Наконец, уже в двенадцатом часу, в дверь к Красноносову тихонечко постучали, и тот, отворив, не обмолвившись с прибывшими ни словом, пропустил их вглубь квартиры. Самосвистов с Кислоедовым были сейчас в своём всегдашнем виде, больше не марала сажа их довольные и немного усталые лица и не топорщились драные овчинные тулупы у них по плечам. Самосвистов нёс на плече что—то тяжёлое, что трудно было рассмотреть, ибо было оно завёрнуто в длинное голубое покрывало, и лишь случайно, когда край покрывала встрепенулся на ходу, Павел Иванович сумел увидеть кончик дамской туфельки, мелькнувшей на мгновение.

— Куда? — спросил Самосвистов и прошёл со своею драгоценною ношей в указанную Красноносовым дверь.

— Она снова без чувств, — сказал Кислоедов, — как придёт в себя, да как увидит, где она и что с ней, так опять в обморок и валится, — с усмешкой добавил он.

Чичикову тут вдруг стало горько на душе, и он пожалел молодую женщину, бывшую сейчас в объятиях Самосвистова, пожалел об её взлелеянной отцом и, как говорили, редкостной красоте и о том, что всему этому достался подобный удел: удел быть опороченной, похищенной, свезённой из отцовского дому. Он не то чтобы порицал Самосвистова, нет, напротив, он в сей момент даже немного завидовал ему, и горечь его была того свойства, что посещает нас, когда видим мы хищнически разбитую драгоценную статую, либо порезанное ножом великое произведение живописи, либо что ещё в подобном же роде.

Прошёл час, и наконец Самосвистов появился в гостиной, сияя довольным лицом, по которому явственно проступали полоски царапин, оставленных ногтями бывшей в соседней комнате женщины.

— Ну что, пора ехать, — спросил он, обращаясь к приятелям, сидящим вокруг стола и от нечего делать перекидывающимся в карты.

— Да не мешало бы, — кратко отвечал Красноносов, — нас ждут.

— Ну, хорошо, — сказал Самосвистов, — пойду сейчас соберу её. — И он вновь скрылся за дверьми, из—за которых послышался негромкий женский плач.

— А что Варвар Николаевич! Не приедет? — спросил Чичиков, обращаясь к Кислоедову.

— Нет, он дома пересидит. А то, не приведи Господь, кинутся к нему, а его нет... Он не хочет, чтобы можно было заподозрить его в причастности, — ответил Чичикову Кислоедов.

Тут в гостиную снова вышел Самосвистов, ведя под руку кутающуюся с головою в шаль женщину, которая, видимо, хотя бы таким образом желала оградиться от нескромных взглядов присутствующих мужчин, и Чичиков, не видя её лица, все же отметил достоинства и вправду редкостного её стана, который даже сейчас светился каким—то неуловимым изяществом и грацией.

В кромешной темноте погрузились они в коляску и, наглухо застегнув полог, поехали к той слободской церквушке, где дожидал их тщедушный, с козьей бородою попик, так благостно улыбавшийся сегодня Красноносову. Во время венчания не обошлось без небольших происшествий, которых вполне можно было ожидать и которые, наверное, всегда встречаются в подобных случаях. Невеста и на самом деле была на редкость хороша, она ещё раз лишилась чувств, стоя у алтаря, но попик, не останавливаясь, провёл весь обряд до конца и, получив, сколько было оговорено заранее, отпустил молодых с миром.

Вернувшись на квартиру к Красноносову, Самосвистов отправил свою молодую жену почивать, а сам ещё какое—то время оставался с друзьями, решившими распечатать пару—другую шампанского в ознаменование столь удачного завершения проведённой ими кампании. Через некоторое время Чичиков отозвал Самосвистова в сторону под тем предлогом, что хочет переговорить с ним об совершении купчих крепостей, как с чиновником Гражданской палаты. Он и вправду показал Модесту Николаевичу все составленные им за последнее время купчие и доверенные письма к ним, необходимые для совершения самих купчих, на что Модест Николаевич сказал, что это всё безделица, что Павел Иванович мог бы и безо всяких к нему подойти, он и так для него это дело бы обделал. И они договорились, что завтра съездят на часок в Гражданскую палату, где и совершат все нужные над представленными Чичиковым бумагами процедуры. С тем и отправились спать.

На следующее утро между друзьями было решено, что Самосвистов со своею молодою женою пробудут на квартире у Красноносова ещё недельки две—три — до тех пор, пока молодая не пообвыкнется со своим новым положением и пока не уляжется волнение, наверняка вызванное произведённым нашими героями похищением. Порешив на этом, они оставили хозяина квартиры сторожить молодую госпожу Самосвистову, а сами отправились по домам. Приехав в Гражданскую палату, Чичиков с Модестом Николаевичем и вправду в каких—то полчаса обделали все дела по надлежащей форме, и тут Павел Иванович неожиданно для Самосвистова приступил к разговору, так хорошо тебе уже знакомому, читатель, а Самосвистова, несмотря на его твёрдый характер и дух, немало удивившему и, можно сказать даже, поставившему его в тупик. Порасспросив для порядку об ревизских сказках и о числившихся по ним мёртвых душах, Павел Ивановича не мешкая перешёл прямо к делу.

— А продайте мне их, Модест Николаевич, — без обиняков заявил Чичиков, глядя на то, как вытягивается у Самосвистова лицо.

— На что вам, Павел Иванович? — не удержался от вопроса Самосвистов. — Скажите, Христа ради.

— Я же не спрашивал вас, на что вам моя помощь, когда у вас в ней имелась нужда, — сказал Чичиков, — я ведь просто взял да и помог. Так что же вы у меня спрашиваете? Стало быть, мне нужно, коли я вас прошу. — И он глянул на Самосвистова спокойным и открытым взглядом.

— Ну, раз надо, то, стало быть, надо, — отвечал Самосвистов, немного смутясь, и ещё более сотни душ перекочевало в шкатулку Павла Ивановича.

Промаявшись в славном городе Тьфуславле ещё три дня и дождавшись наконец прибывших из имения Самосвистова Петрушку с Селифаном, Павел Иванович велел заложить коляску братьев Платоновых и трогаться в путь, не ведая того, что по жалобе, поданной стариком Моховым, так по сию пору ничего не ведающим о судьбе пропавшей дочери, щегольскую коляску с красными спицами ищут по всем дорогам губернии. Но Павел Иванович, как было говорено уже не раз, точно в рубашке родился: Селифан по своему всегдашнему обыкновению уже перед самым выездом нашёл без малого десяток дел, которые надобно было переделать, и провозился до вечера, так что выехали они уже ввечеру, при спустившихся сумерках, и, покровительствуемые темнотою, отправились в путь. Уже далеко за полночь, сбившись на какой—то просёлок, они выбрались за границы губернии и незамеченные никем продолжали свой путь.

Утро Павел Иванович встретил в дороге. Он потянулся, вкусно зевая и покачиваясь в такт мерным раскачиваниям коляски, протёр глаза. Здесь, за наглухо застёгнутым, пахнущим кожею, пологом было тепло и уютно, и, пребывая точно в большой и мягкой скорлупе, Чичиков почувствовал успокоенность и защищённость ото всех неприятностей и невзгод, что остались там, по ту сторону этой скорлупы, привольно летящей над дорогами, мимо лугов, полей и лесов. Новое утро наступало из—за горизонта, и коляска, точно убегая от прежней жизни с тревожными событиями последних дней, несла Павла Ивановича в новую жизнь; по крайней мере так ему казалось. И ещё ему казалось, что он вырвался на свободу, избегнул какой—то неясной, но гнетущей опасности, угрожавшей его покою и благополучию, оставив всё это позади канувшим во тьму ушедшей ночи. Откинув полог, он вдохнул свежего утреннего ветерка, глянул на позолочённые утренними косыми лучами солнца дерева, на их мелко трепещущие листочки, на ласточек, со свистом мечущихся по воздуху в погоне за проснувшимися уже мошками, и неожиданно такою теплотою плеснуло ему в сердце, что Павел Иванович даже рассмеялся мелким дробным смешком, как может смеяться ребёнок подаренной новёхонькой цацке или же кто—либо, долго и безнадёжно болевший и выздоровевший вдруг, по божьей милости. Селифан, трясущийся на козлах, повернулся на прозвучавший за спиною смех и улыбаясь, словно складывая лицо в морщины, сказал:

— Доброго утречка вам, Павел Иванович, — приподнимая при этом старый линялый картуз.

— И тебе того же, братец, — отвечал Чичиков, поглядывая на клюющего носом Петрушку, сидевшего на козлах рядом с кучером.

— Неплохо бы и того, передохнуть маленько, — продолжал Селифан, — а то кони совсем притомились; почитай, что всю ночь без роздыха...

— Хорошо. Как увидишь трактир или постоялый двор — сворачивай, — согласился Чичиков, снова откидываясь на кожаные подушки.

Вскоре и вправду показался у поворота на взгорье постоялый двор и, покрикивая на лошадей и щёлкая кнутом, Селифан заворотил коляску к нему. Въехав в ворота, Селифан приостановил экипаж, дав Павлу Ивановичу сойти, а затем, отъехавши в сторону, принялся распрягать лошадей.

Пройдя в общую залу, Чичиков потребовал подать ему чаю и на вопрос полового, не подать ли к чаю какой еды, ответил, что еды не надо, еда есть своя, на что половой несколько обиженно поджал губы, а Чичиков, не обратя на него внимания, велел Петрушке достать провизии из обильных платоновских припасов и принялся завтракать. У противоположной стены на длинном и затёртом до блеску диване сидел в тени, отбрасываемой ширмою, седой старичок в монашеском одеянии, рядом с ним находился молоденький служка с еле заметно пробивающимися юными усиками и бородою. Но и служка, и старичок сидели настолько тихо, так неподвижны были их прячущиеся в тени фигуры, что Чичиков поначалу и не приметил их вовсе. А приметивши, смутился, так как уписывал большой и сочный кусок ветчины с хреном, несмотря на бывший нынче постный день. И хотя старичок и не глядел вовсе на Павла Ивановича, и казалось, что взор его обращён куда—то внутрь самого себя, тем не менее Чичиков почувствовал смущение, будто пойманный за проказою сорванец. На старичке не было ничего из того, что говорило бы об его высоком сане и положении в церкви: только лишь простое чёрное платье да старинной работы серебряный крест на груди, но что—то волною исходило из того угла, где он сидел, заставляя робеть Павла Ивановича, который и в церковь—то наведывался от случая к случаю. И, кто знает, может быть, виною тому было то, что заметил он старичка со служкою вдруг, и показалось ему, будто они внезапно и бесшумно появились в тени у стены, точно два призрака. Но только Павел Иванович, давясь, проглотил вполовину прожёванный кусок и, сконфуженно, искоса поглядывая на старца, запил его стаканом чая. Поскорее покончив с завтраком, он решил не мешкая оставить залу, потому что проснулось в нём смущающее его чувство вины, и хотя он и говорил себе: "Экая провинность — поел скоромного...", но горькое чувство вины не оставляло. Испытывая неловкость, он пошёл прочь из залы, но неловкость была и в движениях его, и в лице, и в походке, и, уже подойдя к двери, он почему—то, сам не ведая почему, повернул назад и, подойдя к старичку, потупив глаза, произнёс, краснея:

— Благословите меня, батюшка.

И то ли из—за прекрасного утра, вставшего ему навстречу, то ли из—за приключений, бывших с ним в последние дни и оставивших мутный след в его душе, но Павел Иванович поклонился вдруг в ноги старичку, чувствуя, как предательски наворачиваются слёзы на глаза. Верно, увидел он неожиданно для себя те пропасти, что отделили его от той простой и прекрасной жизни, которою можно жить и которою жил этот старый святой человек, как чиста и незамутнена может быть она — жизнь человеческая, и сколько в ней может быть покоя и света, за которыми не надо носиться по городам и весям и которые всегда тут, рядом с тобою, надобно только поворотиться к ним лицом, а не бежать, гоняясь за миражами. Чичиков почувствовал, как на голову ему опустилась сухонькая рука, и от этого прикосновения пошли у Павла Ивановича по спине волною мурашки, он поднял красные от слёз глаза на старичка и увидел, что тот улыбается ему.

— Благословите, батюшка, — снова попросил он дрожавшим голосом.

— Не горюй, деточка, — тихо сказал старичок, — не горюй. Ступай тем путём, каким тебе предначертано. Иди и помни: нет ничего в мире, что творилось бы не по божьему соизволению, и чем сильнее болит твоё сердце, тем лучше, так ты научишься любить людей и тебя научатся любить, деточка. А сейчас иди и не бери грехов на душу.

С этими словами старичок перекрестил Павла Ивановича, и тот, испытывая и стыд от той сцены, причиною которой сам и послужил, и неизъяснимую лёгкость, поселившуюся где—то в груди, прошёл на двор и, велев Селифану запрягать через час, вышел за ворота постоялого двора, чтобы пройтись и продышаться. "Надо же, как нервишки—то поистрепались, — думал Чичиков, бредя вокруг забора, огораживающего постоялый двор. — Вот вам, батюшка Павел Иванович, кутежи по ночам! Вот вам карты да умыканье чужих невест!" — он почувствовал злость, поднявшуюся в нём и на Самосвистова, которого втайне всё же продолжал ещё побаиваться, и на Вишнепокромова, с которым вступил в сговор. В сердцах он поддал камешек, лежащий на идущей вдоль забора тропе, и тот словно в испуге запрыгал, прячась в утреннюю сырую траву. Ему уже было стыдно за только что бывший поступок, он представлял, как это должно было выглядеть со стороны и, не понимая охватившего его порыва чувств, понемногу начинал сердиться на себя, настроение его испортилось, а через час, когда кони несли его прочь от постоялого двора, он сердился уже и на благословившего его старца. "И тебя наконец полюбят, деточка", — мысленно передразнил его Павел Иванович и, ощутив толкнувшуюся в сердце злую досаду, сплюнул в придорожную пыль.

Всё дальше несли его кони, всё реже вставали леса вдоль дороги: поначалу они сменились перелесками, затем пошли отдельные рощицы, островками подымающиеся на широкой земной глади, но вскоре пропали и они, и коляска с красными спицами въехала в весеннюю степь, полную звенящих в траве насекомых и порхающих над ними бабочек, разлитого вокруг горячего травяного духа и пения невидимых в голубизне распахнувшихся над степью небес, крылатых певцов. Куда хватало глазу — была степь и вид этого разметавшегося от краю до краю, волнующегося травами, точно морскими волнами, пространства поселяли в душе опасливое и в то же время весёлое, бесшабашное настроение. И Чичиков понемногу, но отошёл от недавней бывшей в его сердце досады, потому как перед ним без границ простиралась земля, в которой можно было укрыться без следа и от насмешек, и от опасности, и от обид, и то утреннее, возникшее в нём чувство воли проснулось вновь в его душе, и он с удовольствием, подставляя лицо лёгкому, пахнущему травами, ветру и слушая дробный топот впряжённых в коляску коней, достал из платоновского сундука различной снеди, решив подкрепиться в пути, даже и по той причине, что ему не удалось утром как следует позавтракать. Поев копчёного окорока с мягкими ещё шанежками, крутых варёных яиц и запив знаменитым платоновским, холодным с ночи, квасом, Чичиков повалился на бывшие у него за спиною кожаные подушки и, удовлетворённо рыгнув, отдался пищеварению.

Версты через три встретилась ему на пути деревенька о десяти дворах с покосившимся забором, с облезшими стенами крытых саманными крышами домиков, что глядели на путников подслеповатыми оконцами. Увидевши красивую коляску, все бывшие во дворах мужики повысыпали на улицу, чтобы поглазеть на редкий в этих краях дорогой экипаж, и при виде Павла Ивановича, важно восседающего на мягких сиденьях, стали кланяться ему в пояс. Чичиков велел Селифану остановиться, чтобы порасспросить о том, правильно ли они едут и не сбились ли с пути.

— Ну, что, любезные, — обратился он к столпившимся возле коляски мужикам, — кто знает, как мне проехать к помещику Гниловёрстову Фаддею Лукичу?

На что сразу несколько голосов забубнило, и сразу несколько рук замахало в направлении, где, надо думать, и проживал нужный Чичикову Фаддей Лукич. Сделавши из того вывод, что едут они правильно, Чичиков спросил:

— А далеко ли ещё ехать?

И опять тот же нестройный хор отвечал вразброд, что ехать недалече — версты две—три будет.

— А эта деревенька, чай, тоже ему принадлежит? — полюбопытствовал Чичиков.

— Ему, ему, — подтвердили мужики, и кто—то побойчее свою очередь, спросил:

— А ты, барин, как едешь — в гости али по делу?

— По делу, любезные, — отвечал Чичиков и уже было готовился отдавать Селифану приказание трогать, как последовал новый вопрос.

— А не из чиновников ли будешь, — спрашивал всё тот же бойкий мужичок.

— Из чиновников, — отвечал Чичиков, — а вам в этом что? — а сам эдак незаметно поправил бывшую тут же при нём и уже знакомую читателю большую саблю, которую возил он с собою больше для собственного успокоения, чем для дела. И то ли вид этой самой сабли, то ли известие, что он чиновник, едущий по делу к их барину, произвёл странное изменение в толпе окружавших коляску мужиков. Они враз заголосили жалобно и просительно, отвешивая поклоны в пояс и истово крестясь.

— Барин, голубчик ты наш, помоги, заступничек, спасу нет от злодея, — голосили они, — заступись, помоги, родимый, всех баб, почитай, к себе перетаскал, всех девок перепортил, — повторяли они на разные лады.

"Надо же", — подумал Чичиков, и в нём проснулся к господину Гниловёрстову жаркий интерес.

— Хорошо, посмотрю, что можно будет сделать, — сказал Чичиков и велел Селифану трогать. Коляска поехала вдоль улицы, сопровождаемая жалобными просьбами мужиков, и, подняв за собою облако пыли, покатила дальше в направлении, указанном рассчитывающими на справедливый суд мужиками.

Совсем скоро и вправду показались в отдалении жмущиеся друг к другу постройки. Ещё плохо различимые, они стояли кучно, и одна крыша, возвышающаяся над остальными, как догадался Павел Иванович, должно быть, принадлежала господскому дому. Подъехав поближе, Чичиков разглядел и сам дом, поразивший его какою—то, будто нарочно придуманною, некрасивостью. Его несоразмерная несуразность была такова, что вызывала у проезжающего мимо путника уныние и мысли о том как, верно, скучно живётся в этом доме его обитателям. Стены его были сложены из неоштукатуренного кирпича, частью пережжённого и горелого, и от того выглядели пятнистыми, местами горелый кирпич уже выкрошился и чёрные пятны на стенах дополняемы были щербинами и оспинами. Окна были маленькие, квадратные и настолько запылённые, что, казалось, их ни разу не протёрли с тех пор, как стекольщики вмазали в них стекла. В довершение картины вставали в глазах хилые деревца, коим предназначено было служить садом; деревца эти, несмотря на весну, были покрыты тусклою пыльною листвою, они не отбрасывали тени и, конечно же, не служили защитою от ветров, что носятся над степью. Но, несмотря на неказистость всей местности и самого дома, несмотря на явное запустение, бывшее вокруг, Чичиков почувствовал, что его охватывает некий азарт и предчувствие могущей быть здесь немалой поживы. Как у охотника, крадущегося по следу зверя, возникает в душе подобная уверенность в скорой добыче по одним только ему видным и понятным приметам, так и у Павла Ивановича глаз уже почти без ошибки различал то место, где имелась для него возможность продолжить с удачею своё предприятие.

Хотя коляска, подъехавшая к крыльцу дома, и произвела изрядный шум, тот, что обычно и производят подъезжающие экипажи, никто не вышел из дому встретить гостя: ни хозяина, ни слуг не было видно, и Чичиков, подумавши о том, что не перемерли, часом, здесь все, постоял у крыльца с минуту и видя, что никто нейдёт, сошёл с коляски и, не церемонясь, прошёл в сени. В доме было тускло и серо, некрашеные полы из обструганных досок были нечисты, по ним то тут, то там лежали лоскутки от бумажек, тесёмки, валялись оборванные пуговицы, прочая мелочь и просто сбившаяся комками пыль. По стульям, стоявшим как придётся, разбросано было платье, преимущественно женское, на столе оставались неприбранными стаканы с недопитым чаем, а в одном из стаканов даже плавала утонувшая муха.

— Эй, хозяева! Есть кто—нибудь?! — позвал Павел Иванович, но никто не отозвался на его призыв, тогда он, осмелев, прошёл через комнату и, приоткрыв дверь, пошёл тёмным коридором.

На дальнем его конце послышался протяжный скрип дверных петель, и Чичиков, не веря своим глазам, увидел, как, пересекая тёмный коридор, прошла из одной двери в другую совершенно голая баба. Баба то ли не заметила Павла Ивановича, то ли ей было всё равно, но только она, не пытаясь хорониться от его взгляда, прошла ленивою медленною походкою из одной комнаты в другую, а Павел Иванович замер на месте, не зная, как ему быть далее. Пускаться ли на рискованные поиски хозяина, либо возвратиться в неприбранную комнату, дожидаясь там, пока он сам как—нибудь не объявит о себе. Чичиков избрал второе, так как боялся стать свидетелем ещё какой—нибудь подобной сцены, и, хотя любопытство и разбирало его, он всё же вернулся в первую из комнат и, сбросив с одного из стульев бывшие на нём тряпки, уселся на него и принялся ждать. Прождавши ни много ни мало, а добрых полчаса, Павел Иванович начал проявлять нетерпение. Он выстукивал ногою по полу, щёлкал извлечённою из кармана серебряною с чернью табакеркой, а затем, заправив в нос изрядную понюшку, разразился чиханием того свойства и звука, которые уже не раз были описаны нами и вряд ли стоит вновь повторять ранее сказанное. И то ли благодаря этим редкостным по силе звукам, то ли по другой причине, но через несколько минут раздались в коридоре за дверью чьи—то шаги, и Чичиков встал со стула в ожидании того, кто должен был войти в комнату, с тем, чтобы отрекомендоваться. Его очень занимала фигура хозяина сего странного имения, особенно после явления, случившегося в коридоре и после тех жалоб, что выслушал он по дороге сюда. Павел Иванович ожидал увидеть кого угодно, даже входящего в комнату живого сатира с рожками и лошадиным хвостом, но человечек, вышедший из коридора, никак не соответствовал его ожиданиям. Он был лет пятидесяти, мал ростом и худ. Над узенькими плечиками поднималась на тоненькой шее небольшая круглая и плешивая голова, похожая на перевёрнутый вниз горлышком кувшин. Длинный нос свисал сливою, упираясь в хлипкие усы, закрывающие узенькую щёлку рта, в котором, как успел заметить Чичиков, имелись обширные прорехи меж зубов. Человечек этот в недоумении глядел на Павла Ивановича мутными зелёными навыкате глазами, белки которых были покрыты красною сеточкою. Брови он имел тонкие, удивлёнными дужками они наползали на лоб, который, если бы не плешь во всю голову, был бы довольно мал, о чём можно было судить по узенькой полосочке морщин и тому лаково поблёскивающему мысочку, у которого когда—то начинались волосы и который, если приглядеться, всегда заметен у плешивых. Увидевши Павла Ивановича, человечек вздрогнул от неожиданности, так что даже дёрнулись его несколько обвислые плоские щёки, придающие его и без того постному лицу совершенно унылое выражение.

— Кто вы? — спросил он голосом, в котором слышались нотки неподдельной настороженности и испуга. — Как вы здесь, милостивый государь? — остановившись точно вкопанный, проговорил человечек.

— Простите, а с кем имею честь? — склоняя вежливо корпус и строя любезную заинтересованность в чертах своего лица, в свою очередь спросил Чичиков.

И человечек, по—видимому решив, что любезный гость не опасен, назвался. Оказалось, что это и есть господин Гниловёрстов, тот самый, о котором слёзно просили Чичикова встреченные им по пути мужики, и к которому привёл его списочек, писанный, казалось бы так недавно, генералом Бетрищевым.

Павел Иванович поприветствовал, в свою очередь хозяина, назвав причину, которой был обязан он приятнейшему знакомству, и Гниловёрстов, услышавши имя Александра Дмитриевича, закивал радостно своею маленькою кувшинною головою, пригласив Павла Ивановича садиться, а Павел Иванович, подумавши про себя: "Что ж ты, братец, коли так пуглив, двери—то держишь нараспашку?" — сел на тот самый стул, с которого давеча скидывал чьё—то платье.

Гниловёрстов, извинившись перед Чичиковым за царящий в комнате беспорядок, и сославшись на то, что народ совсем от рук отбился, стал кричать через комнату, кликая неких Дуняшку с Парашкою, то и дело прибавляя к их прозвищам "подлых". Через минуту—другую подлые девки появились в комнате, и Чичиков почувствовал, как у него краскою заплывает лицо, ибо девки были статные да рослые и обе были, как мог судить Павел Иванович, в одних исподних рубахах, наброшенных на голое тело, так как не ожидали встретить никого постороннего. При каждом их движении обильные их округлости выпирали из—под тонкого холста, а бьющиеся друг об дружку большие белые груди и вовсе были видны в проймах рукавов и вырезах горловин. Ничуть не смутясь их видом, Гниловёрстов велел им прибраться самим и прибрать в комнатах, сославшись на присутствие Павла Ивановича.

— У нас гости, — сказал он почему—то во множественном числе.

Девки ушли, но через минуту воротились вновь, видно, считая что уже прибрались достаточно, так как на обеих были поверх рубах надеты нижние юбки да лифы, оставляющие голыми их полные руки и шеи. Прибирая в комнате, они украдкою бросали взгляды на Павла Ивановича, и взгляды эти, признаться, волновали нашего героя.

— Так, значит, говорите, за Тентетникова Андрея Ивановича нашу Ульяну Александровну выдают? — говорил Гниловёрстов, пытаясь поддержать разговор. — Знаю, знаю сего господина. Весьма престранный молодой человек. Хотя, надо признаться, не без образования, а в общем Ульяне Александровне можно было бы и иную партию приискать... Такая женщина! — продолжал он, поднимая глаза к потолку, и Чичикову показалось, будто бы набежала в прорехи между его зубами обильная слюна, но надо думать, что это ему лишь показалось. Согласившись с Гниловёрстовым, что Ульяна Александровна и впрямь женщина выдающихся достоинств, Чичиков перевёл разговор на другое, полюбопытствовав, где же люди и почему так пусто во дворе и в доме, на что Гниловёрстов ему отвечал, что у него многие в бегах, даже из дворовых, что хозяйство ведётся плохо и что единственная его радость это хор, который у него есть.

— Я ведь большой любитель хорового пения, — доверительно и как бы между прочим сознался он.

— А хор мужской или женский? — полюбопытствовал Чичиков, и тоже как бы между прочим.

— Женский, конечно же! — чуть ли не обиделся Гниловёрстов, — что проку—то в мужиках!

— Ну да, ну да, — согласился Чичиков, — что в них за прок.

И перед глазами у него вдруг, непонятно почему, встала виденная им в Тьфуславле афишка, висевшая подле театра, а в голове побежали строчкою слова "пленённые канарейки". Слова эти бежали точно бы сами по себе, а Павел Иванович снова подумал, что напрасно не сходил на представление. И тут он понял, чем расположить к себе Гниловёрстова, ибо "пленённые канарейки" оказались весьма кстати. Он тут же принялся расписывать и свою любовь к пению, а к женскому в первую голову, говорить об театре, который будто бы посещал ежевечерне, намекнул, весьма, впрочем, прозрачно, на якобы бывший у него роман с одною из актрис, чьего имени он, конечно же, не мог раскрыть, ибо оно известно было даже и в Петербурге, а как благородный человек он, понятно, не мог позволить огласки. Рассказывая всё это, Чичиков глянул на Гниловёрстова и, увидевши в его лице выражение, какое может иметь человек, только что отправивший себе в рот большую ложку чего—то необычайно вкусного и сладкого, чего он давно желал отведать, понял, что идёт по верному пути. Тут же присочинив пару сюжетов якобы виденных им пьес, он снабдил их некоторыми подробностями, от которых у Гниловёрстова стало в лице ещё слаще.

— А какой там хор, — разве что не сам разливался соловьём Павел Иванович, — какие хористки, а танцовщицы, танцовщицы какие, — говорил он, с томною негою возводя глаза. — Будете в Тьфуславле, Фаддей Лукич, обязательно вас со всеми перезнакомлю и уверяю — вам там очень понравится, да и вы всем понравитесь, ибо как может не понравиться столь тонкий ценитель, — сказал он многозначительно.

— Обязательно, обязательно приеду, — пообещал Гниловёрстов, делая задумчивое лицо, и Чичиков побоялся, что он и вправду приедет. А тот, помолчав немного, сказал вдруг, меняя тон на серьёзный:

— Кстати, Павел Иванович, не хотели бы послушать моего хора?

На что Чичиков развёл руками, точно осчастливленный столь щедрым предложением, и отвечал, что не смел и мечтать о подобном. Извинившись, Гниловёрстов оставил Павла Ивановича одного и, выйдя из комнаты, отправился давать указания. Минут через пять он явился вновь, заговорщицки улыбаясь и потирая худые белые руки, оплетённые синими жилами, пообещал: "Сейчас! Ещё пару минуточек!" И вправду, вскоре в комнату стали входить наряженные в расшитые узорами костюмы девки и бабы, общим числом около двадцати, и, выстроившись, принялись поглядывать на Гниловёрстова, видно, ожидая от него условленного знаку. А тот, усевшись рядом с Чичиковым, с радостным и торжественным лицом оглянулся на Павла Ивановича и затем, обратясь к хору, сказал:

— Ну, сахарные мои, давайте чего—нибудь позабористее, — и махнул рукой.

Подчиняясь этому его взмаху, заголосила вдруг одна толстая с мощным загривком баба, как Павел Иванович понял — солистка, и, дробно стуча ногами по полу, так что некрашеные доски его начали содрогаться, пустилась, расставив руки, в некое подобие пляски, по правде сказать, более походившее на топтание в одном месте. Она выкрикивала слова песни, кружась медленно вкруг себя, и остальные девки начали подкрикивать ей:

У меня, младой, свекровушка лихая,

Кривошлыка неприветливая.

Потом они все вместе дружно прокричали ещё несколько куплетов об гадкой свекрови, не дающей молодухе "гуляти, с младыми хлопцами играти", что, на взгляд Павла Ивановича, со стороны свекрови было вполне разумно. Песня закончилась и стало совершенно понятно, каков этот хор, но Чичиков тем не менее выразил своё восхищение, сказав, что не мог и рассчитывать на подобное удовольствие, а воодушевлённый его похвалами Гниловёрстов снова махнул рукою, давая разрешение на следующую песню, которая, надо думать, была шутливого характеру.

Что мужик то мой, горький пьяница

Он вина не пьет, с воды пьян живет.

С воды пьян живет, с квасу бесится —

Надо мной, младой, всё ломается,

— закричал хор, начиная притоптывать во все сорок своих ног, так что пыль в плохо прибранной комнате поднялась и поплыла густыми клубами в солнечных лучах, что проникали в дом сквозь маленькие квадратные оконцы. Павел Иванович, строя умилённые глаза, коими он глядел на топочущих баб, старался вбирать в себя как можно меньше воздуху, вдыхая его через нос маленькими глотками, дабы не надышаться пыли, а Гниловёрстов, не усидя на месте, подхватился и принялся приплясывать вместе со всеми, вихляя своим тщедушным телом, и маленькая круглая голова его моталась при этом из стороны в сторону, а изо рта показался розовый кончик высунувшегося от удовольствия языка. Наплясавшись, он плюхнулся на стоявший рядом с Чичиковым стул, и тот, несмотря на его маленький вес, всё же закачался и жалобно проскрипел.

— Хорошо! — сказал Гниловёрстов с растяжкой и каким—то ухарским тоном.

— Великолепно, — согласился с ним Чичиков.

Хор исполнил ещё несколько песен, Гниловёрстов снова прыгал меж наряженных баб, тряся плешивою своею головой и, видимо, напрыгавшись и немного притомившись, отпустил своих "певуний". Чичиков, глядя на его довольное, раскрасневшееся лицо, на капельки пота, проступившие на лысине, ещё раз высказал своё восхищение от увиденного и услышанного им, а затем, напустив заботливое выражение на лицо, сказал:

— Но ведь это, Фаддей Лукич, удовольствие недешёвое, тем более, как вы сами изволили говорить, при расстроенном имении; вам, должно быть, нелегко содержать такой хор.

На что Гниловёрстов отвечал, что да, оно, конечно же, так, но искусство для него превыше всего, и потом бабы эти и девки у него не только поют, они ещё и прислуживают и работают по хозяйству, но, конечно же, Павел Иванович прав — приходится нелегко.

— Тем более что у вас столько беглых, — сказал Чичиков сочувственно, — к тому же и мёртвые, наверное, есть.

— И не говорите, батюшка, — жалобно залепетал вдруг Гниловёрстов, — и не говорите. В прошедшем—то годе сколько перемерло, да и по этому году уже есть...

— А по ревизским сказкам, чай, все числятся как живые, — то ли утверждая, то ли вопрошая, проговорил Чичиков.

На что Гниловёрстов лишь обречённо махнул рукою и, поникнувши головою, изобразил всем своим видом ответ: дескать, да, так и числятся.

— Позвольте, любезный Фаддей Лукич, так что ж это выходит, ведь вам приходится и за беглых и за мёртвых подати в казну платить. Эдак и впрямь разориться можно, — как бы горячась и соболезнуя Гниловёрстову, проговорил Чичиков.

— Что ж тут поделаешь, — пожал плечами Гниловёрстов, — теперь уж придётся следующего года ждать. В этом—то уж проворонил с подачею ревизской сказки, — и он снова махнул рукою.

— Постойте, постойте, — в задумчивости поднося палец к губе, проговорил Павел Иванович, так, точно обдумывал некую только что явившуюся к нему в голову мысль. — Постойте... Знаете ли что, — продолжал он, — я думаю, можно вам помочь.

Гниловёрстов, сидевший с поникшею головою и изображавший собою уныние, тут поднял на Чичикова глаза и глянул с интересом.

— Да! Я знаю, как вам помочь, и к тому же, заметьте, хочу вам помочь, потому как вижу в вас родственную своей душу! Вижу знатока и ценителя! Вижу, каково приходится этому знатоку на его поприще, — говорил с жаром Павел Иванович. — Я хотел было предложить вам некую сумму, дабы вспомоществовать вам на вашем прекрасном пути, но не могу себе этого позволить, не хочу оскорбить вас подачкою.

Гниловёрстов собрался было уже произнести, что никакого оскорбления в этом не видит и что, пожалуйста, пусть Павел Иванович даёт эту самую сумму, он примет её и с удовольствием, и с благодарностью, но Чичиков жестом руки предупредил уже готовые было сорваться с его уст слова.

— Поэтому я придумал нечто иное, более достойное нас с вами, — сказал он. — Я, любезнейший мой Фаддей Лукич, освобожу вас от уплаты податей по ревизским сказкам, и это будет моё посильное участие в вашем благородном деле.

— Как это? Вы берётесь заплатить за меня? — спросил Гниловёрстов, не совсем ещё понимая дела.

— Да, берусь, — разве что не торжественно произнёс Чичиков. — А для того, чтобы всё это выглядело бы законно, готов переписать всех беглых ваших мужиков и все имеющиеся у вас мёртвые души на себя. Несите списки, — я готов хоть сейчас заключить на них купчую.

— Что ж, это значит, что вы мне за них и денег заплатите? — недоверчиво спросил Гниловёрстов.

— Могу и заплатить, — решительно мотнув головою и показывая этим жестом, что готов ради столь родственной души, которую он отыскал в Гниловёрстове, и на такие жертвы, сказал Чичиков. — По пяти копеек за душу. Кстати, сколько их там у вас?

Услышав о пяти копейках, Гниловёрстов хотел было торговаться, но потом, вспомнив обещание Чичикова поводить его по театрам и о том, что души все же мёртвые, и о податях, которые ему не придётся платить, согласился. Принесли списки, по коим набралось беглых и мёртвых душ более восьмидесяти, и Павел Иванович, вручив Гниловёрстову четыре рубля с двадцатью копейками и получив от него все необходимые бумаги, принялся собираться.

— Погодите, Павел Иванович, как же так, куда же вы собрались? Отобедайте хоть у меня, а уж потом и поезжайте, — стал уламывать его Гниловёрстов, на что Павел Иванович принялся говорить о множестве дел, которые должен успеть ещё переделать сегодня, но Гниловёрстов не отпускал, в качестве приманки выставив свой хор, обещая, что тот снова споёт им после обеда. Чичиков же был неумолим, делать ему здесь больше было нечего, он взял с Гниловёрстова всё, чего хотел, и потому, несмотря на нестихающие просьбы и уговоры хозяина, Павел Иванович раскланялся и укатил.

Выехавши за границы гниловёрстовского имения, Чичиков почувствовал лёгкость на сердце, в нём проснулось то весеннее настроение, какое бывает у школяра, отделавшегося от неприятного урока, свалившего его с плеч долой и имеющего теперь возможность насладиться открывающейся ему свободой. Он вновь с удовольствием подставлял лицо степному ветру, сдувающему с него остатки чего—то липкого, что, казалось, облепило всего Павла Ивановича, пока был он в доме у Гниловёрстова. Путь его лежал сейчас к последнему из означенных в списочке родственников генерала Бетрищева, жившему на самом краю губернии в крохотном уездном городке, до которого Павлу Ивановичу предстояло ещё мерять и мерять вёрсты. Солнце уже перевалило полуденную черту, и Чичиков велел Селифану поторапливаться, дабы добраться к месту до захода солнца.

Протрясясь ещё около двадцати с лишком вёрст по ухабам и рытвинам, из которых, казалось, и состояла вся здешняя дорога, путники наши въехали, наконец, в показавшийся Чичикову с первого взгляда весьма казистым и ладным городишко, обстроенный одними лишь деревянными домами, среди которых возвышалась каменным островом громада храма, сиявшего на солнце золочёным кружевом крестов, вкруг которых чёрными тучами кружили галки, то приседающие на купола, то вновь с гвалтом поднимающиеся на крыло, точно для того, чтобы разогнать царящую в городке скуку; и то дело, было на что поглядеть. Других каменных построек в городке не было, видно, городские обыватели по сию пору свято соблюдали указ великого Петра. Несмотря на лежащие вокруг степи, городок этот утопал в зелени, все улицы в нём обросли густыми деревами, благодаря, как говорили люди знающие, обильным водам, залегающим под городком. Воды эти будто бы обладали целебною силою и будто бы хотели даже открыть в городке курорт на манер европейских, но, как всегда, у нас многого хотят, но малого достигают, так что целебную воду пили одни лишь дерева, служившие пристанищем многочисленным галкам, так самоотверженно развлекающим местных жителей, да козы, коровы и прочий скот по криницам.

Выспросив дорогу, наш герой в сопровождении верных Селифана и Петрушки подъехал к гостинице и, въехавши на гостиничный двор, оставил Селифана управляться с лошадьми, а сам в сопровождении поспешающего за ним, нагруженного пожитками Петрушки, прошёл в дом, с тем, чтобы снять комнату для ночлега. Гостиница эта представляла собою стоящий покоем большой бревенчатый дом о двух этажах, обитый крашеными серою краской досками и крытый железною крышею. Одним словом, обычная гостиница уездного городка, которые во множестве разбросаны по всей Руси.

Комната, доставшаяся Чичикову, тоже была одной из той немалой тысячи комнат, похожих одна на другую, точно две капли воды. Стены в ней были обклеены кремовыми, кое—где лопнувшими обоями в мелкий цветочек, перемежаемый полосами и змейками, у стены стояла тёмная деревянная кровать с одной подушкою, стол — придвинутый поближе к окну, висело над комодом зеркало в раме из мелких зеркалец, выложенных мозаикой, белый, шитый красными нитками, утиральник, не вполне чистый, если как следует приглядеться, свисавший со вбитого в стену гвоздя.

Велев Петрушке распорядиться вещами, Павел Иванович сел к столу и, поставив перед собою шкатулку, стал неспешно извлекать из неё бумаги, что—то выписывая на отдельный листок, что—то откладывая в сторону. Чем больше записей появлялось на листке, тем довольней становилась улыбка у Павла Ивановича. "Получается, — думал он, — получается. Ещё немного, и наберётся заветная тысяча душ. Нет, не буду этого оставлять, не буду! Всё остальное тоже, своим чередом. И оттого не оставлю. И как оставить, когда столько трудов положено, столько дорог изъезжено..." Не раздеваясь, он повалился на кровать, захрустевшую под ним соломенным тюфяком, и, не выпуская листка с подсчётами, отдался размышлениям. Точнее сказать, это были не вполне размышления. Мысли, бывшие у него в голове в сей момент, были того рода, какие бывают, когда говоришь себе: "Я делаю то—то и то—то, а затем..." — и начинаешь придумывать то, что будет затем. Так что это были одновременно как бы и мечты, но не мечты сами по себе, а привязанные накрепко к тому предмету, которому Павел Иванович отдавался в последние годы. В мечтах его вновь, в который уже раз, появилась красивая бабёнка, но теперь она очень уж смахивала на Улиньку, потом забегали, заскакали маленькие, как чертенята, Чичонки и возник вдруг недостроенный хлобуевский дом, в купленном недавно Павлом Ивановичем имении, дом этот точно по волшебству стал изменяться, изгибая линии своих карнизов, обрастая лепными узорами, покрываясь белым, сияющим на солнце, железом, вокруг него сами собой разбились клумбы с дивными цветами, и кто—то бегал между клумб, кого уже Чичиков не мог разобрать, бегавший мельтешил перед глазами, и тут Павел Иванович увидел, что это мельтешит вовсе не кто—то бегающий, а красные спицы коляски рябят и мелькают в глазах. В коляске сидела молодая красивая женщина. Она протягивала к нему руки и молила спасти. Он хотел было помочь ей, но потом вспомнил, что это моховская дочка, и решил махнуть на то рукой. Тут, словно бы в награду за такое его решение, появился откуда—то сбоку, точно вполз, хор во главе с Гниловёрстовым, но хор этот почему—то ничего не пел, а смотрел на Чичикова голодными волчьими глазами, какими могут смотреть на поживу восставшие из могил мертвецы. Молчаливый хор притоптывал ногами и поднимал вокруг такую пыль, что Павел Иванович не мог уже и дышать; уже казалось ему, что вот сейчас он умрёт, задохнувшись от натолкавшейся в горло пыли, и вдруг, точно предсмертное видение, возникло лицо святого старца, и старец, глядя пристально на Павла Ивановича, проговорил: "Так и будет, пока не проснёшься". А затем принялся трясти его за плечо ласковою рукой, приговаривая: "Проснитесь, Павел Иванович, проснитесь..."

Чичиков открыл глаза и, увидев, что лежит, уткнувшись лицом в подушку, понял, что от этого так трудно и было ему дышать. Он почувствовал, что его и впрямь кто—то трясёт за плечо, и услыхал голос Петрушки, произносивший над ним:

— Проснитесь, Павел Иванович, проснитесь, а то с ужином опоздаете.

Чичиков, пружинисто привскочив, сел на кровати и увидел, что по сию пору сжимает в пальцах листок с расчётами. Он снова улыбнулся, фыркнул и, прогоняя последние остатки сна, затряс головой, а затем, сложив бумаги и заперев шкатулку, отправился ужинать.

Ужин он покончил в десятом часу, за окном к этому времени стало совсем темно, и Павел Иванович решил повременить с визитом до завтра, дабы не плутать в потёмках по незнакомому городку в поисках родственника его превосходительства генерала Бетрищева. Делать ему было нечего, и поэтому он снова отправился спать, но, улёгшись, всё ворочался в постели, вспоминая давешний вечерний сон и привидившегося ему старца, говорившего Павлу Ивановичу что—то, чего он сейчас уже не припоминал. Павел Иванович долго не мог уснуть и поэтому на следующее утро проснулся поздно, когда солнце стояло уж высоко. Настроение у него было вялое, он позавтракал без аппетиту и, выйдя из гостиницы, отправился наносить визит.

Поколесивши по улицам и улочкам городка в поисках нужного ему дома, Павел Иванович отметил про себя, что улицы в городе были ухоженные и посыпанные крупным песком, что вдоль домов шли аккуратные деревянные тротуары, кое—где даже отгороженные от проезжей части перильцами, дабы неосторожный пешеход не угодил бы под колёса проезжающего экипажа, что, как и в Тьфуславле, центральная площадь и здесь была вымощена отёсанным в бруски булыжником, и что дома вдоль улицы стояли хоть и деревянные, но были и в два этажа, и что, окромя собак да кошек, у которых, кстати сказать, был очень довольный и сытый вид, иной скотины на улице не попадалось вовсе, как это часто бывает в прочих уездных городах: то увидишь свинью, млеющую в придорожной луже, то корову, украшающую улицу своими зелёными лепёшками; и из чего Павел Иванович вывел, что городской голова, должно быть, строг и следит за порядком, и даже будочник, у которого выспрашивал он дорогу, вдруг стал требовать с него подорожную, и он насилу отбился от того, говоря, что едет не на почтовых, а на своих лошадях.

Деревянный дом, к которому они подъехали, стоял на одной из узеньких зелёных улочек, что, змеясь, отходили от центра городка и, переливаясь одна в другую, вели к самым городским окраинам. Дом этот, обросший со всех сторон вишнями, был стар, так что кое—где стены его успели даже позеленеть от времени, а местами и подгнить, крошась мелкою жёлтою трухою. Выйдя из коляски и подойдя к забору, отгораживающему дом, Павел Иванович увидел, как вдруг полетела из чердачного окошка белая стая голубей, раздался звонкий свист, словно бы подстегнувший стаю, так что белые птицы рывком метнулись в сторону, а затем на пологий скат крыши выбрался маленького роста старичок с развевающимися на воздухе седыми волосами и, отчаянно замахав шестом с привязанною на конце тряпкою, принялся гонять голубей, заставляя их всё выше и выше уходить в голубой небесный простор.

Привстав на цыпочках, может быть, для того, чтобы дальше было слышно, Чичиков окликнул размахивающего шестом старика.

— Прошу прощения, любезнейший, — прокричал Чичиков по направлению к старичку, — где я мог бы видеть господина Громыхай—Правило Николая Андреевича, статского советника?

Чин этот был выше, чем у Чичикова, и потому он не забыл присовокупить его. Старичок, вероятно, догадавшийся, что издаваемые приятной наружности господином крики относятся до него, покончив махать шестом и приложив на манер тугоухого лодочкою ладонь к уху, спросил:

— О чём вы, милостивый государь? Простите, но тут не совсем слышно.

И Чичиков, снова привстав на цыпочки и опёршись об забор, прокричал свой адресованный старичку вопрос во второй раз.

— Я перед вами, милостивый государь, — ответил старичок, приветливо улыбаясь Павлу Ивановичу, — а по какому, собственно, поводу я вам понадобился? — спросил он, и видно было, что ему не хочется слезать с крыши, на которую он только что взобрался.

— Ваше высокородие, — обратился к нему Павел Иванович сообразно его чину, — я к вам с поручением от его превосходительства генерала Бетрищева, вашего племянника, — снова прокричал он, а сам подумал: "Вот старый чёрт, хоть бы спустился бы, что ли". Но произошло совсем противуположное: услыхав имя генерала Бетрищева, старичок просиял улыбкою и сказал:

— Ах, от Сашуры! Ну, так что ж вы там стоите, милостивый государь, полезайте сюда, полезайте. А то я ведь птицу не могу без присмотра оставить, враз сманят разбойники.

"Вот так комиссия", — подумал Павел Иванович, в чьи намерения вовсе уж никак не входило лазание по крышам, но тем не менее, сделав несколько надменное лицо, он прошёл в дом, показавшийся ему совсем уж простым для отставного статского советника, и по приставной лестнице полез на крышу. "Интересно, чем же это он в должности занимался?" — думал Чичиков, поднимаясь с перекладинки на перекладинку и неодобрительно оглядывая остающуюся внизу скромную обстановку, столь обычную для домов, в которых живут старые холостые мужчины, не придающие большого значения удобствам, и которым кровать нужна лишь для того, чтобы спать на ней, значит, подойдёт и простая железная, без амуров, витых колонок и резных украшений, а стол нужен для того, чтобы есть или писать, сидя за ним, а значит сгодится и самый что ни на есть простой, лишь бы был о четырёх ногах. Но Павел Иванович считал подобное отношение к жизни и вещам грубым и неделикатным и потому никак не мог одобрить увиденное им.

На чердаке, куда взобрался Павел Иванович, не сменяющий надменности в лице, было сумрачно и пахло птичьим помётом, хотя здесь и было довольно чисто, и по выметенному дощатому полу лежало мелкое голубиное перо. Чердак был заставлен рядами ящиков, сколоченных на манер этажерок, в которых помещались гнезда голубей, а в иных сидели и сами голуби, как Павел Иванович догадался — наседки. Пройдя по направлению к светлому полукружию слухового окна, он, слегка покряхтывая, вылез—таки на крышу и, чувствуя под ногою тонкое погромыхивающее железо, осторожно, чтобы не полететь вниз, подошёл к приветливому старичку, с улыбкою глядящему на Павла Ивановича, у которого, помимо воли, надменность в лице сменилась на вполне искренний испуг.

— Ну здравствуйте, милостивый государь, — проговорил старичок, протягивая ему маленькую тёплую руку. — С кем имею честь беседовать? — спросил он, заглядывая в глаза Павлу Ивановичу своими чёрными и, как показалось Чичикову, необыкновенно живыми для его возраста глазами. Павел Иванович пожал предложенную ему руку и назвался, не позабыв ни чина, ни звания, в котором оставил службу, ни того обстоятельства, что нынче он являлся уже помещиком соседней губернии.

— Вот и хорошо. Вот и хорошо, — кивая головой и слушая вполуха, говорил старичок, украдкою помешивая шестом в воздухе. — Вы уж меня, любезнейший Павел Иванович, простите, что принимаю вас на крыше, но мне птицу оставить никак нельзя, — говорил он жалобно доверительным тоном. — Уж очень много охотников до моих голубей. Ведь они у меня, почитай, лучшие во всём городе, если не в уезде, — продолжал он, шевеля шестом. — Вон там, — кивнул он головою в сторону, — от меня через три дома тоже голубятня, так он, подлец, уже столбянку выстроил, ждёт, точно коршун, поживы. Уже двоих гонных от меня сманил и турмана, бесовское отродье, — говорил он, горячясь, — управы на них нету...

Чичикову, который с голубями встречался только за столом, в виде жаркого или суфле, непонятна была ни его горячность, ни тревога, но он не подал виду, а лишь молча, точно соглашаясь с Николаем Андреевичем, кивнул головой.

— Ну всё, любезный Павел Иванович, ещё чуток и всё, — сказал Николай Андреевич, — а то всё взаперти держу, ровно в тюрьме, пусть разлетаются, крылья разомнут. — Он ещё пару минут посвистал, помахал шестом, а затем, решивши, что хватит его питомцам носиться под синими небесами, извлёк вдруг из—за пазухи, совершенно неожиданно для Павла Ивановича, голубку и, зажав её в горсти, стал водить рукою, словно описывая восьмёрки.

— Это пара моего вожака, — сказал он, — сейчас и он, и вся стая тут будут.

И вправду, в считанные мгновения послышался вокруг свист и хлопанье многих крыл, и птицы, точно сыпавшиеся с неба, садились и на скат крыши, и на её конёк, иные усаживались на плечи своего хозяина, а один большой с чёрными отметинами голубь даже попытался умоститься на его голове, но Николай Андреевич пустил голубку внутрь чердака, и голуби вслед за нею потянулись к окошку, исчезая в сумраке, царящем под крышей.

Громыхай—Правило пролез в окно вслед за своими питомцами, помогая Павлу Ивановичу проделать то же. И Павлу Ивановичу пришлось ещё раз слегка покряхтеть, по той причине, что ему, признаться, немного мешал живот. Он надеялся, что вот хотя бы сейчас они спустятся наконец вниз, но не тут—то было. Громыхай—Правило ещё битых полчаса возился подле своих птиц, задавая им корму и воды и расписывая Чичикову их достоинства и стати. Мы не станем докучать читателю пересказом всего услышанного и увиденного Павлом Ивановичем здесь на чердаке, тем более что это ему было мало интересно, и все эти чистые, синехвостые, редкохвостые, все эти скобунчики, взлизастые да чагравые смешались у него в голове и запомнился лишь один голубь, названный Николаем Андреевичем вишнепокромой — за кайму бурого цвета, идущую по крыльям, ну, а запомнился — известно по какой причине: тем, что живо напомнил Чичикову об закадычном друге Варваре Николаевиче. Но наконец Николай Андреевич завершил перед Павлом Ивановичем представление своих питомцев, показав напоследок голубёнка, который, по его словам, составит целую эпоху в российской голубиной охоте, но Чичиков не сумел разделить его восхищения, ибо такого уродливого существа никогда в жизни не видывал и даже не подозревал, что голубята столь некрасивы. И лишь после этого закончилось терзание Павла Ивановича грохочущим под его ногою железом, опасною высотою, кислым, въедающимся в платье запахом голубиного помета. И, сойдя с приставной лестницы и ступив на твёрдый, из крашеных досок, пол, он вздохнул с облегчением. Но в душе у него тем не менее поселилось дразнящее, неизвестно откуда взявшееся чувство — что его взяли вдруг да и одурачили. Он сердился на себя за то, что точно мальчишка полез на крышу, послушавши выжившего из ума старикашку, да ещё и с такой фамилией "Громыхай—Правило", подумал Чичиков, с усмешкой вспоминая свою прогулку по самосвистовской псарне и того пса с несколько подпорченной репутацией, который на бегу, по выражению Модеста Николаевича, "громыхал правилом".

"Надо будет спросить у него, как бы между прочим, откуда у него такая фамилия", — подумал Чичиков, представляя, как смутит этим старика, и чувствуя от того густое злорадство. А Николай Андреевич между тем провел Чичикова в комнаты, уже известного читателю, крайне скромного виду и, указав на простенькие старые кресла, предложил садиться.

— Скоро должна вернуться сестра, — сказал он, по обыкновению приветливо улыбаясь, — вот она нас и напоит чаем, а вы, Павел Иванович, покамест расскажите мне о себе, расскажите, с чем пожаловали в наш город?.. — и он ласково дотронулся до его коленки.

Чичиков, слегка прочистив горло, и раз—другой дохнув через носовые ноздри, так как всё мерещился ему ещё преследующий его запах птичьего помета, принялся за рассказ. Хотя Николай Андреевич и не вызывал в Чичикове особой симпатии, он тем не менее постарался придать своему лицу наилюбезнейшее выражение и, усевшись в стареньком, скрипнувшем под ним креслице наискосок, с подворачиванием одной ноги под другую, стал говорить о том, каково ему приходилось в жизни и сколько пришлось претерпеть, сравнил себя с уже так хорошо знакомой нам баркою, а затем перешёл, собственно, на генерала Бетрищева, столь много ему, как он говорил, благотворившего и даже спасавшего от смерти, когда враги смели покушаться даже на самое жизнь его. При этих словах Чичикова Николай Андреевич несколько откинулся в своём кресле, и в чертах лица его появились и удивление, и искренняя обеспокоенность за судьбу Павла Ивановича; вероятно, он подумал о том, что же может случиться, если враги вновь попытаются покуситься на жизнь Чичикова, а его отважного племянника не окажется рядом. Он попросил было Павла Ивановича остановиться на этих случаях поподробней, но Чичиков был не в ударе и поэтому не особенно был расположен сочинять. Посему он отделался от этой просьбы Николая Андреевича, сославшись на то, что ему, дескать, и трудно, и больно вспоминать о бывших с ним подобных происшествиях.

Пока Павел Иванович рассказывал всю эту свою присказку, слова которой уже словно сами собой срывались с его языка, безо всякого с его стороны усилия мысли, в комнату неслышною походкою вошла маленькая старушка, почти точная копия Николая Андреевича, и Чичиков догадался, что это и есть его сестра, которая и должна была напоить их обещанным чаем. Вскочив с кресла, он подошёл к ручке Капитолины Андреевны, как звали госпожу Громыхай—Правило, и был в свою очередь представлен ей Николаем Андреевичем. Узнавши от Чичикова новость, с которою он до них приехал, старушка очень обрадовалась, затем немного всплакнула и об Улиньке, и об её покойнице матери, а потом отправилась помогать накрывать на стол, так как в доме была всего одна прислуга, старушка ещё древнейшая, нежели её господа. Павел Иванович же, воспользовавшись её отсутствием, завёл разговор о том, каково родство, в коем состоят Николай Андреевич с генералом Бетрищевым, а затем свернул с этой темы на фамилию господина Громыхай—Правило, говоря, что фамилия двойная и, видать, очень уж аристократическая, а сам, негодный, ожидал конфуза со стороны бедного старичка, но ожиданиям его не суждено было сбыться, так как вместо конфуза Николай Андреевич чрезвычайно оживился и пустился в столь длинные и горячие изыскания в своей родословной, которая, как выходило, вела своё начало напрямую от Рюриковичей, что, впрочем, нынче не редкость не только среди потомственного, но даже и среди личного нашего дворянства, что Чичиков успел пожалеть об неосторожности задать ему подобный вопрос, потому как приветливый старичок уж очень настойчиво доказывал Павлу Ивановичу свои древние и славные корни, то и дело повторяя:

— Нет, я вижу, вы не верите!

На что Чичиков говорил, что не видит причины не верить, и старичок, ненадолго успокаиваясь, начинал говорить вновь для того, чтобы через минуту опять обвинить Павла Ивановича в недоверии, так что Чичикову поминутно приходилось клясться и уверять Громыхай—Правило в том, что он не только верит всему, но, более того, слушает с огромным интересом, что вновь воодушевляло старичка, и он говорил, говорил и говорил без умолку. Уже и чай был выпит, и варенье к чаю съедено, а он всё рассказывал о каком—то воеводе, которого за громкоголосость прозвали — "Громыхаем", и о некоем князе, который, само собой, за что—то героическое получил прозвище "Правило", а у Чичикова всё стоял перед глазами остроносый, с выгнутою спиною и подмоченною собачьей репутацией пёс из самосвистовской псарни. День уже совершенно склонился к вечеру. Солнце, почти совсем скрывшееся из глаз, бросало свои прощальные лучи, длинными жёлтыми полосами пробивавшиеся сквозь чёрную по вечеру листву дерев, и свет его яркими пятнами ложился на стены домов и заборы. Облака, ползущие у горизонта, уже отсвечивали всеми цветами от лилового до розового, а само небо имело несколько зеленоватый с голубизною оттенок. Досада и разочарование, которые возникли у Чичикова после того, как он спустился с чердака, опять проснулись в нём. Он вновь почувствовал себя одураченным, так как сумел выведать у господина Громыхай—Правило всё, из чего, собственно, и слагался его интерес к этому маленькому приветливому человечку. Чичиков выяснил, что небольшое бывшее у них с сестрою имение давным—давно было уже заложено ими, и что они, не имеющие прямых наследников, проживали эти, нельзя сказать чтоб очень большие, деньги, которых тем не менее вполне должно было хватить обоим старикам до конца жизни.

— Ну, а если останется что, то тому наследники сыщутся, — говорил Громыхай—Правило, беззаботно улыбаясь.

"Ах, старый чёрт! — во второй раз ругнул его про себя Павел Иванович. — И ведь неплохую, кажись, должность занимал, неужто на взятках разжиться не сумел? — думал он, украдкою в который раз оглядывая скудное убранство комнаты. — И мне проку никакого: всё давным—давно заложено. Ах, старый чёрт, старый чёрт!" Посидев ещё какое—то время, которого требовало приличие, Павел Иванович встал и принялся откланиваться.

— Павел Иванович, вы ведь издалека, вам бы отдохнуть не мешало, оставайтесь, места хватит, — говорил Громыхай—Правило, и сестра его, улыбаясь такою же, как у брата, приветливою улыбкой, тоже просила Чичикова остаться, но Павел Иванович, поблагодарив, отказался, как всегда в таких случаях, сославшись на бог знает какие якобы бывшие у него дела. Уже поздно ввечеру, сидя в гостиничном номере, который он снял, Чичиков ещё раз вспомнил Николая Андреевича и снова помянул его "чёртом", а в душе его вновь поднялась досада и чувство, будто маленький и счастливо улыбающийся, приветливый старикашка посмеялся над ним и обманул.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Посмотрим же теперь, что происходило во всё то время, что Павел Иванович был в отъезде, навещая родственников генерала Бетрищева и обделывая по мере возможностей свои делишки. А события в эти без малого четыре недели его отсутствия случились немалые. И главные из них были два — похищение дочери помещика Мохова, произведённое неизвестными злоумышленниками, кстати сказать, по сию пору не найденными, и второе, что тоже всколыхнуло всю губернию — вступление в должность нового губернатора — Фёдора Фёдоровича Леницына, что для многих не явилось такою уж неожиданностью, и по случаю чего был дан бал в дворянском собрании и большой праздничный обед, во время которого новый губернатор с губернаторшей сумели польстить и понравиться бывшим на обеде, и о них у присутствовавших за праздничным столом сложилось очень выгодное мнение. Дамы сочли, что новый губернатор и строен, и умён, и хорош собой, о чём, собственно, мы уже имели возможность сказать в предыдущих главах, и о нём в кружке дам говорилось не иначе, как о "душке"; что касается губернаторши, то и она заслужила их благосклонность, и несмотря на то, что её нельзя было назвать ни красивою, ни даже чересчур привлекательною, а, может быть, именно и поэтому наши дамы решили между собой, что и она весьма недурна. "Есть в ней что—то истинно петербургское", — говорили дамы, тем самым возводя молодую губернаторшу в некий особый, высший разряд. И господам, бывшим в дворянском собрании, новый губернатор также пришёлся по душе: и тем, что был очень мил и уважителен с губернским предводителем, в чём они усмотрели уважение с его стороны ко всем дворянам губернии, и тем, что сумел в немногих словах дать почувствовать и сидящим вокруг стола помещикам, и чиновничеству, и бывшим на обеде лицам из купеческого сословия, что правильно видит дело, за которое придётся ему взяться, и потому промеж господ говорили про нового губернатора, что он "дельный человек"; что касается до его супруги, то об ней присутствующие в дворянском собрании мужчины ничего определённого не говорили. И правильно, в конце концов это дело мужа думать, какова у него жена.

Генерал—губернатор, бывший на бале, сказал приличествующую случаю речь, где упомянул об молодой крови, кою необходимо влить в немного одряхлевшие жилы губернии. Он поздравил Леницына с вступлением в должность, станцевал с губернаторшей первый вальс, но к обеду не остался, уехав к себе, чем способствовал укреплению и без того уже прилепившейся к нему репутации высокомерного и гордого до спесивости человека. Репутацией этой князь во многом обязан был прежнему, ушедшему на покой губернатору, Аполлону Христофоровичу, о котором мы уже упоминали мельком на этих страницах и который не любил князя, видя в генерал—губернаторе лишь помеху в своей разносторонней деятельности; упомянув об разносторонней деятельности Аполлона Христофоровича, мы, дорогой и догадливый читатель, имели в виду именно то, что в сей момент пришло тебе на ум, но в то же самое время мы не можем не признать, что, к примеру, те самые полверсты мощёной дороги, столь украшающие славный город Тьфуславль и по которым с таким удовольствием недавно прогуливался наш герой, появились благодаря стараниям Аполлона Христофоровича. Правда, по бумагам почему—то значилось, что построена была верста "брусчатой мостовой дороги", и это, конечно, могло бы вызвать некоторое недоумение и кривотолки, но лишь у людей, не знающих грамоту и необразованных арифметически, ибо каждый, кто подобно Павлу Ивановичу имел удовольствие прогуляться по мостовой в обе стороны, проходил именно версту, в чём очень просто было убедиться. А так как князь не желал вникать в подробности арифметических головоломок, с таким успехом разрешаемых Аполлоном Христофоровичем, то, само собой, об нём и сложилось мнение, говорящее не в его пользу, как о человеке заносчивом и гордом. Но нынче генерал—губернатор, столь рано покинувший дворянское собрание, проделал это не по своей, ставшей уже притчей во языцех, заносчивости, всё дело было в его озабоченности делами, творившимися в губернии, к которым, кроме обычных уже историй со взятками и мелкими потасовками, изредка происходившими между лавочниками или же между работным людом, прибавилось ещё из ряду вон выходящее событие, которым было похищение дочери мелкопоместного дворянина Мохова, помещика одной из двух вверенных генерал—губернатору губерний. В скором времени предстоял князю отчёт по министерству, а докладывать об этом деле в том виде, в каком оно пребывало сегодня, он не видел никакой возможности. Та единственная бывшая улика, щегольская коляска с красными колёсами, которую уже, почитай, три недели стерегли по всем крупным дорогам губернии, точно в воду канула. Да и поиски её не привели ни к чему. Похожая на описанную коляска якобы имелась у богатых помещиков братьев Платоновых, и поначалу следствию показалось, что оно вышло на верный след, потому как оба брата были люди неженатые, но потом выяснилось, что коляска ими была одолжена задолго до имевшего место похищения некоему господину Чичикову Павлу Ивановичу, который, по уверению братьев, был вовсе не тот человек, способный похищать девиц, к тому же ехал он якобы по поручению его превосходительства генерала Бетрищева до его родственников. Упоминание об генерале Бетрищеве несколько досадило князю, ибо он знал, что бывший его однокорытник недолюбливает его, считая штабной крысой и может быть немного завидуя его сегодняшнему положению. Со своей стороны, генерал—губернатор тоже немного завидовал Александру Дмитриевичу, ибо тот был по—настоящему прокурен порохом в двенадцатом годе и, стало быть, — герой, что вызывало к нему немалое уважение со стороны местного дворянства. Но как бы там ни было, он попросил полицмейстера и прокурора дать ему сведения на "этого Чичикова", и сведения, полученные им через несколько дней, немало озадачили князя. По ним выходило, что Чичиков этот весьма почтенный человек, скупивший в губернии душ на немалую сумму и поместье стоимостью в тридцать тысяч в придачу, так что по бумагам получалась сумма общим числом более ста тысяч рублей, но, с другой стороны, на стол генерал—губернатору легли сведения и об иных сторонах жизни того же Чичикова, и вся история с испанскими баранами, наряженными в тулупчики, тоже была тут, в поданных ему бумагах. "Экая птица залетела в губернию!" — подумал генерал—губернатор и велел Чичикова Павла Ивановича, как он появится, задержать и препроводить к нему для допроса.

Павел Иванович же, не чуя поджидающей его беды и выполнив поручение, данное ему Александром Дмитриевичем, решил не спешить и, возвращаясь назад, останавливался в тех местах, где заставала его либо ночь, либо потребность в отдыхе, на день, на два, а то и на все три дня. Везде он предпринимал известного рода шаги к продолжению своего дела, но, к прискорбию для него, шаги эти по большей части были неблагоприятны, так что за всё это время, в две недели, сумел он приобрести у дряхлой, полоумной старушонки помещицы всего лишь девять мёртвых душ, да и то по той простой причине, что, услыхав о такой просьбе, исходящей от приятного с виду, попросившегося на постой гостя, старушонка сочла, видать, его за чёрта, пришедшего забрать её грешную душу, и стала выть и бухаться Павлу Ивановичу в ноги, взвизгивая по—поросячьи, когда Чичиков пытался было поднять её с колен. Ей, бедняге, наверное, казалось, что он вцепляется ей в плечи, с целью чтобы тащить в преисподнюю. К счастью для Чичикова, бывшие в доме приживалки ничуть не удивились подобным её поведением, потому, как надо думать, привыкли к её чудачествам.

"Ну ладно, чёрт так чёрт", — подумал Чичиков и сказал, что в обмен на её душу хочет получить от неё купчую на мёртвые души и доверенное письмо к ним. На чём и сладили. Но Павлу Ивановичу, несмотря на спускающийся из—под небесного купола вечер, пришлось уезжать на поиски какой—нибудь гостиницы или постоялого двора, где он и заночевал, дабы с полоумной помещицей не случилось бы, того и гляди, сердечного припадка. Так что в Тьфуславльскую губернию, которую Чичиков уже начинал почитать своею и из которой выехал под покровом мутной весенней ночи, Павел Иванович воротился уже ярким летним утром и, решив позавтракать, велел Селифану остановиться где—нибудь у придорожного трактира.

Трактир не заставил себя долго ждать и вскоре возник у дороги, в сопровождении нескольких тополей, вытянувших вкруг него серебристые свои свечи. Отдавши распоряжение рябому лицом трактирному слуге относительно завтрака, Чичиков уселся за стол и принялся ждать заказанных блюд, вовсе не обратя внимания на странные взгляды, какие бросал на него толстый буфетчик из—за буфетной стойки. А тот подозвал зачем—то полового и, поглядывая на Павла Ивановича, рассеянно глядящего в окно по причине бывшего у него благодушного настроения, стал что—то жарко говорить слуге на ухо, и половой, сделавши круглые глаза от услышанного, кивнул несколько раз головою и куда—то вышел из залы, явно поспешая и снимая фартук на ходу. Павел Иванович же, увидевши, что завтрака не несут дольше, чем обычно, стал сердиться, благодушное расположение его духа почти что совсем улетучилось, и, захлопав ладонью по скатерти, он стал кликать трактирного слугу. Но на зов его заместо полового явился вышедший из—за стойки буфетчик и, улыбаясь приятнейшею из улыбок, объявил, извинившись, что завтрак ему тотчас будет подан, и предложил за счёт заведения, дабы умилостивить обижающегося посетителя, рюмку хереса. "Из самого Кадикса", — сказал толстый буфетчик, поднося Павлу Ивановичу вина. Павел Иванович выпил, похвалил херес и, сказавши, что это, конечно, хорошо и в отношении пищеварения, поинтересовался, однако, когда же будет завтрак, на что буфетчик, уверив его, будто завтрак вот—вот подадут, тоже сам вышел из залы. Павел Иванович прождал ещё минут пять и собрался было уже уходить, но тут, точно по команде, занавеска, ведущая на хозяйскую половину, откинулась, и к нему с подносом заспешил слуга, правда, не тот давешний рябой, а сытый и гладкий малый. И Чичиков наконец—то смог приступить к завтраку. Но и тут стало делаться непонятное: закуски подавались одна за другой с большим перерывом времени, опорожнённые тарелки не спешили убираться со стола. Стакан вина, как показалось Павлу Ивановичу, нарочно был разлит по скатерти, и пришлось сменять и саму скатерть, и приборы на столе. Одним словом когда дошло до чаю, то от благодушного настроения Павла Ивановича не осталось и следа, и он дал себе слово, что если придётся когда ещё проезжать мимо этого трактира, то он в него уж ни ногой. Ну, а чаю ему не удалось попить вовсе. Только Павел Иванович надкусил пирожное и собрался было поднесть ко рту стакан в серебряном подстаканнике, как вошли в залу трое жандармов, бряцая шпорами на высоких сапогах, с прыгающими в такт шагам лошадиным хвостам на шляпах и с длинными, чуть ли не до земли, прямыми широкими палашами, висевшими на боку у каждого. Водительствуемы они были всё тем же толстым буфетчиком, забегавшим несколько боком перед жандармами и тыкавшим коротким указательным пальцем в сторону Чичикова.

— Они—с, как есть они—с, — говорил буфетчик, заискивая перед жандармами и вертя в руках квадратик бумаги с оттиснутыми на нём буквами. — И колёсы у коляски красные, и сам в точности, как здесь пропечатано, — продолжал он, встряхнув бумажкою.

К немалому удивлению Чичикова, жандармы прошли к его столу, и, видать, старший из них, козырнув двумя пальцами, спросил у Павла Ивановича его паспортную книжку, и Павел Иванович, так и застывший с надкусанным пирожным и поднесённым ко рту чаем, вдруг заволновался, так что пирожное выпало у него из пальцев, а чай заплескался в руке.

— А в чём, собственно, дело, господа? — спросил он неуверенным голосом, переводя взгляд с одного жандарма на другого, на что те ничего не ответили, а бывший у них за старшего вновь в вежливой форме повторил свою просьбу касательно паспортной книжки, и Павел Иванович, не обтерев крема, оставленного на пальцах выпавшим пирожным, полез во внутренний карман сертука за своим бессрочным паспортом.

— Ну, что ж, милостивый государь, вы—то нам и нужны, — сказал старший жандарм, пряча чичиковский паспорт к себе за полу мундира, — потрудитесь, пожалуйста, следовать за нами, — и он жестом показал в сторону двери, ведущей на улицу, как бы говоря, куда Павлу Ивановичу надобно следовать, а два других жандарма, обнажив свои палаши, стали с боков, позади стула, на котором сидел вконец потерявшийся Павел Иванович.

— За что, господа, скажите хотя бы, Христа ради, что я такого сделал, что вы меня вот эдак... — проговорил Чичиков трясущимися губами, не решаясь даже и произнесть слова "арестовываете", потому как, с одной стороны, считал, что арестовывать его не за что, а с другой, боялся накликать беду.

На что старший жандарм отвечал ему, правда, уже не козырнув, как в первый раз, и Павел Иванович счёл это дурным знаком, что ничего сказать не может, а только велено господина Чичикова Павла Ивановича задержать и доставить лично к генерал—губернатору, на что губернским жандармским управлением получено свыше предписание, и дрожавшего всем телом Чичикова, под довольные взгляды выстроившихся точно на параде половых во главе с толстым буфетчиком, препроводили на улицу. Чичиков было шагнул к своей коляске, предполагая ехать на ней, но две твёрдые руки взяли его под локотки с обеих сторон и повели к чёрной и мрачной карете, что стояла поодаль. Чёрная карета была запряжена чёрными же лошадьми, и оттого виду неё был страшен и от неё за версту разило опасностью.

У Чичикова при виде этой кареты упало сердце, ноги под ним обмякли, и он, обернувшись через плечо, чуть ли не плача, возгласил, обращаясь к своим людям:

— Петрушка, Селифан, поезжайте за мною! Видите, что с вашим ба... — но ему не дали договорить. Два жандарма впихнули его внутрь кареты, третий уселся на козлы, рядом с кучером, и Чичикова повезли. Внутри кареты тоже было черно, в ней была устроена как бы клетка, в которую безмолвствующие жандармы втолкнули бедного Павла Ивановича, заперев его на большой амбарный замок.

Совершенно убитый свалившимся на него происшествием, Павел Иванович тем не менее попытался выведать у жандармов свою вину, но те не обращали на него никакого внимания и, покуривая трубки, переговаривались между собой так, словно Чичикова и не было здесь вовсе. Тогда Павел Иванович, несмотря на путавшиеся в голове от волнения мысли, попробовал было сообразить, в чём, собственно, могло заключаться его преступление, за которое уже, можно сказать, посадили его под стражу, точно какого татя, но ничего кроме мёртвых душ не приходило ему на ум. Что касается сделанного Самосвистовым похищения моховской дочки, то оно мало тревожило Чичикова, может быть, оттого, что похищение делалось без него, он в это время отсиживался на квартире у Красноносова, а что красные колёса коляски могут быть уликою в этом деле, он, признаться, не подумал, и главное, отчего Чичиков был так спокоен на счёт похищения, состояло в том, что Самосвистов с девицею были давно уже обвенчаны и, по расчётам Чичикова, должны были уже открыться старику Мохову.

Но ещё целых два дня пришлось промаяться Павлу Ивановичу неведением относительно вменявшейся ему вины, ибо и путь до Тьфуславля был не близкий, и в кабинет к генерал—губернатору попал он не сразу по приезде, а лишь на следующее утро, успев—таки переночевать в остроге, где бедному Чичикову не удалось даже поспать, потому что он так и не рискнул прилечь на грязную, засаленную постель, боясь набраться насекомых. Всю ночь просидел он у стола на шатком табурете, изредка поклёвывая носом, а больше жалея себя, поскуливая в кулак да размазывая слёзы по лицу. Глядя в пыльное зарешеченное окно острога, он вспоминал и другое, с самого его раннего детства запечатлённое в сердце, мутное оконце, которое постоянно стояло перед глазами у маленького Павлуши, послушно выписывающего нескончаемую пропись: "Не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце", за которой часто следовало дранье за уши со стороны слабого и болезненного его отца, может быть, таким вот образом вымещавшем на безответном ребёнке недовольство жизнью и своею безысходной бедностью.

Утром загромыхали запоры дверей каморы, и надзиратели, сдав нечёсаного и небритого Павла Ивановича жандармам, готовым препроводить того к генерал—губернатору, захлопнули за ним ворота острога, но бедный Павел Иванович не знал, надолго ли они захлопываются за ним. В сопровождении двух жандармов был он доставлен к генерал—губернаторскому дому, в правом крыле которого располагалась канцелярия генерал—губернатора. В приёмной, где мелькали расторопные молодые люди с сурьёзными лицами, он был обсмотрен и опрошен одним из них, вписавшим его фамилию, прозвище и звание в большую прошнурованную книгу в кожаном переплёте с тиснённым на ней золотым двуглавым орлом, и затем препровождён в большую залу, где вдоль стен сидели посетители, дожидаясь своего череда на приём у князя. Секретарь князя, тоже молодой и сурьёзный разве что не до сумрачности господин, узнавши у вошедшего с Чичиковым жандарма, кого тот привёл, вдруг оживился в лице и, произнеся: "Ах, так это вы и есть, милейший!" — прошёл в кабинет к князю, и Чичиков, у которого зуб на зуб не попадал, и тряслись все поджилки, услышал, как из—за притворенной двери донёсся гневный голос:

— Ведите мерзавца сей же час!

Услыхав такое об себе из уст сановной особы, Павел Иванович побелел лицом, и чувство его было близко к чувству человека, над головой которого уже занесён топор палача.

Секретарь, вновь появившийся в зале, извинился перед дожидавшими своей очереди просителями, сказав: "Прошу прощения, милостивые государи, но велено привесть вот этого господина", — и он без церемоний указал пальцем на Чичикова, которому было уже не до того, указывают на него пальцем или нет, настолько был он напуган предстоящей аудиенцией.

— Что ж, входите, князь ждёт вас, — сказал секретарь ледяным тоном, и Чичиков почувствовал, как его вдруг всего проняло потом, как потекло по лбу, взмокло в подмышках и на спине, и он, нетвёрдо ступая и почти не дыша, чувствуя резь в животе, прошёл в высокие дубовые двери.

Кабинет князя был невелик, он весь был заставлен шкафами, полными нумерованных книг и портфелей с бумагами. На стене, глядя в лицо входящему, висел портрет государя императора во весь рост, а внизу под портретом, за резным письменным столом с разложенными по зелёному сукну книгами, пакетами донесений и прочими бумагами, восседал черноволосый с проседью человек в придворном мундире и при звезде. Лет он был пятидесяти пяти, был худ, с резко выступающим крючковатым носом на костистом лице, чёрные глаза его, горящие точно угли, буравили несчастного Чичикова, запнувшегося и замешкавшегося у порога, и он медленно и жёстко проговорил:

— Извольте подойти к столу, милостивый государь.

Глядя на его крючковатый, как у ястреба, нос, на топорщащиеся под ним закрученные кверху усы, Чичиков затрепетал так, будто и впрямь попался в когти хищной птице, готовой в клочья растерзать его бедную трясущуюся в страхе плоть. Еле двигая ногами, точно сомнамбула, он прошёл к столу, всё так же обливаясь потом, не в силах отвести взгляда от прожигающих его чёрных глаз.

— Я здесь... Всё... Уже идё... Тут... Вот... Ваше сиятельство... — лепетал Чичиков, делая какие—то непонятные движения руками, точно показывая на что—то, бывшее в стороне и помешавшее ему сразу же подойти к столу.

— Итак — Чичиков Павел Иванов—сын? — начал князь, заглядывая в какие—то лежащие перед ним бумаги.

— Так точно, ваше сиятельство, — отвечал Чичиков, хотевший было присовокупить "не извольте беспокоиться", но вовремя поймавший себя за язык. "Надо успокоиться", — сказал он себе, так как понял, что сейчас пойдут вопросы, а отвечать на них надобно не впопыхах, дабы не наговорить лишнего.

— Какова цель вашего посещения нашей губернии? — снова спросил князь, поднимая на Чичикова глаза, и Чичиков дрожащим голосом, но всё же пытаясь совладать с собой, отвечал, что цель его самая что ни на есть мирная — осесть в этих краях насовсем, заделавшись помещиком, для чего им, собственно, и приобретено имение у дворянина Хлобуева Семёна Семёновича. Он нарочно упомянул лишь об имении, ни словом не обмолвившись насчёт приобретённых им крепостных душах, про которые очень легко было выяснить, что они мёртвые.

— Так что же вы, сударь, приехавши сюда с "самой мирной целью", занимаетесь тем, что по вашей милости из домов девицы пропадают, что вы сиротите родителей и сеете горе?!, — прихлопнув в сердцах рукою по столу, вскричал князь, и Чичиков, не ожидая этого его крика, вздрогнул и вдруг сильнее прежнего съёжился и, заламывая руки, заплакал, запричитал в ответ.

— Это не я, ваше сиятельство, это они, а я в это время на квартире... А это они... Я не виноват, ваше сиятельство. Запутали, заставили, окаянные... Принудили, ваше сиятельство... На квартире!.. — плакал он.

Глядя на него, генерал—губернатор чувствовал брезгливость, как человек, который увидел пред собою гадкого извивающегося червя либо пиявку, лопнувшую от крови ея жертвы, но в то же время он чувствовал и успокоенность от мысли, что моховская дочка наконец сыскалась и можно со спокойною душою садиться за отчёт по министерству. Признаться, он и не рассчитывал на то, что Чичиков так сразу выложит всё, потому как, читая бывшие у него на столе бумаги, касающиеся подвигов нашего героя на радзивилловской таможне, сложил об нём несколько иное представление. Вновь обратясь к горько плакавшему Павлу Ивановичу, генерал—губернатор заговорил уже другим, сдержанным и деловым тоном.

— Я вас, сударь, обещаю вам, упеку в каторгу, и вы у меня пойдёте по этапу в самую Сибирь. А об том, кто вас заставил и принудил, расскажете суду. А сейчас будете давать показания обо всём этом деле и назовете сообщников.

Произнёсши это, князь позвонил в колокольчик и, глядя на вошедшего секретаря, сказал коротко и не обращая внимания на содрогающегося в рыданиях Павла Ивановича:

— Препроводить в полицейское управление.

А Чичиков, услыхав про суд и поняв, что сейчас его поведут в тот самый острог, в котором он уже провёл одну ночь, бросился в ноги князю и принялся плакать пуще прежнего.

— За что, ваше сиятельство, за что, ведь это же Самосвистов с Кислоедовым! За что же меня? Не погубите, ваше сиятельство, Христом Богом молю. Ведь там всё было по закону, и в церкви в тот же вечер обвенчались, потому искушения в этом никакого нету. А что до остального — я не знаю, ваше сиятельство. Я на квартире был, а потом пребывал в отъезде, ваше сиятельство. За что же так—то меня казнить, за что губить жизнь мою, ведь я всё же дворянин, а не пёс, ваше сиятельство, — не переставая плакал Чичиков.

— А это, милейший, это! — повысив голос, сказал князь, потрясая бумагами, рассказывающими об проделках Павла Ивановича с испанскими баранами. — Как это согласуется с вашим дворянством, как эти ваши, с позволения сказать, поступки согласуются с ним? И не я должен помнить об вашем дворянстве, которым вы теперь прикрываетесь, а вы — не забывать об нём, когда пускаетесь в свои предприятия и забавы! — продолжал князь.

— О чём вы, ваше сиятельство? — вздрагивая и проливая слезы, спросил Чичиков, глядя на мелькающие в воздухе страницы, которыми потрясал князь.

— Об ваших баранах, милейший. О баранах, которых вы нарядили в тулупчики и гоняли туда и обратно через границу, — ответил князь, швыряя бумаги на стол. — Удивительно, как это вас тогда ещё не заслали в Сибирь? Ну, да ничего, следствие разберётся.

— Ваше сиятельство, ваше сиятельство! — с новой силой закричал и заплакал Чичиков. — Так я ведь по тому делу уже ответил, ведь всё подчистую в казну вернул до последней копейки. Не для себя старался, а ради семьи, ваше сиятельство, ради детей малых на такое пошёл, не губите, ваше сиятельство, не оставляйте детей сиротами при живом отце, — несмотря на испуг, врал Чичиков.

— Хорошо, где содержится моховская дочка? — спросил князь, не сменяя суровости в лице и продолжая буравить Чичикова глазами.

— Госпожа Самосви... сви... свистова на ква... квартире у Крас... но... но... носова, вместе с супругом от ба...ба... батюшкиного гнева хо... хоронятся, — всхлипывал Чичиков, не забыв, однако, подчеркнуть, что моховская дочка вовсе как бы и не моховская дочка, а законная супруга Модесту Николаевичу Самосвистову, и коли хоронятся они вдвоём на чужой квартире, стало быть, и умыкание проводилось по сговору и никакого похищения не было, и, надо признаться, эта его уловка возымела действие. Генерал—губернатор, несмотря на свой вспыльчивый и горячий нрав, был, тем не менее, человек справедливый. Он вовсе никого не хотел губить и, никому не желая зла, часто даже закрывал глаза на иные дела чиновников, резонно замечая себе, что если карать их за каждую копейку, полученную с просителей, то вскоре город, а то и губерния останутся вовсе без чиновничества, и тогда замрёт делопроизводство, которое князь почитал основной пружиной, движущей государство. Поэтому слова, сказанные Чичиковым, несколько поубавили его гнев, и он, подумавши, что и вправду за баранов сей рыдающий пред ним господин уже расплатился, а по поводу моховской дочки всё тоже не так просто, как кажется, и если она действительно сочеталась законным браком с господином Самосвистовым, то тут и предъявить, как говорится, нечего. Но для острастки вслух произнёс, обращаясь к секретарю:

— Проверить всё насчёт моховской дочки и доложить сегодня же, а над этим господином учинить следствие. — Секретарь послушно склонил голову, а Чичиков, услышавши про следствие, заплакал вновь, размазывая слёзы по щекам. — Прекратите ломать комедию, сударь, — строго прикрикнул на него генерал—губернатор. — Как пакостить да злокозничать, так у вас духу хватало, а нынче, когда пришло время отчёт держать, вы и раскисли. Стыдно, любезнейший, и не по—мужски, — и он зыркнул на него глазами.

— Не сажай...ай...те в острог, ваше сиятельство! Что угодно, но только в острог не сажай...ай...те...е...е! — подвывая, выводил Чичиков, снова валясь в ноги к князю, и тот испытал, как в нём опять поднимается брезгливое возмущение против этого человека.

— Возьмите с него расписку об невыезде за пределы губернии, — приказал он, обращаясь к секретарю, а затем, переведя свой взгляд на Чичикова, сказал: — Я слыхал, вы близки с генералом Бетрищевым, вот у него и сидите до конца следствия по вашему делу, а в городе чтобы и духа вашего не было. Задержите его, пока не проверите насчёт моховской дочки; пошлите сей же час кого—нибудь на квартиру к Красноносову, и пусть проверят правильность его слов, — сказал князь, вновь обернувшись к секретарю, и прибавил, точно бы говоря сам с собой: — И здесь без этих господ не обошлось, — вероятно, имея в виду Самосвистова и его ближайшую компанию.

Через два часа Чичикова отпустили, — на его счастие, как выяснилось, молодая госпожа Самосвистова оказалась счастлива в браке, и здесь вышло совсем по той поговорке, где говорится, что "стерпится — слюбится". Поэтому Самосвистов самолично приехал в канцелярию к генерал—губернатору, где все его очень хорошо знали и встретили приветливо. Увидев сидящего в приёмной зарёванного Чичикова, он бросился к нему и, обнявши, расцеловал, и Чичиков тоже бросился к Самосвистову на грудь, ибо это был, пожалуй, единственный во всём этом большом доме человек, который относился к Павлу Ивановичу с сочувствием и симпатией. Самосвистов проведён был к генерал—губернатору так же, как и Чичиков, вне очереди, но в отличие от Павла Ивановича пробыл в кабинете у князя недолго, и, разумеется, из—за дверей кабинета не раздавалось никакого рыдания. Минут через пять он вышел, всё так же улыбаясь, и, молодцеватою походкою подойдя к Чичикову, сказал: "Всё, Павел Иванович, едемте", — и, взявши его под руку, провёл на улицу, где Чичикова уже ждала платоновская коляска с верными его Селифаном и Петрушкою. Переговорив накоротке, они решили, что Павлу Ивановичу сейчас и вправду лучше ехать к Александру Дмитриевичу, тем более что сам генерал—губернатор определил ему там место временного пребывания.

— А мы здесь что—нибудь для вас придумаем, — сказал Самосвистов Чичикову. — Я теперь ваш должник на всю жизнь, Павел Иванович. Вы просто не представляете, как я счастлив и благодаря вашему участию. Так что не беспокойтесь зря. Всё уладится, это я вам твёрдо обещаю.

После таких его горячих заверений Чичиков почти совсем успокоился и, распростившись с Модестом Николаевичем, в сопровождении жандарма отправился в имение его превосходительства генерала Бетрищева, чей дом на время должен был стать для Павла Ивановича местом заточения. Дорогою невесёлые думы посещали Павла Ивановича, он в который уж раз роптал на судьбу свою, проделывающую с ним всякие чудеса. "Вот и теперь, с этим дурацким похищением, с этою дурацкою свадьбою вышло то же. Самосвистову, который, можно сказать, всё это проделал, ничего, и Кислоедову, и Красноносову — ничего, и даже Варвар Николаевич, который первым высказал эту идею и подначил всю подвыпившую компанию, тоже вроде бы ни при чём. Одному мне — кнут, мне — розги и Сибирь. За что, за что же мне такое счастье?" — думал Чичиков, сморкаясь после недавнего обильного слёзоизвержения. Он понимал, что дела его скоро могут стать совсем плохи и князь, если захочет, сможет добиться нового расследования, казалось бы, давно уже похороненного и забытого дела, и тогда он, так ловко увернувшийся в прошлый раз из—под уголовного суда, не избегнет наказания. Заверения, данные ему Самосвистовым и поначалу немного успокоившие его теперь казались Павлу Ивановичу пустыми. Он думал, что Самосвистов говорил это просто ради того, чтобы приободрить его, и поэтому чем дальше уезжал Павел Иванович от города, тем беспокойнее становилось у него на душе. Чичиков думал, что именно сейчас ему, как никогда, надо быть в Тьфуславле, что сам он многое бы успел по своему делу, а так, будучи отделён от имеющих до него касательство событий и доверившись третьим лицам, он заранее был обречён на неудачу. Но скакавший рядом с коляской жандарм при ружье и со знакомым уже Чичикову палашом, бьющим жандарма по ляжке, исключал всякую для Павла Ивановича возможность к возвращению в город. Ведь даже на робкую попытку Чичикова попроситься заехать ненадолго в имение к Платоновым, мимо которого они проезжали, с тем чтобы вернуть братьям коляску, наделавшую в судьбе Павла Ивановича столько бед, жандарм бросил коротко и сухо: "Не положено", — и, даже не глянув на Павла Ивановича, продолжал свою скачку вровень с проклятою коляскою.

Так что ехали они, можно сказать, не останавливаясь, и уже ввечеру коляска Павла Ивановича въехала в липовую аллею, превратившуюся вскоре в улицу овальных тополей, ведущих к генеральскому дому, и, увидя сквозь чугунные завитки ворот приветливо глянувший на него знакомый фронтон о восьми коринфских колоннах, наш герой приободрился, и робкая, пока ещё неясная надежда поселилась в его душе.

Павел Иванович поспел как раз к ужину. Его превосходительство в обществе Тентетникова и Ульяны Александровны сидели уже за столом, как тут возникла пред их глазами печальная сцена: Чичиков в сопровождении жандарма, при виде генерала ставшего "смирно", как истукан с выпяченными, точно у рака, глазами. Сидевшие за столом встрепенулись было и с радостью, первым порывом поднявшись со стульев, бросились навстречу Павлу Ивановичу; и впереди всех, конечно же, поспешал генерал, но радость их тут же сменилась недоумением при виде усатого и обвешанного вооружением пугала с лошадиным хвостом на голове. Увидивши же лицо Павла Ивановича, бледное и расстроенное вконец, со слезами, стоящими у глаз, они и вовсе потерялись, не зная, что и подумать.

— Павел Иванович, любезнейший, да что это с вами? — заботливо приобнимая его за плечи и лобызая, проговорил Александр Дмитриевич, а Павел Иванович, обнявшись и с Тентетниковым, подошёл к ручке Ульяны Александровны и дрогнувшим голосом проговорил:

— Под арестом, ваше превосходительство! Точно какой злодей. До конца следствия должен безвыездно находиться у вас, под вашу ответственность, — при этом тон его выдавал недоумение, которое он якобы и сам испытывал по поводу всего происходящего.

— Постой, братец ты мой, как это под арестом, да за что, я тебя спрашиваю? — опешил генерал, и лицо его стало покрываться пятнами. — Что ж это, братец, — с каких это пор стали вы благородных людей без разбору хватать? — напустился он на лупающего глазами и старающегося не дышать жандарма. — Вы что же там себе думаете, что на вас управы, что ли, нету? Да я вас всех там в бараний рог скручу! — кричал генерал, потрясая кулаком, на что перепуганный таким наскоком жандарм только лепетал: "Не могу знать" да "не могу знать" — полузадушенным голосом и протягивая его превосходительству пакет с письмом, подписанным самим генерал—губернатором. Александр Дмитриевич вскрыл пакет, хрустнув сургучной печатью, и, читая письмо, несколько раз дёрнул головою, саркастически при этом усмехаясь.

— Ну хорошо, братец, можешь идти, — сказал он жандарму несколько уже иным тоном. И тот, откозыряв, повернулся на каблуках и марш, марш вышел из дому.

— Чушь какая—то получается, — сказал генерал, касаясь пальцами лба, как бы подчёркивая этим жестом, что никак не может взять в толк того, что написано в письме. — Ладно, давайте—ка все к столу, господа, а то "на голодный желудок ложиться, может жид присниться", а ты, Павел Иванович, садись подле меня и рассказывай, что это за расследование, которое "он" назначил? — его превосходительство с таким нескрываемым презрением произнёс "он", что присутствующим стало ясно, об ком идёт речь.

— Ох, Александр Дмитриевич, Александр Дмитриевич, я и выразить не могу, в каком я замешательстве, — начал Чичиков, разводя руками. И Тентетников, и Улинька глядели на Павла Ивановича с искренним состраданием, на обоих молодых лицах читались без труда и боль, и волнение по поводу приключившейся с Павлом Ивановичем беды. А Чичиков, видя направленные к нему дружеские взоры, растрогался, расчувствовался, и слёзы, всё стоявшие у него в глазах, потекли тут двумя обильными ручьями по небритым щекам. Он рассказал всю историю с похищением моховской дочки, немного её, изменив, и теперь выходило, что Самосвистов заранее сговорился обо всём с девицею, пошедшею супротив воли сумасброда отца, а он, Павел Иванович, попал на зуб князю оттого лишь, что молодые, кстати обвенчанные, хоронились месяц от старика Мохова, боясь его преследований.

— Вот я и вышел виноват, — говорил Павел Иванович, сморкаясь, — ведь коляска моя была, по коляске и опознали. И всё потому, что я бескорыстно помог двум любящим сердцам объединиться, не в силах видеть страдания Модеста Николаевича. Так что ж, может быть, меня и за Ульяну Александровну с Андреем Ивановичем тоже надо к суду? Ведь я и к этому руку приложил!.. — вновь пускаясь в три ручья, говорил Чичиков, которого сейчас не смущало даже присутствие Улиньки в столовой.

— Каков подлец! — в сердцах проговорил Александр Дмитриевич. — Я всегда говорил, что он подлец, — не унимался он, имея в виду, конечно же, генерал—губернатора. — Ну хорошо, только я не вижу, что тут можно расследовать, когда всё и так ясно, да и молодые обвенчаны, в чём тут преступление? Ну, старику отцу не нравится наш Модест, кстати, хорош бездельник, — сказал генерал, помянув племянника, — ну и что от того, что старику шлея... ну если он капризничает, — сбился генерал, поглядев на Улиньку, — так что ж из—за этого, хватать людей, предавать суду? Нет, милостивые государи! Не выйдет! Я тебя, Павел Иванович, в обиду не дам, и не расстраивайся ты так — всё будет хорошо.

И тут Чичиков решился слегка приоткрыть причину, по которой генерал—губернатор хотел вести расследование. Он подумал, что так оно будет лучше, если известие о подоплёке всего дела расскажет он сам, а не то генерал Бетрищев, вздумавши вступиться за Павла Ивановича, наткнётся вдруг на этих злосчастных испанских баранов, и тогда неизвестно, чем это ещё всё обернётся. Дождавшись окончания ужина, он подошёл к генералу Бетрищеву и, понизив голос, заговорил.

— Ваше превосходительство, хотел бы с вами словом перемолвиться, тет—а—тет, если вы, конечно же, не возражаете.

— Конечно же, не возражаю. И, знаешь что, братец, прекрати ты меня "вашим превосходительством" звать, я ведь уже говорил, что для тебя я Александр Дмитриевич, — и, изобразивши деланную суровость, генерал пошёл с Чичиковым в кабинет.

В знакомом уже тебе, читатель, кабинете он усадил Павла Ивановича в кресло и, набив себе трубку, уселся сам.

— Ну, давай, рассказывай, что там ещё у тебя, — сказал он, добродушно улыбаясь и с причмокиванием раскуривая длинную трубку.

Павел Иванович, сделавши в лице задумчивость, кашлянул несколько раз и, возведя глаза к потолку, будто ища там слов, с которых надо бы начать своё признание генералу, заговорил.

— Даже не знаю, с чего и начать, — сказал он, горько махнувши рукою. — Там, в столовой, в присутствии наших молодых, мне было немного неловко, вот поэтому я и решился потревожить вас, ваше... Александр Дмитриевич. Дело же состоит в том, что, как я себе представляю, пока они стерегли эту чёртову коляску, то послали запрос касательно меня, а я должен признаться вам, что уже был раз под следствием, но было это, Александр Дмитриевич, уверяю вас, Господом Богом клянусь, по молодости лет. Обнесли меня, запутал чёрт—начальник, статский советник, и подставил потом под следствие, но невиновность моя уже из того видна, что я—то был прощён, даже до суда не дошло, а он сам угодил под уголовный суд, и где он сейчас, что с ним, я даже не ведаю, да, признаться, и ведать не хочу. Вот это самое бывшее когда—то дело, которое уже быльём поросло, и об котором и думать давно все позабыли, и хочет "он", — Павел Иванович в подражание генералу тоже выделил голосом "он", имея в виду князя, — и хочет "он" снова разворошить и меня, невиновного, что уже и было доказано расследованием, сослать в Сибирь, в каторгу, неизвестно почему, может быть, даже и по той причине, чтобы досадить вам, зная нашу с вами дружбу. А что, очень даже может быть, мне стоило только раз его увидеть, как я тут же понял, что этот человек способен пойти на всё что угодно...

Тут генерал, внимательно слушающий Чичикова, прервал его рассуждения о злокозненности князя и сказал просто, но довольно серьёзно:

— Ты, братец, хотя бы расскажи, в чём дело—то заключалось и что ты там натворил—то по молодости лет?

На что Чичиков, смутясь, начал рассказывать всю эту историю с баранами, конечно же, всячески выгораживая и обеляя себя, отведя себе самую неприметную роль во всём этом приключении: чуть ли не тулупчики застёгивал на брюхе у баранов, вот, мол, и вся его вина. Во время всего его рассказа, довольно живого и красочного, генерал сидел точно в рот воды набравши, и по мере того как Павел Иванович говорил, глаза его делались всё удивлёнее и удивлённее, пока не превратились в два совершенных пятака, а лицо при этом всё больше наливалось краскою. И при последних словах Павла Ивановича он вдруг разразился таким хохотом, что всё слышанное Чичиковым ранее не могло идти ни в какое сравнение с этими звуками, ну разве только лишь сморкание самого Павла Ивановича могло составить им соперничество.

— Ах—ха—ха—ха! — разрывался генерал. — Ах—ха—ха—ха, скажи, ха—ха—ха, скажи, братец, ты — ха—ха—ха—ха — нарочно, что ли, такое придумываешь? Ха—ха—ха—ха! Нарочно, что ли, ха—ха—ха, уморить меня, ха—ха—ха, хочешь? — и он, не в силах остановиться, хватаясь за живот, корчился в кресле в полном изнеможении, содрогаясь от накатывающего на него хохота.

Приободрённый таким отношением генерала, Павел Иванович и сам принялся слегка подхихикивать ему, но выходило это всё довольно кисло, да и мина у него тоже была кислая.

— Вольно вам смеяться над моею бедою, — сказал Павел Иванович с жалобною улыбкою, — а ведь этот ястреб меня враз сожрёт и не подавится. Что я супротив него — букашка!

— Как, как ты сказал, — встрепенулся генерал, — ястреб? И точно ястреб! — сызнова разразился хохотом генерал. — И точно ястреб! Нос! Нос—то, как у яст... Ха—ха—ха—ха! — и, похохотав ещё вволю, он вдруг уселся в кресле прямо и с торжественностью продекламировал только что пришедшую ему в голову эпиграмму, которых адресовал своему бывшему сослуживцу уже немало. Блестя слезящимися от смеху глазами, он произнёс:

Вид у птицы ястребиный,

Только жаль, что мозг куриный!

И снова засмеялся собственной шутке. Чичиков вторил ему, и настроение его понемногу улучшалось, он подумал, что, может быть, не всё так уж печально, коли у его превосходительства приключившаяся с ним история вызывает не обеспокоенность, а смех.

— Ну что, каково? — спросил Александр Дмитриевич у Чичикова и вновь прочёл вслух эпиграмму, точно смакуя её, и, решив, что она хороша, сказал: — Надо будет записать, а то позабуду, — а затем, обратившись к Чичикову, добавил: — Ну, ты не кисни, братец, завтра я сам с тобой съезжу к Муразову Афанасию Васильевичу, и он всё уладит. Наш "ястреб" очень слушает его.

— А как же ехать? — заволновался Чичиков, — мне ведь предписано никуда от вас не отлучаться, что, ежели застанут?

— Полно, братец, полно тебе волноваться. Едешь со мною, и пусть хоть кто—нибудь встанет на пути у генерала Бетрищева, тогда ты увидишь, что такое русский генерал, — проговорил он задиристо, а потом добавил уже другим, примирительным тоном: — И вправду, братец, что ты трусишь, перестань, ей—богу. Надо же, как он тебя запугал!

На этом и порешили и разошлись по комнатам спать, и надо признаться, что Павел Иванович спал крепко и совсем без сновидений, потому как события последних дней изнурили его совершенно, и он как коснулся головою подушки, так точно и провалился в тёмную и пустую глубину.

Наутро великан камердинер генерала Бетрищева, вежливо постучавшись в дверь спальной, где почивал Чичиков, передал через Петрушку, что его превосходительство хотел бы напомнить Павлу Ивановичу об их решении ехать в город к Муразову и потому попросил бы Чичикова поторопиться, и Павел Иванович, растроганный заботою генерала, не заставил себя ждать. Он насколько возможно споро оделся и, приведя себя в надлежащий порядок, прошёл в столовую, где за столом его уже ждал Александр Дмитриевич, который, увидя Чичикова и ответив на его приветствие, сказал:

— Давай—ка поторапливаться, братец Павел Иванович! Уж коли решили действовать, то действовать надобно без промедления. Да и то, путь до города неблизкий, и Муразова хорошо бы застать дома, пока не ушёл, чтобы потолковать с ним с глазу на глаз, без свидетелей.

На что Чичиков ответил, что полностью вверяет себя Александру Дмитриевичу, и как он скажет, так Павел Иванович и будет поступать. Поэтому они наскоро, не дожидаясь Улиньки, позавтракали и не мешкая отправились в Тьфуславль в запряжённой четвёркою лошадей большой генеральской карете. Знакомая уже Павлу Ивановичу дорога показалась ему бесконечною, верно, оттого, что он немало трусил и желал, чтобы это его злоключение разрешилось бы как можно скорее, а тут приходилось ждать, пока сытые и добрые генеральские кони довезут тяжёлую карету до города.

В пути он, сделавши вид, будто хочет услышать совет от его превосходительства и будто сам не далее как вчера вечером в разговоре с генералом не прибегнул к подобной хитрости, спросил у Александра Дмитриевича, как тот считает, не надо бы ему, Павлу Ивановичу, открыть старику Муразову всю историю с испанскими баранами, а не то пойдёт он к князю заступаться, а тот возьми да и выложи ему, что вот он ваш Чичиков каков, а вы за него просить пришли, на что генерал Бетрищев, сделавши задумчивое лицо и поглядев на бегущие за окном кареты облака, помолчал с минуту и сказал, что это очень дельная мысль и что именно так и надобно поступить, упредив неприятеля и откровенностью, да и покаянием переманив Муразова на свою сторону.

Дорогою Чичиков рассказал Александру Дмитриевичу об его родственниках, с коими имел он, как выразился Павел Иванович, удовольствие познакомиться, особо остановившись на госпоже Самосвистовой, и в самых восторженных выражениях описав своё впечатление от тайной советницы и о том чудесном приёме, который якобы был ему оказан, ни словом, разумеется, не обмолвившись о происшествии с блохами, на что его превосходительство сказал:

— Да я вижу, что ты там ко двору пришёлся, коли с этим ветрогоном Модестом дружбу завёл. В нём ведь чёрт сидит.

На что Павел Иванович хотел было возразить, сказавши, что это не так, а с другой стороны, в ком чёрт не сидит, но затем, сообразив, что лучше не перечить сейчас генералу даже в мелочах, промолчал.

Наконец, мучение нескончаемою дорогою закончилось, и наши герои прибыли в славный город Тьфуславль. Чичиков, ожидавший, что они направятся к городскому центру, к одному из украшающих городские улицы каменных домов, был немало удивлён, когда, въехав на заросшую липами улицу, сплошь состоящую из домов деревянной застройки, остановились они у ничем не примечательного дома под железною крышей и, никем не встреченные, поднялись на крыльцо. Пройдя в дом, удививший Чичикова ещё более скромною, чем у Громыхай—Правила обстановкою, встретили они какую—то старуху, убирающуюся в сенях. На вопрос генерала, дома ли Афанасий Васильевич, она прошамкала, что хозяин у себя в комнате. Не переставая удивляться увиденному и находясь в большом сомнении относительно того, что приехали они к известному миллионщику Муразову, Павел Иванович тем не менее послушно прошёл вслед за его превосходительством, который, подойдя к низенькой двери, постучал в неё костяшкою согнутого указательного пальца. На стук дверь отворилась, и Чичиков увидел перед собою одетого в долгополую, собранную у талии в складки, сибирку старика. Старик этот ничем не отличим был от многих тысяч подобных ему людей купеческого звания, и, встретя его на улице, Чичиков ни за что бы не подумал, что это и есть тот самый Афанасий Васильевич Муразов, о котором все говорили не иначе, как с глубочайшим почтением и завистью к его огромному состоянию.

Муразов носил, как и пристало купцу, седую окладистую бороду, седые же волосы, расчёсанные на прямой пробор; и пожалуй, из большинства представителей своего сословия его выделяло спокойное достоинство, разлитое во всех чертах лица, и необыкновенно умные проницательные глаза. Увидевши генерала, он чрезвычайно обрадовался, и они с его превосходительством обнялись и расцеловались, но не простой учтивости ради, по всему было видно, что двое этих пожилых людей питают друг к другу искреннюю симпатию. Генерал представил Афанасию Васильевичу Чичикова, и затем прибывшие были приглашены в комнату хозяина, которая уже не то что удивила нашего героя простотою обстановки, но можно сказать — поразила его тем, что её приличнее было бы величать и не комнатою, а комнаткою, и что в ней, по разумению Чичикова, вполне мог бы обитать какой—нибудь затёртый коллежский регистратор, подвизающийся на поприще входящей и исходящей корреспонденции, а никак не откупщик, держащий в своих руках винный и хлебный откупа по двум губерниям. В комнатке этой даже не было кресел, и поэтому генерал Бетрищев с Чичиковым уселись на предложенные хозяином простые деревянные стулья, стоящие вкруг такого же простого стола.

— Давненько, давненько мы с вами не видались, Афанасий Васильевич, — произнёс его превосходительство, улыбаясь, на что Муразов посетовал на многие дела, забирающие его полностью и совсем не оставляющие времени на визиты.

— Я ведь вас знаю, Александр Дмитриевич, — сказал Муразов, — ведь к вам стоит только в руки попасть, и уж в несколько дней не выберешься. Вот покончу с делами, слово даю, приеду на целых два дня.

— Обяжете, Афанасий Васильевич, а то, мы с Улинькою об вас соскучились. Кстати, — оживился генерал, — ведь она у меня сосватанная невеста, так что, Афанасий Васильевич, какие бы вам дела ни предстояли, а будете у неё на свадьбе посажёным отцом.

Услыхав об этой новости, Муразов выказал неподдельную радость, сказавши, что ежели так, то все дела пойдут побоку, а на свадьбе Ульяны Александровны он обязательно будет. Узнавши о том, кто жених, Афанасий Васильевич с большою похвалою отозвался о Тентетникове, сказав, что, по его мнению, это один из немногих молодых людей, кто хотел бы идти прямыми дорогами. Оттого, видно, и бросивший службу и уединившийся у себя в имении. При этих его словах Чичиков усмехнулся про себя, но не подал виду, а напротив, выразил в чертах своего лица сочувствие словам Муразова.

— Между прочим, — сказал генерал, — ведь благодаря Павлу Ивановичу всё и сладилось. — И он вкратце обрисовал участие Чичикова во всём этом деле, а Чичиков, скромно потупив глаза улыбался, изображая смущение. — Знаете, Афанасий Васильевич, — сказал шутливо его превосходительство, — ведь Павел Иванович у нас почитай что заправский сват, вот и племянника моего Модеста Николаевича обженил. Чай, слыхали историю об моховской дочке?

Старик Муразов, подтвердив, что слышал об этом происшествии, об котором, надо признаться, не знал бы во всей губернии какой—либо совсем уж редкий человек, тем не менее выказал интерес и недоумение, каким образом Павел Иванович имел касательство до всей этой истории. И тут Чичиков, уже не напоказ смущаясь и краснея, поведал Афанасию Васильевичу всю ту череду событий и бывших с ним приключений, которые и привели его к сегодняшнему плачевному положению и угрозе нового разбирательства по, казалось бы, давно уже похороненному делу.

Афанасий Васильевич выслушал рассказ Чичикова со вниманием и при упоминании об истории с одетыми в тулупчики баранами не выказал никакой весёлости, которою вновь засветилось лицо генерала. Напротив, он оставался серьёзен и по окончании рассказа заявил, что слышал об этом деле от верных людей и что якобы те же верные люди ему говорили, будто изобретателем и вдохновителем всей этой затеи было отнюдь не польское жидовство, промышляющее возле радзивилловской таможни, и не дурак статский советник, попавший под суд, а некий молодой и очень изворотливый господин, бывший у того в помощниках и сумевший, именно по своей изворотливости и недюжинному уму, избегнуть суда и выйти почти что сухим из воды. Афанасий Васильевич положительно знал об этом деле всё. Он даже упомянул и о ядрёной, точно репа, девице, из—за которой, по словам верных, рассказавших ему эту историю людей, и произошёл крах всего предприятия, и об том, что у молодого и увёртливого господина списано было в казну более пятисот тысяч рублей.

— Не вы ли, Павел Иванович? — испытующим взглядом посмотрел он на Чичикова. На что наш герой покраснел необыкновенно, кровь бросилась ему в голову, он почувствовал, как напряглись у него жилы на шее и в уголках глаз против воли Павла Ивановича выступили слёзы, так, будто кто нарочно выдавил их изнутри, как выдавливается из—под пальца сок какой—нибудь ягоды. В желудке же Павел Иванович ощутил саднящую пустоту, у него захолодело внутри и показалось, что пол комнаты зашатался, всё поплыло перед глазами, завертелось, и Чичиков, чувствуя, как это верчение охватывает и его, уцепился было за край стола обеими руками, но, не сумев удержаться, повалился куда—то вбок, в непонятную и внезапную темноту.

Загрузка...