Глава I


Однажды вечером, в конце лета, когда нынешнему веку еще не исполнилось и тридцати лет, молодой человек и молодая женщина — последняя с ребенком на руках — подходили к большой деревне Уэйдон-Прайорс в Верхнем Уэссексе. Одеты они были просто, но не бедно, хотя густой слой седой пыли, накопившийся на их обуви и одежде, очевидно, за время долгого пути, придавал им сейчас не слишком привлекательный, жалкий вид.

Мужчина был хорошо сложен, смуглый, с суровым лицом, и в профиль лицевой угол у него казался почти прямым. На нем была короткая куртка из коричневого плиса, более новая, чем остальные части его костюма — бумазейный жилет с белыми роговыми пуговицами, короткие, тоже бумазейные, штаны, рыжеватые гамаши и соломенная шляпа с лакированной черной лентой. За спиной он нес на ремне тростниковую корзину, из которой торчала раздвоенная рукоятка ножа для обрезки сена и завертка для стягивания сена веревками. Шел он мерным, тяжелым шагом опытного сельского рабочего, резко отличающимся от неуверенной, шаркающей походки земледельцев, а в его манере выворачивать и ставить ступню чувствовалось свойственное ему упрямство и циническое безразличие, проявлявшиеся даже в том, как размеренно набегали и исчезали складки на бумазейных штанах то на левой, то на правой ноге, по мере того как он шагал.

Впрочем, пара эта была действительно своеобразная, и шли они в столь глубоком молчании, что это не могло не броситься в глаза случайному наблюдателю, в противном случае и не заметившему бы их. Они шагали бок о бок, так что издали могло показаться, будто люди, связанные общими интересами, ведут между собой тихий, непринужденный, задушевный разговор; но при ближайшем рассмотрении обнаруживалось, что мужчина читает, или делает вид, будто читает, листок с отпечатанной на нем балладой, который он не без труда держал перед глазами рукой, пропущенной сквозь ременную петлю. Было ли то действительной причиной или лишь предлогом, чтобы избежать наскучивших ему разговоров, — этого никто, кроме него, не мог бы сказать, — только он упорно хранил молчание, и женщина не получала никакого удовольствия от его присутствия. В сущности, она шагала по дороге в полном одиночестве, если не считать ребенка, которого несла на руках. Иной раз согнутый локоть мужчины почти касался ее плеча, так как шла она настолько близко к своему спутнику, насколько можно идти, не задевая его, но ей, казалось, и в голову не приходило взять его под руку, да и он не помышлял предложить ей руку. Нимало не удивляясь его пренебрежительному молчанию, она явно принимала это как нечто вполне естественное. Если в маленькой группе и раздавались чьи-то голоса, то это был лишь шепот женщины, время от времени обращавшейся к ребенку, крохотной девочке в коротком платьице и голубых вязаных башмачках, и ответный лепет ребенка.

Главным, если не единственным, украшением молодой женщины было ее подвижное лицо. Когда она искоса поглядывала вниз, на девочку, она становилась хорошенькой, даже красивой, — жаркие лучи палящего солнца тогда сбоку освещали ее черты, отчего веки и ноздри ее казались прозрачными, а губы пылали огнем. Когда же, задумавшись, она молча брела в тени живой изгороди, лицо ее принимало суровое, почти апатичное выражение, какое бывает у человека, ожидающего от Времени и Случая всего, кроме, быть может, справедливости. Первое выражение было у женщины от природы, второе, вероятно, являлось плодом цивилизации.

Вряд ли у кого-нибудь могли возникнуть сомнения в том, что эти мужчина и женщина — муж и жена и родители маленькой девочки. Только этим и можно было объяснить атмосферу стародавней близости, которая, подобно нимбу, окружала шагавшее по дороге трио.

Жена почти все время упорно, хотя и без особого интереса, смотрела вдаль, — собственно говоря, такой пейзаж можно было увидеть в эту пору года едва ли не в любом уголке любого графства Англии: дорога была не совсем прямая, но и не извилистая, не ровная, но и не холмистая, окаймленная кустами и деревьями того тускло-зеленого цвета, какой приобретают обреченные листья, прежде чем стать грязно-серыми, желтыми или красными. Трава у обочины и ближайшие ветви кустов были припудрены пылью, которой осыпали их мчащиеся мимо повозки, — той пылью, что лежала на дороге, заглушая, словно ковер, шум шагов; и благодаря этому, а также упорной неразговорчивости путников все звуки широкого мира отчетливо доносились до них.

Долгое время никаких звуков вообще не было, если не считать еле слышного чириканья какой-то птички, распевавшей стародавнюю вечернюю песню, которую, несомненно, можно было услышать здесь в тот же самый час и с теми же самыми трелями, каденциями и паузами на закате в эту пору года на протяжении несчетного множества веков. Но по мере приближения к деревне они услышали отдаленные крики и шум, доносившиеся с холма, который скрывали от них деревья. Едва вдали показались первые дома Уэйдон-Прайорса, как путникам повстречался огородник, который нес на плече мотыгу для окапывания брюквы; на конце ее болталась сумка с завтраком. Мужчина, читавший балладу, тотчас поднял глаза.

— Можно там найти работу? — флегматичным тоном спросил он, указывая листком с балладой на видневшуюся впереди деревню. Полагая, что огородник не понял его, он добавил — По уборке сена, скажем?

Но огородник уже замотал головой.

— Господи помилуй, дядя, да где же у тебя ум, разве такая работа может быть в эту пору в Уэйдоне?

— А домишко какой-нибудь нельзя здесь снять — пусть совсем маленький, только что выстроенный? — спросил пришелец.

Пессимист снова отрицательно мотнул головой.

— В Уэйдоне больше ломают, чем строят. В прошлом году снесли пять домов и в этом году три; людям деваться некуда — даже хижины с соломенной крышей не сыщешь. Вот как оно у нас в Уэйдон-Прайорсе!

Вязальщик сена — очевидно, он был вязальщиком — несколько пренебрежительно кивнул и, поглядев в сторону деревни, продолжал:

— Что это у вас там происходит, а?

— Да у нас ярмарка сегодня. Только этот шум и галдеж — все пустое: выманивают денежки у детей да у дураков, а настоящие дела уже кончились. Я весь день работал тут поблизости, но туда не ходил, э нет! Не мое это дело.

Вязальщик и его жена продолжали путь и вскоре очутились на ярмарочном поле с загонами для скота, где были выставлены и проданы сотни лошадей и овец, которых теперь почти всех увели. К этому времени, как сказал огородник, с серьезными делами уже было покончено— оставалось только продать с аукциона животных похуже, которых не удалось сбыть с рук, ибо от них Наотрез отказались более солидные скупщики, рано прибывшие и рано отбывшие. Однако толпа была еще гуще, чем в утренние часы: теперь здесь появились люди более легкомысленные — свободные от работы поденщики, два-три солдата, приехавшие домой на побывку, деревенские лавочники и тому подобный люд. Для них полем деятельности служили ларьки с игрушками и всякой чепухой, палатки со стереоскопическими картинками, восковыми фигурами, живыми уродами, бескорыстными, путешествующими для блага человеческого лекарями, прорицателями, игрой в наперсток[3].

Наших пешеходов все это не прельщало, и они принялись озираться, отыскивая среди множества палаток, разбросанных по полю, такую, где бы можно было подкрепиться. В охряной дымке угасающих солнечных лучей две ближайшие палатки показались им, пожалуй, равно соблазнительными. Одна была из новенькой парусины молочного цвета, с красными флагами на верхушке; вывеска гласила: «Доброе пиво домашней варки, эль и сидр». Другая была не столь новенькой; сзади из нее торчала небольшая железная труба, а спереди красовалась вывеска: «Вкустная пшиничная каша». Мужчина медленно взвесил обе надписи, и его потянуло в первую палатку.

— Нет… нет… не туда, — сказала женщина. — Я люблю пшеничную кашу, и Элизабет-Джейн ее любит, да и тебе понравится. Она сытная, а день был длинный и трудный.

— Я ее никогда не пробовал, — сказал мужчина.

Однако он внял доводам женщины, и они вошли в палатку, где торговали пшеничной кашей.

Там они увидели большую компанию, расположившуюся за длинными узкими столами, которые тянулись вдоль стен. В дальнем конце стояла печь, топившаяся углем, а над огнем висел большой трехногий котел, настолько стершийся по краям, что обнажилась колокольная медь, из которой он был сделан. Во главе стола сидела особа лет пятидесяти, похожая на ведьму, в белом переднике, который, выполняя роль покрова, придававшего матроне респектабельный вид, был такой ширины, что почти сходился у нее за спиной. Она медленно размешивала содержимое котла. По палатке разносился глухой скребущий звук большой ложки, какою женщина орудовала, не давая подгореть своему изделию — допотопному вареву из пшеничных зерен, молока, изюма, коринки и других составных частей, которым она торговала. Сосуды с этими составными частями стояли тут же, на застланном белой скатертью столе.

Молодые мужчина и женщина заказали себе по миске горячей, дымящейся каши и уселись, чтобы съесть ее не спеша. Пока все шло отлично: пшеничная каша, как и говорила женщина, была сытна, и более подходящей пищи нельзя было найти в пределах четырех морей, хотя, правду сказать, тем, кто к ней не привык, поначалу едва ли могли понравиться разбухшие зерна пшеницы величиной с лимонное зернышко, которые плавали на поверхности.

Однако в этой палатке творилось нечто такое, что не сразу бросалось в глаза, и мужчина, побуждаемый инстинктом порочной натуры, довольно быстро это почуял.

Поковырявшись в каше, он начал уголком глаза следить за манипуляциями ведьмы и разгадал, какую игру она вела. Он подмигнул ей и, получив согласие в виде кивка, протянул свою миску; тогда она достала из-под стола бутылку, украдкой отмерила толику и вылила в кашу. Это был ром. Мужчина тоже украдкой передал ей деньги.

Варево, щедро приправленное спиртом, пришлось ему гораздо больше по вкусу, чем в первоначальном виде. Его жена с тревогой наблюдала за этим, но он стал уговаривать ее тоже приправить кашу, и, поколебавшись немного, она согласилась, только на меньшую порцию.

Мужчина доел свою миску и потребовал вторую, с еще большим количеством рома. Очень скоро действие его начало сказываться на поведении мужчины, и женщина с грустью убедилась, что, хоть ей и удалось благополучно провести свой корабль мимо скал палатки, имевшей право торговать спиртными напитками, она очутилась в пучине водоворота, где орудуют те, кто торгует хмельным из-под полы.

Малютка нетерпеливо залепетала, и жена несколько раз повторила мужу:

— Майкл, что же будет с жильем? Мы ведь можем не найти пристанища, если здесь задержимся.

Но он как будто и не слыхал этого птичьего чириканья. Обратившись к собравшейся компании, он стал громко разглагольствовать. Когда зажгли свечи, девочка медленно перевела на них задумчивый взгляд круглых черных глазенок, но веки ее тотчас закрылись, потом снова раскрылись, потом закрылись, и она заснула.

После первой миски мужчина пришел в безмятежное расположение духа; после второй развеселился; после третьей принялся разглагольствовать; после четвертой в поведении его обнаружились те качества, что подчеркивались складом лица, манерой сжимать губы и огоньками, загоравшимися в темных глазах, — он стал сварливым, даже вздорным.

Разговор шел в повышенном тоне, как нередко бывает в подобных случаях. Гибель хороших людей по вине дурных жен, крушение смелых планов и надежд многих способных юношей и угасание их энергии в результате ранней неосмотрительной женитьбы — вот какова была тема.

— Так и я себя доконал, — сказал вязальщик задумчиво, с горечью, чуть ли не со злобой. — Женился в восемнадцать лет, как последний дурак, и вот последствия. — Жестом он указал на себя и семью, словно приглашая полюбоваться на это жалкое зрелище.

Молодая женщина, его жена, очевидно привыкшая к таким заявлениям, держала себя так, будто и не слыхала их, и время от времени нашептывала ласковые слова малютке, которая то засыпала, то снова просыпалась и была еще так мала, что мать лишь на минутку могла посадить ее рядом с собой на скамью, когда у нее уж слишком затекали руки. Мужчина же продолжал:

— Все мое достояние — пятнадцать шиллингов, а ведь я свое дело знаю. Бьюсь об заклад, что в Англии не найдется человека, который побил бы меня в фуражном деле, и, освободись я от обузы, цена бы мне была тысяча фунтов! Но о таких вещах всегда узнаешь слишком поздно.

Снаружи долетел голос аукционера, продававшего на поле старых лошадей:

— А вот и последний номер — кто возьмет последний номер, почти задаром? Ну, за сорок шиллингов? Племенная матка, подает большие надежды, чуть старше пяти лет, и лошадь хоть куда, вот только спина малость примята да левый глаз вышиблен — кобыла лягнула, родная ее сестра, повстречавшаяся на дороге.

— Ей-богу, не пойму, почему женатый человек, если ему опостылела жена, не может сбыть ее с рук, как цыгане сбывают старых лошадей, — продолжал мужчина в палатке. — Почему бы не выставить ее и не продать с аукциона тому, кто нуждается в таком товаре? А? Ей-ей, мою я продал бы сию же минуту, пожелай только кто-нибудь купить!

— Желающие нашлись бы! — отозвался кто-то из присутствующих, глядя на женщину, которая отнюдь не была обижена природой.

— Правильно! — сказал джентльмен, куривший трубку; пальто его у ворота, на локтях, на швах и лопатках приобрело тот отменный глянец, какой появляется в результате длительного трения о грязную поверхность и более желателен на мебели, чем на одежде. Судя по внешности, он был когда-то грумом или кучером в каком-нибудь поместье. — Могу сказать, что вырос я в самом хорошем обществе, — добавил он, — и уж кому, как не мне, знать, что такое настоящий аристократизм! И вот я утверждаю, что у нее этот аристократизм есть, в крови, так сказать, сидит, как у любой женщины здесь, на ярмарке, только, может, надо ему дать проявиться. — Тут он скрестил ноги и снова занялся своей трубкой, пристально всматриваясь в какую-то точку в пространстве.

Захмелевший молодой супруг, услышав столь неожиданную похвалу своей жене, широко раскрыл глаза, словно усомнившись, благоразумно ли с его стороны так относиться к обладательнице подобных качеств. Но он быстро вернулся к первоначальному своему убеждению и грубо сказал:

— Ну, так смотрите, не упустите случай: я готов выслушать, сколько вы предложите за это сокровище.

Женщина повернулась к мужу и прошептала:

— Майкл, ты и раньше уже болтал на людях такую чепуху. Шутка шуткой, но смотри, как бы не хватить через край.

— Знаю, что говорил. И говорил всерьез. Только бы покупатель нашелся.

В эту минуту в палатку, сквозь щель вверху, влетела ласточка, одна из последних в этом сезоне, и стремительно закружила над головами, невольно приковав к себе все взгляды. Наблюдение за птицей, пока та не улетела, помешало собравшимся ответить на предложение работника, и разговор оборвался.

Но спустя четверть часа муж, который все подливал и подливал себе рому в кашу и, однако, — то ли оттого, что голова у него была такая крепкая, то ли он был таким неустрашимым питухом, — отнюдь не казался пьяным, затянул старую песню, подобно тому как в музыкальной фантазии инструмент подхватывает первоначальную тему:

— Ну, так как же насчет моего предложения? Эта женщина мне ни к чему. Кто польстится?

Компания к тому времени явно захмелела, и теперь вопрос был встречен одобрительным смехом. Женщина зашептала умоляюще и встревоженно:

— Идем, уже темнеет, хватит болтать! Если ты не пойдешь, я уйду без тебя! Идем!

Она ждала, ждала, однако он не двигался. Не прошло и десяти минут, как он снова прервал бессвязный разговор любителей рома с пшеничной кашей:

— Я ведь задал вопрос, а ответа так и не получил. Есть здесь какой-нибудь Джек Оборванец или Том Соломенный, который купит мой товар?

В поведении женщины произошла перемена, и на лице ее появилось прежнее сумрачное выражение.

— Майк, Майк, — сказала она, — это становится серьезным. Ох, слишком серьезным!

— Желает кто-нибудь купить ее? — спросил мужчина.

— Хотела бы я, чтоб кто-нибудь купил, — твердо заявила она. — Нынешний владелец совсем ей не по вкусу!

— Вот и ты мне не по вкусу! — сказал он. — Стало быть, договорились. Джентльмены, вы слышите? Мы договорились расстаться. Если хочет, пусть берет дочку и идет своей дорогой. А я возьму инструменты и пойду своей дорогой. Ясно, как в священном писании. Ну-ка, Сьюзен, встань, покажись.

— Не делайте этого, дитя мое! — шепнула дородная женщина в широких юбках, торговка шнурками для корсетов, сидевшая рядом. — Ваш муженек сам не знает что говорит.

Однако женщина встала.

— Ну, кто будет за аукционщика? — крикнул вязальщик сена.

— Я! — тотчас отозвался коротенький человек, у которого нос походил на медную шишку, голос был простуженный, а глаза напоминали петли для пуговиц. — Кто предложит цену за эту леди?

Женщина смотрела в землю — казалось, ей стоило величайшего напряжения воли оставаться на месте.

— Пять шиллингов, — сказал кто-то, после чего раздался смех.

— Прошу не оскорблять! — сказал муж. — Кто дает гинею?

Никто не отозвался; тут вмешалась торговка корсетными шнурками:

— Ради господа бога, ведите себя прилично, любезный! До чего жестокий муж у бедняжки! Клянусь спасением моей души, иной раз замужество обходится недешево!

— Повышай цену, аукционщик! — сказал вязальщик.

— Две гинеи! — крикнул аукционщик; никто не отозвался.

— Если не хотят брать за эту цену, через десять секунд им придется платить дороже, — сказал муж. — Прекрасно. Ну-ка, аукционщик, набавь еще одну.

— Три гинеи, идет за три гинеи! — крикнул простуженный человек.

— Кто больше? — спросил муж. — Господи, да она мне в пятьдесят раз дороже стоила. Набавляй.

— Четыре гинеи! — крикнул аукционщик.

— Вот что я вам скажу: дешевле, чем за пять, я ее не продам, — объявил муж, ударив кулаком по столу так, что заплясали миски. — А за пять гиней я продам ее любому, кто согласен заплатить мне и хорошо обращаться с ней. И он получит ее на веки вечные, а обо мне никогда и не услышит! Но за меньшую сумму — не пойдет! Так вот: пять гиней — и она ваша! Сьюзен, ты согласна?

Женщина с полнейшим равнодушием наклонила голову.

— Пять гиней, — сказал аукционщик, — не то товар снимается с торгов. Кто дает пять гиней? В последний раз. Да или нет?

— Да! — раздался громкий голос в дверях.

Все взоры обратились в ту сторону. В треугольном отверстии, служившем палатке дверью, стоял моряк, появившийся незаметно для остальной компании минуты две-три тому назад. Мертвое молчание последовало за его согласием.

— Вы сказали, что даете пять гиней? — спросил муж, вытаращив на него глаза.

— Сказал, — ответил моряк.

— Одно дело — сказать, а другое — заплатить. Где деньги?

Моряк с минуту помешкал, еще раз посмотрел на женщину, вошел, развернул пять хрустящих бумажек и бросил их на скатерть. Это были кредитные билеты Английского банка на сумму в пять фунтов. Сверху он бросил несколько звенящих шиллингов — один, два, три, четыре, пять.

Вид денег, всей суммы полностью, в ответ на вызов, который до сей поры почитался, пожалуй, гипотетическим, произвел огромное впечатление на зрителей. Все впились глазами сначала в лица главных участников, а затем в кредитные билеты, которые лежали на столе, придавленные шиллингами.

Вплоть до этого момента нельзя было с уверенностью утверждать, что муж, несмотря на свое соблазнительное предложение, говорит всерьез. Действительно, зрители все время относились к происходившему, как к рискованной веселой шутке, и решили, что, оставшись, должно быть, без работы, он озлобился на весь мир, на общество, на своих близких. Но когда в ответ на предложение появились наличные деньги, шутливое легкомыслие улетучилось. В атмосфере палатки словно появилось что-то трагическое, облик всех находившихся в ней изменился. Смешливые морщинки сбежали с лиц слушателей, и они ждали, разинув рты.

— Ну, Майкл, — сказала женщина, нарушая молчание, и ее тихий бесстрастный голос отчетливо прозвучал в тишине, — прежде чем ты еще что-нибудь скажешь, выслушай меня. Если ты только прикоснешься к деньгам, мы с дочкой уйдем с этим человеком. Пойми, сейчас это уже не шутка.

— Шутка? Конечно это не шутка! — крикнул муж; при ее словах злоба с новой силой вспыхнула в нем. — Я беру деньги, моряк берет тебя. Достаточно ясно. Такие вещи делались в других местах, почему же здесь нельзя?

— Надо сначала выяснить, согласна ли молодая женщина, — мягко сказал моряк. — Ни за что на свете я бы не хотел оскорбить ее чувства.

— Да и я, ей-ей, не хочу! — сказал муж. — Но она согласна, если только ей можно будет взять с собой ребенка. Так она сама сказала на днях, когда я завел об этом речь.

— Вы можете поклясться? — обратился к ней моряк.

— Могу, — сказала она, бросив сначала взгляд на мужа и не заметив никаких признаков раскаяния.

— Ладно, ребенка она берет с собой, и дело с концом, — сказал вязальщик.

Он взял кредитные билеты моряка, не спеша сложил их и с видом человека, принявшего окончательное решение, спрятал в самый надежный карман.

Моряк взглянул на женщину и улыбнулся.

Идем! — ласково сказал он. — И малютка с нами — чем больше народу, тем веселей!

С минуту она постояла, пристально всматриваясь в него. Потом снова опустила глаза, молча взяла девочку на руки и направилась вслед за ним к двери. В дверях она обернулась и, сняв обручальное кольцо, швырнула его через палатку в лицо вязальщику сена.

— Майк, — сказала она, — я прожила с тобой два года и видела от тебя одну злость! Теперь я уже не твоя; попытаю счастья в другом месте. Так будет лучше и для меня и для ребенка. Прощай!

Схватив правой рукой за руку моряка и посадив девочку на левую руку, она, горько всхлипывая, вышла из палатки.

Тупое, озабоченное выражение появилось на лице мужа, как будто он все-таки не предвидел такого конца; кое-кто из гостей рассмеялся.

— Ушла она? — спросил он.

— Ушла, и след простыл! — отозвались парни, сидевшие у двери.

Он встал и направился к выходу осторожной поступью человека, сознающего, что он перебрал лишку. Несколько человек последовали за ним и остановились у порога, всматриваясь в сумерки. Здесь особенно явственно ощущалась разница между мирным спокойствием природы и обдуманной злонамеренностью человека. Какой контраст жестокой сцене, только что разыгравшейся в палатке, являли собой лошади, стоявшие, ласково потираясь друг о друга, и терпеливо дожидавшиеся, пока их запрягут, чтобы ехать обратно. За пределами ярмарочного поля, в долинах и лесах, все было тихо. Солнце недавно зашло, и небо на западе застилало розовое облако, казавшееся неизменным, однако на самом деле медленно менявшее свои контуры. Следить за ним было все равно, что смотреть из затемненного зрительного зала на великолепные декорации. При виде этой сцены после той, другой, у всех возникло естественное побуждение отречься от того, кто был подобен пятну на лике доброй матери-природы, но тут они подумали, что на земле все меняется и что в одну прекрасную ночь человечество будет спать мирным сном, а эта — ныне тихая — природа будет буйствовать.

— Где живет этот моряк? — спросил один из зрителей, после того как собравшиеся тщетно обозрели все стороны горизонта.

— Бог его знает, — ответил тот, что повидал хорошую жизнь, — ясно, что он не здешний.

— Он зашел минут пять назад, — сказала владелица палатки с пшеничной кашей, присоединившаяся к остальным и остановившаяся, подбоченясь, в дверях. — Потом вышел, потом опять заглянул. Я не разжилась на нем ни на пенни.

— И поделом мужу! — сказала торговка корсетными шнурками. — Такая миловидная, приличная женщина — чего, кажется, еще нужно человеку? А какая храбрая! Я бы сама на это пошла, ей-богу, пошла, если бы мой муж так обращался со мной! Ушла бы, и пускай бы он звал и звал, пока не охрипнет… Но я бы ни за что не вернулась — нет, не вернулась бы до самого трубного гласа!

— Ну что ж, женщине легче будет, — сказал кто-то из наиболее рассудительных. — Моряки — надежное пристанище для остриженных овечек, у парня как будто много денег, а по всему видно, что к этому она не привыкла.

— Попомните мое слово, я за ней не пойду! — сказал вязальщик упрямо, возвращаясь на свое место. — Пусть уходит! Вздумала чудить, пускай сама и расплачивается. Только дочку ни к чему ей было брать — дочка-то моя! И случись это еще раз, я бы ее не отдал.

Вскоре посетители начали покидать палатку, то ли подталкиваемые неясным чувством, что помогли заключить недопустимую сделку, то ли потому, что было уже поздно. Мужчина положил локти на стол, опустил голову на руки и скоро захрапел. Торговка пшеничной кашей, решив закрывать заведение на ночь, проследила за тем, чтобы оставшиеся бутылки с ромом, молоко, пшеница, изюм и прочее были погружены в повозку, и подошла к прикорнувшему у стола мужчине. Она стала его тормошить, но разбудить не могла. Поскольку в тот вечер не нужно было разбирать палатку — ярмарка продолжалась еще дня два-три, — она решила, что спящий, который явно не был бродягой, может остаться здесь на ночь вместе со своей корзиной. Погасив последнюю свечу, она вышла и, опустив полотнище над входом в палатку, уехала.

Загрузка...