрету свой просчет - я забыл в суматохе воспользоваться тестом Роршаха! Но я думаю... я надеюсь, что работа у нас предстоит длительная и плодотворная. Поэтому я попросил бы пока воздержаться от вопросов - почему я использовал то, а не использовал это. Поверьте, здесь дело не в моих личных предпочтениях, ведь, в конце концов, мы служим лишь Науке и наши амбиции тут не при чем.
- А зря, зря, коллега, - обиженно сказал Кречмер, - Уверяю вас, что именно в конституции кроется разгадка большинства наших проблем. Именно в телосложении! В генетике! И без осознания этого простого и очевидного факта мы так и будем скитаться в дебрях красивых слов.
- Это спорное заявление! - выкрикнул с места Лафотер. - Наверное каждый из нас понимает, что поиски субстанции demencia praecox - иллюзия, ничем не обоснованная иллюзия. Случаи настолько разнообразные, что мы, я имею в виду вся наука, спорим о том, что считать действительно симптомами, а что - просто случайностями.
- Успокойтесь, коллега, успокойтесь, - махнул рукой Кречмер. - Я знаю разрешение этого спора. Пока мы будем стараться отщипнуть то самое общее от массы разнородных случаев, идти от конкретной болезни к чему-то абстрактному и никогда в реальной жизни не встречающемуся, до тех пор мы и будем обречены копить истории болезней, описывать мельчайшие подробности бреда, рисовать рисунки, превращая саму науку просто в кладбище мертвых фактов! Давайте наоборот - восходить от абстрактного к конкретному. Ведь мы все материалисты.
- Ах, вы спорите о методе?! Хотите протащить в нашу обитель опасные идейки генетической предрасположенности? Так вот, знайте - я, - Лафотер ткнул в себя пальцем, - я - НЕ материалист! Для меня душа - это душа, а не похоронная процессия физиологических актов.
Председательствующий задумчиво постучал молоточком:
- Коллеги, коллеги, успокойтесь. Давайте не будем выходить за рамки научной дискуссии, тем более что поднимаемые вами вопросы очень важны и интересны.
Петушиный бой идей, угрюмая схватка подводных жителей... Кто знает, что прозрачная линза океана заканчивается на глубине двухсот метров? И что дальше начинается неизведанная тьма? Весь мир просто плавает на этой тьме, на холодном айсберге пережатой и переохлажденной воды, лишь ждущей неотвратимого момента, чтобы заполучить в свои тиски очередную блудную душу. Мир это и есть черная вода, и что тут толковать о субстанции? Можно только сочувствовать отважным водолазам, рискующим спуститься поближе ко дну. О, здесь можно многое узреть, уловить краешком воспаленного глаза величественные фестоны колоссальных снежинок Первозимы, которая и породила хромые души, изранила их острыми гранями космического льда во имя... Во имя чего?
Веселые жители прибрежных морей никогда не откроют самой главной тайны. Они обуреваемы лишь примитивными страстями и мнят себя больными, потому что подозревают, что весь мир - это боль и ничего, кроме боли. Опасная, звериная тяга приобщиться к избранным, которые на свой страх и риск взялись за поиск грааля боли. И что сказать в ответ попавшим в случайную ловушку? Что солгать акванавтам муки дергающемуся стаду дурно пахнущих макак?
- Мне кажется, - продолжил профессор Эй, дождавшись пока оппоненты усядутся на свои места, - мне кажется, что я могу предложить в некоторой степени... э-э-э... компромиссный вариант разрешения имеющего место спора.
- А надо ли это? - зевнул Кювье. - Со спорами как-то интереснее жить. Что есть наука? Нескончаемый спор и мордобитие оппонентов, прошу прощения за моветон.
- Я сам помню, как здорово дрался со своим оппонентом, - мечтательно сказал Геккель. - Мне чуть не закатили "черные шары" на защите из-за этого осла... Пришлось проучить его.
- И каким же образом? - спросил Вернике.
- Материалистическим, коллега, материалистическим!
- Кулаками? - уточнил внезапно заинтересовавшийся травести.
- Именно! И, как оказалось, стал основателем очень полезной в нашем университете традиции - каждый спорный, ложный или придуманный аргумент у нас вознаграждался хорошей взбучкой! Поверьте, ничто так не способствует отысканию научной истины, как хороший удар в глаз!
- Хм, любопытно, любопытно, - сказал Кречмер и покосился на профессора Эя.
- И вы знаете, коллега, - успокаивающе сказал Геккель, - дело даже не в том, сумеете ли вы, как выражаются мои студенты, "настучать по репе" оппоненту. Не вы, так кто-нибудь другой сделает это. Дело в принципе, в самой необходимости отвечать за свои слова - напечатанные или сказанные. Людям вообще стало безразлично, что говорить и что слышать...
- Я могу продолжать? - вопросил профессор Эй.
Председательствующий призвал всех к вниманию стуком молоточка:
- Коллега, коллеги, прошу высказываться по существу дела!
Лафотер поднял молоток:
- У меня есть вопрос к уважаемому профессору Эю.
- Да, коллега, я слушаю.
- Все, что вы сказали о, если можно так выразиться, бредовой составляющей личности пациента, конечно, очень интересно, хотя я, именно я, может быть другие коллеги будут иного мнения, не услышал пока ничего нового, выходящего за рамки банальной клинической картины. Еще раз прошу прощения, если я чего-то недопонял или недослышал, так как дискуссии на местах звучали подчас более живо и интереснее... Да, так вот, я предлагаю, прежде всего, внести ясность. Опыт деперсонализации исключительно интересен и нетривиален сам по себе, но здесь порой совершают очень серьезную ошибку, когда относят его именно к патологии шизофренической личности. Причем эта ошибка настолько распространена, что я бы осмелился попозже, в наше следующее собрание, сделать особый доклад, если не будет возражений со стороны уважаемых коллег, именно о печальных практических последствиях отнесения бредовых переживаний к интересующему нас нозологическому комплексу.
Председательствующий посмотрел на профессора Эя и тот кивнул:
- Я думаю, что это будет полезно, хотя пока не понимаю...
- Я сформулирую это жестче, - успокоил Лафотер. - Деперсонализация не образует особого симптома demencia praecox, так как встречается еще гораздо чаще при острых бредовых психозах. Уверен, что для уважаемых коллег это общеизвестная и тривиальная истина. Если же мы утверждаем и настаиваем на нашем диагнозе, то вернее и точнее вести речь о дезорганизации психического существа, о Блелеровском Spaltung, если позволите. Поэтому мой вопрос направлен, так сказать, в корень интересующего нас случая, а именно - остался ли испытуемый самим собой?
- Остался ли испытуемый самим собой? - переспросил профессор Эй, забыв отогнать особо любопытную рыбку и она незаметно проскользнула ему в рот.
- Ну конечно, - усмехнулся Лафотер. - Быть действительно собой как раз и означает уже не быть больным, страдающим шизофренией. Ведь в противном случае существование человека уже не является существованием личности. Я опять же сползаю в область тривиальности, но не вредно и напомнить, что при этом больной располагает собой лишь в отдельных гранях и каждая из них соответствует образу, "маске", некоторой части личности. То он чувствует, живет и разговаривает, будто ребенок; то ведет себя как узник или старик; пишет как математик; одевается как... ну, я не знаю, как индус, например. Последовательно и одновременно бродяга и вельможа, употребляющий без разбора личные местоимения - "мы" вместо "я", "он" вместо "я", "ты" вместо "я"... Что еще? Наверное, еще удивление от того, что у него есть имя, ведь его идентичность растворяется в разнообразии не связанных между собой образов, воспоминаний, мыслей, фантазий, чувств. Для него любая книга, любой образ лишь повод к проекции интрапсихического разрыва на концепцию мира, на отношения между людьми, на себя самого.
- Я прекрасно понял, что вы имеете в виду, уважаемый коллега, - сухо сказал профессор Эй.
- Я извиняюсь еще раз за нудную лекцию, - развел руками Лафотер.
- Это было полезно, уважаемый коллега, - веско сказал Председательствующий и профессор Эй поежился. - Мы всегда должны зреть в корень проблемы, что сбережет нам и время, и репутацию.
- Так как насчет Spaltung, - рассеяно поинтересовался Кречмер, пытаясь поймать в металлической зеркальце медленно поджариваемого профессора Эя. - Или об этом говорить пока еще рано?
- Как рано? - вскинулся травести. - Как рано?! Об этом только и надо говорить! Подумаешь - бред! Послушали бы вы тот бред, который несут на экзаменах нерадивые студенты! Так что, теперь в общежитиях филиалы клиник открывать?
- Не горячитесь, - добродушно пробурчал Кювье. - Я уверен, что сейчас все объяснится. Тем более в бумагах я что-то такое видел... А, вот же... Читаю: "Личность больного полностью раскладывается в воображаемых фантазмах, которые выступают архетипами человечества, это мир мифологический, где собраны все мифы всех эпох. Для наполнения этого вымышленного мира привлекаются космические события..." Вы слышите? Космические! А вот еще... Да, "объективный мир перестает там существовать и при этом невозможном "Dasein" подменяется странной сетью искусственных значений, мистических связей, загадочных сил, космических, теллурических или астральных событий... Все подвержено капризу и непредсказуемо". Это ведь ваши слова, уважаемый коллега?
- Мои, - вздохнул профессор Эй. - Но сказанные по другому поводу.
- Почему по другому? А... Моя ошибка... А я-то удивляюсь, почему отчет такой толстый! Ха! Простите, коллега, простите.
- Кстати, о диагнозах, - постучал молоточком Бейль, распугивая яркую морскую фауну, притаившуюся в механизме зеркала и разбросанных бумагах. - Был у меня совершенно фантастический случай... Хотя я, может быть, не совсем в тему?
Председательствующий расслаблено мазнул рукой:
- Ваши примеры, уважаемый коллега, как мы знаем, всегда бывают в тему. И поучительны. Думаю, что пока уважаемый профессор Эй соберется с мыслями, мы можем себе позволить выслушать вас. Ведь так?
Профессор Эй кивнул.
- Вот видите, уважаемые коллеги, докладчик не будет возражать.
- Так вот, уважаемые коллеги, пару недель попадает ко мне в лабораторию некий клиент с достаточно очевидной симптоматикой... Хотя надо сказать, что в это время меня не было и на беседу он попал к моему аспиранту. Парень тот толковый, выясняет в чем дело, хотя из комментариев нашей доблестной полиции и так все понятно - утверждается, что соседи этого гражданина пытаются его выжить из дома, для чего пробили в потолке его квартиры дырку и травят несчастного таинственными излучениями. Случай классический, но моего аспиранта настораживает несколько смазанная клиническая симптоматика. Хотя, наверное, другой специалист, не слишком сомневаясь, отправил бы пациента дальше по нашим инстанциям. Мой аспирант идет к палатному врачу. Диагноз тот же, клинической картины нет! Пациент выдает прямым текстом, что у него в потолке дыра, что его травят излучениями, а в остальном - вполне нормальный, хотя и перевозбужденный, тип. Никто ничего понять не может, надо выпускать человека, но случай уж слишком странный. Если подтвердится его валидность, то тут не одной диссертацией попахивает. Прошу прощения у коллег, но вероятно такие мысли пришли бы и каждому из нас. Не в диссертациях и ни в славе дело, а в Ее Величестве Науке. Что только не встретишь на ее пажитях!
- Так в чем дело оказалось? - не выдержал травести умело взятой паузы.
- Дело? Ах, дело, - очнулся от размышлений Бейль. - Возвращаюсь я с конгресса, мне докладывают обстоятельства дела, я беседую с потенциальным пациентом и тоже убеждаюсь в его полной адекватности. Хорошо, говорю, раз такой случай, то звоните в полицию, берите машину и поедемте к клиенту домой разбираться. Вот. Приезжаем. Входим. И знаете, что мы видим?
- Дыру в потолке, - предположил Вернике.
- В точку, уважаемый коллега, в самую точку! В потолке дыра, в дыре установлены две микроволновые печи с оторванными дверцами. Все как и описывал человек. Полиция в шоке, мои студиозусы в экстазе, а меня смех разбирает. Оказывается, его соседи таким образом боролись с инопланетным монстром, который, по их мнению, и поселился этажом ниже. Проглотил, понимаешь ли, их милого соседа, принял его облик, по ночам воет, воняет, вещи в доме пропадать стали, кто-то собак не досчитался. Короче говоря, вместо одного пациента, мы наткнулись на классический случай группового помешательства. Любопытная, я вам доложу, коллеги, семейка!
- А микроволновки были включены? - спросил Кречмер.
- Микроволновки? - прервал свой смех Бейль. - Какие микроволновки?
- В потолке, - пояснил Кречмер.
Бейль достал платок и вытер слезы:
- Да, кажется были... Они их ненадолго включали. Представляете какие счета за электричество они получали? А почему вас это интересует, уважаемый коллега?
- История уж больно занятная, - сказал Кречмер. - Хотелось выяснить подробности и сравнить...
- С чем сравнить?
- Дело в том, уважаемый коллега, что у меня уже есть данные по трем подтвержденным случаям. Еще два - в процессе проверки...
- А нельзя ли поподробнее, уважаемый коллега? - всплеснул ладонями травести. - Я чувствую здесь жуткую тайну!
- Никакой тайны нет, - развел руками Кречмер. - Я пока собираю материал и до официальной публикации еще не близко, но в качестве некоторого предварительного мнения... Может быть. Описанный нашим уважаемым коллегой профессором Бейлем случай не является единичным. Скорее это целая цепочка аналогичных случаев, охватывающая совершенно различные семьи в разных районах города. Описания слегка варьируются, но в целом сводятся к тому, что этажом ниже милый сосед превращается в нечто совершенно нетерпимое и начинает выживать их с помощью излучения, передаваемого по телефонному проводу...
- Точно! - воскликнул Бейль. - По телефонному проводу! Я забыл об этом сказать.
- Однако, - вздохнул Геккель.
- Вы в это верите? - тихо спросил травести.
- Разве в нашей профессии можно кому-нибудь верить? - переспросил Геккель. - Я всегда держу про запас хороший холодильник, набитый скептицизмом.
- Но выводу можно сделать любопытные, - сказал травести.
- Это - к мэру, - махнул рукой Геккель. - Он у нас специалист по нетривиальным выводам.
- Я склоняюсь к мысли, что мы имеем дело с некоторой формой эпидемии... Весьма специфической эпидемии, конечно, - сказал Кречмер. - Не спрашивайте меня, что или кто является ее переносчиком. Я не знаю. Пока не знаю.
Волшебники продолжали творить свои угрюмые чудеса, а вода поднималась все выше и выше. На самом деле это казалось падением. Утомительным, долгим падением сквозь нескончаемую белизну вырожденной звезды, сквозь снежную бурю спорящих фигур в обществе торопливых рыб. Гравитация цепко сжимала прикованное, распятое на высоте тело, задевала острыми когтями ветхую кожу, электролизуя реальность. О, это чудо образов! Голод чутко отзывался на любое движение, порождая запах, фактуру и видения. Целый сонм перепутанных видений. И среди них - самый вычурный и жуткий солипсизм, где нет ничего, кроме нелепой фигуры, трясущейся от холода и подтягивающей под себя крупные ступни с двумя громадными пальцами, уставившейся сквозь розовые очки на очередное собрание торжествующих букв. Главное - правильно расшифровать заговор бытия и небытия, выдернуть нить комплота из кошмарной ночи, рассыпать кубики и сделать еще одну безнадежную попытку.
Вода не может быть такой зеленой. Слишком много дурной зелени.
- Я боролся с болезнью. Я думал о возможной защите от нее. Мне было очевидно, что она укоренилась не во мне, не в жалкой пустыне черепа, где недостаточно влаги и на жалкий саксаул... Она - во вне. Она и есть экзистенция. Вы видите лишь жалкие попытки, обсиженную верхушку айсберга, банальность отвлекающих маневров, выдающих неопытность ныряльщиков психической реальности. Мы обречены на такой шаг, вы же приговорены к непониманию. Как это казалось забавным! Дразнить голоса! Менять ритм своих шагов! Творить все новые и новые заклятья, сбивающие с толку тех, кто преследовал тебя. Затем приходит очередь самоконтроля - касание ледяной, льдистой воды, погружение в настоящий шторм сознания... Еще одна бессмысленность! Потому что мы - это вы. Нас разбили на тысячи осколков, но каждый осколок готов воспроизводить все ту же выцветшую голограмму реальности... Нельзя склеить вазу и выдавать ее за целую. И вот с каждым днем я понимал свое положение все хуже и хуже, с каждым днем я совершал все больше и больше ошибок, потому что я пытался жить, я пытался действовать, я думал "Я", хотя никакого "Я" уже не существовало и никогда не существовало. Да, мы разбились, но мы и получили подлинную свободу. Все это торжество наведенных големов, лживых чар прошло, проскочило сквозь исчезнувшее окно и лишь наши страхи, попытки остановить океан порождали то трепыхание, которое вы и называете болезнью. Агония. Агония - ее имя.
Они молчали и слушали. Их рты отвисали и целые косячки рыбешек устраивались в дебрях кораллов вставных челюстей. Они были профанами, жалкими любителями, которые плещутся у берега и боятся акул. Они видят камни и думают, что весь океан - это только свет, купающийся в воде. Нужно рассказать, где искать подлинный свет... Запястья распухли, размокли, наплыли багровыми складками на проклятый металл, как будто пытаясь его поглотить, растворить, взметнуться к свободе, которой нет.
- В начале вы чувствуете жуткое изменение, произошедшее с миром. Что-то случилось. Сдвинулось. Исчезло. Крохотная, но такая важная деталь, дарующая вам безопасность. Вы сами с собой, ничто не сдерживает взрыва, лишь проклятый адреналин впрыскивается тупым телом в превращенную кровь. Страх - только мнение. В нем нет ни грана переживания, ни грана подлинности, только наведенная тоска приклеенной маски, которая не хочет отдираться от лица... Маска. Их много. Нас обвиняют в расщеплении, но еще большей расщепленностью обладаете вы. Вы как опилки разлетаетесь в стороны под визг безжалостной пилы правил и необходимости, добропорядочности и моральности, ума и страха. Бесформенные, мягкие, одинаковые опилки, которые уже ни за что не поджечь подлинной страсти жизни. Вы думали, что все безнаказано? Что даже болезнь неразборчива в средствах?
Голос гремит и бурлит, разгоняет волны, освобождая мокрое дно шагающим колоннам. Они двигаются ко мне, мое спасение, но я могу не успеть. Я хочу успеть. Сказать, влить в уши настоящих безумцев всю философию и всю мистику Spaltung. Сладкое чувство мщения. Слабость. Легкая слабость перед наплывом силы.
- Для нас все там ново. Там нет привычных людей и связей, там нет работы и нет развлечений. Там только безвоздушное пространство ледяной пустыни обратной стороны луны. Там нужен характер и стойкость, потому что они и определяют, что сделает из вас болезнь! Раздавит, расплющит по полу психбольницы во тьме беспробудного сна, или позволит осознать нечто, осознать и постичь болезнь... Я постиг болезнь. Вы думаете, что самое трудное догадаться, что ты болен? Что в тебе произошло такое превращение, волей которых ты уже не добропорядочный член общества? Глупцы! Напыщенные глупцы! Вы говорите в своей слепоте, что слон - это веревка, вы верите, что познание боли находится в ваших руках, и что вы единственные проводники в паноптикуме видений! Вот ты, именно ты, что скажешь Высокому ареопагу? Выходи смелей, раз они требуют суда!
Шевелится блестящая чешуя лат и благородный Жерар де Нерваль выступает вперед, держась руками за эфесы своих мечей:
- Я хочу попытаться донести до вас, благородные судьи, мои впечатления от длительной болезни, протекавшей в таинственных глубинах моего духа. Я не знаю, почему я использую выражение "болезнь", ведь я никогда в жизни не чувствовал себя лучше. Иногда мне казалось, что мои силы и способности удвоились. Я ощущал, что знаю и понимаю все на свете, и бесконечно наслаждался собственным воображением. Нужно ли сожалеть об утрате всего этого, когда заново обретаешь свой так называемый разум?
Но, может быть, благородство и запутанность стиля не в чести у Высокого ареопага? Они подозрительно скосили глаза, их распухшие тела шевелятся в причудливом узоре морских течений, они желают истин из глубин жизни. Что ж, тогда твоя очередь, человек, скажи: болен ли ты?
- Мне нечего об этом сказать, - трет ладонями поросшие металлической стружкой щеки простая личность (хотя в личности ли тут дело!). - Я натыкаюсь на железный занавес - неверие. С точки зрения мира это бред. Мир хочет реальности. Я ничего не могу доказать. Я держу это в себе - иначе меня сгноили бы в больнице.
- Я имею на это право! - не выдерживает кто-то в толпе. - Ведь я безумен!
Его толкают локтями и зажимают рот. Выскочка. Здесь все безумны, потому что все нормальны.
Председательствующий колотит молотком по камбале и брызги чернил разлетаются из корчащейся рыбьей тушки:
- Я призываю вас к порядку, уважаемые коллеги, я еще раз призываю вас к порядку! Здесь не место для профанации!
- Не верьте ему! - вторит взволнованный профессор Эй. - Не верьте! Он только выглядит человеком, но в нем уже нет ничего от человека! Его вывернули наизнанку, его глаза и рот смотрят внутрь и все, что он говорит, касается только его! Прошу Высокий ареопаг не принимать во внимание эти аутистические бредни! Он изменен с ног до головы, он готов вытащить на поверхность самые глубины своего естества. Это потрясение, только так и нужно понимать - ПОТРЯСЕНИЕ. Реальность оказалась лишь сборищем фантазмов, а сознательное - бессознательным.
- Ну, я бы не стал кидаться такими обвинениями, - доверительно говорит травести. - Ни один суд присяжных в жизни не видел бессознательного, даже на приеме у психоаналитика.
- Вы правы, коллега, - потирает руки Вернике. - Ой, как вы правы. Пора прекращать балаган и браться за дело! Все в народ, на койки и под инъекции! Ведь в этом есть разумное зерно.
Бейль откашливается от рыбок:
- Лично я всегда подозревал, что те категории, которые мы используем для классификации и постижения нашего материала, не затрагивают глубинных основ человеческого. Мы барахтаемся на поверхности, вытаскиваем и изучаем всякий хлам, отбросы, отторгнутые этими глубинами и не понимаем, что существует первичный источник, чистый и неиссякаемый, не подверженный никакой порче, благодаря которому человек и сохраняет известную долю свободы от всего того, что с ним происходит. В этом пункте я склонен покритиковать нашего уважаемого коллегу (Кречмер добродушно машет рукой), но... Пол, раса, возраст, болезнь, все что угодно есть в каком-то смысле сам человек, но ведь этим он не исчерпывается?
- Надеюсь, - усмехнулся Кювье, - Мы уже сотню лет черпаем из этого источника, а дна действительно не видно. Иначе пришлось бы переквалифицироваться в паталогоанатомов. Модус человеческого лежит в иной плоскости, чем любое наше знание. Мы пытаемся делать операции над зеркальными изображениями и еще удивляемся, почему скальпель не берет стеклянную поверхность! А ведь это может быть чем угодно, некая целостность, таинственно вырастающая из того, что было дано, понято, сотворено, и нам не под силу наблюдать за ней. Это может быть отказ или самоограничение, любовь к собственным основам или ненависть к ним, методическая, формирующая самодисциплина, или такой модус внутреннего поведения, при котором человек приходит, возвращается к самому себе через свои поступки.
Председательствующий хмурится, обтирает молоток салфеткой, но прервать дискуссию не решается. Профессор Эй возвращается на свое место, неуверенно бредет среди зарослей кораллов, пинает крупные актинии и щурится, пытаясь разглядеть недоступное ему дно. Мы смотрим свысока на его ступни, нам хочется пощекотать испачканные пятки, но профессора жалко.
- Каково будет решение Высокого ареопага? - Председательствующий обводит взглядом белые фигуры. - Кто-нибудь готов сформулировать общее мнение?
Лафотер и Геккель обмениваются записочками. Травести заглядывает в бумажку и кивает. Кречмер отмалчивается и демонстративно запихивает бумаги в портфель с надписью "Второй Олимпийский съезд психопатологов".
Наконец поднимается Кювье, отхаркивается, отплевывается, прочищает нос в громадный платок:
- Думаю, что выражу наше общее мнение... или, по крайней мере, мнение квалифицированного большинства, что сегодняшняя дискуссия прошла в духе принципиальных научных положений, установок и аксиом. Все наши споры, разногласия отражают не столько собственные пристрастия, сколько чудовищную сложность того предмета, которому мы посвятили так много сил, энергии, лет, черт возьми! Может быть кому-то и кажется, что мы идем и тащим воз науки в разные стороны, но мы просто раздвигаем круг знаний сразу во все стороны, чтобы ни одна точка, ни один аспект не ускользнули от нашего внимания. Но при этом не следует забывать, - Кювье поднял указательный палец, - да, не следует забывать, что движемся все мы из одной, вечной и неподвижной точки - самого человека. Таков парадокс - чтобы познать себя, нам нужно идти совсем в другую сторону. Человек остается позади, за нашими спинами, вне поля нашего зрения и мы должны признать возможность, позвольте цитату, мы должны признать возможность - пусть редкую - в высшей степени осмысленного поведения, обусловленного превратностями биографии человека и выраженного в том, что поначалу могло бы восприниматься как проявление болезни, расколотости личности; это все, что можно высказать на языке нашей науки, и здесь наша способность к познанию достигает своего предела. Я сказал.
Начинался шторм.
27 октября
Клиника
После полуночи голоса стихли. Их сменили тихие шаги, осторожные, с замиранием, на цыпочках, что, впрочем, не мешало им отдаваться в наполненной ртутью голове тяжелыми плесками и могучими волнами. Затем шаги отдалились, ушли за горизонт, но мир продолжал сминаться под тяжестью свинцового черепа, который только и мог противостоять давлению металлической жидкости, в конце концов нашедшей незаметное отверстие и просачивающейся по капле за каплей в горло, желудок и легкие. Опавшая кожа наполнялась медитативными, похмельными испарениями, раздувалась как воздушный шар, который рвался не в стратосферу, подгоняемый веселым, огненным духом водорода, а опускался в плотные пространства преисподней больного разума, где изрезанные в клочья демонами мозгового рассола тени взывали к ясности.
Теперь в коридоре бегали. Сначала быстро, выбивая из протертого линолеума резвое стокатто ритма, переголосицу босой и обутой ноги с добавлением непонятного шуршания и вздохов. Забег начинался около левого уха, врывался в ртутное море стремительным ветерком, проносился на зеркальным пеплом, прокатывался по упругой поверхности, вбирал яд и боль, отчего на переносице бегун выдыхался, резко сбрасывал темп и дальше плелся, сопровождая тяжелое дыхание всхлипами, шарканьем и, даже, странными падениями. К финишу за правым ухом подходило нечто иное - громыхающее, скрипящее, сипящее, бурчащее нечто неразборчивое. Пауза. Тишина, за время которой неведомая и таинственно беззвучная сила переносила бегуна на исходную позицию, и все начиналось опять.
Но и это не было окончательной подложкой ночи. За явным шелестом занавесок, шумом воды в трубах, звоном посуды и ревом стиральных машин, в складках и промежутках власти вещей прятались бесцветные тли кошмаров, плача, смеха, бессмысленных разговоров со стенами, напевы и камлания, призывающие духов иных миров разделить пересохшее одиночество. К ним не стоило прислушиваться. Они лопались от малейшего шевеления и пропитывали простыню противными липкими пятнами. Можно было лишь надеяться, что забравшись на лицо, протиснувшись в слуховые отверстия, они найдут свою смерть в ядовитом металле страшной медитации.
Но наполнителем и истинным перводвигателем вселенной безумия был ОН. ОН. Его Величество МОЗГОВОЙ РАССОЛ. Только так и никак иначе. Бессмысленный суррогат для суррогата смысла. Он был везде. Он пропитывал все тонкой пылью, тонким телом, тонкой аурой. Он имел много обличий, имел множество имен и никто не мог гарантировать, что настоящее его имя не принадлежит казалось бы безобидным вещам. Воздуху, например. Он был всемогущ и кипел миражами самых неожиданных возможностей. О нем никто не рассказывал и никто не говорил. Этот архетип приходил такой вот ночью и сам нашептывал самые отвратительные свои предания. Никто и ничто не могло избегнуть его корявых лап и даже сами служители непонятного культа находились под его очарованием. Ты еще услышишь, как на самое безобидное твое движение они провозгласят: "ВИНОВЕН!!!" и принесут в мою честь очередную пользу... Что это будет? Ломка? Кататония? Слюноистечение? Возбуждение? Все что угодно, все что я захочу сделать с твоей решеткой. Ты уже боишься? Не бойся! Никакой страх не сравнится с тем подлинным ужасом, когда мы сольемся с тобой в экстазе...
- Проснись! Проснись! Больше нельзя уже спать! Голгофа не дремлет! Нельзя спать! - надоедливый и умоляющий шепот отгонял тень, преграждал открывшуюся дыру, в которую соблазнительно было шагнуть. - Вставай, вставай, вставай...
Тут действительно не было лиц. Кто-то взял огромный ластик и стер их. То, что оставалось, было лишь физическим признаком, необязательной морщиной на поверхности черепа, бессмысленной тектонической активностью миллиардов лет эволюции. Глаза, помутневшие от катаракты иных миров, щетина упадка, как стерня на давно бесплодном поле.
- Не смотри, - сказал человек. - Сейчас лучше не смотреть. Ты только сел на кривую, но до асимптоты еще далеко. Я - математик, я знаю. Нужны вычисления, но мне не дают бумагу. Я хотел писать собственным дерьмом, но они следят за мной. Даже горшка не дают. Почему мне не дают горшка?! У тебя нет бумаги? Ты - новенький. У новеньких всегда есть бумага...
- У меня ничего нет.
- А... - математик горестно покачал головой. - Они знают, кого поселять на это место. Это нехорошее место. Худшее. Здесь никто не задерживается. Разрыв. Экстремум. Предел. Но я все равно их обманул. Они приходят по ночам и усаживаются на твоем месте. Они просто смотрят, но... Лучше бы они не смотрели. У нас нет лиц, а у них нет глаз! Вот, они иногда исполняют мои просьбы... хи-хи... жуткие, противные, гадкие просьбы...
На груди поселилась черепаха. Не Ахиллес. Еще одна пленница чужого безумия. Похожая на механическую игрушку - тяжелая, нелепая, с глазами-бусинами, исцарапанными любопытными детьми. Существо шевелило лапами, но человек крепко держал ее, давил на панцирь, как будто прессом вбивая в легкие.
- Мне трудно дышать.
- Здесь всем трудно дышать. Дышать - значит жить, - но черепаху убрал. Положил на колени и погладил. - Я преувеличиваю. Я всегда был капризен. Гении капризны и невыносимы. Наверное в этом вся суть? Мы настолько невыносимы и капризны, что Создатель кидает нам разгадки своих тайн, как мы кидаем конфеты ревущим девчонкам? Конфеты... Для меня они были лучше конфет. Лучше женщин. Лучше власти.
Я поднимаюсь и спускаю ноги на пол. В комнате темно и лишь сквозь разрезы в плотных занавесках проникает иногда свет - узкие, разряженные, пыльные полотнища вспыхивают, поворачиваются на невидимой оси, опахивая крохотную каморку, и гаснут, оставляя после себя лишь тусклые огоньки вобравшей время близкого рассвета пыли. С каждой вспышкой палата наполняется утром, холодным и неприветливым, облупленным и скучным, отчужденным и коварным, словно бешенная собака, вылизывающая холодным языком твои ладони. Пациент сидит рядом, разглядывает черепаху и подсовывает ей под клюв палец. Если чуть-чуть подвинуть колено, то можно ощутить влажное тепло, вытекающее сквозь рыхлую ткань его пижамы. Шлюзы в горле открываются и невыносимо тяжелая масса ртути обрушивается в желудок. Голова приобретает долгожданную легкость и пустоту. Она впитала лишь тонкую пленку жидкого зеркала и любая мысль ходит эхом между причудливыми изгибами внутренней поверхности черепа, дышит остатками ядовитых испарений, теряет летучесть и эфемерность, обрушивается на кончик языка мокрыми кляксами, которые хочется выплюнуть.
Четыре кровати стоят вдоль стен. Та, на которой сижу и которую ни за что не назову своей, прижалась почти к самой двери, на сквозняке. Только здесь и услышишь откровения дремлющего здания. Его кошмары и надежды.
- Тесновато, - подтверждает сосед. - Здесь нет даже туалета. Приходится ходить по коридору. Но я не хожу. Я терплю.
- Зачем черепаха?
- Это не черепаха, - сосед обидчиво косится, но в его глазах пустота, стертая пустота. - Это мое великое доказательство. Единственное и неопровержимое...
- Доказательство чего? - еще одна мысль шлепнулась умирать на язык.
- Всего, - пожимает плечами собеседник. - Ведь это я создал мир и я же доказал его невозможность. Не сегодня завтра все кончится. Исчезнет. Могу и я сам исчезнуть. Выпасть из круговерти доказательств и формул.
Мир вовсе не жаль. Лишь расслабленная вера и тяжелое, невозможно тяжелое тело. Хочется опять упасть на подушку, но математик не отстанет. Будет орать, трясти за плечо. Лучше перетерпеть умиротворяющую сонливость, апатию, неловко следуя прихоти ночной беседы.
- Кто здесь еще?
- Не знаю. Никого. Они только тени. Такие же выцветшие тени былого величия. Мы все здесь - бывшие. Мир хочет убежать от меня, вырваться из моих рук, оставляя позади вот таких, - математик пренебрежительно кивает, - но меня не обмануть.
Словно им разрешили присутствовать, укутанные в одеяла тела зашевелились, застонали, захрапели, заговорили. От них веяло опасностью, душком поддельности, не спали они, а лишь прислушивались, тайком подсмеиваясь над собственной хитростью. Они выплясывали за ширмой ночи, тыкали в легкое покрывало утра мосластыми кулаками, улюлюкая про себя. Тяжелый гул доносился из их упакованных тел. Упрямый гул работающих охладителей, безнадежно притормаживающих тлен умерших душ.
- Они не спят, - сказал математик. - Они никогда не спят. Они только часть вертепа моего безумия. Да, я безумен, ведь я единственный могу в этом признаться. Только свободная воля может утвердиться в собственной ненормальности.
- Заткнись, - доносится из-под одеяла. - Заткнись и не мешай думать.
- Они мнят себя мыслителями, - прыснул математик. - Скромность можно отнести на их счет! Вы не играете на бирже? Я помог бы вашей скромности сколотить несколько миллионов монет!
- Ты в сортир научись вовремя ходить, - посоветовал сосед. - Мы же все-таки не на Земле.
Математик толкнул меня локтем:
- Он - космонавт. Тогда для тебя новенький, космонавт! Скажи-ка мне, откуда они здесь берутся?
Космонавт откинул одеяло и сел. Всклокоченные волосы торчали неопрятными антеннами.
- Чувствуешь, что твое тело наполнили какой-то тяжелой дрянью? - спросил космонавт.
- Я - не чувствую, - сказал математик.
- Не тебя спрашиваю.
Я кивнул:
- Чувствую.
- А сначала эта дрянь плескалась в голове?
- Да.
- Черт, ты слишком быстро говоришь, - щелкнул пальцами космонавт. - Говори либо медленнее, либо побольше слов запихивая в каждую фразу. Неожиданный релятивистский эффект - чудовищные семиотические потери и наведенные шумы.
- У меня было описанное ощущение.
- Понятно. Все как я и предполагал.
- Позвольте поинтересоваться, что же вы предполагали? - язвительно произнес математик.
- Я предполагал гибернацию. Кто-то из экипажа постоянно выбывает - лучевая болезнь, или психика не выдерживает, вот поэтому приходит пополнение. Свежие члены экипажа из холодильников. Меня самого два раза будили и большего по отвратительности ощущения я еще не испытывал. Но ничего страшного, все это скоро пройдет. Только не советую пить таблетки.
Здесь нечто произошло.
Все притихло, как будто в океан привычного шума кто-то вылили бочку масла. Вязкая пленка растеклась, облепила волны, скрепила мягкими объятиями неустойчивость волнения и на какой-то легкий миг взорвалась тишина - разметала в мощной вспышке шепот и стоны, вой труб и шелест занавесок, невесомое хождение разбуженных и гул гибернаторов. Черная клякса расплывалась в мире и ничто не могло стянуть лохматые края. Повеяло холодом, окатило жидким хрусталем до рези, до боли от соприкосновения стеклянной пыли и пупырчатой кожи, сжало, втиснуло в тесную и стылую утробу безмолвия и пустоты, оглаживая когтистыми лапами и стальными крюками и, наконец, выплюнуло в тепло дезинфекции...
- Не говори так, - сказал математик и погладил беспокойно шевелящую лапами черепаху.
- Что это было?
- Разрыв. Разрыв непрерывности, - объяснил математик.
- Слушай его, - сказал космонавт. - Рутинная работа. Переключение двигателей. Так всегда бывает, когда переключают двигатели. Как будто космос настигает тебя... и только тебя.
- Нет никакого космоса, - покачал головой математик. - Это опасная иллюзия. Обман. Не бывает бесконечной непрерывности. Топология Крейнца-Хеммела запрещает такие противоречия.
Космонавт слез со своей кровати и прошлепал к нам, уселся по другую сторону и прошептал на ухо:
- Не слушай его. Он - не человек.
- А кто?
- Оболочка. Скорлупа. Тут много таких, но я еще не выяснил их природу. В прошлом цикле их было меньше... Ходят, мутят экипаж. Кто-то уже вообще не верит в полет. Хотя... Вдруг это и к лучшему?
В дверь постучали. Жидкий сумрак прорезался светом из коридора и половинка черной фигуры протянула руку и пошевелила пальцами. Космонавт вскочил с места, засеменил к двери, о чем-то зашептался на невразумительном языке, затем вернулся к кровати и стал скатывать матрас вместе с простыней, одеялом и подушкой. Получилась огромная, нелепая и неряшливая скатка - подтаявший рулет с висящими концами белья.
- Оказывается, тебя прислали мне на замену! - радостно сказал космонавт. - В холодильнике освободилось место и меня направляют на отдых. Удачно поработать! И никаких метеоритных атак! Спокойной плазмы!
Дверь тихо закрылась. Последний спящий зашевелился.
- Куда его забрали в такое время? - спросил я. Без космонавта палата сразу опустела и его кровать хищно щерилась переплетениями зубов панцирной сетки.
- Не знаю, - сказал математик. - В карцер. На процедуры. На дежурство. Люди меняются.
- Он действительно космонавт?
- Наверное. Ведь я действительно математик. Почему бы ему не быть космонавтом? К тому же он порой высказывал нетривиальные идеи о нашей здешней вселенной. Его тренировали наблюдать... Хотя... В такой халтуре трудно не отметить нелогичностей. Вся надежда на аксиоматику. В сутках двадцать четыре часа и ни часом меньше. Многие... Да что там, все на это ловятся.
- Здесь сутки устроены как-то иначе?
Математик огляделся и прошептал мне на ухо:
- Один час исчез.
- И какой же?
- Тот, что идет после трех по полуночи. Его нет. После трех часов наступает сразу пять часов.
- Понятно...
- Ничего непонятно, - возразил математик. - Даже мне это непонятно. Почему четыре? Чем не угодил час? Перезагрузка иллюзий? Час богов, когда они спокойно могут справить свои ритуалы? Я - бог. Они отняли у меня час жизни!
Под далеким потолком раздалось гудение, проскочила искра и затлела, неуверенно мигая, ртутная лампа, выливая в палату тусклую желчь подступившего дня. Лениво закрутился вентилятор, чьи лопасти оказались упрятаны в решетчатый футляр. Спящий натянул одеяло и заворочался. Коридор заполнялся тихой струйкой шаркающих шлепанец, шуршанием халатов и позвякиванием ложек. Пустота вспучилась суетой, бессмысленной и надоедливой, духом давно почивших правил, раскрытыми глазами так и не пробуждаемых душ, дрожанием рук, зачерпывающих холодную воду и не догадывающихся сжить пальцы. Надсмотрщики щедро отпускали тычки зазевавшимся под одобрительный шепот ждущих своей очереди, нелепое создание отваливалось от обколотого умывальника и другие руки с синяками от внутривенного начинали бесполезные прятки.
Засор постепенно рассасывался, извергал нечистые фонтаны по затхлым палатам, где халаты заменялись на робы, зубные щетки опускались в стаканчики, выпивались горькие лекарства, впрыскивающие тягостное молчание в раскалывающуюся от ссор черепную коробку, раздавался клич и те же надсмотрщики сгоняли стадо к столовой, к металлическим палитрам с углублениями для ярких кадмиевых красок ядовитой кукурузы, ядовитого гороха и ядовитого пюре. Раздражающая желтизна, успокаивающая зелень и обычная белизна, три обертона, выводящие из ступора кататонию жизни, волшебное соцветие, нашептывающее: "съешь меня".
- Прекрасно, прекрасно, - бормотал старик напротив, зачерпывая кукурузу и смешивая ее с горохом и пюре. - Прекрасно, прекрасно...
Математик тщательно отбирал по одной горошине и отправлял в рот. Спящий так и не проснулся и сидел в своем одеяле, закутавшись с головой. Старик оторвался от палитры и посмотрел через стол:
- Я уже говорил, что в связи с моими представлениями о конце света у меня было бесчисленное множество видений, - математик отдвинулся, согнулся, пытаясь заслониться плечом от едкого взгляда старика. - Среди них были ужасающие, но были и неописуемо величественные.
- А он уже случился? - спросил я. Это было поинтереснее, чем кукуруза и горох.
- Ха, - старик откинулся на спинку стула, - вот уж не ожидал от вас столь адекватной реакции. Но, позвольте заметить, что некоторые изыскания относительно корней столь известного слова как "апостулос" позволяют сделать весьма интересные выводы о соотношении хроноса и кайроса в новейшей эсхатологии человечества.
- Было бы интересно услышать.
Тяжелая дубинка опустилась на стол и металлические подносы подпрыгнули. Тучи разошлись и колоссальное лицо титана-надзирателя приблизилось к земле. Повеяло промозглым холодом глубоких подвалов.
- В одном видении я опускался на лифте в глубины земли; на этом пути я словно прошел в обратном направлении всю историю человечества и Земли, - продолжил старик. - В верхних слоях все еще были зеленые леса; но чем ниже я опускался, тем темнее и чернее становилось окружающее. Покинув лифт, я оказался на огромном кладбище; там я нашел место, где покоятся жители метрополии и среди них моя жена. Сев обратно в лифт, я возвратился к пункту три. Мне страшно было войти в пункт один, которым было отмечено абсолютное начало человечества.
Лицо потухло и исчезло.
- Нет никакого человечества, - пробормотал математик. - Все мы давно покоимся на том кладбище, не только твоя жена. Я все видел сам. Я не испугался сосчитать могилы. Шесть миллиардов двести пять миллионов сорок три тысячи пятьсот двадцать один. Все. Все там. Только мы еще бредим в предсмертных агониях. Они паразитируют над нашими душами, они не знают, что такое звезды, а хотят заполучить нас!
Последние слова он почти кричал. Старик съехал немного по стулу и пнул математика в голень. Тот скрючился, свалился со стула и заплакал, как раненый заяц.
- Есть некоторые вещи, их немного и не составляет труда запомнить, которые не стоит говорить даже в нашем приюте, - объяснил старик. - Он еще слишком молод, ему тем более непростительно. А вам я советую все съесть.
- Это отвратительно...
- Не стройте из себя истеричку. Вы здесь новенький и я с удовольствием посвящу вас в некоторые принципиально важные вещи, - старик зачерпнул свою смесь и проглотил. - В нашем положении имеется очень много недостатков, которые, тем не менее, компенсируются рядом весьма привлекательных достоинств. В этом заведении у нас отняли свободу выбора, ту самую идиотскую, извращенную свободу, которая никакой свободой и не является. Это была свобода Буриданова осла, умирающего между двумя одинаковыми охапками сена. Так вот, только здесь вы можете понять, что значит думать свободно. Думать то, что хотите вы сами, а не то, что ожидают от вас окружающие. Поверьте, на первых порах это даже сложно. Вы знаете, что такое сумасшествие?
- Догадываюсь.
Старик усмехнулся и покачал головой:
- Не догадываетесь. Сумасшествие - это получить настоящую свободу и все еще мнить себя заключенным. Посмотрите на наш зверинец. Сопли, слюни, пляска святого Витта, отечности и энурезы. Отвратительное зрелище с точки зрения какого-нибудь высоколобого умника, всего этого цирка в лице Кречмера, Гебззателя, Эя и прочей компании бездарей...
- Вы их знаете?
- В каком-то смысле я мог бы назвать их своими учениками, если бы не опасался унизить этим самого себя. Вецель. Клаус Вецель. В других условиях можно было бы пожать друг другу руки, но теперь...
Математик перестал корчиться, встал на четвереньки и пополз вслед за черепахой между столиками. Завтракающие поджимали ноги и гладили его по голове. Кто-то протянул ему яблоко и тот зажал его в зубах.
- Во всем есть глубокий смысл. Даже там, где его точно нет. Например, здесь. Их безумие вычурно, бессмысленно как барочная виньетка, они любуются собой в разбитом зеркале, но в одном они сильнее любого из так называемых нормальных. Они не играют. Человеку свойственно не столько быть, сколько придерживаться определенной установки. Он ведь не может просто вступать в общение, он не может просто заговорить, не заняв, не сыграв какого-то представления. Он как Петрушка, который вне театра - грубая и мертвая кукла. Человек играет роль, много ролей, миллионы сцен, актов, пьес в зависимости от ситуации. При этом он даже не автор слов! Теоретически я понимаю, что любая, почти любая роль может быть отделена от самой личности. Личность должна занимать положение, внешнее по отношению к своим ролям, она не должна быть идентична им. Чушь! Оптимистическая чушь!
Вецель хлопнул по столу ладонью, нагнулся, схватил меня за шиворот и притянул к себе. Он говорил и зубы его щелкали около моего носа:
- Мы все тайком верили в эту чушь! Мы успокаивали друг друга словами и выдуманными цитатами! Это нечто непостижимое! Это глубинная природа, которая никак не выявляет себя! Это внутренняя стихия, которая никогда не обращается вовне! По отношению к стихии любое осознание личности носит поверхностный характер! Бред! Чудовищный бред!
Он отпустил меня и закрыл лицо ладонями. Кукуруза и горох были безвкусными, а пюре - почему-то сладким. На нас никто не обратил внимания.
- Если сковырнуть болезненную коросту аффекта, то там не будет ничего. Никаких глубин, никаких стихий. Стена. Обшарпанная стена.
Все было очень далеко. Обратная перспектива отдаляла, выносила за скобки приют бесприютных, последнюю надежду безнадежных отыскать утерянные маски. Невыразимые лица, каприччос. Внезапно узревшие чуждые миры и испугавшиеся дотронуться до их поверхности. Теперь они задыхаются, разевают рты, глотая отраву, хотя им нужен просто воздух.
- Не хочу играть никакой роли, - сказал я. - Никакой. Ни нормального, ни сумасшедшего. Хочу просто быть. Без личин, без карнавала, без суровой честности и интимной откровенности. И я не виноват, что ради этого пришлось поселиться на обратной стороне луны.
Игровая комната располагалась в круглом пристрое с очень высоким потолком. Если посмотреть вверх, то казалось, что в мутной белизне стены постепенно сходятся, окружность сужается, превращается в дымоход. Еще одна труба для сжигания душ. Стальные распорки начинались гораздо выше вытянутой руки и закручивались редкой спиралью до самого верха. Ртутные лампы скорее скрадывали, чем освещали, возбуждали в коже, ткани и краске таинственные реакции легкого свечения, раздражающего глаза. Хотелось щуриться, чтобы избавиться от наведенного астигматизма, но так было еще хуже - в свечении обнаруживались плотные волокна и казалось, что все превращается в древнее незаконченное полотно с плесенью патины и глубокими трещинами бытия. Лица становились грубыми набросками деревянных истуканов, в шевелящейся плоти стен двигались неведомые тени странных паразитов, готовых ударить жалом любого, кто решит к ним приблизится, а на балках обвисали розовые облака и туши забитых коров.
Лишь пол давал ориентир. Черная и белая клетка. Шаг - белая, шаг - черная. И шепот. Здесь разрешалось шептать. Хруст суставов, стук и скрип колясок, шелест больничных роб, глухие удары столкнувшихся тел. Целый пучок звуков, сплетаемых в прихотливый узор, в плотную вязь, которая протягивалась внутрь головы, пронизывала мысли хоть какой-то целостностью, хоть каким-то эклектичным единством, держала спасательным канатом и не давала утонуть в водовороте черной желчи. Тут все были своими. От них не спасала никакая луна. Сообщество одиночек оказывалось возможным. Более того - оно было крепче, чем любые узы долга, дружбы, любви. Стоило почуять сладковатый запах разложения личности, упасть руками в крошево разбитых зеркал и ты оказывался в крепких тисках бесконечной шахматной партии. Вне ее все были пациентами. В ней - никем. Чужие силы и руки переставляли невидимые фигуры, но блеск дебютов и гамбитов не требовал понимания, лишь свободного полета интуиции, чистого воззрения, не отягощенного собственной личностью. Казалось, что это было тайной. Единственной тайной, разделявшей служителей Мозгового Рассола и его жертв.
Окно было огромным, но плотная решетка задерживала скудный свет дня. Лишь тонкие пальчики могли ухватиться за жесткий панцирь, став ближе к холодному стеклу.
- Мне просто нравится смотреть, - сказала она, хотя никто и ничто не спрашивал. - Мне грустно, но я смотрю.
- Хороший вид, - пришлось согласиться. - Летом там приятно гулять.
Она прижалась лбом к решетке и покрутила головой. Волосы ее были неряшливо обстрижены и сквозь черные мазки просвечивала бледная кожа.
- Нет лета и никогда не было. Вообще ничего нет. Это только мои мечтания... Ты трогал вон то дерево? Ощущал пальцами твердость его коры? Ее холод и влажность?
- Нет. Не ощущал.
- Так как ты можешь говорить? Я - фея, а не ты. Мне снится только осень. Дождь и гниль. А иногда ничего не снится. Здесь моя тайна. Хочешь скажу?
- Свою тайну? - коричневый мир тоскливо плакал. Его повелители скрылись, спрятались, попали в плен к мертвым манекенам и теперь он выцветал, как программа, готовая к выключению. Терял краски, намокал.
Фея посмотрела на меня. Ничего похожего. Круглое лицо, тени вокруг глаз и пухлые губы.
- У меня волшебные руки. Пальцы, ладони. Мира не было, до тех пор пока я не родилась. Была только пустота. В ней не было даже темноты и света. Лишь кто-то любил меня... Непонятная любовь пустоты... Я лежала в кроватке и трогала игрушки. То есть потом они стали игрушками. Мишками и обезьянками. Пушистыми игрушками. Они куда-то ушли... Ты не встречал их? Хотя нет, тебя же нет. Нет - мое любимое слово. Ты заметил?
- Нет.
Она улыбнулась, трещинка на нижней губе слегка разошлась и выступила капля крови.
- Второй стала моя кормилица. Она называла себя мамой, но у меня не могло быть мамы. Я тыкала ручками в ее грудь и она появилась, вырвалась из ничего, стала большой и красивой. Я ее тоже очень любила. Потом и она исчезла. Возможно, я не знаю настоящего волшебства? Я ухожу и все то, что я создала обращается в пыль?
- Возможно...
- Ты не врешь. Хорошо. Многие лгут. Хотят и лгут. Ненавижу ложь. Потому что она - чужая выдумка. Кто-то крадет мои мысли и пытается превратить в свою выдумку. Из-за этого все получается таким... таким... поддельным. Они хотели надеть на меня перчатки, как будто в коже все дело! Но больше всего я люблю лес. Ты гулял по лесу? Нет? Несчастный! Я обошла все леса, я притронулась к каждому дереву, превратила их в настоящие... А они из них стали делать бумагу, - глаза феи заблестели, потекли слезы. - Кто-то придумал печаль. Наверное есть еще кто-то, злой волшебник, что идет за мной и сдвигает все со своих мест.
- Дочь громовержца, обида, которая всех ослепляет, страшная; нежные стопы у нее: не касается ими праха земного, она по головам человеческим ходит, смертных язвя.
- В нем есть свое очарование, - кивнула на сад за окном Ата. - Хотела бы я дождаться весны и превратить его в зеленое облако, безумно легкое и свежее... Хотела бы я оказаться вновь той, кем была, забыть, заснуть, проснуться... У тебя сильные руки? Они не дрожат?
- Нет, не дрожат.
- Конечно, ты здесь, ты еще не существуешь. Тогда пойдем, - она схватила меня и потащила в центр зала. - Прочь! Прочь, уроды! И не надейтесь на мою милость! Вы - не мои, не мои, не мои! Ой, что я наделала!
Ата останавливается и с жалостью смотрит на меня.
- Ты... ты... прости... я сделала тебя настоящим...
- Ну и что, - отвечаю я.
- Поверь, я не хотела... Я люблю всех... Но я устала. Все дело во мне.
- Конечно, - киваю головой, - все дело только в тебе. Ты счастливый человек - от тебя что-то здесь зависит.
Девчонка захлопала в ладоши и запрыгала:
- Все! Все! Здесь все мое! Видишь стол? Пойдем!
За столиком сидели два неопрятно разбухших существа и рисовали, то есть макали в баночки с водой пальцы, осторожно возили по краскам и вычерчивали на больших листах бумаги линии и круги. Ата пнула по крышке, столик накренился и все полетело на пол. Существа отшатнулись, подняли разноцветные руки, но фея не обратила внимания и вскочила на столешницу:
- Давай, давай быстрее! Ну что ты возишься?! Вот так хорошо, - столик угрожающе затрещал. - Сцепи руки. Вот так. Видишь? Как у меня. Делай так же. А теперь держись!
Она легко, невозможно легко, неуловимым и быстрым дуновением прошлась босыми ступнями по моим ладоням, плечам, вытянулась, ухватилась за ближайшую балку, подтянулась, встала на ней, балансируя, ухватилась за вторую, снова рывок еще выше, в сходящуюся бездну...
Меня сдернули на пол и задвинули за плечи надсмотрщиков.
- Слезай! - крикнул один из них. - Слезай или будет хуже!
- Чертова девчонка, - выругался второй. - Снова не уследили... Все уже ученые, но стоит появиться новичку и она устраивает представление.
- Вызвать дежурного?
- А ты еще не вызвал?
Ата перебиралась с балки на балку, взбиралась все выше и выше по пыльной спирали и вниз сыпались пыль и облупленная краска. Она не обращала внимания на крики и когда смотрела вниз, то смотрела только на меня. Почему-то наши глаза сразу встречались, дружно выискивали единственно верное соединение, одинокую прямую в бесконечных лучах иных взглядов. В ней не чувствовалась игра. Ей было тяжело, словно кто-то невидимо-злобный затеял собственную забаву. Потные руки и ступни оскальзывались, пыль забивалась в глаза и в рот, предательский голос шептал, что уже достаточно, что уже все, надо прекращать глупости и спускаться.
- Ты тоже так думаешь? - почему-то отчетливо слышался ее вопрос. - Ты тоже хочешь, чтобы я вернулась? А я не хочу. Не хочу возвращаться. Пусть все умрет. Пусть все умрут.
- Возвращайся, паршивая девчонка! - орал надсмотрщик. Второй морщился и говорил в телефон.
- Карцер тебе обеспечен! Тебе и твоему дружку! А ему еще и рассолу добавим! Ты слышишь?! Где он?! - меня вытолкнули в круг.
Десятки глаз смотрели на очередную жертву. Лица-ластики и глаза-ластики. Вечное отсутствие, пустота, утягивающая любого, кто осмелится шагнуть навстречу. За их имитацией тупоумия, соплями и слюнями, мокрыми штанами скрывался выход из лабиринта, последний и решающий, где уже не было шансов выиграть, где можно было только попасть под смертельный удар минотавра и лишь самый удачливый выползал в свет, в подлинный свет, чтобы поплавать в луже собственной крови.
- Он не виноват! - крикнула Ата. - Это только я! Хотите меня поймать?! Эге-ге! Попробуйте! Привет рассолу!
- Сучка, - надсмотрщик сплюнул. - Ну что там?
- Сейчас принесут ружье и одеяла.
- Не надо одеяла. Я хочу, чтобы она себе все переломала. Чтобы была смирной и тупой аутичкой. Мы тебя все равно снимем!
Звякнула дверь. Голос профессора Эя:
- В чем дело? Почему не уследили? Сколько раз я говорил, что здесь нужна сетка, но эти ослы...
Еще рывок вверх и пол все дальше, а свобода все выше.
- Здесь много интересного! - сообщила Ата. - Нужно было взять тебя с собой! Прощай, страна чудес!
- Где ружье? А, вот. Кто лучше всех стреляет? Вы?
- Сложно будет попасть, шеф. Баллистика не та. Духовое ружье, ампула...
- Что же теперь? Застрелить ее из настоящего ружья?
- У вас нет ружья! - засмеялась сверху девчонка. - Я не люблю ружья! Я их не придумала еще!
- Хорошо, шеф. Я попробую. Только не мешайте. И уберите этого придурка.
Меня затолкали в толпу. Четверо надсмотрщиков растянули одеяло, пятый отошел к самому окну, поудобнее пристроил длинное ружье.
- И что вы обо всем этом думаете? - поинтересовался старик. - Может лучше пройти к тому столику? Не участвуй, так сказать, в собраниях нечестивцев.
- А какая ваша роль во всем этом представлении?
Вецель уселся на стул, покосился на раскоряченную фигуру у стены, показал пальцем на свободное место:
- Мы уже говорили о ролях. Или вы думаете, что я здесь вроде проводника? Экскурсовода по кругам безумия? Интересное предположение. Мне оно пока в голову не приходило. Ну хорошо, пусть так. Тогда что можно извлечь из нашего очередного друга?
Я сел и посмотрел. Человек, оказывается, не был неподвижен. Он двигался, медленно, вжимаясь, втискиваясь в шершавую стену, как брюхоногий моллюск тщательно ощупывая, пробуя на вкус каждый выступ, каждую ложбинку. Полы халата обвисали, волочились по полу, а на стене оставался розоватый след.
- Он не доверяет реальности. Или пытается сбежать.
- Почему - или? Мы все здесь не доверяем этой затасканной шлюхе по имени Тривиальность. Если не упрятать мозги в самый грубый презерватив сумасшествия, то черт знает что можно от нее подцепить. Но вы правы. Сорок процентов поля зрения обычного человека занимает так называемое "слепое пятно". На мире стоит громадная и безобразная клякса, но мы сами достраиваем все остальное - весь этот цвет, всю фактуру... Да что там цвет! Представляете, если большинство тех, с кем мы знакомы, умещаются в этом пятне? Тонут в нем? Прячутся в темноте? А мы толкуем о взаимопонимании! Это с телевизором у нас взаимопонимание.
Раздался тихий свист, щелчок и голос сказал:
- Промахнулся. Я же говорил, что промахнусь.
- Еще раз. Нужно попробовать еще раз.
- Она никогда так высоко не забиралась. Теперь и с лестницей ее не выковырнуть оттуда.
- Забудьте о лестнице. Стреляйте!
Я посмотрел вверх и голова закружилась, как будто бездонный колодец разверзся надо мной, разошелся, растянулся жадной глоткой с перетяжками густой слюны. Глотка, переваривающая жертву, снимающая едкой жидкостью самые сладкие и нежные покровы трепещущей божьей коровки. Ата висела на перекладине и смотрела на меня. Она опять смотрела на меня. Тайное соединение, тонкая нить между тем, что еще осталось, и тем, что готовилось исчезнуть.
- Ее убьют, - подтвердил Вецель. - Теперь ее обязательно убьют. Жаль. Очень жаль.
- Вы серьезно?
- Кто-то бегает на перегонки с черепахой и постоянно обгоняет ее, кто-то летит к звездам, кто-то держит, преображает мир, кто-то не доверяет ему. Вы не задумывались, а в чем ваша гипотеза? Что вы должны доказать для них?
- Для них?
Венцель засмеялся. С закрытым ртом, потирая небритые щеки. Просто дрожал. Мелкой и неприятной дрожью, которую и смехом нельзя было бы назвать, если бы не глаза, глаза, заполненные слезами. Его просто распирало, как маленького ребенка во время скучного урока, отмочившего про себя отличную шутку.
- Так вы еще... вы еще... - он зажал себе рот и навалился на стол.
Еще один свист и щелчок.
- Мимо.
- Стреляйте лучше, черт вас возьми. Там человек, а не плюшевый медведь!
- Вот именно...
Я отвернулся от сумасшедшего старика и посмотрел на толпу. Большая часть пациентов потеряла интерес и разбрелась по своим безумным делам. Стрелок сменился. Новый надсмотрщик осматривал ружье и что-то подправлял в прицеле. Профессор Эй доставал из коробки очередную оперенную инъекцию.
- Эго-го! Какие вы все бледные! Вы все исчезаете! Ура! - опять закричала Ата. - Я все поняла! Я обо всем догадалась! Так и передайте господину мэру!
- Слезай! - не выдержал и заорал в ответ профессор Эй. - Слезай, чертова кукла! Тебе ничего не будет! Я обещаю!
- Мне и так ничего не будет! Я теперь птица! Птица!
- Как бы она не прыгнула, шеф, - сказал надсмотрщик.
- Лучше бы она прыгнула, - проворчал профессор Эй.
Венцель отсмеялся и приглашающе похлопал по столу:
- Ради бога, извините. Я действительно был совершенно уверен, что вы о всем уже осведомлены. Лишены, так сказать, наивности... Что ж, тем хуже для вас. Девчонку жалко, но вы им нужны больше.
- Не понимаю. О чем вы?
- О заговоре. Господи, ну конечно о заговоре. С большой буквы.
Я посмотрел на старика, но тот больше не смеялся. Он тоже пытался разглядеть наверху Ату. Ворот пижамы разошелся, открывая беззащитное горло с торчащим кадыком. Словно почувствовав мое желание, Венцель прикрылся ладонью. Человек-моллюск продолжал свое розовое путешествие.
- Вы говорили о заговоре, - напомнил я. - И кто против кого?
- Как всегда, мой печальный друг, как всегда. Силы бытия против сил небытия. Заговор хаоса против заговора порядка. Вечное круговращение света и тьмы, отлитое в заготовки человеческих судеб.
- А, философия...
- Можно назвать и так. Хотя я предпочитаю - диагноз. Хорошее слово. Неизлечимое. Пустая оболочка, готовая принять какой угодно смысл. Разве не так? Оглянитесь! Это единственное, о чем еще можно просить. Оглянитесь! Отнеситесь непредвзято хотя бы к одному факту, крохотной случайности и вы увидите все. Не сложно. Мы участники заговора, плетем интриги, перекупаем агентов, но самое интересное - никто не видит картину целиком. Каждый обладает лишь частью мозаики, кусочком колоссального панно. Но здесь вы не видите панно. Здесь только ткань, иголки и нитки! Здесь сами руки, которые вышивают наши судьбы. Космос. Математика. Любовь. Случайность.
- Что же тогда вы сами?
- Для вас это не имеет никакого значения. Я - часть совершенно другой истории. У нас с вами - просто свободный обмен информацией. Единение вселенных, так сказать.
Слишком сложно. Убаюкивающе сложно. Какая-то бессмыслица в хрустальном кругляшке с искусственным снегом. Стоит встряхнуть и город погружается во вьюгу и стужу. Ручная погода. Вот кто-то так встряхивает жизнь, чтобы метель в ограниченном пространстве личного покоя. Неразборчивое пузырение. Не хочу. Ничего не хочу. Хочу лишь растворения, очередного растворения в жестком концентрате боли и потерь. Размножиться, разбиться на молекулы, спрятаться в прозрачных клетках универсального растворителя, чтобы никто не мешал пустоте, блаженной пустоте взгляда.
- Не уходите! - кричит противный старикашка и держит меня за руку. - Не уходите!
Он любит кричать. Любит корчить из себя всезнайку. Надо же - заговор! Волшебные слова против порчи. Везде видеть что-то - искусство достойное удивления. Мне лично... Мне? Мы же договорились, что нет меня. Кто ищет то, чего нет? Кто опять выволакивает ненужную пустую оболочку на свет, на мучительный свет еще более жестокого представления?
- Вот видишь, - говорит Ата, - совсем не сложно. Достаточно протянуть руку! Хватаешься, тянешься, переступаешь. Главное - не глотать пыль. А то можно чихнуть!
Она смеется. Она рада присутствию. Здесь все не так, как видится снизу. Тонкая и ажурная конструкция продолжается в бесконечность - тайный лаз из безумия противоборствующих сил. Чем выше, тем легче. Как будто вытягиваешься из болота, ускользаешь из неприятных объятий, уклоняешься от тяжести мира, разглаживаешь неопрятную гармошку души, которую по ошибке величаешь собственной личностью.
- Я тебя звала, звала, а ты застрял с этим противным старикашкой. Он противен, противен, противен! От него пахнет молоком! От меня пахнет пылью, но я не виновата. Здесь никто не ходил! Только мы с тобой. Две обезьяны в диком лесу. Устала. Посидим? Тут можно приспособиться и отдохнуть. Покачать ногами. Они нас не достанут. Они злобные карлы! Я не хочу их создавать! Они прячутся везде. Под кроватью, в ванной, за углом. Лезут под руки и ластятся как коты, но они не коты. Они гораздо хуже котов.
Ата грозит кулаком, но я уже ничего не могу поделать. Весь мир пришел к соединению, к единственной позиции, где красный глазок наконец-то нащупывает выемку под горлом, а медленно проступающие капельки пота подтачивают, растворяют шершавую пленку пыли между ступней и металлической балкой. Я рвусь ввысь, но гравитация крепко держит за пальцы, старикашка визжит, отрывая пуговицы, все приходит в неуловимое движение, немая сцена разбивается и тот, кто прозрел, заводят свой непонятный слепым плач. "Уймите их! Уймите!", "Ты будешь стрелять?!", "Срочно группу подмоги!", "Всем - успокаивающего! Абсолютно всем! Двести! Нет, триста! Я хочу чтобы больница сегодня была похожа на лесопилку!". Воют люди, воет сирена, а Ата воссоединяется со своей судьбой, потому что она увидела ее - прозрачную, взвихренную линию полета острого снаряда, слишком медленного, чтобы не успеть оступиться, поскользнуться на собственной усталости и еще раз совершить чудо превращения, чуда наложения рук... Левый глаз прокалывает ужасная боль и тупой механизм впрыскивает в кровавую темноту вечный усыпитель, который разливается по крохотным сосудам, наполняет жаждущее тело обманчивой тишиной и смертельной негой, сжимает сердце цепкой хваткой покоя, а кровь проступает лаковым ободком, заполняет глазницу, притапливая блестящее жало, и хочется откинуться назад, лечь в мягкость пустоты, в невесомость последнего падения, медленного и величественного, потому что приходит уверенность, что так будет лучше, что злобные обезьяны все-таки открыли клетку и выпустили ее в пустоту и темноту лимба, в удручающее одиночество опустевшей клиники, ставшей последним пристанищем божественной души...
Я пробираюсь сквозь лабиринт тел, сквозь вой и плач, наступаю на чьи-то руки и щеки, меня толкают, пинают, кто-то кусает за ладонь, но передо мной качается импровизированный батут, принявший легкое и мертвое тело, подбрасывающий его в воздух, словно еще не веря в конец, в смерть вольной птицы и запуская изломанный, остановившийся механизм в отторгающие объятия ледяного ветра. Двери распахиваются и белые робы големов разбавляют ад просвещенных, вклиниваются в пустоту волн распятых личностей, затягивая нелепые автоматы в тугие перепонки смирительных рубашек, загоняя крик в глотки ударами дубинок, и мне приходится упасть на пол, задохнуться от острой вони вскипающего пластика, пробираться среди валящихся кеглей сбитых тел, хвататься за малейшие трещинки, отталкиваться от податливой мякоти тупых личинок, все еще не осмеливающихся пробудиться от имаго.
- Где он?! - истерически кричит Венцель. - Вы за это ответите, идиоты!!! Где он?!
Но хаос поглощает осмысленность, обгладывает ее голодной собакой и вбрасывает в сражение тяжелых тел. Вот уже виден край одеяла, подмокшие ворсинки вокруг казенной печати, безвольные пальцы руки, я рвусь вперед сквозь боль ударов, сквозь страх, только туда - в промежуток, в зазор, еще мгновение и я буду знать точно, но мир останавливается, замирает, заполняется стеклистой массой, тягучей и холодной, дарующей тишину и безразличие. Больше нет суеты, больше нет позорного избиения, каким-то образом ползущая неторопливо реальность превращает, а точнее - срывает примитивный покров, обнажает величественное зрелище титаномахии, уродливую и отвратительную истину, рвущуюся к вечному осуществлению сквозь красоту античных тел олимпийцев, отбрасывающих шторм от вечно зеленых берегов, от уютных домов и тупой сытости. "Ату их, ату!".
- Вот он, кажется, - тянут за ноги и обращают к свету. - Он?
Венцель склоняется и говорит:
- Он. Вам повезло, но господину мэру будет все доложено...
- Это как вам угодно.
- Угодно, угодно. У кого есть телефон? Дайте сюда. И утихомирьте вы это стадо в конце концов...
28 октября
Тюрьма
- Этот человек обвиняется в двойном убийстве с отягчающими обстоятельствами, - сказал Парвулеско.
- Но... мы должны...
- Мне плевать, что и кому вы должны, - веско сплюнул Парвулеско.
Было понятно, что данный раунд оставался за ним, но Венцель и профессор Эй еще не хотели этого признавать. Разговор происходил у порога клиники - прямо на искрошившейся лестнице с двумя невменяемыми львами по бокам, покрытых остатками плетей дикого винограда. Было приятно стоять и наблюдать как в густой желтизне рассвета постепенно сгущаются и медленно проявляются могучие деревья неопределенной породы. Высокий ветер колыхал их макушки и они оставляли в разливах акварели длинные, заплывающие царапины.
- Шериф, мы ведь говорим о пациенте психиатрической клиники, - пытался увещевать Венцель. Он уже снял свою актерскую робу и облачился в строгий костюм.
- Вы, господин Венцель, если мои источники не ошибаются, также состоите в числе пациентов Мемориального госпиталя, - бросил Парвулеско, разглядывая ногти.
Профессор Эй беспомощно оглянулся на своих надсмотрщиков, но они были бесполезны против вооруженных людей. Нонка держал карабин и усмехался.
- Ваши информаторы неточны... э-э-э... в деталях, - проблеял профессор. - Вся суть в деталях, господин Парвулеско, уверяю вас.
- Я проводил полевые исследования, шериф, - сказал Венцель. - Работал под прикрытием, если пользоваться вашей терминологии. А это требует тщательной подготовки, кондиционирования и... скажем так, соответствующей информационной поддержки.
- В работе с психами? - уточнил Парвулеско и Нонка хохотнул.
- Они не психи, шериф, - подался вперед профессор Эй. - Запомните и зарубите у себя на носу - ОНИ не психи!
Парвулеско достал из кармана пачку, вытащил зубами сигарету и прикурил. Он был абсолютно спокоен. Пока. Но эти два клоуна могли расплескать океан спокойствия и море ясности. Помогать ему я не собирался. Мое дело было стоять между двумя големами, шевелить руками, закрученными назад, и таращить глаза в разъедаемую утром тьму.
- Если они, как вы утверждаете, не психи, то значит и этот человек вполне вменяем. Кстати, я так и не получил копию постановления суда о принудительном помещении клиента в Мемориальный госпиталь.
Венцель и профессор Эй переглянулись:
- Парвулеско, у меня нет постановления суда, - устало вздохнул Венцель. - Может быть перестанем комедничать? Вы прекрасно знаете - кто принимал такое решение. И без кого такое решение принято быть не могло. И сейчас вам это решение не изменить. Никакими силами.
Светлая волна наползала все выше и выше, размывала рыхлую тьму с еле заметными звездочками, уносила прочь, закручивала в крохотные водовороты и разноцветные блески обращались в тонкие спирали. Из-за деревьев наползала плотная стена тумана, затапливала мокрые стволы и растекалась медленными ручьями перед порогом клиники.
- Хорошо сделано, - прервал возникшую тишину шериф. - Хоть что-то научились делать похожим... Или я сам уже многое забываю?
- Жан, Жан, - предостерег Венцель, - твоя непосредственность иногда меня пугает. Мы ведь все в одной лодке...
Парвулеско загасил окурок о нос гипсового льва:
- Ошибаешься, Клаус. У нас разные лодки и вы никак не хотите этого понять. Что ж, тем хуже для вас.
- Я предлагаю поехать всем к мэру и спокойно разобраться в возникшей проблеме, - сказал профессор Эй. - Получены хорошие результаты... Не блестящие, конечно, но хоть что-то...
Шериф кивнул Нонке и тот шагнул на лестницу, поднял карабин к плечу и предупредил:
- Стреляю сразу. Я - нервный. Отпустите его, уроды.
Ботинок Парвулеско угодил в живот, я потерял дыхание, согнулся, пытаясь успеть вслед за ним, поймать ртом прозрачное облачко воздуха, обвис на стальных крюках големов, отчего мои руки задрались в поднебесье, в плечах что-то нехорошо заскрипело, но было уже не до того, так как нервный Нонка открыл пальбу. Стальные осы надсадно жужжали над головой, с хлюпаньем врезались во что-то податливо мягкое и водянистое, в воздухе повисли крупные капли, а мне все не удавалось восстановить дыхание. Черная ртуть заливала живот, легкие, втискивалась в горло, наполняла голову и проливалась тягучим маслом на выщербленные ступени. Они, почему-то, были видно хорошо. Дрыгались ноги в дорогих ботинках, кто-то небрежно выплеснул нечто желеобразное с отвратительно шевелящимися кровавыми прожилками, в крохотных трещинах забился белоснежный песок и осколки голубых бусинок, раскатились дымящиеся гильзы с черными клеймами на картонных боках, а земля продолжала приближаться и ничто не могло остановить падение человека на землю.
Меня держали за плечи и ледяное жало медленно, ужасающе медленно входило в спину между лопаток, погружалось в ртутную бездну, в самое основание, в разрыв каких-то иных пространств к замершей мышце уставшего сердца. Яд кристаллизовался и опадал безвредными хлопьями, освобождая путь току крови. Долгожданный укол, вспышка страха, ярости, боли, бросающие на колени на каменный порог.
Мир грубо сдвинули как ненужную занавеску, обнажили металлическое нутро бесконечности - тусклой мешанины макаронин коридоров, висячих клеток, труб, дергающихся от напряжения абстрактной симфонии космических сфер, и все это засасывало, втягивало остатки сада, расчленяло видимые краешком глаза крылья клиники с бельмами стекол, перемешивало в ажур цветастой паутины.
- Быстрее! - закричал Парвулеско. - Бросай их! Быстрее! Вы можете сами идти?!
Он проорал в ухо и я догадался, что это может иметь отношение ко мне, но все было неважно и смешно. Какие-то муравьи суетились по поверхности сложного механизма, сломанных часов без идеи завода, но нужно было стоять, просто стоять с дурацки выпученными глазами, кстати, почему у нас такие глаза?, подумалась случайная мысль с привкусом ветра, но вот руки отпустили, сняли с насадки иглы и жук неторопливо побрел по своим, как ему казалось, делам, продвигаясь под охлесты травинки в направлении голодной ловушки. Железные зубья вцепились в запястья, голову пригнули к коленям, отчего стало совсем смешно, потому что с неубранного пола улыбался окурок, потешался над растянутым в глупой ухмылке пустым ртом.
- А ведь мы о многом говорили, - тешился скорченный, смятый трупик - пожиратель легких. - Тебе нравилось со мной говорить. Нет, конечно, не в этом уродливом обличье. Скажу тебе по секрету, а из глубины нашего рая хорошо видны ваши секреты, что вид у тебя потасканный и зачумленный! Раньше ты был глаже. И разнообразнее. У каждого своя философия. Даже у меня. Чтобы познать самые сокровенные глубины надо превратиться в дым, в ничто, тогда ОНО втянет тебя, вдохнет твою отраву, а это важно - быть ядовитым! - и отпустит к небесам. Всего лишь вдох и выдох! Туда и обратно! Страшное путешествие во влажную темноту, где пахнет кровью и сырым мясом. Но только там хранится ваша истина. Ты, наверное, размышляешь - а с какой стати со мной болтает какой-то задрипанный бычок? Тоже мне - полезная вещь! Как использованный презерватив. Но самое смешное в том, что это не сумасшествие. И не надейся! Добро пожаловать в нашу реальность!
- Заткни его, - попросил Парвулеско и тяжелый ботинок придавил окурок, растер его в тысячу тихих, таинственных голосов. - Так лучше. С тобой все в порядке?
- Не совсем, - сказал Нонка. - Задели, гады. У големов были стилеты. Черт, надо было сразу сносить им башки, а не возиться с клопами.
- Ты правильно сделал, - утешил Парвулеско. - Обычно ты делаешь много глупостей, но сейчас ты бил в точку. Големы - ерунда. Стилеты ерунда.
- А что не ерунда? Шеф, дай аптечку...
- На такой скорости? Подожди, доберемся до места. Вам лучше? Подними его.
Я увидел свет. Он разделялся на несколько полос, выпускал мягкие языки и облизывал изнутри узкий тоннель, по которому и ехала машина. Угрюмы стены изгибались и сходились над головой неряшливым швом многочисленных кабелей. Встречались светофоры, упрямо горящие желтым светом, предупреждая о неясной угрозе. Парвулеско был за рулем, а Нонка сидел рядом со мной, зажав между коленями карабин, а двумя руками придерживая комок подмокшей от крови тряпки у левого бока. На рубашке его светились узкие прорези.
- Помочь?
- Сиди спокойно, - сказал Нонка. - Одно движение и лишишься башки.
- У меня наручники, - попытался объяснить я. - А у тебя кровь. Ты истечешь кровью.
Нонка ловко перехватил одной рукой карабин и ткнул его еще горячим рылом мне в висок:
- Проблемы?
- Нет, никаких проблем.
Парвулеско одобрительно хрюкнул. Впереди зажегся почему-то красный, разгорелся в мареве искусственного света набухающим чирьем, окрасил, затопил тоннель металлическим привкусом, предупреждая движущиеся машины. Парвулеско чертыхнулся, но послушно притормозил.
- Надо было ехать, - сказал Нонка. - Что они там, совсем ничего не понимают?
- Помолчи.
Вслед за красным по обе стороны тоннеля загромыхало, залязгало, нечто сдвинулось со своего проржавелого места, завизжали механизмы, откупоривая герметические емкости тайных проходов. Слева и справа прорисовались громадные круглые люки, выползли вперед на дорогу, чуть не задев машину шипами втягивающихся запоров, откатились, открывая поперечный сквозной путь, откуда сначала сочились темнота и тишина, оглушающая после разгерметизации, потом они всколыхнулись проблесковыми маячками, воем сирен, а уже вслед за предупреждающими сигналами вырвался и вновь скрылся эскорт приземистых, сверкающих туш, которые и автомобилями трудно было назвать, настолько в них ощущалась совершенная чуждость, отстраненность, невнятность, отлитая в жуткие очертания инфернальной эстетики. Она била по глазам, хлестала и прижималась холодным телом.
- Ненавижу, - процедил Нонка. - Ненавижу гадов.
Парвулеско закурил.
- Будешь? - протянул он назад пачку. - Они такое точно не любят.
- Мало ли что они не любят, - сказал Нонка. - Они и кровь не любят, так что, мне теперь в серийные убийцы идти?
- Как рана?
- Подсыхает. Лишь бы яда не было. Или чего похуже...
- Что? - оглянулся Парвулеско.
- Разное говорят. Суеверия всякие. Хотя, кто его знает...
Вой сирен стих, Парвулеско приоткрыл дверь, выбросил недокуренную сигарету:
- Срежем путь. Надо же хоть когда-то воспользоваться такой трассой. Держись! - машина дернулась вперед, заложила вираж до противного скрипа колес и запаха паленой резины, въехала в левый проход, протиснулась между вновь прорастающей толстыми шипами запоров крышкой и блестящей лентой среза с многочисленными перфорациями, чудом успев увернуться от включающихся механизмов гереметизации, которые свисали с потолка, шевелили щупальцами и впаивались в разъемы с угрюмой методичностью. Водопады искр обрушились на переднее стекло, слились в единый поток тусклого огня, протягивающего внутрь красные ладони, что-то мелькало и ударялось в дверцы, окатывало черным паром, било в днище с ритмичностью громадного сердца, хотелось вжаться в колени, зажмурить глаза, если бы это были только пространство и свет...
- Добро пожаловать на наши задворки! - проорал Парвулеско.
Было ощущение остановки, провисания на паучьих нитях - липких, режущих, отвратительно пахнущих, вздрагивающих даже от движения глаз, истекающих жаждой и обволакивающих каждую клеточку тела в отдельный непроницаемый кокон. Тело теряло единство, распадалось, закукливалось и лишь жидкий клей уверенности в чем-то молчаливом, неуловимом, уверенности в бесконечной точке собственного присутствия как-то удерживал невозможный покой. Сухой покой. Покой неважности происходящего. Космос сдулся, доверчиво прижался безразличной пленкой к покрытой мурашками коже, выискивая повод к новой флуктуации, к новому взрыву - впечатляющей манифестации еще одного распада, нового полета к обратной стороне луны, но теперь это было скучно.
Потом настал свет. Мемориальный камень, утопающий в груде старой листвы, сообщал, что Департамент полиции метрополии призван служить и защищать. Одноэтажное приземистое здание брало свое вширь, так что края фасада скрывались в огненных зарослях барбариса, из распахнутой двери выбегали полицейские, Парвулеско что-то устало говорил, махал рукой с телефоном, небо вновь поголубело и лишь высоко-высоко проблескивали мазки серебристых облаков. Тяжелые ботинки медленно и как-то величественно выстукивали по деревянному полу, из дверей выглядывали любопытствующие и, встретив мрачный взгляд Парвулеско, вновь скрывались в своих аквариумах, крепкие руки стискивали мои локти, впивались в кожу и мышцы, вынуждая подстраиваться под торжественный ритм шествия.
- Куда его, шеф?
- В приемник. Вы разобрались с Нонкой? Как у него дела?
- С ним будет все нормально. Но приемник занят. Индейца привезли. Опять привезли индейца.
- С собакой?
- Нет, шеф, на этот раз без собаки. Собаку он оставил у старухи. Так говорит, - маленькая секретарша семенила подле громадного Парвулеско кудлатой болонкой и тараторила с невозможной скоростью. - А вас не ранило, шеф? Что делается, что делается! И вовсе я не секретарша! Скажите ему, шеф, скажите, а то он опять так подумает. Не надо так думать! Я ведь участвую в допросах.
- Если бы еще твои заявления принимали в суде, - вздохнул Парвулеско.
Мы миновали один коридор, свернули в другой, прошли мимо стены, усеянной разноцветными дипломами, фотографиями, мимо застекленных стеллажей с кубками и другой спортивной посудой, мимо пышных пальм и манстер, вдоль окон, выходящих на задний двор Департамента с рядами машин в одинаковой бело-голубой раскраске, вновь свернули и остановились перед стеклянным прозрачным экраном, отгораживающим то, что называлось приемником. Две длинные лавки, серые стены и неподвижная фигура с оперенной головой. Меня втолкнули в узкую прорезь, дверь замкнулась.
Я уселся на лавку. Парвулеско разглядывал меня и что-то неслышно говорил секретарше. Дежурные полицейские уселись в креслах напротив приемника. Наручники остались на запястьях.
Индеец оторвался от созерцания стены, оглядел меня и спросил:
- Бледнолицый - враг моего врага?
- Может быть, - пожал я плечами.
- Это так трудно решить? Тогда ты уже мертвец.
Индеец подтянул на коленях кожаные штаны и уселся на корточки. Косички качнулись и уныло висящие перья уткнулись в плечо.
- Красивые перья.
- Томагавк еще красивее. А у тебя нет головы. Странно. Туловище есть, уши есть, глаза есть, а ее нет.
- Как же мне теперь думать?
- Бабушка всегда говорила мне, что бледнолицые сумасшедшие. Вы и выглядите как сумасшедшие. Дергаете руками, торопитесь, ваши глаза вот-вот выпадут от хотения всего, что вам не принадлежит. Но опаснее всего - ваша голова.
- Мы много думаем, - объяснил я. - Мы очень много думаем головой.
- Вот поэтому вы и сумасшедшие. Вы думаете тем, чем нельзя думать. Собака думает хвостом. Но если ей отрезать хвост, она начинает думать носом. Тогда это хорошая собака. Хорошая лошадь думает копытами. Меткий стрелок думает кончиком стрелы. А человек думает здесь, - индеец показал на сердце.
- Там сердце, - объяснил я. - Мускулистый и в здоровом состоянии малочувствительный орган. У некоторых оно даже искусственное или досталось от других людей. Это насос. Нельзя думать насосом.
Индеец задумался.
- У меня есть бабушка. Никто не помнит сколько ей зим. Она нянчила еще моего отца, моего деда, отца моего деда, деда моего деда. Она выходила каждого ребенка в племени. Она помнит имена всех предков. Она стара как мир. Обычно она сидит в своем вигваме, плетет подстилку из игл дикобраза и варит суп в большом котле. У ее ног лежит большая собака. Подстилка не очень большая и ее можно сплести быстро, но то и дело бабушке приходится вставать, чтобы помешать суп в котле. И тогда собака треплет почти готовую подстилку и рассыпает ее.
- И что?
- Говорят, когда она все-таки закончит плести подстилку мир закончится. Мне надо было взять с собой собаку.
- Как же ты оказался здесь?
Индеец обхватил колени и затянул что-то монотонное, пыльное, далекое, от чего пахло раскаленным песком, громадным солнцем, похлебкой и кожей. Унылый, печальный напев, как сама жизнь. Мир был пуст и отражение его в душе тоже оказывалось лишь резонирующей оболочкой, туго натянутой кожей бубнов и барабанов, бьющими в землю пятками, вздымающимися облачками коннотаций - того, чего пока быть не должно, что еще прячется за горизонтом, зреет, словно ангел в своей скорлупе, уготовляя простор для горячих рек, текущих между заснеженных и обледенелых берегов, где облака сверкают во тьме, освещая ночь.
Мотив был сложен, чудовищно сложен в непроглядном сплетении тысяч рук, тянущихся из ушедших времен, хотя, конечно, никуда они не ушли, а стали волей, могучей, неодолимой, рождающей себя в той музыке, которую и музыкой было нельзя назвать. О, кое-кто хорошо знал эту загадку! Сумел разглядеть жестокую нелепость прямых углов и правил в отражении трагических мифов, старых более чем само человечество, унаследованных от пламенеющего взрыва, отпадающего от совершенства бытия. Убил в себе расчленителя, патологоанатома буквенных законов во имя освобождения, пробуждения от всего и вся в той пустоте, куда никто не может добраться не пожертвовав всем, что у него только есть. Либо это сжигает тебя, селится под черепной крышкой, медленно и мучительно выгрызая иллюзию мысли, заставляя страдать, и в страдании своем открывая иные измерения, непередаваемые моральными ограничениями, этикой, благонравием, цивилизованностью, а только такой вот дикой отстраненностью и безумием.
- Когда я взглянул на стену, она стала прозрачной как вода, - сказал индеец. - Казалось, я, подобно солнцу, нахожусь где-то высоко над миром, который похож на каплю. Потом стало темно, как ночью, потом все покраснело... Я увидел страшное, невероятно огромное пламя, приближавшееся откуда-то издалека. Казалось, горит весь мир, вся земля. Я хотел побить заснувшую собаку, которая не растрепала подстилку из игл дикобраза, но тут я увидел много-много людей на голых и сухих полях. Их было слишком много. Они были как черви на куске сгнившего мяса. Никаких домов, никаких деревьев, вообще ничего, кроме страшно искаженных лиц; большинство их в страхе молилось, они глядели ввысь и вздымали руки, надеясь на спасение. Большой огонь отбрасывал красноватые лучи, и в них я увидел охотника за душами человеческими... Он держал окровавленный томагавк и размахивал скальпами других богов и духов. Затем снова стало темно, но ненадолго; затем посветлело и сделалось красиво, намного красивее, чем весной. Потом небо открылось и я увидел могучий мир предков. Я увидел души такими, какими они должны быть. Но внезапно все исчезло, стало темно, словно мне выкололи глаза. Я понял, что нахожусь в тюрьме.
Впрочем, говорил ли он? Или напев просверлил дырку в глазах и вливал видения прямо в сердце, в кипяток быстрого потока, в давление невозможной жизни, где кристаллизуется настоящий алмаз души? Что он там толковал о голове? Голова поросла сорняками, громадными и волшебными, которые тянулись к небу и заслоняли звезды. Мы блуждали между ними, кричали друг другу пустые слова только для того, чтобы быть услышанными, чтобы уверить себя в своем существовании, не понимая, что жестокий садовник лишь дал нам шанс взобраться гораздо выше, вползти по колючим побегам в бездну неба и там увидеть настоящих себя. Кто-то зарывался в землю, превращался в червей, подыхал и удобрял почву под триффидами, не понимая смысла жестокости, учиненной над человечеством, кто-то призывал лучше вспахивать разум, проборонить его стальными зубцами машин, протравить логикой и рациональностью, застроить регулярными кварталами выгодной морали, но никто, почти никто не полз вверх, не превращал себя в тупую и бесчувственную гусеницу, забывшую обо всем, принесшую временную жертву вечно голодному телу во имя получения подлинного дара летать.
Но что-то еще удерживало от безоглядности не только понимания, но и действия, последнего шага за точку невозвращения, окончательного расставания. Это похоже на умирание. Добровольное умирание, самопожертвование самому себе, хотя никакого себя там уже быть не могло, там, где обитало самое само, без условий, без правил, без принципов.
- Я тебя обманул, - сказал индеец. - Вы любите обман. Вы лживы и для вас ложь - самая сладкая правда. Вы думаете, что мы глупы, что мы готовы все променять на вашу ложь - огненную ложь, блестящую ложь, смертельную ложь. Я тебе скажу правду. Она страшна, как духи смерти, и смертельна, как страх, пожирающий сердце труса. Она выглядывает сквозь пески и желтые глаза ее столь ужасны, что только самые отчаянные готовы броситься в колодцы зрачков. У нас был Тот, Кто Делает Все Не Так. Что-то случилось с ним и духи приказали ему ездить на лошади задом наперед, умываться песком, говорить странные слова. Он спал днем и бодрствовал ночью. Он охотился в пустыне и разговаривал с предками в лесу. Много странных вещей он делал, но однажды даже он вернулся не таким, каким был. Его не узнавали собаки и кусали за пятки, мать плевала ему в лицо, а братья поклялись убить, если ЭТО еще раз вернется. Я видел среди вас много таких. Глаза пустыни высмотрели его до самого дна, высосали из него все соки, оставили лишь пустой бурдюк...
Индеец замолчал. Он сидел неподвижно, закрыв глаза, словно статуя, вылепленная из воска, которая в своем мертвом совершенстве кажется более реальной, чем сам человек. Я не отрывал его от размышлений. Хотя, может быть, это был поток красок? Не бешенная скачка лишних и бессмысленных слов, а череда множества образов, где тонкая оптика сердца выделяла слой за слоем, взывала к эфемерной жизни всю ложь мира, о которой толковал индеец.
- У нас не осталась ничего, - сказал он, услышав мои мысли. - Только пустыня и плохая вода. Когда-то земля принадлежала нам, но глупые бледнолицые согнали нас с нее. Многие погибли. Многие ушли к бледнолицым. Но самые мудрые остались. Когда глупый щенок тявкал и рыл слабыми лапами камень, пытаясь достать ржавый томагавк войны, ему говорили правду. Страшную правду. Правду о том, что мы были проклятым народом. Правду о том, что мы жили на земле сумерек, где один неосторожный шаг вел в зубы к койоту, где кровососы хозяевами заходили в любой вигвам и выбирали жертву по вкусу. Никто не знал, как снять проклятие. Нас становилось больше и больше, мы были бизонами для ночных тварей и они охотились на нас. И тогда один из мудрейших решил попросить совета у предков... Это было долгое и мучительное путешествие. Он висел на столбе, прибитый стрелами и копьями, каждый из племени должен был срезать с него кусок кожи, выгоняя ленивую, ожиревшую душу на поиски земли предков...
- Страшные вещи ту говоришь, индеец.
Он посмотрел на меня и я не увидел радужки в глазах - только черный провал:
- Это только слова. Они не имеют смысла, если они не страшны.
- Слова вообще не имеют смысла. Они дешевы, как сама жизнь.
Индеец засмеялся.
- Ты начинаешь понимать. Ты перестаешь думать головой, но еще не научился думать сердцем.
- Почему ты мне рассказываешь ваши тайные сказания?
- Я не рассказываю, - покачал он головой. - Я вообще не умею говорить. У меня есть язык. Его нужно вырезать, чтобы научиться говорить. У меня есть глаза. Их нужно выколоть, чтобы я научился видеть. У меня есть жена и дети. Их нужно убить, чтобы я научился любить. У тебя есть только то, чего ты лишен. Это тот ответ, который услышал мудрец, умирая на столбе. Он умирал долго, очень долго, но ему не хватило времени, чтобы прошептать ответ на ухо вождю. Тогда вслед уходящей душе был послан самый могучий воин. Ему вырезали сердце и пока оно билось в руках вождя герой успел догнать мудреца и вернуться с ответом...
- Жестокая сказка. Слишком жестокая, чтобы быть правдой, - сказал я. Что-то нужно было сказать. Пустое и необязательное.
Индеец не ответил. Он как будто усох. Выпустил из себя жизнь своих сказок и обратился в мумию. Они витали в воздухе, протягивали туманные руки, шарили в темноте, выискивая новое пристанище.
- Я вижу вы подружились, - сказал Парвулеско. Он стоял, прижавшись лбом к стеклу. Огромная, распухшая фигура. Герой, вернувшийся после ответа умершего мудреца. - Хорошая история. Мне она всегда нравилась. Свежий взгляд на геноцид.
- За что я арестован? - показал наручники.
- Убийство. Двойное убийство.
- Я никого не убивал.
Парвулеску усмехнулся, по-волчьи ощерил редкие зубы.
- Конечно, вы не убивали. Хотите знать тайну? Убийств вообще нет! Как нет убийц. Почему-то людям легко поверить, что мать могла задушить собственных детей, что муж мог зарезать жену, что совершенно незнакомые люди просто так могли выстрелить друг друга... Обычные факты. Банальности криминальной хроники. Но ведь от этого они не становятся понятными?
- Обычное дело, - сказал я. Наручники здорово давили. Запястья распухли и посинели.
Парвулеско кивнул охранникам. Дверь отомкнулась, меня вывели и мы пошли дальше. Мимо очередных дверей, по запутанным коридорам под мигающими лампами.
- Обычное дело? - переспросил Парвулеско у лифта. - Самое сложное - распутывать обычные дела. Заходите.
Лифт пошел вниз. Утомительно долго, неторопливо, подвывая и подмигивая. Охранники молчали. Боль в руках становилась невыносимой.
Лифт спускался все ниже и ниже, сквозь решетчатую задвижку были видны проплывающие вверх этажи - этажи со снующими людьми в спецовках, этажи, набитые гудящей машинерией, испускающей густой синий пар, этажи с пустыми коридорами и мигающими лампами, опрокинутыми столами и обрывками бумаги, этажи совершенно темные и этажи, забитые от пола до потолка плотно свернутыми полотнищами золотистого света. Иногда около решеток стояли одинокие личности с охапками бумаг, взбалмошные секретарши с сумасшедшими глазами, серые мышки - уборщицы, робко сжимающие красные пластиковые ведра с прозрачной водой, а также клоны моих охранников, держащие за цепи какого-нибудь очередного бедолагу. Парвулеску угрюмо кивал на приветствия и все чаще доставал платок, чтобы вытирать проступающий на лысине пот.
Постепенно безжизненных уровней становилось все больше, глаза привыкали к темноте, и очередной жилой этаж врезался в сетчатку сухим ударом, выковыривая из под век слезы. В искаженном преломлении радужных лучей почти ничего не удавалось рассмотреть - пока промаргивался вновь наступала темнота, выносимая лишь под аккомпанемент гудение спускающегося лифта и дыхание сопровождающих.
- Долго, - выразил и мое мнение правый охранник.
- Долго, - поддержал нас левый. - Пора менять неторопливость на скорость.
- А что будем делать с надежностью? - осведомился правый. - Хочешь попробовать где-нибудь здесь застрять? В скорлупе?
- Кое-кто застревал, - ответил левый. - И доставали. Но вот кое-кто до места не доезжал, это точно.
- Индейские байки.
- ТИ-ШЕ... - сказал голос. Это не был Парвулеско. В обволакивающей патоке звуков пряталось несметное количество ядовитых жал. Чудилось, что стоит пошевелиться, сдвинуться в стоячей волне генерируемого повеления и в ухо, в щеку, в мозг вонзятся миллионы игл, ощеряться болезненными крючками, безжалостно разрывая крохотные капилляры неловкой жизни.
- Приготовились, - возразил Парвулеску, непонятным заклинанием отгоняя на миг наваждение хищной тишины, выцарапывая паузу в шевелящихся зарослях ядовитых звуков, короткую, но вполне достаточную, чтобы меня задвинули к стенке лифта и загородили спинами вид на решетку. Сбоку отодвинулась панель, обнажая три карабина в стойке.
- Что делать, шеф? - поинтересовался левый, пристраивая карабин у плеча и тыча локтем мне в лицо.
- Что обычно, - сказал Парвулеско и выстрелил сквозь решетку в нарастающий багрянец. Звук срезонировал, настраивая камертон лифта, обнял голову неожиданно облегчающими страх щипцами, вгрызся в разлитый яд тяжелой прямотой антидота, содрогнулся от добавочных порций, раздулся, отяжелел, уплотнился до редких черных капель, оседающих на пластиковых панелях продолжающего двигаться спускового механизма.
Нас заряжают, неожиданно понял я. Нет никакого лифта, нет никакого я, нет никаких людей. Вообще ничего нет в мешанине мертвых оболочек. Скорлуп. Есть четыре разумных патрона. Два пристрелочных и два основных. Две попытки и еще два шанса, которые долго опускаются в приемный механизм вселенского ружья. Настолько долго, что одиночество породило иллюзии, главная цель и смысл всей жизни оказались забытыми, порох смерти отсырел и прокис, распространяя вонь, которую ржавые патроны почему-то приняли за душу. Мы не оправдали надежд, догадался я. Нет ничего более важного для нас, но мы развращены ожиданием. Мы утеряли искру, божественную искру, смысл которой - не жить, но умереть в яркой вспышке, выталкивая свинцовую смерть из ствола в то, что нам знать не дано. Чей висок? Чей рот? Чье сердце? Все это - за гранью, за решеткой лифта.
Мы прокляты. Почему мы всегда оказываемся прокляты? Почему в нас оказывается темное пятно сомнения, которым мы поначалу гордимся? Оно для нас зыбкое основание оправдания украденной жизни. Мы не вспыхиваем, а медленно, ужасно медленно и, как кажется нам, рачительно сжигаем щепотку за щепоткой, получая вместо огня неровный отблеск искр сквозь зеленоватый дым обыденной жизни.
- Заткните его, - попросил Парвулеску. - Заткните его дьявольскую глотку.
И только тогда я, кажется, понял, что говорю вслух. Впервые заговорил вслух. Перестал транслировать мысли, разлепил губы и зашевелил неловким языком. Скрючившись на полу, вздрагивая от выстрелов, говорил, бормотал, плевался и снова говорил.
- Хватит, - пнул раздраженный голос. - Хватит. Надо идти. Надо дальше идти.
Меня подхватили и поволокли, ноги болтались где-то позади, голова свисала вниз, а скованные руки упирались в живот. Хорошо ощущать себя сломанной куклой в руках непонятных сил. Двигаться сквозь неведомое в наручниках, чувствуя как немеют мышцы. Погружаться в сновидческое, пророческое, страшное прозрение, словно оказываться в тайном фокусе странного откровения, "посещения", пробивающегося откуда-то из высших сфер, сквозь непреодолимую толщу оболочек лабиринтов, сгустки темных энергий, выбрасывающих свои щупальца из гниющего осадка коллективной психики. Что это за место? - вопрошало удивление и беззвучный ответ утверждал - То, где все заканчивается. Темнота разряжалась мозаикой картин - слишком запутанных и неуловимых, чтобы разобраться в смысле; фантомы подлинной реальности тонкими эманациями просачивались сквозь преграды здравого смысла, сквозь устаревшие подпорки привычных рецептов, перебирая струны интуиции, заставляя звучать ее сквозь догматику норм.
- Так гораздо лучше, - сказал Парвулеско.
Он пододвинул к себе пепельницу и кинул туда обгоревшую до самого кончика спичку, ставшую похожей на скрюченную, черную поганку. Сверху свисал большой шар света, а в зеркальных стенах отражались бесконечные ряды сидящих друг напротив друга людей. Я положил руки на прохладный металл поверхности стола и раскаленным запястьям стало немного легче.
- Где мы? - спросил я.
Парвулеско рассмеялся, растянул толстые губы так, что стали видны зубы. Глаза за преградой толстых линз сузились, отбросили снопы морщинок к вискам.
- Для вас это бессмысленный вопрос, - заметил он. - Важно не где, а - кто?
- Я ни в чем не виноват.
- Слишком разумное замечание, - вздохнул Парвулеско, глубоко затянулся и выдохнул синеватый дым на стол. Густой туман медленно растекся плотной лепешкой, растянулся, достал до углов и закрутился там странными водоворотами, стремительно втягивая последние обрывки дыма, вовлекая их в ротацию. - Видите? Ничто не указывает на присутствие сил, пока не заплатишь за визионерство собственными легкими, собственным дыханием. И это лишь простейший уровень. Стоит изменить форму и происходят удивительные превращения.
- Что вы имеете в виду?
Отражение возмущалось. Ему было страшно. Если прищурить глаза, приглушить расплывчатое освещение, сконцентрироваться на том, что происходит за пятнистой от времени поверхностью, то можно уловить удивление напяленной оболочки, ее страх, разочарование. Весь пучок обыденных реакций, предсказуемый химизм рациональности, превращающей тело в неподвластного душе голема.
Парвулеско внимательно наблюдал за мной глазами древней черепахи, поднимающей морщинистые веки лишь затем, чтобы уловить редчайшее мгновение изменения в окружающем ее пейзаже.
- Не лгите ни мне, ни себе. Не лгите, прежде всего, себе самому. Моя профессия - ложь, и я распознаю ее даже в шуме ветра, когда перехожу из одной иллюзии в другую.
- Чего же вы желаете? Правды?
Парвулеско усмехнулся.
- Невидимая Вселенная кипит. Она насыщена энергиями, токами высокого напряжения, озарениями, тенями, грозовыми разрядами и молниеносными материализациями. В ней каждый постоянно меняет свои имена и маски, растворяется и концентрируется в потоке световых догматов, погруженных в конкретность психики. И все мы - жители этой оккультной страны, чья столица находится в бездне метафизики, мистических доктрин, религиозных формул, и чья периферия лишь граничит с обычным миром. Когда переступаешь границу обыденности в погоне за пониманием или в побеге от реальности, то оказываешься в страшном центре запутанных нитей заговора, откуда уже нет никакого выхода. Какую бы благостную картинку вы себе не придумывали, теперь нет гарантии, что это - не контрзаговор, что за личиной обычности не скрывается двойной агент, готовый в любую секунду размозжить вам голову.
В голове включился трансформатор. Загудел, заискрил, перерабатывая рваную ткань вспыхивающих и угасающих мыслей в глухой и ровный фон шершавых слов.
- И тогда на чьей же я стороне? Какие цели преследую?
- Вы думаете все так просто и банально? Как в шпионских фильмах? Смысл заговора как раз и состоит в том, что его смысл невозможно выразить, уловить, четко расставить все вовлеченные в него фигуры по определенным местам и раскрасить их в черный и белый цвет. Он неуловим и двойственен. Он подвижен и не поддается рациональному анализу. Мы присутствуем во всех ключевых сферах управления, направляем все процессы. Без нас нет движения, ничто не делается, ничто не пишется без нашего тайного кураторства. Они склонны называть это деньгами, я склонен называть это заговором. И как разгадать, кто скрывается за привычной маской? Генералы и террористы, шпионы и поэты, президенты и оккультисты, отцы церкви и ересиархи, мафиози и аскеты, масоны и натуралисты, проститутки и блаженные, святые, салонные художники и рабочие, археологи и фальшивомонетчики - все они могут оказаться силами конспирологической драмы, ее авторами и исполнителями. Можно находиться в центре и не догадываться об этом. Выпасть из урагана борьбы в тишину и следовать за ней, уверяя себя в мире и покое.