АГОНИИ

Скептические мысли, посвященные моему дорогому другу Альфреду Лe Пуатвену

Другу Альфреду Ле Пуатвену[30] посвящает автор эти немногие страницы. В них — странных, как мысли, и свободных, как душа,говорят его сердце и ум.

Ты наблюдал их рождение, дорогой мой Альфред, и вот все они перед тобой в этом ворохе бумаг. Пусть страницы развеет ветер, пусть они забудутся — этот скромный подарок напомнит тебе о беседах, что вели мы с тобой в ушедшем году. Знаю, сердце твое наполнится радостью, ощутив пленительный аромат юности, которым благоухали те полные горечи мысли. И если взгляд твой не разберет слов, написанных моей рукою, то он легко проникнет в сердце, их излившее.

Вот я посылаю их тебе, как вздох, как прощальный взмах руки, в надежде на новую встречу с другом. Быть может, став женатым, солидным и высоконравственным человеком, ты усмехнешься, когда на глаза тебе попадутся мысли шестнадцатилетнего бедняги с душой, истерзанной вздором, любившего тебя больше всего на свете.

Гюстав Флобер, 20 апреля 1838 года

ТРЕВОГИ
I

К чему все это? Ни к чему.

Зачем знать истину, если она печальна? Зачем брести в слезах среди веселья, томиться на радостном пиру и видеть саван в подвенечном платье невесты?

II

Пусть так, но все же позвольте мне высказать, сколько ран кровоточит в моей душе, сколько пролитых слез оставили борозды на щеках.

III

— Итак, ты ни во что не веришь?

— Нет.

— А слава?

— Вспомни о зависти.

— Щедрость?

— А скупость?

— Свобода?

— А ты не замечаешь деспотизма, что гнетет народы?

— Любовь?

— А проституция?

— Бессмертие?

— Не пройдет и года, как черви растерзают труп, потом он станет пылью, потом превратится в Ничто. А после Небытия…

Существует только Небытие.

IV

Однажды из могилы извлекали труп. Останки великого человека перевозили на другой край земли. Эта церемония ничем не отличалась от похорон: она была столь же значительной, помпезной и пышной, с той лишь разницей, что в первом случае закапывают плоть свежую, а в последнем — гнилую.

Все ждали могильщика. Наконец он прибыл с опозданием на десять минут, насвистывая. Это был славный малый, безразличный к настоящему, не озабоченный будущим, в начищенной кожаной шляпе и с трубкой во рту.

Процедура началась. Вот отброшено в сторону несколько лопат земли, и обнажился фоб. Доски из мореного дуба наполовину истлели и от нечаянного удара лопатой треснули. Тут мы увидели человека — человека во всем его отвратительном уродстве. Некоторое время густое испарение мешало видеть отчетливо. Живот его был разъеден, грудь, бедра матово белели. Легко было разглядеть, приблизившись, что это белели черви, жадно пожиравшие тело.

От этого зрелища нам стало дурно. Какой- то юноша потерял сознание. Могильщик же не смутился, поднял смрадный труп на руки и понес к стоявшей рядом повозке. Он шел быстро, и левая нога трупа упала на землю, могильщик подхватил ее и закинул себе за спину, потом вернулся засыпать яму — и тут спохватился, что кое-что забыл. То была голова. Он вытащил ее за волосы. Что за отвратительное зрелище — тусклые полузакрытые глаза, липкое холодное лицо, обнажившиеся скулы и мухи, облепившие веки!

И где ж теперь великий человек? Где его слава? Его доблесть? Его имя? Знаменитость теперь представляла собою нечто омерзительное, бесформенное, безобразное, зловонное. Один взгляд на это вызывал дурноту.

Его слава? Ее не больше теперь, чем у бродячего пса. Ведь все эти люди явились сюда из любопытства — да, из любопытства — движимые тем самым чувством, что заставляет их смеяться над мучениями человека, тем, что побуждает белокурых красавиц глазеть из окна на казнь. Это тот самый естественный инстинкт, что влечет человека к уродству и печальному гротеску.

Что же до его добродетелей, то о них больше не вспоминают, ведь он оставил долги, и наследники должны расплачиваться за него.

Его имя? Оно забылось, ведь у него не было детей, и лишь многочисленные племянники долго вздыхали о нем.

Подумать только, год назад человек этот был богат, счастлив, обладал властью, именовался «Монсеньором», жил во дворце, а сейчас он — ничто, называется трупом и гниет в гробу. Страшная мысль! И подумать только, что и с нами будет то же, с теми, кто жив еще, кто вдыхает вечерний бриз, аромат цветов! Эта мысль сводит с ума.

Подумать, что вот за этим мигом стоит лишь ничто! Ничто! Вечное небытие! Навсегда! Вот что владеет умом человеческим. Неужели и вправду, после жизни кончено все, и кончено навеки? И существует лишь небытие? …

Безумец, взгляни на голову мертвеца!

V

А как же душа?

Ах да! Душа! Если бы ты увидел однажды могильщика в блестящей кожаной шляпе, лихо сдвинутой набекрень, с хорошо обкуренной носогрейкой за ухом, если бы ты видел, как подбирал он эту истлевшую ногу, что не мешало ему, ухмыляясь, насвистывать: «Попляшем, барышни?» — ты горько усмехнулся бы и сказал: «Может быть, душа и есть то зловонное испарение, что исходит от трупа».

Не нужно быть философом, чтобы понять это.

VI

Горько думать, однако, что после смерти исчезнет все! О нет, нет! Скорей к священнику! Он скажет, уверит, убедит меня, что есть душа в теле человеческом.

Священник! Но к кому из них идти? Тот обедает у архиепископа, другой занят катехизисом, у третьего нет времени.[31]

И что же? Они оставят меня умирать, ломая руки, призывая благословение или проклятие, ненависть или любовь, Господа или Сатану? И Сатана скоро явится, я чувствую это.

На помощь!

Увы, никто не отвечает мне!

Буду искать еще…

Я искал, но тщетно. Я стучал в двери — никто не отворял мне. Меня оставили страдать от равнодушия и тоски так, что смерть была бы лучше.

Идя по темной извилистой узкой улице, услышал я приторные похотливые речи, услышал вздохи, прерываемые поцелуями, сладострастные слова, и увидел священника с проституткой. Богохульствуя, они тряслись в бесстыдном танце. Я отвернулся в слезах. Что-то попалось мне под ноги — то было бронзовое распятие. Христос в грязи.

VII

Быть может, то было распятие священника, отбросившего его у входа, как театральную маску, как плащ Арлекина.

Скажите мне теперь, что жизнь — это не гнусный фарс, ведь священник швыряет в грязь образ Сына Божьего, чтоб войти к блуднице. Браво! Сатана хохочет. Вы видите, он торжествует. Итак, я прав: добродетель — маска, порок — истина. Мало кто говорит так, потому что речи эти ужасны.

Браво! Дом почтенного человека — это маска, а притон — истина, брачное ложе — маска, прелюбодеяние — истина. Жизнь — маска, а смерть — истина. Набожность — маска продажной девки, добро — ложь, а зло — истина.

VIII

Кричите громче, мастера добродетели в желтых перчатках![32] Вы рассуждаете о морали и содержите танцовщиц, с псом обходитесь лучше, чем с лакеем. Кричите громче, вы, осуждающие случайного убийцу — он убил, защищаясь, вы же убиваете его из презрения. Громче кричите, судьи в мантиях, запятнанных кровью — каждый день вы входите в здание суда, поднимаясь по лестнице из вами же отрубленных голов. Громче, министры с крючковатыми пальцами, вы, сговорившись, продаете должность мужу, и тот расплачивается своей женой. Она просит у вас пощады, милости, жалости, сострадания, обнимает ваши колени, цепляется за синее сукно вашего письменного стола с позолоченными ножками, и, обесчещенная, рыдает, уткнувшись в красную оконную штору. А вы изрекаете: «Этот человек будет директором почты!» — ртом, только что слюнявившим лицо его жены!

IX

Наконец мне указали священника. Я пришел и ждал его в кухне у большого очага. В глубокой сковородке на огне скворчала гора картофеля.

Вскоре пришел священник. Это был седой старец, кроткий и добрый на вид.

«Отец мой, — начал я, — не найдется ли у вас минуты поговорить со мной?»

Он провел меня в соседнюю комнату. Но стоило мне начать, как в кухне раздался треск. «Роза, — крикнул он, — присмотри-ка за картофелем!» Это отвлекло меня, и в ярком пламени свечи я вдруг заметил, что нос у любителя картофеля был кривой и весь в прыщах.

Я вышел, смеясь, и дверь тотчас захлопнулась за мною.

Скажите мне теперь, чья тут вина? Я пришел туда, чтоб разрешить сомнения. И что ж! Я нашел смешным того, кто должен был меня наставить. Моя ли в том вина, что у него был кривой прыщавый нос? Моя ли вина в том, что в его жадном голосе я различил оттенок скотской прожорливости? Нисколько! Ведь я пришел с чувствами благоговейными.

И этот бедняга ничуть не виноват в том, что нос его неладно вылеплен, а сам он так любит картофель. Вовсе нет! Здесь виноват создатель кривых носов и картофеля.

X

На север пойдете вы или на юг, на восток или запад — вряд ли удастся сделать шаг без того, чтобы тирания, несправедливость, скупость, алчность и эгоизм не оттолкнули вас. Всюду, говорю вам, вы встретите тех, кто скажет: «Ступай прочь, не стой под моим солнцем, прочь, не ходи по моему песку, не дыши моим воздухом!»

Да, человек, это жаждущий странник. Он просит воды, ему отказывают, и он умирает.

XI

Да, тирания гнетет народы, и я понимаю, как прекрасно было бы освободить их, и сердце мое при слове «свобода» волнуется радостно и бьется так, как при страшном слове «призрак» трепещет сердце ребенка. Но ни того, ни другого не существует.

Еще одна разрушенная иллюзия, еще один увядший цветок.

XII

Да, многие будут пытаться завоевать ее, прекрасную свободу, дочь их грез, кумир народов — многие будут стремиться к ней, но все они изнемогут под тяжестью ноши.

XIII

Некогда по бескрайней африканской пустыне шел странник.[33] Тропа, по которой он рискнул идти, сокращала дорогу на пятнадцать миль, но была опасна, кишела змеями, хищниками, а крутые скалы затрудняли путь.

Он припозднился, проголодался, устал, был болен и спешил прийти поскорее. На каждом шагу встречались ему препятствия. И все же смело и гордо странник шел вперед.

И вдруг видит — путь загородил огромный камень. Крутая тропа вилась среди непроходимых зарослей колючего терновника. Итак, нужно было либо катить камень на вершину горы, либо карабкаться по скале, либо дожидаться утра, в надежде, не появятся ли другие странники и не пожелают ли они помочь ему.

Однако путник был так голоден, так жестоко мучила его жажда, что из последних сил решил он пройти еще четыре мили и добраться до ближайшей хижины. И вот, цепляясь руками, карабкался он на вершину скалы.

Пот выступал крупными каплями на лбу, с силой напрягались его руки, пальцы судорожно хватались за каждую травинку, но стебли обрывались, и он падал в отчаянии. Вновь и вновь стремился он вверх. Все было тщетно.

Он падал, слабел все более, терял силы и надежду, проклинал Бога и кощунствовал. Наконец, собрав в последней попытке все силы, какие только у него были, он помолился и встал.

О, какой смиренной, возвышенной и нежной была эта короткая молитва! Не подумайте, что он произнес одну из тех, каким учила его в детстве кормилица. Нет! Словами были слезы, а крестными знамениями вздохи. Итак, он встал, хорошо понимая, что при неудаче умрет голодной смертью.

И вот он на дороге, поднимается, идет вперед, ему кажется, что покровительственная рука ведет его к вершине, он видит лицо ангела, зовущего его. Вдруг все изменилось. Словно ужасный призрак леденит его чувства, он слышит шипение змеи, скользящей по скале и готовой жалить. Колени подогнулись, вывернулись сорванные о камни ногти, и путник рухнул вниз.

Что делать теперь?

Голод, холод и жажда мучили его, ветер свистел в багровой бескрайней пустыне, луна померкла в облаках. Он плакал и дрожал от страха, как дитя. Оплакивал родителей, умерших от горя, и боялся диких зверей.

«Наступает ночь, — говорил он себе, — я обессилел, придут тигры и растерзают меня».

Долго ждал он, что кто-то придет на помощь, но пришли тигры и напились его крови.

Что ж, я рассказал вам о нем, а ведь он такой же, как вы, — так же стремился к свободе. Отчаявшись в собственных силах, вы ждете, что кто-то поможет вам.

Но никто не придет, нет!

Явятся тигры, растерзают вас, как несчастного странника, и также выпьют вашу кровь.

XIV

Да, нищета и несчастье правят людьми!

Нищета! Вы, рассуждающие о пороках бедняков, никогда, быть может, не знали ее.

Нищета — это то, чем человека подчиняют, истощают его, обирают, душат, рассекают труп и затем вышвыривают кости на свалку. Нищета — это нечто уродливое, желтое, мерзкое, то, что таится в трущобах, в притонах, под плащом поэта, под лохмотьями попрошайки. Нищета — это человек с оскалом длинных белых зубов. Зимним вечером он поджидает вас за углом и, угрожая пистолетом, замогильным голосом требует хлеба.

Нищета — шпион, прокравшийся за вашу ширму, он подслушивает и спешит донести министру: «Здесь заговор, а там делают порох».

Нищета — это женщина, которая посвистывает на бульваре среди деревьев. Вы приближаетесь к ней, и она распахивает старый истрепанный плащ. На ней белое платье, но это платье в дырах, она распахивает платье, вы видите ее грудь, но это тощая грудь, и в этой груди — голод.

О голод, голод! Голод во всем, и в плаще, с которого она срезала серебряные пряжки, и в платье, с которого проданы кружева, и в сказанных с надрывом словах «пойдем, пойдем!». Голод и в теле, которым она торгует!

Голод, голод! Это слово, а точнее, он сам совершал революции, и будут еще другие!

XV

Несчастье — у него лицо с запавшими глазами — идет куда дальше. Железными когтями тянется оно к голове короля и, сминая корону, впивается в череп.

Несчастье докучает министру, усаживается у изголовья вельможи. Оно идет к ребенку, жжет его, грызет, белит сединой волосы, роет морщины на щеках и убивает. Извиваясь, несчастье ползет змеей, заставляя извиваться и пресмыкаться других. Оно безжалостно, ненасытно, жажда его непомерна, как бездонная бочка Данаид. Никто не может хвалиться тем, что избежал его ударов. Несчастье льнет к юным, обнимает, ласкает их, но эти ласки подобны ласкам льва, от них остаются кровавые отметины. Оно внезапно появляется в самом разгаре праздника, среди смеха, радости, вина.

Но особенно любит оно наносить удары по коронованным головам.

Когда-то под низкими сводами одного из залов Лувра стоял человек. Нет, я ошибся, то был безумец. Его мертвенно-бледное лицо выглядывало сквозь решетку окна, куда сквозь выбитые стекла влетали ночные птицы. Он кутался в золоченые лохмотья. Золото на лохмотьях! Представьте это и смейтесь! Руки его судорожно тряслись от бешенства, на губах выступала пена, босые ноги топтали сырые плиты пола.

И знаете ли вы, что слышал он, этот человек в золоченом рубище? Звуки бала, звон бокалов, шум оргии раздавались над его головой!

Он умер вскоре, бедный безумец! Его зарыли, но не было при этом ни почестей, ни речей, ни слез, ни пышности, ни фанфар.

Ничего.

А ведь это был король Карл VI.[34]

Позже был другой человек, испытавший несчастье еще более страшное и жестокое. Кто мог сказать в светлые дни его молодости, что прекрасная голова этого юноши упадет до срока, и упадет от удара палача? Настал день, и в Тампле отчаянно и безутешно семья оплакивала обреченного на смерть родного человека.

То был глава семьи, он обнимал детей и жену. И когда они так рыдали, оглашая тюрьму криками безнадежности, дверь распахнулась, вошел тюремщик, за ним — палач, единым ударом ножа гильотины обезглавивший старую монархию. А вокруг окровавленного эшафота вопил от радости народ, обратив на голову одного человека месть за все свои прошлые страдания. Тем человеком был Людовик XVI.

А вскоре пал еще один владыка. Но то был колосс, и его падение сотрясло землю.

Несчастный великан, погибший от булавочных уколов, словно лев от укуса насекомого. Каким прекрасным и величественным был он даже на коленях! Как велик был этот гигант на смертном ложе! Каким великим он остался после смерти! Каким великим был он на троне и великодушным к народу!

И что же такое смертное ложе, могила, трон, народ? То, над чем хохочет Сатана. Ничто, ничто! Вечное Небытие! И все же то был Наполеон — несчастнейший из императоров, величайший из людей.

Что ж, это так! Каждому свое — нищета народу, несчастье королям.

XVI

Несчастье! Вот слово, которое правит человеком, как рок столетиями и революции цивилизацией.

XVII

Что такое революция? Порыв ветра. Он возмущает поверхность океана и улетает, взволновав море.

XVIII

Что такое век? Минута в ночи.

XIX

Что такое несчастье? Жизнь.

XX

Что такое слово? Ничто. Как и Бытие, всего лишь простая длительность.

XXI

Что такое человек? О, что есть человек? Что я об этом знаю? Спросите призрака, что он такое, и он ответит, если только ответит: я тень такого-то. Что ж, человек — образ Бога. Какого? Того, кто властвует над ним. Сын ли это Добра, Зла или Небытия? Берите всех троих — и получите Троицу.

XXII

И было время, время юности и неведения, когда я мечтал о Боге, любви, счастье, думал о будущем, о родине. Сердце мое чаще билось тогда при слове «свобода»! Тогда — о, Творец должен быть проклят своими твореньями! Тогда явился мне Сатана и сказал:[35] идем, идем же! Есть у тебя гордость в сердце и поэзия в душе, идем, я покажу тебе мой мир, мои владения.

И он увлек меня с собою, и я вознесся, подобно орлу, парящему в облаках.

И вот мы достигли Европы.

Здесь показал он мне ученых, писателей, женщин, фатов, палачей, королей, священников и ученых. Эти последние были безумнее всех.

И видел я, как брат убивал брата, мать продавала дочь, писатели лгали людям, священники предавали верующих, чума пожирала народы, и война снимала свою жатву.

Там интриган, змеею пластаясь в грязи, подползал к ногам великих и жалил их. Те падали, а он трясся от злобной радости, видя, что и благородные головы запятнаны грязью.

Там король тешился грязным развратом на фамильном ложе, где сыновья наследовали пороки отцов.

АГОНИИ

Странное название, не так ли? И, взглянув на эти строки незначительные и банальные, никто не усомнится в том, что в них нет серьезных мыслей.

— Агонии! Я думаю, это какой-то отвратительный и мрачный роман?

— Вы ошибаетесь, это история внутренней жизни, куда более отвратительной и мрачной.

Это нечто смутное, неопределенное, навеянное кошмарами, презрительным смехом, слезами и бесконечными грезами поэта.

Поэт? Могу ли я дать это имя тому, кто холодно с жестоким сарказмом и иронией все клянет и смеется, говоря о душе. Нет, это не поэзия, но проза, не проза, но крики. А в них — безумие, пронзительность, тайна, много правды и мало благозвучия. Это книга причудливая и неопределенная, как жуткие гротескные маски.

Скоро исполнится год, как автор написал первую страницу, и с тех пор несколько раз то оставлял этот печальный труд, то вновь принимался за него. Он писал эти страницы в дни сомнений, в минуты тоски, одни сочинял в ночной лихорадке, другие в разгаре бала, под лаврами в саду или на скалах у моря.

Всякий раз, когда смерть касалась его души, когда падал он с высоты, когда, словно карточный замок, разбивались и рушились иллюзии, всякий раз, наконец, когда нечто тягостное и волнующее вторгалось в его жизнь, внешне безмятежную и тихую, — тогда вырывались у него крики и лились слезы. Он писал, не заботясь о стиле, не желая славы, писал так, как другие непритворно плачут и искренне страдают.

Никогда не думал он печатать эти заметки — в них слишком много правды и убежденной веры в Небытие, чтобы открыть это людям. Он написал это для одного или двух друзей,[36] для тех, кто, поймет и не скажет, пожимая руку, «это хорошо», но скажет «это правда».

Наконец, если кто-то несчастный случайно потянется листать эти страницы — пусть остановится! Они жгут и сушат руку, прикоснувшуюся к ним, лишают зрения глаза их читающего, убивают душу того, кто понимает их.

Нет! Если кто-нибудь найдет эти листы — пусть остережется читать, а если это на беду случится — пусть не говорит, что это сочинение сумасшедшего, безумца, но пусть скажет: он страдал с невозмутимым лицом, с улыбкой на губах и счастьем во взоре. Пусть этот кто-то будет благодарен автору за то, что он многое скрыл, за то, что не покончил с собой прежде, чем написать все это, за то, что вместил в эти несколько страниц бездонную пропасть скептицизма и безнадежности.

Пятница, 20 апреля, 1838

I

Вновь я принимаюсь за труд, начатый два года назад, труд печальный и долгий. Долгая печаль — символ самой жизни.

Почему я надолго оставил этот труд, почему он внушал мне отвращение? Откуда мне знать это?

II

Отчего все тяготит меня на этой земле? Отчего утро, вечер, дождь и ясный день кажутся мне унылыми сумерками, когда закатное солнце уходит за бескрайний океан?

Мысль — другой бесконечный океан! Это поток Овидия,[37] «море безбрежное», а буря — смысл его бытия.

III

Я часто спрашивал себя, для чего я жил, зачем пришел в этот мир, но лишь бездна открывалась передо мною, бездна позади, вверху и внизу — всюду тьма.

IV

Жизнь человеческая — проклятие, вырвавшееся из груди гиганта, рухнувшего со скалы, он умирает, и судороги его сотрясают воздух.

V

Люди часто говорят о Провидении и небесной благодати. У меня нет ни малейшей причины верить в это. Бог развлекается, мучая людей, чтобы узнать, до какого предела можно довести страдания. Разве не похож он на ребенка, знающего, что майский жук умрет, и с тупой жестокостью обрывающего у него сначала крылья, затем лапки и, наконец, голову?

VI

По-моему, в основе всех человеческих поступков лежит тщеславие. Когда я говорю, действую, что бы то ни было делаю, а затем анализирую свои слова и поступки, я всегда нахожу этот старый порок, угнездившийся в сердце или уме. Многие люди подобны мне в этом, но мало кто так откровенен.

Последнее написанное мною, пожалуй, истинно — из тщеславия я написал эти строки. Но мне не хочется казаться тщеславным — что само по себе есть тщеславие, — и потому я, может быть, зачеркну их.

Слава, которой я так желаю, — всего лишь ложь. Безумный наш род людской! Я похож на того, кто находит женщину безобразной, и все же влюбляется в нее.

VII

Сколько возвышенной глупости и жестокого шутовства в том, что зовется словом Бог!

VIII

Для меня предел возвышенного в искусстве — это мысль, то есть ее выражение столь же стремительное и духовное, как она сама.

Кто из нас не ощущал в себе бремени чувств и идей противоречивых, наводящих ужас, пламенных? Они неподвластны анализу, но книга, их соединившая была бы самой природой. Ведь что такое поэзия, если не единство божественной природы, чувства и мысли?

Если бы я был поэтом, какие прекрасные вещи я создал бы!

Я чувствую в сердце тайную, невидимую силу. Неужели это проклятие на всю жизнь — быть немым, желать говорить и чувствовать, как вместо слов на губах от ярости вскипает пена.

Вряд ли бывают положения более отчаянные.

IX

Я сам себе наскучил и хотел бы околеть, напиться или стать Богом, чтоб издеваться.

И все к чертям!

20 апреля 1838

Загрузка...