Глава восьмая ЛЮБОВЬ

Всю жизнь, начиная со студенческих лет, Менделеев был нескладен и даже стариковат, а супруга его Феозва Никитична, даром что на шесть лет старше мужа, на вид была значительно его моложе — всегда стройна, миловидна и свежа. Но через 15 лет брака, после смерти девочки-первенца, благополучных и неудачных родов, болезней и великого множества переживаний, которые она делила с мужем, иногда не понимая их причину, всё как-то резко переменилось. Она располнела, стала меньше плакать, не старалась, как прежде, угодить супругу и уже не пыталась исправить его нервную, безудержную натуру своей кроткой любовью, а более всего теперь думала о детях, о доме. Дмитрий Иванович же вдруг оказался моложавым, видным и очень известным человеком. Она научилась настаивать и часто поступала по своему разумению. Менделеев, и без того вечно раздраженный и мятущийся, от этих перемен и вовсе начинал ненавидеть свой брак, и тут только дети, безумно и нежно любимые дети, всякий раз заставляли его идти на примирение. Но однажды всё треснуло окончательно. Ольга Дмитриевна, дочь от первого брака, в своих записках рассказывает, что после одного случая, поставившего супружескую верность Дмитрия Ивановича под сомнение, Феозва Никитична предоставила ему полную свободу, надеясь, что это поможет сохранить семью.

Правда, Иван Дмитриевич Менделеев в мемуарах, ссылаясь на слова отца, утверждает, что никакой измены не было, и категорически опровергает слова сестры, называя их «обычной злостной клеветой заинтересованной стороны», каковая обычно сопровождает многие бракоразводные процессы. Сын Дмитрия Ивановича пишет, что всё случилось из-за того, что отца неудачно женила старшая сестра, Ольга Ивановна Менделеева, «но вскоре слишком резкое различие моральных и интеллектуальных уровней между супругами дало себя знать, а специфическая болезнь жены и нравственная рознь прекратили брак фактически». И все-таки слова Ольги Дмитриевны об этом романе отца представляются более достоверными. Во-первых, они принадлежат очевидцу. Во-вторых, эта часть ее мемуаров столь лирична и столь уважительна ко всем участникам старой любовной драмы, что совершенно не хочется оскорблять автора недоверием. В-третьих, исповедь Дмитрия Ивановича сыну вряд ли могла содержать полное перечисление всех его грехов. К тому же Менделеев до конца жизни относился к Феозве Никитичне с такой заботой и почтением, что просто невозможно представить его говорящим Ивану о «разнице уровней» и «специфической болезни» первой супруги. Думается, он не вдавался в подробности. Остальное, не в обиду светлой памяти Ивана Дмитриевича, могло просто со временем нарасти, тем более что он взялся писать воспоминания через 20 лет после смерти отца. Так что мы воспользуемся этими соображениями и включим еще одно имя — Александры Голоперовой — в «донжуанский список» нашего героя.

Вообще-то Дмитрий Иванович, несмотря на пылкость натуры и несомненный интерес к женщинам, ни в коей мере не был искателем любовных приключений. (Тут, конечно, надо сделать существенную поправку: сам он сравнивал творческое вдохновение с объятиями страстной любовницы, которая, как мы помним, «обнимет, когда хочет». С этой «любовницей» он грешил где только мог.) В Петербурге средой его обитания, кроме квартиры, были места преимущественно мужских собраний: лекционные залы, лаборатории, аудитории ученых собраний типа Русского технического или Русского физико-химического обществ, художественные выставки… Изредка он выезжал в оперу, но мог покинуть ложу раньше, чем опускался занавес. Были, правда, еще Высшие женские курсы, в создании и становлении которых он принимал активное участие, но в общем объеме его занятий они занимали очень скромное место.

Менделеева было почти невозможно представить где-нибудь на приеме или в салоне, среди нарядных дам. Он совершенно не умел носить красивую одежду, мог надеть фрак к серым домашним брюкам, а костюмы заказывал у одного и того же портного, причем не подпускал его к себе для снятия размеров — требовал, чтобы шилось из одного и того же сукна, по старой мерке и фасону. Стригся он раз в год — после окончания холодов, не делая исключения ни при каких обстоятельствах, даже если надо было представляться государю императору Александру III, который терпеть не мог неряшливого вида у своих подданных. Можно сказать, что Дмитрий Иванович ничего не делал для того, чтобы обратить на себя внимание противоположного пола, — скорее, неосознанным образом делал всё, чтобы от него ускользнуть. Все его романы (по крайней мере, наиболее известные из них) вспыхивали лишь в тех случаях, когда потенциальный предмет интереса волей случая или при помощи близких людей оказывался рядом с ним — на расстоянии протянутой руки или, еще лучше, взмаха ресниц. Так было подстроено неожиданное знакомство с Софьей Каш, так сестра Ольга Ивановна подтолкнула его совсем близко к Феозве Лещовой. Мы ничего не знаем о моменте знакомства Менделеева с Агнессой Фойхтман, но легко можем предположить, что произошло оно не у служебного входа в театр, где наш одинокий герой дожидался взволновавшую его певицу, а на какой-то тесной дружеской вечеринке, где вино лилось рекой и веселый Бородин выстукивал на пианино какую-нибудь шуточную пьеску не только руками, но и носом… Что же касается связи Менделеева с Александрой Николаевной Голоперовой, случившейся года за четыре до развода, то она возникла после появления ее в семье Менделеевых в качестве воспитательницы Ольги. До того семилетней профессорской дочерью занималась в основном любимая нянька, но пришла пора учить девочку по-настоящему, и решено было пригласить для этой цели молоденькую выпускницу Николаевского сиротского института.

«Няня осталась тоже со мной, ревнуя к новой учительнице, — пишет Ольга Дмитриевна Менделеева, в замужестве Трирогова, — но та так скоро завладела нашими общими симпатиями и я так искренно полюбила ее за милый нрав, привлекательную наружность, чудные волосы, спадавшие ниже колен, и за ее любовь ко мне, что дело быстро наладилось, и мы все трое мирно зажили в наших комнатах. Александра Николаевна была чуть ниже среднего роста, довольно полная. Свои чудные каштановые волосы она носила гладко причесанными и уложенными на небольшой головке двумя толстыми косами. Она имела всегда веселый и довольный вид, одевалась скромно и к лицу. Белые воротнички и рукавчики довершали ее очарование. Она говорила на трех языках. В ту же зиму отец стал часто заходить в наши комнаты и подолгу оставался с нами, читая стихи Пушкина и былины. Читал он с большим выражением. Я любила эти вечера. Мы все садились за круглый стол и с интересом слушали его чтение. Александра Николаевна всецело отдавалась мне, она научила меня читать и писать, она дала первое понятие обо всём нас окружающем, она научила меня понимать красоту в природе, научила работать. Я всем своим детским сердцем полюбила Александру Николаевну и стала звать ее Клая. А отец всё чаще и чаще бывал у нас и всё чаще задерживался на нашей половине. Я, конечно, не понимала, почему это было. Прошло около двух лет, как Александра Николаевна пришла к нам в дом. К матери она относилась, как и все, с большим уважением, но близости у них не было. И вот мы с ранней весны в Боблове, Александра Николаевна с нами. Летом у нас гостила Надя Капустина… и на стрелице жила большая семья сестры моего отца Марии Ивановны Поповой… Жили все весело и общительно. Отец в это время тоже был в Боблове. Устраивались пикники, прогулки, проводы по вечерам при луне запоздавших со стрелицы. Постоянно пение, шум, веселье. И вдруг Александра Николаевна, центр этой молодежи, душа этого молодого общества, всеобщая любимица, решила уехать в Петербург, навсегда оставляя наш дом. Все как-то вдруг стихли, всё веселье кончилось. Отец был у себя наверху, не спускаясь вниз, мать в своей комнате. Няня молча вздыхала, а я была в первый раз в жизни огорчена и как-то забита. Я ее удержать у нас не могла. За день до своего отъезда Александра Николаевна взяла меня к себе на колени, нервно и горячо целуя, говорила: «Так надо, так надо», и мы обе плакали. Она уехала, и я осталась без Клаи. Больше я никогда не видела ее, и долго мое детское сердце тосковало, и в нем была пустота. Ни мать, ни няня не могли заменить мне ее, с ее молодостью, мягкостью и необыкновенной, чистой любовью ко мне, ее — передавшую мне свои первые познания жизни и любившую во мне «его дочь». Когда я выросла, двоюродная сестра Надя Капустина, бывшая лет на 15 старше меня, рассказала мне, что Александра Николаевна уехала от нас, не желая лишать нас отца, так как он предлагал ей свою любовь и свою руку на дальнейшую жизнь, полюбив эту действительно необыкновенную девушку… Таких героинь, конечно, немного. Любовь такого человека, как Менделеев, не могла не льстить, но Александра Николаевна, повторяю, была необыкновенной честности девушка. Сама она, конечно, не могла не увлечься гениальным, добрейшим, прямым и честным Менделеевым, подчинявшим своей сильной личности всякого человека. Дм. Ив. был детски доверчив, порывист и горяч во всех своих чувствах, которые всегда прямо, честно и решительно проводил в жизнь. За его резкость и вспыльчивость на него нельзя было сердиться: ведь это был клубок нервов — этот большой, согбенный, сильный и совершенно одинокий в жизни человек». Удивительно, что все эти слова принадлежат дочери, которая вскоре после описываемого события была отцом оставлена…

Следующий роман Менделеева, повлекший за собой второй его брак, также завязался после того, как будущий объект страсти оказался прямо перед его глазами, поселившись в стенах его университетской квартиры. Случилось это вскоре после тяжко пережитой истории с Александрой Голоперовой, в то лето, когда Менделеев, «выслав» жену с дочкой в Боблово, вел с ними бесполезно-мучительную переписку и считал свою семейную жизнь конченой… Его огромная квартира в это время практически пустовала, чем в очередной раз не преминула воспользоваться многодетная вдова Екатерина Ивановна Капустина. Надо сказать, что ее родные и неродные дети и внуки находили себе в Петербурге самые разные, порой удивительные поприща. Например, вполне взрослый, даже пожилой ее пасынок Семен Яковлевич Капустин жил в семье Ф. А. Юрковско-го (сценический псевдоним Федоров) — режиссера Александрийского театра, и его жены — водевильной актрисы Лелевой. Он принимал участие во всех семейных делах Юрковских, включая воспитание пятерых детей. Об этом стоит упомянуть хотя бы потому, что старшая дочь Юрковских, Маня, впоследствии получила известность как актриса Мария Андреева, супруга Максима Горького. Взрослые дети Екатерины Ивановны сами зарабатывали и жили отдельно, с ней оставались только младшие, включая дочь Надю, поступившую в школу рисования при Академии художеств. Желая перебраться поближе к Академии художеств, Екатерина Ивановна подобрала хорошую квартиру на 4-й линии Васильевского острова, но вот беда — нужно было ждать до осени, пока она освободится. Дело было в апреле, и любимой племяннице Д. И. Менделеева предстояло полгода добираться на учебу издалека. Этого, конечно, он допустить не мог и, как всегда охотно, пригласил Капустиных пожить к себе. Это давало Екатерине Ивановне еще и отличную возможность сэкономить средства из небогатой пенсии. Вскоре они переехали, да не одни — с ними оказалась Надина подруга Аня Попова, тоже студентка Академии художеств (тогда в нее только-только начали принимать девушек).

Аня уже год жила в семье Капустиных в качестве квартирантки (пансионерки?). Впрочем, отношение к ней было совершенно родственное, а Надя свою подругу просто обожала. Родственники (с Екатериной Ивановной, кроме Нади и Ани, въехали еще сын-студент и внучка-гимназистка) удобно разместились в примыкающих к прихожей зале и гостиной. Для Нади поставили большой диван, а кровать Анюты отгородили от общего пространства ширмой. Аня уже была однажды в доме Менделеевых — ее приводила подруга А. В. Синегуб, консерваторка, учившая Олю музыке; но хозяина она тогда не видела. После ее переселения в профессорскую квартиру они долго не встречались, поскольку Менделеев почти не заглядывал вглубь квартиры — из его кабинета и так были выходы во все стороны. Между тем Аня много знала о Дмитрии Ивановиче от Нади и даже как-то раз наблюдала его на публике.

Надя Капустина не пропускала ни одного события в культурной жизни Петербурга и обладала способностью проникать в самые переполненные залы. Благодаря Наде скромная провинциалка (Аня Попова была родом из донской станицы Урюпинской, выросла в семье отставного казачьего офицера и дочери русского инженера и шведки с Аландских островов) смогла побывать там, куда сама попасть и не мечтала. Приехала знаменитая оперная дива Нельсон — и вот уже подруги стоят в проходе зала оперы, где передние зрители, чтобы не мешать задним, опускаются на колени (Аня тогда слушала примадонну тоже на коленях). Благотворительный вечер в пользу Литфонда, в программе имена Тургенева, Достоевского, Щедрина, дорогие, как водится, билеты, а у девушек только по рублю — значит, надо подстеречь у входа распорядителя вечера Д. В. Григоровича, разжалобить его, чтобы он сразу отвел подруг прямо в артистическую, где властители русских дум курили и ждали вечно опаздывавшего Достоевского, а потом стоять прямо возле эстрады и отчетливо слышать, как Федор Михайлович читает сцену Екатерины с Дмитрием Карамазовым, а Иван Сергеевич — «Касьяна с Красивой Мечи».

Надя брала с собой подругу в гости к удивительным людям, например, к Юрковским, у которых жил ее брат. Вскоре Аня освоилась в доме режиссера Александрийского театра настолько, что совсем перестала стесняться и охотно исполняла русскую пляску в собственной постановке: «Русскую я исполняла по-своему. Усвоив pas и движения, общепринятые для русской, я с помощью их изображала целую поэму. Вот Россия задумчиво-вопросительно идет к своей судьбе, трагедия — татарское иго. Торжество. Успокоение. Конечно, я никому не говорила содержание моего танца, да и меняла его по вдохновению, но успех был всегда большой».[44] В этой артистической семье часто устраивались костюмированные праздники, и однажды Анне для ее наряда понадобились бусы из горного хрусталя — Надя помчалась к Феозве Никитичне и выпросила для подруги великолепные и очень дорогие бусы. Костюм и весь номер получились на славу.

Как-то подруга и ее брат-студент повели Аню на ежегодный торжественный акт в университете. Молодые люди сидели на хорах, и брат с сестрой показывали восхищенной невиданным зрелищем Ане входящих в зал университетских светил: вот с огромной шапкой седых волос ректор Андрей Николаевич Бекетов (не путать с харьковским братом. — М. Б.), вот Меншуткин, Бутлеров, Иностранцев, Докучаев, Овсянников, Советов, Вагнер (тот самый Кот-Мурлыка?)… «Вдруг какой-то шепот и легкий гул. Лица оживились. Что такое? Кто идет? «Менделеев, Менделеев», — громко шептали на хорах. В проходе между стульями шел совершенно особого вида человек. Довольно высокого роста, несколько приподнятые плечи, большая развевающаяся грива пушистых русых волос, блестящие синие глаза, прямой нос, красиво очерченные губы, серьезное выразительное лицо, быстрые движения. Он шел скоро, всей фигурой вперед, как бы рассекая волны, волосы от быстрого движения колыхались. Вид внушительный и величественный, а между тем все улыбались. Такой улыбкой встречают очень популярных людей… Неужели это ваш дядя?.. А он там внизу что-то живо говорил, делая выразительные жесты. Предмет всеобщего внимания, сам не обращал никакого внимания на окружающее. Он так отличался от остальных, как если бы в птичий двор домашних птиц влетел орел, или если в домашнее стадо вбежал дикий олень».

Однако человек, которого Аня Попова в конце концов увидела в его собственной квартире, оказался совершенно не похож на этого триумфатора и любимца публики. Новое наблюдение могло кого угодно повергнуть в смятение: «Раз как-то Екатерина Ивановна позвала меня и попросила что-то подержать и помочь в работе. Вдруг послышались раскаты громкого мужского баритона, легкие шаги, и в следующей комнате, в двери, куда, оставив меня, Екатерина Ивановна вышла, я увидела Дмитрия Ивановича, страшно возбужденного, и Екатерину Ивановну, спокойно отвечавшую. Вид Дмитрия Ивановича меня поразил; он меня не видал, я же хотела исчезнуть, хотя бы сквозь землю, так я была испугана. Дмитрий Иванович убежал к себе, а Екатерина Ивановна возвратилась к своей работе и, видя мой испуг, засмеялась: «Ничего нет особенного, Митенька всегда так»». В квартире даже в отсутствие Феозвы Никитичны продолжал царить культ Дмитрия Ивановича — все знали, что ему нельзя мешать, что его нельзя отвлекать, что на его рабочем столе всегда должна стоять чашка свежего чая… Квартирантка тоже усвоила это обстоятельство и старалась ничем не беспокоить хозяина. И за рояль садилась очень редко, только когда попросят — Капустины любили ее игру, поскольку Аня была музыкально одарена и до академии успела поучиться в консерватории. Однажды Менделеев зашел к сестре и услышал за стеной звуки фортепиано. Возможно, он тогда в первый раз узнал, что в его квартире живет еще кто-то, кроме родственников. Он сел и надолго замолк — слушал музыку. Екатерина Ивановна заметила, что Анина игра хорошо действует на брата, и с этого времени, когда видела, что Дмитрий Иванович особенно не в духе, сразу же просила девушку сесть за рояль. Увиделись они в одно из воскресений, когда все были дома и Дмитрий Иванович вышел к обеду. Их познакомили. Анна была очень смущена, а Дмитрий Иванович, наоборот, пребывал в хорошем настроении и был весьма разговорчив. Какой он ее увидел? Судя по нескольким словесным портретам Анны Поповой, в 19 лет она была невысокой белокурой девушкой цветущего провинциального вида. Она была молчалива, лицо ее то и дело заливалось краской, что свидетельствовало о стеснительности.

С некоторого времени Дмитрий Иванович и сам стал просить Анну сыграть его любимого Бетховена. А вскоре у них появилось еще одно совместное занятие — шахматы. Менделеев очень любил и понимал шахматы, и хотя импульсивность и нетерпение мешали ему стать мастером, игра помогала отдыхать и приводить в порядок мысли. Обычно он играл с сыном Екатерины Ивановны, но тот сдал экзамены и куда-то уехал. Родственники стали говорить Анне, что Дмитрий Иванович устал и ему необходимо отдохнуть привычным способом, но она смущалась и боялась садиться играть со знаменитым ученым. Тогда Екатерина Ивановна повернула дело так, что, дескать, надо пожалеть бедных студентов — у них сейчас экзамены, а Менделеев, поиграв в шахматы, будет малость подобрее. В конце концов, ее уговорили. Дмитрий Иванович неожиданно повел себя терпеливым и спокойным образом — он сам указывал противнице на ошибки и просил их исправить. После этого Менделеев еще чаще стал захаживать на гостевую сторону с шахматной доской под мышкой. Потом вместе с доской появился томик Байрона. Дмитрий Иванович, начав читать стихи вслух, уже не мог остановиться, так что вскоре весь Байрон был прочитан.

Чувствовалось, что хозяину квартиры всё труднее возвращаться к своим одиноким ученым занятиям и он ищет всё новые поводы для общения. Однажды Менделеев повез сына Володю (мальчик подружился с Аней, показывал ей университетский сад, доставал с полок разные интересные книги, рассказывал о море, которому решил посвятить свою жизнь) на пароходе в Кронштадт и заодно пригласил на прогулку всех своих гостей. Анна, никогда не видевшая моря, была в восторге. И Менделеев тоже был очень оживленным и радостным…


Д. И. Менделеев в традиционном облачении доктора Эдинбургского университета. И. Е. Репин. 1885 г.
Фасад Главной палаты мер и весов
Д. И. Менделеев и Д. П. Коновалов на закладке химической лаборатории Санкт-Петербургского университета. 13 сентября 1892 г.
Д. И. Менделеев с ближайшим помощником по работе с газами В. А. Гемилианом у Ниагарского водопада. 1887 г.
Д. И. Менделеев, Г. С. Ченей и Ф. И. Блюмбах на Эйфелевой башне. Сентябрь 1895 г.
Пикнометры конструкции Д. И. Менделеева
Двухъярусные весы для взвешивания газов конструкции Д. И. Менделеева
Труды Д. И. Менделеева
Д. И. Менделеев с сыном Владимиром на борту крейсера «Память Азова». Прощание перед долгим плаванием. 22 августа 1890 г.
Японская жена Владимира Менделеева Така Хидесима с их дочерью Офудзи. 1894 г.
Д. И. Менделеев у окна своего кабинета в университетской квартире. 1880-е гг.
Карикатура из журнала «Стрекоза» по поводу забаллотирования Д. И. Менделеева на выборах в Санкт-Петербургскую академию наук. Декабрь 1880 г.
Д. И. Менделеев играет в шахматы с художником А. И. Куинджи. За игрой наблюдает А. И. Менделеева. 1904 г.
Вице-адмирал С. О. Макаров.
Ледокол «Ермак»
Сотрудники Главной палаты мер и весов перед торжественной церемонией замуровывания русских эталонов в стену Сената.
Слева направо: А. И. Кузнецов, Ф. П. Завадский, Д. И. Менделеев, Н. Г. Егоров, Ф. И. Блюмбах. 19 февраля 1901 г.
Электрические часы Главной палаты мер и весов в арке Главного штаба в Санкт-Петербурге
Д. И. Менделеев. И. Е. Репин
Участники экспедиции на Урал. Слева направо: Н К. Н. Егоров, С. П. Вуколов, Д. И. Менделеев, П. А. Земятченский. 1899 г.
Д. И. Менделеев с друзьями детства и местным священником на ступенях Аремзянской церкви, построенной его матерью. 1899 г.
Д. И. Менделеев в своем кабинете в Главной палате мер и весов. Фото Ф. И. Блюмбаха. 1904 г.
Часы, остановленные в момент смерти Д. И. Менделеева.
Могила Д. И. Менделеева на Волковском кладбище
Научно-исследовательское судно «Дмитрий Менделеев» в Тихом океане. 1978 г.
Действующий вулкан Менделеева на курильском острове Кунашир
Один из последних снимков Д. И. Менделеева. Фото Ф. И. Блюмбаха. 1904 г.

То, что хозяин увлекся, поняли сразу все три женщины — сама Анна, тоже начавшая чувствовать нежность к этому странному человеку, Екатерина Ивановна и Надежда. Но ситуация пока вызывала только улыбку — пару называли Фаустом и Маргаритой, — и никто еще не мог представить, что 43-летний профессор влюбится настолько, что это чувство станет угрожать его жизни. Между тем время шло, приближался последний экзамен в Академии художеств, после которого Анна Попова собиралась ехать домой, на Дон. «В памятный мне вечер, — вспоминала она, — Дмитрий Иванович пришел с шахматами и сел со мной играть. Надежды Яковлевны не было дома. Мы с Дмитрием Ивановичем были одни. Я задумалась над своим ходом. Желая что-то спросить, я взглянула на Дмитрия Ивановича и окаменела — он сидел, закрыв рукой глаза, и плакал. Плакал настоящими слезами; потом сказал незабываемым голосом: «Я так одинок, так одинок». Мне было невыразимо жаль его. «Я одинок всегда, всю жизнь, но никогда я этого не чувствовал так болезненно, как сейчас». Видя мою растерянность: «Простите, — продолжал он, — простите, вас я смущать не должен». Он вышел».

Ни у Менделеева, ни у Анны пока не было и мысли, что они когда-нибудь могут стать мужем и женой. Однако, приехав домой к родителям, она поспешила встретиться с молодым человеком, который считался ее женихом, объявила ему, что между ними всё кончено, и вернула когда-то полученный от него подарок. Когда Анна возвратилась в Петербург, Феозва Никитична с Ольгой всё еще были в Боблове, и семья Капустиных продолжала жить в менделеевской квартире. Она снова вернулась за свою ширму, снова стала ходить по утрам на лекции, а вечером — в рисовальные классы, «но всё изменилось, как меняется природа, когда налетает буря, сгустятся тучи и сверкнет молния». Дмитрий Иванович уже не мог скрывать своих чувств. Анне казалось, что она утопает в их потоке. Екатерина Ивановна поняла, что дело зашло слишком далеко, и, махнув рукой на упущенную экономию, срочно увезла семью вместе с Аней на 4-ю линию… Но это уже ничего не может изменить. Менделеев находит возможность видеть Аню и там, приходя в гости чуть ли не ежедневно, а у себя в квартире, что ни пятница, начинает устраивать вечера для молодых художников — для нее, конечно, для нее одной; но ведь одна она не придет, а так — придет, ей тут будет и хорошо, и полезно… Она приходила с Надей, и еще какие-то студенты приходили, а Дмитрий Иванович заранее всё узнавал о выставках и о том, что новенького в мастерских его друзей-художников, и всегда рассказывал своим юным гостям что-то важное и интересное — он называл это «служить ступенью». И в этом молодом кругу он был моложе всех, поражая гостей своей энергией и непрекращающейся душевной бурей.

Потом эти пятницы станут средами, и к Менделееву потянутся лучшие русские художники всех, даже враждующих, направлений. Но никаких споров среди них не будет, поскольку ссоры сгорали, едва начавшись, в огне, который исходил от хозяина. А если какая-то вражда все-таки прорывалась сквозь огненную преграду, то вид приобретала жалкий, ненужный и некрасивый. Зато хорошие разговоры тянулись ввысь, и мысли рождались на удивление точные. Здесь обсуждались художественные новинки, сюда из художественных магазинов доставлялись самые последние издания, здесь великолепно дурачились, и Анна уже почти перестала смущаться, когда Менделеев говорил, что всё это — для нее. И все вокруг понимали, что он делает это для нее.

А как она могла ответить на эти дары? Что она могла дать ему в ответ на пожиравшую его страсть? Она решилась лишь позволить ему написать обо всем ее отцу, спросить у него разрешение. На что? На брак, на адюльтер, на сожительство? Они не знали на что. Отец, урядник Иван Евстафьевич Попов, конечно, немедленно приехал. Он был чувствительным и довольно образованным человеком (хотя так и не осуществил мечту своей молодости стать врачом), очень любил своих дочерей и ничего для них не жалел. Отец разобрался в деле спокойно и сердечно. После долгого разговора с Дмитрием Ивановичем, откровенных бесед с дочерью и Екатериной Ивановной он решил забрать Аню из семьи Капустиных (причем сделал это без всякой для госпожи Капустиной обиды). Менделеева же он сумел убедить в необходимости справиться со своим чувством и не искать больше встреч с Анной. Дмитрий Иванович дал слово. Иван Евстафьевич также пообщался с подругой дочери Александрой Синегуб и предложил ей снять квартиру на двоих, чтобы она могла поселиться вместе с Аней. Добрейшая Синегуб сразу согласилась и, более того, взяла на себя все хозяйственные заботы, а Аня была тем более согласна на всё, потому что до того момента была уверена, что отец заберет ее домой.

Всё было решено умно и правильно, да только ничего из этого не получилось. Какое-то время Анна жила спокойно, если не считать чувства вины по отношению к Дмитрию Ивановичу и семье Капустиных. Особенно она скучала по Наде, которая, будучи девушкой современной, конечно, ожидала другой развязки этой истории, а потому стала относиться к своей подруге с подчеркнутой холодностью. Синегуб опекала Аню как могла, старалась не оставлять одну и даже повезла на Рождество на свой родной хутор в Полтавскую губернию. Там гостью ожидала настоящая зимняя Малороссия, с поющими дивчинами и парубками, колядками и тихими снежными полями. Отец Александры — седой как лунь старик в бархатном синем халате с белым воротником из ангорской козьей шерсти, с длинной-длинной трубкой, большую часть времени проводивший в большом кресле возле камелька, — был настоящим, «щирым» украинцем. После приезда гостей он буквально расцвел, к тому же девушки охотно рассказывали ему о Петербурге, об Академии художеств и консерватории, о спорах студентов и чудачествах художников… Старик не смеялся и не хмурился, знай покуривал свою трубку и едва заметно улыбался.

Через две недели, вернувшись в Петербург, Аня убедилась в том, что Дмитрий Иванович не в состоянии сдержать данного ее отцу слова. Он почти открыто, иногда неловко прячась за колоннами, искал ее в академии или на глазах у всех ожидал у входа после занятий… Его здесь многие узнавали, вокруг раздавались смешки, потом слухи дошли до университета. Но Менделеев был словно не в себе. Ему казалось: если он немедленно ее не увидит, то дальше никакая жизнь невозможна. Желая помочь девушке материально, а может быть, чтобы просто протянуть к ней хоть какую-нибудь связующую нить, он через ее педагога Павла Петровича Чистякова анонимно заказывает Анне Поповой копию картины Карла Брюллова «Последний день Помпеи». Анна выполнила работу, но Чистяков остался недоволен и заставил начать всё заново. Менделеев понял, что вместо помощи и духовной связи получается еще одна неприятность. Пришлось сказать Анне, что это он заказал «для кого-то» и этот «кто-то» картиной доволен и готов сию минуту расплатиться… Однако художница, уже получившая указание мастера, все равно выполнила новую копию.

Всё получалось нескладно, глупо и плохо. От долгого пребывания на зимнем воздухе у Менделеева развился плеврит, который испугал Боткина. Но Анна еще владела собой и продолжала держать слово — за себя и за него, хотя ситуация измучила ее настолько, что девушка мечтала лишь о том, чтобы закончить занятия, перейти в следующий, натурный, класс и сбежать домой, к отцу. Она еле дождалась конца той зимы. Прошло лето, а осенью всё началось сызнова и продолжалось до тех пор, пока Дмитрий Иванович не уехал во Францию лечиться и собирать материалы по аэронавтике. Анна, оставшись без своего преследователя, вздохнула свободно и решила дальше строить свою жизнь по-другому. Она записалась на философские лекции на Высших женских курсах, снова стала ходить по театрам, музицировать, заводить новых друзей. Но чем больше она себя занимала и развлекала, тем более страдала от пустоты, которая явилась вдруг в ее душе. Только когда Менделеев уехал далеко и надолго, она почувствовала, какой огромный человек мучился рядом с ней. Но выхода не было никакого. Он вернулся в Петербург весной, а она в это время снова сбежала до осени в родную станицу.

Когда они встретились в следующий раз, Анна уже пылала не меньше, чем он, но по совету любящего отца сделала еще одну попытку освободиться. Иван Евстафьевич считал, что дочь должна сделать перерыв в учебе, бросить всё и скрыться от Менделеева в Риме в колонии русских художников. Верная Александра взялась было ее сопровождать, но в последний момент получила из дома сообщение, что отец при смерти. Менделеев, который теперь ежедневно и совершенно открыто бывал у них в гостях, сам уложил вещи Анны в кофр, проводил к поезду и вручил ей рекомендательные письма к знакомым живописцам. Он принес также кипу путеводителей, не забыв отметить приличные, с его точки зрения, отели. Был он то бодр, то растерян. Говорил о том, что они обязательно поженятся. Она уехала, а он остался. Ему предстояли выборы в академию и отчет по упругим газам в Русском техническом обществе.


Душевное напряжение, не оставлявшее Менделеева во время всех испытаний этого времени, было таково, что он неизбежно должен был сорваться. Случилось это через пару недель после того, как он бросил на произвол судьбы лабораторию Технического общества в разгар всероссийского скандала, связанного с провалом его кандидатуры на выборах в Академии наук. Срыв, едва не стоивший ему потери лица, случился у всех на глазах, по следам и без того громкой и позорной истории. Речь идет об инциденте, произошедшем во время университетского акта, посвященного юбилею университета, который впервые посетил новый министр народного просвещения А. А. Сабуров.

К этому времени «Народная воля» уже располагала в Петербургском университете мощными позициями. Здесь действовала самая крупная в городе «Центральная студенческая группа», возглавляемая А. И. Желябовым и С. Л. Перовской. В стенах университета руководство осуществлялось двумя друзьями — Папием Подбельским и Львом Коганом-Бернштейном. Именно очередной торжественный акт был выбран Желябовым для акции, спланированной таким образом, чтобы сорвать всякую возможность примирения студентов с начальством. Он сам, пренебрегая опасностью, пришел в университет, чтобы видеть, как всё пройдет. Надо сказать, что Сабурова — порядочного человека, сына декабриста, искренне желавшего договориться со студенчеством, — народовольцы ненавидели значительно больше, чем его предшественника графа Толстого, хотя единственное обвинение в его адрес могло состоять разве что в том, что он не пришел на похороны недавно скончавшегося Ф. М. Достоевского. Но за это он, что называется, уже претерпел от прессы и просвещенной публики (хотя, возможно, он просто не хотел идти рядом с обер-прокурором Святейшего синода «лапушкой» К. П. Победоносцевым). Тогда за что же? Газета «Народная воля» (1881. № 35) отвечает на этот вопрос совершенно откровенно: «Система Сабурова, постоянно рекомендующая «погодить», «выждать», «быть благоразумными» и проч., начала деморализовывать студентов, выдвигая в их среде на видное место разных молодых стариков, карьеристов, вообще тот тип, который окрещен в студенческой среде кличкой «бонапартистов». Масса студенчества, разумеется, не имеет и не имела ничего общего с «бонапартистами», но, с другой стороны, они, как всякая масса, не отличаются и безусловным радикализмом». А народовольцам именно этот радикализм и был нужен.

В акции, которая не имела точного сценария и должна была развиваться спонтанно, главная — по сути самоубийственная — роль отводилась Подбельскому и Когану-Бернштейну, которых должны были немедленно поддержать 300–400 добровольцев (больше не стали привлекать из соображений конспирации). Вслед за этим ожидалось активное участие тысяч студентов, сочувствующих радикальным идеям. Расчет оказался верным. Процитированный нами источник описал случившееся довольно точно и с удовольствием:

«Акт 8 февраля, по обыкновению, собрал в университет значительную публику. Тысячи четыре человек присутствовали в зале. По прочтении проф. Градовским университетского отчета раздались рукоплескания. Но в это время с стороны хор послышался голос (по всей видимости, Когана-Бернштейна. — М. Б.), Приводим эту речь целиком: «Господа! Из отчета ясно: единодушные требования всех университетов оставлены без внимания. Нас выслушали для того, чтобы посмеяться над нами?! Вместе с насилием нас хотят подавить хитростью. Но мы понимаем лживую политику правительства; ему не удастся остановить движение русской мысли обманом! Мы не позволим издеваться над собой: лживый и подлый Сабуров найдет в рядах интеллигенции своего мстителя!» 4000 голосов, — говорит очевидец-студент, — слились в оглушительный рев, в котором только и можно было расслышать брань да протяжное «во-о-н». С правой и с левой стороны хор полетели прокламации, которыми Цент. унив. кружок обличает лицемерие Сабурова. Ректору удалось восстановить на минуту тишину; он пользуется этим, чтобы обратиться к «благоразумным студентам» с просьбой… выдать бунтовщиков. «Не приучайте студентов к шпионству», — закричали протестанты. Поднявшийся шум мешал расслышать слова говорившего. Крики: «тише», «слушай», «молчать», наполнявшие залу, приводили публику в смущение: не известно было, к кому они относились — к говорившему студенту или к тем лицам, которые мешали ему говорить. В это же время из толпы товарищей выделяется студент I курса Подбельский, подходит к Сабурову и дает ему затрещину. Несмотря на то, что внимание публики было отвлечено шумом на хорах, слух о пощечине разносится по зале. Подымается ужасный шум, раздаются крики: «вон наглого лицемера», «вон мерзавца Сабурова», «вон негодяев». Несколько человек юристов кидаются на хоры, с целью схватить оратора. Происходит кое-где свалка… Ни Бернштейн, ни Подбельский, однако, не были арестованы…[45]»

Менделеева на акте не было. По свидетельствам всех его биографов, он был в это время смертельно измучен своими неприятностями (к которым можно добавить твердый отказ Феозвы Никитичны дать ему развод) и вообще плохо собой владел. О случившемся он узнал от других, и к следующему дню, когда у него была лекция, Менделеев уже был доведен до последней крайности. Нападение на почетного гостя университета во время торжественного акта шло вразрез со всеми его нравственными установками и представлялось совершенно вопиющим злодеянием. Придя в аудиторию, он разразился бурным осуждением виновников события, в ходе которого, возможно, незаметно для себя, но очень заметно для студентов сделал крен в национальную сторону — имеется в виду конечно же национальность Когана-Бернштейна (Подбельский был сыном священника). В каком-то месте своей речи он вдруг без видимой логики рассказал присутствующим то ли байку, то ли действительный случай времен его учебы в институте: о том, как в театре у однофамильца смутьяна расстроился желудок, но он не мог уйти, поскольку жалел денег, истраченных на билет, и мучился до тех пор, пока соседи не собрали ему ровно такую же сумму. В завершение Менделеев произнес пословицу, которую, похоже, сам же сию минуту и сочинил: «Коганы нам не коханы».

Значительная часть аудитории тут же встретила речь профессора свистом. Студенты физико-математического факультета сочувствовали народовольцам не слабее, чем студенты остальных факультетов; кроме того, интеллигентные молодые люди меньше всего ожидали услышать такое из уст Менделеева. Другая часть слушателей восприняла сказанное с полным одобрением и пыталась заглушить этот несмолкаемый свист аплодисментами. Менделеев немедленно понял, что совершил непростительную ошибку. Будто бы очнувшись, он нашел в себе силы, кое-как успокоив бушующих студентов, обратиться к теме лекции. Но было уже поздно: злополучная речь была кем-то из студентов дословно записана и почти немедленно разошлась по городу. После этого ему на квартиру в течение нескольких дней поступала доселе совершенно невозможная корреспонденция: некие анонимы его ругательски ругали и называли «добровольцем Третьего отделения», а авторы, полностью указывающие свои имена-чины-титулы, сердечно благодарили за наставление их сыновей на путь истинный. Жизнь превратилась в невыносимую муку, и профессор решил с ней покончить. Он думал лишь о том, как это сделать.

Через неделю после злополучной лекции Менделеев подал ректору заявление с просьбой немедленно предоставить ему отпуск до каникул и дальше, на всё лето, либо уволить в отставку. Андрей Николаевич Бекетов, видя коллегу в таком тяжелейшем состоянии, приложил все усилия, чтобы удовлетворить его прошение наилучшим образом. С помощью Сабурова он добился высочайшего соизволения на заграничную командировку с научной целью. 19 февраля в газете «Новости» появилось большое сообщение: «Прощальная речь профессора Д. И. Менделеева». Корреспондент писал, что «любимый и уважаемый всеми» профессор объявил студентам о прекращении курса лекций и о своем желании побеседовать с ними последний раз. Менделеев начал с того, что «университет — это храм, в котором проповедуется цивилизация, у которой есть свои скрижали. На первой из них написан девиз «правда», на второй — «труд», на третьей — «прощение». Правду надо искать, не спускаясь сверху вниз, а, напротив, идя снизу вверх, в самых малых вещах, переходя постепенно к более крупным явлениям…». Он говорил о заблуждениях человеческих, которые происходят от желания «прямо добиться истины», и называл образцом таких заблуждений поведение тех, кто, не желая трудом добиваться знаний, думает, будто владеет истиной настолько, что может руководить человечеством. Мысль об умении прощать была довольно неумело вплетена в пассаж о том, что студенты не должны отдаваться политической жизни, что для учебы необходимо спокойствие… Возможно, автор статьи просто сбивчиво изложил материал — или же, наоборот, точно отразил растерянность известного профессора. Менделеев признался студентам, что устал и изнемог. В конце своей речи он попросил присутствующих не аплодировать ему, а… свистеть. Студенты были поражены известием о прекращении курса, содержанием и формой речи Дмитрия Ивановича. Все стояли с печальными лицами, некоторые плакали. Наконец, оцепенение спало и студенты послали к Менделееву четырех представителей с просьбой остаться. Ответ был тот же: «Я устал… Я изнемог».


Первым пунктом его поездки был Алжир, где должен был состояться какой-то научный форум. Менделеев решил, что во время морского плавания выбросится с палубы за борт. С этим решением он и готовился отправиться в путь. Написал завещание, собрал все письма, которые писал Анне и прятал в своем письменном столе, начиная с того дня, когда, почти четыре года назад, впервые увидел ее за воскресным обедом. Все бумаги он вручил пришедшему проститься с ним А. Н. Бекетову. О своем намерении свести счеты с жизнью не сказал, но Бекетов без слов понял, что отпускать его в таком состоянии нельзя, и приступил к немедленным действиям. Александр Николаевич (в некоторых источниках речь идет о том, что он был не один, а вместе с Иностранцевым, Краевичем и Докучаевым) бросился к Феозве Никитичне со столь горячими и убедительными уговорами не брать греха на душу и дать развод своему несчастному супругу, что бедная женщина дрогнула и согласилась. Тотчас об этом было сообщено Дмитрию Ивановичу, который, забыв про Алжир и вообще про всё на свете (но не забыв поручить дело о разводе энергичному присяжному поверенному округа Петроградской судебной палаты В. Е. Головину), что называется, на последнем издыхании отправился к Анюте в Рим. Прибыл он туда после всех испытаний в состоянии, о котором его новая суженая написала: «…надо было или его спасать, или им пожертвовать»…


Здесь мы ненадолго прервем жизнеописание Менделеева, чтобы пролистать некоторые страницы его «националистического» досье, собранного без нашей помощи, но фигурирующего в ряде взвинченных статей и книг последних десятилетий. Особенно цитируются те места из менделеевских текстов, которые «позволяют» авторам считать великого ученого своим соратником в борьбе «с засильем евреев». Оставим без комментариев импровизацию полубольного профессора про «коганов» — революционеров и театралов, о которой он сам явно сожалел, и обратимся к пассажу из книги «Нефтяная промышленность в североамериканском штате Пенсильвания и на Кавказе»: «Одно скажу — Америка представляет драгоценный опыт для разработки политических и социальных понятий. Людям, которые думают над ними, следует побывать в С.-А. Соед. Штатах. Это поучительно. А оставаться жить там не советую никому из тех, кто ждет от человечества чего-нибудь, кроме того, что уже достигнуто, кто верит в то, что для цивилизации неделимое есть общественный организм, а не отдельное лицо, словом — никому из тех, кто развились до понимания общественных задач. Им, я думаю, будет жутко в Америке. Там место другим. Из России туда и едут, там и остается много евреев, они преобладают между русскими эмигрантами. В этом отношении Штаты полезны для России, и это переселение достойно покровительства».

Как известно, Менделеев пережил в Америке разочарование, в том числе по поводу ее безыдейности, социальной раздробленности и отсутствия единого народного духа. Дмитрий Иванович приходит к мысли, что по тем критериям, которые он считал важнейшими, именно Россия покажет миру пример нового, «нелатинского» пути развития. Естественно, что в этой связи он не испытывал никакой симпатии к тем, кто, устав «ждать от человечества чего-нибудь, кроме того, что уже достигнуто», решил сменить земскую Россию на заморскую страну дельцов и политиканов, ускоренным шагом идущую к общему с Европой закату. Раз они не видят, не понимают, страну каких возможностей они покидают, значит, пусть катятся, пусть все, кто готов покинуть Россию, уезжают. И пусть правительство подумает, как можно облегчить им эту задачу. Есть, конечно, в этой цитате подспудный намек на то, что евреи хорошо подходят для американской жизни именно в силу неких свойств своей натуры. Возможно, Менделеев делал его сознательно. Однако никакого ярлыка, исходя из всего этого, к Дмитрию Ивановичу приклеить невозможно. Написано лихо, однако где же здесь юдофоб Менделеев? Ехали бы буряты или водь — он бы и бурятов с водью припечатал.

Несколько рассуждений, где упоминаются евреи, содержится в книге Менделеева «К познанию России», которая будет написана им по следам Всероссийской переписи населения 1897 года. Отмечая места компактного проживания евреев на карте империи (в то время на территории России, включавшей в свой состав Украину и Польшу, проживало более пяти миллионов представителей этого народа — немногим менее четырех процентов от всего населения), Менделеев пишет: «Известно, что ни в одной стране нет такого абсолютного количества и такого процента евреев. Лишенные своего отечества, они рассеялись во всём мире, преимущественно же по берегам Средиземного моря и в Европе, хотя и азиатские страны не лишены евреев. Уживаются они у нас, как известно, благодаря юркости и склонности к торговле. Всем известно, что, преимущественно по религиозным причинам, нигде народ не любит евреев, хотя народец этот обладает многими способностями и свою пользу странам приносит, конечно, не своими кагальными и масонскими приемами и политиканством, а своим торговым посредничеством, которого очень недостает в России, как о том скажу далее. Мне кажется, что евреям у нас предстоит легко доступный выход: ассимилироваться с преобладающим населением, отказавшись от кичливой заносчивости, и встать в ряды обычных тружеников, так как, по мне, русские люди охотно и подружатся даже и с евреями».

Что ж, если читатель на данный момент уже освоил особенность извивающейся, как щупальца осьминога, менделеевской мысли, то в этой цитате и вовсе не найти ничего обидного для российских евреев. Наоборот, этот строгий пассаж построен не без менторской приязни. Кого-то смущает слово «юркость», но в его употреблении в этой книге нет ничего исключительного — тут же рядом можно найти «шустрых» армян. А слово «народец» употреблено по отношению к другим этносам здесь никак не меньше десятка раз. «Нигде народ не любит евреев» — это деловитое сообщение Менделеева и вовсе не нуждается в мягчительных примочках: как было, так и написал. Что же касается «кагальных приемов», можно предположить, что ученый имел в виду способность кагала в любых ситуациях держать дистанцию с окружающим миром и пользоваться сложившейся веками системой взаимопомощи. Правда, с масонством совершенно непонятно. Течение это в России могло коснуться многих, но только не евреев внутри кагала. К сиятельным русским масонам мог примкнуть кто угодно, но только не катальный еврей, даже если бы он надел пасхальный лапсердак и спросил разрешения у раввина. «Кичливая заносчивость»? Вполне возможно, Менделеев действительно наблюдал это качество у достигших благосостояния одесских и петербургских евреев, но не исключено, что он подразумевал под этим нечто другое — например, уверенность иудеев в своей богоизбранности. Менделеев с этим не мог согласиться, поскольку был убежден, что для высших целей человеческой истории избран именно русский народ со всеми «народцами», способными в него влиться полностью и без национального остатка. Ветхий Завет, конечно, тут свидетельствует в пользу евреев, однако еще князь Владимир, как мы помним, засомневался: «Но где же земля ваша? И там ли вы ныне?» И все-таки, скорее всего, речь идет о бытовой национальной кичливости, которая не устраивала Менделеева и в сознании горячо им любимого русского народа. В том же источнике читаем: «…национализму необходимо более всего принять начало терпимости, то есть отречься от всякой кичливости, в которой явная бездна зла, а потому в этого рода делах практичнее всего терпеливо ждать течения совершающегося». (Примем во внимание, что термин «национализм», который Менделеев использовал в безусловно положительном значении, еще не был непоправимо загажен практикой его применения в XX веке. Для Менделеева национализм как синоним, во-первых, природного ощущения народа и, во-вторых, защиты вообще всех российских интересов, существовал в противовес интернационализму отрекшихся от своего рода-племени бомбистов.) Тут тем более не оказывается никакой предвзятости, ведь речь идет об общем для многих национальностей недостатке. Правда, не вполне понятен призыв Менделеева к евреям встать «в ряды обычных тружеников», ведь он же только что определил, что именно торговлей они приносят наибольшую пользу. Может быть, Дмитрий Иванович хотел увидеть их хлебопашцами? Но ведь евреям было запрещено владеть землей, а батраков в каждой общине и без них хватало. Возможно, он хотел, чтобы они перестали помышлять о своей избранности и не срывались от обиды в бунтовщики — или таким образом требовал равноправия для еврейского населения… Теперь мы этого уже не узнаем. А вот усиление «даже и» в конце фразы «русские люди охотно подружатся даже и с евреями» в свете нашего нехитрого анализа приобретает совершенную безобидность. Пусть в последнюю очередь, но охотно подружатся. Или — подружатся, хотя упрямые кагальные евреи, ясное дело, придут дружить в последнюю очередь. Какая, собственно, разница? Главное, что это правда.

Мысль о том, что русский народ способен принять в свое лоно «разоружившихся», отказавшихся от национальной самоидентификации иудеев (наравне со всеми остальными «народцами»), встречается и в самой известной книге Дмитрия Ивановича «Заветные мысли» (вышла в 1905 году). Кроме того, там есть еще одно знаковое высказывание, интересный поворот менделеевской мысли: «Желательно, чтобы русский народ, включая в него, конечно, и всю интеллигенцию страны, своё трудолюбие умножил для разработки природных запасов богатой своей страны, не вдаваясь в политиканство, завещанное латинством, его, как евреев, сгубившее и в наше время подходящее лишь для народов, уже успевших скопить достатки, во много раз превосходящие средние скудные средства, скопленные русскими. Прочно и плодотворно только приобретённое своим трудом. Ему одному честь, поле действия и всё будущее». Тут, как водится у Менделеева, одна мысль погружена в другую и еще полдюжины к ним приросли. Главное опасение завершавшего свой жизненный путь русского мыслителя — что русский народ может стать жертвой политиканства, уходящего корнями в латинство и еврейство. Из него вытекает, что в призыве Дмитрия Ивановича к евреям самозабвенно влиться в русский народ могла таиться некоторая боязнь противоположного развития событий. Не вдаваясь в подробности того, какой смысл вкладывал Дмитрий Иванович в слово «политиканство», надо подчеркнуть, что, по мнению Менделеева, оно хорошо лишь для благополучных, давно вставших на путь промышленного развития народов. Из этой же цитаты следует, что евреи в его восприятии были чем-то близки латинянам — тем самым латинянам, которые «портили ему кровь» в детстве и юности и память о которых десятилетиями подстегивала его в борьбе с ненавистным гимназическим образованием. Можно, конечно, предположить, что дело было отчасти в свойственной древним языкам лингвистической сложности, что Менделеев мог со слов отца знать о мучениях семинаристов, корпевших над текстами Ветхого Завета на древнееврейском языке, но всё равно здесь мы наблюдаем удивительное схождение, если чем-то и объяснимое, то лишь поразительной причудливостью менделеевского сознания.

Одно можно утверждать совершенно определенно — Дмитрий Иванович Менделеев никоим образом не был и не мог быть антисемитом. Традиционное русское воспитание, к тому же полученное на окраине страны, не исключало, конечно, некоторых привычных всем стереотипов, но никакой «нутряной», необъяснимой вражды к евреям он никогда не питал. В нем вообще не уживалось ничто необъяснимое — всё, что нуждалось в объяснении, он обязательно осмысливал тем или иным образом, потому что тяжесть неосмысленного ощущения могла лишить его равновесия. Еще более невероятно предположение, что гениальный ученый и провидец страдал комплексом неполноценности из-за присутствия где-то в обозримом мире неких более способных, чем он, евреев, в то время как — и все это знали — во всей России не было ученого талантливее его…

Чем же можно объяснить его, несомненно, чуть более пристрастный взгляд на российских евреев? Есть два отнюдь не бесспорных предположения. Во-первых, Менделеев, патриот и монархист, не мог питать особо добрых чувств к народу, выходцы из которого охотнее всех других пополняли ряды отъявленных врагов его императорского величества. Еврейские фамилии безжалостных к себе и своим жертвам террористов для многих сами собой служили доказательством порочности и опасности всего еврейского населения. Менделееву, мыслящему во всех случаях самостоятельно, этого «доказательства» было, естественно, недостаточно, но и отвернуться от него он не мог. Второе предположение связано с его собственной фамилией и некоторыми свойствами натуры. В течение жизни Менделееву наверняка пришлось сталкиваться с намеками на его не совсем «чистое» происхождение, с шутками, определенным образом трактующими его экзальтированность и неряшливость в одежде. Будучи совершенно русским человеком, он не мог воспринимать эти уколы абсолютно равнодушно, без всяких психологических последствий. Мы ведь знаем примеры из последнего времени, когда даже крупные ученые, «наказанные» фамилией, допускающей оскорбительное, с их точки зрения, толкование, становились едва ли не идеологами отпора некоему злокозненному «малому» народу. Дмитрия Ивановича, слава богу, эта чаша миновала, хотя некоторые энергичные потомки пытаются вновь и вновь поднести ее давно покинувшему земной мир человеку. Жаль, они не сознают, что попытки воспользоваться авторитетом и текстами Дмитрия Ивановича Менделеева в дискуссиях по национальной проблематике часто выглядят как опасное передергивание затвора мощного и очень сложно сконструированного оружия, до сих пор, увы, почти не освоенного и даже не пристрелянного.

Что же касается громких утверждений о членстве Дмитрия Ивановича Менделеева в Союзе русского народа, то никаких достоверных документов на этот счет в сегодняшнем менделееведении нет.[46] Поэтому вряд ли стоит принимать на веру заявления, за которыми не содержится ничего, кроме внутренней убежденности, тем более что такие публикации сплошь и рядом сами подрывают доверие к себе наличием грубых ошибок. Например, в Интернете можно обнаружить ряд сайтов, предлагающих своим посетителям список самых видных деятелей Союза русского народа. В нескольких случаях Менделеев там действительно указан, но почему-то в звании академика. Уже одно это обличает в списке недавно изготовленную фальшивку, авторы которой не представляют, какого чувствительного предмета они походя касаются. Ведь человек, память которого они потревожили, так никогда и не был избран в академики, и об этой истории — о том, как немцы в Питере русского учителя к себе на порог не пустили, — в свое время знал любой мало-мальски «продвинутый» охотнорядец.


Из Рима Дмитрий Иванович и Анна, уже как супруги, поехали в Неаполь, потом на Капри, где Менделеев сумел, наконец, собраться с мыслями и составил план на ближайшее будущее. Денег не было и в ближайшее время не предвиделось, поскольку Феозва Никитична согласие на развод дала с условием, что ей отойдет всё университетское жалованье бывшего супруга, которому оставался только более-менее твердый доход от издания «Основ химии». Он решил воспользоваться предложением нефтезаводчика В. И. Рагозина, который давно звал его поработать летом на одном из своих волжских предприятий и обещал даже устроить для него лабораторию. Менделеев списался с Рагозиным и окончательно обо всем договорился — летом их ждал новый деревянный дом с балконом на Волгу. Оставшееся время они провели в путешествии по Франции, потом по Испании, где Менделеев еще не бывал. Слушали Stabat Mater в великолепном Севильском соборе. В огромном храме был полумрак, и прихожане почему-то не стояли на месте, как в русских церквях, а прохаживались, будто гуляя. Наша пара присела на основание колонны, и уставшая Анна заснула под тихую и величественную музыку, а Дмитрий Иванович слушал, как в молодости, не отрываясь, тенора и орган, которые то накатывали, то удалялись, а то взмывали под самые своды…

Там же, в Севилье, они были свидетелями народного шествия с огромными раскрашенными куклами, изображавшими сцены жизни и подвига Иисуса Христа. Невидимые, спрятанные под платформами солдаты несли на своих головах Христа, Мадонну и евангелистов. Время от времени солдатам подносили вино, и тогда все вокруг начинали смеяться, потому что солдаты благодарно кланялись, и вместе с ними будто бы кланялись несгибаемые фигуры. Красочная и развеселая процессия сопровождалась странным конвоем из двух колонн инквизиторов в белых балахонах, черных остроконечных шапках, с завешенными лицами, в окружении солдат, одетых в средневековые доспехи. И вся эта карнавальная демонстрация во главе с разряженной в пух и прах Мадонной двигалась не простым шагом, а в ритме популярного болеро, что не могло не вызывать одновременно мыслей о всеобщей радости и таком же всеобщем сумасшествии. Начитанному русскому путешественнику вполне могло прийти в голову, что не зря же, в самом деле, Поприщин из гоголевских «Записок сумасшедшего» представил себя королем Испании, а не какой-то другой страны. И в Севильском соборе он, вполне возможно, тоже был — гулял там в полумраке, сердечно и просто отвечая на приветствия преданных ему севильцев. Что-то такое в испанском воздухе, безусловно, присутствовало, хотя и трудно было высказаться на сей счет определенно.

Зато на корриде Дмитрий Иванович выказал свои чувства совершенно недвусмысленным образом. Хозяин гостиницы достал для них билеты на открытие сезона боя быков, которое должна была почтить своим присутствием королевская чета Испании. Но стоило закончиться шествию пикадоров и начаться травле первого быка, как Дмитрий Иванович будто проснулся — разразился взрывом ничем не сдерживаемого возмущения и потащил свою спутницу к выходу. Цирк был переполнен, и двигаться через такое скопление народа пришлось довольно долго, так что Анна, не спускавшая жадных глаз с арены, все-таки успела досмотреть расправу над быком до самого конца, вплоть до пляски мальчишек над заколотым животным…

Еще десять дней они пробыли в холодном, пустом, но тем не менее очаровательном французском Биаррице и, наконец, двинулись в обратный путь, радуясь возвращению и страшась встречи с родиной.


Они проследовали почти прямиком в село Константиново Ярославской губернии, на рагозинский нефтезавод, где к ним вскоре присоединились Иван Евстафьевич Попов и верная Александра Синегуб. Иван Евстафьевич настолько тяжело переживал неопределенность семейного положения дочери, что вскоре после приезда его хватил удар — отнялся язык и нарушилась подвижность руки и ноги. Рагозин прислал хорошего доктора, а ночью возле постели больного дежурили все по очереди. Через какое-то время к Ивану Евстафьевичу вернулась речь, и в остальном дело тоже потихоньку пошло на поправку (но жить этому недавно совершенно здоровому человеку оставалось, увы, всего два года). Менделеев весь день проводил в заводской лаборатории, трудами заглушая чувство вины перед бывшей женой и невыносимую тоску по детям. Взявшись за дело из материальных соображений, он тем не менее был готов заняться решением давно поставленной задачи: переломить пустившую корни в России американскую тенденцию использования только летучих компонентов нефти. Он намеревался пустить в дело всё, включая тяжелые нефтяные фракции.

Рагозина в первую очередь интересовали вопросы, связанные с производством смазочных масел, и Менделеев, углубившись в технологию перегонки нефти с водяным паром, указал ему на огромные и дотоле неизвестные перспективы. Но Дмитрий Иванович, как мы знаем, не мог сосредоточить свои занятия на чем-то одном. Его опыты свидетельствовали о возможности получения широкого ассортимента продуктов из тяжелых фракций нефти и нефтяных остатков. Там же им были получены первые образцы нового «тяжелого» осветительного масла, о котором сразу же сообщила газета «Санкт-Петербургские ведомости»: «Менделеев открыл новый осветительный материал, это жидкость столь же белого цвета, прозрачна и без запаха, как вода, сгорает без остатка, горит светлым белым пламенем, воспламеняется при нагревании до 135 °C». Новое масло, полученное фактически из отходов, стоило того, чтобы ради него страна перешла на осветительные лампы новой конструкции. Менделеев убедил Рагозина объявить конкурс на создание новой лампы и вскоре подключил к этому химическую секцию Русского физико-химического общества.

Кроме этого, Менделеев за короткие летние месяцы успел заняться организацией непрерывной перегонки нефти. Еще прошлой осенью он докладывал на заседании общества свои соображения относительно конструкции установки непрерывной перегонки. В Константинове местный слесарь С. Жемчужников изготовил по его заказу стопудовый перегонный куб для так называемой «деструктивной перегонки нефти и нефтяных остатков с использованием дефлегматора». Результаты пробных запусков давали твердую надежду на успех, но полностью внедрить у Рагозина новую технологию Дмитрию Ивановичу в то лето не удалось, поскольку константиновский завод, как и все рагозинские предприятия, начал испытывать экономические трудности. Но Менделеев не бросит свою идею и через пару лет все равно внедрит ее у другого нефтезаводчика.

С приближением осени Дмитрий Иванович привез новую жену в университетскую квартиру. Феозва Никитична с Ольгой к этому времени временно поселились в Боблове. Володя жил в Морском кадетском корпусе. Расстаться с сыном Менделеев отказался наотрез — Володя был ему светом в окне, главной надеждой в жизни. Решено было, что вне корпуса Володя будет жить у него, не забывая, конечно, о матери и сестре. Ольга Дмитриевна, которой в то время было 12 лет, на всю жизнь запомнила встречу с Дмитрием Ивановичем, вернувшимся из долгой и дальней поездки: «Накануне возвращения отца из-за границы мать получила от него телеграмму о приезде. Я с утра ждала его звонка и бросилась в переднюю ему навстречу, а мать оставалась у себя в комнате. Отец вошел очень тихо, Антон и швейцар вносили его вещи и чемоданы. Я подбежала к нему и поцеловала, он обнял меня и крепко поцеловал, и вдруг у него на левой руке я увидела новое обручальное кольцо, надетое на среднем пальце. Раньше этого кольца не было. У меня екнуло сердце, и я, быстро повернувшись, убежала к матери, оставив отца одного в передней, и вбежав в ее комнату, сказала: «У папы обручальное кольцо»».

Зная непрактичность Феозвы Никитичны и продолжая терзаться чувством неизбывной вины, Менделеев сам устроил всё, что касалось нового жилья для нее и дочери. «Отец сам нашел нам квартиру, пока мы были в Боблове, всю ее обставил, не забыв ничего, до мелочей включительно. К нам с матерью, конечно, перешла вся женская прислуга, только Антон и Алексей остались в университете, но постоянно бывали у нас, помогая во всём. На новой квартире я нашла для себя отдельную комнату, совершенно не напоминавшую детскую. В этой комнате с розовыми обоями была полная меблировка для молодой девушки, а в шкапу лежало прекрасное белье. На новой красивой кровати <фирмы> Сан-Галли было пушистое розовое с белыми полосками одеяло и несколько новых подушек. У матери была прекрасная спальня и вся ее мебель из квартиры при университете. Тогда мне показалось, что этой заботой о нас отец просил у нас прощенья. Он навещал нас по нескольку раз в неделю, выказывая при этом столько внимания и ласки, что мне каждый раз было глубоко жаль его. Однажды во время своего посещения, долго оставаясь у матери в комнате, отец вышел очень тихим и как бы робким и, завидя меня, подошел ко мне, наклонился, крепко прижался головой к моей голове и сказал сквозь слезы: «Когда ты вырастешь, ты всё поймешь и простишь меня»… Отец со своими переживаниями был так одинок».

Под самый новый, 1882 год у Д. И. Менделеева и А. И. Поповой родилась дочь Люба. Они до сих пор были не венчаны. Дело о разводе закончилось, но по церковным правилам бывший супруг шесть лет нес церковное покаяние, не имея права вступить в новый брак. И тогда Менделеев пошел на новый скандал — нашел священника, согласного за десять тысяч рублей (на эти деньги можно было купить хорошее имение) обвенчать его в обход всех церковных правил. Венчание состоялось в Адмиралтейской церкви. Священник был сразу же извергнут из сана, но Дмитрий Иванович и Анна Ивановна стали, несмотря ни на что, законными супругами.

Сказать, что после этого Менделеев вернулся к привычным делам, было бы неправильно, поскольку он практически никогда, ни при каких обстоятельствах их не оставлял. А вот его молодой жене пришлось искать себе занятие. Поскольку возвращение в Академию художеств для семейной дамы было невозможно, Менделеев решил заинтересовать ее своей наукой. Специально для нее, а также для Володи и его товарищей он стал в свободное время читать курс химии с демонстрацией опытов. Кадеты слушали с превеликим вниманием, особенно тот, которого друзья называли Эзопом, — будущий выдающийся ученый, «отец» современного русского кораблестроения, академик и даже Герой Социалистического Труда А. Н. Крылов; но Анну Ивановну химия не увлекла. Тогда по ее просьбе Дмитрий Иванович возобновил вечера художников. Начались регулярные «менделеевские среды». Подобные встречи в Петербурге происходили почти ежедневно: были «ярошенковские субботы», «вторники у Лемоха» и точно не определенные, но от этого не менее интересные вечера у Репина. Посещение этих мероприятий и стало главным, кроме заботы о домашнем очаге, занятием Анны Ивановны. «Ну что, на службу? — шутливо спрашивал Дмитрий Иванович супругу, когда она, уже одетая, приходила к нему в кабинет проститься. — Смотри не забудь взять Катерину». Без горничной он жену в темное время не отпускал. Попрощавшись, ждал, пока ее шаги затихнут в длинном полутемном коридоре, и вновь обращался к своим записям. Работал он часто далеко за полночь, иногда засыпал в чем был.


Несмотря на то, что взгляды профессора Менделеева на государственное и общественное устройство России были диаметрально противоположны популярным в молодежной среде учениям, несмотря даже на досадный «сабуровский инцидент», Дмитрий Иванович оставался любимцем студенчества, и на его лекции набивалось столько народу, что желающим получить место на скамье или на подоконнике приходилось занимать его за два часа до начала. Встреча и проводы Менделеева почти всегда сопровождались восторженными аплодисментами.

К этому времени Дмитрий Иванович, читавший курс неорганической химии первокурсникам-естественникам и математикам (пять лекций в неделю), уже перестал готовиться к каждому занятию, поскольку, с одной стороны, в его голове уже сложилась целостная картина курса (требовалось лишь, чтобы ассистент каждый раз точно отмечал и вовремя подсказывал, на чем закончилась предыдущая лекция), а с другой — написанный текст или даже план мог помешать вольному течению его мысли, которая была способна произвольно, в любой момент, перейти к решению вслух какой-либо научной проблемы. Иногда конкретная химическая тема вдруг получала у Менделеева неожиданное натурфилософское освещение, когда он совершенно отказывался от формул и опытов, заменяя их образами и обобщениями почти гуманитарного свойства. Таких случаев аудитория ждала более всего, сознавая всю меру своей удачи и наслаждаясь картиной великолепной работы гениального мозга. Впрочем, даже обожавшие его студенты не могли назвать его лекции ровными и легкими для усвоения, так как менделеевская манера изложения никак не укладывалась в каноны классической учебной лекции. На строй его лекции прямым образом накладывались не только оригинальные научные и педагогические взгляды, но и душевное состояние ни на кого не похожей личности.

У одних его слушателей складывалось впечатление, что он «читал, всегда хмурясь и негодуя как будто, с трудом справляясь с конструкцией своей речи, тяжеловесною, со многими повторениями и вставочными предложениями. Он говорил, точно медведь валит напролом сквозь кустарник; так он напролом шел к доказываемой мысли, убеждая нас неотразимыми доводами» (В. Е. Чешихин-Ветринский). Другим запомнилось, что «его речь была отрывиста, не всегда лилась гладко, но положения его были точны, в наши головы они вклинивались и отчетливо врезались в память. Иногда он, увлекаясь сам, не замечал, что далеко отошел от курса, унесся в область, нам недоступную, в область химической фантазии, и тогда, спохватившись, останавливался, улыбался, глядя на нас, и, расправляя бороду, говорил: «Это я все наговорил лишнее, вы не записывайте». Между ним и аудиторией существовала какая-то неясно ощущаемая, но прочная нравственная связь» (В. В. Рюмин). В ряде воспоминаний встречается указание на явные трудности, которыми иногда сопровождалось начало лекции, даже на временную бессвязность речи и некие странные, скрипучие звуки, предшествовавшие рождению и вбросу в аудиторию четко сформулированного тезиса, вслед за чем речь Менделеева сразу же обретала свойственную ей мощь и свободу: «Лектор растягивает как-то своеобразно фразу, подыскивая слово. Тянет некоторое время «э-э-э…», вам даже как будто хочется подсказать не подвертывающееся на язык слово, но, не беспокойтесь, оно будет найдено, и какое — сильное, меткое, образное. Своеобразный сибирский говор на «о», всё еще сохранившийся акцент далекой родины! Речь течет всё дальше и дальше. Вы уже привыкли к ней, вы уже цените ее русскую меткость, способность вырубить сравнение как топором, оставить в мало-мальски внимательной памяти. Еще немного, и вы, вникая в трудный иногда для неподготовленного гимназией ума путь доводов, всё более и более поражаетесь глубиной и богатством содержания читаемой вам лекции. Да, это сама наука, более того — философия науки, говорит с вами строгим, но ясным и убедительным языком» (В. А. Яковлев).

Феномен менделеевской речи проявлялся и в ее явном состязании с менделеевской мыслью: «Фразы Менделеева не отличались ни округленностью, ни грамматической правильностью: иной раз они были лаконически кратко выразительны, иной раз, когда набегавшие мысли нажимали друг на друга, как льдина на заторах во время ледохода, фразы нагромождались бесформенно: получались переходы чуть ли не из десятка нанизанных друг за другом и друг в друге придаточных предложений, зачастую прерывавшихся новою мыслью, новою фразою, и то приходивших, — после того, как сбегала словами эта нахлынувшая волна мыслей, — к благополучному окончанию, то остававшихся незаконченными» (Б. П. Вейнберг). Речь не поспевала за мыслью, она растягивалась; слову доставалось значительно больше нагрузки, чем обычно. Но там, где, казалось, смысл фразы готов был вот-вот прерваться или ускользнуть, всё спасала удивительная менделеевская интонация. Читать конспекты его лекций было очень непростым делом: мысль, претерпев неизбежные потери при озвучивании, будто бы вовсе умирала, распластываясь на бумаге. Оживить ее можно было, лишь угадав и применив менделеевскую интонацию. И тогда оказывалось (и оказывается сейчас), что короче, выпуклее и своеобразнее передать вслух менделеевскую мысль просто невозможно. У того же Вейнберга можно взять несколько законспектированных фраз Дмитрия Ивановича: «Гораздо реже в природе и еще в меньшем количестве — оттого и более дорог, труда больше, иод»; «Общежитие, история поставили серебро рядом с золотом, и периодическая система ставит их так же, как и медь, в один и тот же ряд»; «Не только от энергии солнца, летом усиливающейся, но и от измененной влаги, количества водяных паров лето так отличается от зимы». Другое дело, что привычные грамматические инструменты просто выпадают из рук исследователя, вздумавшего подступить к этим фразам.

То же касается и отрывка из конспекта (речь идет о буме открытий, сделанных с помощью спектрального анализа в гейдельбергской лаборатории Бунзена и Кирхгофа): «Как раз в это самое время мне пришлось жить там, и мне пришлось быть свидетелем возрождения этой блестящей части естествознания, которая с тех пор получила самостоятельность и весьма важное значение во всём естествознании, потому что дозволила анализировать при помощи света не только тела доступные, но и отдаленнейшие светила и явления, недоступные прямому соприкосновению с ними, а, однако, посыпающие к нам свет, анализ которого дал нам возможность решить то, о чем мы не могли даже осмеливаться думать разрешать». Текст лекций был необычайно труден для конспектирования, тем более что лектор мог, не меняя тональности, вставить в свою речь, например, просьбу закрыть форточку или отреагировать на то, что в аудитории много кашляющих и чихающих студентов и пообещать в следующий раз принести с собой склянку с каплями датского короля. Тут конспектирующих спасали лишь прочная внутренняя связь с профессором и некий необъяснимый резонанс, помогавший им мчаться вслед за потоком его речи, которая, по мнению одного из его бывших студентов, была сравнима с толстовской прозой, с той лишь разницей, что Дмитрий Иванович мог подтвердить свои слова бесспорным опытом.

Часто бывало, что собравшиеся на утреннюю лекцию студенты ожидали своего профессора дольше положенного. Это означало, что Дмитрий Иванович, уставший от ночной работы, проспал. На этот случай у постоянного и верного менделеевского помощника, старого университетского служителя Алексея Петровича Зверева, которого больше называли Алешей, были четкие инструкции. Если в девять часов профессора нет на кафедре, следует спуститься к нему в квартиру и разбудить. И вот уже Дмитрий Иванович, встрепанный, едва умытый и на ходу одевающийся, взлетает на свое рабочее место, спрашивает своего ассистента и будущего биографа Вячеслава Евгеньевича Тищенко: «На чем остановился?» После этого следует несколько заунывных и скрипучих настроечных звуков, и лекция быстро набирает свой уверенный и мощный ход.

Единственное, чего всегда опасался Менделеев на своих лекциях, — неудачно поставленные опыты. Из-за этого он мог нервничать, проявлять нетерпение и даже ругаться со своими помощниками. Впрочем, такие случаи были редки, и ассистенты, зная нрав Дмитрия Ивановича, были в этом отношении весьма аккуратными. Правда, однажды, когда Алеша, иногда позволявший себе выпить, сорвал Дмитрию Ивановичу опыт, тот его беспощадно изругал, не стесняясь битком набитой аудитории. Провинившийся служитель какое-то время избегал попадаться Менделееву на глаза, пока он сам не почувствовал угрызения совести и не пришел мириться. «Прости меня, брат Алеша», — сказал он Звереву искренне и в полной простоте, на что «брат», весьма удовлетворенный принесенными извинениями, вместо того чтобы по старой дружбе обняться с Дмитрием Ивановичем, неожиданно для себя и Менделеева пустился в невнятные речи о том, что ежели взглянуть на это дело не просто так, а в рассуждении того, что… В общем, Дмитрий Иванович, находившийся в обычном своем нетерпении, не стал дожидаться конца потока обиженного сознания: «Не хочешь, ну и черт с тобой!» — повернулся и побежал по своим делам.

Несмотря на то, что лекции Менделеева был исполнены, как правило, духа подлинного моцартианства (некоторые слушатели утверждали, что их вполне можно было положить на музыку), они всегда давались ему большой кровью. В этом убеждались все, кто видел его, выходящего после двухчасовой лекции из переполненной и душной аудитории. В такие минуты Дмитрий Иванович чувствовал сильнейшее умственное перенапряжение. Чтобы он, потный и усталый, не простудился на холодной лестнице, Алеша обычно накидывал ему на плечи пальто, которое приносил из квартиры. Но часто ему нужен был немедленный отдых, и он, чтобы прийти в себя, усаживался прямо в препаровочной.

Именно в этом помещении, после утренней лекции, Менделеева, дымящего только что скрученной папиросой (курил только свой особый табак, запаха дешевых сортов не переносил), иногда посещало редкое состояние полной душевной расслабленности. Он делался благодушен настолько, что мог без всяких нервов беседовать о чем угодно. Охотно рассуждал о новостях химической науки, беззлобно поругивал бутлеровскую теорию строения и недавно возникшую теорию электролитической диссоциации, яростным противником которых он выступал во всех других случаях. А тут — совсем не заводился и даже смешно показывал, как, по его мнению, отличается упорядоченное состояние молекул соли в растворе, через который идет ток («Это все равно, как если бы меня вот взять да вот так прилизать…»), от состояния в растворе без тока, когда молекулы толкутся в полном беспорядке («…или вот этак растрепать»). Зато очень приветствовал стереохимию за то, что она дает более правильную картину расположения атомов в пространстве. Говорил, что мир атомов и молекул также подчинен ньютоновскому закону тяготения. Любил вспоминать молодость, гейдельбергские забавы, конгресс в Карлсруэ, недавно умершего Дюма, Вюрца, Канниццаро, Эрленмейера… Говорил об университетских делах. В то время Дмитрий Иванович безуспешно хлопотал об устройстве новой лаборатории.

Коллеги интересовались, когда же будут выделены деньги. Менделеев их утешал — говорил, что дело не в новых стенах: «Вон Мариньяк, когда работал в подвале, какие отличные работы делал, а выстроили ему дворец — работать перестал». В такие минуты он бывал совершенно откровенен, мог даже сам себя ругнуть, скажем, за пристрастие к масленичным блинам: «Люблю я их, проклятых, хоть они мне и вредны».

В препаровочной Менделеева можно было дурашливо спросить, сколько денег он огребает за подделку дорогих вин для знаменитых предпринимателей и торговцев братьев Елисеевых (коллеги знали, что Менделеев даже не знаком с этими господами), — он только добродушно посмеивался. Впрочем, о реальных заработках он отвечал без задержки. «Сколько вам заплатил Рагозин за работу на Константиновском заводе?» — «Три тысячи рублей». Для всемирно известного ученого это было мало, но Менделеев в своих отношениях с заводчиками всегда избегал больших денег: «Много дадут и много стребуют». А вот профессорскую зарплату он считал маленькой, рассказывал, что его английский коллега и ровесник профессор Генри Энфилд Роско получает, в переводе на рубли, 300 тысяч в год, а молодой Джеймс Дьюар — 70 тысяч…


В 1883 году у Менделеева родился сын, названный в честь дедов Иваном. Средств, которые зарабатывал Дмитрий Иванович, вполне хватало на содержание двух семей. Феозва с дочерью снимали хорошую, удобную квартиру в Симеоновском переулке, рядом с гимназией Спешневой, где училась Леля. Лето они проводили на съемной даче в живописных окрестностях станции Сиверской. В 1884 году Дмитрий Иванович начал строить в Боблове, за пределами старого парка, новый дом, в котором через год поселился с новой семьей. Феозве Никитичне с дочерью он предложил занять старый дом, но бывшая жена по понятным причинам отказалась. Тогда он купил для них дачу в Ораниенбауме.

В 1887 году Дмитрий Иванович произвел окончательный раздел своего имущества между двумя семьями. Бывшей жене и дочери вдобавок к даче он выплатил 15 тысяч рублей (на самом деле речь шла об эквиваленте этой суммы в виде четырех тысяч экземпляров четвертого издания «Основ химии», которые можно было легко реализовать по пять рублей за штуку), а Боблово стало считаться наследством Володи и новой семьи. Впрочем, эта «окончательность» была делом условным — он не уставал баловать свою Лелю нарядами и сладостями, а когда пришло время, приготовил ей роскошное приданое.

Казалось, жизнь этого уже немолодого человека после бурных событий наконец-то налаживалась. В 1885 году по выслуге тридцати лет Дмитрию Ивановичу была назначена пенсия в размере трех тысяч рублей в год. Еще 1200 рублей он получал за чтение лекций. Заведование лабораторией Менделеев в это время уже оставил, что едва не стало причиной лишения его университетской квартиры — по тогдашним правилам ее мог занимать только профессор, совмещающий лекционную работу и руководство лабораторией. Но ректорат принял решение в виде исключения оставить ее за сверхштатным профессором Менделеевым на всё время его работы в университете. Словом, всё устраивалось совсем неплохо. Но покоя в его душе не было. С одной стороны, его продолжало терзать чувство вины перед бывшей семьей. Его не могли заглушить ни частые встречи с дочерью, ни дорогие подарки, ни долгие тихие беседы с первой женой, ни попытки сблизить две семьи (последнее ему отчасти удалось — Володя, особенно в первые годы, был в очень хороших отношениях с Анной Ивановной, Любой и Иваном. Брат и сестра с нетерпением ждали каждого его приезда в Боблово). С другой стороны, жизнь в кругу благополучной, всё время растущей семьи не могла потеснить в его душе смуту, связанную с его научной деятельностью.

Менделеев как никогда болезненно ощущал свое всё более усиливающееся научное одиночество. Другой ученый, сделавший открытие, равное его Периодическому закону, всю оставшуюся жизнь посвятил бы его «химическому» развитию. Он же взамен кропотливого поиска редкоземельных элементов (эту задачу Дмитрий Иванович, по сути, возложил на своего верного ученика и впоследствии друга пражского химика Богуслава Браунера, которого называл «одним из истинных укрепителей Периодического закона»[47]) занялся охотой за эфиром, как оказалось, безуспешной, которой отдал, возможно, лучшие годы своей жизни. Пережив тяжелое поражение, он ушел в свою любимую физическую химию, которая за эти годы почти совершенно изменила свое привычное лицо. Ему, прирожденному натурфилософу, были неинтересны и даже чужды все эти загадки электропроводности, ионных равновесий и диффузий. За считаные годы изменился весь строй и стиль актуальной физикохимии, весь ее научный инструментарий. Менделеев горячо упрекал современную ему научную мысль в том, что она пошла не тем путем, «запуталась в ионах и электронах», не подозревая, что сам может оказаться в оппозиции грядущим великим открытиям.

Но конечно же полностью избавить себя от сомнений, заглушить голос своей бессонной интуиции он был не в состоянии. Временами ему казалось, что главную задачу своей жизни он уже выполнил, что всё самое лучшее позади, что почти никто вокруг не понимает его по-настоящему. Нет, его руки не опускались, но всё чаще приходило ощущение близкого конца жизни и хотелось с кем-то объясниться, открыть кому-то душу. И он выбрал в качестве конфидентов своих детей — не теперешних, еще не вошедших в правильный разум, а завтрашних, взрослых, когда они смогут понять его.

В 1884 году он пишет старшим и младшим детям письма, которые заклеивает в отдельные конверты. На первом делает надпись: «Володе и Леле от отца их. Прошу вскрыть их не ранее, как после моей смерти и не ранее 1888 года. Д. Менделеев». На втором тем же летучим и корявым почерком выведено: «Любе и Ване Менделеевым от отца их. Прошу вскрыть после моей смерти, но не ранее 1900 года. Д. Менделеев». Он высчитывал, чтобы дети к тому времени уже были студентами. По взволнованному духу, истовости и горячности эти послания местами напоминают письма его матери, в которых она изо всех сил пыталась передать детям свое понимание жизни и человеческого предназначения. Теперь ее сын пишет о том же: как надо правильно жить. Нижеследующие цитаты взяты из письма старшим детям — мало отличающегося по смысловому содержанию от второго, но более развернутого и подробного: «Жить надо, чтобы выполнять задачу природы, задачу Божью. А ее высшая точка — общество людей. Один каждый — нуль. Надо это помнить и начинать не издали, а подле. Окажись полезен и нужен подле стоящим, но для этого не забывай всё, сумеешь быть полезен, нужен и дорог другим. Так жил или так хотел жить сам я. Выполните же, что не мог». Жить — значит трудиться. Ради ближних, ради всех русских и далее — вообще ради всех людей. И не только людей — ради всего живого и сущего. В обоих письмах большая часть текста посвящена спасительному труду, который должен был сделать менделеевских детей счастливыми: «Трудитесь же, Володя и Леля, находите покой от труда, ни в чем другом не найти. Удовольствие пролетит — оно себе, труд оставит след долгой радости — он другим»; «Труд не суета, не работа, не ломка сил, а напротив, спокойное, любовное, размеренное делание того, что надо для других и для себя в данных условиях». В письмах есть строки, где отец призывал детей к душевной щедрости, попутно предостерегая от сердечных ошибок, в которых тут же каялся сам: «Жизнь — не рынок, где ничего даром не дается. Ведь дружба, ведь даже простая приятность отношений, ведь привязанность — не умом, расчетом и соображением определяются. Хотите этого — другим давайте даром. Только не бросайте зря — это глупо. Разум не враг сердца, а только его глаза. Для глаз и даже самых милых, самых ласковых, — ничего не давайте, для сердца — хоть всё. Ищите не ума, не внешности — сердца и труда. Их выбирайте себе в спутники. Женитесь и выходите замуж по сердцу и разуму вместе. Если сердце претит — дальше, если разум не велит — тоже бегите. Отец ваш был слаб, был уродлив в этом отношении, не понимал того, что хочет вам сказать». Едва ли не самая интересная часть этих отправленных в будущее наставлений касается увлечения политикой: «Берегитесь какой-либо малейшей политической чепухи, потому что всё латынское, а политика — латынщина, надо вырывать. Это не значит, не интересуйтесь ничем. Это значит, не составляйте политического или экономического идеала, не старайтесь его выдумывать — напрасны, ранни еще усилия. А когда будет пора, то есть когда недеятельных, бесполезных, дремлющих, жалующихся, хныкающих и сидящих сложа руки будет мало, тогда всё само собой сделается… Помните массу… Где Бог, да царь, да удача дают всё, там еще рано, всё рано, всё надо понемногу, а главное, нужен пример. Пусть имя Менделеева осветится примером детей его — и своим детям скажите…» И еще Дмитрий Иванович предостерегал потомков от гордыни. Это уже из письма младшим детям — здесь цитата просто чеканная: «Берегитесь больше всего своих же гордых мыслей — помните, что мысль, кажущаяся столь свободной, — не больше как раб прошлого, совершенно такое же естественное произведение, как волос или лист. Нужна она в общей связи, а одна ничего не значит».


Кризис тянулся долго, но жизнь продолжалась, принося не только тяжкие раздумья, но и приятные события. Одним из таких событий стала поездка на празднование трехсотлетнего юбилея Эдинбургского университета. Надо сказать, что Англия открыла для себя Менделеева значительно позже континентальной Европы. Первые его работы (по физике газов и происхождению нефти) были изданы там только в 1877 году, а статьи о Периодическом законе появились в английской печати лишь к самому концу семидесятых годов XIX века. Но именно в Великобритании его ожидало наибольшее научное признание. В 1882 году Дмитрий Иванович за открытие Периодического закона был удостоен медали Дэви, которая до сих пор считается очень высокой научной наградой. Правда, точно такую же медаль тогда вручили немцу Лотару Мейеру, из-за чего Менделеев отказался ехать на церемонию вручения. Зато в дальнейшем русский ученый будет удостоен практически всех научных почестей, которые могла воздать иностранцу английская наука. Ему будут вручены Фарадеевская медаль и медаль Копли. К концу жизни он будет обладать званием почетного доктора четырех английских университетов и членом (в большинстве случаев почетным) десяти научных обществ, академий и институтов. Его учебник «Основы химии» выдержит в Англии целых три издания. Надо учесть, что весь этот поток научных званий не имел ничего общего с валом наград, обрушившимся на Менделеева в России после того, как он был забаллотирован на выборах в Академию наук. Англичане руководствовались исключительно конкретным вкладом русского коллеги в мировую науку.

Уже первая поездка Дмитрия Ивановича на Британские острова позволила ему почувствовать симпатии англичан. По настоянию эдинбургского профессора химии и фармации Александра Крум-Брауна он поселился в его доме, где с удовольствием проводил время в обществе хозяина и других его знаменитых гостей — Эдуарда Франкланда, Германа Гельмгольца и Джорджа Габриеля Стокса. В ходе юбилейных мероприятий состоялось вручение Менделееву диплома и мантии доктора права Эдинбургского университета. Это была его первая мантия английского университета, и, как могли убедиться все присутствующие, она Менделееву очень шла. Недаром И. Е. Репин вскоре после возвращения друга написал его портрет в этом великолепном одеянии. «Ни в какой другой стране я лично не встретил столько симпатий и не нашел столько друзей, как в Англии», — говорил Менделеев. Сам он также выделял англичан из прочих европейских народов — уж, конечно, не только за славословия в его честь. Ему импонировали многие качества британского менталитета, в том числе стремление к полной научной объективности. Иван Дмитриевич приводит рассказ отца о том, как однажды после его доклада о Периодическом законе в одном из английских научных обществ кто-то из присутствующих заявил: «Я жертвую такую-то сумму на премию за лучшее исследование, подтверждающее Периодический закон». После этого немедленно встал другой джентльмен: «А я жертвую такую же сумму за лучшее исследование, опровергающее Периодический закон». Менделееву такой подход чрезвычайно понравился.

Несмотря на душевный кризис 1880-х годов, этот период в деятельности Менделеева можно назвать «классическим», поскольку он дал возможность для одновременной реализации его научных, технологических и экономических интересов. С точки зрения «чистой» науки он с предельной яркостью выразил себя в исследовании растворов. В основе же учения о заводской промышленности лежал его давний, негаснущий интерес к русской нефтяной отрасли. В середине и особенно к концу семидесятых годов XIX века идеи и расчеты Дмитрия Ивановича, сделанные еще в 1863 году, начали находить понимание у крупных нефтепромышленников. Братья Нобели не только открыли в Баку большой, по последнему слову техники оборудованный завод, но и соединили его нефтепроводом с промыслами и морским побережьем. Л. Э. Нобель уже сам писал о необходимости перекачки нефти и ее продуктов по трубопроводам, соглашался с необходимостью транспортировки ее специальными вагонами и судами, ратовал за строительство безопасных нефтехранилищ. Нефтяные заводчики Рагозин, Тер-Акопов, Губонин, Ропс, Шибаев наперегонки работали с нефтяными отходами, добывая из них шедшие на экспорт осветительные, смазочные, ароматические масла и прочие продукты. Если в 1881 году за границу было вывезено 580 тысяч пудов таких масел, то к концу восьмидесятых этот объем вырос почти десятикратно. В 1887 году Россия перестала ввозить американский керосин и начала массированные поставки собственного керосина за рубеж.

Сбылась мечта Менделеева, которой он отдал столько сил. Тем не менее, несмотря на все успехи, русская нефтяная промышленность неуклонно сползала в кризис перепроизводства. Очевидные выгоды цивилизованной добычи, транспортировки и переработки, которые отстаивал Дмитрий Иванович, просто не доходили до ушей большинства тех, кого теперь принято называть игроками нефтяного рынка. На Алшероне царила атмосфера невероятного, дикого рвачества, которая захватывала даже более-менее цивилизованных промышленников. Нефть добывалась единственно ради получения из нее керосина. Остальное сжигалось здесь же в огромных ямах. Хранилища были переполнены дешевой, почти даровой нефтью. Подобно неразумным, жадным детям, ворующим на бахче арбузы и выгрызающим из каждого одну только сердцевину, чтобы тут же схватить и разбить следующий, промышленники пренебрегали нефтью близкого залегания, которую нужно было выкачивать, предпочитая бурение глубоких скважин, чтобы нефть фонтаном сама шла к ним в руки. В результате 150 бакинских скважин давали в сутки столько же нефти, сколько производили 24 тысячи американских.

Внести организацию в этот процесс государство было не в состоянии; впрочем, оно даже не было способно разобраться в ситуации, не то что разработать план, включающий, скажем, такие «мелочи», как строительство маяков для обеспечения прохода нефтеналивных судов, которые тоже надо было еще конструировать и строить. А для вывоза нефти по железной дороге не было ни железных вагонов, ни сколько-нибудь обоснованных тарифов. Строительство нефтепровода Баку-Батум всячески саботировалось, поскольку крупные владельцы скважин не хотели делиться прибылью ни с владельцами трубопровода, ни с переработчиками на Черноморском побережье, тем более что трубопроводом могли воспользоваться и хозяева небольших скважин, которые были особой головной болью нефтяных магнатов. Нефтеносных участков было так много, что масса мелких владельцев, не тративших особых средств на инжиниринг и рабочую силу, стала составлять реальную конкуренцию нефтяным баронам. Тогда те выступили с инициативой обложить каждый пуд добытой сырой нефти пятнадцатикопеечным налогом, подсчитав, что их собственные потери при этом возместятся прибылью от разорения владельцев небольших участков. Именно этот налог и стал главной темой споров между заводчиками, правительством и специалистами, самым крупным из которых был Менделеев.

В 1886 году Дмитрий Иванович совершает две поездки на бакинские промыслы — и для дела, и для того, чтобы побыть рядом со старшими детьми, побаловать их. В первую поездку он взял с собой шестнадцатилетнего Володю (юноша тоже провел это время с толком — начал составлять проект поднятия уровня Азовского моря запрудой Керченского пролива), во вторую — восемнадцатилетнюю Ольгу, которой он дал возможность почувствовать себя взрослой дамой, возил на фаэтоне, покупал наряды, знакомил с интересными людьми и вообще ни в чем не отказывал. По возвращении из второй поездки Менделеев подает министру финансов Н. X. Бунге «Записку об акцизе на нефть», в которой со всей определенностью выступает против введения налога на добычу сырой нефти. Среди причин он указывает наличие множества лазеек для обмана и злоупотребления, а кроме того, пишет: «Тягота же нефтяного налога, если бы он установился, пала бы тяжелым бременем на рабочий класс, которому дешевейшее нефтяное освещение позволяет в длинные наши осенние и зимние вечера увеличивать свой заработок».

В конце концов для решения вопроса была образована особая комиссия. Мелкие промышленники, инстинктивно чувствуя в Менделееве своего защитника, просили его стать их представителем. Ученый отказался, не желая терять статус объективного эксперта, и был введен в комиссию в качестве представителя Министерства государственных имуществ. Все четыре заседания этой комиссии прошли как четыре раунда жаркой схватки между Менделеевым и его недавними (и, пожалуй, искренними) доброжелателями Нобелем и Рагозиным. Те убеждали, что незачем везти куда-то нефть на переработку, поскольку главные затраты на перегонку составляют расходы на топливо, а у нас под ногами самое дешевое топливо в мире. И вообще, зачем мудрить и тратиться на бакинскую нефть, если очевидно, что она истощается и вообще скоро иссякнет? Вы что, не знаете, что у нас сокращается количество скважин? Тут, конечно, у присутствующих сразу возникал вопрос: зачем же жечь нефть, если она истощается? Но сторонники налога, которым было что терять, не сдавались, сыпали примерами и цифрами, которые якобы свидетельствовали об их правоте. В ответ на это Менделеев привел выведенную им алгебраическую формулу, в которую втащил цену нефти, рабочих рук, транспорта, переработки и всего остального, и неопровержимо доказал, что, как бы ни менялись условия производства, налог вредно отразится на развитии промышленности и на потребителях. Отсюда вывод: вместо введения налога нужно стимулировать соревнование мелких и крупных производителей в сфере максимально полной переработки всех фракций нефти и снижения стоимости продукции и развивать транспортную инфраструктуру.

Тут-то, во время длиннейшего доклада Дмитрия Ивановича, и лопнули его дружба и сотрудничество с «капитанами» российского нефтебизнеса. Рагозин стал высмеивать Менделеева, своей формулой действительно несколько утомившего присутствующих. Расчет делался на то, что Дмитрий Иванович по обыкновению взорвется, но тот неожиданно для всех ограничился кротким замечанием. Тогда Рагозин вызывающим тоном выкрикнул: «Когда вы о своих альфа да фи говорили, я молчал, так дайте же мне теперь о нефтяном деле говорить!» Дмитрий Иванович снова смолчал. Рагозин продолжил свою гневную тираду, пока не выговорился до конца: «Нам все говорят: ничего вы не понимаете, ничего не умеете. Да мы не о тех будущих знатоках говорим, которые пишут на бумаге, мы о себе, дураках, говорим. Ведь если мы к каждому аппарату по профессору поставим, так этого никакая промышленность не выдержит». Дмитрий Иванович опять не промолвил ни слова, хотя внешне казался вполне довольным. На следующий день его спросили, почему же он смолчал. «Ведь он мой характер знает, — охотно объяснил Менделеев, — и нарочно дразнил, чтобы я глупостей не наговорил. А я это понял».

И всё же этот, по свидетельству В. Е. Тищенко, единственный на его памяти случай, когда Дмитрий Иванович сдержался, представляется труднообъяснимым. Ведь известно, что Менделеев в свое время так рявкнул на самого генерала Гурко, что всемогущий петербургский генерал-губернатор чуть не впал в ступор. Это случилось, когда Менделеев вызвался сопровождать к Гурко своего более мягкого друга, ректора университета А. Н. Бекетова. Генерал встретил профессоров криком, угрозами свернуть весь университет в бараний рог — и тут же был осажен политически неблагонадежным профессором Менделеевым: «Как вы смеете мне грозить? Вы кто такой? Солдат и больше ничего. В своем невежестве вы не знаете, кто я такой. Имя Менделеева навеки вписано в историю науки. Знаете ли вы, что он произвел переворот в химии, знаете ли вы, что он открыл периодическую систему элементов? Что такое периодическая система? Отвечайте!» Герой Балкан конечно же не ответил, но орать перестал.

Возможно, теперь Менделеев думал совсем о другом — дело было в декабре 1886 года, когда он с тревогой ожидал третьих родов Анны Ивановны, в результате которых на свет появились близнецы Мария и Василий. Возможно также, что ученый не вступил в свару, поскольку чувствовал себя победителем в споре и был уверен, что его доводы значительно более убедительные и налога, скорее всего, не будет, что он уже победил этот выгодный толстосумам налог, как в свое время победил откупа и акциз. А может, он впервые в жизни был поражен видом богатых, солидных людей, которые открыто врали из-за денег, и понял, какие потоки грязи будут вылиты на него в ближайшие годы?

Разрозненных, не способных к коллективной защите своих интересов, не конкурирующих, а враждующих между собой русских нефтепромышленников в том же году начнет вытаскивать из нефтяной трясины банкирский дом Ротшильда, который купит дышавшее на ладан Каспийско-Черноморское нефтепромышленное общество и вольет в него шесть миллионов рублей. Владельцы скважин получат возможность брать большие кредиты под низкие проценты и обязательство передавать Ротшильду весь керосин для комиссионной продажи. На рельсы Закавказской железной дороги встанут три тысячи новых вагонов-цистерн. Экспорт будет расти как на дрожжах, но, как всегда, недолго. Закавказская дорога начнет захлебываться (Менделеев это давно предсказывал и призывал строить вторую ветку). В это же время, в конце восьмидесятых, беспредельно вырастет недовольство бакинских магнатов успехами Ротшильда, которого, ясное дело, будут подозревать в желании скупить все бакинские месторождения. Дело дойдет до закона, ограничивающего права иностранцев в нефтяной отрасли. Снова воскреснут слухи о скором истощении бакинских промыслов, которые будут распускаться как российскими, так и американскими нефтяными воротилами.

Дмитрий Иванович и здесь не останется в стороне. Не одобряя импорта товаров, способных конкурировать с российскими, Менделеев будет энергично агитировать за приход в страну иностранных денег. Он обратится с открытым письмом к своим коллегам: президенту Лондонского общества химической промышленности Л. Монду и влиятельному в британских промышленных кругах ученому-механику В. И. Андерсону с доказательством лживости ряда наделавших шума статей. Он будет призывать не бояться операций с кавказской нефтью: «Ее достанет на весь свет, на все потребности». Его слова, конечно, стоили за границей очень дорого. Но остановить новый кризис Дмитрий Иванович будет не в состоянии. Правда, случится он в то время, когда нефтяное «волонтерство» Менделеева закончится. Он загорится новыми интересами.


В начале августа 1887 года Менделеев вновь садится писать завещание, заканчивающееся следующими словами: «Хоронить прошу как можно проще. «О растворах» не кончил. Прошу И. А. Меншуткина и Д. П. Коновалова как-нибудь закончить и издать. Веру в силу труда и науки и в будущность русского народа завещаю чрез детей всем ученикам и всей молодежи. Силы эти их сохранят… Университету, которым жил и имел значение, завещаю те немногие приборы, которые от меня останутся в лаборатории. Память о нем, товарищах и учениках будет со мной и в могиле…» Но это будет связано не с очередной депрессией, а с опасным экспериментом, который он был намерен совершить.

Седьмого августа ожидалось полное солнечное затмение, в тень которого попадала территория от Восточной Германии до Тихого океана, включая всю Россию. Максимальное время полного затмения — почти две минуты — соответствовало широте и долготе станции Клин, недалеко от которой было расположено Боблово. По этому случаю в Клин со своей аппаратурой съехались немецкие, итальянские, английские и, конечно, русские ученые. Более всего наблюдателей интересовала солнечная корона, тот ореол нашего светила, который можно видеть только во время полного затмения и в котором тогдашние физики и астрономы искали разгадку тайны происхождения Вселенной. Воздухоплавательный отдел Русского технического общества совместно с военным ведомством планировал непосредственно перед затмением поднять на воздушном шаре одного или двух исследователей, с тем чтобы они могли достичь верхнего уровня облаков и без помех выполнить там астрономические исследования. Для этой цели выделялся военный аэростат с обслугой. Первым, кому прислали предложение полететь, был Д. И. Менделеев, что выглядело вполне естественно, поскольку он являлся не только самым авторитетным специалистом в области аэродинамики, но и энтузиастом воздухоплавания, инициатором сбора денег для постройки воздушного научного судна. Менделеев немедленно согласился и сразу же внес коррективы в подготовку полета. Надувать шар и взлетать первоначально планировалось из Твери, но Дмитрий Иванович потребовал, чтобы старт был перенесен в Клин, а довольно тяжелый наполнитель шара, светильный газ, был заменен на водород, подъемная сила которого в десять раз больше. Он же, прекрасно зная весь небогатый воздушный парк русской армии, потребовал прислать новый аэростат французской постройки под названием «Русскiй», каковой и был ему беспрекословно предоставлен вместе с обученной командой под руководством молодого лейб-гвардии поручика А. М. Кованько, уже довольно опытного аэронавта. В корзине аэростата должны были разместиться Кованько, Менделеев и руководитель воздухоплавательного отдела Русского технического общества С. К. Джевецкий. Но уже на стадии наполнения снаряда газом (процесс занимал более суток) стало ясно, что в условиях сырости и постоянного дождя аэростат не сможет поднять троих. Тогда Джевецкий, не желая сорвать полет самому Менделееву, принимает решение подниматься в Твери на обычном шаре Русского технического общества.

За два дня до полета Дмитрий Иванович примчался в соседнее с Бобловым Никольское, где в имении графа А. Олсуфьева ожидала затмения экспедиция Российского физико-химического общества во главе с профессором Н. Г. Егоровым, физиком и специалистом по спектроскопии. Погода была ужасная, небо всё время скрывали тучи, из которых то и дело на землю обрушивались потоки воды. Дороги были размыты, Дмитрия Ивановича всего забрызгало грязью, кроме того, он был расстроен тем, что по пути загнал лошадь — выехал на тройке, приехал на паре. Менделеев сообщил о своем решении лететь на аэростате и попросил снабдить его некоторыми инструментами и советами для правильного наблюдения. Коллеги сочли, что ученый подвергает себя большой опасности, и попытались отговорить его. Он отвечал, что боится лишь одного: «…что при спуске мужики примут меня за черта и изобьют». Опасение было отнюдь не пустым: хотя в последнее время в зоне предполагаемого затмения и распространялись специальные брошюрки для успокоения населения, призывавшие не бояться кратковременной темноты, ничто не могло перешибить исконной народной уверенности, что раз врачи распространяют болезни, а ветеринары — падеж скота, то и солнце закроют те самые ученые господа, что заранее говорят, будто падет на землю среди бела дня темнота…

Почти всю ночь накануне полета Дмитрий Иванович мастерил угломер собственной конструкции, с помощью которого намеревался измерить солнечную корону, совсем не выспался, но в начале седьмого уже стоял рядом с аэростатом. Вместе с ним к месту старта прибыли друзья Константин Краевич и Илья Репин и сын Володя. Репин сразу же расположился где-то неподалеку со своим мольбертом. Супруге Дмитрий Иванович запретил ехать на станцию, но она его не послушалась и незаметно добралась к месту подготовки воздушного шара, где перенесла жестокие переживания и несколько нервных обмороков. Вокруг толпилась многочисленная публика, среди которой оказалось множество знакомых лиц. Все приветствовали Дмитрия Ивановича и желали ему счастливого пути. Правда, одна дама внесла сумятицу — стала упорнейшим образом настаивать, чтобы ее немедленно включили в состав экипажа, но ее удалось довольно быстро успокоить.

Стоило Менделееву и Кованько залезть в корзину, как стало понятно, что намокший шар их не поднимет. Дмитрий Иванович, недолго думая, категорично потребовал, чтобы его спутник немедленно покинул корзину. Кованько опешил — он был офицером и нес ответственность за жизнь пассажира и сохранность военного имущества, — но противиться Менделееву был не в состоянии. Некоторые свидетели пишут, что он сам вылез из корзины, другие — будто бы Дмитрий Иванович вытолкнул его силой. Никаких подробных инструкций от Кованько он также не стал выслушивать, поскольку был уверен, что аэродинамику знает лучше него и с физическими приборами, к каковым совершенно справедливо относил аэростат, также знаком не понаслышке. Тем более что до затмения оставались считаные минуты. Присутствовавший на месте событий вездесущий Владимир Алексеевич Гиляровский так описал старт Менделеева в небо: «Подходит профессор Краевич, дети профессора и знакомые. Целуются, прощаются… Начинает быстро темнеть… «Отдавай!» Шар рвануло кверху, и при криках «Ура!» он исчез в темноте. Как сейчас вижу огромную фигуру профессора, его развевающиеся волосы из-под нахлобученной шляпы… Руки подняты кверху — он разбирается в веревках… И сразу исчезает… Делается совершенно темно… Стало холодно и жутко… С некоторыми дамами делается дурно… Мужики за несколько минут перед этим смеялись: «Уж больно сильно господа хитры стали, заранее про небесную планиду знают… А никакого затмения не будет!»… Эти мужики теперь в ужасе бросились бежать почему-то к деревне… Кое-кто лег на землю… Молятся… Причитают… Особенно бабы… А вдали ревет деревенское стадо. Вороны каркают тревожно и носятся низко над полем… Жутко и холодно».

Между тем исчезнувшему за тучами Менделееву казалось, что он поднимается чрезвычайно медленно и не поспевает к затмению. Он решил высыпать за борт один из имевшихся на борту мешков с песком, но песок от влаги слипся комом. Бросать же полный мешок Дмитрий Иванович не решился, боясь пришибить кого-нибудь из зрителей. Он опустил мешок на пол и стал горстями выбрасывать из него песок, пока не опустошил его настолько, чтобы без опаски сбросить вниз. Аэростат пошел вверх значительно быстрее — это же подтвердил и анероид. Затмение уже вступило в полную силу. «Увидев солнце с «короною», я прежде всего был поражен им и обратился к нему. Шар поднимался, и как всегда бывает при подъеме и спуске, он вращался… Нужно было, прежде всего, не упустить солнца и самому в корзинке поворачиваться, следя глазами за солнцем. Боялся упустить виденное… Кругом солнца я увидел светлый ореол, или светлое кольцо чистого серебристого цвета… Ни красноватого, ни фиолетового, ни желтого оттенка я не видел… Никаких лучей, сияний или чего-нибудь подобного венчику, который иногда рисуют для изображения «короны»… Насколько успел заметить и припомнить, внизу мне было видно утолщение «короны»… Здесь, внизу, если мои глаза не ошиблись, виден был красный оттенок, должно быть, выступов или протуберанций… Полагаю, что на этот обзор нового, но менее величественного, чем ждал, явления пошло примерно 15 секунд… Но следовало немедля приступить к измерениям… Смотря на солнце, я с ужасом увидел, когда мои руки уже коснулись угломерного снаряда, что маленькое облако закрывает виденное… Сперва облако было редкое и туманное, так что сквозь него еще мелькала «корона», но скоро край большого массивного облака заслонил вполне солнце… наблюдать и мерить теперь было нечего… Переход от сумерек к рассвету, теперь озарившему всё пространство, был почти моментальный…»

Аэростат, быстро обсыхая на солнце, всё резче набирал высоту. Через несколько минут после окончания затмения анероид зафиксировал 2800 метров, потом — 3100, 3200, 3350… Шар летел незнамо куда (перед полетом Менделеев пытался достать карту уезда, да ни у кого не оказалось, кроме урядника, но тот дал лишь срисовать с нее основные ориентиры и снова спрятал), ветер совсем не чувствовался, но Менделеев знал тому причину: аэростат внутри воздушного потока перемещался с его же скоростью. Потом Дмитрий Иванович на всякий случай обследовал взглядом наружные борта корзины и ахнул — аэростат летел, болтая причальным тросом и якорным канатом. Он даже не заметил, когда они развязались. Эдак он может какую-нибудь часовню или беседку с самоваром на воздух поднять!..

Менделеев начал сматывать сырые канаты в бухты. Насилу управился, закрепил на крюках и понял, что здорово устал и хочет есть. Он огляделся и увидел на полу корзины сверток. Там оказались булочка и бутылка с теплым чаем — видно, кто-то из провожавших (спасибо ему!) незаметно сунул. Поел, посидел в углу корзины, записал кое-что в свою книжечку, потом поднялся и стал потихоньку выпускать из шара газ. Аэростат начал снижаться, стали видны деревни, поля и гати, потом всё более различимы лошади и люди… Кто-то грозил ему ружьем и, возможно, стрелял, только он звука не слышал. Какие-то мужики тянули бредень по краю озера — они тоже задрали головы, а потом стали звать к себе: «Спущайся! Свежая рыба есть!»

Дмитрий Иванович пытался разговаривать с людьми: спрашивал, далеко ли железная дорога, и просил приготовить ему лошадей, но народ внизу был какой-то вялый, бестолковый и безответный. Потом спуск прекратился, поскольку запутался трос, ведущий к выпускному клапану. Менделеев попытался продернуть образовавшийся узелок сквозь петлю, но ситуация явно требовала других мер. Он застегнул на все пуговицы свое длинное черное пальто и полез из корзины вверх — туда, где на экваторе воздушного шара произошла зацепка троса. Он лез по сетке, как любовник по веревочной лестнице, и думал о том, как надо изменить конструкцию выпускной системы аэростата. Пока добрался и продернул трос, придумал. Спустившись вниз, в корзину, он уже точно знал, что придумал правильно. Надо будет обязательно поговорить с Джевецким…

За два с половиной часа его отнесло за сто верст, в Калязинский уезд. Снизившись максимально и выбрав место для приземления, Дмитрий Иванович понял, что сесть не успеет — ветром шар отнесет прямо на деревья. Он решил перелететь лес, для чего снова набрал высоту, сбросив балласт. За лесом были две деревни, Ольгино и Малиновец, между ними он и решил приземлиться. Бросил вниз причальный трос, открыл клапан во всю силу и приготовил нож, чтобы в случае необходимости разрезать ремешок, связывающий бухту каната с якорем. А внизу со всех сторон сбегался народ (потом он узнает, что накануне в здешнем приходе был храмовый праздник и прихожане погуляли так, что на следующий день никто не вышел на работу), многие бежали за шаром через лес. Менделеев выбрал среди них крепкого молодого парня с добрым лицом — тот внушал доверие, к тому же был ближе всех к причальному канату. «Держи веревку и замотай!» Крестьянин схватился за канат и тут же взлетел в воздух, но каната не выпустил и ловко обмотал его вокруг дерева. Дмитрий Иванович на всякий случай собирался бросить и якорь, но в этот момент шар тряхнуло, и корзина мягко повалилась на землю.

Первым оказался рядом какой-то подросток, которому Менделеев поручил тянуть трос от клапана, чтобы окончательно стравить водород. Потом подбежал бывший унтер-офицер Преображенского полка Макар Григорьев. Еще до того как представиться, бывалый унтер сказал Менделееву самое на тот момент важное: «Выходите, барин, здесь; будьте покойны, всё будет ладно, спустились на хорошее место, народ добрый, будьте покойны». Дмитрий Иванович вылез из корзины, перекрестился и поздоровался с мужиками. Те отвечали, и каждый в свой черед считал нужным сообщить, что все они здесь, не извольте беспокоиться, народ хороший и добрый — не то что в некоторых деревнях, где людишки озлобились, работают худо, воруют и озорничают. Потом появился староста, а с его приходом, увы, стали нарастать проблемы. Во-первых, Менделеев показался ему человеком подозрительным, за которым надо «присмотреть»; во-вторых, он не торопился выставить охрану около распластанного по земле аэростата и не видел опасности в контакте водорода с мужицкими цигарками. У тамошних жителей — а набежало до тысячи человек — родилась и начала крепнуть мысль: ежели земля здесь общественная, то, значит, всё, что на эту землю упало, опять же обществу и принадлежит, а кроме того, неплохо бы с вашего превосходительства получить обществу на водку… Менделеев снял с корзины некоторые приборы и отправился налегке в поместье господина Салтыкова. По дороге его перехватил местный трактирщик на одноконной тележке, который уговорил его заехать к нему в заведение. Но у трактира Дмитрия Ивановича уже с нетерпением ожидал сам помещик Салтыков, отставной артиллерийский офицер и племянник писателя Салтыкова-Щедрина. В старинном барском доме Менделеев написал несколько депеш — семье, военному министру и в Русское техническое общество — и лег отдыхать.

Между тем в Клину очнулись, понимая, что отправили в полет пожилого, известного своими чудачествами профессора — одного, без опыта управления воздушным судном. Приехавшие из Питера велосипедисты отправились на поиски веером во все стороны, Володя на телеге помчался в предполагаемом направлении полета шара, но их усилия мало что могли дать в условиях, когда земля раскисла на сотни верст вокруг. Вернувшись, сын Менделеева воспользовался предложенным станционным начальством паровозом, на котором доехал до самой Твери, но и там никаких известий о человеке на воздушном шаре не было. Журналисты и зарубежные гости отбивали по всему миру телеграммы о пропавшем без вести великом русском ученом. Анна Ивановна, полуживая, дала себя увезти в Боблово, где ее ожидали четверо детей, в том числе двое грудных, и куда поминутно стали являться многочисленные визитеры, желающие узнать, нет ли весточки от Дмитрия Ивановича. В довершение всего в Клин была кем-то прислана телеграмма: «Шар видели — Менделеева нет»…

А в это время сам он, уверенный, что депеши дошли и успокоили всех, переживал самую мучительную часть своего путешествия — семидесятиверстную дорогу на станцию Троицкая Ярославской железной дороги: «Нашли ямщика, и я отправился по столбовой дороге, но такой столбовой дороги, как эта, мне не приходилось еще встречать. Целые версты, с промежутками в несколько десятков саженей, здесь тянется гать, уложенная вся бревнами, так что нет никакой возможности хоть на одну минуту забыться, при том устатке, который я неизбежно чувствовал от прошлого дня. Полная тьма скоро наступила, и ямщик мой требовал непременно остановки, потому что действительно не видно было ни зги. Мы было постучались в один деревенский трактир, но неприветливые хозяева не взялись даже поставить самовар. Поехали кое-как дальше, и по ступицы в воде мы добрались до какого-то другого трактира около озера Сумизского в деревне Федорцевой, где славный, услужливый и очень интересный земский деятель, бывший ямщик Борисов, содержит постоялый двор. Если б на моем месте был кто-либо другой, умеющий передавать рассказы о деятелях наших захолустий, он бы много почерпнул из рассказов, слышанных мною от г. Борисова, когда мы занимались с ним чаепитием. Не мне описывать также и то, как утром ямщик передал меня другому, полупьяному, как мы доехали по глубоким колеям до Троицы, как для сокращения пути поехал мой возница по пашне, как он отделывался от нареканий за это, как я рад был уснуть в вагоне железной дороги…» В Клин Менделеев добирался через Москву, и когда выходил из вагона, был замечен пассажирами сразу двух поездов — своего и встречного. Публика устроила ему настоящую овацию.

Через пять дней, закончив и сдав в «Русские ведомости» отчет о своем полете, Менделеев вместе с Н. А. Меншуткиным отправился в Манчестер на съезд Британской ассоциации содействия развитию наук, где также выслушал немало восхищенных слов. В Англии он узнал, что удостоен почетного диплома Парижской академии аэростатической метеорологии. В России некоторые газеты писали, что благополучно завершившийся полет — просто счастливый случай. Не мог, дескать, чудаковатый профессор в одиночку справиться с дальним перелетом на аэростате. «Счастье, помилуй Бог, счастье, — ворчал, читая эти статьи, Менделеев. — Кроме счастья, нужно кое-что еще». Он всё пытался вспомнить, куда же подевались десять минут полета: в сотый раз проверил свои бортовые записи, уточнил время всех наблюдений и замеров, всех работ и приема пищи, отдыха и переговоров с населением Земли — всё было на своем месте, но сумма временных отрезков между регулярными записями была на десять минут меньше чистого времени между стартом и приземлением. Либо он на десять минут потерял сознание, либо находился в прострации. А может быть, душа его куда-то отлучалась по своей таинственной надобности…

Так закончилась эта воздушная эпопея. Слава богу, никто не пострадал, никого не наказали. Едва не поседевший А. М. Кованько смог, наконец, вздохнуть спокойно. Он еще будет служить в аэронавтике до самой Русско-японской войны и станет первым в России «воздушным» генералом. Только вот почему-то многие современники считали его по-настоящему несчастным человеком. Всю жизнь, с ранних офицерских лет, он летал на неуправляемых воздушных шарах и учил этому всё новые поколения русских аэронавтов. На его счету было множество геройских полетов, его таскало по воздуху в такие дали, куда только ветер и мог долететь, заносило в болота Вологодской губернии, в неведомые дремучие олонецкие леса и прочие, не менее дикие закоулки империи. Пионер русского воздухоплавания Александр Матвеевич Кованько на протяжении десятков лет, прошедших во всем мире под знаком набирающей силу плоскостной, крылатой авиации, станет упорно доказывать, что будущее принадлежит надувным летательным аппаратам. Он презрительно отвернется от успехов «этих самоучек» Можайского, братьев Райт, Фармана, Блерио, Лебоди и останется приверженцем классического монгольфьера XVIII века. Генерал Кованько будет готовить себя и других к победам в давно минувших войнах. Обладая высоким чином и непререкаемым авторитетом, он из самых лучших, самых благородных намерений перекроет дорогу аппаратам тяжелее воздуха, мечтая только об одном: чтобы русские аэростаты создавались исключительно из русских материалов — до последнего лоскутка и шнурочка. Среди нелестных эпитетов, которыми современники наградят его после сокрушительного провала всех попыток воздушной разведки на японском фронте, наиболее частым будет «бескрылый».


Работу над чрезвычайно объемным трудом «Исследование водных растворов по удельному весу» Дмитрий Иванович закончил конечно же сам в том же 1887 году и тогда же издал его отдельной книгой. Этим произведением он завершил многолетнюю работу, начатую еще в 1863 году докторской диссертацией «Рассуждение о соединении спирта с водою» и продолженную учебным курсом «Растворы», читанным в 1873/74 учебном году и имевшим подзаголовок «Курс теоретической химии», а также исследованием 1884 года «Зависимость удельного веса растворов от состава и температуры». Специалисты подсчитали, что этому научному направлению Менделеев отдал больше времени, чем любому другому. К 1887 году его взгляды на природу растворов можно считать совершенно сформировавшимися, а учение о растворах — изложенным с максимальной ясностью.

Историк науки, доктор технических наук Д. Н. Трифонов так определил суть и ценность проделанной работы: ««Квинтэссенция» менделеевской теории растворов заключалась в констатации взаимодействия растворителя и растворенного вещества, причем природа растворов определялась одновременно протекающими процессами ассоциации и диссоциации. По мнению ученого, «растворы не выделяются в область, чуждую атомистическим представлениям, они входят вместе с обычными определенными соединениями в круг тех понятий, которые господствуют ныне в учении о влиянии масс, о диссоциации и о газах, и в то же время растворы представляют самый общий случай химического взаимодействия, определяемого сравнительно слабыми средствами…». Менделеев рассматривал растворы как «жидкие, непрочные определенные химические соединения в состоянии диссоциации». Частицы растворителя могли находиться в соединении, а затем стать свободными, чтобы снова вступить во взаимодействие с частицами растворенного вещества. Таким образом, теория была динамической, что отличало ее от других теорий, существовавших в то время. Идеи, развитые Менделеевым, заметно стимулировали новые исследования растворов и способствовали более глубокому пониманию природы этих важнейших физико-химических систем».

Сам Дмитрий Иванович, завершавший эту огромную работу под влиянием полемики с теорией электролитической диссоциации, позже отмечал: «Это одно из исследований, наиболее труда стоившее мне, но оно довольно канительно. Из него отчасти родилась мода, если можно так сказать, на растворы. Мои мысли смолоду были там же, где тут и где теперь — грани нет между этими явлениями и чисто химическими. Рад, что успел их тут сказать довольно четко. И рад, что посвятил матери, которой всем обязан». Посвящение, о котором идет речь, свидетельствует не только о «сыновнем» состоянии души, не совсем обычном для немолодого, давным-давно самостоятельного человека, отца шестерых, в том числе двух взрослых, детей. Горячая благодарность матери, отличавшейся фанатичной верой в необходимость труда, позволяет также трактовать слово «канительно» в значении «тяжко», тем более с учетом того, что аккуратность и долготерпение никогда не были свойственны личности ученого. Впрочем, неожиданное посвящение на первой странице химического исследования будит множество самых разных мыслей: «Это исследование посвящается памяти матери ее последышем. Она могла его взрастить только своим трудом, ведя заводское дело; воспитывала примером, исправляла любовью и, чтобы отдать науке, вывезла из Сибири, тратя последние средства и силы. Умирая, завещала: избегать латинского самообольщения, настаивать в труде, а не в словах, и терпеливо искать божескую или научную правду, ибо понимала, сколь часто диалектика обманывает, сколь многое еще должно узнать и как при помощи науки без насилия, любовно, но твердо устраняются предрассудки, неправда и ошибки, а достигаются: охрана добытой истины, свобода дальнейшего развития, общее благо и внутреннее благополучие. Заветы матери считает священными Д. Менделеев. Окт. 1887».


К концу 1880-х годов у Менделеева складывается и целостная система взглядов на развитие русской промышленности. Начав с изучения конкретных экономических и технологических проблем нефтяного комплекса, он выходит на общее «учение о заводской промышленности». Первый шаг к этому был сделан в работах «Об условиях развития заводского дела в России» (1882) и «О возбуждении промышленного развития в России» (1883–1884). Идеи, высказанные в Них, затем получили углубленное развитие в трех статьях, объединенных общим названием «Письма о заводах». Эпистолярная форма была выбрана Менделеевым не случайно, поскольку более всего соответствовала характеру и духу его размышлений, лишенных сухой систематичности и не стесняемых правилами сугубо ученого исследования. Она не помешала автору изложить свои взгляды с максимальной убедительностью.

Главный тезис, на основе которого разворачивается менделеевская аргументация, состоит в исторической необходимости индустриализации страны. Дмитрий Иванович пишет по этому поводу много, образно, ярко… Он объясняет, уговаривает и даже кричит о том, что ограничить себя земледелием — значит попросту погубить, уморить страну: «…ныне голодуют повально, массами только в странах земледельческих, таких, как Индия, Египет, Россия… голодуют только там, где нет иных заработков, кроме как на земле… Притом ныне голодовать массы могут только там, где нет развитых путей сообщения и сбережений… Голод есть недостаток не хлеба, а денег, осмотрительности и бережливости, а деньги, осмотрительность и бережливость у массы — суть зрелые плоды промышленного, а не земледельческого периода».

Следующий важный посыл состоит в том, что в отличие от западных стран, развитие которых опирается на мощную частную инициативу, в России, где властвует архаичное сознание, эту миссию должно взять на себя государство. Именно оно (больше некому!) обязано выпестовать цивилизованного промышленника, в первую очередь мелкого, использующего местное сырье и способного лично руководить своим предприятием. Экономический просчет одного такого владельца не будет катастрофой для большого количества людей. А чтобы этих просчетов случалось как можно меньше, необходимо разработать для мелких предприятий четкое законодательство и ввести в практику гласные статистико-экономические исследования. Не должно быть никаких преимуществ у крупных предприятий, в ущерб средним и мелким. Не должно быть алчной чиновничьей орды — нужно просто сократить большую часть тех, кто живет около казны и «имеет отношение» к деятельности малых предприятий, отдать их функции земству, а взамен бесполезных присутствий открыть промышленные банки, способные выдавать предпринимателям недорогой и удобный кредит. Менделеев также объяснял, где и как выгодно размещать новые предприятия, где, как и чему учить новых промышленников… Конечно, некоторые используемые им понятия сегодня выглядят не очень убедительно, нынче в ходу более звонкие термины вроде «глобализации», «модернизации» и «мобилизации»; но в целом его взгляды до сих пор остаются злободневными.

Зимой и летом 1888 года Менделеев по поручению правительства совершает три длительные поездки в Донецкий каменноугольный бассейн. От него ждут объяснения причин экономической депрессии в этих южных землях. В Харькове, Макеевке и Луганске Дмитрий Иванович собирает информацию, беседует с местными инженерами и владельцами шахт. Наибольший интерес у него вызывает «посад с упрощенным городским управлением» под названием Юзовка (нынешний Донецк), вставший посреди Дикой степи благодаря англичанину Джону Юзу, основателю Новороссийского общества каменноугольного, железного и рельсового производства. За 20 лет Юз создал здесь металлургическое предприятие полного цикла, работающее на своем угле и криворожской железной руде. Можно было бы сказать, что это современное предприятие было перенесено сюда волшебной силой прямо с Британских островов, однако на самом деле почти всё его оборудование и сотня специалистов были доставлены сначала по морю — на восьми огромных кораблях — в Таганрог, а оттуда перевезены на место на сотнях бычьих упряжек. Тем не менее гигант жил — дымили трубы, гудел прокатный стан, бесперебойно работали доменные и коксовые печи. Технология применялась самая передовая — одно горячее дутье чего стоило! По выстроенной предпринимателем Константиновской железной дороге бойко сновали составы, доставлявшие руду и вывозившие готовый прокат. Это был настоящий прогресс, тот самый, на который Менделеев молился смолоду!

Конечно, Юз постарался, чтобы его предприятие произвело впечатление на именитого гостя, но Менделеев и сам был в состоянии всё оценить. «Вы совершили подвиг, — сказал он Юзу. — Недавняя пустыня ожила. Результат очевиден, успех полный, возможность доказана делом». Он тут же посоветовал Юзу для полноты успеха соединить Константиновскую железную дорогу рокадой с магистралью, идущей в Крым из центра страны. Тот, подумав, решил, что это выгодно. Вскоре менделеевская рокада будет построена (она, кстати, исправно действует до сих пор).

Потом Менделеев побывал на шахте, где имел возможность увидеть, в каких условиях работают горняки. Расположение тонких угольных пластов часто заставляло их рубить уголь лежа, а коногоны тащили и толкали груженые тележки на четвереньках. Рядом с триумфом европейского прогресса, дополняя его, существовала русская каторга. Дмитрий Иванович решил, что каторгу можно и должно отменить. Ему пришла мысль о том, что можно обойтись без добычи угля, для чего нужно создать технологию его сжигания под землей, а на поверхность выводить готовый горючий газ и горячий воздух, пригодный для всяких нужд. Это была идея, по парадоксальности равная альтернативной теории происхождения нефти, но лежащая удивительно близко к реальному применению.[48]

Менделеев, пребывая в Юзовке, мог бы гордиться собой, ведь его мозг давал ответы на любой встающий перед ним вопрос. Но лишь до того момента, когда он однажды утром отправился побродить по посаду. Даже с помощью трости он едва мог передвигаться по дороге, не просто покрытой грязью, а представлявшей собой сплошное непролазное болото. Но самым жутким местом оказалась бескрайняя топь юзовского базара, который был для четырех тысяч рабочих семей также и толковищем, биржей труда, постоялым двором, обжорными рядами, местом пьянства, воровства, драк, погромов и еще чего угодно, за исключением межнациональной терпимости. Юзовское население состояло из пришлых людей тридцати семи национальностей. Сплотить их мог лишь антисемитизм. Менделееву наверняка рассказывали о последнем погроме, который начался с нормального требования рабочих к администрации выплачивать зарплату каждый месяц. Полиция умело спасла положение, направив демонстрантов в сторону еврейских лавок. Мера сия подействовала столь же безотказно, как соска на плачущего младенца. После погрома народ расходился по-прежнему голодный, но с ощущением, что с петицией они ходили все-таки не зря. Дмитрий Иванович в своем дорожном дневнике записал лишь, что «идти по Юзовке нельзя по причине болот» и что на юзовском базаре «страшно». Видимо, в дальнейшем ему удалось уйти от этих впечатлений, не дать им возможности помешать главной цели его поездки, потому что ни в его записках, направленных после поездки министру государственных имуществ М. Н. Островскому и императору Александру III, ни в популярном очерке «Будущая сила, покоящаяся на берегах Донца» нет упоминаний о юзовском базаре.

Поездка в Донбасс внесла некоторые коррективы в его учение о заводах. Оказалось, что не все мелкие предприятия могут быть выгодны владельцам и государству. Например, вывоз угля из домашних шахт железнодорожным транспортом сразу становится убыточным. Что же касается причин упадка Донбасса, очевидного, несмотря на мощный успех Юзовского комбината, то Менделеев находит их, как теперь говорят, в сфере макроэкономики. На основе сухих цифр и экономических формул он приходит к выводу, что развитие всей русской промышленности тормозится неправильным соотношением между вывозом сырья и ввозом готовых товаров.

А вот личное ощущение от Донбасса у Дмитрия Ивановича сложилось не просто радостное — восторженное! Очерк «Будущая сила…» он начинает эпически-торжественным, «состаренным» слогом: «Много, много веков в земле пластом лежат, не шевелясь, могучие черные великаны. По слову знахарей их поднимают в наше время и берут в услугу. Без рабов стали обходиться, а сделались сильнее, такие дела великанами производят, о каких при рабах не смели думать. Черные гиганты шутя двигают корабли, молча день и ночь вертят затейливые машины, всё выделывают на сложных заводах и фабриках, катят, где велят, целые поезда с людьми ли или товарами, куют, прядут, силу хозяйскую, спокойствие и досуг во много раз увеличили… Не из сказки это, из жизни, у всех на глазах. Эти поднятые великаны, носители силы и работы — каменные угли, а знахари — наука и промышленность». Автор исполнен надежды, что именно Донецкий край, с его огромными подземными богатствами, станет главным железоделательным плацдармом страны. Он анализирует все угольные месторождения России, их запасы и свойства, и вновь возвращается к мысли об уникальности Донбасса. Дмитрий Иванович предложил объявить всю местность между Днепром и Доном на юг от 49-й параллели на особом промышленном положении, предоставить донбасским предприятиям льготы, банковские кредиты и ссуды от государства, организовать переселение туда рабочей силы, расчистить русло Северского Донца для прохода по нему грузовых судов… «Если дело покровительства учреждению и развитию заводов в России возьмет в свои руки правительство, то нужные для того деньги оно найдет, конечно, во много раз скорее и дешевле, чем для какой-то ни было войны, потому уже, что война разоряет, а заводы обогащают». Правительство не отзовется. Индустриализация Донбасса и всей империи произойдет значительно позже, при всем известных обстоятельствах.


Отношения со студентами, которые безоговорочно доверяли не разделявшему их убеждений, но абсолютно благородному и сочувствующему их положению профессору, имели для него и оборотную сторону. Студенты видели в нем своего защитника и посредника в отношениях с начальством, что в свою очередь вызывало к нему недобрые чувства среди тех, кто призывал не церемониться с бунтовщиками. По университету то и дело начинали распространяться слухи, что Дмитрия Ивановича вот-вот уволят, и это делало атмосферу вокруг него еще более тревожной. Во время его длительных поездок в Донбасс ректорату даже пришлось вывесить на видном месте объявление, информирующее, что профессор Менделеев находится в научной командировке. Бесконечная война студентов со «старым миром» действовала на Дмитрия Ивановича угнетающе: «В 1887 г. университетские беспорядки мне так надоели, что хотел уходить из Университета».

В 1884 году противники действовавшего с 1863 года либерального университетского устава сумели добиться его отмены. Взамен пироговского проекта устава, с его концепцией триединства воспитания, образования и науки, был принят диаметрально противоположный ему проект графа Толстого. Помимо нелепых изменений в учебном процессе, новый устав отменял выборное начало при назначении ректора, декана и профессоров, а самих профессоров объявлял, по сути, посторонними лицами, допущенными к чтению лекций. Студенты также считались «отдельными посетителями университета», которым запрещалась любая корпоративная деятельность. Была повышена плата за обучение, что еще больше затрудняло прием студентов из бедных слоев общества. Наконец, студентов вновь обязали носить форменную одежду, чего не был уже много лет. Этих мер хватило всего на три года относительного затишья.

В марте 1887 года полиция арестовала троих студентов университета с самодельными бомбами, предназначенными для покушения на Александра III. Царя вместе с семьей хотели взорвать во время богослужения. Среди них был один из лучших учеников Менделеева Александр Ульянов. Дмитрию Ивановичу принадлежат слова о том, что он ненавидит революцию уже только за то, что она забрала у науки двух самых талантливых его учеников — Ульянова и Кибальчича. Немедленно вслед за этими арестами к университету были применены совершенно чудовищные санкции, отнюдь не придуманные самим правительством, а предложенные в специальном проекте профессором М. И. Владиславлевым. Первым делом министр просвещения И. Д. Делянов (автор «циркуляра о кухаркиных детях», предписывавшего не принимать в гимназию «детей кучеров, прачек, мелких лавочников») потребовал от руководства университета предоставить ему список 800—1000 студентов, которых можно отнести к недостаточно обеспеченным слоям населения. Студенты, испугавшись, что их могут зачислить в голоштанные революционеры, в массовом порядке стали отказываться от получения стипендий. Узнав, что его требование вызвало бурное обсуждение в совете университета, министр немедленно уволил ректора И. Е. Андриевского, деканов Н. А. Меншуткина и Ю. Э. Янсонса. Секретари физико-математического и юридического факультетов сами отказались от своих должностей. Новым ректором был назначен Владиславлев, который немедленно приступил к чистке. 126 студентов, вернувшись к началу учебного года на занятия, узнали о том, что они отчислены лично ректором. Всем, кто намерен был поступать на первый курс, нужно было иметь свидетельство о благонадежности от директора гимназии, а иногородние могли стать студентами только в том случае, если имели возможность жить у родственников, дававших подписку постоянно наблюдать за приезжими. Плата за обучение была повышена до 25 рублей, не считая еженедельной оплаты посещенных лекций того или иного профессора. Стремление ректора сократить (если не убить вообще) новый набор увенчалось успехом: в 1887/88 учебном году было набрано всего 200 новых студентов вместо 650.

Ситуация в университете вызывала у Дмитрия Ивановича приступы всё более усиливавшегося пессимизма. Отвращение к происходящему заставило его отказаться от места штатного профессора, которое он мог занять после смерти в августе 1886 года Александра Михайловича Бутлерова, уход которого он тяжело переживал. Такое решение было им принято даже несмотря на то, что средства, отпускаемые на оплату труда сверхштатных профессоров, как и все университетские финансы, теперь контролировал лично Владиславлев — холуй перед начальством и хам по отношению к профессорам, приват-доцентам и лаборантам. Владиславлев открыто подозревал их всех в подстрекательстве студентов к неповиновению.

В начале декабря питерские студенты были взбудоражены слухами о беспорядках в Московском университете, при подавлении которых оказались убитые и раненые. Эта новость стала последней каплей, переполнившей чашу их терпения. И без того разгневанные недавним увольнением своего любимца профессора истории русской литературы О. Ф. Миллера и упорными слухами, что Владиславлев после Рождества устроит массовое отчисление из университета, студенты, наплевав на запреты, стали собираться на бурные сходки. Владиславлев ответил вызовом полиции, которая стала являться в университет ежедневно, как на работу. Студентов никто не желал слушать, положение складывалось патовое. Тогда группа из двадцати профессоров призвала ректора и министра прекратить занятия в университете. Их голос хотя и не сразу, но все-таки был услышан, университет закрыли до конца января. За это время злопамятный Владиславлев отчислил еще 80 студентов…

Менделеев не принимал участия в этих событиях. В нем всё более крепло желание покинуть университет, на глазах превращавшийся из храма свободы и знаний в место бескомпромиссной и беспринципной борьбы. Он понимал, что рано или поздно это решение будет им принято. Впрочем, масштабы внутреннего бедствия были для профессора Менделеева значительно более разрушительными, если не сказать убийственными, о чем свидетельствует тот факт, что летом 1888 года он вновь начал думать об уходе из жизни и составил новое завещание. Лишенный возможности отвратить студентов от бунтарских действий (Владиславлев запретил профессорам контактировать со студентами вне лекций, оставив это право только за собой; правда, воспользоваться им он не мог по той причине, что разъяренные студенты, увидев приближение ректора, кричали «вон!» с таким чувством, что он тут же бежал за полицией) или хотя бы объяснить чиновникам от просвещения суть студенческих требований, он, слава богу, нашел в себе силы отогнать черные мысли и с головой уйти в свои исследования растворов, выведение закономерностей промышленного развития и море других дел, которых по-прежнему жаждала его творческая натура. Внешне его жизнь, если не считать университетских событий, была насыщена вполне оптимистическим содержанием. Научная работа, командировки в конце 1880-х годов сопровождались следовавшими буквально один за другим знаками признания его заслуг в разных странах мира: от Общества естествоиспытателей Брауншвейга, Югославянской академии наук и искусств, Американской академии искусств и наук, Королевской академии наук в Копенгагене и, конечно, особо ценимыми им английскими наградами и почетными званиями.

В ноябре 1888 года он получает редкое, а по отношению к русскому ученому исключительное, приглашение прочесть в Королевском институте Великобритании лекцию на тему по своему выбору. Зная сложности Менделеева с английским языком, британцы предложили следующий выход: известный ученый-механик Вильям Андерсон, в совершенстве знающий русский язык (в молодости он жил и учился в Петербурге), берется самым бережным образом перевести его лекцию, а виднейший член Королевского института, кембриджский профессор химии Джон Дьюар, готов прочесть ее в присутствии русского коллеги. Менделеев с радостью согласился. Темой лекции он избрал приложение третьего принципа Ньютона к пониманию механизма химических замещений. Едва он сел писать лекцию, как последовало еще одно приглашение, на этот раз от Британского химического общества — его члены предоставляли русскому ученому право почетного «Фарадеевского чтения» на тему «Периодический закон химических элементов». Такая честь выпадала кому-то из иностранных ученых раз в несколько лет. Условия были те же: общество берет на себя перевод текста и его оглашение в присутствии Менделеева. Оба приглашения, Дмитрию Ивановичу и его супруге, вручил лично Андерсон, проделавший для этого путь через всю Европу.

Девятнадцатого мая в огромном зале Королевского института чете Менделеевых был оказан почти королевский прием. Помещение было до отказа заполнено мужчинами во фраках и декольтированными дамами. Оказалось, что многие готовились к этому событию заранее, некоторые даже всю зиму учили русский язык. Супругу лектора лично сопроводил на почетное место сам президент академии. В это время Дмитрий Иванович и Дьюар вместе вышли на возвышение и встали рядом. Несмотря на то, что лекция была долгой, ее финал был встречен овацией. Дальше Менделеев по-русски отвечал на вопросы, что также вызывало у сдержанных англичан громовые аплодисменты. «Взволнованный Дмитрий Иванович, — пишет в своих мемуарах Анна Ивановна, — был очень хорош со своим одухотворенным, вдохновенным выражением лица. Никогда не видела я более простого, естественного, бессознательного величия человеческого духа и достоинства при полной, искренней простоте и скромности». Во время этого события у нее было много поводов прийти в восторг, но наивысшей точки ее эмоции достигли в тот момент, когда Дьюар на последовавшем за лекцией рауте провел ее в актовый зал института и показал висевший на видном месте портрет ее мужа.

А вот на «Фарадеевском чтении» Менделеевы лично присутствовать не смогли — пришла весть о тяжелой болезни Васи, и они срочно покинули Лондон. Впрочем, вторая лекция в Лондоне была прочитана с тем же успехом, и отчет о ней опубликовали сразу два научных журналах. Вскоре Дмитрий Иванович получил от благодарных английских коллег Фарадеевскую медаль, а также две драгоценные вазы с вензелем Анны Ивановны и кубок из золота с алюминием с вензелем Менделеева…


Пребывавшим в неведении родителям предстояло совершить мучительную дорогу. Пока они добирались, доктор Иван Иванович Орлов в условиях деревенского дома провел Васе, оставленному вместе с Ваней, Любой и Машей на попечении Нади Капустиной и бобловской прислуги, удачную операцию: сделал прокол легких с резекцией двух ребер и тем спас ребенка. Мальчик, которому был лишь год и девять месяцев, быстро пошел на поправку. Менделеевы примчались в Боблово на следующий день после операции. Старая служанка Катя ожидала их за воротами и сразу крикнула: «Васенька жив, жив, операция сделана хорошо!» Ребенок лежал в кабинете, он был спокоен. Менделеев вошел на цыпочках и стал издалека крестить сына. Потом увидел, что Вася не спит, приблизился к нему и стал повторять: «Папа приехал, твой папочка приехал, папа…» В его голосе было столько любви, нежности и печали, что все присутствующие не могли удержаться от слез. Надежда Капустина, описавшая эту сцену, рассказывает: «Дмитрий Иванович так любил своих детей, что всякую небольшую услугу или заботу о них ставил очень высоко, он всё не знал, чем отблагодарить меня за то, что я ходила за больным его ребенком, и на следующий год сумел широко это сделать. Он дал средства на поездку моей заболевшей племяннице со мной в Крым, в Гурзуф, на всю зиму, где она и поправилась».

Осенью 1889 года Дмитрий Иванович переживал волнующее семейное событие — свадьбу дочери Ольги, которая по любви и по зрелому размышлению вышла замуж за мичмана Алексея Трирогова. Они познакомились еще в детстве, когда тринадцатилетний кадет Алеша Трирогов впервые пришел в гости к своему другу по Морскому училищу Володе Менделееву. Вскоре он стал здесь своим человеком. Мальчик очень нравился Менделееву, к тому же был сыном хорошо знакомого ему чуть ли не со студенческих лет Владимира Григорьевича Трирогова, действительного статского советника, саратовского мирового посредника, а впоследствии члена Статистического совета Министерства внутренних дел. Воспитанного, умного и веселого Алешу в доме Менделеевых любили все, а десятилетняя Оля, как сама позже признавалась в своих записках, была им навсегда обворожена. Они были лучшей парой на детских праздниках, которые любил устраивать Дмитрий Иванович: «Как с хозяйкой вечера, Трирогов открыл со мной танцы первым вальсом. Я была одета «Красной шапочкой», а он неаполитанским рыбаком. Мое детское сердце замерло, когда мы вдвоем начали скользить по зеркально натертому полу, но через мгновение и другие пары закружились возле нас. Отец был весел и любезен с гостями, и мать, как всегда, была приветливой и ласковой хозяйкой…» Трироговы жили в саратовском имении, поэтому каждое воскресенье Алеша спешил к Менделеевым, где всегда были ему рады. Теперь Алексею было 25 лет (отец не разрешал ему жениться до достижения этого возраста, необходимого, по его мнению, для главы семьи), Ольге — 21 год, и они по-прежнему были верны друг другу. Готовясь к свадьбе дочери, Менделеев лично хлопотал по поводу обстановки их будущей квартиры, сам купил для нее мебель и всё необходимое, вплоть до столового серебра, которое заказал у известного ювелира Грачева.

Устроенная по всем правилам свадебная церемония удалась на славу. Жених, по обычаю, забирал невесту из отцовского дома, в связи с чем возле университета скопилось множество нарядных карет, а порядок среди любопытствующей публики поддерживал наряд конной полиции. Феозва Никитична в квартиру не вошла, а присоединилась к свадьбе уже в университетской церкви, где венчание происходило в присутствии огромного количества приглашенных — одних только офицеров Гвардейского корпуса было не менее шестидесяти человек. Пели два хора. После официальной процедуры и долгих поздравлений все поехали на обед к Трироговым. Потом праздничная кавалькада отправилась в дом матери невесты и оттуда — на вокзал, проводить молодоженов в свадебное путешествие. Они решили провести медовый месяц в трироговском имении в Саратовской губернии, где могли чувствовать себя хозяевами, поскольку Владимир Григорьевич получил назначение в Петербурге и жил теперь с женой в столице. (Родители Алексея, несмотря на переезд, продолжат обустраивать свое родовое гнездо в селе Аряш, станут часто в него приезжать и успеют сделать много толкового и полезного. Владимир Григорьевич заложил здесь плодово-ягодный питомник с деревьями и кустарниками, которые выписывал из Никитского ботанического сада и даже из Северной Америки. Его заботами на саратовской земле приживутся кедр, пихта, сосна Веймуха, ели, разные сорта акации, ивы, лоха, шелковицы, черемухи… Особенно охотно крестьяне брали у Трироговых саженцы красной смородины и яблони. Помещики Трироговы сдавали крестьянам в льготную аренду участки своей земли с условием использования ее под садоводство, причем посадочный материал в этом случае отпускался бесплатно. А еще они завели у себя производство отличных замков, которые показывали на выставках и ярмарках.)

Ольга Дмитриевна также оставила свой добрый след в Аряше. Она прожила с Алексеем Трироговым 15 счастливых лет и после его смерти оказалась единственной хозяйкой старого поместья, его строгой, но справедливой управительницей. Она без всяких процентов ссужала крестьянам зерно на посев, строила многодетным беднякам жилье. Дочь Менделеева окажется талантливым кинологом, будет разводить на продажу породистых охотничьих собак. Но придет время, и местные жители отплатят ей по-своему. Сразу после революции поместье будет разграблено, мужики разобьют стеклянный дендрарий, повыдергают, смеха ради, гортензии, жасмин и магнолию, превратят поливочный бассейн в нужник. Разнесут фамильный склеп, где рядом с Трироговыми была похоронена и Феозва Никитична Менделеева, скончавшаяся на руках у дочери в 1905 году. Кирпич пустят на перекладку печей, а из цинковых гробов понаделают ведер да корыт.

Но тогда, на Николаевском вокзале, этого никто не предполагал. Дмитрий Иванович во фраке с лентой и орденами, в распахнутом пальто, с развевающимися волосами, не замечая глазеющих на него пассажиров, пробивал сквозь толпу дорогу для молодых и размахивал корзинкой, в которую своими руками уложил всё необходимое для еды и чаепития в дороге, включая посуду, приборы и салфетки. В вагоне он сразу же начнет распоряжаться, чтобы Ольге с мужем немедленно подали горячий чай: «Ничто так не успокаивает нервы, как чай. Вы сейчас же пейте, как поезд тронется». Звучит второй звонок, через пару минут третий, поезд трогается… Все провожающие потихоньку отстают, и только Дмитрий Иванович, обнимая окно, продолжает всматриваться плачущими глазами в наполненное цветами, тортами, конфетами и подарками купе. Он идет всё быстрее и быстрее, потом бежит и вдруг резко останавливается. Конец платформы.

Загрузка...