Моему сыну.
И моей дочери
— Разве я мог это забыть! — вскричал Пиноккио — Скажи скорее, красивая маленькая Улитка: где ты оставила мою добрую Фею? Как она живет? Простила ли она меня? Думает ли она обо мне? Любит ли она меня еще?
Сентябрь. Первый школьный день. Повсюду мелькают новые синие форменные пиджаки, под ногами листья и конские каштаны, но небо — ярко-синее, день совсем летний. Мне показалось, я понял, почему мой сын был таким тихим и задумчивым во время всего долгого праздника. А чему удивляться? Рано или поздно в его жизни должна была возникнуть девушка.
Мне хотелось верить — это потому, что ему уже почти пятнадцать.
Я заметил, как мой сын смотрит на девочку. Он заливался румянцем, едва взглядывая на нее.
— Ты мог бы с ней поговорить, — сказал я. — Просто подойди и — ну, ты сам знаешь. Поговори с ней.
Пэт засмеялся. Он смотрел на девочку, которая вовсе не торопилась отойти от школьных ворот. Черноволосая, кареглазая. Смеется, покачивает рюкзаком, набитым книгами. Высоковата для ее возраста. В синем форменном пиджаке Объединенной средней школы Рамсея Макдоналда выглядит просто потрясающе. Окружена поклонниками.
— Поговорить с ней? — пробормотал он так недоверчиво, словно я предложил: «Отчего бы тебе не полетать немного? Девчонки любят, когда перед ними летают. Чиксы просто сходят с ума, когда видят пацана, выделывающего пируэты в воздухе». — Наверное, нет.
— Она твоя ровесница? — спросил я.
Он покачал головой, и ему на глаза упала прядь светлых волос. Он со вздохом отвел ее в сторону — томящийся от любви местный школьный Гамлет.
— Нет, на год старше.
Стало быть, ей пятнадцать. Или даже шестнадцать. Почти старушка. Мне следовало догадаться, что он влюбится в девочку постарше.
Я смотрел, как он нервно теребит футбольные бутсы «Предатор», лежащие у него на коленях.
— Знаешь, как ее зовут? — спросил я.
Он набрал воздуха. Сглотнул. Стряхнул со школьного пиджака пару присохших чешуек грязи. Он не смотрел на меня. Он не отрывал от нее глаз. Боялся что-нибудь пропустить.
— Элизабет Монтгомери, — проговорил он.
Эти восемь слогов словно спорхнули с его языка. Он произнес их так, будто это было больше чем имя. Это был вздох, молитва, поцелуй, любовная песнь. Он в изнеможении откинулся на спинку пассажирского сиденья. Произнесение имени Элизабет Монтгомери отняло у него все силы.
— Просто поговори с ней, — повторил я, и он снова отчаянно покраснел при одной только мысли об этом.
Он посмотрел на меня:
— Но что я скажу?
— А что бы тебе хотелось сказать?
— Я хочу ей сказать… — Он безмолвно покачал головой, словно лишившись дара речи, но тут же едва слышно произнес: — Я хочу сказать ей, что она самая красивая девочка из всех, кого я когда-либо видел. Что ее глаза — они сияют. Просто сияют, и все. Словно… черный огонь или что-то в этом роде.
Я беспокойно пошевелился на сиденье:
— Что ж, Пэт, можно приберечь это для следующей встречи.
Он был в том самом возрасте, когда еще верят в существование тайного языка девочек.
В том возрасте, когда ты считаешь, что девочки говорят на эсперанто, который абсолютно неизвестен тебе — обычному мальчику, охваченному тоской и чувством собственной ненужности, косноязычному от юности и сильного желания.
Я хотел ему помочь. Правда хотел. Я хотел быть его мастером Йодой[1] в любви, с которой он столкнулся. И даже если у него с Элизабет Монтгомери ничего не получится, если они никогда не полюбят друг друга, если он не станет миллионером и не женится на ней, если она никогда не станет ангелом, молящим его вернуться, — что же, тогда я хотя бы смогу помочь ему поговорить с девочкой. Это не так уж сложно.
В школьном здании прозвенел звонок. Элизабет Монтгомери удалилась, окруженная вниманием толпы мальчиков и девочек в синих пиджаках. Видно, не только Пэт — все любили Элизабет Монтгомери.
Я каждое утро возил его в школу. Хотя, когда им исполняется пятнадцать, вы больше не возите их собственно до школы. Вы подвозите их поближе, и остаток пути они идут сами, а вы не мешаете им своими поцелуями, объятиями или мудрыми советами о секретах привлекательности. Он открыл пассажирскую дверцу.
— Сегодня вечером ты дома? — спросил я.
Он отбросил с глаз прядь волос. Они стали длинными за лето.
— После школы у меня Клуб латерального мышления, а потом я домой, — ответил он. — А ты?
— Я буду дома, — кивнул я. — Правда, поздно — сегодня официальный прием. Шоу присудили награду. Клуб латерального мышления?
— Ну, ты знаешь. Выход за рамки привычного мышления. Творческое мышление. Эдвард де Боно.
— О, точно — Эдвард де Боно. Бывший муж Шер. Нет, то был Сонни Боно. Ты тогда еще не родился.
— Все произошло до того, как я родился, — засмеялся он, вылезая из машины. — Мое время еще не пришло.
Он захлопнул дверцу и посмотрел на меня через окно.
— Удачи тебе в твоем Клубе латерального мышления, — пожелал я. — И поговори с ней, малыш. Поговори с Элизабет Монтгомери.
Он помахал мне и ушел. В этом был весь мой сын. Парни его возраста вовсю выклянчивают у матерей iPod. А он посещает Клуб латерального мышления и без взаимности влюблен в Элизабет Монтгомери. Я смотрел, как он идет, пока звонок не стих.
Вокруг толпилось еще много родителей, поэтому я не сразу присмотрелся к женщине, припарковавшейся прямо у школьных ворот. Вообще-то я почти не обратил на нее внимания. Но она вышла из машины, и я увидел, что она тоже смотрит на Пэта.
Тогда я взглянул на нее повнимательнее.
Высокая блондинка, худоватая, на мой вкус. Одета для серьезной тренировки — темный спортивный костюм, соответствующие кроссовки — и плащ, наброшенный поверх одежды для бега. Выглядела она слегка растрепанной и усталой, но кто не выглядит таким, отводя ребенка в школу и забирая после занятий? Несмотря на голубое сентябрьское небо, день был довольно прохладным, и я видел, как у нее изо рта идет пар.
Я посмотрел прямо на нее, сквозь нее, и мы оба смотрели, как Пэт идет через ворота; край белой рубашки выбился у него из штанов, развеваясь на ветру, словно белый флаг капитуляции.
Тогда я снова посмотрел на нее, и во мне все упало.
Я всегда считал, что это ненормально — нет, я всегда считал, что это невероятно, — если ты любишь человека, любишь верно и преданно, а потом, в один прекрасный день, не узнаешь его лица.
Если ты кого-то любишь, то думаешь, что будешь всегда, всю жизнь помнить его лицо. Разве в твоем сердце не отпечаталась каждая его черта?
Но это не так. Сердце имеет склонность забывать.
Особенно после… Сколько лет прошло? Семь? Неужели действительно прошло семь лет с тех пор, как я в последний раз видел ее? Куда делись эти семь лет?
Она села в машину и, отъезжая, взглянула на меня с осторожным интересом.
Значит, она почувствовала то же самое. Кто этот незнакомец?
И тогда ко мне вернулись воспоминания. Обо всем. О, да. Она изменилась, стала старше, стройнее, пропутешествовала по миру много миль, чего никогда не делала со мной, но я вспомнил Джину.
Я вспомнил, что любил ее больше всех на свете, вспомнил нашу свадьбу и рождение нашего сына и вспомнил, что чувствовал, засыпая у нее под боком. Я вспомнил, как все хорошее превратилось в плохое и как мне было больно — больно так, что я на самом деле поверил, что уже никогда ничего не будет хорошо.
Что ж, теперь, когда я задумался об этом, она действительно показалась мне смутно знакомой.
Мы завидовали семьям, в которых развод не ассоциировался с разрывом.
Семьям, в которых продолжала жить любовь, несмотря ни на что. Семьям, в которых помнили каждый день рождения, не ошибаясь в датах. Семьям, которые не позволяли годам проноситься мимо, не тратили их впустую. Семьям, в которых родитель, живущий отдельно, вовремя появлялся по выходным, трезвый как стеклышко, олицетворяющий собой старую мудрую истину: «Ты развелся не с детьми».
Но многие поступают наоборот.
Поэтому мы — мой сын и я — с завистью смотрели на семьи, в которых если развод и случился, то был «правильным».
Нам казалось, что они похожи на семью в рекламе овсяных хлопьев — недостижимый идеал, которого нам никогда не видать, прекрасная мечта, за которой мы можем только подглядывать, прижавшись носами к оконному стеклу.
Примером семьи с «правильным» разводом для нас были Уолтоны. Или Джексоны. Маленькая разведенная семья в прериях[2]. Они были такими, какими хотелось быть нам самим и какими мы никогда не будем.
Семьи, в которых развод был «правильным», — мы с трудом могли смотреть на них. Потому что мы ничего не хотели больше, чем подобной жизни. Я и мой мальчик.
Мы никогда не просили о многом. Жить, как живут другие. Остаться людьми после развода. Немного любви, чтобы выжить после того, как любовь ушла.
Мечтать не вредно, парень.
Домой я вернулся в полночь. Слегка подшофе.
Я едва притронулся к ужину — жесткому цыпленку за пять сотен, — и теперь в животе бурчало, а голова кружилась, потому что я выпил больше, чем собирался. Галстук-бабочка развязался и съехал набок. На атласном отвороте смокинга осталось пятно от крем-брюле. Откуда оно тут взялось, черт побери?
Завтра учебный день, и Пэту уже полагалось лежать в кровати, как остальным членам семьи. Но он сидел за столом в гостиной, разложив вокруг себя учебники, и корпел над домашним заданием по японскому. Я вошел в комнату, стараясь идти прямо, чтобы не выдать своего состояния, и он отбросил с глаз прядь волос.
Он всегда ужасно злился, когда считал, что я выпил больше, чем нужно.
— Продолжаешь праздновать? — спросил он, постукивая по столу шариковой ручкой.
Я вдруг осознал, что несу в руке сумку с бутылкой шампанского и чем-то еще. Я заглянул внутрь. «Что-то еще» было сияющим золотым ухом, укрепленным на подставке из стекла и хрома. Моя награда. Награда за шоу. Я поставил бутылку и приз на стол, стараясь не задеть домашнюю работу Пэта.
— Поздравляю, — проворчал он, слегка смягчившись. — Шоу победило. Ты победил.
Но он снова нахмурился, увидев, что я снимаю фольгу с горлышка бутылки.
«Один стаканчик перед сном», — подумал я.
— Разве завтра шоу нет? — спросил он. — Я думал, у тебя завтра съемка.
— Я буду в полном порядке.
— А я думал, с возрастом похмелье переносится тяжелее.
Я снял фольгу и теперь возился с проволочкой.
— Так говорят.
— Значит, тебе действительно должно быть тяжело, — резюмировал он. — Тебе уже сорок.
Я остановился и взглянул на него. На его лице была ухмылка, которая всегда выводила меня из себя.
— Но мне еще нет сорока, — возмутился я. — Всего лишь тридцать девять лет и девять месяцев.
Он поднялся из-за стола.
— Тебе почти сорок, — повторил он и сердито выдохнул, как умеют только подростки.
Он вышел на кухню, я поставил на стол неоткрытое шампанское. Все верно. Завтра эфир. Распить бутылку посреди ночи не самая лучшая идея.
Пэт вернулся со стаканом воды и протянул его мне.
— Обезвоживание, — подхалимски сказал я, пытаясь вновь завоевать его расположение. — Мое тело совершенно обезвожено.
— Твои мозги тоже, — сухо ответил он и принялся собирать учебники.
Я понял, что он не ложился спать, потому что ждал меня. Затем он о чем-то вспомнил:
— Кто-то звонил. Спрашивал тебя. Какой-то старик. Он ничего не захотел передать.
— Странно, — удивился я. — У нас вроде нет знакомых стариков?
— В смысле, кроме тебя?
Я глотнул воды и последовал за ним. Он обошел дом, выключая свет, и проверил, заперта ли входная дверь.
Я смотрел, как он проверяет нашу безопасность. Жена и дочери спали наверху, и на мгновение мне вдруг показалось, что наша семья снова сократилась и мы остались только вдвоем. Последняя лампа погасла.
Я не сказал ему, что видел его мать.
На следующий день, когда он вернулся из школы, мы отправились на большой поросший травой пустырь в конце улицы.
Площадка для игр — так называлось это место, без грамма иронии. Там был участок, залитый бетоном, где какая-то потерянная цивилизация когда-то построила детскую площадку, уставленную качелями, горками, каруселями и прочими чудесами. Но все это давным-давно пришло в запустение, разрушилось вандалами и инспекторами по охране труда, и сейчас площадка для игр была местом, где можно лишь погонять мяч, выгулять собаку или получить по голове после наступления сумерек.
— Три раза — и домой? — спросил я, удерживая футбольный мяч на лбу и чувствуя, как с него падают комья грязи.
Пэт, сидя на траве, шнуровал бутсы.
— Тебе придется забить мне, — сказал он.
Мы сняли с себя спортивные куртки, бросили их вместо стоек ворот, и я улыбнулся, увидев, что Пэт делает упражнения на растяжку. Он был высоким для своего возраста, неуклюжий подросток с длинными руками и ногами, и казалось, что он сам удивляется тому, как быстро растет. Но он выглядел так, как хотел. Он выглядел как вратарь. И я думал, что в этом году его возьмут в школьную команду, но знал, что об этом лучше не упоминать.
О некоторых вещах лучше не говорить.
Я ударил по мячу, Пэт прыгнул и перехватил его в воздухе. Раздались насмешливые аплодисменты. Мы повернулись и увидели группу подростков, которые оккупировали две скамьи, стоявшие в лучшем месте площадки для игр. Ребята были чуть постарше Пэта. А может, просто менее воспитанные. В основном парни, но было и несколько девчонок. Один из парней выглядел гораздо старше остальных, скорее мужского, чем мальчишеского сложения, и тень его бородки странно смотрелась на школьном пиджаке. Компания поглядывала на нас, сидя на спинках скамей и поставив ноги на сиденья.
Пэт отправил мяч мне, и я снова ударил по воротам — низко и сильно. Он быстро нырнул вниз, упав на мяч. Опять послышались аплодисменты, и я снова повернулся к компании. В сгущающихся сумерках огоньки сигарет были похожи на светляков.
— Это Уильям Флай, — пояснил сын. — Тот, здоровый.
— Не обращай на них внимания, — посоветовал я. — Давай.
Пэт послал мне мяч, я его блокировал и резко ударил по нему. Пэт бросился поперек ворот и прижал мяч к животу. На этот раз никто не зааплодировал, и я увидел, что компания неторопливо направляется к магазинчикам, расположенным неподалеку от площадки для игр.
— Уильям Флай, — повторил Пэт. — Его чуть не исключили за то, что он запер кого-то в туалете.
— И кого же он запер в туалете?
— Учителя физики, — ответил сын, пиная мяч ногой. — Уильям Флай — знаменитость.
Он послал мяч мне.
— Нет, — ответил я, глядя, как подкатывается мяч. — Уинстон Черчилль — знаменитость. Диккенс. Бэкхем. Дэвид Фрост. Джастин Тимберлейк. Знаменитости. А этот парень — нет. Он просто говнюк.
— Точно такой же, каким ты был в школе, — кивнул Пэт.
Он бросился к воротам, потому что увидел, как я легонько шевельнул мяч, готовясь к своему знаменитому удару с лета. Я засмеялся, счастливый оттого, что я здесь, наедине с моим сыном.
Я ударил по мячу, и он с треском отлетел от моей ноги. Пэт бросился вбок, вытянувшись, как струна, но не сумел дотянуться.
Потом он пошел за мячом, а я пробежал почетный круг, триумфально воздев руки к небу и пытаясь не наступить в то, что оставляют после прогулок своих собак их безответственные владельцы.
Сид подошла к лестнице и позвала их. Всех троих. Пэта. Пегги. Джони. Моего ребенка. Ее ребенка. Нашего ребенка. Хотя за десять лет, проведенных вместе, мы давно уже привыкли считать детей общими.
Из кухни мне было слышно, как от компьютеров отодвигаются стулья, хлопают двери, смеются дети. Высокий тоненький голосок вплетался среди двух более взрослых голосов. А потом маленькое стадо слонов — наша банда — спустилась ужинать. Сид вернулась и стала смотреть, как я пытаюсь нарезать петрушку, не отрубив себе пару пальцев.
— Ты ему сказал? — спросила Сид.
Я покачал головой:
— Пока нет. Не было подходящего времени.
— Он должен ее увидеть, — сказала она. — Он должен знать, что она вернулась. Он должен видеть свою мать.
Я кивнул. Я хотел, чтобы он ее увидел. Я хотел, чтобы это была потрясающая встреча.
Сид выложила пасту в дуршлаг и посмотрела на меня сквозь поднимающийся пар:
— Гарри, ты боишься, что ему будет больно? Или ты боишься его потерять?
— Наверное, и того и другого.
Наша банда появилась в столовой. Пэт. Пегги. Джони. Это было своего рода событием, потому что мы редко ужинали все вместе.
Мое шоу на радио, «Оплеуха Мартина Манна», выходило в эфир в десять вечера, четыре раза в неделю, поэтому обычно я ужинал дома. Но в семь лет у Джони появились светские развлечения, как у Пэрис Хилтон, — игры с подружками дома у кого-нибудь из них и уроки танцев. У Пегги была лучшая подруга — такая головокружительная, всепоглощающая дружба только для двоих, как это бывает в пятнадцать лет, и она часто засиживалась у подруги допоздна. У Пэта был Клуб латерального мышления и футбол. А у Сид — собственный бизнес, кейтеринговая компания «Еда, славная еда», и это означало, что иногда она уходит на работу в то время, когда остальные возвращаются домой.
Так что за ужином нередко собиралась только часть семьи. Но не сегодня. Сегодня мы ужинали все вместе, и Сид приготовила спагетти с тефтельками, потому что это походило на праздничное блюдо. Поэтому я, конечно, встревожился, когда в дверь позвонили — как раз в тот момент, когда я собирался снять фартук.
«Кто-нибудь по поводу шоу», — подумал я, пока моя семья приступала к еде без меня.
Причина разозлиться номер девяносто три. Люди всегда звонят в твою дверь, когда ты их об этом не просишь.
На пороге стоял старик, сверкая глазами из-под очков.
Он был невысокого роста, но очень широкий в плечах, поэтому не казался коротышкой. И опрятный — все вещи на нем были довольно изящно сшиты, немного старомодные. Скорее всего, он надел свой лучший костюм. На нем были рубашка, галстук, темный пиджак и более светлые брюки. Чисто выбрит, пахнет одеколоном, про который я думал, что его перестали выпускать много лет назад. Что-то вроде «Олд спайс» и «Олд Холборн».
Безукоризненность старика — вот что я отметил в первую очередь. Едва увидев его, я сразу же заметил в нем военную выправку, аккуратность и подтянутость, доходящие до фанатизма.
Словно он на параде и всегда будет на параде.
Он моргнул, рассматривая меня сквозь очки.
— Добрый вечер, — проговорил он звучным официальным голосом с лондонским акцентом, и я спросил себя, что же он такое продает, что мне захочется купить. — Я ищу мистера Сильвера.
— Вы его нашли, — холодно ответил я.
Я слышал, что моя семья приступила к ужину.
И тут старик улыбнулся.
Он осмотрел меня — белые ботинки от Тэда Бейкера, которые я носил, чтобы отодвинуть тот черный день, когда придется купить пару шлепанцев, потертые черные джинсы от Хьюго Босса, фартук в цветочек от Кэт Кидстон, и наглый старый мерзавец явно решил, будто я транссексуал.
Я чуть было не сказал: «Это всего лишь фартук, а не розовые трусики. А ты что надеваешь, когда режешь петрушку?» Но он, видно, в жизни не резал петрушку.
— Но вы не Пэт Сильвер, — сказал он, слегка ощетинившись, и, несмотря на все его усилия казаться вежливым, я понял, что он довольно вспыльчив.
Это случается со стариками. С возрастом делаешься все более сварливым и раздражительным. Когда Марти Манну будет столько же, он, верно, полезет на крышу какого-нибудь высотного здания со снайперской винтовкой.
— Пэт — мой сын, — ответил я, не понимая, каким образом этот агрессивный замшелый хоббит может быть связан с моим мальчиком.
И тут меня осенило.
— И мой отец, — радостно сказал я, словно выбравшись из тумана. — Вы ведь его ищете?
Мы посмотрели друг на друга.
— Войдите, — пригласил я.
— Кеннет Гримвуд, — представился он, и мы пожали друг другу руки. — Я был в одной банде с вашим отцом.
Он назвал их команду «банда» — тем же словом, каким я называл свою семью, и я вспомнил, что они были близки, как одна семья, эта все уменьшающаяся банда братьев, стариков, которые в юности назывались Десантным батальоном Королевской морской пехоты — коммандос.
— Мы вместе служили, — сказал Кеннет Гримвуд, когда мы вошли в прихожую.
Мое семейство подняло на нас глаза, отвлекшись от поедания пасты, а я про себя удивился: неужели люди до сих пор делают это — разговаривают о том, как они служили? Сегодня все хотят, чтобы служили им.
Он посмотрел на сидящих за столом, словно не замечая, и продолжал:
— Ваш отец и я были вместе в Италии. Сицилия. Салерно. Анцио. Монте-Кассино.
Я вдруг почувствовал нарастающее волнение. Этот старик, наверное, был вместе с отцом на Эльбе. Там, где он получил медаль. Где чуть не погиб.
Я вспомнил, как отец летними днями снимал рубашку на английских пляжах или в нашем саду и люди, которые были с ним незнакомы, с ужасом смотрели на шрамы и выходные отверстия пуль, сплошь покрывающие его грудь и спину. Это была память об Эльбе.
Я хотел знать об этом все. Столько всего ушло, столько всего, о чем я никогда не узнаю. Этот человек был последней ниточкой, связывающей меня с прошлым.
— И операция «Брассар», — кивнул я. О, я все про нее знал. Я читал книги. Я знал все, кроме того, что же там произошло на самом деле. На что это было похоже. — Освобождение Эльбы. Вы должны были быть с ним на Эльбе.
Но старик покачал головой.
— Нет, до Эльбы я не добрался, — ответил он и уставился на мою младшую дочь.
На месте переднего зуба у нее была дырка, и она то и дело трогала ее языком, поглядывая на старика.
Меня захлестнуло разочарование. Он не был на Эльбе? Значит, я никогда не узнаю.
Сид встала и улыбнулась. Она подошла к нам и пожала ему руку. Они обменялись приветствиями. Она показала на детей, представляя их по именам.
— О, вы ужинаете, — сказал Кен.
Я уже много лет не слышал этого выражения. Оно было родом из детства — из тех времен, когда обед еще не называли ланчем, а ужин — обедом.
Сид пригласила его присоединиться к нам. Он посмотрел, что мы едим, и почти отшатнулся. На мгновение мне показалось, что он сейчас скажет что-то вроде «иностранное дерьмо», чего я тоже не слышал целую вечность. Но вместо этого он внимательно взглянул на Пэта — действительно внимательно взглянул — и лукаво улыбнулся.
— Ты его внук, — проговорил Кен. — Похож на него как две капли воды. — Старик многозначительно кивнул. — И назвали тебя в его честь. Он думает, что ты охренительный парень.
За столом повисла тишина. Ну, не совсем тишина — я услышал, что из колонок фирмы «Боуз» доносится «Охотничья кантата» Баха. Джони закрыла лицо руками.
— Охренительный, — хохотнула она. — Дядя сказал «охренительный».
— Тебе не следует этого повторять, юная леди, — резко проговорила Сид, и дочь уставилась в тарелку с пастой, нахмурив брови.
Кен Гримвуд оценивающе взглянул на меня. Я до сих пор был в фартуке от Кэт Кидстон. Я быстро стащил его с себя и отбросил в сторону. Мне не хотелось, чтобы он видел меня в фартуке. Даже если он не был на Эльбе.
— Наша банда устраивает встречу, — сообщил он, — поэтому я здесь.
И я с ужасом увидел, что он вынимает пачку сигарет с огромным черепом, нарисованным на ней. Возможно, мне показалось, но, по-моему, я услышал, как Сид втянула в себя воздух.
— В вашем киоске нет табака «Олд Холборн», — сказал он мне, словно я лично был в этом виноват. — Этот чудак никак не мог взять себе в толк, о чем я. Что поделать, иностранец.
Дети во все глаза смотрели на него, забыв про ужин. Они прежде никогда не видели, чтобы кто-то курил в нашем доме — да и в любом доме. Пачка «Силк катс», содержащая двадцать сигарет, была такой же экзотической опасной дрянью, как автомат «узи», или грамм крэка, или тонна контрабандного плутония.
— Знаете, — продолжал Кен. — Это там, у Кенотафа[3]. В одиннадцать часов одиннадцатого дня одиннадцатого месяца.
Он сунул сигарету в рот.
— Значит, в ближайшее воскресенье, — подытожил он, шаря в кармане пиджака в поисках зажигалки. — Где же спички? — пробормотал он.
Моя жена посмотрела на меня так, словно собиралась вырвать мои сердце и печень, если я немедленно не остановлю его. Поэтому я взял его за руку и вежливо повлек за собой в сад.
Я усадил его за небольшой столик на заднем дворе, сразу за домиком для игр. В окно я видел, как ужинает моя семья. Джони продолжала весело хохотать над словом «охренительный» и над тем, что кто-то собирался курить прямо в доме.
И тут до меня дошло, что Кен Гримвуд говорит о моем отце в настоящем времени.
— Но он умер десять лет назад, — проговорил я, боясь сокрушить его этой новостью. — Больше десяти лет назад. Рак легких.
Кен задумался. Затем чиркнул спичкой и с жадностью прикурил. Я принес с собой блюдце — в доме с прошлого века не было пепельницы — и теперь придвинул его к нему.
— Простите, — сказал я. — Думаю, вам должны были сообщить.
Он воспринял это известие на удивление спокойно. Наверное, он видел достаточно смертей — и юношей, и стариком, — чтобы навсегда получить иммунитет от шока. За прошедшие годы я их видел — несколько стариков из банды отца. Я помнил их зеленые береты на отцовских похоронах, а потом на похоронах мамы, хотя их к тому времени осталось немного. Но с Кеном Гримвудом я не был знаком.
— С годами со многими теряешь связь, — проговорил он, как бы объясняя. — Часть нашей банды — да, они любили собираться, встречаться, надевать старые медали. — Он внимательно посмотрел на сигарету и закашлялся. — Это было не для меня. — Он заглянул мне в глаза. — И не для вашего старика.
Это была правда. До самой смерти отец ни разу не дал мне понять, что любит вспоминать о войне. Скорее, он хотел ее забыть. Только в самом конце, незадолго до смерти, он заговорил о возвращении на Эльбу, чтобы взглянуть на могилы мальчиков, которых знал, любил и потерял прежде, чем им исполнилось двадцать. Но он так и не нашел для этого времени. Ни разу.
Оказалось, что Кену Гримвуду тоже осталось недолго.
— Рак легких, — проговорил он небрежно. — Да, у меня то же самое.
Он погасил сигарету и зажег другую. Я глядел на него, на его сигарету и на сигаретную пачку с черепом.
— Рано или поздно приходится уходить, сынок, — хмыкнул он, глядя на меня сухими глазами и наслаждаясь моим изумлением. — По-моему, у меня были неплохие шансы.
Мы продолжали сидеть в сумерках до тех пор, пока он больше не мог вдыхать дым в свои умирающие легкие, а мои фрикадельки окончательно не остыли.
Я проводил его до автобусной остановки в конце нашей улицы.
Это заняло какое-то время. Пока мы не вышли из дома, я не замечал, что у него медленная и довольно странная походка — затрудненная, покачивающаяся. Когда мы наконец дошли до остановки, я пожал ему руку и повернул обратно.
Сид смотрела на остановку из окна. Она была добрым человеком, и я знал, она не одобрит, что я бросил его в трущобах неподалеку от Холлоуэй.
— Ты не можешь просто оставить его там, Гарри, — сказала она. — Это опасно.
— Он из бывших коммандос, — ответил я. — Если он такой, как мой папа, значит, за последние шестьдесят лет он убил кучу нацистов и получил уйму шрамов и пулевых отверстий. Он может сам сесть в автобус. Ему надо к отелю «Ангел».
Она пошла было за мной на кухню. Но вдруг остановилась. Я тоже это услышал.
Какой-то хлопок, звон разбитого стекла, смех. И снова. Хлопок, разбитое стекло и смех. Мы вернулись к окну и увидели, что перед домом напротив стоят двое мужчин.
Нет, не мужчин — мальчиков.
Зажегся уличный сенсорный фонарь — ослепительный прожектор, завоевывающий на нашей улице все большую популярность, — и осветил Уильяма Флая и его приятеля, юнца с прыщавым лицом, который гоготал, подражая своему хулиганистому кумиру.
Флай поднял руку, указывая на свет, и я услышал, как за спиной охнула жена, когда раздался выстрел пневматического пистолета.
Фонарь погас, его стекло рассыпалось на мелкие осколки. Снова послышался гогот.
Они пошли по улице — очевидно, в поисках очередного сенсорного фонаря, — и я порадовался, что решил не устанавливать себе такой. Флай выстрелил и в следующий зажегшийся фонарь, потом парни неспешно направились к автобусной остановке, где сидел старик.
Жена посмотрела на меня, но я продолжал стоять, выглядывая в окно, молясь, чтобы этот чертов автобус пришел поскорее.
Парни подошли к старику и уставились на него.
Он удивленно посмотрел на них. Они что-то ему сказали. Он покачал головой. Я увидел, что пневматический пистолет оказался в правой руке Уильяма Флая.
— Гарри! — вскрикнула Сид.
И тут мы оба увидели, как сверкнуло лезвие.
Я выскочил из дома и побежал по улице, уцелевшие прожекторы включались, когда я пробегал мимо, и я почти добежал, когда понял, что нож был в руке старика.
А они смеялись над ним.
И, пока я смотрел, Кен Гримвуд вонзил нож в свою левую ногу.
Изо всех сил, прямо под колено, так, что половина лезвия скрылась под тесными брюками и в мышцах под ними. И он даже не вздрогнул.
Целую долгую секунду мы стояли и смотрели на нож, торчащий из ноги старика.
Я. И парни. А потом Уильям Флай и Прыщавый бросились прочь. Я приблизился к Кену Гримвуду, словно во сне.
Продолжая сидеть и никак не показывая, что ему больно, он вынул нож и закатал штанину.
Его нога-протез была розовой и безволосой — меня поразило отсутствие волос — и походила на фотографию конечности, а не на ногу из плоти, крови и нервов, которые она заменила.
И мне сразу стало ясно, почему старик не был на Эльбе с моим отцом.
Когда я спустился, посуда после вчерашнего ужина была вымыта и вытерта и на столе стояли чай и сок.
В кухне хозяйничал Пэт. Я почувствовал запах тостов. Я пошел к почтовому ящику достать газеты, а когда вернулся, сын уже накрывал завтрак.
Девочки были еще наверху. Пэт был мистер Завтрак. Он стал мистером Завтраком с тех самых пор, когда научился самостоятельно кипятить чайник. Это объединяло нас двоих. Всегда объединяло.
Мне действовало на нервы, когда люди говорили: «О, так вы ему и мать, и отец?» Я никогда не мог этого понять.
Я был его отцом. Даже если его матери не было с нами, я все равно оставался ему только отцом. Если вы теряете правую руку, разве левая рука может стать для вас и правой, и левой? Разумеется, нет. Она всего лишь левая рука. И вы управляетесь ею одной. Быть сразу матерью и отцом? Едва ли. Я делал все, чтобы быть ему хорошим отцом.
— Ты в порядке? — спросил он, вытирая руки о кухонное полотенце и оглядываясь на меня.
— В порядке, — ответил я. — Все хорошо.
Я так и не сказал ему о матери.
Явилась Джони. Шаги нашей семилетней дочери были так легки, что, если она не бежала, не болтала и не пела, вы часто не подозревали о ее появлении. Вы поворачивались, а она уже была здесь. Она тихонько скользнула к столу, одетая для школы, но до сих пор не до конца проснувшаяся.
Она широко зевнула.
— Я сегодня не хочу есть, — заявила она.
— Тебе надо поесть, — возразил я.
Джони подняла ногу и оседлала стул, словно ковбой — лошадь.
— Смотри, — сказала она.
Джони открыла рот, и, когда мы с Пэтом наклонились, чтобы заглянуть в него, она начала раскачивать языком передний зуб. Он шатался так, что Джони спокойно могла привести его в горизонтальное положение.
Она закрыла рот. Ее глаза заблестели от слез. Подбородок задрожал.
Пэт вышел на кухню, а я присел за стол.
— Джони, — начал я, но она подняла руки, прерывая меня, умоляя, чтобы я понял.
— От хлопьев у меня болят десны, — сказала она, взмахивая руками. — Не только от «Куки Криспс». От всех.
Я погладил ее по руке. Сверху было слышно, как возле двери в ванную смеются Сид и Пегги. Я постарался найти правильный родительский тон.
— Завтрак… мм… самая главная утренняя еда, — напомнил я, но дочь с ледяным презрением отвернулась от меня, яростно расшатывая зуб кончиком языка.
— Вот, возьми, — сказал Пэт.
Он положил перед Джони сэндвич. Два кусочка слегка поджаренного хлеба со срезанными корочками, с боков стекал ядовито-желтый расплавленный сыр. Порезан треугольниками.
Ее любимый.
Пэт вернулся на кухню. Я взял газету. Джони обеими руками поднесла сэндвич ко рту и принялась за еду.
Вот хорошая задачка для Клуба латерального мышления: если в браке рождается чудесный ребенок, разве можно сказать, что брак не удался?
Если в браке рождается ребенок, который одним своим существованием делает мир лучше, неужели брак не удался только из-за того, что папа с мамой расстались? Неужели единственный критерий успешного брака — оставаться вместе? Неужели это и все, что требуется? Держаться за него? Не выпускать из рук?
Неужели у моего друга Марти Манна брак успешен только потому, что длится долгие годы? И не имеет никакого значения, что, перед тем как идти домой к жене, он трахается сразу с двумя стриптизершами-латышками? И его брак благополучен потому, что ему не пришло в голову начать бракоразводный процесс?
Если женщина и мужчина отказываются от брачных клятв и проделывают все эти обычные гадости — говорят друг другу неприятные вещи, спят с другими, разрезают на куски одежду, сбегают с молочником, — это значит, что брак не удался?
Да, несомненно. Это полнейшая катастрофа.
И все же я не могу заставить себя назвать свой союз с первой женой неудачным браком. Несмотря ни на что. Несмотря на то что были сломаны преграды между любовью и ненавистью и дело зашло так далеко, что мы даже не узнали друг друга.
Джина и я были молоды и влюблены. А потом молоды и глупы и наделали массу ошибок. Сперва я. Потом мы оба.
Но разве это неудачный брак? Ни в коем случае.
Потому что у нас есть наш мальчик.
Запись подошла к концу, и я взглянул в глаза Марти сквозь стеклянную стену студии.
— Вторая линия, — произнес я в микрофон, — Крис из Кройдона.
Палец Марти скользнул по пульту, словно рыбка в аквариуме, и лампочка микрофона прямо перед ним загорелась красным. Марти утвердился на стуле и наклонился к микрофону, словно желая поцеловать его.
— Вы слушаете «Шоу Марти Манна “Оплеуха”» в прямом эфире на Би-би-си «Радио-два», — сказал Марти с полуулыбкой. — Наслаждайтесь хорошими песнями в плохие времена. Мм… а я наслаждаюсь имбирным печеньем. Крис из Кройдона — что у тебя на душе, приятель?
— Я больше не могу ходить в кино, Марти. Меня все раздражает — раздражает, как эти тупые дети чавкают попкорном, как глупые маленькие мерзавки — можно сказать «мерзавки»? — считают, что мир перевернется, если они на полтора часа отключат свои «Нокии», и эти бла-бла-бла треплющихся идиотов…
— Мы поняли, что у тебя на душе, приятель, — прервал его Марти. — Их надо расстрелять.
— Уитни Хьюстон, — сказал я, наклоняясь вперед. — «Я всегда буду любить тебя».
— А сейчас песня, написанная великой Долли Партон, — провозгласил Марти.
Он разбирался в музыке. Он был из поколения, для которого музыка являлась центром Вселенной. И это были не только песни из фильмов с Кевином Костнером.
— Она была написана до того, как вся музыка стала казаться сделанной из глютамата натрия.
Это было отправной точкой нашего шоу — ничто не является столь хорошим, каким кажется. Например, поп-музыка или род человеческий.
Послышался хрустальный, чувственный голос Уитни; Марти поднял большие пальцы, снимая наушники, и ринулся к двери.
— На Уитни — четыре минуты тридцать секунд, — предупредил я.
— Отлично, я успею не спеша отлить, — кивнул он. — Что дальше?
Я сверился с записями.
— Давай расширим, — сказал я. — Немотивированная ярость по поводу всего на свете. Бесят люди, разбрасывающие мусор. Люди, которые его собирают и сдают для повторного использования. Люди, которые ругаются при детях, инспекторы дорожного движения, водители, которые хотят убить ваших детей.
— Эти недоноски в «смарт-карах», — добавил Марти, направляясь к выходу.
— Вообще все люди, — сказал я ему вслед. — Злость на людей. Хамство, распальцовка или невежество. А потом можно немножко «Шпандау баллет».
— Сделаю, — кивнул он и вышел.
— Эфир через две минуты сорок секунд, — напомнил Джош, выпускник Оксфорда, мальчик на посылках, — на Би-би-си их было полно, этих оксбриджских бакалавров, чья работа заключалась в поимке неуловимых такси, — и я услышал в его голосе легкую панику. Но я лишь кивнул. Я знал, что Марти вернется еще до того, как Уитни навсегда исчезнет из жизни Кевина Костнера. Мы на этом собаку съели.
Мы с Марти теперь снова работали на радио — пара старых радийных крыс, которые потерпели поражение на телевидении и приползли туда, откуда начали. Такое случается с парнями, подобными нам. Вообще-то я часто думал о том, что это — единственное, что случается с парнями, подобными нам. В один прекрасный день телевидение тебя выплевывает. Но мы добились успеха. «Оплеуха» преуспевала — в доказательство мы получили от коллег в награду стеклянное ухо. Для шоу с песнями времен демографического взрыва и ворчанием по поводу наступления плохих времен рейтинги просто зашкаливали.
Музыка. Нравы. Человечество.
Я смотрел, как Марти выходит из уборной, неуклюже возясь с пуговицами на ширинке — я знаю, что его бесило отсутствие молний на джинсах, — и заметил, что его разглядывают несколько гостей соседнего шоу. С того золотого времени, когда он вел ночные передачи на телевидении, он слегка располнел и потерял часть своей знаменитой морковной шевелюры. Но люди до сих ожидали, что он будет выглядеть так же, как тогда, когда брал интервью у Курта Кобейна.
— Что? — спросил он.
— Ничего, — ответил я, чувствуя прилив необъяснимой нежности к нему.
Работать на телевидении — все равно что умереть молодым. Ты остаешься в памяти зрителей в своем первоначальном облике. Тот, кто брал интервью у молодого и стройного Саймона Ле Бона, не может состариться, как старимся мы. Но любое телевизионное шоу подходит к концу. И, как всегда говорил Марти, даже поистине великие люди — Дэвид Фрост, Майкл Паркинсон, Джонатан Росс — тоже жили в забвении, работая в Австралии или проводя время в клубе «Гроучо»[4], и ждали, когда им позвонят и позовут обратно.
Марти уселся перед микрофоном и надел наушники. Я не знал, получит ли Марти или его продюсер — я — такой звонок. На каждую вернувшуюся знаменитость приходится тысяча полузабытых лиц, которые никогда не возвращаются. Я очень любил Марти, но подозревал, что он скорее Саймон Ди, чем Дэвид Фрост.
— Вы злитесь, потому что знаете, как все может быть на самом деле, — объявил Марти своим слушателям, готовя песню Моррисси. — Злость приходит с опытом, злость приходит с мудростью. «Оплеуха» говорит вам — любите свою злость, друзья. Это доказательство того, что вы живы. А теперь — меланхолия английского побережья: «Каждый день похож на воскресенье».
После этого наши два часа закончились, мы собрали свои вещи и отправились по домам. Это был признак времени. Работая в «Шоу Марти Манна» — когда Марти Манн работал на телевидении, — после эфира мы всегда по нескольку часов зависали в нашей любимой комнате отдыха за вином, пивом, сыром и луковыми колечками, отходя от суеты и напряжения, без которых не обходится ни один прямой эфир, даже если вы не перед камерами. Когда десять лет назад мы делали «Шоу Марти Манна», то пировали в комнате отдыха до тех пор, пока молочники не начинали разносить молоко. Но это было тогда, на телевидении, а сейчас мы работали на «Радио-2».
Радиотелевизионный центр был довольно неприветливым местом, если речь шла о том, чтобы развлечься после работы. Он не располагал к праздношатанию, не был радушным и хлебосольным. Нигде нельзя было купить даже пирожка с мясом или сосиски в тесте. Отработали — убирайтесь прочь. Там не было ничего, кроме пары вонючих диванов и нескольких жалких торговых автоматов.
И гримерка не выдерживала никакой критики.
Джина ждала, когда я выйду с работы.
Она стояла на другой стороне улицы напротив радиотелецентра, в тени отеля «Лэнгхем», там, где мягкое спокойствие Портланд-плейс сменяется противной толкотней Оксфорд-серкус.
Теперь она была больше похожа на себя — а может, я наконец узнал в ней женщину, которую любил. Высокая сияющая Джина. Любить кого-то — это немного похоже на работу на телевидении. Лицо остается в хранилищах памяти, и ты бываешь потрясен, видя, как оно изменилось за то время, пока вы не виделись. Мы шагнули навстречу друг другу, и прошла пара неловких минут, пока между нами проносились машины. Затем я повесил сумку на плечо и перешел улицу.
— Я не могла вспомнить, оно в прямом эфире или нет, — сказала она.
— Что?
— Шоу, — ответила она. — Я не помню, ты его раньше записывал или оно действительно шло с десяти до полуночи.
Я кивнул:
— Поздновато для тебя.
— Мое тело пока живет по токийскому времени, — сказала она. — Или еще на перепутье — не здесь и не там. — Она попыталась улыбнуться. — Я мало сплю.
Мы посмотрели друг на друга.
— Привет, Гарри.
— Джина.
Мы не поцеловались. Мы пошли пить кофе. Я знал одну кофейню возле Карнаби-стрит, которая была открыта до двух. Джина села возле окна, а я подошел к стойке и заказал капучино с двойным шоколадом для нее и двойной маккиато для себя. Потом мне пришлось отменить заказ, потому что за годы, проведенные в Токио, она перестала употреблять кофе и пила теперь только чай.
— Как хорошо ты меня знаешь, — проговорила она, когда я убедил официантку родом из Литвы поменять кофе на чай.
Неужели она была такой же язвительной, когда мы жили вместе? Мне казалось, что нет. С годами в ней появилась злость.
— Извини, — сказал я. — Это, конечно, моя ошибка, что я не умею читать мысли.
Мы продолжили разговор.
— С Японией покончено, — сказала она. — Состояние экономики там хуже, чем здесь.
— Нигде не может быть хуже, чем здесь, — возразил я. — Ах, Джина. Тебе следовало бы позвонить.
— Да, мне следовало бы позвонить. Мне следовало позвонить домой и поговорить с твоей второй женой.
— Она не моя вторая жена, — проговорил я. — Она моя жена.
Моя первая жена не слушала.
— Или мне следовало позвонить твоей секретарше и спросить, не найдется ли у тебя для меня окошка на будущей неделе. Мне следовало проделать все это, но я не стала. Разве я должна? — Она наклонилась вперед и улыбнулась. — Он мой ребенок так же, как твой.
Я уставился на нее, спрашивая себя, наступит ли этому когда-нибудь конец.
И еще я спрашивал себя, прав ли был, полагая, что конец этому наступил много лет назад.
— Как твоя скучная зарядка для мышечного тонуса? — спросил я, меняя тему. Она была в потрясающей форме.
— Она вовсе не скучная. — Джина смущенно повела рукой. — Я просто хочу следить за собой, раз старею.
Я улыбнулся:
— Не могу тебя представить на коврике для йоги.
Она оставалась серьезной.
— Несколько лет назад меня напугало собственное состояние. В смысле здоровья. Ты этого не застал.
— Извини.
— Пожалуйста, не извиняйся.
— Господи боже, почему бы тебе просто не дать мне сказать «извини»?
— Почему бы тебе просто не отвязаться от меня?
Мы уставились в свои напитки.
Поначалу у нас были добрые намерения. Сейчас в это трудно поверить, понимаю, но когда мы разводились, мы были юными идеалистами, совсем еще детьми. Мы и вправду считали, что расстанемся, не держа друг на друга зла. И будем нормально относиться друг к другу и общаться с сыном.
Но Джина то появлялась в нашей с сыном жизни, то исчезала. И постепенно что-то неизменно стало мешать добрым намерениям. По моему опыту, добрые намерения очень легко задвинуть подальше или вообще про них забыть.
Джина хотела быть хорошей матерью. Я знаю, что она хотела. Я знаю, что она любила Пэта. Я в этом никогда не сомневался. Но она всегда оказывалась в шаге от осуществления этого намерения, а жизнь шла своим чередом, и что-то постоянно возникало у нее на пути. Ее второй муж. Работа за границей. И я, конечно. В первую очередь.
Несколько минут мы сидели молча.
— Это так и будет продолжаться? — спросил я.
— Как?
— Ты сама знаешь, Джина.
— А ты чего хотел? Чтобы мы мило беседовали друг с другом? Наверное, в первый раз за все время.
— Я не хочу так, — ответил я. — Сколько еще мы будем плеваться ядом друг в друга?
— Не знаю, Гарри. Пока нам не надоест его вкус.
— Мне он надоел много лет назад.
Мы сидели в тишине, словно людей, которыми мы когда-то были, больше не существовало. Словно между нами ничего не было. А это неправда.
— Он и мой сын тоже, — проговорила она.
— Биологически, — уточнил я.
— А как еще?
— Шутишь? Знаешь, Джина, я думаю, это здорово, что ты вернулась.
— Лжец.
— Но я не хочу, чтобы ему было больно.
— Отчего ему может быть больно?
— Не знаю. Новый мужчина. Новая работа. Новая страна. Что еще?
— Со своими детьми не разводятся.
— Мне нравится, когда люди говорят мне об этом. Потому что это неправда. Очень многие разводятся со своими детьми, Джина. В основном это мужчины. Но не все.
— Хочешь, нарисую тебе диаграмму, Гарри?
— Не вопрос — я дам тебе ручку.
Я поднял руку, подзывая официантку. Джина пригнула мою руку обратно к столу. Мы коснулись друг друга в первый раз за много лет, и это было как электрошок.
— Я развелась с тобой, Гарри, а не с ним. Я ушла от тебя, а не от него. Я перестала любить тебя, а не его. Прости, что говорю это, Гарри.
— Переживу.
— Я никогда не переставала любить его. Даже когда была занята. Озабочена. Рассеянна. — Она глотнула чаю и взглянула на меня. — Как он?
— Хорошо. У него все в порядке, Джина.
— Он такой высокий. А его лицо — у него такое милое лицо, Гарри. Он всегда был красивым ребенком.
Я улыбнулся. Это была правда. Он всегда был самым красивым ребенком в мире. Я почувствовал, что смягчаюсь.
— Он посещает Клуб латерального мышления, — похвастался я, наслаждаясь теплом этой темы, счастливый оттого, что можно поговорить об этом чуде — нашем сыне, и мы оба улыбнулись.
— Красивый и умный мальчик, — проговорила она. — Я почти не знаю, что такое латеральное мышление — что-то вроде выхода за рамки привычного мышления? Тренировка ума, чтобы лучше работать?
— Что-то вроде этого, — кивнул я. — Он может объяснить это лучше, чем я.
Я допил кофе. Мне хотелось домой, к семье.
— Чего ты хочешь, Джина?
— Я хочу моего сына, — ответила она. — Я хочу узнать его. Хочу, чтобы он узнал меня. Я знаю, что мы — я — упустили ужасно много времени. Поэтому я хочу, чтобы это случилось сейчас. Пока не станет слишком поздно.
Я подумал, что никогда не будет слишком поздно. В жизни Пэта уже давно зияла дыра размером с Джину, но мне казалось, что заштопать ее никогда не поздно. Я не сомневался, что у обоих всегда найдется время для того, чтобы исправить ошибки. Вот такой я глупец. В уме я уже прикидывал маршрут, каким повезу Пэта по городу.
— Где ты живешь, Джина?
— У меня квартира с двумя спальнями на Олд-Комптон-стрит, — сказала она. — Верхний этаж. Много места. Хорошее освещение. — Она выглянула в окно. — В пяти минутах отсюда.
Я развеселился.
— Сохо? — спросил я. — Интересный выбор. И что ты там делаешь — возвращаешь молодость?
Она поджала губы.
— У меня не было молодости, Гарри, — сказала она. — Я была замужем за тобой.
Завибрировал мой телефон. Джина отвернулась, я поднял трубку, и женщина с ямайским акцентом сообщила, что Кен Гримвуд в больнице.
В семь лет мой сын чуть не утонул. Мы отдыхали в тихом уголке Крита, который назывался Агиос Стефанос — несколько лет назад остров захватили парни в футбольных майках, — и последнее, чего мы могли ожидать во время этих коротких каникул, были смерть и несчастье. Нам этого хватаю и дома.
Это были годы после расставания с Джиной, после смерти моего отца и болезни матери, и казалось, не успеешь отвернуться, а твои близкие уже исчезли или умерли. Мы поехали на Крит не ради солнца, моря и рецины. Нам просто хотелось перевести дух.
Я вспоминаю ветреный галечный пляж. И вижу Пэта — тощие руки и ноги, всклокоченные белокурые волосы и обвисшие плавки. Он плещется в воде на надувном матрасе, а я на берегу почитываю книжку в мягкой обложке.
Сыну семь лет.
Я невольно улыбнулся, глядя на него, потому что на нем были купленные в аэропорту солнечные очки, слишком большие для него. Он с гордостью носил их, не снимая даже по вечерам. В критских сумерках он щурился сквозь них на мусаку и картофель фри.
Волны били о берег все сильнее, но мне и в голову не приходило беспокоиться. Он был совсем близко. Но иногда можно быть совсем рядом и в то же время влипнуть в такие неприятности, что потом не расхлебаешь. Он разнежился на матрасе, должно быть, даже вздремнул на солнце, а волны уносили его прочь от берега. И когда он это заметил, его унесло уже довольно далеко.
— Папа!
Вы всегда узнаете голос своего ребенка. Даже на переполненном пляже, где со всех сторон кричат и шумят маленькие дети, вы тут же расслышите его.
Он попытался встать, хотя не мог как следует стоять на матрасе, и опустился на одно колено, чтобы не упасть в воду. Он очень испугался. Лицо побледнело от страха, это было заметно, даже несмотря на огромные солнечные очки. Он звал меня.
Я вскочил на ноги и помчался, сердце бухало в груди, как молот, я бежал к воде, внезапно заметив, как быстро летят по небу облака, внезапно увидев, какими высокими стали волны, внезапно поняв, что все может кончиться в любую минуту.
Он хорошо плавал. Даже в свои семь лет. Может быть, все случилось именно потому, что я слишком расслабился, зная это, и спокойно отпустил его плавать на матрасе. Но оказалось, что в одно мгновение все может перемениться.
Я пробивался сквозь волны, которые одновременно относили Пэта в открытое море и выбрасывали меня на берег. Я пытался плыть то брассом, то кролем, захлебываясь и выкрикивая его имя.
В конце концов я добрался до него. Одной рукой вцепился в угол матраса, другой обхватил тощее тельце. Это было все равно что удерживать скользкую рыбу.
Я подоспел тогда, когда он уже ушел под воду.
Белые руки и нога, отчаянно молотящие в мутной глубине. Тишина, только кровь шумит в ушах. Потом, обхватив его рукой за талию, я вынырнул на поверхность. Матрас был прямо над нашими головами, мне удалось взгромоздить Пэта наверх, я велел ему лежать на животе, а сам с трудом поплыл к берегу, повторяя ему, что все в порядке. Он вцепился в матрас, солнечные очки каким-то чудом не потерялись и сидели у него на носу, и он был слишком перепуган, чтобы плакать.
Наконец мы оказались на берегу.
Насколько страшно было то, что произошло? Родительское сознание обладает бесконечной способностью выбирать наиболее худший вариант. Без проблем. Родители паникуют не из-за того, что происходит, а из-за того, что может произойти.
Для всех, кто находился на берегу, это было страшно в той степени, чтобы отложить лосьоны для загара и книжки «Выбор капитана Корелли» и уставиться на нас, даже когда уже было ясно, что никто не собирается умирать, даже когда мы побрели в наш общий гостиничный номер, соленые от слез и разбушевавшегося Эгейского моря. Для меня это было страшно настолько, чтобы запомнить на всю оставшуюся жизнь.
Отчетливее всего я запомнил то чувство, когда пытался доплыть до сына, а море, ветер и течение объединились, чтобы оттолкнуть меня обратно к берегу, унося в это же время Пэта в открытое море. Этого я не мог забыть, потому что иногда чувствовал, что это наша история, моя и моего мальчика. Мы пытались достичь друг друга, страстно желали достичь друг друга, но нас удерживало что-то, бывшее сильнее нас обоих.
И сколько ни зови ребенка по имени, это вряд ли поможет.
Но мы все равно это делаем.
Кен Гримвуд сидел в больничной кровати, опираясь на подушку, одетый в рубашку, которая окутывала его тело, словно купол цирка шапито, и когда он весело оскалился при виде меня, то стал похож на новорожденного. На ночном столике в стакане с водой лежала искусственная челюсть.
— Его нашли на автобусной станции, — сказала мне медсестра-филиппинка. — Он был без сознания. Не мог дышать. В руке была сигарета. Мы нашли это у него в кармане.
Она протянула мне визитную карточку с логотипом Би-би-си и моим именем, словно я должен был забрать ее обратно. Я вспомнил, что дал ему ее, прежде чем он покинул наш дом, только потому, что хотел отделаться от него. А теперь он снова всплыл в моей жизни, потому что у него была моя визитка.
— Я его почти не знаю, — пояснил я, понизив голос. — Мы, можно сказать, незнакомы.
Кен засмеялся. Мы посмотрели на него и увидели, что он извлек откуда-то из недр своей объемистой рубашки жестянку с табаком «Олд Холборн» и пачку «Ризла» — папиросной бумаги с фильтром. Должно быть, он был единственным человеком в мире, кто пользовался самокрутками не для курения запрещенных веществ. Он беззубо усмехнулся и, когда медсестра направилась к нему, сунул свои курительные принадлежности под простыню.
— Не вздумай забрать это, милая, — предупредил он.
Она измерила ему давление, покачивая головой.
Когда она ушла, он снова вытащил жестянку с табаком и папиросную бумагу и хитро подмигнул мне.
Я пошел на сестринский пост. Филиппинка была там вместе с крупнотелой дежурной сестрой с Ямайки. Они посмотрели на меня, словно я сделал что-то не так.
— Ваш отец очень болен, — сказала дежурная сестра. — В его легких жидкость, и я не знаю, сколько времени он сможет дышать без посторонней помощи, понимаете? И, надеюсь, вас предупредили, что у него рак в последней стадии.
— Он не мой отец, — сказал я.
— Друг семьи? — спросила дежурная медсестра.
— Я бы так не сказал, — ответил я.
Было ясно, что им нужна эта кровать. Они хотели, чтобы его забрали отсюда. Но они не могли отпустить его, не будучи уверенными в том, что за ним есть кому ухаживать. И я понимал — все это потому, что я имел глупость дать ему свою визитку, и теперь Государственная служба здравоохранения решила, что я буду этим заниматься.
— Я его почти не знаю, — начал объяснять я. — Он был другом моего отца. Я видел его только один раз. Думаю, у него есть дети. Его дети знают, что произошло? Они не могут приехать?
Медсестра взглянула на меня так, словно я предложил сложить его в пластиковый мешок и оставить на мостовой. Но она поговорила с Кеном, и старикан выдал ей несколько телефонных номеров. У него были дочь в Эссексе и сын в Брайтоне. Я быстро достал телефон и начал звонить.
На одном конце был автоответчик. На другом тоже. Я оставил сообщения на обоих — рассказал, что случилось с их отцом, сказал, чтобы приезжали поскорее, чтобы перезвонили мне. Я подержал телефон в руке, ожидая, что он завибрирует в любую минуту. Но он продолжал безмолвствовать, словно детям тоже не хотелось брать на себя ответственность.
Внизу в холле я слышал, как голос с ямайским акцентом говорил Кену Гримвуду, что в здании больницы курить запрещено.
Я смотрел на молчащий телефон, зажатый у меня в кулаке, а сверху доносилось насмешливое похохатывание старика.
Джони улыбнулась мне вампирской улыбкой.
У нее не было уже обоих передних зубов. Тот, который шатался, выпал, когда она ела сэндвич, а следующий — тут же за компанию. Наверное, он держался слабее, чем она думала, вовсю расшатывая первый. И теперь, когда она улыбалась, молочные зубы по бокам торчали, как клыки.
— Я почищу зубы, — сказала она. Ее озорная улыбка делала ее похожей на моряка, сходящего на берег в увольнительную. — А ты приготовь книжку.
— Идет.
Она педантично выполняла обязательные ритуалы перед тем, как идти спать. Надев пижамку и почистив оставшиеся зубы, она обходила всех, кто был в доме, и говорила, что любит их. Но никого не целовала, потому что в этом году целоваться считалось неприличным. Затем она отправлялась в свою комнату, и я читал ей книжку. Пока она устраивалась под пуховым одеялом, я искал на книжной полке что-нибудь подходящее.
Джони была в том возрасте, когда принцессы и сказки уже неинтересны, а книжки про влюбленность в мальчиков читать еще рановато. Мы с женой делали слабые попытки заинтересовать ее сериалом «Ханна Монтана» или фильмом «Классный мюзикл», но когда Джони смотрела телешоу или DVD, ее оставляли равнодушной все эти белые зубы, заранее записанный смех и актеры-подростки, пытающиеся говорить так, словно играют в пьесе Нила Саймона. Джони никогда не увлекал этот дрянной американский мусор. Поэтому я старался подбирать для нее классику.
Страшные несчастья. Взрослые-убийцы. Злые мачехи. Красивые девочки, которых отводят в лес, чтобы зарезать. Девушки, которым дают снотворные снадобья и кладут в стеклянные гробы. Все для того, чтобы после книжки семилетней девочке снились хорошие сны.
Сегодня был черед «Авроры».
Мы устроились — Джони в постели, я на кресле. Я как раз дошел до того места, где Брайер Роуз поняла это было довольно просто), что добрый крестьянский мальчик и принц Филип — одно и то же лицо, когда Джони зевнула, откинулась на подушку и подняла руку, чтобы я остановился.
Долгое время — несколько лет — Джони боялась злой ведьмы Малефисент, и я сперва подумал, что она хочет остановить меня, пока я не прочитал, как коварная ведьма меняет одежду.
Но дело было в другом.
— Они все заканчиваются одинаково? — спросила дочь. — Истории про принцесс. Начинаются немножко по-разному, а заканчиваются все одинаково. Принц их спасает, они женятся и живут долго и счастливо.
Я улыбнулся и закрыл книжку.
— Да, это правда, — кивнул я. — Конец всегда один.
Мне захотелось поцеловать ее в щеку, но я знал, что это запрещено. Поэтому просто погладил Джони по голове:
— Ты уже выросла из подобных историй.
Она свернулась калачиком, и я укрыл ее одеялом до подбородка.
— Охренительно, — сказала моя семилетка, и я проклял тот день, когда Кен Гримвуд оказался у нашей двери.
Элизабет Монтгомери сидела в машине, остановившейся перед школой.
Машина была прямо перед нами, когда я затормозил, чтобы выпустить Пэта. Я знал, что он тоже ее увидел, потому что он весь подобрался, словно кролик, внезапно осознавший, что выбежал на скоростное шоссе.
Элизабет Монтгомери в школу привез не отец. Разве что у ее отца на руке была татуировка в виде колючей проволоки и в своем «БМВ» с форсированным движком он в половине девятого утра слушал на всю мощность включенных «Киллерс». Хотя я подозревал, что в этом паршивом современном мире возможно все.
Пэт, окаменев, сидел на пассажирском месте.
— Наверное, ее брат, — проговорил я, но не успел закончить фразу, как язык водителя оказался в ухе Элизабет Монтгомери, и она засмеялась и увернулась.
— Больше похоже на кузена, — сказал я.
Мне хотелось сказать: «Эй, малыш, не переживай так. Не говори сразу: “Мое сердце разбито”. Почему бы просто не поиграть с этим, как в мини-футбол? Живи дальше». И еще мне хотелось сказать: «Ты встретишь дюжину таких, как Элизабет Монтгомери. Даже сотню».
Но я ничего не сказал, потому что знал — это все неправда.
Моему сыну почти пятнадцать, и Элизабет Монтгомери — его любовь на всю жизнь.
И мне снова захотелось дать ему пару мудрых советов.
Я хотел сказать ему что-нибудь глубокомысленное о мимолетной природе желания или о том, что человеку, которого беспокоит все, в результате больнее больше всех. Я хотел поговорить о любви. Но все, что я мог сказать, свелось бы к тому, что ему надо забыть Элизабет Монтгомери. А я знал, что он не сможет этого сделать.
Поэтому я сказал:
— Я видел Джину.
Он вздрогнул, услышав имя матери. Вздрогнул, словно от изумления. Собственно, так оно и было.
Он отвернулся от Элизабет Монтгомери, сидящей в машине перед нами, и взглянул на меня. И я увидел, что его глаза такого же цвета, как у его матери. Голубые, как Тихий океан. Голубой цвет, как на обложке каталогов «Тиффани». Необыкновенный голубой цвет.
— Что значит — ты ее видел?
— Она приехала из Японии, — ответил я.
— В отпуск? — спросил он.
— Навсегда. Вернулась в Лондон. Она хочет тебя видеть.
Я придерживаюсь определенной теории о разводе. Теория такова, что развод никогда не является трагедией для взрослых, но это всегда трагедия для детей. Взрослые могут сбросить с себя этот груз, найти кого-нибудь получше, вернуть свою прошлую жизнь. При разводе взрослые получают все карты. А цену за это платят дети, платят ее всю оставшуюся жизнь. Но мы не можем в этом признаться, мы — бывалые клиенты судов по бракоразводным делам со шрамом в душе, потому что это означало бы признаться в том, что мы нанесли нашим детям рану, которая не затянется до конца жизни.
Пэт снова посмотрел на Элизабет Монтгомери. Но по-моему, он ее уже не видел.
— Когда…
— Я виделся с ней на прошлой неделе, — ответил я. — Она вернулась с месяц назад. И хочет с тобой встретиться.
Я смотрел, как он заливается гневным румянцем.
— И ты говоришь мне об этом только сейчас? Тебе это пришло в голову только теперь?
Дети разведенных родителей бывают не по возрасту сдержанными. Их так часто делят между враждующими домами, что сдержанность — это то немногое, что им остается. Сдержанность, практичная скрытность, потребность быть маленькими дипломатами наподобие Кофи Аннана. И если они теряют это, то теряют навсегда.
Он вылез из машины, вытащил рюкзак, отчаянно злясь на меня. Я не был столь наивным, чтобы считать причиной его злости только себя. Дело было в разводе, расставании, отсутствующем родителе — целый печальный пакет, который ему вручили, не спрашивая, нужен ли он.
— Ты сегодня вечером дома? — спросил я.
— Не знаю, — ответил он и хлопнул дверцей машины.
Я смотрел, как он входит в школьные ворота, повесив рюкзак на плечо, рубашка странным образом выбилась из-за пояса — кусок белой ткани, словно появившейся из шляпы фокусника. Потом он исчез из виду, а я продолжал сидеть, зажатый машинами спереди и сзади.
Я смотрел на целующихся Элизабет Монтгомери и парня с татуировкой в виде колючей проволоки, пока не прозвенел звонок.
Отгадай, Клуб латерального мышления, — она мне дочь, а я ей не отец. Кто я?
Я отчим. Честно говоря, я не люблю слова «отчим». Не верю в существование этой роли. Совсем не верю. В конце концов, ты или отец ребенка, или нет. И кровь здесь ни при чем. По крайней мере, мне бы хотелось в это верить.
Мы с Сид смотрели, как Пегги спускается по лестнице. Она была почти ровесницей Пэта, но, казалось, без всякого усилия скользила во взрослую жизнь. Пегги посещала театральную школу, и каждый день своей жизни она танцевала, пела, изучала виды драматического искусства и сражалась с подтекстом трудных ролей, в то время как другие девушки ее возраста целовались со взрослыми парнями с автомобилями и татуировками в виде колючей проволоки. В то время как другие дети носили форменные пиджаки, Пегги надевала черное трико и училась танцевать джаз, балет и чечетку. Больше всего на свете она хотела играть на сцене, следуя примеру Италии Эмилии Стеллы Конти, основательницы ее школы, и ее отца, игравшего на телевидении роли полицейских.
Пегги легко смотрела на жизнь.
Сейчас она была полностью одета для выхода — ковбойская шляпа, ковбойские сапоги, ретрофутболка с надписью «Моторхед — Лондон» и коротюсенькая юбка. Она чмокнула каждого из нас в щеку и скользнула к зеркалу в прихожей. Мы услышали, как она напевает популярную мелодию.
Сид посмотрела на меня и улыбнулась.
— Ничего не говори, — сказала она.
Я молча кивнул.
— Ты отлично знаешь, — обратилась она к дочери, — что никуда не пойдешь в таком виде.
Женщины забывают о том, что мужчины отлично понимают мальчиков. Мы знаем, что творится в их головах и сердцах. Мы все — браконьеры, переквалифицировавшиеся в лесников. Каждый из нас. И я знал, что ни один мальчик не будет смотреть на Пегги и думать: «Ух ты, “Моторхед”, Лемми и остальные! Они были классной группой». Я совершенно точно знал, о чем они будут думать, грязные маленькие негодяи. И мне это не нравилось.
— Это всего лишь ее отец, — проговорила Сид.
Мы услышали снаружи шум мотоцикла, и Пегги побежала к двери с радостным криком:
— Еще как пойду!
Сид бросила на меня взгляд и скрылась в кухне. Я подошел к двери и выглянул на улицу. Отец Пегги сидел на «харлее», широко расставив ноги.
Джим Мейсон. Десять лет назад он был плохим парнем. Дезертир, бабник, беглец. Без следа исчезнувший отец. Но за последние годы, должен признаться, акции Джима поднялись в моих глазах. После Сид у него была длинная беспорядочная вереница азиатских подружек, но вот уже несколько лет он был женат на медсестре из Манилы. В этом браке не было детей, и я подозреваю, что Пегги была этому только рада.
Я никогда по-настоящему не беседовал с этим парнем, кроме того, что мы время от времени обсуждали последние модели мотоциклов. Несколько лет назад, когда закрыли его шоу на ТВ — наверное, вы его видели, он играл разведенного детектива-алкоголика в «Мусора: Нечестный полицейский», — он предложил оплачивать школу Пегги. Я отказался, заявив ему, что Сид и я уже все оплатили. Но я чувствовал, что он мог дать Джине и мне пару уроков в том, как вести себя после развода. Несмотря на его неуместно длинные волосы, кожаные «ливайсы» и прошлые проступки, отец Пегги был живым доказательством того, что можно не жить вместе с ребенком, но присутствовать в его жизни.
Не жить вместе, но продолжать быть родителем.
Пегги надела шлем и взобралась на заднее сиденье. Оба подняли руки, и я тоже помахал им, когда они рванули прочь, оглашая окрестности хриплым ревом «харлея». Компания подростков, слонявшихся на другом конце улицы, посмотрела им вслед. Еще долгое время после того, как они скрылись, я слышал шум мотоцикла.
И я ощутил по отношению к этому парню ноющую обиду. Я ничего не мог с этим поделать. Потому что, хотя Джим и старался быть для Пегги хорошим отцом, он так много пропустил. Она была моей дочерью, хотя я никогда не буду ее отцом. Нас не связывало нерушимое кровное родство, но между нами было нечто другое.
Это я был с ней, когда в десятилетнем возрасте она разбила себе голову на катке в Сомерсет-хаус, по глупости попытавшись сделать сложный прыжок. И это я был с ней, когда ее два семестра травили в старой школе, прежде чем мы перевели ее в школу Италии Конти. Да, я был сделан из другого теста — спокойный, без надрыва страстей. Но мы ели вместе, и смотрели телевизор вместе, и вместе отмечали праздники, и ходили в школу, и обнимались, желая друг другу спокойной ночи. Иногда я думаю, что быть спокойным важнее, чем истериковать, когда видишь на льду катка кровь и на бешеной скорости мчишься со своим ребенком в отделение скорой помощи.
Она не была моей дочерью, но мы десять лет были частью одной семьи. И я был ее отцом в гораздо большей степени, чем когда-либо станет этот парень.
Иногда я думал именно так. Но когда она раз в неделю уезжала на «харлее» и выглядела такой счастливой, восседая позади своего отца — крутого актера, я переставал быть в этом уверен. Поэтому чаще всего я старался вовсе не думать об этом.
Потому что в фильме «Терминатор» кто-то говорил, когда киборги отправились в прошлое, чтобы убить ребенка из будущего: «Ты сойдешь с ума, если станешь думать об этих глупостях».
Мы с Марти сидели в «Пицца экспресс» возле радиотелевизионного центра, и никто не обращал на него внимания.
Телевизионная слава — все равно что молодость или деньги. Она заканчивается незаметно для тебя. Десять лет назад Марти входил в комнату — и все взоры обращались на него. Но годы на радио привели к тому, что люди забыли его лицо, и сейчас мы сидели, неузнанные среди вечерней толпы.
Возле нас за столиком расположилась большая компания мужчин в деловых костюмах. Их шуточки имели сексуальную направленность — киски и оральный секс. Мерзкие, коробящие шуточки. Взять спереди и сзади. Обычное дерьмо. Жаль, они не знают, что рядом с ними сидит сам Марти Манн, телеведущий, прежде известный своим острым языком и склонностью к полемике.
Но им было не до того.
Обычная толпа. Рабочие пчелки Би-би-си, зашедшие перекусить перед вечерней сменой. Офисные служащие, расслабляющиеся перед тем, как сесть на поезд и поехать домой. И гуляки, уставшие веселиться среди кричащих огней Уэст-Энда.
В нынешней демографической ситуации образовался перекос в сторону молодежи, вот и в этой пиццерии преобладали молодые. Думаю, даже слишком юные, чтобы слушать «Оплеуху» на «Радио-2». Но тут я увидел, как в поисках столика оглядываются две старушки из тех, кому по вечерам не сидится дома. Я задумался о том, на какой мюзикл они собрались, и вспомнил, как моя мама любила напевать что-нибудь из «Чикаго», «Отверженных» и «Парней и куколок». Мне казалось, что с тех пор прошла целая жизнь.
Старушки осторожно уселись за два столика от нас. Компания в костюмах была рядом с ними. И внезапно мне показалось, что они орут на всю пиццерию.
— Да вы чего, на хер, это было на самом деле, — разглагольствовал один из них, размахивая руками перед корешами. — Парень идет к шлюхе и спрашивает: «Сколько за то, чтобы ты помастурбировала передо мной? Сто фунтов? Это дорого». А шлюха говорит: «Слышь, вот этот “Ролекс” я купила за мастурбацию».
Марти поднял на меня глаза от своей пиццы «Четыре сезона». Он быстро взглянул на старушек, но тут же отвел взгляд. Вы могли бы подумать, что человека с таким послужным списком, как у Марти, не станут заботить скабрезности в пиццерии. Но, как и все грешники, он понимал, что все зависит от обстановки.
Старушки уставились друг на друга. «Костюмы» загоготали от восторга. Рассказчик откусил кусок чесночного хлеба и продолжил:
— На следующий день он возвращается и говорит шлюхе: «А сколько стоит отсосать?» Та отвечает: «Пятьсот фунтов». «Пятьсот фунтов! Трахни меня в задницу, это же куча бабла». Она отвечает: «Видишь этот “мерседес”? Я купила его за минет».
Марти оттолкнул от себя пиццу.
— Мы должны что-нибудь сказать, — проговорил я жалким тихим голоском. — Мы должны поставить на место этих подонков.
Марти кивнул. Но продолжал смотреть на пиццу.
— Их пятеро, — сказал он. — Им это может не понравиться. Возможно, у них есть ножи.
— Ты шутишь? У этих парней нет ножей. У них только «блэкберри». Что, ты думаешь, они сделают? Ударят тебя своими телефонами?
Но и во время, и после своей страстной речи я продолжал сидеть, как Марти, никому не страшный со своим негодованием.
За соседним столиком царил истинный бедлам. Красные лица. Пьяные голоса. Анекдот подходил к кульминации. Старушки собирались уходить. Они говорили смущенной официантке, что им после всего расхотелось есть.
— А потом он приходит к шлюхе и говорит: «А сколько стоит тебя трахнуть?» А она отвечает: «Тысяча фунтов». Он говорит: «Разрази меня гром, это дорого». И тут она отвечает: «Видишь тот большой дом напротив?»
— Она отвечает: «Если бы у меня была киска, — пробормотал Марти, — держу пари, я бы его купила».
— Я ждал чего-то подобного, — сказал я, глядя на «костюмы».
Старушки направились к двери, их выход в свет был непоправимо испорчен.
А я просто сидел и не сказал ни слова.
Я привез Пэта в Сохо. Он до сих пор со мной почти не разговаривал. Мы лишь обменивались незначительными фразами.
Я довел его до двери и нашел звонок с фамилией Джины. Фамилией, которая была у нее до меня и которую она опять стала носить после меня. Я позвонил, глядя на Пэта. Он был невозмутимым и бесстрастным — непостижимый отпрыск разведенных родителей.
— Кто там?
Странно, что я не узнал ее лица. Потому что голос не мог принадлежать никому другому. Пэт и я подались ближе к металлической решетке.
— Это мы, — сказал я.
— Это я, — сказал Пэт.
Джина довольно засмеялась — звук, которого я не слышал тысячу лет.
— Отлично, входи, — пригласила она, и дверь открылась.
Пэт бросил на меня пустой взгляд и вошел. Я немного постоял, и дверь захлопнулась.
Не знаю, чего я ждал. Но я вез его по городу, ощущая небывалый страх. Однако ничего не произошло. Или произошло? Я вернулся к машине. Но не сел внутрь. Я продолжал прогуливаться. И причины, по которым мы остаемся вместе или расстаемся, показались мне такими до боли случайными, что я чуть не уселся прямо на мостовую Олд-Комптон-стрит и не расплакался.
Она поведет его ужинать? Или им будет проще остаться дома? Они будут разговаривать. А может, Джина — или оба — захотят избежать долгих разговоров и просто попытаются провести вместе время?
«Это их дело», — подумал я.
А сам я был в полной растерянности. Совершенно раздавлен. И внезапно почувствовал себя постаревшим. Если бы я не спал ни с кем другим, если бы она дала мне еще один шанс, если бы она не закрутила так быстро с другим мужчиной… то нас вряд ли что-то смогло бы разлучить, думал я.
Но я был из семьи, которая никогда не распадалась, что убедило меня в неизбежности пребывания вместе. И я видел, насколько банальны мои ожидания, — так же, как предсказуемы истории о принцессах, из которых моя семилетняя дочь неожиданно выросла.
Джина выросла в семье, из которой ушел отец. Она не ждала счастливого конца. Она не была уверена, что наша семья будет неразлучна и вечна. Она предчувствовала расставание. Я прогулялся по Сохо, вышел в Китайский квартал, не желая ехать на другой конец города: вдруг все пойдет не так, как надо, начнутся обвинения, поднимется крик, распахнется дверь и раздастся звонок, чтобы я быстрее приезжал. Я держал телефон в руке на случай, если он внезапно завибрирует. Но я прошел через весь Китайский квартал, а он все молчал.
Есть пять положительных моментов в том, чтобы быть родителем-одиночкой.
Теперь ты один, поэтому можешь принимать все решения относительно своего ребенка, ни с кем не советуясь.
Ты абсолютно уверен в том, что ребенку достаточно одного хорошего родителя.
Ты знаешь, что твой ребенок любим и всегда будет любим.
Ты не чувствуешь себя белой вороной, подъезжая к воротам школы, потому что сегодня мир кишит родителями-одиночками.
И твоя бывшая супруга исчезла из твоей жизни.
Есть пять отрицательных моментов в том, чтобы быть родителем-одиночкой.
Теперь ты один, поэтому тебя не покидает чувство, что ты — последняя защита своего ребенка от этого паршивого современного мира.
Ты абсолютно уверен в том, что ребенку всегда лучше, когда у него двое любящих родителей.
Ты знаешь, что твоему ребенку больно оттого, что родители расстались, и эта боль останется с ним навсегда.
Ты чувствуешь себя белой вороной, подъезжая к школьным воротам, потому что в мире полно счастливых неразведенных семей.
И твоя бывшая может снова ворваться в вашу жизнь, нравится тебе это или нет, произнося волшебные слова: «Это и мой ребенок».
Но что я знаю об этом?
Я уже много лет не был отцом-одиночкой.
Что сделало меня таким знатоком?
Прошло десять лет с тех пор, как Пэт и я остались одни, — это был странный, беспорядочный период между моим первым и вторым браком. Это было время постоянной грызущей боли, и я не мог вымыть ему голову без того, чтобы мы не издергали друг друга, и приходило постепенное понимание того, в скольких вещах я полагался на Джину, чтобы упорядочить свою жизнь, и создать нашу семью, и вымыть голову нашему ребенку, и уложить его в постель, пока я слушал их смех, доносящийся сквозь стены.
Самое яркое мое воспоминание о том времени — чувство того, что я неудачник. Я до сих пор отчетливо ощущал его, несмотря на десять прошедших лет. Чувство провала, столь же неоспоримое, как сломанная рука. Я потерпел неудачу как отец, как муж, как мужчина. Это чувство не отпускало меня в супермаркете, у школьных ворот, в доме моих родителей — вот что я помню лучше всего. Я потерпел неудачу как сын.
Но это все было много лет назад. И хотя я до сих пор замечал у школьных ворот родителей-одиночек — у них меньше времени, их любовь более истовая, более животная, более очевидная, — я не мог делать вид, что я из их числа.
У меня были жена и трое детей. Это были наши дети. Конечно, кто-нибудь придирчивый и бездушный сказал бы, что мальчик — мой сын, старшая девочка — дочь жены, а младшая, семилетняя, — наша общая дочь.
Но мы никогда так не считали.
Весь наш зверинец был так давно перемешан — большую часть жизни двух старших и всю жизнь младшей, — что мы не думали о детях в таком ключе. Социологи, комментаторы и политические деятели употребляют выражение «смешанная семья». В реальной жизни вы это либо принимаете, либо нет.
Мы это приняли.
Маленькая смешанная семья, где женщины преобладают над мужчинами. Это наш дом. Но видеть Джину снова было все равно что взломать дверь в тайную комнату моего сердца, где я продолжал чувствовать себя отцом, как много лет до этого.
Член союза отцов-одиночек.
Джина заставила меня увидеть горькую правду.
Однажды став одиноким родителем, остаешься им навсегда.
— Белые хуже, чем негры, — заявил Кен Гримвуд, и я не знал, что ему ответить.
Он был поистине мемориальной капсулой, содержащей в себе все, что было гнилого в стране, в которой я вырос. Теперь же я почувствовал к нему странную благодарность за то, что он достаточно просвещен, чтобы понимать: нравственные принципы имеют мало общего с цветом кожи. Но случайный разговор о неграх произвел на меня такое же впечатление, как вид жестяной табакерки и пачки «Ризла», которые он как раз раскладывал рядом с собой. Мне захотелось открыть все окна.
— Пожалуйста, не могли бы вы подождать с этим, пока я не отвезу вас домой? — попросил я.
Его дом находился всего лишь в другой части Северного Лондона. Но мне казалось, что он — на другой планете, в другом веке.
— В конце концов, у негров есть Бог и церковь, — продолжал он, как будто аудитория попросила его уточнить, что он думает о расовых отношениях в современной Великобритании. У него на коленях лежали забытые самокрутки и жестянка с табаком. — Бог и церковь не дают им переступить грань. Нет ничего плохого в страхе перед адом. Нет ничего плохого, чтобы верить в то, что тебе гореть в вечном адском пламени, если согрешишь.
— Согласен, — ответил я. — Это очень полезно.
— До тех пор, пока их Бог не велит им положить рюкзак, полный взрывчатки, где-нибудь на Серкллайн, — проговорил он.
Я посмотрел на него и покачал головой:
— Как вы можете так говорить?
— Как?
— Всю эту чепуху о неграх, — пояснил я. — Ведь вы боролись против всего этого. Когда нацисты строили лагеря, чтобы убивать людей, вы сражались за терпимость. За свободу.
Он улыбнулся.
— Я сражался за твоего отца, — сказал он. — Я сражался за своих товарищей. За них. Не за короля, страну и тому подобное. Мы сражались друг за друга.
Я уставился на улицу. Где его сын? Где дочь? Они так и не перезвонили. Разве они не любят своего отца? Ведь это они должны позаботиться о нем, а не Волшебное Такси Гарри.
Он выглянул в окно. Круглосуточные магазины были освещены, словно лагерные зоны. И я вспомнил, как мои отец и мать смотрели на эти же самые улицы, улицы Лондона, когда повзрослели. Их взгляд говорил: здесь должно остаться хоть что-нибудь, что я помню.
— А белые — что у них есть? Дешевая выпивка, всякие конкурсы самодеятельности и пособия, — снова заговорил старик, строго глядя на меня, словно я осмелился ему возразить.
— Зачем вам нож? — спросил я. — Не могу поверить, что он только для того, чтобы втыкать его в ногу.
— Собаки, — объяснил он. — Нож — от собак. Там, где я живу, много всяких зверюг, и среди них — огромные собаки. Такие, что схватят ребенка и запросто проглотят. С ними невозможно справиться. Думаешь, что сможешь одолеть их? Нет. Вот для чего мне нужен нож, умник. Если собака вдруг схватит ребенка.
— Чем вы занимаетесь? — спросил я. — Кем работаете?
— Печатник, — ответил он, уместив шестьдесят лет рабочей жизни в несколько слогов. — С этим уже покончено. — Он засмеялся. — Это государство всеобщего благосостояния было создано для людей вроде твоего отца, — продолжил он, и в его глазах внезапно сверкнула ярость. — Подарок признательной нации. Оно должно было стать дерьмовой страховочной сеткой для нуждающихся — не дерьмовым удобным диваном для дерьмовых слабаков. Для людей — таких, как твой отец и я.
Единственное, мой отец никогда бы не употребил слово «дерьмовый» три раза в одном предложении. В этом была большая разница между моим стариком и этим стариком. Я взглянул на него и увидел, что он смотрит на городские улицы, покачивая головой.
— Куда катится Англия? — спросил Кен Гримвуд.
— Вы как раз можете наблюдать за этим, — ответил я.
— Со страной покончено, — заявил он. — Страна, приспособленная для героев? Нам сказали, что мы герои, а потом заставили нас пресмыкаться. Сказать, что мы герои, и заставить пресмыкаться! Скорее, эта страна приспособлена для молокососов, хапуг и прочих, кто умеет прогибаться…
— Так зачем тут оставаться? — спросил я, с готовностью проглатывая наживку.
Я рассуждал, как раньше. Это было похоже на воскресный ужин с папой.
— Я хотел уехать, — сказал старик с такой несгибаемой возмущенной уверенностью, что у меня снова перед глазами встал отец. — Пятьдесят лет назад. В Австралию. Самое подходящее место. Туда уехал сын. И я хотел туда. Мы собирались стать иммигрантами за десять фунтов[5]. Уплыть на корабле. Уже уладили все чертовы формальности. Были в Австралийском центре. Заполнили все бумаги и прочее.
— И что случилось?
— Моя жена, — ответил он. — Моя Дот. — Он улыбнулся, вспоминая свою умершую жену. — В самом конце она не захотела бросать здесь мать одну. — И он сдавленно проговорил: — Поэтому мы остались.
— Думаю, Австралия переживет еще одного или двух иммигрантов, — сказал я. — Вообще-то я начинаю думать, что вся страна состоит из иммигрантов.
— А вот здесь вы не правы, — возразил он, глядя на запыленную Кингс-Кросс так, словно видел перед собой курорт Бонди-бич. — А еще я мечтал увидеть пингвинов. Мне всегда хотелось на них посмотреть. Пингвины на острове Филлип, недалеко от Мельбурна. Тысячи и тысячи маленьких шельмецов. Они выходят из океана в сумерках. На Саммерленд-бич. Каждый год, каждую ночь. Я всегда мечтал увидеть это. Какое это, должно быть, зрелище — пляж Саммерленд-бич, и на нем полно пингвинов.
— Пингвины? — переспросил я. — В Австралии?
Он задумчиво посмотрел на меня.
— Интересно, сколько же всего ты еще не знаешь? — проговорил он.
Собака кинулась ко мне, как только я вышел из машины.
Литой снаряд из мускулов, зубов и выпученных глаз ринулся мне на грудь, отбросив к машине, хрипло рыча, словно у него в глотке застряла человеческая кость.
Два человека топтались неподалеку. Это были не подростки в куртках с капюшонами, надвинутыми на лица, и мешковатых джинсах, сползавших с ягодиц. Это были мужчины моего возраста, полысевшие и набравшие вес за двадцать лет, так что напоминали пару гигантских вареных яиц. Старые, но так и не повзрослевшие. Эдакие Старые Парни. Они стояли, повернув ко мне свои пустые белые лица, и смеялись.
Кен неторопливо прошел через внутренний двор, нашаривая ключи. Я попытался пойти за ним, но собака, возмущенно рыча, снова прижала меня к машине. Я взглянул на Старых Парней.
— Ты ему понравился, — сообщил один из них, и оба захихикали. — Ты нравишься Тайсону, приятель. Если бы ты не понравился Тайсону, он бы уже снял с тебя скальп. Тебе должно быть лестно, приятель.
Я ему действительно понравился. Я мог это утверждать, потому что он внезапно уселся на задницу и обвился вокруг моей ноги. Рычание перешло в романтичное урчание.
Я вырвался, мерзкая тварь взвизгнула от разочарования и помчалась за Кеном. Тот остановился на середине лестницы.
— Сейчас, только отдышусь, — проговорил он, и я вспомнил, как тяжело давался отцу в конце жизни каждый вдох.
Я осмотрел внутренний двор. Дом принадлежал муниципалитету. Он был малоэтажным, во двор выходили окна квартир. Старые Парни уходили прочь, собака рычала и фыркала, снуя вокруг их белоснежных кроссовок.
— Им надо держать эту скотину на поводке, — высказался я.
Кен двинулся дальше. Я взял его под руку и помог преодолеть остаток пути.
— Здесь любят собак, — сказал он. — Великие любители животных. Эти двое очаровашек живут в квартире надо мной. Вместе со старухой матерью. Они любят свою мамашу и свою шавку, а больше никого, насколько мне известно.
Мы достигли площадки второго этажа. Ключи были у него в руке, зеленая дверь, перед которой мы стояли, казалась сделанной из картона. Я слышал какие-то звуки, напоминавшие шум сотни телевизоров. Я к такому не привык. Чтобы в доме было столько соседей.
— Спасибо за то, что помогли подняться, — сказал он. — Не желаете чашечку чая, прежде чем убраться отсюда?
Мне хотелось убраться отсюда. Но я посмотрел во двор и увидел, что там продолжают слоняться Старые Парни со своей собакой-убийцей. Они прогуливались вокруг тесно припаркованных автомобилей, словно владели всем, что было вокруг, их гигантские плеши сияли, будто двойная луна. Это походило на автостоянку в аду.
Поэтому мне не оставалось ничего другого, как последовать за Кеном внутрь. Его квартира казалась слишком крошечной для последнего жизненного пристанища. На стене висел плакат в рамке — блондинка на белом пляже. «Австралия, — гласила подпись. — Чего ты ждешь?»
На каминной полке стояли фотографии. Черно-белое фото — моряк и его невеста. Еще одно черно-белое фото — боксер, позирующий на камеру, пытающийся сдержать улыбку. Молодой Кен Гримвуд, левая рука сжата в кулак и выброшена вперед, искрящиеся глаза, живот похож на стиральную доску. И потускневшая фотография — трое улыбающихся детей, шестидесятые годы. Два мальчика и девочка, ухмыляются на пороге трейлера.
— Хорошо оказаться дома, — прокашлял Кен. — Присаживайтесь, а я поставлю чайник.
Я опустился на оранжевую софу из какого-то синтетического материала, модного в пятидесятые, а теперь — источника пожароопасности. На журнальном столике лежал экземпляр «Рейсинг пост». Казалось, что софа засасывает меня в свое полиэстеровое сердце.
Раздался телефонный звонок. Кен чем-то гремел на кухне размером с гроб, готовя чай. Телефон продолжал звонить. Я снял трубку.
— Папа?
Женский голос. Дочь из Брайтона. Трейси.
— Я его привез, — сказал я.
Она захотела узнать, кто я такой. Я представился. Никаких извинений за то, что не перезвонила. Никакой благодарности за то, что Волшебное Такси Гарри доставило Кена домой из больницы.
— Он в порядке? — спросила она.
Я посмотрел на телефон.
— Он умирает, — ответил я.
Кен вернулся в комнату с двумя чашками чая на подносе. Отчаянно дымила самокрутка, зажатая у него в губах.
— Я знаю, что он умирает, — резко ответила она, словно я был идиоткой горничной. — Я имею в виду, помимо этого.
— Помимо того, что он умирает? О, помимо этого все в полном порядке.
Я услышал раздражение в голосе женщины:
— Он ведь больше не курит? — Затем ее голос дрогнул. — О, несносный старик.
Кен улыбнулся мне и наклонился, чтобы поставить чай на журнальный столик. Выпрямившись — это заняло некоторое время, — он взял у меня трубку. Я слышал голос его дочери. Сам он говорил немного:
— Да… нет… собственно говоря, да… вообще-то нет.
Он подмигнул мне и глубоко затянулся. Я отвернулся. Я уже решил, что она мне не нравится.
Но она была права.
Он — несносный старик.
— Она хочет вам что-то сказать. — Кен протянул мне трубку.
Истеричный голос дочери зазвенел у меня в ухе.
— Не могу поверить, что вы разрешаете ему курить, — выпалила она. — Вы с ума сошли?
И она бросила трубку. Кен посмеивался.
— Я был женат на ее матери почти пятьдесят лет, — сказал он. — А она со своим ничтожным мерзавцем, за которого вышла замуж, не протянула и сорока пяти минут. Но они успели родить пару ребятишек. И она еще будет учить меня жить!
Я отхлебнул чаю. Он был обжигающе горячим, но я старался пить его большими глотками, несмотря на тридцатиградусную жару. Я хотел убраться отсюда.
Кен снял очки, взял «Рейсинг пост» и сощурился на нее, как крот, хлопая по карманам пиджака. Он слепо оглядел комнату, и мне впервые показалось, что я вижу на лице Кена Гримвуда тень страха.
— Очки для чтения, — проговорил он. — Неужели я оставил их в больнице?
Он сделал движение, желая встать, но я поднял руку. Жизнь слишком коротка, подумал я и стал искать пропавшие очки для чтения. Спертый воздух с запахом застарелого дыма жег мне глаза, и мне снова захотелось домой. Прозвенел звонок у входной двери, и старик пошел открывать. Сейчас я найду его очки и уйду.
— Посмотрите в комоде, — посоветовал он, ковыляя к двери.
Я выдвинул ящик комода и стал рыться среди хлама — старые счета, пенсионная книжка, открытки из Австралии, подписанные витиеватым почерком.
И прямоугольная бордовая коробка, явно очень старая, из давних времен. Она была размером с сотовый телефон. Очки для чтения лежали рядом с ней, на стопке доисторических букмекерских бланков. Возле двери раздались голоса.
Я поднял глаза и увидел, что Кен впустил еще одного старика. Более щуплый, чем он сам, с азиатской внешностью и кожей золотистого оттенка. Он был стар, может, чуть моложе Кена, но его лицо странным образом не тронули морщины. Я снова посмотрел на коробку. Поднял ее. Пока старики топтались в прихожей и слышалось бормотание Кена, я ее открыл.
И увидел крест Виктории[6].
Я почувствовал укол — чего? Конечно ревности — медаль моего отца «За выдающиеся заслуги» была второй высшей наградой за храбрость. Крест Виктории превосходил ее, и намного. И я был потрясен. И пристыжен. Все это поразило меня одновременно и было столь же реальным, как пинок в живот.
Я никогда раньше его не видел. Я миллион раз держал в руках отцовскую медаль «За выдающиеся заслуги», но никогда не видел крест Виктории. «ЗА ГЕРОИЗМ», — значилось на полукруглом свитке под львом и короной. Орден висел на кольце, прикрепленном к планке в виде листьев лавра. Ленточка была бледно-розовой, но, возможно, она просто выцвела со временем. Я закрыл коробку и задвинул ящик. Потом снова выдвинул его и вынул оттуда очки.
— Это сын Пэдди Сильвера, — объяснил Кен золотистому старику.
Кен улыбался. Его приятель посмотрел на меня без всякого выражения.
— Он скончался, — сказал Кен, и старик быстро взглянул на него. Кен улыбнулся и кивнул. — Десять лет назад. Даже больше. То же, что и у меня. Рак легкого.
Золотистый старик коротко кивнул и обратил взгляд на меня.
— Это Синг Рана, — представил его Кен. — Его банда была вместе с нашей в Монте-Кассино. Ты знал об этом? Знал, что гурки[7] были в Италии вместе с нашими?
— Я этого не знал, — ответил я, покачав головой, и протянул руку Сингу Рана.
Он пожал ее слабо, как ребенок.
— Никто не знает о тех днях, — проговорил Кен. — Никто ни черта не знает. Вот проблема этой страны. — Он посмотрел на своего друга. — Мы ведь хотели, чтобы он пошел с нами. Пэдди Сильвер. К Кенотафу.
Синг Рана подтвердил это коротким кивком. Если его и расстроила смерть моего отца, он не подал виду. Но конечно, это случилось слишком давно. Все это.
— Он никогда не любил демонстрации, твой старик, — сказал Кен. — Он был не из тех, кто надевает берет, цепляет медали и идет в строю. Но мы думали, может, он придет туда. И, если ему не захочется маршировать, он хотя бы посмотрит.
Он взглянул на Синга Рана.
Старый гурк пожал плечами.
Я протянул Кену его очки.
— Я приду, — пообещал я. — Мы придем вместе с сыном.
Когда мне было двадцать пять и я должен был впервые стать отцом, мама все время повторяла мне одно и то же.
— Как только станешь родителем, — говорила она, — твоя жизнь больше не будет тебе принадлежать.
Говоря это, она имела в виду следующее: «Спрячь подальше записи “Смитс”». Она имела в виду: «Проснись. Беззаботная свободная жизнь закончится с появлением коляски в прихожей».
Но я никогда не чувствовал ничего подобного. Да, конечно, все меняется с рождением малыша, но я никогда не чувствовал, что отказался от своей жизни. Став родителем, я никогда не ощущал себя заложником. Я никогда не чувствовал, что моя жизнь мне не принадлежит.
До того самого вечера, когда я ждал, пока Пэт вернется из Сохо от Джины. До того самого вечера, когда его не было, а я ждал. И тогда я действительно почувствовал это. Я почувствовал тошноту, живот скрутило, натянутые нервы дребезжали при шуме каждого проезжающего автомобиля. И я наконец понял.
Моя жизнь мне не принадлежит.
Мы услышали, как вскрикнула Джони: в ее спальне был установлен монитор. Сид отбросила в сторону «Вог».
— Я так и знала, — проговорила она. — После «Доктора Кто» ей всегда снятся кошмары.
— Это Плачущие ангелы[8], — предположил я. — После них и мне кошмары снятся.
— Пойду полежу с ней немного, — сказала Сид. — Пока не уснет.
Она погладила меня по руке.
— Я уверена, что с ним все в порядке, — тихо проговорила она.
Было уже около полуночи, когда снаружи затормозило такси Джины. Она не стала выходить, но подождала, пока Пэт откроет входную дверь, и лишь потом уехала. Он вошел в гостиную. Лицо его было словно маска.
— Все хорошо? — спросил я так беспечно, как мог.
Он кивнул.
— Отлично.
На меня даже не взглянул.
— Все прошло нормально?
Он копался в рюкзаке в поисках чего-то.
— Я пойду к ней на будущей неделе, — бесстрастно проговорил он. — Джина просила меня прийти на будущей неделе.
Он так и не посмотрел на меня.
— Что же, это хорошо. Отлично.
Тут я вспомнил еще кое-что:
— Ты принял таблетки?
Он бросил на меня возмущенный взгляд.
— Не надо мне напоминать, — заявил он. — Я не ребенок.
Он должен был принимать таблетки.
Несколько лет назад, только перейдя в старшие классы, он слег от какой-то болезни. Сначала думали, что это грипп, но после того как он проболел больше половины триместра, у него стали подозревать синдром хронической усталости. Только после невеселого Рождества выяснилось, что у него проблемы со щитовидной железой. Ему прописали таблетки, и его здоровье поправилось. Но он должен был принимать их каждый день, всю оставшуюся жизнь. Что ж, в мире полно детей, у которых ситуация гораздо хуже.
Я пошел спать, зная, что слишком перенервничал сегодня, чтобы уснуть. Наверное, только под утро удастся подремать.
А все потому, что его болезнь — еще одно событие, произошедшее, когда Джины уже не было рядом.
Тайсон увидел меня сразу же, как только я вышел из машины.
Сначала он просто смотрел — прижал уши, оскалил зубы, из уголка жуткой пасти тянулась длинная нитка слюны. Такое ощущение, что он не мог поверить своему счастью. Объект его страстного желания вернулся.
Затем он внезапно сорвался от своих хозяев — Старых Парней, которые стоял и, наклонив головы, похожие на огромные вареные яйца, в отвратительном братстве, и бросился через двор, лавируя между новенькими «мерсами» и ржавыми драндулетами с польскими дисками.
Слишком поздно.
Я уже был на середине бетонной лестницы, слушая, как «завывает пыльный ветер в коридорах замка» — это из песни Вилли Нельсона.
Я постучал в дверь старика.
Ему понадобилось ужасно много времени, чтобы открыть, но я все же успел скользнуть в спертый воздух его квартиры прежде, чем прибежал Тайсон. Мы слышали, как его мясистые лапы колотят в тонкую дверь, пока он выл о своей противоестественной любви.
Синг Рана сидел на оранжевой софе и смотрел трансляцию бегов. Он поднял на меня взгляд, на его бесстрастном лице мелькнуло приветственное выражение, и он снова погрузился в атмосферу бегов в Чепстоу.
— Я вам кое-что принес, — сказал я, протягивая Кену конверт размером A4.
Он открыл его, вытащил пачку черно-белых фотографий и поднес их к лицу. Я нашел его очки и подал ему. Он отнес фотографии на софу. Я встал за спинами стариков, наблюдая, как они рассматривают снимки. Они взяли в руки первый.
Должно быть, дело было в какой-то праздник или выходной. На снимке около дюжины молодых парней, смуглых и поджарых, позировали на солнышке на палубе корабля.
— На пути в Северную Африку, — сказал Кен.
— Это было отличное плавание, — кивнул Синг, и в его непальском акценте послышалась легкая индийская напевность. Он улыбнулся, вспоминая. — Вокруг резвились дельфины, летучие рыбы подпрыгивали над палубой нашего десантного судна. Мы видели кита с детенышами.
На другом снимке были люди в форме. Человек двадцать. Меньше улыбок, меньше солнца. Но они все равно смущенно усмехались, стоя перед камерой, которая запечатлела их перед уходом на войну.
Многие фотографии были постановочными. Официальные, как школьные фото, призванные запечатлеть данный мимолетный момент. Кен бормотал слова и прозвища тех, кого когда-то знал. Каланча и Альберт. Пузан и Фред. Бледный и Сид. Иногда он припоминал, где они погибли.
Салерно. Дьепп. Эльба. Названия, знакомые мне с детства. Анцио. Сицилия. Нормандия.
Кен указал на стройного мальчика с гладкими черными волосами и улыбнулся мне.
— Кто это? — спросил он.
Мой старик. Темноглазый и самоуверенный. Потрясающий парень. Форма слишком велика, на рукаве с гордостью носит нашивку «Коммандос Королевской морской пехоты». Восемнадцать лет. Мальчик, которого я никогда не знал. Не намного старше, чем сейчас мой сын.
— В Италии, — проговорил Синг Рана, — мы шли мимо полей пшеницы и виноградников. Мы пили вино. На нас смотрели женщины и дети. Мужчины отводили глаза. Мы не заговаривали с девушками, пока они не начинали разговор первыми.
Я хотел пригласить их на ланч. Но они сказали, что уже приготовили обед. Синг Рана принес из кухни блюдо с картофельными котлетами. Я откусил кусочек. Там были чили, имбирь, куркума и кайенский перец.
— Алу-чоп, — пояснил Кен. — Острые картофельные котлеты. Блюдо турков.
Оба старика ели как моя семилетняя дочь. Откусывали по чуть-чуть и жевали целую вечность. У меня сложилось впечатление, что им надоело есть уже много лет назад.
— Возьми алу-чоп на ужин, — предложил Кен Сингу Рана. — Когда пойдешь на работу.
Должно быть, я выглядел изумленным.
— Ты ведь сейчас работаешь? — спросил Кен друга, и Синг Рана утвердительно кивнул.
— Охранник, — пояснил Кен. — Ночной сторож. На фабрике по производству фейерверков, Сити-роуд. — Он повернулся ко мне. — Знаете, где это?
Я кивнул, смутно припоминая жуткое бетонное здание в районе Олд-стрит, окруженное муниципальными домами. В основном мне вспомнились стены без окон, покрытые потускневшими рисунками. Когда-то яркие изображения ракет, римских свечей, бенгальских огней, марионеток и шутих радостно взрывались, но время почти стерло их со стен, и казалось, что их рисовали пещерные люди.
Кен во весь рот улыбнулся Сингу Рана.
— Не выпускай его на улицу. — Он захихикал. — От греха подальше.
— Народ гурков, — серьезно проговорил Синг Рана. — Их всегда берут в охранники.
— Никому не слямзить даже упаковки бенгальских огней, когда он на дежурстве, — захохотал Кен. — Вмиг перережет вору глотку! — Он с любовью посмотрел на друга. — Да и денежки кое-какие перепадают. Прожиточный минимум. Но он помогает делать ставки на бегах. Мы любим помаленьку ставить на бегах, верно, Синг Рана?
Пока мы ели алу-чоп, старики внимательно изучали газетные страницы, посвященные бегам, и, покончив с едой, уже были готовы отправляться в букмекерскую контору.
Кен Гримвуд жил недалеко от отеля «Ангел», там, где Ислингтон ответвлялся от Кингс-Кросс. Мы медленно шли вдоль жалких магазинчиков. Всюду была толпа, все утомляло. Маникюрные салоны, суррогатная пища, мобильные телефоны. Безвкусные неоновые рекламы в пасмурный день, во многих словах не горели отдельные буквы, словно выпавшие зубы.
Внезапно женщины подхватили коляски, детей и покупки и кинулись врассыпную. Что-то надвигалось на нас — подростки на маленьких велосипедах, многорасовая толпа, совсем как на рекламе «Бенеттон», вопя от радости, когда им удавалось найти просвет в гуще людей.
Я быстро отступил в сточную канавку, с трусостью, столь свойственной представителям среднего класса.
Но Кен Гримвуд опустил правое плечо, поднял подбородок и остался стоять на месте. Они мчались к нему, и казалось, что они обязательно его переедут. Он не двигался с места. И когда первый велосипедист достиг старика, тот вроде как наклонился вперед, перенеся всю тяжесть своего невысокого мощного тела на мальчика, сидящего на велосипеде.
Казалось, он толкнул его совсем легонько, но парень кубарем полетел с велосипеда.
Я наклонился, чтобы помочь мальчишке встать, стремясь избежать неприятной сцены, но он оскалился, отползая от меня.
Его приятели остановились, недоверчиво уставившись на Кена Гримвуда. Мы все уставились на него. Только Синга Рана, казалось, это не впечатлило, словно он видел подобное тысячу раз.
— Козел! — завизжал самый старший из них. — Что ты о себе возомнил, старая развалина?
А Кен Гримвуд только отстраненно улыбнулся, словно его мысли были где-то далеко, с его бандой в слепящем солнце поблизости от берегов Африки, где летучие рыбы падали на корабельную палубу.
Мы с Джиной вышли из Сохо, повернув к югу по Черинг-Кросс-роуд, немного прогулялись по Стрэнду и свернули направо, к набережной Виктории и к реке.
Нам надо было кое в чем разобраться. В конце концов, с детьми все всегда сводится к практической стороне дела. Уложить спать и поднять в школу. Проследить, чтобы выполнили домашние задания и поели. Сплошной контроль. И все в таком духе.
Мы были милы друг с другом. Ради нашего сына. Мы пытались вести себя как зрелые люди и быть вежливыми.
Если бы нас увидели на улице, то подумали бы, что мы пара. Но на самом деле как будто кто-то шел между нами, почти абсурдно держа нас на расстоянии и делая невозможным случайный физический контакт.
И мы шли по улице, как двое бывших любовников.
— Этот город такой красивый, — сказала она, улыбаясь цыганскому очарованию барж и буксиров на Темзе. — Его красота забывается. Почему так? Почему мы забываем? В прошлые выходные мы гуляли здесь с Пэтом. И он это тоже заметил. Многие мальчики его возраста не заметили бы. А он заметил.
Я привык к ее теперешнему облику. Присмотрелся. Это было нетрудно. В свои сорок она была красивой женщиной, и все, что мы потеряли, ушло вдаль и уже практически не могло причинить боли. Да это и не боль была. Скорее, память о боли. Я был счастлив, что нам никогда не придется проходить через это снова.
Кроме того, когда она предложила встретиться, я ожидал чего-то в этом роде. Красота города, о которой забыли. Красота сына, о которой вспомнили. Философ Джина, которая каким-то образом просветилась, работая переводчиком в Токио. Я ждал именно этого. Мыслитель Джина, ахающая над буксирами, баржами и тем, что сказал наш сын.
Может, она даже принесет пару извинений. Почему нет? Это было бы неплохо, подумал я. За годы, потраченные впустую на бесполезных мужчин, бесцельную работу и далекие места со странными названиями. Извинение от ее лица — и от лица всех родителей, таких, как она, — за то время, когда ребенок был для нее далеко не на первом месте. Это было бы действительно здорово, я не шучу.
Но она удивила меня. Теперь у нее это получалось, потому что мы больше не знали друг друга так, как раньше. Не то что в браке, когда ты вплоть до мелочей можешь предвидеть, что будет дальше.
— Мне не нравится, что он принимает эти медикаменты, — заявила она. — Это неправильно — подростку принимать таблетки каждый день до конца жизни.
— Тироксин, — сказал я. И даже засмеялся. — Ты говоришь так, будто он совершил налет на медицинский кабинет. Будто он живет на допинге.
Она нахмурилась.
— Не стоит кипятиться, — проговорила она, недовольно надув губы.
Она делала так раньше? Я не помнил этого движения. Кто-то научил ее этому.
Я сделал вдох. Я могу. Я могу закончить этот разговор, обойдясь без взрыва мозга. Наверное. Мы зрелые люди. Если еще хоть чуть-чуть дозреем, то превратимся в окаменелости.
— Пэт был болен, Джина, — негромко заговорил я. — Как только перешел в старшие классы. Он лежал плашмя целыми днями. Чувствовал смертельную усталость.
— Мы говорили об этом, забыл? — холодно бросила она. — Я все об этом знала.
— Думаю, нет, — возразил я. — Потому что тебя не было рядом. Ты была в Токио. Ты была занята новой работой или тем новым парнем из Сибуя[9].
— Ты не умеешь спорить. — Она повернулась ко мне лицом, тут же забыв о красоте вечной реки. — Ты никогда не умел спорить в цивилизованной манере. И это было в Синдзюку, а не в Сибуя. И парень был не новый, а тот же чертов мерзавец, с которым я была в Лондоне.
— Извини, — усмехнулся я.
И замолчал, думая о том, как проходил учебный год, а Пэт оставался у себя в комнате, появляясь только для того, чтобы загрузиться в такси и поехать к очередному доктору. Я вспомнил, как почти рыдал от счастья, когда обнаружилось, что у него нарушение функции щитовидной железы, которое легко исправить, и что он не собирается умирать. И я понял, что нет ничего в этом мире, что может сильнее ранить ваше сердце, чем больной ребенок. Прости, Джина, но ни одна женщина не может убить так, как это делаешь ты.
— Таблетки помогают ему, — очень спокойно проговорил я, потому что мне очень хотелось заорать. — В них нет ничего плохого. Я понимаю твои сомнения, Джина. Но они ему нужны.
Она коснулась моей руки. Дважды погладила ее, а потом провела по ней средним суставом указательного пальца. Этот жест тоже был новым. Мне он почти понравился. Мы улыбнулись друг другу и повернулись, чтобы посмотреть на баржу, которая словно парила в воздухе. Она была права. Это действительно красиво.
— Гарри?
— Что?
— Почему ты такой сердитый? — спросила она.
— Потому что он никогда не был для тебя важнее всех, — сказал я. — Неважно, что еще происходило. Новый мужчина, новая работа, новая жизнь. Он должен был быть для тебя на первом месте. А он не был.
Смешок.
— А для тебя он был на первом месте, когда ты был на первом месте для этой шлюшки с твоей работы?
— Всего одна ночь, Джина.
— Одна ночь — это немало. — Она покачала головой и стала смотреть на разноцветные баржи. — Не делай вид, что ты — святой мученик, Гарри. Ты трахал все, что движется.
Ну да.
Теперь это клеймо навсегда.
После шоу мы с Марти остались в студии и говорили о службе охраны аэропортов. Я сидел на столе среди выключенных микрофонов, каждый из которых был определенного цвета. Как телепузики. Марти качался на стуле, сунув руки глубоко в карманы штанов в стиле милитари.
— Они останавливают даже старушек, этих божьих одуванчиков, — говорил я.
Марти скорчил гримасу.
— Они останавливают бабулек — божьих одуванчиков, но почему-то не останавливают парней, похожих на Осаму бен Ладена.
Я горько рассмеялся:
— А то, что они не дают пронести на борт маникюрные ножницы, мотивируя это тем, что ты проберешься в кабину пилотов и быстренько сделаешь летчику педикюр?
Марти захохотал, потешаясь над идиотизмом этого вшивого современного мира.
— Они не дают пронести на борт маникюрные ножницы, зато втюхают тебе бутылку бормотухи в дьюти-фри — и никто и глазом не моргнет.
— А ты бы предпочел, чтобы тебя чем зарезали? — поинтересовался я. — Изящными маникюрными ножницами или отбитым горлышком от бутылки «Джонни Уокер блю лейбл»?
— Дай-ка подумать. — Марти принял глубокомысленный вид, раскачиваясь на стуле. — Может, стоит записать? Мне нравится и то и другое.
— И так вспомнишь, — утешил я.
Марти окинул взглядом коридор. Джош ушел домой. Звукооператоры тоже ушли. Но сквозь большое стеклянное окно мы увидели, что нас разглядывает какой-то молодой парень в очках. У него была прическа в стиле рокабилли, и волосы стояли, как плавник акулы.
Я его не узнал. Это и есть Би-би-си. Здесь всегда полно юных выпускников Оксфорда и Кембриджа, стоящих в очереди, чтобы принести нам сосиску в тесте.
— Хочешь стакан чая? — спросил Марти и указал парню на киоск, изобразив скрещенными руками букву «т»[10].
Парень в очках и с акульей челкой продолжал смотреть на нас. Марти нетерпеливо ударил верхушкой буквы «т» о ее ножку. Болван по ту сторону стекла слабо улыбнулся, покачав головой. Он поднял руку — пожалуйста, подождите, о великий, — и проник к нам. Его щеки полыхали румянцем.
— Короче, жирный урод, — рявкнул ему Марти, вскинув ноги на стол. — Ты уже не в лодке на реке Кэм. И не на лужайке вместе с хулиганами из «Буллингдон клаб», попивая «Болянже». — Марти окончил общеобразовательную школу в Кройдоне. — Это реальный мир. Два чая, и побыстрее.
Парень рассмеялся.
— Мне ужасно жаль, — сказал он.
Они все были аристократы. И даже те, кто не был аристократом, подделывались под них.
— Мне следовало представиться, но я не хотел прерывать ваше редакционное совещание.
Он посмотрел на меня так, словно был в затруднении.
— Блант, — сказал он. — Джайлз Блант. Ревизор редакционного совета.
Я пожал ему руку. Она была мягкой и влажной, словно река Кэм. Марти даже не пошевелился.
— И что? — спросил он, и его лицо окаменело. — Причудливый титул делает вас неспособным принести таланту чашку чая?
Воцарилась мертвая тишина. И тут Марти расхохотался. Мы с Блантом тоже улыбнулись, радуясь услышать что-то, нарушающее эту ужасную тишину.
— Вот так и снимают напряжение. — Смеясь, Марти встал и протянул руку.
Он мог расположить к себе любого, если было нужно.
— Нам надо поговорить об «Оплеухе», — отсмеявшись, сказал Блант, вспомнив о своих полномочиях. — Если у вас найдется для меня окошко.
Марти оживленно кивнул.
— Я только возьму пиджак, и отправимся ко мне в офис, — сказал он.
Юноша изумленно взглянул на него.
— Сейчас? — переспросил он, посмотрев на большие старомодные часы. Было уже за полночь.
Мы с Марти переглянулись с улыбкой.
— Сынок, — объяснил он Бланту, — мы работаем не с девяти до пяти.
Мы втроем покинули здание компании и направились к Мейфэр по пустым улицам города, которые я знал всю свою взрослую жизнь. Улицы вокруг, казалось, никогда не менялись. Но я знал, что изменился сам.
— Когда тебе тридцать, ты хочешь быть свободным, — сказал я Марти, пока мы пересекали Беркли-сквер. — Но когда тебе сорок, хочешь кому-нибудь принадлежать.
Марти кивнул.
— Например, маленькая шлюшка из Вильнюса, с которой я познакомился, — загоготал он. — Я был бы не прочь принадлежать ей часок-другой.
Он хлопнул меня по спине и обернулся, чтобы рявкнуть на Бланта, который тащился за нами, не понимая, во что вляпался.
Но я на самом деле верил в это.
Десять лет назад я тосковал о бесконечно свободной жизни, хотя — вернее, потому что — понимал: ее у меня никогда не будет. Но сейчас, когда мне было почти сорок, я хотел семью, корни, хотел быть нужным. И мне казалось, что это нормально. Но Марти был из тех мужчин, кто даже на пороге сорока хочет принадлежать танцовщице из Литвы.
Мы вошли в дверь клуба «Пусси Галор», и молодая женщина в ночной сорочке ухватила Бланта за руку.
— Хочешь повеселиться? — спросила она со странным американским акцентом, куда примешивались нотки бывшего коммунистического ада. — Где ты живешь? Хочешь потанцевать? Или кутнуть? — Она прижалась к нему и доверительно зашептала: — Можем повеселиться у меня…
Блант отшатнулся, словно у нее в руках был пистолет.
— Может быть, позже, — сказал я женщине и взял Бланта под руку, уводя его подальше от жадных глаз у стойки бара.
Марти шел впереди нас. За каждую его руку уцепилась девушка, а менеджер провожал его в ВИП-зону. В его офис.
— Что это за место? — спросил Блант.
Интонация в его голосе превратилась в крепкий коктейль из страха и отвращения.
— Оно не такое, каким кажется, — сказал я. — Ничего похожего. Идемте.
Мы поспешили вниз по лестнице, спускаясь во тьму ада и офиса Марти — уютного ВИП-зальчика, огороженного красным бархатным канатом и вдобавок охраняемого бывшим боксером-тяжеловесом с черным галстуком на шее. Он вежливо поднял канат перед Марти и девочками. Мы тоже юркнули вслед за ним, словно в последнюю спасательную шлюпку на «Титанике».
Марти сидел, облепленный девочками.
Песня, которая звучала, была похожа на прекрасное сердцебиение. Та самая, в которой он говорит девушке, что не любит ее так, как хотел бы любить. Та самая. Она мне нравилась.
Блант и я ютились на краю изогнутого дивана, словно старые девы, попавшие на римскую оргию. Блант потрясенно глядел на Марти, выпучив глаза.
— Десять лет назад это было довольно скромное местечко, — сказал я ему, чувствуя, что должен что-то объяснить. — Здесь было полно местных девчонок, мечтающих стать моделями или актрисами. Они подрабатывали, танцуя стриптиз, чтобы было чем платить за квартиру, пока не станут Джуди Денч.
Мы повернули головы, привлеченные взрывом истерического смеха. Две блондинки скинули с себя ночные сорочки и теперь крутились перед довольной физиономией Марти, одетые во что-то вроде зубных нитей.
— Теперь здесь работают девочки из-за границы, — продолжил объяснять я. — Один из подарков, которые Европейский союз сделал для этих стран. Дал им свободу стать проститутками.
Официантка в пачке балерины принесла в ведерке со льдом бутылку «Пол Роджер» и наполнила пять бокалов. Блант качнул головой в сторону Марти.
— Расслабьтесь, — посоветовал я. — Выпейте. Сексом заниматься не обязательно. Вы можете спокойно покинуть это место, не нарушив своего целомудрия.
— Это эксплуатация, — заявил он. — И деградация. Половина человечества превращается в скотов.
И он потянулся за шампанским.
Когда я уходил, по перекошенному лицу Бланта была размазана губная помада, половина населения стран Балтики облепила его худосочное тело и он дико размахивал кредитной картой Би-би-си, требуя еще, еще и еще.
Выйдя из «Пусси Галор», я попросил дружелюбную гориллу у дверей поймать мне такси. И увидел, что за последние десять лет в этом месте еще кое-что осталось неизменным.
Рядом с таксистами, поджидающими пассажиров, стояли приятели танцовщиц. Такие же молчаливые, спокойные и одинокие, как всегда, — любящие развлечения жеребцы, чьи мечты осуществились, кто подцепил девчонку с личиком, фигуркой и великолепной упругой грудью, но это не принесло им ничего, кроме ревности и отчаяния.
Эти парни ничуть не изменились за последние десять лет.
Только теперь их стало больше.
Пэт убрал с могилы своих бабушки и дедушки раздавленную банку из-под сидра.
Я смотрел на надгробие — имя отца над именем матери, между ними — четыре вторых имени, пережиток дней, когда детей рабочих наделяли невероятным количеством имен, словно герцогов и герцогинь. Я смотрел на их имена, наблюдал, как Пэт выбрасывает завядшие цветы, и ничего не чувствовал.
Моих родителей там не было. Я не знал, и не имело значения, ушла ли божественная искра жизни, которая сделала их теми, кем они были, в небеса или в забвение. Но она ушла, и осталась лишь оболочка, которую я целовал, которой касался и при виде которой у меня перехватывало горло, хотя я знал, что она не имеет никакого отношения к матери и отцу. Мои мама и папа никогда так не выглядели.
Я редко приходил на могилу. Часть меня — даже, наверное, большая часть — хотела, чтобы могила была чистой и ухоженной, но только теоретически. Раздавленная банка из-под сидра не была брошена на моих родителей. Я не мог принять это как личное оскорбление. Совсем другое дело — мой сын.
Я смотрел на окружающие поля. Когда хоронили моих родителей — в разные годы, но в один и тот же весенний месяц, — поля ярко желтели. Сейчас они были коричневыми и голыми.
— Но зачем нам туда идти? — спросил Пэт. Я повернулся и увидел, как он укладывает букетик цветов, который мы купили на заправочной станции, выехав из города. — Зачем нам идти — как он называется?
— К Кенотафу, — ответил я. — Он называется Кенотаф. И нам надо пойти туда потому, что… мы в долгу перед этими стариками.
И потому, что я никогда не разговаривал с отцом столько, сколько было нужно. И потому, что я никогда не ходил с ним в паб, слишком занятый работой, девочками и собственной жизнью. И потому, что я любил его, но так и не узнал, какой он на самом деле. Я так и не узнал, что произошло на Эльбе. А потом стало слишком поздно.
— Пэт, — сказал я и, произнеся имя сына на этом месте, почувствовал себя уверенно. — Мы должны прийти к Кенотафу в это единственное воскресенье года, потому что это показывает, кто мы есть на самом деле.
Он выпрямился, стоя над могилой. Должен признаться, что парень хорошо поработал, приводя могилу в порядок. И хотя моих родителей там не было, я был благодарен ему за это.
— Но мы с Джиной собирались в воскресенье на каток, — сказал он.
Он хотел сказать что-то еще, но я сделал то же самое, что отец всегда делал со мной.
Я взглядом заставил его замолчать.
Джони сидела и читала последний выпуск «Гоу герл», пока мать проводила специальной густой расческой по ее длинным каштановым волосам, выискивая вшей.
— Так что ты ответишь, если кто-нибудь скажет, что у тебя вши? — уже не в первый раз спросила Сид.
Джони не подняла глаз от журнала.
— Я отвечу: «Знаете, мисс, у меня нет никаких вшей», — сказала она.
Я продолжил:
— Знаете, мисс, мы пользуемся специальным кремом и специальной расческой, и мама проверяет меня. Она то и дело ищет вшей, мисс, но они все убежали.
— Очень хорошо, — похвалила Сид.
Она стала собирать свои принадлежности — Очень Нужную Густую Расческу От Вшей, Крем Для Волос Для Непослушных Детей, — задумчиво глядя на волосы Джони. В ярко освещенной гостиной они выглядели невероятно блестящими, ослепительно чистыми.
Наш скромный дом в районе Холлоуэй не был большим, но мы снесли на первом этаже разделительную перегородку, и получилось большое открытое пространство, где мы и проводили основное время — ели, читали, смотрели телевизор, отдыхали, охотились на вшей.
К стене было придвинуто небольшое пианино, за которым сидела Пегги и играла. Многие считают этот инструмент слишком громоздким, но мы привыкли к нему. Мы с Пэтом устроились на противоположных концах дивана и читали: я — «Телевидение и радиовещание», он — «Латеральное мышление» Эдварда де Бона. Пегги тщательно подбирала какую-то мелодию.
— Джони, — позвала Пегги, не поднимая глаз от клавиш.
Джони опустила «Гоу герл»:
— Что, Пег?
— У тебя есть вши? — спросила Пегги.
Все засмеялись. Сид покачала головой.
— Не дразни ее, — сказала она, целуя Джони в макушку тщательно обработанной головы.
Но наша младшенькая гордо засияла вампирской улыбкой.
— У меня нет вшей, — сказала она. — Я не вшивая девочка. На мне нет ни одной.
Она спрыгнула из-за стола и взяла банан. Пэт и я снова принялись за чтение. Пегги продолжала наигрывать те же несколько нот.
— Здорово, Пег, — сказал Пэт. — Мэрайя Кери?
Пегги прыснула:
— Мэрайя Кери? Это Мендельсон, солнышко. — Она снова негромко извлекла из пианино надоевшие звуки. — «Lieder ohne Worte». Это означает «Песни без слов».
— Звучит совсем как Мэрайя Кери, — добродушно проговорил Пэт, состроив мне гримасу.
— Чему вас только учат в вашей Рамсей Мак? — фыркнула Пегги.
— Немногому, — ответил он, возвращаясь к «Латеральному мышлению».
Джони возникла передо мной, держа в руке банан, и показала мне свои клыки.
— Не забудь, — сказала она, — Зубная фея еще не приходила.
Пэт и Пегги повернулись ко мне с непроницаемыми лицами, стараясь не улыбаться.
Я кивнул.
— Я работаю над этим, — сказал я.
Джони отошла и уселась рядом с сестрой на стул возле пианино.
— Давай руки, — сказала Пегги. — Я покажу тебе, как играть.
— Джони, — вмешалась Сид, — не играй на пианино, пока ешь банан.
Я направился вслед за женой на кухню. Она экспериментировала с какими-то соусами. Куча разных маленьких мисочек, полных красной и оранжевой массы. На мой взгляд, это было похоже на тайский сладкий соус чили.
— Какая ерунда эта Зубная фея, — проговорил я.
Сид сощурилась:
— Разве у тебя не выпадали зубы?
Я поднял руки.
— Они лежат в спичечной коробке в моей комнате, — признался я. — Но я помню, как она грубо обошлась в «Селфриджес»[11] с Санта-Клаусом. Я думал, она разломает пещеру Санты. А ведь это было — когда? Девять месяцев назад.
— Ох, — сказала Сид. — Ведь это только потому, что Санта был ненастоящим. Понимаешь? Она верит в него, но не доверяет. Разве ты никогда не чувствовал ничего подобного?
Марти высосал три банки «Ред булла» и теперь был готов бросить вызов самой могущественной нации на планете.
— Обама велел вынести из Овального кабинета бюст Черчилля, — сказал он, перебирая перед микрофоном листки со сценарием. — Что происходит?
Он смял в кулаке пустую пивную банку.
— Вы слышали? — спросил он. — Бронзовый бюст Уинстона Черчилля работы Якоба Эпстайна — кстати говоря, стоимостью в сотни тысяч фунтов, — который передали американцам после одиннадцатого сентября, а этот шутник Обама решил, что он ему в Белом доме не нужен…
Он взглянул на меня сквозь стекло. Он ждал звонков от негодующих слушателей, которым не терпелось дать оплеуху американскому президенту. Я покачал головой. Эта тема пока никого не взволновала. Марти продолжил свою пламенную речь:
— Кто заставляет Обаму верить, что в него не осмелятся бросить бомбу в Афганистане? Французы? Немцы? Бельгийцы? Нет — наши ребята. Они стоят плечом к плечу с дядей Сэмом, как всегда делали британцы, в любых войнах. А теперь Обама имеет наглость выбросить бюст Черчилля чуть ли не в мусорный ящик.
Строго говоря, это была неправда. Обама вернул бюст в посольство Великобритании, заменив его бюстом Линкольна. Но Марти был так погружен в американскую культуру, что такие вещи не могли его не ранить. Он чувствовал, что его оттолкнули. Он принял возвращение бюста Черчилля как вызов, и это было хорошо — хорошо для шоу. Плохо было то, что его слушателей, очевидно, не заботило, что именно держит у себя на каминной полке американский президент. Когда он объявил Мэрайю «Я продолжаю любить», я нажал кнопку.
— Похоже, их это не волнует, — сказал я. — Пока только один парень на первой линии, который хочет поговорить о тех, кто неправильно паркуется. Сид из Сёрбайтона.
Марти чертыхнулся:
— Нашу нацию публично оскорбил президент Америки, а этот парень хочет побеседовать о соседе мистере Джонсе, который паркует свой драндулет «воксхолл» так, что ему не проехать?
— Ага, — ответил я. — Первая линия, после Мэрайи Кери. Эфир через девяносто секунд.
Марти выдрал из упаковки последнюю, четвертую банку «Ред булл», вскрыл ее и сделал большой глоток. Методично раздирая картонную упаковку на мелкие кусочки, он слушал, как Сид из Сёрбайтона сетует на то, что сосед вечно перегораживает ему дорогу.
— Я скажу тебе, как следует поступать с такими типами, Сид, — прервал его Марти. — Его надо пристрелить.
И он потянулся к кнопке, чтобы отключить сёрбайтонского Сида, но случайно зацепил локтем последнюю банку «Ред булл». Она глухо ударилась о микрофон прямого эфира и опрокинулась, заливая содержимым сценарий.
«Совсем как кровь на тротуаре», — подумал я.
Я потянулся к жене, но она даже не повернулась. Ей и не надо было. Она продолжала лежать так, словно я не дотрагивался до нее, поэтому я вернулся на свою сторону постели. Я уже почти засыпал, когда она заговорила.
— Почему у мачех такая паршивая репутация? — спросила Сид в темноте. — Как это случилось? Год за годом ты готовишь рыбные палочки, стираешь, пришиваешь к вещам бирку с именем и фамилией, и этого все равно недостаточно. Это никогда не ценится. Ты делаешь это для ребенка, которого не рожала, и даже научившись его любить, ты никогда не станешь для него номером один. Никогда не будешь достаточно хорошей. Ты вытираешь им носы, ищешь у них вшей — да, их вшей, Гарри, вспомни специальную расческу. Но на тебя все равно смотрят так, словно это ты бросила в лесу Гензеля и Гретель.
Я включил свет.
— Ты права, беби.
— Не называй меня «беби», Гарри. И выключи этот чертов свет.
Я щелкнул выключателем и лег на бок, поглаживая ее по руке, но готовый отодвинуться при первом признаке недовольства.
— Думаешь, тебе одному тяжело, Гарри? Попробуй побыть мачехой десять лет. Попробуй побыть злой ведьмой, чье преступление только в том, что она не родила ребенка, которого старается вырастить.
Сид замечательно относилась к Пэту. Она никогда не принуждала себя к этому. Они были друзьями и спустя годы стали значить друг для друга даже больше. Единственное, чего у них не было, — это кровного родства. Но по моему мнению, это понятие слишком переоценивается. Гораздо больше значат рыбные палочки, бирки с именем и расческа для поиска вшей.
— Думаешь, мне легко оттого, что Джина вернулась и начала играть в счастливую семью? Видеть, как Пэт разрывается между матерью и отцом? А я — бессловесная статистка в этой семейной драме. Думаешь, мне это нравится?
— Мы ценим это, — сказал я. — Абсолютно все. Все, что ты делала. Просто оставаясь здесь.
Это была правда. Мы это ценили. Но и считали это само собой разумеющимся. Особенно теперь, когда вернулась Джина. Рыбные палочки, бирки с именем и частая расческа уже стали историей.
— Прости, — сказал я.
— Не надо извиняться. Просто не будь таким эгоцентриком. Это было бы чудесно. Я была бы тебе очень признательна. И поговори с Пэтом. Он начал класть рядом с собой мобильник за ужином на случай, если она позвонит, или пришлет эсэмэску, или снизойдет до того, чтобы встретиться. Раньше он так никогда не делал. Думаешь, ты один страдаешь. А это тяжело для всех нас.
Подушка зашуршала, когда Сид поправила ее.
— Джина, — проговорила она. — Эта чертова…
Но она не смогла подобрать слово. Слов не было. И она позволила мне обнять ее, и я занялся любовью с женой. Именно так я всегда думал о ней — моя жена. Я никогда не считал Сид второй женой, потому что эти слова звучали как утешительный приз, как обозначение серебряного призера, а она никогда не была такой. Сид не была мне второй женой. Она была просто моя жена. Хотя я действительно не знал, когда именно мой сын перестал думать так.
Во всяком случае, он был не прав.
— В пабах нельзя курить? — спросил Кен Гримвуд, скептически скривив губы. В зубах у него была зажата наполовину выкуренная самокрутка. — С каких это пор в пабах запрещено курить?
— Довольно давно, — ответил я и взглянул на барменшу, словно она могла сделать исключение для того, кто потерял ногу, освобождая мир от тирании.
Но она стояла, с решительным видом глядя на раздражающую сигарету, пока старик не загасил окурок. Потом она отвернулась.
И я понял, что Кен Гримвуд надул меня. Он прекрасно знал, что в пабах не курят.
Старики в зеленых беретах захихикали. На груди у них висели медали, поблескивающие в тусклом свете маленького коричневого паба. Их было шестеро, не считая Синга Рана. Все были в рубашках, пиджаках и галстуках, и я чувствовал себя довольно нелепо в кожаном пиджаке и черных джинсах. На головах у всех красовались зеленые береты коммандос, лишь у старого гурка — шляпа с хлопчатобумажной лентой и прикрепленной сбоку пряжкой. На шляпе была квадратная нашивка зеленого фетра с серебряным значком — два скрещенных кривых гуркских ножа под короной.
— Осторожней, Кен, — сказал один из них с акцентом уроженца Глазго, — не накличь на нашу голову инспектора здравоохранения.
Они отлично проводили время. Они не виделись друг с другом тысячу лет.
За несколько лет до того, как запретили курение в общественных местах, части коммандос были расформированы. Бывшим десантникам выплатили пособие. Не многие из них остались в живых. Самым молодым из них, тем, кто во время войны был подростком, сейчас должно было быть за восемьдесят. Они потягивали свои полупинты кто легкого, кто крепкого пива и хохотали, сидя все вместе в туристическом пабе на Трафальгарской площади.
Я посмотрел на Пита, отхлебывающего лимонад. Он улыбался.
— Синг Рана, — окликнул Кен, — расскажи нам о тех трех немцах в Монте-Кассино.
Старый гурк нахмурился, глядя на свой стакан с апельсиновым соком. Он один не пил пиво на завтрак. Я попытался заказать еду, но, похоже, еда их интересовала меньше всего. Я уговорил нескольких человек на пакет чипсов с луком и сыром и подозревал, что они именно это назовут едой.
— Эту историю все уже назубок знают, — проговорил Синг Рана своим тихим, монотонным голосом.
Но старики запротестовали, и в их голосах слышался акцент уроженцев берегов Клайда, Таффа, Трента, Мерси и Темзы. Туристы у барной стойки повернулись к шумной компании, затем отвернулись. Это были просто несколько стариков в их лучшее воскресенье года. Если туристы и заметили их зеленые береты и медали, то не подали вида.
— Давай, Синг, еще разок, для старых приятелей, — уговаривал его Кен, доставая жестянку «Олд Холборн».
Он что, забыл, что никотин здесь вне закона? Нет, думаю, его это просто не заботило. Жалкие творцы законов паршивого современного мира — он искренне плевал на них. Он указал на меня и Пэта:
— И для новых приятелей тоже. Они ее не слышали.
Синг Рана поднял свой стакан с апельсиновым соком и посмотрел на него. Старые солдаты заулыбались и стали подталкивать друг друга локтями. Но слушали внимательно, не перебивая.
— Мы были в ночном патруле в Монте-Кассино, — начал он. — Наш полковник любил посылать нас в ночной патруль. Он знал, что гурки хорошо воюют в горах, а ночь нас не пугает.
Он опять с интересом уставился на свой сок. Я посмотрел на Пэта. Он держал в руке стакан с лимонадом и глядел на старика с застывшей улыбкой. Кен Гримвуд хмыкнул, сворачивая самокрутку.
— Во время первого же патруля в Кассино мы нашли трех немцев. Они спали в щели-убежище, — продолжал Синг. — Мы взяли двоих мужчин, лежащих по бокам, и отрезали им головы. — Он заговорил еле слышно. — Того, кто лежал в середине, мы не тронули, он продолжал спать. А когда проснулся, обнаружил, что его друзья сидят рядом с ним. — В этом месте Синг позволил себе слегка улыбнуться. — И рассказал остальным.
Гурк отхлебнул сока. Ветераны расхохотались. Я видел, что Пэт продолжает сидеть с застывшей улыбкой, не зная, как реагировать, слегка побледнев. Словно ему казалось, что он что-то пропустил, словно старик в чем-то его обманул. Он вопросительно взглянул на меня, а затем быстро перевел взгляд на свой стакан, внезапно осознав, что каждое слово в истории Синга Рана было чистой правдой.
Мы стояли среди молчащей толпы на Уайтхолл и, щурясь на ярком ноябрьском солнце, смотрели, как мимо нас маршируют солдаты.
«СЛАВА ПОГИБШИМ», — было написано на Кенотафе, звучала музыка, и на фоне бледного портлендского камня вспыхивали яркие флаги. Эти два слова жгли мне глаза.
Я смотрел на лицо сына, желая верить, что он чувствует то же самое. Абсолютно все. Осознает их жертву, их мужество. Как смехотворно просто было моему отцу погибнуть в Анцио, на Эльбе или в Монте-Кассино, быть застреленным в окопе, истечь кровью на десантном судне или утонуть в доке, забитом вдрызг пьяными парнями и неисправными машинами. Как запросто мой папа мог погибнуть в восемнадцать лет, и ни один из нас не родился бы.
Пэт тоже это чувствовал, как мне казалось, просто он вырос не в той обстановке, в какой рос я, и в школе ему об этом не говорили. Но он это чувствовал. Героизм, отчаянную храбрость. Целая армия мальчиков, которые не вернулись домой или вернулись сплошь израненные. И мы всегда будем в долгу перед этими стариками.
Он наклонился ко мне.
— Немного похоже на то, как бывает в церкви, — шепнул он с легкой полуулыбкой, и я почувствовал укол разочарования.
Но потом я кивнул и коснулся его плеча. Потому что он был прав.
Кроме того что наши лица обдувал легкий ветерок, а в глаза светило ослепительное зимнее солнце, здесь все было в точности как в церкви. Тихое благоговение, почтительность толпы. Ощущение того, что присутствуешь при чем-то грандиозном, отчего колотилось сердце и перехватывало дыхание. Мне казалось, что отец где-то рядом.
Солдаты стали уже совсем старыми. И были удивительно маленькими. Словно другой вид людей. Они напомнили мне о школьных экскурсиях и о небольших средневековых латах, выставленных в стеклянных музейных витринах. Раса воинов-гномов.
Они держались скованно, напряженно. Причина была не в старости и не в остатках военной выправки. Казалось, им неловко оттого, что на них смотрят. Не мы, не толпа, собравшаяся на Уайтхолл. Другие. Призраки этого воскресного утра. Все их павшие братья.
Я наблюдал за Пэтом. Он любил деда больше всех на свете, но лишился его в слишком юном возрасте, чтобы осознать это. А я хотел, чтобы он осознал. Ведь я видел, что его сверстники почти не обладают этим бесценным знанием. Памятью о том, что они сделали, и пониманием нашего долга перед ними. Помнил ли он, как выглядел дед, снимая в саду рубашку? Помнил ли Пэт страшные шрамы и пулевые отверстия, почти сплошь покрывавшие торс деда?
— Вот они идут, — сказал он, и я повернулся к солдатам, идущим плечом к плечу, вглядываясь в ряды зеленых беретов.
Я тоже их увидел и почувствовал, как забилось сердце при виде тех, кого отец называл «моя банда». Десантные батальоны Королевской морской пехоты. Храбрейшие из храбрых. In primo exulto. Радуйся тому, что первый.
Они почти поравнялись с нами, когда зазвонил телефон Пэта.
Скорее заиграл, а не зазвонил.
Снова эта песня.
Песня, звучащая как сердцебиение. «Запертая любовь» Канье Уэста. Там-там-там, звучала она, и головы толпы повернулись к нам. Там-там-там. Словно мучительное электронное сердцебиение. И когда Пэт полез в карман, люди вокруг стали качать головами, приговаривая: «Тсс» — и возмущенно фыркая. Кто-то сзади нас произнес: «О, ради всего святого!», словно мы ничего не понимали, мой сын и я.
Он вытащил телефон из кармана, и звук стал громче. Он поспешно попытался отключить его, но телефон выскользнул у него из пальцев и упал на тротуар. Можно было подумать, что Канье Уэст сейчас заткнется, но не тут-то было. Телефон продолжал звонить, совсем как в старые времена, когда мы пользовались для звонков диско-миксами с двенадцатидюймовых пластинок. Там-там-там, продолжались звонки, когда Пэт опустился на колени, что было совсем не просто в тесно стоящей толпе у Кенотафа. Там-там-там. Лицо Пэта пылало, как моя кровь.
Я взглянул на старых солдат как раз вовремя, чтобы увидеть, что мимо нас маршируют Кен Гримвуд и его приятели из паба. Пэт поднял телефон и стал продираться сквозь толпу, уходя прочь. Я окликнул его, но он не остановился. Я оглянулся на коммандос, надеясь, что их слух ослабел настолько, что они не услышали песенки Канье Уэста «Запертая любовь», раздающейся у Кенотафа. Но слух у них был неплохой.
И я смог прочесть мысли по их лицам, лицам стариков, этих преданных суровых старых солдат, совсем как по лицу своего отца, когда я разбивал окно, прогуливал уроки или когда развелся.
Ради этого?
Ради этого?
Мы делали все ради этого?
Далеко позади толпы, собравшейся в честь Дня памяти погибших, там, где слонялись бездельничающие туристы, я наконец догнал моего сына.
— Дай мне эту штуку, — сказал я.
Он не шевельнулся. Я повысил голос.
— Дай ее мне, — слишком громко потребовал я, и туристы обернулись на нас, словно им показывали представление в Ковент-Гардене.
На глаза Пэта навернулись слезы, и он отдал мне телефон.
Я посмотрел на дисплей.
«Один пропущенный звонок от Джины», — гласила надпись.
Я сжал в кулаке эту чертову вещицу, словно хотел раздавить ее, и занес руку над головой, от всей души желая швырнуть телефон на заляпанный голубями асфальт, так, чтобы он разлетелся на мелкие кусочки и его уже нельзя было починить.
Но я посмотрел на сына, а он посмотрел на меня.
Я заметил, что он вытирает нос рукавом, едва сдерживая слезы. Посмотрел на цветок мака, нелепо торчащий из петлицы его школьного пиджака. Вздохнул и покачал головой.
Все еще бледный от ярости, я медленно разжал руку и отдал ему телефон.
— Ладно, малыш, — сказал я, обнимая его за плечи, не желая, чтобы он расплакался, и внезапно мне отчаянно захотелось оказаться подальше от этого места. — Пойдем домой.
Но пока мы молча шли к метро, я чувствовал: случилось непоправимое.
Неважно, что я отдал ему телефон.
Между нами что-то разрушилось.
Я сидел на кухне, глядя на светящийся экран лэптопа, а моя жена ходила по дому, запирая двери, проверяя окна и выключая свет. Она возникла в проеме двери, держа в руках школьный ранец.
— Ты идешь? — спросила Сид.
— Сейчас приду, — улыбнулся я.
Она кивнула и удалилась. Я услышал, как она вышла на задний двор и бутылки, которые она выбросила в мусор, зазвенели, как «музыка ветра». Она вошла в дом, и было слышно, как в двери повернулся ключ.
Я набрал в поисковике «коммандос» и стал ждать.
Потом вздохнул.
Напечатайте в поисковике слово «коммандос», и получите миллион ссылок на старый фильм с Арнольдом Шварценеггером, жестокие видеоигры и чирлидерш без трусов.
Когда-то стать коммандос означало рисковать своей жизнью, чтобы освободить мир. Теперь на сленге это означало обходиться без нижнего белья.
Сид вернулась и уставилась на меня. Я нажал «Выход», и чирлидерши мгновенно испарились. Жена скрестила руки и прислонилась к косяку.
— Интересно? — спросила она.
— Не особенно, — ответил я.
Потом мы оба прислушались к детскому монитору, потому что Джони начала вскрикивать во сне.
— Я схожу к ней, — сказала жена. — Не волнуйся, Гарри. Продолжай заниматься своим делом.
Когда она ушла, я набрал в поисковике «пляжные вечеринки» и получил больше 30 000 ссылок на страницы с девицами без трусов.
И пока я мог слышать раздававшийся из монитора голос жены, успокаивающей нашу дочь, перед глазами вспыхивали и падали зеленые искорки в такт их голосам.
Но еще долго после того, как голоса стихли и в доме воцарилась тишина, я сидел на кухне в поисках призрака моего отца.
— Мы любим резкость и остроумие, — говорил Блант, обращаясь к радиостанции, к корпорации, ко всей Би-би-си. Он послал Марти профессиональную улыбку. — Мы любим дискуссии. Мы любим опасность. Мы все это любим.
Он снова послал нам дружескую улыбку. Потом с отвращением оглядел газеты, разбросанные у него на столе:
— Но мы не любим неприятности. Нам не нравится видеть в национальной прессе передовицы, направленные против Би-би-си. Нам не нравится, когда пресса вырывает у нас печень и бросает ее на съедение собакам.
Сид из Сёрбайтона воспользовался советом Марти. Он попытался решить затянувшийся диспут с соседом по поводу парковки, выстрелив тому в лицо из стартового пистолета.
Сид во всем винил Марти. «“ПРИСТРЕЛИ СВОЕГО СОСЕДА”, — СКАЗАЛ МНЕ РАДИОВЕДУЩИЙ», — верещали таблоиды. Газеты обвиняли Марти. Солидные издания вели дебаты о том, было ли выплачено лицензионное вознаграждение за содействие преступлению с помощью оружия. Таблоиды просто рехнулись, захлебываясь от праведного гнева, выбрав нас в качестве горячей новости недели в донельзя испорченной Великобритании.
Фотографии Сида, отправленного за решетку, были на первых полосах вместе с архивными снимками Марти. Он взял в руки экземпляр «Дейли миррор», где была напечатана его фотография с какой-то забытой премьеры. Он тряхнул головой и уставился на меня. В глазах его было отчаяние.
— Я что, потерял волосы? — спросил он. — И поправился на несколько фунтов?
Я не обратил на него внимания.
— Чем это нам грозит? — поинтересовался я у Бланта.
— У соседа повреждена сетчатка, — сообщил Блант. — Он может лишиться глаза, и тогда все кончено. Если он сохранит глаз, у нас есть надежда. Поэтому мы все хотим, чтобы он не потерял глаз.
Я оперся ладонями о пачку газет, пытаясь побороть растущую панику. Машина соседа до сих пор была припаркована поперек подъездной дорожки Сида. Поэтому, в общем-то, свой выстрел он заслужил.
— Кое-кто из репортеров говорил с местными, — сказал я. — Этот парень никому не нравился. Парень давно напрашивался на то, чтобы в него выпалили. Его называют «сосед из ада».
В газете имелась фотография переднего двора — на неухоженном газоне валяется старый холодильник, по нему лазают чумазые дети, за которыми явно никто не смотрит.
— Неправильная парковка — это только начало. Его дети бегали повсюду без присмотра. Один из тех забавных знаков гласит: «Осторожно, дети!», но это совсем не кажется смешным, когда живешь по соседству с этими маленькими гаденышами. Музыка у него орала до одиннадцати. А собака, видимо, специально была выдрессирована мочиться в почтовые ящики.
— Обычное дело, — проговорил Марти, не пытаясь скрыть зевоту. — Тупое быдло.
— Общественное мнение определенно на стороне Сида из Сёрбайтона, — признал Блант. — Но я не уверен, что его реакция была соразмерна преступлению. В конце концов, шоу называется «Оплеуха». А не «Выстрел в лицо».
— Это — как это называется? — сказал Марти. — Афоризм. Аксиома. Если уж вы хотите начать говорить литературным языком, можно назвать шоу «Повешение — слишком милосердно для тупого быдла».
Мы оба проигнорировали его.
— Значит, нам это не поможет, — сказал я Бланту. — Не поможет, даже если все ненавидят этого типа.
— Это не поможет вам, — поправил он.
Мы смотрели друг на друга, разделенные столом с кипами утренних газет, но отлично понимая друг друга.
Я стоял у газетного киоска, глядя на полки с табаком. «КУРЕНИЕ УБИВАЕТ», — гласила надпись под оскалившимся черепом. «КУРЕНИЕ ВРЕДИТ ВАМ И ОКРУЖАЮЩИМ». «ВЫ НА ГРАНИ СМЕРТИ». «СМЕРТЬ». «СМЕРТЬ». «ВЕРНАЯ СМЕРТЬ». «ПЫХ-ПЫХ — И ТЫ МЕРТВ».
— Берете для себя? — спросил парень за прилавком.
— Нет, это ведь яд, — ответил я.
Я думал, что принесу Кену жестянку «Олд Холборн». Такую, какую он всегда носил с собой, и я отлично помнил, что у моего отца была такая же — желто-белая, с нарисованным на крышке ресторанчиком на Джорджиан-стрит и надписью «Олд Холборн смешанный виргинский», написанной словно чернильной авторучкой, как будто во всей вселенной не было ничего более заманчивого, изысканного и стильного, чем самому свернуть себе самокрутку.
Я думал, что покупаю последний рассыпной табак. Но в киоске было полно этого добра. Только не в жестянках.
— Попробуйте купить на интернет-аукционе, — посоветовал мне парень за прилавком. Там они продаются. А у нас — вот.
Парень изящно повел рукой, словно гордый сомелье, показывающий внушительную винную карту. «Амбер лиф». «Голден Виргиния». «Ван Нелле». «Самсон». «Доминго». «Драм». И «Олд Холборн» — до сих пор популярный, только продается не в больших жестянках, а в небольших пачках, раскрашенных в новые цвета — оранжевый, черный и голубой, удивительно похожих на красивые упаковки печенья «Яффа».
— Бумагу для косяков возьмете? — спросил парень за прилавком.
Я уставился на него, внезапно онемев оттого, что осознал — эстафетную палочку, уроненную поколением моего отца, подхватили те, кого папа называл «тупоголовые наркоманы» — вид людей, которых он презирал больше всех на свете. Если не считать мужчин, которые носят женские платья. И немцев.
Я купил пятисотграммовую пачку, содержащую десяток вырасти-сам-себе-опухоль-пакетиков. Конечно, она не исправит то, что у Пэта возле Кенотафа выпал телефон. Не возродит тишину, нарушенную «Запертой любовью» Канье Уэста.
Но я не знал, как еще объяснить, что мне очень жаль.
Когда я подошел к дому Кена, Тайсон дремал у подножия бетонной лестницы, по-хозяйски придерживая здоровенными передними лапами какой-то изглоданный предмет, по виду напоминавший человеческую кость.
Я перешагнул через него и побежал наверх, перепрыгивая через ступеньки, миновал компанию подростков, похожих на привидения в своих надвинутых на глаза капюшонах, словно в страшной сказке Толкина. Было гораздо холоднее, чем обычно бывает в ноябре, но, возможно, мне так казалось из-за непрекращающегося ветра, всегда гулявшего по коридорам дома, какая бы ни была погода.
Я нажал кнопку звонка. Мне открыл мужчина лет пятидесяти. Он выглядел холеным и богатым, похожим на банкира, проводящего выходной в поло «Лакоста» цвета лайма, на человека, жизнь которого удалась. Тонкие губы и маленькие глазки образовывали на лице три щели, и он мог быть только сыном Кена. Я протянул ему руку и представился.
— Иэн Гримвуд, — кивнул он. Его акцент отличался от произношения отца — он по-современному растягивал слова. — Спасибо за… вы знаете. За все.
Я увидел, что он смотрит на «Олд Холборн» у меня в руке.
— Да не за что, — ответил я.
Синг Рана как раз уходил. Он повернул ко мне свое нежно-золотистое лицо.
— Я вернусь, когда все закончится, — сказал он.
— Я хотел сказать ему, что сожалею, — признался я. — Телефон моего сына зазвонил как раз тогда, когда вы маршировали. И — я чувствую себя плохо. Просто ужасно. Мне стыдно перед всеми стариками солдатами.
Синг Рана мягко улыбнулся.
— Не переживай так, — проговорил он. — Половина из них совсем оглохли, так что вряд ли услышат, если рядом разорвется бомба. А другая половина не обратила на это внимания.
Он ласково похлопал меня по руке свернутым в трубку экземпляром «Рейсинг пост»:
— Они видывали кое-что похуже.
И он выскользнул из квартиры.
На кухне раздавались голоса. Непреклонный голос Кена, старчески дребезжащий, и голос женщины, гораздо более громкий. У нее был тот же акцент, что и у брата. Акцент, который кажется то ли старомодным, то ли провинциальным.
— Не знаю, как ты можешь даже думать о таких вещах, — сказала дочь Кена, выходя из кухни.
Она была немного моложе брата и в гораздо лучшей форме. Ухоженная пятидесятилетняя женщина. Но рот у нее был такой же узкий и такие же чуть раскосые глаза, как у брата и отца, который вышел из кухни вслед за ней, держа в руке хлебный нож.
— Продолжай, — задирал ее Кен. — Воткни его в меня. Прямо сюда, девочка. — Он указал на верх кармана пиджака. — Тогда ты будешь совершенно счастлива.
Сын умоляюще поднял руки.
— Хватит уже, успокойтесь, — попросил он, и я понял, что именно дочь унаследовала характер отца.
Кен облокотился на телевизор, чтобы отдышаться. Женщина смотрела на меня.
— Трейси, — сказал брат, — это мистер Сильвер, тот самый, кто привез папу из больницы.
Она тряхнула головой.
— Пожалуйста, не говорите мне, что это для него, — сказала она, выхватив полукилограммовую пачку у меня из руки. — Не говорите мне этого.
Я почувствовал негодование.
— Послушайте, — начал я.
— У него рак, — проговорила она почти по слогам, словно английский был мой неродной язык. — Рак легких. Вызванный вот этим дерьмом.
Она швырнула в меня пачку. Та полетела мне в грудь, но я ее поймал.
— Я знаю, — ответил я.
— Так почему? — окрысилась Трейси Гримвуд и раздраженно покрутила у виска указательным пальцем. — Вы что, такой же идиот, как он? Принести чертов «Олд Холборн» человеку, умирающему от рака легких! О чем вы думаете?
Я сделал вдох.
— Я думаю, что уже нет никакой разницы, — ответил я довольно спокойно, хотя во мне все клокотало.
Я вспомнил, что мои собственные родители перед смертью перестали подражать Богарту и Бэколл[12], и отец бросил дымить. И что, много от этого было пользы?
Она махнула рукой и скрылась на кухне, я увидел, что она ставит чайник. Кен взял у меня табак и подмигнул.
— Не переусердствуй с этим, папа, — сказал Иэн, беспокойно поглядывая в сторону кухни.
— Немножко того, чего очень хочется, всегда идет на пользу, — проговорил Кен, устраиваясь на софе.
Он опытным движением вскрыл пятисотграммовую упаковку и стал высыпать содержимое пакетиков в свою потертую жестянку, какую теперь можно найти только на интернет-аукционе. Потом он повернулся в сторону кухни:
— Я заслуживаю этой маленькой радости.
Трейси высунула голову из кухни.
— Если хочешь радости, почему бы тебе не стать настоящим дедушкой для твоих внуков? — поинтересовалась она.
Потом взглянула на меня.
— Вы видели у него фотографии моих ребят? Или детей Иэна?
Я посмотрел на каминную полку. Там был молодой боксер. Трое детей на поблекшей фотографии шестидесятых годов. А в середине — свадьба Кена Гримвуда. Сейчас я смотрел на нее. На нем была морская форма, и он гордо стоял, по-моряцки расставив ноги, а его скромную невесту почти целиком закрывали оборки белого свадебного платья.
Трейси вернулась в гостиную.
— У него прекрасные внуки, — сказала она. — Действительно прекрасные. Вообще-то они уже выросли. Но сводил ли он их хотя бы раз в парк, рассказал ли хоть одну сказку? Повел ли себя хоть раз как нормальный дед? Нет, он был слишком занят собой. Лошадьми. Борзыми. Игрой на деньги.
Кен нахмурился, пересыпая табак.
— Они были панк-рокеры, — бросил он. — Панк-рокеры и скинхеды.
Трейси взорвалась:
— Это было сто лет назад!
— Я приготовлю чай, — пробормотал Иэн и удрал на кухню.
— К тому же Сьюзи была готом, а вовсе не панк-рокершей, — продолжала Трейси. — А теперь она замужем за своим ровесником. Но разве ему это хоть немного интересно?
Она посмотрела, как он высыпает содержимое пакетиков в жестянку, и вздохнула. В этом вздохе было вселенское разочарование.
— А вы зачем здесь, мистер Сильвер? Помимо того что поощряете этого выжившего из ума старого дурака довести себя курением до смерти.
Я думал об этом.
Я не знал, как это объяснить.
— Он — Кен — был вместе с моим отцом, — сказал я. Старик не смотрел на меня, но мне казалось, что он слушает. — Я имею в виду, во время войны. Они вместе сражались.
Я посмотрел на нее.
— Мой отец тоже был коммандос, — объяснил я.
Она кивнула — более холодно, чем я ожидал. Затем взяла с телевизора хлебный нож, который положил туда Кен.
— А ваш отец преставился, смею предположить?
Я смотрел на нож.
— Десять лет назад, — ответил я. — Кстати, тоже от рака легких. В последние годы он бросил курить. Но пользы ему это не принесло.
— Пэдди Сильвер, — хмыкнул Кен. — Этот парень был твердый, как тиковое дерево. Отличный парень этот старый Пэдди.
— Значит, вы один из них, — резюмировала Трейси, постукивая ножом по ладони. — За эти годы я видела таких, как вы.
— Какой же я? — спросил я.
Я не хотел с ней спорить. Но чувствовал, что не могу сдержаться.
Она поглядела на отца.
— Человек, который считает, что старый орден, который он сунул в ящик, имеет вселенское значение. — Она зло усмехнулась. — Что ж, спасибо, что зашли, мистер Сильвер, и спасибо за ваш неуместный подарок, который, я уверен, был сделан с самыми лучшими намерениями. Но позвольте мне сказать вам кое-что о моем папочке, чтобы вы не тешили себя иллюзиями.
— Иэн! — рявкнул Кен. — Этот чертов чай готов?
Из кухни раздался жалобный голос сына:
— Сейчас, папа.
Трейси шагнула ко мне, уронив руку с ножом. Я хотел сделать шаг назад, но стоял как завороженный.
— Он не герой, — отчеканила дочь старика. — И он не ваш отец. Так что если вы ищете героя или отца, вы попали не по адресу. Он просто глупый эгоистичный старик, который ждет смерти.
Она направила на меня кончик ножа:
— Можете взять его себе.
Я стоял в дверях комнаты сына, не включая свет. Везде были «Звездные войны». До сих пор все было в «Звездных войнах». Неужели у него не появилось других интересов?
С потолка свисали серые пластиковые звездные истребители и большой звездолет «Миллениум фэлкон». Над узкой кроватью — соответствующий постер. Люк, который целится в камеру, по бокам от него Хан Соло, размахивающий световым мечом, светящимся розовым, — неужели Хан Соло когда-нибудь пользовался таким мечом? Что-то не помню — и принцесса Лея, стреляющая из бластера. Знаменитые эпизодические персонажи — Оби Ван Кеноби, два робота-андроида и Чубакка. А выше всех — очертания святого покровителя паршивых отцов — Дарт Вейдер, безучастно глядящий на Звезду Смерти.
Комната как будто законсервировалась. Словно остановились часы. Казалось, что время замерло на той поре, когда мой сын был маленьким, когда все было легко и просто.
Он стал оставаться у Джины на ночь. С трудом, но он успевал добраться в школу из Сохо в Айлингтон. Если он пропускал завтрак или перехватывал в метро миндальный круассан, то приходил в школу вовремя. Мать не подвозила его до школы. У Джины не было машины. Насколько я знал, отсутствию машины было множество причин — потому что, если живешь в Сохо, всюду можно дойти пешком; потому что она боялась водить и еще больше боялась парковаться. Поэтому я держал рот на замке. А Пэт начал чувствовать себя у Джины как дома.
Сид подошла и обняла меня. Мгновение спустя между нами втиснулась Джони, одетая в пижамку и с зубной щеткой в руке.
— Это надо делать в ванной, — сделала ей замечание Сид.
Джони посмотрела на комнату брата, всю в антураже «Звездных войн», продолжая чистить зубы. Потом подняла личико. Вокруг рта была размазана зубная паста, похожая на мороженое.
— А почему мама Пэта не может прийти сюда, чтобы навестить его? — спросила она.
Мы не знали, что ответить. Джони отправилась обратно в ванную. Вскоре мы услышали, как она тщательно отплевывается, полоща рот.
— С ним все в порядке, — сказала Сид. — Ты ведь знаешь, что с ним все в порядке, мой хороший. Ты замечательный мужчина. Ты любящий отец. И у этого красивого мальчика все будет отлично. Ведь это хорошо, что он узнает свою мать, Гарри. Это совершенно необходимо.
Я сглотнул.
Я понимал, что мне надо было что-нибудь сделать или сказать. Показать ей, что я счастлив и доволен тем, что она рядом. Но я продолжал смотреть на Люка Скайуокера, направлявшего на меня пистолет. Я чувствовал, что жена теряет терпение.
— Так будет каждый раз, когда он будет видеться с ней? — наконец спросила Сид. — Неужели ты не хочешь, чтобы она узнала его? Она не бросала его, ты ведь понимаешь.
Я знал, что она скажет дальше.
— Она бросила тебя.
Все верно.
Но бывали времена, когда мне казалось, что она бросила нас обоих.
Иногда эти времена длились целые годы.
Мы с Пэтом сидели в Национальном доме кино. Показывали два фильма с Ли Марвином. Именно тогда Пэт мне это и сказал.
«Грязная дюжина» и «Ад в Тихом океане». Ли Марвин в оккупированной нацистами Франции, идущий на верную смерть вместе с кучкой обреченных неудачников и психопатов. А после двадцатиминутного перерыва — Ли Марвин, высаживающийся на пустынный остров с кучкой японских солдат-фанатиков. Отличное воскресное времяпровождение для отца с сыном. Мы могли провести вместе несколько часов, практически ни о чем не разговаривая.
— «Мы притащили сюда достаточно, чтобы взорвать весь мир!» — процитировал я, когда мы вышли с «Грязной дюжины», и Пэт вежливо улыбнулся.
Продавцы книг собирали свой товар. Темнело уже довольно рано, и вдоль всей Темзы зажигались фонари. Собор Святого Павла неясно светился в последних лучах солнца. По реке не спеша плыли старые коричневые баржи. Я купил горячий шоколад Пэту и чай себе. Впечатление от фильма потихоньку таяло. Мы смотрели, как река катит волны навстречу ночи.
Пэт, глядя на Дом кино, потягивал свой напиток. На его верхней губе остались кремовые усы от сливок.
— Можно передохнуть немного перед «Адом в Тихом океане», — пошутил я, и он кивнул.
На его щеке пробивалось несколько светлых волосинок, словно легкий пушок на новом теннисном мяче. В один прекрасный день он начнет бриться.
«Не позже чем через год», — подумал я.
Он стер пену с губы и посмотрел на меня.
Я увидел, что он набрал воздуха в грудь.
— Я тут кое о чем подумал, — проговорил он.
— Да? — Я напрягся.
— Я мог бы ненадолго переехать к Джине, — сказал он и слегка кивнул, словно соглашаясь с собственной идеей, только что пришедшей ему в голову. — Посмотреть, как это будет.
Я несколько секунд смотрел на него, а потом отвел взгляд.
— А как же школа? — спросил я. — Ты собираешься проделывать такое путешествие каждый день?
— Я ведь уже это делал, — быстро сказал он.
Он все обдумал, предвидя мои вопросы.
— Но ведь не каждый день, — возразил я, думая, что, возможно, неправильно его понял.
Мой сын, который будет нести на себе груз развода родителей до дня своей смерти, говорил, что хочет жить с матерью.
А я говорил о расписании автобусов.
— Понимаешь, — продолжал он, — я хочу узнать ее получше, как следует узнать. Не те обрывочные сведения, которые доставались мне годами. Я хочу по-настоящему узнать ее. Как обычного человека.
— Если это сделает тебя счастливым, — проговорил я, и все эти впустую потраченные годы легли на мое сердце, как свинец. Мне еще никогда так не хотелось обнять его. Но я до него не дотронулся. — Разумеется, вам надо узнать друг друга. И она тебя любит. Конечно любит. Я просто беспокоюсь, вот и все.
Он по-детски сердито нахмурился:
— О чем ты беспокоишься?
Я покачал головой.
— Об экзаменах, — беспомощно сказал я. — О школе. Просто — о том, что все рушится, Пэт.
— Я не хочу, чтобы все рушилось, — возразил он. — Как раз наоборот. Не знаю, каким образом, но только пусть не рушится, вот чего я хочу.
Он не хочет, чтобы все рушилось, подумал я. Чего же он хочет? Стабильности? Нормальности? Счастья? Спокойной жизни.
— И когда это должно случиться? — спросил я.
Он посмотрел на меня с надеждой.
— На следующих выходных? — предположил он.
Я не сдержался:
— Но это наши выходные! Мы идем смотреть фильмы с Клинтом Иствудом! «Куда не долетают и орлы» и «Героев Келли»!
— Честно говоря, — сказал он, — я не особенно люблю фильмы о войне.
Меня словно пыльным мешком огрели.
— Тебе не нравятся фильмы о войне?
— Не особенно. Нет, они ничего. «Отсюда в вечность» очень даже неплохой.
— Неплохой? Неплохой? «Отсюда в вечность» — «неплохой» фильм?
Он пожал плечами. Допил шоколад.
— Ну, вполне хороший. Эпизоды с Фрэнком Синатрой в гавайской рубашке. И с Джеймсом Дином, когда он отказывается выйти на ринг.
— Это не Джеймс Дин, — вздрогнул я. — Это Монтгомери Клифт. Тогда что мы здесь делаем, если ты не любишь фильмы о войне?
— Мы здесь, потому что их любишь ты, — ответил он. — И потому что для нас это способ… ну… провести время. Мы ведь не можем все время пинать футбольный мяч.
Мы молча уставились на реку.
Пэт откашлялся.
— Сейчас начнется Ли Марвин, — напомнил он.
— К черту Ли Марвина, — проговорил я.
Он был прав. Люди, в которых я узнал зрителей «Грязной дюжины», залпом допивали свой жидкий латте и возвращались внутрь. Но я продолжал смотреть, как течет река.
— Прости, что не удалось сделать все по-другому, — сказал я (и подразумевал именно это) и почувствовал ком в горле. — Я хочу… не знаю. Прости, что не смог устроить все по-другому, лучше, пока ты рос. — Я почувствовал, как в глазах защипало, но это ощущение быстро ушло. Я посмотрел на него. — Мне жаль, Пэт. Действительно жаль.
Он засмеялся.
— Все в порядке, — сказал он. — Все хорошо. Просто… я многого не помню. В смысле, обо мне и Джине. Мне иногда кажется, мои воспоминания — это просто фотографии, которые я когда-то видел. Сижу на лошади в четыре года. Перелезаю через спинку коричневого дивана со световым мечом. Прыгаю на батуте на заднем дворе. Но я не уверен, что действительно все это помню. Я просто видел эти фотографии.
Потом он легонько тронул меня за руку.
— Идем, — сказал он. Над его невероятными голубыми глазами нависла темно-русая челка, и лицо медленно засияло всепонимающей улыбкой. — Идем смотреть Ли Марвина. Тебе ведь хочется.
— А как же Элизабет Монтгомери? — выложил я козырную карту. — Ты будешь жить гораздо дальше от Элизабет Монтгомери. Я имею в виду, что в школе вы будете видеться, а жить придется в разных концах города.
Я не хотел делать ему больно. Я просто беспокоился о нем.
Но он от души расхохотался.
— Элизабет Монтгомери? — переспросил он. — Я ее не интересую, папа.
Сосед Сида не потерял глаз, а мы не потеряли работу.
Мы с Марти сидели напротив Бланта. Напряжение ушло. На столе лежали бумаги, но в них содержались обзорные статьи и передовицы, провозглашающие Сида из Сёрбайтона защитником порядка и порядочности, честным человеком, слишком далеко зашедшим в борьбе против безответственности, одиноким диссидентским голосом, вооруженным только стартовым пистолетом и выступившим против паршивых ценностей изуродованной Великобритании.
— Мы можем пригласить Сида в студию, — сказал Марти. — Он герой, в одиночку выступивший против преступника. Пусть выберет свою топ-десятку треков восьмидесятых и порассуждает о том, куда катится этот поганый современный мир.
Блант засмеялся.
— Не будем отталкивать удачу, — сказал он и улыбнулся нам.
На сей раз это была настоящая, искренняя улыбка.
— Я хотел пригласить вас на конференцию в Глазго на этот уик-энд, — сказал он. — Это крупнейшее мероприятие цифровой медиаиндустрии.
Мы озадаченно смотрели на него.
— Я буду говорить о новом поколении видео- и аудиоконтентов на множественных платформах, — пояснил Блант.
Но мы продолжали недоуменно смотреть на него.
Затем Марти наклонился вперед, пытаясь расшифровать слова Бланта. Это как-то связано с телевидением? А я думал о комнате моего сына. Он возьмет с собой все — просто опустошит ее? Захочет ли он, чтобы я помог ему переехать? Почему он не говорил мне, что не любит фильмы о войне?
Мой телефон завибрировал, и я взглянул на дисплей. «Неизвестный номер», — гласила надпись, и я поднялся со стула.
— Я должен ответить, — сказал я.
— Это Синг Рана, — проговорил кто-то, и мне понадобилась целая секунда, чтобы соединить голос в телефоне со старым гурком. — Вам надо приехать. Я не могу сегодня с ним поговорить. Вы должны приехать. Они все забрали.
Я дал отбой, и Блант взглянул на меня.
— Так как насчет этого уик-энда? — спросил он, ожидая ответа.
— Что насчет уик-энда? — не понял я.
В этот уик-энд случится самое страшное. В этот уик-энд мой сын уйдет из моей жизни в жизнь матери.
— Вы приедете? — довольно раздраженно спросил Блант. — Это крупнейшее в мире мероприятие цифровой медиаиндустрии, его посещают крупнейшие медиапредставители, гости и специалисты по коммуникациям. — Он приосанился. — Я буду говорить ключевую речь.
— В этот уик-энд? — снова спросил я и покачал головой. — Никак не могу. Сожалею.
Представитель Би-би-си посмотрел на Марти. Тот пожал плечами и засмеялся.
— Я тоже не могу, — сказал он. — Не знаю почему. Но я что-нибудь придумаю.
Когда мы вышли из офиса, Марти взял меня за руку и фыркнул:
— Они хотят, чтобы ты в эти дни вскрыл себе вены. Хотят прикарманить твою жизнь. Мы делаем шоу, а потом идем домой. Этого достаточно.
Телефон у меня в кармане снова завибрировал.
— Этого более чем достаточно, — согласился я.
Я позвонил его дочери по пути к нему.
— А чего он ожидал? — спросила она.
Она отняла трубку телефона от рта, уговаривая внучку съесть еще кусочек. Потом снова заговорила со мной:
— Ему давным-давно надо было переехать с этой свалки в нормальный дом.
Когда я приехал, дверь была открыта.
Вернее, не открыта — выломана.
Она висела на петлях под странным углом, на разбитом в щепке дереве под матовым стеклом виднелся отпечаток большой кроссовки. Американский размер 12. Хлипкая дверь никак не могла сдержать вторжение злобного мира. Я видел, что по квартире кто-то ходит. Синг Рана. Молодая женщина-полицейский с блокнотом. Я позвонил в дверь. Никто не ответил, поэтому я прошел внутрь.
Тот, кто здесь побывал, хорошенько постарался.
Все было перевернуто вверх дном. Торчали клочья из распоротой софы, на которой сидел Кен, маленький и недвижимый, глядя в никуда. Содержимое ящиков комода — древние счета за газ и электроэнергию и открытки из Австралии покрывали ковер, как рекламные листки. И как жизнь, которой здесь жили. Похоже было, что все вытащили туда, куда падал свет, и разорвали на мелкие кусочки.
Синг Рана кивком поприветствовал меня.
В его руке была свернутая трубкой «Рейсинг пост», и он держал ее как меч. Полисменша продолжала делать записи. Я поднял с пола свадебный снимок, очки, в которых по одному стеклу шла трещина, похожая на паутину, и положил их на каминную полку, где уже стоял телевизор.
Это был один из старомодных телевизоров, каких я не видел много лет, — одинаковый в глубину и ширину. Его не потрудились украсть, но разбили экран розовой статуэткой балерины. Она лежала среди осколков битого стекла, одна ее стройная нога была отломана ниже колена.
Я присел рядом с Кеном. Он дышал с большим трудом, я такого раньше у него не замечал. В первый раз он выглядел тем, кем был на самом деле, — стариком с опухолью, которая его убивала. Он выглядел побежденным.
— Ведь здесь у меня нет никаких ценностей, даже нечего стащить, — сказал он.
Он поглаживал пальцами жестянку с табаком, но не пытался свернуть самокрутку.
И тогда мое сердце упало. Я вспомнил, что одна ценная вещь у него все-таки была.
Я быстро прошел через комнату туда, где валялся разбитый комод. В ящиках еще кое-что оставалось. Очки для чтения. Использованные счета, оставленные, видно, на память потомкам. Открытки, исписанные витиеватым почерком, выцветшие снимки внуков, которые теперь выросли. Все было на месте.
Кроме ордена.
В конце дня почти ничего не произошло. За исключением того, что Пэт уехал.
Я принес с чердака два чемодана, и он набил их и школьный рюкзак одеждой и книгами — сколько можно было унести. Но он оставил гораздо больше, чем взял. Я стоял в дверях его комнаты и смотрел, как он взвешивает в руке чемоданы. Со стены смотрели Люк Скайуокер, Хан Соло и Дарт Вейдер, забытые, как детские игрушки.
Перед домом остановилось такси, не заглушая мотора, словно подгоняя скорее выйти и уехать. Я подошел к окну. Джина сидела на заднем сиденье черного такси, одетая в спортивную одежду, и, нахмурившись, набирала эсэмэску. Ждет. Входная дверь распахнулась, оттуда вышла Сид и направилась по дорожке к ожидающему такси. Я слышал голоса обеих женщин, но не разбирал слов.
— Можно идти, — сказал я чужим беспечным голосом. — Готов?
Он деловито кивнул, я подхватил один из чемоданов и вышел вслед за ним из комнаты. Вслед нам смотрели джедаи.
Сестры ждали его внизу лестницы. Старшая и младшая. Пегги и Джони плакали, и я почувствовал, что даже хочу, чтобы он поскорее уехал. Пегги обвила руками его шею, а Джони прижалась к его боку.
Пэт улыбнулся. Глаза его оставались сухими, но провожание его явно тронуло.
— Я скоро вернусь, — заверил он.
Потом подошла Сид, стала перед ним и сделала то, на что я бы ни за что не осмелился. Отвела его челку со лба, поправила лямку рюкзака. Почему я не могу этого сделать?
— Береги себя, Пэт, — сказала она, поцеловала его в щеку и прижала к себе.
Я знал ее слишком хорошо, чтобы понимать — сейчас она не думает о тех вещах, которые высказывала мне, не думает ни о вшах, ни о грязном белье, ни о рыбных палочках. Она думает о том, какой он чудесный мальчик и как нам всем будет его не хватать.
Он повернулся и взглянул на меня. Я улыбнулся, ободряюще кивнул и, чтобы сделать хоть что-то, протянул ему правую руку. Он слабо пожал ее, и мы отпустили руки. Мы никогда раньше не прощались рукопожатием.
Входная дверь была открыта. Его мать ждала. Его сестры вытирали глаза, произнося его имя, а Джони внезапно залепетала что-то про Рождество, и мы все стали уверять ее, что ничего не изменилось. Хотя изменилось абсолютно все.
— О’кей, — сказал я, и мы потащили чемоданы к ожидающей машине.
И мой сын уехал из дома, а я смотрел ему вслед, и горло у меня сдавило, потому что мне было абсолютно нечего сказать.
Я пришел в комнату Джони и увидел, что она сидит в постели и ждет меня, обняв руками колени, разрумянившаяся после ванны, улыбающаяся и пахнущая чем-то незнакомым. Я сел на краешек ее кровати, и она откинулась на подушку. Я открыл книгу.
— Тебе удобно так сидеть?
— Не особенно, — сказала она и улыбнулась вампирской улыбкой. — Шучу.
Я засмеялся впервые за день. И мы начали с того, на чем закончили.
— Представьте себе радость Пиноккио, когда он очутился на воле! — читал я. — Не теряя ни минуты, он повернулся к городу спиной и пустился по дороге к домику Феи.
На сей раз мы выбрали книжку Коллоди. Она превосходно вписывалась между сказками о принцессах и историями о горячих вампирских парнях. Мы решили пойти этим путем — вернуться к хорошим книгам, тем немногим, которые еще остались. С принцессами, а также мышами в балетных пачках, крокодилами на тракторах и всеми животными, которые умели говорить, было покончено, а время вампиров еще не настало.
Сейчас мы решили читать книги, которые, как мы думали, знаем по мультфильмам Уолта Диснея, но которых на самом деле вообще не знали.
— В надежде спасти своего отца Пиноккио плыл всю ночь напролет.
Это было лучше, чем все принцессы и щелкунчики, вместе взятые. Это была настоящая вещь.
Желание стать настоящим мальчиком. Желание быть таким, как все другие мальчики. Карло Коллоди превратил это простое желание в несбыточную мечту.
Дочь смотрела на меня сияющими глазами, и мы начинали понимать, что не у всех историй одинаковый счастливый конец.
Медаль отца лежала в моем письменном столе.
Не помню, когда я в последний раз заглядывал в бордовую коробочку. Видимо, достаточно давно, потому что совсем забыл, что в ней еще лежат три кольца. Кольцо матери, подаренное ей в честь помолвки, а также ее обручальное кольцо и кольцо, символизирующее вечную любовь. Они были совсем маленькие, словно на детскую руку. Все они были сделаны из низкопробного золота военного времени, можно сказать, что там почти не было металла, и, глядя на эти дешевенькие украшения, я почувствовал комок в горле. В груди у меня защемило, а на глаза навернулись слезы.
Теперь мои мама и папа, которые были вместе еще со школы, лежали в одной могиле. Кто я такой, чтобы оценивать эти кольца?
Я вынул кольца и тщательно уложил их в ящик стола. Потом посмотрел на медаль.
Голубая лента с двумя параллельными белыми полосками потемнела за шестьдесят лет, прошедшие с тех пор, как король приколол ее на грудь отца. На передней стороне старой серебряной медали было выбито лицо короля, а на задней — корона и листья лавра, обрамляющие крошечные слова: «ЗА ВЫДАЮЩИЕСЯ ЗАСЛУГИ».
Я закрыл коробочку и сунул ее в карман джинсов.
Я хотел отдать ее Кену Гримвуду. Это было самое малое, что я мог для него сделать.
Внизу сидела Джони, сгорбившись над журнальным столиком и раскидав вокруг себя карандаши. Она была в школьной форме, готовая к выходу, но всецело занята рисованием открытки, на которой было написано: «Сегодня твой день рождения! Не грусти! Ешь пирог!» На обложке открытки я заметил картонный пирог и печального картонного человечка. Джони вырисовывала на пироге множество разноцветных свечек, делая его пожароопасным, и заставляла картонного человечка улыбаться, подрисовывая ему вверх уголки губ. Увидев, что я вошел, она поспешно прикрыла открытку рукой.
— Ничего, ничего, ничего, — весело повторяла она, и в этот момент мать окликнула ее.
И я подумал — о, да. Теперь я вспомнил.
Завтра у меня день рождения.
Когда вам исполняется сорок, вы начинаете смотреть жизни в глаза. Вы еще молоды, но уже не можете дурачиться. Именно в это время вы начинаете понимать, какой сделали свою жизнь.
Меня это не беспокоило. Были вещи, которые мне нравились больше, и были вещи, которые мне нравились меньше. Деньги — больше. Вес — меньше. Волосы — больше. Работа — меньше. Но я не верил в кризис среднего возраста. Я считал его мифом. Когда мне исполнилось тридцать, моя жизнь затрещала по всем швам. Неужели можно пережить больший кризис, чем тогда?
— Папа, ты ведь ничего не видел? — спросила меня дочь.
Я улыбнулся и покачал головой:
— Ничего не видел, ангел.
— Хорошо.
Я отправился на работу.
— Вы знаете, что мы вас любим, — говорил Блант, кривя мягкий рот в гротескной пародии на выражение чувств.
Я не мог себе представить, что он кого-нибудь любит.
— Думаю, я возьму мясо акулы и равиоли с тыквой, — заявил Марти, оглядываясь в поисках официанта.
Он совершенно ничего не замечал. Но я понял. В Би-би-си тебе никогда не говорят о том, что любят тебя, пока не настанет день, чтобы выкинуть тебя прочь.
Я вас люблю. Поэтому вы должны умереть.
Я обвел глазами место, где мы сидели, — облицованный деревянными панелями итальянский рыбный ресторанчик в Мейфэр, который неизвестно почему облюбовали деловые люди нашего бизнеса, и понял, что устраивать сцену будет самоубийством. В этом случае про нас подумают, что мы не умеем достойно проигрывать. А тем, кто не умеет достойно проигрывать, не предлагают работу.
На столе лежал хлеб. Он был не порезан, а поломан руками — таким образом здесь хотели продемонстрировать, как едят хлеб итальянские крестьяне.
— Можно поломать хлеб не так крупно? — спросил Марти у официантки, и она отнесла его обратно на кухню.
— Демографическая ситуация с определенного момента изменилась, — разглагольствовал Блант. — «Оплеуха» делает то, о чем говорится в Интернете, — но неужели мы действительно должны потворствовать родившимся во время беби-бума и готовым убить того, кого видят за рулем с мобильником в руке?
— Определенно, — проговорил я, хотя в душе подозревал, что уже слишком поздно.
— Вы собираетесь брать закуски? — поинтересовался Марти. Он похлопал по растущему экватору пояса своих брюк. — Я, пожалуй, воздержусь.
— Марти, — проговорил я, глядя на Бланта. — Марти, нас увольняют.
В ресторане было шумно. Все места, куда мы ходили, мало чем отличались друг от друга. Складывалось впечатление, что все пользуются ртом исключительно для болтовни. Но Марти продолжал помахивать меню, призывая утомленную молодую уроженку Восточной Европы в белом фартуке. Я не сводил глаз с Бланта.
— Потому что мы не пришли послушать вашу убогую речь? — спросил я. — Вашу супер-гипер-медиа-распрекрасную речь? Потому что мы не к вашим услугам сутки напролет? Потому что у нас своя жизнь? Потому что у нас семьи?
Блант вспыхнул:
— О, дело вовсе не в этом.
— А в чем?
— Мы просто хотим внести кое-какие изменения.
— Почему, когда люди так говорят, изменения никогда не бывают в твою пользу? — уже не сдерживался я. — Почему изменения всегда делают жизнь хуже? Почему ничего никогда нельзя оставить без изменений?
Это была бы хорошая тема для нашего шоу. Нашим слушателям она бы понравилась.
В «Пусси Галор» возникла проблема с карточкой Марти.
Официантка в пачке принесла ее назад со смущенной улыбкой, ведя за собой вышибалу. Он навис над ней, ожидая, чем закончится дело.
— Вы знаете, кто я такой? — спросил Марти, глядя на карточку с серебряной полоской, и громила поднял свою громадную голову, словно принюхиваясь к добыче. Я подвинулся к Марти, успокаивающе похлопал его по руке и потянулся за бумажником. Мы выпили всего одну бутылку. Я заплачу наличными.
— Быстро сюда, — позвал вышибала своих напарников, похожих на неандертальцев. — Тут мужик, который не знает, кто он такой…
— Сколько с нас? — спросил я, и официантка в пачке с готовностью направила фонарик на счет.
Мы с Марти слепо уставились на него. Честно говоря, в полутемном помещении «Пусси Галор» нам обоим нужны были очки, но мы не хотели этого признавать. «Пусси Галор» была последним местом, где мы надели бы очки.
У меня не хватило наличных. Причем довольно много. Бутылка джина в «Пусси Галор» оказалась до неприличия дорогой. Поэтому я вытащил свою карточку, ощущая, что сердце заколотилось, и положил ее рядом с карточкой Марти.
Официантка ушла. Затем вернулась с обеими карточками, разрезанными на две части.
— Карточки компании, — объяснил я Марти, когда вышибала потянулся к нам своими мясистыми ручищами и ухватил за шиворот. — Они чертовски быстро их заблокировали.
Он проволок нас через толпу почти голых девушек, спрашивающих мужчин в костюмах, хотят ли те повеселиться. Он сделал это один. Это было оскорбительно. Думаю, было бы намного лучше, если бы у нас было по вышибале на каждого. А еще лучше было бы, если бы Марти не схватил ведерко со льдом и не швырнул ему в морду.
Все вышибалы набросились на нас.
Они вывели нас через черный ход. Только что стемнело. С соседних улиц до нас доносился шум машин. Начинался час пик.
Шеф-повар из соседнего ресторанчика покуривал в аллее косячок. Он бросил на нас взгляд и смотался. Я увидел, что вышибала, получивший в ухо ведерком со льдом, ударил Марти коленом между ног. Марти рухнул на землю.
Другой вышибала появился в дверях, неся две коричневые коробки. Содержимое наших столов. Мы оставили их в клубе. Какая чуткость с их стороны, подумал я, принести нам коробки. Затем я увидел, что вышибала вытряхивает коробки прямо на замусоренную аллею. Не скажу, что мне это понравилось. Потом кто-то ткнул меня под ребра. Я никогда не подозревал, что можно чувствовать такую боль.
— Только не по голове, — сказал один из них. — Бей их куда угодно, только не по голове.
Я стоял перед дверью Кена, пытаясь сдержать тошноту.
День куда-то исчез. Сколько времени мы провели в «Пусси Галор»? А сколько часов ждали в отделении неотложной помощи, пока нас заштопают? День провалился в небытие. От него почти ничего не осталось.
Как и от меня. Я безумно устал, ослабел от выпивки и побоев. Носоглотка была забита каким-то дерьмом. Одна сторона грудной клетки горела огнем. Я стер с подбородка что-то влажное и осторожно потрогал передние зубы кончиком языка, ощущая на них множество новых странных пиков и впадин.
Но медаль была у меня. Каким-то образом мне удалось не выронить медаль отца. Я потерял все — работу, чувство собственного достоинства, зуб, — но медаль осталась. И я верил — этот поганый день может закончиться не так уж плохо, если я отдам медаль отца «За выдающиеся заслуги» его старому другу.
Поэтому я нажал кнопку звонка. Потом нажал снова. И только после этого заметил, что в квартире абсолютно темно. Она выглядела заброшенной, потому что муниципалитет убрал разбитую дверь и установил вместо нее тонкую деревянную пластину, заключенную в металлическую решетку. Казалось, что ты находишься в оставленной всеми тюрьме. Я повернул назад, вечный сквозняк в коридоре выдавил у меня слезы из глаз, и я подумал, увижу ли когда-нибудь снова Кена Гримвуда.
На этот раз на бетонной лестнице не было ни души. Я ускорил шаг, слыша отдаленные крики и смех. Квартиры иногда были пустыми, но никогда тихими. И тут я увидел у основания лестницы его, лежащего на животе и жующего потерявший форму теннисный мячик.
Тайсон.
— Хорошая собака, — сказал я, перешагивая через него и одновременно нажимая кнопку ключа от машины. Машина издала короткий сигнал, оранжевые фары дважды вспыхнули. О, поехали отсюда поскорее, словно говорили они.
Но Тайсон утробно заворчал, вскочил и обхватил мое бедро мощными передними лапами. При этом он неистово переступал задними лапами и терся о меня. Я взглянул на его тупую морду, язык, далеко вываленный из мокрой пасти, смутный огонь желания в глазах.
— Плохая собака, — проговорил я и направился к машине.
Тайсон поволокся за мной, вцепившись в штанину, словно желая никогда со мной не разлучаться.
Я вернулся домой, когда церковный колокол в отдалении начал бить полночь.
Я немного помедлил перед дверью, вставив ключ в скважину, успокаивая дыхание и чувствуя, что мне уже за сорок.
Моя голова разрывалась от вопросов. Прожил ли я больше лет, чем мне еще предстоит прожить? Будет ли у меня когда-нибудь другая работа? Что сказать жене? Что сказать в химчистке?
В доме было темно. Но это не была заброшенная, пустая темнота, как в квартире у Кена. Это была темнота сна, отдыха, покоя, уютно сопящих под одеялами детей. Я почувствовал себя счастливым и постарался войти как можно тише.
Мимоходом я бросил на себя взгляд в зеркало, висящее в прихожей. Даже несмотря на то, что весь свет был выключен, я заметил ссадины и припухлости на лице, словно я брился хлебным ножом. Один глаз закрыт. Спереди на рубашке кровь. На штанине джинсов остались следы любви Тайсона. Я тряхнул ногой, сморщившись от отвращения. Моя картонная коробка вся разлезлась. Я тупо уставился на нее, не понимая, почему до сих пор не выбросил.
Я слушал спящий дом, мое тяжелое дыхание, казалось, могло всех перебудить, и я чувствовал себя какой-то ночной тварью.
Затем я вошел в гостиную и включил свет.
Они все были там, ожидая меня с шампанским, широкими улыбками и подарками. Ждали, когда я приду домой с работы. Ждали, чтобы отпраздновать день, когда я родился.
Моя жена. Моя прекрасная жена. Моя старшая дочь, выглядящая совсем взрослой девушкой. Моя младшая дочь, которая изо всех сил боролась со сном в столь поздний час. Кен Гримвуд в полосатом галстуке и пиджаке. Синг Рана. И даже Джина, с улыбкой, которую я помнил, улыбкой, которую я знал, хотя наш брак увенчался сокрушительным крахом, хуже которого быть не может. И мой сын, стоящий рядом со своей матерью, инстинктивно наклоняющий голову вперед, так, чтобы льняная челка закрывала ему глаза.
И все улыбались. Я видел, как застыли их улыбки, когда они получше разглядели мою разукрашенную физиономию и запачканную одежду.
Сид вышла вперед, держа в руке именинный пирог с укрепленными на нем свечами, которые трещали так, словно в любой момент могли взорваться, и в этот миг церковный колокол отмерил последний удар.
«Мне сорок, — подумал я. — Как это случилось?»
— Сюрприз, — сказала моя жена.