Очнулся Павел Иванович, лёжа на жёстком, обтянутом потёртою кожею диване. Ворот рубахи его был расстёгнут, на голове лежал смоченный холодною водою платок, и, приоткрыв глаза, Чичиков увидел чью—то руку, что совала ему под нос флакон с резко пахнущею нюхательною солью. В первую минуту Павел Иванович даже не понял того, что с ним и отчего лежит он на чужом диване, но тут склонились над ним двое стариков, в которых признал он генерала Бетрищева и Афанасия Васильевича Муразова, и Чичиков сразу припомнил всё бывшее с ним за некоторое время до того, как провалился он в темноту. Тяжёлыми, точно налитыми свинцом руками он прикрыл лицо, и не в силах произнесть ни слова, оставался в таком положении, чувствуя, как голова его бухает и гудит изнутри, точно колокол. Тут в низенькую дверь постучали, и в комнатку вошёл некто, как понял Павел Иванович, — доктор, за которым, вероятно, послали, пока он находился в беспамятстве. Доктор этот был моложав, сухопар, при аккуратной бородке и усиках, в руках его был небольшой саквояж коричневой кожи, в котором, надо думать, и таскал он все необходимые ему порошки и инструменты. Подойдя к Чичикову, он пощупал ему пульс, оттянув веко, заглянул за него и, спросив относительно головы, болит или нет, заявил, что надобно отворять вену и чем раньше, тем лучше. Павел Иванович, испугавшись предстоящей боли, попробовал было протестовать, но и генерал и Муразов, стоявшие подле дивана с растерянными и напуганными лицами, стали уговаривать его, говоря, что с докторами не спорят, докторам виднее, потому как всё это делается для его блага. Тем временем давешняя убиравшая в сенях старуха принесла горячей воды в тазу, и чашку для выпущенной крови, а доктор, намыливши Павлу Ивановичу руку до самого локтя, обмыл её разве что не кипящею водою и, перетянув руку жгутом, принялся за операцию, а бедный Павел Иванович отвернул лицо к стене, дабы не видеть производимой над ним экзекуции, и почувствовал, как после небольшой, похожей на щипок, боли что—то тёплое побежало у него по руке и закапало, стуча об донышко подставленной чашки. Выпустив сколько положено крови, доктор уселся к столу прописывать порошки больному и, написав что—то на листке бумаги, стал втолковывать генералу Бетрищеву, что, когда и по скольку должен Павел Иванович из прописанных им лекарств принимать для того, чтобы поправиться. На вопрос его превосходительства, можно ли забрать его сегодня из города назад в имение и не вредна ли будет ему дорога, доктор ответил, что забрать Павла Ивановича можно, но пусть он ещё полежит с часок.

Сказавши всё, что нужно, и запихнув в карман поданную генералом ассигнацию, доктор удалился. Проводивши его, генерал Бетрищев подошёл к дивану и, глядя на Павла Ивановича виновато—растерянными глазами, спросил:

— Ну, как ты, братец? Получше али нет?

На что Чичиков, чувствуя после кровопускания необыкновенную лёгкость и в голове и во всём теле, ответил, что ничего, что сейчас встанет, и пошевельнулся было, собираясь и впрямь вставать, но генерал перепугался и, придерживая его руками, заставил улечься на прежнее место.

Выходивший из комнатки Афанасий Васильевич воротился, объявив Чичикову, что сейчас напоят его куриным бульоном, который уже был поставлен на плиту беззубою старухою, и что за порошками, прописанными доктором, уже послано, на что Павел Иванович попытался то ли что—то возразить, то ли поблагодарить, но Муразов, жестом остановив невнятную речь Павла Ивановича, сказал:

— Вы уж меня простите, голубчик, за то высказанное подозрение. Я и думать не смел, что оно на вас так подействует, так что вы уж не держите сердца на старика... И по тому делу, кстати: кто бы ни был тот молодой господин, я не имею права осуждать его, ибо он уже поплатился сполна за своё преступление, и я уверен, что нынче он искренне раскаивается, да к тому же я и понять его могу: молодой, деятельный, умный, а жизнь не складывается, что—то в ней не так, и прямою дорогою не дойдёшь до богатства, вот и свернул на кривую. К сожалению, голубчик вы мой, Павел Иванович, в нашем отечестве мало их — прямых дорог, всё больше кривые. И мне, старику, приходится ими пользоваться, к сожалению, таков порядок вещей, коли уж принялся делами заниматься, то от этого не уйдёшь, — говорил Муразов, — но у меня правило — чужого не брать, а своё отдавать. Ведь иначе дела не сдвинешь, а дело—то огромное, и от него польза не мне одному, вот и приходится платить за то одно, чтобы только делу бы помех не строили... К чему это я всё говорю: вот ежели бы тот молодой господин, сумевший изобресть подобную хитрость, ежели бы он силы ума своего направил бы на истинно полезное, не для него одного только дело, сколько выгоды мог бы он принесть, сколько добра сделать. Что скажете, Павел Иванович? — спросил он у Чичикова, так, будто бы из простого любопытства стремясь узнать его мнение. Но Павел Иванович и в этот раз не ответил ничего, он снова закрыл лицо руками и тихонько, почти без звука, заплакал. Муразов, постоявши с минуту у дивана, на котором лежал попискивающий в притиснутые к лицу ладони Чичиков, успокаивающе потрепал его легонько по плечу и сказал:

— Полно вам, голубчик, убиваться. Не стоит вся эта история того. Вы пока полежите, а я до генерал—губернатора съезжу, поговорю с ним об вас. Обещаю вам это дело уладить, так что даже и не сомневайтесь.

И с этими словами Муразов вышел из комнаты, оставив Чичикова с его превосходительством вдвоём дожидаться. Во время его отсутствия Павел Иванович, можно сказать, совсем приободрился; слова, сказанные Афанасием Васильевичем, успокоили его, к тому же он похлебал горячего куриного бульону, сваренного прислуживающей в доме старухой, и укрепился не только душою, но и телом. В разговоре с его превосходительством они не касались этой темы, но Чичиков, решивши всё поставить по своим местам, сказал Александру Дмитриевичу, что он и есть тот самый молодой господин, об котором упоминал Муразов, на что генерал ответил, что эта история давняя и он видит искреннее раскаяние Павла Ивановича, видит истинную душу его, творящую добро для ближних, и что тому за примерами далеко ходить не надо, достаточно оборотиться на Улиньку и Андрея Ивановича, чтобы понять, кто таков Павел Иванович и каково у него сердце. При этих словах его превосходительства Чичиков даже прослезился, и генерал, растрогавшись, прослезился тоже. Часа через два воротился Муразов, и по его спокойному улыбающемуся лицу Чичиков с его превосходительством поняли что гроза, кажись, миновала. Афанасий Васильевич коротко описал им бывший у него с князем разговор и то, как генерал—губернатор поначалу и слышать не хотел про Чичикова, но потом, когда Муразов рассказал об том бедственном положении, в котором находился в это время Павел Иванович, князь немного смягчился, согласившись с Афанасием Васильевичем, что Чичиков и так уже изрядно пострадал и что за один проступок дважды не казнят.

— Правда, очень сердился на вас, Павел Иванович, за то, что молили его малыми детками, которых, как он выяснил, у вас и в помине нет. Но я ему на это сказал, что притеснённый в угол человек хватается за любую возможность, как утопающий за соломинку, так что на это сердиться не стоит, а надо отнестись с пониманием, — сказал Муразов, — одним словом, нового разбирательства над вами учинено не будет, но в городе он вам оставаться запретил. Сказал, что хотя бы как—то, но надобно вас наказать, и чтобы до окончания конной ярмонки вас в городе не было, ну да два с половиною месяца, я думаю, быстро пролетят...

— Как это, по какому это закону? — возмутясь, вступил в разговор его превосходительство. — А ежели человеку надобно в город по делам, это что же выходит, попрание в правах... — кипятился он, ухватившись за ещё одну возможность нелестно высказаться об прежнем своём сотоварище. — Нет, прошу прощения, господа, но это попросту самодур, — не унимался он.

Павел Иванович был смущён и немного напуган этим заявлением генерала, точно боялся, что князь мог бы как—нибудь услышать эти слова и изменить своё решение — не назначать над ним расследования, но Муразов несколько охладил обличительный пыл Александра Дмитриевича, сказавши, что по делам Павлу Ивановичу, само собой, никто не запретит появляться в Тьфуславле, а речь нынче идёт о том, что ему не позволено только лишь селиться в городе. Генерал несколько поутих, но всё равно ещё несколько раз помянул князя "самодуром".

Павел Иванович принялся было рассыпаться в самой что ни на есть горячей благодарности, но Муразов остановил его, сказавши, что это лишнее и что лучше бы Павел Иванович рассказал ему, чем он предполагает заняться в их губернии, и Чичиков ответил, что хотел бы заделаться помещиком, что первый шаг к этому им уже предпринят и что по совету господина Костанжогло приобрёл он недорогое имение у Хлобуева Семёна Семёновича, и хотя имение и расстроенное, но он приложит все свои силы и всё своё старание к тому, чтобы наладить его. Услыхавши имена названных им господ, Афанасий Васильевич с большой похвалою отозвался об Костанжогло, сказавши, что за такими, как он, людьми будущее, а про Хлобуева, качнувши головою, сказал:

— Жаль его, ведь чистая душа.

При этих его словах Чичикову стало немного не по себе, он вспомнил об том, что так по сию пору и не рассчитался с Хлобуевым, и решил завтра же ехать к нему с тем, чтобы отдать деньги. На этом они и распрощались с Афанасием Васильевичем и, усевшись в генеральскую карету, отправились к тому в имение.

В дороге Павлу Ивановичу сделалось совсем хорошо и весело на сердце, что, надо думать, было отчасти и результатом кровопускания. Чичиков уже представлял, как это случившееся с ним происшествие можно будет точно ненароком ввернуть в разговор — эдак многозначительно: мол, вот, доведён был врагами до такого плачевного положения, что и до кровопускания дошло, а иначе была угроза самоей жизни. Чувствуя приятную расслабленность во всём теле, он, полулёжа на подушках кареты, с удовольствием глядел в окно на бегущие мимо пейзажи, на голубой небесный свод, в котором грудились сияющие на солнце яркою белизною облака, напоминавшие Павлу Ивановичу о взбитых сливках. Он почувствовал, что проголодался, ибо чашки бульона, выхлебанного им после кровопускания, было явно недостаточно ему, любившему основательно и вкусно поесть. Но генерал Бетрищев, как нарочно, заместо того чтобы ехать прямо в имение, вздумал вдруг поворотить к монастырю, стоявшему по ту сторону реки, в чьих прозрачных водах отражались и синева неба, и белые зубчатые стены монастыря, и его башни, укрытые шатровыми тёсаными крышами.

— Надо бы проведать нашего старичка архимандрита, а то ведь когда ещё выберусь, — сказал его превосходительство, глядя на Чичикова, и карета пророкотала по брёвнам перекинутого через реку моста и въехала в монастырские ворота на посыпанные красным толчёным кирпичом монастырские дорожки. Тут за стенами монастыря стояла некая особенная тишина, нарушаемая лишь пением птиц да шелестом многочисленных дерев, вздымающих повсюду свои кудрявые верхушки, меж которыми горели на солнце золотоглавые купола монастырской церкви, вдоль дорожек раскинуты были клумбы, в изобилии поросшие самыми различными цветами, над которыми, вздрагивая крылышками, носились бабочки, ничем не нарушающие стоящей здесь тишины, которую приличнее было бы назвать покоем. И даже карета, только что столь громогласно грохотавшая по брёвнам моста, точно бы устыдилась издаваемого ею шума и пошла тише, едва слышно поскрипывая и шурша колёсами по толчёному кирпичу дорожек, так что даже внутри кареты было слышно, как лошади со свистом обмахивали себя хвостами, прогоняя липнущих до них слепней и мух, что звенели в тёплом летнем воздухе, вплетая своё звонкое жужжанье в покойные узоры тишины.

Его превосходительство велел остановиться у входа в монастырскую церковь и, пройдя под её своды в сопровождении Чичикова, поставил свечи перед иконами Спасителя, Божией матери и Николая угодника, чья икона почиталась здесь чудотворною, а затем, переговорив с бывшим в церкви дьяконом, заказал заупокойный молебен по столь давно отошедшей в иной лучший мир супруге. Павел Иванович тоже поставил свечечку и, глядя в глаза Спасителю, стал шептать слова молитвы. Прочитав "Отче наш", он стал благодарить бога за то, что гроза, вот—вот готовая было разразиться над его бедною головою, пронеслась мимо и он отделался одним лишь припадком, о котором осталось воспоминание в виде небольшой красной точки возле локтя. Но, шепча эти слова благодарности, он ощутил в груди некое чувство, схожее с тоскою, тоска эта точно засела где—то подле сердца, и у Чичикова вдруг что—то стало холодеть и теснить под ложечкой. Он снова глянул в глаза Спасителя, смотрящие на него с покоящейся под стеклом доски, и ему показалось, что глаза эти глядят на него с поразительным и обидным для Чичикова равнодушием, а тут ещё и свечка вдруг затрещала, брызнула расплавленным воском и погасла, выпустив напоследок синий дымок, тонкой струйкою поплывший куда—то вверх под высокие своды церкви, и Павел Иванович совсем расстроился, более того он даже испугался такого простого и весьма обычного случая, мало ли отчего проистекающего: то ли фитилёк свечечки был с узелком, то ли в воск попала водица; но Чичиков стал вдруг мелко и часто креститься и оглядываясь с опаскою, пошёл за генералом Бетрищевым, уже обо всем успевшим переговорить с дьяконом и собиравшимся идти вон из церкви.

Не садясь в карету, они прошли монастырским садом к домику, в котором жил архимандрит, в коем и помещались его службы, и стоявшему несколько поодаль от остальных вытянутых вдоль монастырских стен зданий. Домик этот, сложенный из белого камня, был высотою в один этаж с узкими оконцами, вкруг которых располагался точёный в белом камне узор, как бы оплетающий оконные проёмы. Такой же узор украшал и полукруглый дверной проём, в котором помещалась полукруглая же дубовая дверь с бронзовыми, лоснящимися от прикосновения многих рук рукоятками. Генерал Бетрищев позвонил в висящий у двери колокольчик, и через минуту толстые дверные створки распахнулись, и Александр Дмитриевич испросил у улыбающегося служки разрешения повидать архимандрита. Служка впустил их вовнутрь, а сам отправился с докладом. В приёмном покое, куда они попали с жаркого двора, было прохладно, по стенам висело несколько убранных в золото и серебро икон, освещаемых лампадками, и вкусно и покойно пахло ладаном и горящим свечным воском. По прошествии небольшого времени давешний служка появился вновь и объявил, что владыка ждёт наших героев, и, провожаемые служкою, они прошли коротким коридором в покои архимандрита. Войдя в покои, Чичиков ожидал было увидеть обилие золотых окладов, блещущих по стенам и укрывающих драгоценные иконы, ковровые дорожки на полу, серебряные светильники по стенам, но помимо его ожидания ничего этого в большой комнате, куда провёл их служка, не было. А был здесь длинный стол, покрытый синим сукном, на котором лежали во множестве древние книги и рукописи, и где на остающемся от них пятачке стола помещалась чернильница, рядом с которою стоял серебряный стакан с несколькими белого цвету очинёнными перьями, лежали стопка чистой и стопка исписанной бумаги. У противоположной стены стояла Голгофа с горящею при ней лампадою и висело несколько простых икон с изображением Божьей матери, святых угодников и Святой Троицы. Несколько поодаль от стола помещался деревянный трон, перед которым полукругом стояло пять или шесть стульев и больше ничего, если не считать свисающей с потолка люстры того пошиба, что можно встретить во многих купеческих или мещанских домах.

Служка просил их подождать, а сам скрылся за маленькою боковою дверцею, окованной узкими медными полосками. Павел Иванович с его превосходительством прождали ещё с минуты три, а затем боковая окованная дверца растворилась, и в комнату вошёл маленький старичок в простой чёрной рясе, тот самый, кому кланялся как—то на постоялом дворе в ноги Павел Иванович и перед кем лил слёзы. Увидевши его, Чичиков поначалу оробел, а затем подумал, что это как раз и очень хорошо, дай только бог, чтобы старичок припомнил его, и это тоже можно будет оборотить себе на пользу, завоевав больше симпатий со стороны генерала Бетрищева, чьё хорошее к Павлу Ивановичу отношение могло и немного пошатнуться ввиду последних имевших быть событий. И старичок, на счастье Павла Ивановича, вспомнил его. Когда подошли они с генералом к руке святого отца, тот перекрестил их и, ответив, как приличествовало сану, на приветствия, глянул на Чичикова и спросил:

— Ну, что, деточка, помогло тебе моё благословение?

И Чичиков, перехватив удивлённый взгляд его превосходительства, склонивши голову, точно для покаяния, отвечал, что только благодаря ему и имеет он сейчас возможность лицезреть его святейшество, а не то быть ему уже в могиле, и что был он не далее, как сегодня утром, в смертельной опасности, чему свидетелем был и его превосходительство генерал Бетрищев.

Не переставая удивляться тому, откуда могло проистекать знакомство Чичикова с архимандритом, генерал подтвердил слова Павла Ивановича, сказавши, что имевший место случай произошёл в присутствии и Афанасия Васильевича Муразова, который также очень перепугался за Павла Ивановича, и что, может быть, только благодаря доктору и не случилось с Павлом Ивановичем неприятностей.

Старичок пригласил их жестом садиться на стоящие полукругом стулья и сам уселся на старом отполированном временем троне.

— Неприятно, конечно, — сказал архимандрит, переводя взгляд с его превосходительства на Чичикова, — но я, кажется, говорил тебе, деточка, что ничто не случается против воли Отца нашего небесного. И все болезни от Него, и исцеление также от Него. — а потом, немного помолчав и снова обратясь к Чичикову, спросил: — А ты боишься смерти, деточка?

На что Павел Иванович пожал плечами и несколько растерялся с ответом.

— Кто же её не боится, батюшка? — сказал вместо Чичикова генерал. — Я вон сколько раз в глаза, можно сказать, ей глядел, а и то... — что именно "то", генерал не договорил, но и без того было понятно, что он имеет в виду.

— Это от неверия вашего проистекает, — сказал старичок архимандрит, — значит, не можете поверить вы, что душа ваша божественной природы, а верите телу, которое уже и при рождении было наполовину мертво своею дебелостью, и эта дебелость плоти мертвит и саму душу вашу, застит ей взор, не даёт узреть бога воочию. Но как мертвецы по общему свойству мертвецов не чувствуют своей омертвелости, так и мы не чувствуем того, что мы уже убиты. Убиты в момент грехопадения, до которого, подобно ангелам небесным, были бессмертны, а затем вступили в один разряд с животными и с тех пор рождаемся, уже убитые вечною смертию. И в мёртвые тела наши заключены мёртвые души наши, которым открыт один лишь путь, коим могут они вырваться из храмины тела своего, служащего для души темницею и гробом. Это путь покаяния, очищения себя покаянием и тогда, может быть, кончится для человека отчуждение его от бога, — говорил старичок тихим голосом.

Слушая архимандрита, Чичиков поймал себя на том, что всё сказанное им очень просто, и ему сейчас казалось, будто эти мысли не раз и не два уже приходили и ему в голову и даже, более того, будто он и сам так мыслил себе сей предмет постоянно, а архимандрит только лишь повторил уже не раз передуманное Павлом Ивановичем, поэтому—то он и был полностью согласен сейчас со старичком, и даже более того: видя в архимандрите единомышленника, почувствовал вдруг гордость за себя, подумавши при этом, что надо же, и он, без этих монастырских стен, без постоянных молитв и ночных бдений, тоже не лыком шит, и ему доступны великие и простые мысли, и, благодарение богу, наделён он великою силою ума и великою душою, и так поверил в то, что сам себе тут напридумывал об своей избранности, так умилился этой своей глупой грёзе, что даже прослезился от какого—то вспыхнувшего в груди ликующего чувства.

Пока Павел Иванович предавался восторгам по поводу своей исключительной угодности богу, его превосходительство генерал Бетрищев завёл с архимандритом иной, имеющий более мирской характер разговор, и разговор этот, конечно же, касался самого главного нынче для его превосходительства предмета — замужества его любимицы Улиньки, долженствующего быть осенью. Услышавши об предстоящей свадьбе, старичок архимандрит улыбнулся, посетовав на то, как быстро летит время, что, казалось бы, совсем недавно ещё крестил Улиньку, а она уже невеста.

— Да, со стариками всегда так, — сказал он, — кажется, что только вчера было, а оглянешься — жизнь прошла.

Он поддержал желание его превосходительства — чтобы венчание было в монастырской церкви, сказавши лишь, чтобы, когда определится со сроком свадьбы, дали бы знать загодя.

— Жив буду к осени, сам обвенчаю, — сказал он с улыбкою и благословив своих посетителей, перекрестил их, отпустив со словами:

— Идите, дети мои, и радуйтесь, что несёте в сердце своём бесценнейший дар православия. Идите и будьте достойны истинной веры, заповеданной нам святыми отцами церкви нашей.

И Чичиков с его превосходительством, приложившись на прощание к сухонькой руке архимандрита, пошли на улицу и Павел Иванович, испытывая уже изрядные муки голода, был рад тому, что они, наконец, уселись и карету и отправились в имение генерала Бетрищева, тем более что время было самое что ни на есть обеденное.

И снова дорога, и опять катит по ней мой герой, подставляя довольное лицо солнцу, жмуря глаза от его ярких льющихся сверху лучей. Кто ты таков и откуда ты, Павел Иванович? Ведь не может того быть, чтобы я выдумал тебя всего без остатка от начала до конца, не может быть, чтобы не существовало тебя вовсе, коли вижу я твоё жмурящееся под солнцем лицо, слышу скрипы плохо смазанной оси в генеральской карете. Откуда ты приходишь ко мне, стучишься в сердце моё, заставляя руку вновь и вновь тянуться к перу, выводя бегущие строчки, за которыми порою не поспевает и мысль моя. И я, точно писарь, которому диктует в ухо некто сидящий у него за спиною, заношу вспыхивающие в моей голове слова на чистые листы бумаги, по которым разбросана чужая и неведомая мне жизнь, так туго переплетённая с моею, что я уже и не мыслю для себя иного существования. Кто ты? Может быть, обречённый на бессмертие мелкий и каверзный бес, от невыносимой скуки своего бесконечного существования забавляющийся со мною тем, что строишь рожи и показываешь картинки; перетряхивая перед моим взором кукольные лица, позвякивая, точно медяками, мёртвыми душами, коими набиты твои тёмные и пыльные карманы. Почему ты выбрал именно меня и для чего тебе надобно это? Что хочешь ты рассказать мне, к чему вся эта игра, которую почитаю я за игру воображения. И те, вышедшие из—под моего пера персонажи — чем вдохновлено их появление, божественным ли откровением, коим, как принято думать, создаются поэмы, или же наваждением мелкого беса, шныряющего вокруг меня? Что хочешь ты показать — что люди дурны? Но это и без того известно, да и дурны они твоими неустанными об них заботами, но они бывают также и хороши, и это вопреки твоим над ними проделкам, и ты, скачущий на своих козьих копытах от дома к дому, подглядывающий в окна вороватым своим зрачком, знаешь об том лучше, нежели я. Но хочется, хочется тебе напакостить людям. Того потянешь за нос, и он у него вытянется и превратится в некое подобие стручка, этому подставишь ножку, и он вдруг, казалось бы ни с того ни с сего, засеменит, засеменит на мостовой да и стукнется головою о камни, испустивши дух, а иного — и того хуже — обженишь на ведьме, от которой ему житья нет, и он, натерпевшись от неё всякого, становится злее самого черта, то бишь тебя, окаянного.

Тщетно стремлюсь я разгадать твою загадку, Павел Иванович, и многое приходит мне на ум. Иногда кажется мне, что появление твоё отнюдь не подстроенные бесом козни, а просто ты и сам — попавшийся к нему в лапы дух, запертый им где—то по ту сторону света и тьмы, по ту сторону добра и зла, — скребёшься точно мышь, пытаясь пробраться сквозь эту поставленную им перед тобою преграду, что отделила грешную душу твою от божьего мира, и ты, чуя непрожитую тобою жизнь, стучишься, рвёшься сюда в надежде, что всё ещё можно изменить, что разверзнется вдруг завеса, и распахнутся над тобою небеса, полные ночных блещущих звёзд или сияющие голубизною при свете солнца. И тогда не понадобится тебе уж моё перо, с помощью которого проживаешь ты сейчас свою небывшую ещё жизнь и которое для тебя, точно ключ, открывающий двери этой небывшей жизни. Когда думаю я так о тебе, то несказанная грусть проникает мне в душу, и готов тогда я забыть обо всех твоих проделках, готов ночи напролёт не отрываться от бумаги для того, чтобы хотя бы так дать тебе возможность прозреть, глотнуть свежего, летящего над степью ветра или, как сейчас, жмуриться под лучами тёплого летнего солнца. И я начинаю верить, что я и есть единственная богом данная тебе возможность стать живым в мире живых людей, научиться любить и быть любимым; и тогда глаза мои заплывают чем—то тёплым, слеза катится по щеке и рука снова тянется к перу.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Прошло три дня после описанных нами ранее событий, в течение которых Павел Иванович, приходя в себя от пережитых им страхов, не покидал во всё это время поместья любезного хозяина своего — генерала Бетрищева. Он сделался как бы несколько задумчивее, нежели прежде, молчаливее; и окружающие его старались быть с Павлом Ивановичем предупредительными, не досаждая излишними разговорами, а в тех беседах, что всё же случались, за столом ли во время обеда, в гостиной ли, в кабинете у Александра Дмитриевича, ни словом не упоминали об имевшем место неприятном приключении. И Ульяна Александровна, и Тентетников, навещавший невесту свою ежедневно, и сам генерал Бетрищев были с Чичиковым приветливы и милы и старались каждый по—своему развеять его тоску. Улинька послала ему несколько новых, только вошедших в моду переводных романов, которые, к стыду нашему, надо признаться, Павел Иванович даже не удосужился просмотреть, и они так и остались лежать неразрезанными на стоящем подле его кровати столике.

Тентетников, ездивший в город по надобности, верно связанной с предстоящей женитьбою, привёз Павлу Ивановичу в подарок пару шёлковых галстуков какого—то невиданного ещё фасону, с рубчиками посередине, так что когда Павел Иванович повязал их, из рубчиков этих сложился очень привлекательного вида бант, придавший свежести его несколько унылому в последние дни лицу.

И генерал Бетрищев также старался развлечь Чичикова сколько возможно. Он пригласил Павла Ивановича побродить с ружьишком по окрестностям, пострелять рябчиков в синеющем по ту сторону засеянного гречихой поля бору, и Павел Иванович, хотя и не был завзятым охотником, согласился, ибо не хотел обидеть отказом своего высокого покровителя.

И вот ранним утром, когда в окошко гляделось серое ещё, ожидающее восхода небо, Павел Иванович, водительствуемый его превосходительством, поплёлся за ним по вьющейся через гречишное поле тропке. Спотыкаясь на очередной кочке и получая от ружейного приклада очередной шлепок, Павел Иванович то и дело поминал чёрта, и, когда Александр Дмитриевич поставил его на нумер возле большой, покрытой туманом поляны, Чичиков вздохнул с облегчением и, привалясь плечом к корявому стволу берёзы, начал поклёвывать носом, изредка вскидывая голову, когда из противоположного отрога леса, куда отправился генерал Бетрищев, раздавался глухой выстрел. Но дремать, привалясь к берёзе, было неудобно, у Павла Ивановича начали болеть ноги, а о том, чтобы усесться в мокрую от утренней росы траву, нечего было и думать, поэтому он скуки ради начал дуть в тонко попискивающий манок, но то ли место было никудышное, то ли дул он как—то не так, но только птицы он не подманил ни одной, а лишь разбудил старую злую ворону, которая, увидевши Павла Ивановича, принялась летать с дерева на дерево, и глядя на него с высоты, возмущённо каркать, точно ругала Чичикова последними словами на своём вороньем языке за то, что он и сам не спит, и другим спать не даёт. Павел Иванович постоял ещё с полчаса под отведённой ему генералом Бетрищевым берёзой, дунул ещё пару раз для очистки совести в манок и, пальнув с досады в надрывно каркающую ворону, побрёл к тому лесному клину, из которого доносились выстрелы, производимые его превосходительством, а ворона, нервически каркая, полетела прочь от опасного места, то и дело оглядываясь через крыло и как бы говоря всем своим видом: "Надо же, вот привёл Господь встретиться с бесноватым".

Когда, треща валежником, он продрался сквозь кусты к стоящему у просеки Александру Дмитриевичу, тот как раз прятал в свой ягдташ очередного рябчика, и лицо его, раскрасневшееся от удачной охоты, светилось радостным, так хорошо знакомым каждому охотнику азартным чувством.

— Ну что, братец ты мой, каково? — спросил он у Павла Ивановича, показывая на свой туго набитый, перемазанный птичьей кровью с налипшими на нём пёстрыми пёрышками, ягдташ. — Только что шестнадцатого "снял", а ты, я вижу, совсем пустой? — сочувственно заключил он, глядя на Павла Ивановича, на что Чичиков лишь сокрушённо покачал головою и, пробормотав что—то насчёт своего везения, запросился домой.

— Ну, что ж, братец, иди, тут ведь недалече, а я ещё постреляю, — сказал Александр Дмитриевич и принялся высвистывать очередную свою жертву.

Чичиков простился с ним и, бредя полем к виднеющемуся вдалеке господскому дому, слышал ещё несколько выстрелов, зная наверняка, что они так же метки, как и предшествовавшие им. Времени до обеда оставалось ещё много и Чичиков решился наконец наведаться в купленное им у Хлобуева имение с тем, чтобы передать Семёну Семёновичу остававшиеся ещё невыплаченными деньги. Нельзя сказать, что Павел Иванович совестился того, что сильно затянул с оплатой бедному Хлобуеву или что его заботила судьба его семейства — нет! Просто Чичиков принял в расчёт, что Хлобуев мог пойти жаловаться на неуплату, и хотя купчая пока что не была совершена, но Павлу Ивановичу вовсе не хотелось, чтобы имя его вновь упоминалось в связи со всякими скандальными подробностями. Поэтому, велев Селифану заложить платоновскую коляску, он отправился для встречи с Семён Семёновичем, захвативши свою шкатулку со штучными выкладками из карельской берёзы, в которой, как уже известно читателю, держал он всяческие нужные ему предметы и деньги.

Дорогою он старался придумать, что бы такое сказать Хлобуеву, который уж наверняка был на него в претензии и, по всей видимости, не преминул бы эту претензию высказать, но ничего путного на ум не шло, и он, махнув на то рукою, решил, как и в прошлый раз, особо с ним не церемониться. До имения добрался он скоро, скорее, чем ожидал, и, увидевши его в таком же, если не худшем беспорядке и запустении, ощутил уныние в сердце и досаду на то, что, поддавшись уговорам, согласился его приобресть. Сейчас у него не было той, появившейся под влиянием встречи с Костанжогло, решимости браться за переустройство этого пусть и хорошего, но требующего больших трудов, а главное большого времени, куска земли. Его вовсе не влекла уже участь помещика—землеустроителя, помещика—хозяина на манер того же Костанжогло; Чичиков не чувствовал в себе для подобной жизни ни сил, ни охоты; единственное, чего он желал — это заделаться барином. Осесть в крепко построенном и хорошо обставленном имении с налаженным хозяйством, которое двигалось бы вперёд как бы само собою, принося ежегодный доход и достаток, но для этого нужны были деньги, и немалые, Павел Иванович знал, что какими—то тридцатью тысячами, как тут, не обойдёшься, и глядя на царящее вокруг него запустение, думал о том, что хорошо бы поворотить всё это связанное с покупкою дело вспять, но каким образом устроить это половчее, не мог взять в толк, потому как понимал, что Хлобуев не сумеет вернуть ему полученного ранее задатка.

Подъехав к так хорошо уже известному читателю недостроенному господскому дому, Чичиков, к удивлению своему, обнаружил, что не только его ведущие в пустую обшарпанную темноту двери заколочены досками, но и тот маленький флигель, в котором принимал их когда—то Хлобуев, угощая шампанским, тоже забит досками крест—накрест, и потому как проросли сквозь щели в каменных его ступенях цветы и травы, догадался, что Хлобуевы съехали отсюда довольно давно, вероятно, перебравшись в тот самый домик в городе, о котором говорил ему с Платоновым Семён Семёнович.

Увидевши двери заколоченными, Чичиков велел Селифану поворотить к деревне. Въехав на её улицу, он выспросил у первого попавшегося ему навстречу мужика в драном, надетом на голое тело, зипуне об его барине и удостоверился в правильности своей догадки. "Что ж, может, оно и к лучшему, — подумал Чичиков, — в город мне можно являться лишь по крайней надобности, так что уж, господин Хлобуев, не обессудьте, как встречусь с вами, так и расплачусь..." И решив наведаться к братьям Платоновым, дабы засвидетельствовать своё почтение и вернуть им коляску, причинившую ему столько хлопот, он поудобнее устроился на её кожаных подушках, приготовляясь к предстоящему неблизкому пути.

Только когда стоявшее ещё довольно высоко в небе солнце перевалило за полдень, добрался он до имения братьев Платоновых. Подкатив к крыльцу, Павел Иванович спрыгнул с коляски с ловкостью почти военного человека и заспешил в дом, строя в чертах лица своего радостное выражение.

В уже знакомой читателю погружённой в полумрак прохладной передней не было ни души.

— Эй, хозяева! Есть кто—нибудь?! — возвысив голос, в котором сквозили нотки весёлой игривости, воззвал Павел Иванович, ожидая, какой сейчас наверняка поднимется переполох, как удивятся его внезапному после столь долгого отсутствия появлению хозяева, как забегают слуги, хлопая дверями и стуча сапогами по полу. Но, к его удивлению, на зов его явился один лишь то ли лакей, то ли садовник, как оно и было заведено у Платоновых, в расшитой цветным узором рубахе. На вопрос, где хозяева, он отвечал, что хозяева наверху в комнатах, и отправился по просьбе Павла Ивановича доложить.

Минут через пять он появился вновь, скрипя ступенями старой, ведущей во второй этаж лестницы, и, сказавши, что Платон Михайлович просил извинить, что принять не смогут, а Василий Михайлович сейчас сойдут в гостиную, — удалился. Это немного встревожило и удивило нашего героя, рассчитывавшего, что братья, прослышавши об его появлении, побегут ему навстречу чуть ли не вперегонки, но тут же поспешил себя успокоить тем рассуждением, что, может быть, брату Платону нездоровится и он лежит в постели; принялся ждать и прождал, надо сказать, не минуту и не две, а целых пятнадцать минут, что отсчитали мерно размахивающие маятником большие, стоящие в углу часы. Наконец, послышались на лестнице шаги, и в гостиной появился Василий Михайлович, как—то странно отводящий глаза и улыбающийся смущённою улыбкою.

— Здравствуйте, Павел Иванович, здравствуйте! Ну, наконец—то вы и до нас добрались, — проговорил он несколько деланным тоном и ткнулся в щёку Павла Ивановича надушенными усами, якобы произведя приветственный поцелуй.

Предложив Павлу Ивановичу садиться, он сам уселся в кресле напротив него и принялся расспрашивать об его поездке, задавая все те известные вопросы, которые задаются в подобного рода случаях. И хотя голос его звучал теперь довольно участливо, но он всячески старался не глядеть на Павла Ивановича, так, будто в лице у того была некая черта, глядя на которую можно было бы нанесть ему обиду.

— А что Платон Михайлович, больны—с? — спросил Чичиков, чувствуя известное напряжение, но стараясь тем не менее не сменять любезности в тоне, каким задавался вопрос.

— Да как вам сказать, Павел Иванович: хандра одолела, Ну, да вы же знаете, — отвечал Василий Михайлович, всё так же пряча глаза.

— Ой ли? — спросил Чичиков, пытливо заглядывая ему в лицо. — Что же случилось, Василий Михайлович? Может быть, вы с братом в претензии на меня за что—то? Так вы скажите, не томите; я—то ведь чувствую — что—то не так.

Брат Василий принялся было отнекиваться, уверяя Чичикова в том, что ему, верно, показалось, что ничего такого нет, но по тому, как шарил он взглядом своим по стенам, по жалобному какому—то тону и выражению, состроившемуся в чертах лица его, видно было, что не хочет он отвечать Чичикову, всё так же испытующе глядевшему на него.

— Позвольте, Василий Михайлович, может быть, это из—за коляски и той истории, что приключилась со мной в связи с женитьбою господина Самосвистова, но смею вас заверить, что история эта самого невинного свойства, а то, что досужие умы да злые языки раздули её до невозможности, тут уж я, как говорится, ни при чём. Разве в том моя вина, что я помог двум любящим сердцам соединиться, так что же с того? Я многим помогаю. Я и вам помог, как помнится, в отношении господина Леницына. Надеюсь, у вас с ним дело улажено? — спросил Чичиков, сменяя любезность в лице своём на некоторую сухость и глядя на Василия Михайловича сурьёзными глазами.

— Да какое там улажено, — махнул рукою Василий Михайлович, — дело уж по инстанциям пошло, уж из окружного в судебную палату передано и, признаться, конца краю не видать. Ну да ничего, есть же правда—матушка на белом свете... — произнёс чуть ли не торжественно брат Василий, глядя при том поверх головы Павла Ивановича, точно надеясь узреть правду—матушку где—то за спиною у нашего героя.

"Ну и дурак ты, братец" — подумал Чичиков, глянув на него быстрым взглядом, вслух же он произнёс:

— Жаль, очень жаль, Василий Михайлович, что не послушались вы меня тогда. Да и что стоило вам замириться с Фёдором Фёдоровичем? Теперь же можете распрощаться со своей пустошью навек, и хотя она вам, по чести сказать, не нужна вовсе, разве что пьяницы ваши там горланить не смогут, но с другой стороны, приятного мало тяжбу проиграть...

— Ну, я так не думаю... — начал было Василий Михайлович, но Чичиков не дал ему договорить.

— А тут и думать—то нечего. И сейчас уже видно, что дело ваше проигранное, а всё потому, что не послушали вы меня.

Павлу Ивановичу отчего—то было даже приятно говорить брату Василию подобные, бередившие его душу слова, он даже почувствовал некое жестокое удовольствие от того, как вытянулось лицо у старшего Платонова, от того, как он часто и растерянно заморгал глазами. Верно, обида от странного приёма, что оказали ему братья Платоновы, дала себя знать, и Павел Иванович был, как ни прискорбно нам это заметить, даже рад тем неприятностям, что принесла злосчастная пустошь его недавним добрым знакомым.

— А как ваше имение? — спросил у Чичикова Василий Михайлович, стремясь увести разговор с болезненной для себя темы. — Признаться, в ваше отсутствие, Павел Иванович, наведывался сюда господин Хлобуев, справлялся об вас, плакал, говорит, что денег вы ему не платите, а ведь он, Павел Иванович, не то что разорён, а разве что по миру не пошёл.

При этих словах краска залила лицо Василия Михайловича, видно было, каково ему уличать Чичикова в злокозненности и увиливании от долгов.

— Милостивый государь, Василий Михайлович, я сегодня как раз нарочно по этому делу наведывался в своё имение, дабы расплатиться с Семёном Семёновичем сполна, но на беду, нашёл флигель заколоченным, вот я и приехал до вас, чтобы как—то в этом разобраться, ведь и Платон Михайлович к моему приобретению, так сказать, руку свою приложили — я и завернул к вам.

— Вот и хорошо сделали, а то, правду сказать, мы уж и не знали, что и думать, ведь и зять мой и Платон деньгами вас ссудили, да и резону вам не было никакого, чтобы не платить, — при этих своих словах брат Василий вновь покраснел и отвёл глаза.

— Помилуйте, Василий Михайлович, ну какой тут может быть резон, дело всё в том, что когда я навещал в последний раз господина Хлобуева, то застал его, с позволения сказать, таким "тёпленьким", что просто побоялся оставить ему всю сумму разом, — соврал Чичиков, — ведь склонности его, увы, довольно известны: или прогуляет, или же в карты проиграет. Вот я и подумал, не лучше ли обождать, а там уж пришлось отправляться в дорогу. Теперь же, как воротился, первым долгом почёл необходимым это дело уладить.

— Вот и славно, вот и славно, — оживился Василий Михайлович, — а то ведь, я должен вам сказать, Платон очень уж расстроился. Говорит: "Я никак не ожидал, что Павел Иванович с человеком, в таких стеснённых обстоятельствах пребывающим, таковым образом поступить мог". Если уж быть до конца правдивым, то по сию пору на вас сердце держит...

"Ах, вот оно как, — подумал Чичиков, — вот, значит, какова его хворь", — но на словах ничем не показал своей догадки, а лишь сказал:

— Ну, вот, Василий Михайлович, теперь вы можете его на сей счёт успокоить и рассказать ему, что никакого злого умыслу у меня не было, а единственное, о чём я пёкся, так это о сохранении переданных в моё распоряжение сумм. Ну а сейчас, как только повстречаюсь с Семёном Семёновичем, тут же с ним и расплачусь.

— Собственно говоря, Павел Иванович, для этого вам вовсе не обязательно с ним встречаться. Деньги вы можете оставить у нас, тем более, что Платон, видя крайнюю нужду Семёна Семёновича, за вас с ним расплатился, другими словами, вы теперь должны Платону, а не господину Хлобуеву.

Услышавши такое, Чичиков почувствовал, как его прошиб холодный пот. Всех денег у него оставалось нынче чуть больше двенадцати тысяч, включая и те две тысячи из пяти, которыми ссудил его в своё время Платон Михайлович, ну а если брат Платон сполна расплатился с Хлобуевым, то выходило, что Чичикову нужно было отдавать сейчас семнадцать тысяч целковых, тем более что он сам не далее как пять минут назад заявил, что ездил в имение рассчитаться с господином Хлобуевым, стало быть деньги у него были с собою и он готов к расчёту. "Пропала моя головушка — подумал Павел Иванович, пытаясь сообразить, как бы ему выпутаться из этой истории. — А ведь ещё десять тысяч Костанжогло, слава богу, что без процентов", — подумал он и чуть было не застонал.

Видать, это внутреннее, бывшее в его душе переживание, отразилось как—то в лице Чичикова, потому что Василий Михайлович настороженно глянул на него и спросил:

— Что с вами, Павел Иванович, вы вдруг стали так бледны?

На что Чичиков отвечал, что всё, вероятно, оттого, что плохо нынче ночью спал, и попросил подать ему стакан воды.

— Да к тому же, признаться, Василий Михайлович, одна морока с этим имением. Ведь я вовсе и не собирался его приобретать, и если бы не ваш братец да зять, я никогда бы не решился вкладывать деньги в столь запущенное хозяйство. Только поддавшись на их уговоры, я решился на такое, с позволения сказать, безумие.

И тут мысль ясная и простая вдруг вспыхнула в его голове и высветила всё, как высвечивает молния самую последнюю чёрточку, самую мелкую соринку в казавшейся до этого непроглядной темноте.

— А знаете что, Василий Михайлович, — сказал Чичиков, чувствуя, как в нём утвердилось это простое решение, которое могло бы показаться иному и бесчестным, и низким, и недостойным дворянина, но нашему герою было сейчас не до подобных соображений, его очень мало заботило, что скажут или подумают о нём те же братья Платоновы или же Костанжогло. Этим своим решением он разом освобождался от всего: и от ненужного ему имения, и от долга Костанжогло, да и от дружбы и знакомства с самими братьями Платоновыми, которых он точно уж вычеркнул из своей жизни.

— Знаете что, Василий Михайлович, мне ведь это имение и вправду ни к чему, да и купчая ещё не совершена, так что вот вам две тысячи из тех пяти, что ссудил мне ваш братец, — сказал он, выкладывая на стол две толстые пачки, — и имение это ваше, ну а по поводу тех десяти тысяч, что получил я от Константина Фёдоровича, то они мною ещё в первый день были господину Хлобуеву выплачены, так что, я думаю, вы со своим зятем как—нибудь по—родственному да разочтётесь, а мы с вами в расчёте.

— Постойте, постойте, Павел Иванович, — опешил брат Василий, — как это? Я что—то не возьму в толк?..

— А что тут в толк брать? — отвечал Чичиков, будто дивясь несообразительности брата Василия, — я же говорю — имение я хотел приобресть, следуя уговорам и наставлениям Платона Михайловича и Константина Фёдоровича, теперь же ясно вижу, что оно мне совершенно ни к чему, деньги за него плачены вами, стало быть, и имение ваше. Совершите с Хлобуевым купчую — и дело с концом.

— Но оно и нам ни к чему, — попытался было вставить Василий Михайлович, но Чичиков не дал ему договорить.

— Но я не пойму вашей претензии, — сказал он, вставая из кресла и показывая всем видом, что собирается откланяться, — по мне, так всё самым замечательным образом устроилось, и главное, отчего Платон Михайлович на меня осерчал, господин Хлобуев не ущемлён, а мирно пропивает выплаченные ему за имение деньги. — И, не давши времени брату Василию вставить хотя бы слово, он спросил: — А коляску мою мог бы я забрать, чай, она у вас в каретном сарае застоялась?

Уже в пути, пыля по разогретой солнцем дороге, он почувствовал необыкновенную лёгкость в своём сердце. Ему хотелось и петь, и смеяться, и топать ногами от радости, точно человеку, сумевшему избежать большой опасности или освободившемуся от тяжкого приговора. Он откинулся на подушки подаренной ему Тентетниковым коляски, и подставляя лицо льющемуся на него солнцу, закричал что было мочи так, что Селифан вздрогнул на козлах и от неожиданности перетянул кнутом Чубарого.

— А... а... а... а!.. — кричал Павел Иванович. — А... а... а!.. Дурачьё... ё...ё...ё!!! Ах—ха—ха—а...а...а!!!

Кони его, прядая ушами, косили назад глазом, в придорожных кустах с перепугу замолкали птицы, и лишь стрекозы в траве стрекотали без перерыву.

Ай да Павел Иванович! Браво! Браво, право слово! Так просто, одним махом разрешить все эти непростые вопросы, такое под силу не всякому, согласись со мною, читатель. Сумел бы ты, к примеру, подобным же манером расправиться со своими, мешающими тебе, обстоятельствами? Ну же, ну же — отвечай. Но боже, что же слышу я. Вот то тут, то там срываются с губ, ползущих в кривой усмешке, утвердительные ответы. Я не вижу лиц в темноте; лишь слышу шелестящие шёпотом слова. Слова эти пузырятся звуками, сливаются вместе и точно полноводная река несутся на меня, грозя затопить сознание моё и душу чёрным ощущением безысходности и бессмысленности труда моего. Темнота, темнота кругом. Лишь отблескивающие влажно и сумрачно глаза мечущихся повсюду людей оживляют её, но что видят они, на что устремлён взгляд этих глаз, какой мир отражается в их глубинах, какая мысль брезжит в них светом? Что важно для них, для этих скользящих мимо меня тенями людей? Что говорят они себе, когда видят простые и, казалось бы, понятные вещи? Говорят ли — вот небо, вот солнце, а это свет, а это бог, а тут радость и боль, и стыд, и грех?

Павел Иванович вернулся в имение генерала Бетрищева в прекрасном расположении духа, не покидавшем его до самого отхода ко сну; и ни дробинка, пропущенная поваром, готовившим подстреленных его превосходительством рябчиков, о которую Павел Иванович чуть было не сломал себе во время обеда зуб, ни проигранные им генералу в карты десять рублей, ни лопнувшая, на почти ещё совсем новых сапогах, подмётка, — ничто не омрачало приподнятого его настроения, и, уже лёжа в постели на прохладных чистых простынях, он всё ещё улыбался чему—то, шептал что—то, глядя в сереющий в ночи потолок, чего, нам так и не удалось разобрать. Потом мысли его стали путаться, он угрелся под одеялом и стал погружаться в приятную дремоту. "Завтра съезжу в город, навещу Фёдора Фёдоровича Леницына. Надо поздравить... и вообще...", — подумал он, засыпая, и улыбнулся этой, тоже показавшейся ему приятной, мысли, а уже через минуту он спал, всхрапывая тем своим особенным храпом, благодаря которому, как утверждал Петрушка, из помещений, в которых ему доводилось останавливаться на постой, исчезали тараканы.

На следующее утро Павел Иванович, не обременяя себя основательным завтраком, а перекусив налегке в обществе одного лишь Александра Дмитриевича, велел заложить лошадей и отправился в город, дабы нанесть визит его превосходительству губернатору, о котором, как уже говорилось ранее, в губернии сложилось весьма выгодное мнение.

Дорога до города была неблизкая, и наш герой во время всего пути любовался прекрасными видами, описанием которых мы, боимся уже успели наскучить нашим любезным читателям. Скажем только, что погода стояла великолепная, небо было на редкость чисто и сияло голубизною, травы и полевые цветы, растущие вдоль дороги, источали столь душистые ароматы, что могли бы поспорить с самыми известными европейскими одеколонами, кони бежали бойко, коляска ласково покачивала нашего Павла Ивановича, и он нежился в ней, точно младенец в люльке.

На самом подъезде к городу у Павла Ивановича вышла нежданная, но очень его порадовавшая своею приятностью встреча. Ещё издалека заприметил он облачко пыли на дороге, определив, что, верно, это какой—нибудь экипаж, едущий прочь из города, и по тому, как быстро он приближался, Чичиков догадался, что это должна быть ладная рессорная господская коляска, а не какой—то там крестьянский возок, что плетётся, влекомый парою мерно пережёвывающих свою жвачку, безразличных до всего, кроме хозяйского кнута, волов.

И вправду это была коляска, и сам хозяин сидит на козлах заместо кучера ловко правя резвыми лошадьми.

— Варвар Николаевич! — вскричал Чичиков, узнавши в лихом ездоке своего приятеля.

— Павел Иванович! — отозвался не менее громогласным возгласом господин Вишнепокромов, чуть было не проскочивший мимо чичиковского экипажа и столь резко осадивший своих лошадей, что дышло его ещё сохраняющей бег коляски задралось вверх.

— Стой, стой, сова! — закричал Чичиков, стуча по спине Селифана, и, спрыгнув с подножки, заспешил навстречу к уже бегущему к нему с распростёртыми объятиями Варвару Николаевичу.

— Душа моя, душа моя, — говорил, обнимая его и целуя в пухлую щёку, Вишнепокромов, — как я рад, как я рад, вот уж не ожидал...

— А как я рад, как я рад, — вторил ему Павел Иванович, глядя на Варвара Николаевича увлажнившимися глазами.

— Что же ты ко мне—то не заедешь? — спросил с укоризною Варвар Николаевич, — ведь я тебя люблю, как родного, а ты носу не кажешь.

— Да я всего—то четыре дни как воротился, — отвечал Чичиков, — к тому же вы не можете не знать, какая со мною комиссия приключилась.

— Наслышаны, наслышаны, братец ты мой. Модест Николаевич сказывали, — подтвердил Вишнепокромов. — А нынче куды собрался, далеко ли? — спросил он.

— Вот хочу нанести визит его превосходительству господину Леницыну Фёдору Фёдоровичу, — отвечал Чичиков, засветив глаза свои любезными огоньками при одном лишь упоминании имени нового губернатора. — Во—первых, поздравить со вступлением в должность, мы ведь с ним старые уже знакомые, а потом, дело у меня до него, — сказал Павел Иванович.

— Ну, мы тоже с ним старые знакомые, я ещё с батюшкой его приятельствовал, да ты, почитай, знаешь, — сказал Варвар Николаевич, вспомнив, как он расписывал дружбу свою со старшим Леницыным — а насчёт дела, вот что... Давай—ка отойдем, братец, нам с тобою как раз надо двумя словами перемолвиться, — и, взяв Павла Ивановича за локоток, он отвёл его в сторонку.

— Помнишь ли ты наш разговор об этом, с позволения сказать, господине? — спросил он со значением, заглядывая Чичикову в глаза.

— Это об ком? — не сразу догадался Чичиков.

— Ну, об этой скотине, об Тентетникове! — рассердившись его забывчивости, возвысил голос Варвар Николаевич.

— Ах, ну как же, как же! Очень даже помню, — оживился Чичиков.

— Так вот, я уже сообщил куда следует, — чуть ли не шёпотом произнёс Вишнепокромов, делая таинственные глаза.

— Но, я надеюсь, без имён и чинов? — забеспокоился Чичиков.

— Не волнуйся, Павел Иванович, всё сделано а—но—ним—но! — произнёс Варвар Николаевич, приятственно улыбаясь, — бумага пошла на имя полицмейстера, прокурора и губернатора, ну а те, сам понимаешь, обязаны генерал—губернатору донесть, так что жди через недельку—другую следователей из самого Петербурга.

— Это хорошо, Варвар Николаевич, но только действительно ли анонимно, а то как по забывчивости приписали, что вот, дескать, со слов такого—то писан мною сей донос? — снова спросил Чичиков, так как не хотел быть в это дело втянутым.

— Да что ты, ей—богу! Разве я не понимаю, ведь не злодей же я какой, чтобы тебе, братец мой, ножку подставлять, — обиделся Варвар Николаевич. — На сей счёт можешь и не думать, всё пойдет как по—писаному, не сомневайся.

Они ещё потолковали о всяких незначащих вещах минут пять, а может быть, и немногим более, так как никто из них на часы не глядел, а затем, давши слово Варвару Николаевичу заехать к нему с визитом в самом скором времени, Чичиков распростился с ним и отправился дальше, намереваясь встретиться с губернатором, дабы с его помощью подобраться поближе к старухе Ханасаровой.

Городской губернаторский дом встретил Павла Ивановича запахом свежей штукатурки, которою мастеровые, сидящие на лесах, мазали и латали дыры и прорехи на его фасаде. Дом к тому же обнесён был зелёным забором на тот случай, дабы проходящие мимо него городские обыватели не попали ненароком в беду, ведь того и гляди свалится с верхотуры ведро извёстки, облепляя прилежно всю фигуру прохожего, с самой макушки и до кончиков сапог, или же, того хуже сорвётся кирпич из—под карниза, а тогда уж, милостивые государи и государыни, не отделаетесь одним лишь протиранием глаз да отряхиванием кафтана; да—с, с этим шутки плохи. Но, как мы уже сказали, жизнь городских обывателей сейчас была вне опасности благодаря высокому зелёному забору, за которым лежали сваленные в кучу новые зубчатые литого камня узоры, карнизы, наличники, львиные морды с оскаленными зубами, амурчики, весело взмахивающие крылышками; всё это в скором времени должно было быть налеплено на стены, дабы подчеркнуть высокий столичный вкус молодой губернаторши.

И внутри дома всё тоже было новое, чистое, всё пахло свежею краскою, а в большой гостиной зале, куда провёл Чичикова ливрейный лакей, отправившийся доложить об госте, под самым потолком разгуливал по огромным деревянным козлам художник, расписывая плафон с какой—то плохо понятной аллегорией.

Фёдор Фёдорович Леницын, с которым расстались мы уже порядочное время назад, не заставил Павла Ивановича ждать. Сияя радужною улыбкою, вошёл он в залу и пожимая Чичикову руку, в дружеском приветствии произнёс:

— Рад, очень рад вас снова увидеть, Павел Иванович. Это сколько же вы отсутствовали?

— Ох, и не говорите, ваше превосходительство! Отсутствовал, каюсь, отсутствовал. Всё, признаться, дела, да и помимо дел была пренеприятнейшая комиссия. Хотя что я вам об этом говорю, вы, надо думать, и так всё про то знаете.

— Да, слухами, как говорится, земля полнится, но я вам скажу откровенно, что и тогда, когда разосланы были с вестовыми ваши приметы по всей губернии, я не мог поверить, что бы вы, Павел Иванович, могли похитить девицу. Я знал, что это какая—то ошибка. Да и жена моя не верила в это и всё вспоминала, как играли вы с нашим Володечкой, и как он вам фрак испортил и всё говорила "не может быть, чтобы такой человек мог такое совершить", а она у меня в людях разбирается...

— И тем не менее пришлось посидеть в остроге, — отвечал Чичиков, разводя руками, — пострадал ни за что ни про что. Господину Самосвистову пряник, а мне кнут. Совсем как в той поговорке...

— Ну, это наш князь, конечно, погорячился, — сказал Леницын, имея в виду генерал—губернатора, — но и вы должны понять — такое дело: девица пропала, следов нету, подозревали даже самое худшее — смертоубийство; вот он, видимо, и переволновался, а вам, бедный Павел Иванович, досталось. Ну, да ничего, за одного битого двух небитых дают.

— А позвольте спросить, как ваш сынок, такая душечка, чай, подрос за это время, — спросил Чичиков, переводя разговор на более приятный и близкий до губернатора предмет.

— Подрос, подрос, стервец, — отвечал Леницын с улыбкою, — уже на ножках стоит, того и гляди, пойдёт... В следующий раз обязательно вам его покажем, а сейчас он у нас наелся и спит.

При этих словах Павел Иванович состроил в лице такое выражение, что стало видно, с каким нетерпением и восторгом будет он ждать этого обещанного ему губернатором "следующего раза".

Потом разговор как—то словно бы сам собою перешёл на спорную пустошь, на тяжбу, что затеяна была между Леницыным и братьями Платоновыми.

— Причём заметьте, любезный Павел Иванович, я этой тяжбы не затевал, — вставил Леницын, — видать, господа Платоновы хотят выказать сим своим поведением неуважение ко мне, мелкопоместному, как они не раз уже изволили выразиться, выскочке, ну, а коли уж мне брошен вызов, то я от него уклоняться не собираюсь.

— Боже, как я в них ошибался, — сказал Павел Иванович, страдальчески поднимая к потолку глаза, — а ведь, видит бог, чистосердечно хотел помочь, не допустить до суда. О, милостивый государь, если бы вы только знали, как они поступили со мною, воспользовавшись моим отсутствием и тем, что я не до конца внёс ещё деньги за имение небезызвестного вам господина Хлобуева, перекупили его у меня. Столкнулись с Хлобуевым, дали ему денег и всё — уплыло моё имение... — сказал Чичиков, повесив голову.

— Да что же это такое! — возмутился губернатор, — что позволяют себе эти господа? Они, что ж, думают, что управы на них нет?! Пишите жалобу на моё имя, а уж я с ними разберусь, — сказал Фёдор Фёдорович, решительно глядя на Чичикова.

— Не имеет смысла, — отвечал Чичиков потерянным голосом, так, точно и вправду был несказанно опечален потерею имения, — купчая не была составлена. Ведь я половину денег отдал Хлобуеву так, под честное слово. Он их, видать, прогулял, а гулять—то ведь хочется, вот тут Платоновы и подвернулись... Кстати, а что насчёт завещания? — спросил Чичиков будто невзначай, будто только сейчас пришёл на ум этот вопрос, — не одумалась ли ваша тётушка? Ведь и вправду, не приведи Господь, оставит всё этому вертопраху, что делать—то тогда будете?

— Даже и не знаю, что вам отвечать, Павел Иванович, но только говорят, будто завещание уже написано и по нему всё, за исключением какой—то мелочи, отходит к Хлобуеву, — сказал Фёдор Фёдорович и отвел глаза к окну.

— А всё по одной только причине, — проговорил Чичиков со значением, — потому что нет рядом с вашей тётушкою человека, могущего ей открыть глаза на её ошибку, растолковать, эдак ненароком, что есть и другие наследники, куда более достойные, чем этот "блудный сын", люди, которыми могли бы гордиться первейшие семейства в нашем отечестве!

— Полноте, полноте, Павел Иванович, не стоит горячиться, "всё в руце божией", и что сделано, то сделано, — проговорил губернатор примирительно, но по всему было видно, что ему приятны слова, сказанные Чичиковым.

— Знаете что, ваше превосходительство, я вас вновь об этом прошу, но ради своего семейства, ради Володечки, познакомьте меня с вашей тётушкою, ведь вам это ни во что не станет, а там поглядим, чья возьмёт, — продолжал говорить Павел Иванович, разыгрывая горячность.

— Ну хорошо, — согласился Леницын, — как раз сегодня вечером я приглашён тётушкою на ужин, так что если уж вам так того хочется, то жду вас здесь у себя около седьмого часу, вместе и поедем.

На этом они и расстались, Чичиков откланялся, просив передать приветы супруге Фёдора Фёдоровича, и, не чуя под собою от радости ног, пошёл на улицу.

Ах, какой восхитительный день был за окном. Ах, какое привольное небо, и тёплый ласковый ветерок, что перебирал блестящие на солнце, точно лаковые, листочки берёз. Тонкие серпики ласточек чертили на голубом небосводе прозрачные круги и повороты, с весёлым писком гоняясь за всевозможными, невидимыми отсюда с земли мошками и мухами, которых, впрочем, достаточно много было и здесь внизу. Вероятно, мухи точно так же, как и Павел Иванович, были в восторге от погожего денька, потому как многие из них грелись на солнце, рассевшись по стенам домов или дощатым заборам, иные же — и их было большинство — с упоением жужжа носились из лавки в лавку, из окна в окно, норовя влететь на кухню, где для них всегда найдется пожива, или же в какое другое, известного свойства место, которое с их точки зрения, наверное, уже было раем.

А Павел Иванович и вправду пребывал в преотличнейшем настроении, он понимал, что находится в такой близи от огромных денег, которые вполне могли бы стать его деньгами, что остаётся только руку протянуть, чтобы положить их к себе в карман. И приданое, и наследство были уже совсем рядом, так что оставалось пройти совсем уже немного и главное было не оступиться. Всё сейчас зависело только от самого Чичикова, от того, что он сделает, как скажет, как посмотрит; иными словами, наступал решающий час. Насчёт Тентетникова он не беспокоился и, к слову сказать, ничуть не жалел его. "Ну, подумаешь — сошлют в Сибирь, — думал Павел Иванович, — ничего страшного, и в Сибири люди живут".

Странное дело, но Чичиков совершенно не сомневался в том, что Улинька, и приданое достанутся ему. Он очень рассчитывал на хорошее к себе расположение его превосходительства, а с другой стороны, ободрял себя тем рассуждением, что других женихов—то нет, почитая себя достойной для Ульяны Александровны партией. Он словно бы совсем запамятовал о том, бывшем недавно с ним происшествии, и обо всей этой истории с испанскими баранами, вылезшей наружу, и точно не понимал, что генерал Бетрищев вряд ли захочет иметь зятем бывшего под следствием человека.

Но таково свойство иных натур, и даже многих и многих натур, закрывающих свои глаза на собственные же проделки и проступки, почитающих их разве что не детскою шалостью и думающих, что таковыми их будут почитать и другие. Сколько же их развелось, подобных господ, что, совершая очередную пакость, говорят себе: "Ну да ладно, ничего в этом нет, да к тому же я ведь хороший человек, и душа у меня светлая и чистая", и с чистою душою устремляющихся до следующей пакости.

Но в этот раз герой наш отправился в трактир, благо дело шло к обеду, где он довольно плотно перекусил, а затем, отобедавши наведался в Гражданскую палату, но господина Самосвистова не застал по той причине, что, как ему было сказано, Модест Николаевич уехали в имение к матушке и воротятся не ранее, как через неделю.

До седьмого часу было ещё довольно времени, и Чичиков стал думать, чем бы занять себя во все те часы, что оставались до встречи с Леницыным. Слоняться по городу на виду у всех он опасался, так как, не приведи Господь, а могло дойти до генерал—губернатора, что вот, дескать, господин Чичиков, манкируя его распоряжением, разгуливает по улицам губернского города безо всякой надобности. А что? Таковы наши губернские города, в которых всегда достает "доброхотов", только и ждущих случая, чтобы шепнуть словцо—другое в нужное ухо. Но почему мы взяли да вдруг и обидели губернские города, ведь таковы и наши уездные городишки, да что там греха таить — в наших обеих столицах также немало проживает тех, кто чувствует нестерпимый зуд в языке; просто вот так взяли бы да и поскребли ногтями...

Но вернемся к Павлу Ивановичу, что в нерешительности стоит на углу у Гражданской палаты, не зная, куда бы ему направить свои стопы. Сидеть в душном трактире четыре часа кряду Павлу Ивановичу вовсе не хотелось, да и не усидишь, ведь нужна смена не только блюд, но и прочих впечатлений, а что в трактире: жующие лица, звяканье посуды да крики половых, выкликающих очередной заказ. Это кому угодно может надоесть, а тем более такому господину, как Чичиков, чей живой и бойкий ум всегда требовал перемены мест и обстоятельств, могущих развеять его. И может быть, поэтому Павел Иванович не заметил сам, как добрёл до здания театра, у которого в прошлый раз его остановила красочная афиша, изображавшая, как мы помним, весьма аппетитного вида девицу. Афиша и нынче была на старом месте, правда, это была уже другая афиша, и уже новая девица, не менее пышная, чем прежняя, улыбалась с неё Чичикову. Но пьеса, как было видно из афиши, хоть и называлась иначе — "Слёзы любви", тем не менее принадлежала перу всё того же господина Мордасова, со всё той же "несравненной Жози Перепёлкиной" в главной роли. Увидевши, что сегодня даётся дневное представление, которое к слову сказать началось, Павел Иванович направился к окошку кассы и, купивши входной билет, заспешил в театр, правильно рассудив, что для того, дабы убить время и не попасться кому не следует на глаза, лучшего места, чем тёмный и полупустой зал театра, не найти. Отыскав в темноте своё место, он уселся поудобнее, вздохнул с облегчением, как вздыхает человек решивший некий довольно беспокойного свойства вопрос, и принялся глазеть на сцену, по которой, топорща наклеенные усы, расхаживал некто в цветных шароварах и в тюрбане, как вскоре стало понятно, изображающий некоего восточного султана. К нему так и обращались: "Великий господин султан". По ходу пьесы "великий господин султан" беспрестанно пытался уличить в неверности свою любимую наложницу, вывезенную им из Абиссинии, которую, как можно было догадаться, изображала "несравненная Жози Перепёлкина" — белокурая и белолицая, видно, поленившаяся загримироваться к дневному спектаклю, и тем не менее, надо сознаться, взволновавшая нашего героя, но не своею игрою, а большою, мерно колыхавшеюся при каждом её движении, грудью. Павел Иванович вдруг ощутил давно не возникавшее в нём влечение к женщине, которое было затёрто, запрятано куда—то в самые отдалённые уголки его души и о котором он, можно сказать, позабыл за всеми этими мёртвыми душами, за всеми разъездами да приключавшимися с ним происшествиями, а тут то ли тишина и покой зала, удобные плюшевые кресла, бумажные пальмы на сцене, то ли сама героиня, то и дело воздымающая полные обнажённые руки возглашающая непрестанно: "О, я несчастная, горе мне!" — что тоже действовало на Чичикова, с умилением глядящего на её крутые бедра, явственно проступающие через шёлковую ткань шаровар, более походящих на панталоны, но, так или иначе, что—то дрогнуло у него не то под сердцем, не то в желудке и он, сам удивляясь себе, решил, что мадам Перепёлкина очень уж хороша, и даже от полноты чувств подумал, что таким, как она, вполне уместно выступать на столичной сцене. Но, впрочем, это рассуждение целиком на совести нашего героя.

В перерыве спектакля он вышел из театра и, купив в цветочной лавке большой букет цветов, послал его в уборную госпожи Перепёлкиной, приложив к нему ещё и карточку, на которой вывел своим аккуратным каллиграфическим почерком: "От восхищённого Вашею игрою и Вами! Чичиков Павел Иванович — помещик". Что, конечно же, было неправдой и в отношении игры, и в отношений помещика.

Дождавшись окончания пьесы, в финале которой "великий господин султан" сначала прощал госпожу Перепёлкину, а затем неожиданно для зрителей всё же прирезал её большим картонным ножом, Павел Иванович похлопал, но не так чтобы очень уж бурно, а в своей всегдашней деликатной манере, слегка склонивши голову набок, и, решив в самое ближайшее время снова наведаться в театр, отправился в дом к губернатору, благо было уж шесть часов вечера.

Леницын встретил Чичикова, как всегда радушно, извинившись за то, что губернаторша не может выйти, потому как занята туалетом.

— Сегодня новое платье привезли, — сказал он, на что Чичиков, состроив понимающее и несколько снисходительное выражение, отвечал, слегка разведя руками:

— Ах, дамы, дамы! Для них это важно...

Губернатор, видать, для того, чтобы занять гостя, велел позвать мамку с Володичкой, и та вскоре явилась с пухлым младенцем на руках. Мальчик и вправду подрос, и Леницын с гордостью стал показывать Павлу Ивановичу, как тот хорошо уже стоит на ножках, обхватив ручонками палец своего отца, а Чичиков, помня, чем закончилась прошлая его возня подле Володички, стоял, умилённо моргая глазами и приложивши руки к груди, и повторял: — Боже ты мой, как хорош, как хорош... А вырос—то, вырос—то как! — но приблизиться с тем, чтобы подхватить мальчонку на руки, как было то в прошлый его визит, не решался.

— Я вам прямо скажу, ваше превосходительство, не в обиду супруге вашей, но пошёл в отца. Одно лицо с вами, — проговорил Чичиков, несмело протягивая руку и гладя ребёнка по покрытой золотистым пушком головке, на что тот поднял глазёнки на Павла Ивановича и ухватился второю ручонкою за его палец.

— Ах ты, душечка! — сказал Павел Иванович, чуть ли не прослезившись, а сам подумал: "Не приведи Господь, запросится канальчонок на руки".

Но тут в залу вышла молодая губернаторша. Павел Иванович, аккуратно высвободив палец из ручонки малыша, с прискоком подошёл к ней и, приложившись к протянутой ему губернаторшей руке, подумал: "Бедняжка, и новое платье не красит", что было правдою, ибо новое, серого шёлку, платье, отделанное голубыми лентами, с жабо белого газу, не шло ей, и несмотря на убранные по последней моде волосы, на букетик фиалок, приколотый к лифу, она всё же была похожа на маленькую серую мышку, теребящую в своих лапках концы голубой, затканной мелкими розами, шали. Произнеся все известные и приличествующие случаю слова, Павел Иванович тут же перевёл разговор на Володичку, сказавши, что не ожидал встретить его настолько выросшим и что можно лишь диву даваться, как ребёнок смышлён, и Павел Иванович якобы никогда не видал, чтобы ребёнок в таком младенческом возрасте был так развит.

— Нет, право слово, если бы не знал, сколько ему, я бы тут же подумал, что ему не иначе как третий год, — соврал Чичиков, но по тому, как расцвели улыбками лица обоих супругов, понял, что достигнул цели.

Однако пора было отправляться к тётушке, и наш герой в сопровождении губернаторской четы устремился навстречу столь долгожданному знакомству, чувствуя, как у него замирает сердце от волнения, потому как вот он приближался, может быть, главный миг его жизни, и сейчас, через каких—нибудь десять минут, ему нужно будет не рассуждать, а действовать, и все его поступки должны быть правильными, ошибок в них быть не должно, так как своенравная старуха Ханасарова, обносившая, как он слышал, не понравившихся ей гостей тем или иным блюдом во время обеда, вполне могла и ему безо всяких церемоний указать на дверь.

Леницын пригласил Павла Ивановича в свою коляску, и Чичиков, велев Селифану следовать за экипажем его превосходительства, уселся напротив обоих супругов, после чего эта маленькая процессия, заключаемая двумя конными жандармами, может быть, даже и теми, что везли совсем недавно Павла Ивановича в острог, двинулась в путь.

Дорогою Чичиков, желая выведать у его превосходительства, дошли ли до него сведения об Тентетникове, завёл разговор о своём благодетеле генерале Бетрищеве, эдак незаметно перейдя на предстоящее замужество Ульяны Александровны, и по тому, как быстро и со значением глянули друг на друга супруги Леницыны, он заключил, что, во—первых, донос дошёл по назначению, а во—вторых, что его превосходительство губернатор делился со своею дражайшею половиною делами даже такого щекотливого свойства. Да и Леницын подтвердил его соображение на сей счёт, сказав:

— Дорогой Павел Иванович, я, к сожалению, не могу вам пока всего рассказать, но сдаётся мне, что свадьбы этой не будет. Но только, прошу вас, это исключительно между нами.

— А что, неужто поссорились? — спросил Чичиков, глядя на губернатора невинным взглядом. — Я, признаться, не заметил меж ними охлаждения. Хотя кто знает...

— Нет, не в этом дело, — отвечал Леницын, — тут совсем другое, но, повторяю, не смею пока сказать вам более того, что сказал.

— Просто дело в том, — вступила в разговор губернаторша, — что Господь рано или поздно карает наших недругов. Вы, верно, Павел Иванович, и не знаете, как в своё время этот молодой человек обошёлся с Фёдором Фёдоровичем, кстати сказать, к нему благоволившим, но я ещё тогда сказала: "Феденька, такие поступки просто так не проходят, за все придётся отвечать..." — вот и настал час.

— Полно тебе, Машенька, полно, при чём тут эта старая история, — примирительно произнёс Леницын, — тут дело такое завелось, что и подумать страшно.

— Бог ты мой, Фёдор Фёдорович! Да что ж это за дело такое, скажите на милость, не томите, ради Христа! — вскричал Павел Иванович, изображая волнение, — клянусь вам, что дальше меня не пойдёт. Можете в этом не сомневаться.

— Нет, нет, не могу, не обессудьте, одно лишь скажу, что дело это политическое и касается до верности трону и отечеству. Так что видите, Павел Иванович, я и так уж вам многое сказал, — произнёс Леницын, показывая этим, что дальше говорить не имеет права.

— О Господи! — чуть не простонал Чичиков, — а я—то, я—то стараюсь, родственников объезжаю... Ах, бедный, бедный Александр Дмитриевич, представляю, ему—то каково будет. Кстати, — обратился он до Леницына, отрываясь от своих стонов, — его превосходительство генерал Бетрищев ещё ничего не знает?

— Нет, конечно, да и вы, смотрите, ему покамест ничего не говорите. А вдруг не подтвердится. Ославим и невесту, и старика.

— Обещаю вам, ваше превосходительство, буду нем, как рыба, можете даже не беспокоиться.

Проведя дорогу за таким приятным для Павла Ивановича разговором, герои наши подъехали к дому губернаторовой тётушки. Дом был каменный, на высоком фундаменте, о двух этажах; и при одном взгляде на него ни у кого не оставалось и тени сомнения в том, что живёт тут какой—нибудь богатый кремешок, что копейки не выпустит из своей руки, и те, кто впервые переступали его порог, удивлялись, что таким кремешком может быть ветхая старушка, которую возит в особом кресле с колёсами, может быть, чуть менее ветхий лакей. Несмотря на то, что за окном было ещё довольно светло, в комнатах, тем не менее, горели свечи, а в большой зале было протоплено, как понял Павел Иванович по сухому тёплому воздуху, пахнувшему в лицо еле уловимым запахом сгоревших поленьев, — видать, ветхое тело старухи зябло даже летом. И, вправду, когда вошли они в залу, навстречу им вывезли в скрипящем колёсами кресле кутающуюся в шерстяной платок хозяйку, ту самую старуху Ханасарову, что, как знал Чичиков, стоила три миллиона. К белым седым буклям её пришпилен был белый же кружевной чепец, а из—под мохнатых бровей глядели на вошедших насмешливые прозрачные глаза, точно чужие на этом худом морщинистом лице.

— Ну что, пожаловали? — спросила Александра Ивановна не то насмешливо, не то грозно и подставила губернатору сухую щёку для поцелуя. — А это кто с тобой? — спросила она, показав на Чичикова костлявым пальцем, — чай, впервой вижу молодца?

— Разрешите вам отрекомендовать, тётушка, Павел Иванович Чичиков, мой, можно сказать, приятель. Очень наслышан про вас и всё просил его вам представить, — сказал Леницын, подводя Чичикова к креслу Александры Ивановны.

— Это зачем же я тебе понадобилась, мил человек, — спросила она у Чичикова, — я ведь не девица, а старуха старая?

На что Чичиков, склонивши почтительно корпус в полупоклоне и слегка отведя руки назад, отвечал, что, являясь ближайшим другом генералу Бетрищеву, много слышал хорошего об её особе и, более того, при последней встрече с архимандритом, коего посещали они вместе с генералом Бетрищевым, его святейшество сказывали о тех больших пожертвованиях, что делаются Александрой Ивановной на церковь, вот почему он и счёл за долг, за священную обязанность засвидетельствовать ей своё почтение. К чему приплёл Чичиков архимандрита, неизвестно, тем более что никакого разговору о старухе Ханасаровой у них не было; как—то само собою с языка слетело, но, видать, возымело действие, потому что, поглядев на него пристально из—под мохнатых бровей, старуха помолчала немного, а затем произнесла, словно бы смягчась.

— Ну да ладно, оставайся к ужину.

— Вы понравились тётушке, — шепнул Леницын Чичикову, когда они проходили вглубь гостиной, из которой побежали им навстречу, потявкивая и подбрасывая на бегу кургузые задики, маленькие тупорылые собачонки, жирные, точно поросята. Подбежав ко вновь вошедшим, они с сурьёзным видом стали обнюхивать им сапоги, фыркая от забивающейся им в носы пыли. Павел Иванович подхватил одного из пёсиков — того, что был поближе — на руки и немного громче, чем обычно, верно, чтобы слышала Александра Ивановна, проговорил:

— Ах, какой ты миленький, ах, какая у нас мордашка, ах ты, деточка, — прижимая его якобы в порыве тёплых чувств к своей пухлой щеке.

Пёсик, которому, видать, пришлась по душе ласка, лизнул Чичикова в щёку, в нос и всё норовил лизнуть Павла Ивановича в губы, но тот очень умело, не показывая виду, что ему неприятны столь обильные слюною собачьи поцелуи, всякий раз уворачивался, подставляя под липкий розовый язычок то щёку, то ухо.

Старуха Ханасарова с одобрением смотрела из своего кресла за этой сценою, и потому, как у неё засветились улыбкою глаза, Чичиков понял, что он на верном пути.

— Александра Ивановна, матушка, что это? Откуда такая прелесть? — спросил он, смелея и обращаясь к суровой хозяйке с видом изумления и восторга в сияющем лице.

— Это мой любимец — Жак, — отвечала старуха, улыбаясь Павлу Ивановичу. — А это Аннет, — указала она на трущуюся у его ног другую собачонку, которую Чичиков тут же подхватил на руки, и теперь обе его щеки быстро покрывались собачьею слюною. "Что, давно блох не набирался" — спросил он сам у себя, но отмахнулся от этой пришедшей в голову некстати мысли, подумавши в ответ: "Да пусть хоть с ног до головы облепят — был бы толк". А толк, надо сказать, уже был, ибо все, кто только ни находился в зале, включая сюда и гостей и приживалок, и лакеев, да и самого губернатора с губернаторшею, с умилением глядели на стоящего посередине гостиной залы счастливого улыбающегося Павла Ивановича с двумя исходящими слюною собачками па руках. Так что ежели бы слюны было поболее, то он вполне сошёл бы за украшение для фонтана, одно из тех, что имеются во многих парках многих наших городов.

Одним словом, Павел Иванович пришёлся тут ко двору, он почувствовал это и по обращённым на него взглядам, и по тому, как Александра Ивановна, поманив его своею покрытой старческими веснушками рукою, усадила подле себя и, пока гости ожидали ужина, стала выспрашивать у него, кто он таков и откуда. На что наш герой отвечал уже так хорошо знакомой нам присказкою, помянув и барку, мечущуюся по воле волн, и врагов, покушавшихся на самое жизнь его, не забыв помянуть и о том, что был недругами своими доведён до столь плачевного состояния, что, можно сказать, одною ногою стоял уже в могиле и ежели бы не отворили ему вовремя вену, то не пришлось бы ему нынче беседовать с любезною хозяйкою.

Известие об отворённой вене очень заинтересовало Александру Ивановну; услышавши это, она даже встрепенулась, так что дрогнули кружева на чепце, и стала выспрашивать Чичикова о подробностях кровопускания: что да как делается докторами, больно али нет. И Чичиков подчёркнуто деловым тоном, но не сменяя любезности в лице, давал обстоятельные ответы.

— И мне, батюшка, неплохо бы вену отворить, — сказала она, выслушав Чичикова, — а то кровь в ногах совсем застоялась. Вот они и не ходят. И в ушах поутру всё шум, пока кофию не выкушаю.

На что Чичиков отвечал, что знает якобы одну бабу, которая заговорами очень хорошо помогает от зубной боли и от шума в голове, и если Александра Ивановна решится, то он с охотою готов эту бабу сюда привесть.

— Приведи, батюшка, приведи, а то измучилась я совсем: всё шумит да шумит, пока кофию не выкушаю.

— Ну, коли вы дозволяете, то стало быть, завтра я её к вам и приведу. Вы, Александра Ивановна, скажите только, когда вам удобно, — ответил Чичиков, а сам подумал: нужно будет с какой—нибудь бабою завтра сторговаться, чтобы исполнила бы комедию. "Ну, да за целковый, думаю, желающие найдутся".

— А прямо с утра и приводи, — сказала Ханасарова, — с утра—то ведь шумит, вот ты её с утра и приводи.

Тут старый лакей объявил, что кушать подано, и хозяйка пригласила всех в столовую.

— Вы позволите, матушка Александра Ивановна, проводить вас к столу! — спросил Чичиков, отстраняя стоящего за креслом лакея и берясь за особую рукоять, торчащую из спинки кресла.

— Да уж сделай милость, любезный, — отвечала Ханасарова, с улыбкою глянув на Павла Ивановича. — Кстати, можешь сесть от меня по левую руку, — добавила она, — по правую сядет Фёдор Фёдорович, а ты уж по левую; ну давай вези, — добавила она, и Чичиков, толкая впереди себя поскрипывающее колёсами кресло, покатил его в ярко освещённую столовую.

Утром Павел Иванович проснулся рано. Накануне вечером, уже после ужина у Ханасаровой, где сумел он произвести на всех прекрасное впечатление, Павел Иванович был приглашён губернаторскою четою провесть ночь у них, потому как путь до имения генерала Бетрищева — обиталища нашего героя, был неблизкий, а поутру он обещал, и это было уговорено с Александрой Ивановной, явиться к ней с якобы имеющейся у него знахаркою, той, что зашёптываниями лечила от всяческих хворей, в том числе и от шума в голове.

Поэтому, проснувшись ни свет ни заря, Павел Иванович велел кликнуть своего кучера Селифана. Об чём—то перетолковав с ним за закрытыми дверьми, он приказал заложить ему лошадей и, не позавтракавши, выехал из губернаторского дому, даже не повидав хозяев, а только передав через лакея, что воротится пополудни.

Солнце ещё не вставало, а лишь посылало первые несмелые свои лучи из—за горизонта, и те, нашаривая редкие мелкие облачка на небосводе, красили их в розовые цвета зари. Въехав в небольшую слободку, коляска Павла Ивановича подкатила к неказистому, потемневшему от времени деревянному дому, и Селифан, спрыгнувши с козел, прошёл в ворота, встреченный, точно старый знакомый, большим рыжим псом, что, увидевши Селифана, завилял хвостом и дружески толкнулся ему мордою в бок. Через минуту—другую Селифан воротился в сопровождении худой, небольшого росту бабы, кутающейся в платок и зыркающей на Чичикова быстрыми, хотя ещё и немного заспанными глазами.

— Она и есть, Павел Иванович, — сказал Селифан, кивая на бабу.

— Вот и хорошо, — отозвался Павел Иванович, — одевайся, милая, поедешь с нами; в дороге и поговорим. — А сам подумал: "Надо же, какую образину себе нашёл, ну да и сам хорош — рожа", — имея в виду, конечно же, Селифана.

Усадивши наскоро одевшуюся бабу в коляску и наглухо застегнувши полог, дабы уберечься от любопытных взглядов, Чичиков велел Селифану ехать до доктора, а сам принялся втолковывать бабе, к слову сказать, оказавшейся довольно смышлёной, то, что предстояло ей сегодня изображать.

— Сделаешь, как надо, — получишь рубль, — сказал Чичиков, показав ей для верности серебряную кругляшку.

— Сделаю, барин, как не сделать, — отвечала баба, зыркнув глазами на рубль и, видимо, уже соображая то, как будет разыгрывать перед старухою Ханасаровой комедь.

— Ну, вот и ладно, а там посмотрим — может, не раз и не два ты мне понадобишься, — сказал Чичиков, — платить буду хорошо...

Он не успел договорить, потому что коляска остановилась у докторского дому и Селифан, поворотившись на козлах, объявил:

— Приехали, Павел Иванович!

Оставивши свою попутчицу, уже ставшую его сообщницею, он заспешил к доктору. Поднявшись на второй этаж большого каменного дома, Чичиков стал трезвонить в висящий над дверью колокольчик и трезвонил до тех нор, пока сам доктор, встрёпанный после сна и в косо застёгнутой рубахе, не отворил ему дверей квартиры. Не дав ему опомниться, Чичиков, постанывая и морщась, точно от испытываемой им боли, ввалился в переднюю и, обмякнувши в кресле, повесив плетьми руки, стал умолять доктора дать ему поскорее порошков от нестерпимого шума и боли в голове.

— Раньше хотя бы кофий помогал, — стеная и страдальчески поднимая на доктора глаза, говорил Павел Иванович, — а нынче такой шум, такой шум...

На что доктор понимающе кивнул головой и принялся осматривать нашего героя, изучая пульс, оттягивая ему веко, выслушивая деревянною трубочкою грудь и спину.

— Понятно, понятно, — приговаривал он, заставив Павла Ивановича показать язык и заглянувши ему в глотку. — Но что у вас больше: шумит или болит? — спросил он, заканчивая осмотр.

И Чичиков, подумавши, что не стоит изображать особенно уж сильную боль, а не то получишь ещё не тот порошок, отвечал, что боль уже почти прошла, но шум в голове настолько силён, что даже слова доктора слышны не совсем ясно.

— Ну что ж, милостивый государь, — произнёс доктор, делая умное лицо, — это всё от дурной крови. Её, по всему видать, у вас чересчур много, так что не мешало бы её выпустить.

Услыхавши такое, Чичиков струхнул. Во—первых, больно, во—вторых, не получить столь нужных ему порошков; в—третьих, опоздает к Ханасаровой. Поэтому он стал энергически отказываться, ссылаясь на что, совсем недавно над ним уже проводилась подобная операция, как видно, не давшая нужных результатов.

— Мне бы порошков, — просил он у доктора, — порошков, но так, чтобы наисильнейших. А если не помогут, то тогда уж извольте — отворяйте вену.

— Хорошо, — подумавши, согласился доктор, — есть у меня одно средство, но предупреждаю вас, очень сильное, так что с ним надобно обращаться осторожно, а то можно и навредить.

Встав из—за стола, он отправился в другую комнату и вскоре появился с картонною коробочкою в руках.

— Вот оно, — сказал доктор, — я вам сейчас пропишу, как его принимать, а вы наведайтесь ко мне, милейший, через недельку. Там и решим, что с вами дальше делать.

Написавши записочку, он передал её Чичикову вместе с коробочкою, велев принять один порошок сей же час, чему Чичиков, не посмев возразить, подчинился.

— Два часа ничего не есть, — распорядился доктор, и Павел Иванович послушно кивнул, чувствуя, как голова его делается лёгкою и его начинает клонить ко сну.

— Спасибо, доктор, — сказал он, силясь превозмочь подступающую зевоту, — сколько я должен вам за порошки?

— Пять рублей, — не сморгнувши глазом, сказал доктор, а Чичиков почувствовал, как с него разом слетает подкравшийся было сон, но ничего не сказал на это и, послушно вытащив из бумажника ассигнацию, положил её на сукно докторского стола.

Уже трясясь в коляске по направлению к дому старухи Ханасаровой и поклёвывая носом, он помянул доктора несколько раз подлецом и сквозь наплывающую на него дремоту пробормотал сидящей рядом с ним женщине:

— Не забудь попросить у них там стакан воды. Воду будешь зашёптывать, — и снова заклевал носом.

Но долго продремать ему не пришлось, — в какие—нибудь десять минут коляска пробежала весь требуемый путь, и Чичиков, силясь согнать сонливость, прошёл в дом к Ханасаровой.

Александра Ивановна, как доложили ему, ещё почивала, на это он отвечал, что подождёт в гостиной, и, пройдя в залу, расположился на диване, намереваясь немного подремать, велев проводить привезённую им женщину на кухню, где она должна была дожидаться часу, когда её призовут.

Видать, порошки, выданные ему доктором, и впрямь были сильны, ибо, едва коснувшись головою диванной подушки, он точно провалился в тёмную зыбкую пустоту и забытье, из которого его вывели настойчивые постукивания по плечу и чей—то голос, призывающий пробудиться. Павел Иванович вскочил, протирая глаза и чувствуя неизъяснимую лёгкость в голове и во всём теле. Собачонки, что, воспользовавшись его дремотою, пригрелись у его бока, поспрыгивали с дивана, недовольно потявкивая и поднимая к нему свои приплюснутые мордашки.

— Александра Ивановна ждут—с, — доложил старый лакей, тот, что нежно, но настойчиво тормошил Чичикова за плечо.

— Веди, веди, — заспешил Чичиков, оправляя фрак и оглядывая себя — не измялся ли где костюм, пока дремал он на диване в гостиной.

Лакей провёл его в комнату Александры Ивановны, что уже, прибравшись, ждала Чичикова в своём колёсном кресле.

— Здравствуйте, матушка Александра Ивановна, — проговорил Чичиков, сияя лицом и склоняясь над старушкою, чтобы приложиться к её высохшей ручке, — каково вам нынче с утра? Не шумит ли в голове? А то ведь я бабу—то привёл, на кухне дожидается...

— Шумит, батюшка, — ответила старуха, приветливо глядя на Павла Ивановича, — шумит и даже в ушах стукает: ровно часы.

— Тогда, может быть, испробовать бабу. Ну, конечно, если вы к тому расположены, — спросил Чичиков, участливо поглядывая на Ханасарову.

— Что ж, веди свою ворожею, — сказала Александра Ивановна и принялась было звать лакея, дабы послать его за дожидавшейся бабою, но Павел Иванович остановил Ханасарову, вызвавшись лично отправиться за нею, потому как ему надобно было самому подложить в стакан с водою нужных порошков.

Вытребовав у встреченного им старого лакея стакан воды, он велел привесть к нему сидевшую на кухне бабу, и пока лакей ходил за нею, развёл один из данных ему доктором порошков в воде, размешав его пальцем, так как ничего другого подходящего под рукою не случилось.

Отдав стакан с водою своей сообщнице, Павел Иванович повел её в комнату к Ханасаровой, шепнув дорогою:

— Как войдёшь, так тут же начинай чего—то шептать, кружиться, лопочи что—нибудь. Только не давай к себе приставать с расспросами. Поняла?

— Поняла, барин, — кивнула головою в ответ баба, осторожно неся стакан в вытянутой руке и боясь расплескать его на господские полы.

— Кстати, кличут тебя—то как? — снова прошептал Чичиков.

— Акулькою, барин, — так же шёпотом отвечала баба, не сводя взгляда со стакана.

— Вот и хорошо, — сказал Чичиков и, растворяя пред нею двери комнаты, в которой дожидалась "ворожею" Александра Ивановна, слегка подтолкнул Акульку в спину и сказал:

— Ну, пошла — с богом!

А в комнате за то время, что Павел Иванович отсутствовал прибыло народу. Поглядеть на ворожею собрались многочисленные приживалки, населяющие дом Александры Ивановны, среди которых Чичиков углядел и двух взрослых, одетых в чёрное, девиц, бывших воспитанницами Ханасаровой и приходившихся ей какими—то дальними родственницами. Ещё вчера за ужином увидевши их, Чичиков подумал, что вот кого надобно бы бояться Леницыну, а не какого—то там Хлобуева, потому что подобным девицам, как правило, и достаётся большая часть наследства воспитателя, почитающего за святую обязанность обеспечить приданым своих воспитанников, но потом эта мысль оставила его, потерялась за общим ходом бывшего за столом разговора; теперь же она вернулась вновь, и Чичиков, глянув на их пусть и постные, но свежие личики, ощутил некое беспокойство, но тут же поспешил успокоить себя, сказавши: "Да мне—то какая разница, что Хлобуев, что эти девицы, главное, чтоб дело выгорело".

А баба тем временем уже кружила по комнате, что—то шепча, топоча ногами и поплёвывая в углы. Она ходила по комнате каким—то странным прискоком, и Павел Иванович всё боялся, как бы она не споткнулась и не разлила бы воды с разведённым в ней порошком, но, к счастью для Чичикова, потоптавшись эдак минут с пять, баба, сопровождаемая напряжёнными взглядами зрителей, подошла к Александре Ивановне и, с поклоном протянув ей стакан, пропела протяжным тонким голосом:

Вот тебе, матушка—царица,

Свежа да жива водица,

Для здоровия сгодится,

Будешь снова молодица.

Ханасарова, глядя на неё сурьёзными глазами, протянула руку и медленно, не отрывая стакана ото рта, выпила воды. Все взгляды вокруг были устремлены на Александру Ивановну, а та, поставив стакан на поднос, поданный лакеем, сказала, точно прислушиваясь к чему—то, что происходило у неё в голове.

— И вправду, кажись, шумит меньше.

— Так и должно быть, матушка, — вставил Чичиков, незаметно оттирая Акульку к двери. — Минут через пять вас в сон поклонит, а затем всё как рукою снимет. Можете уж мне поверить, на себе испробовано, — добавил он, что, как знает читатель, было правдою.

И, действительно, минут через пять, как и обещано было Павлом Ивановичем, старуха Ханасарова, похрапывая, спала в своём кресле, успев, однако, перед тем, как погрузиться в сон, объявить, что в голове у неё легко и ничего не шумит, чем вызвала у своих приживалок радостное и возбуждённое изумление, а одна из воспитанниц сказала другой:

— Лизанька, я всегда утверждала, что народная медицина — чудо! Вот нам ещё один поучительный урок тому, как многому мы можем научиться у простого народа...

Она ещё что—то говорила в подобном духе своей сестре и поддакивающим ей приживалкам, но Чичиков не стал дожидаться окончания этой пламенной речи и поспешил увести Акульку до того, как опомнившиеся от изумления приживалки в купе с домочадцами бросятся к ней с расспросами, а та, не дай бог, ляпнет что—нибудь невпопад и расстроит таким образом тайну успеха народной медицины.

Условившись о том, что завтра об десятом часе утра она будет ждать его у дома старухи Ханасаровой вновь, Павел Иванович ссудил её обещанным серебряным рублём и отпустил восвояси.

Всю последовавшую за описанною нами сценою неделю Павел Иванович водил по утрам в дом к Ханасаровой свою знахарку Акульку и та, приплясывая да припевая, поила старуху "заговорённой" водою, после чего Александра Ивановна снова отправлялась почивать, а затем, проспав часов до двенадцати, появлялась в гостиной, уверяя всех присутствующих, что чувствует себя преотлично и что беспокоивший её ранее шум в голове исчезнул якобы совсем, чем вызывала всякий раз изумление у всех бывших в доме, и те, суеверно крестясь, возносили хвалу и благодарение Господу. Надо ли говорить, что Чичиков стал в доме у Александры Ивановны не просто, что называется, своим человеком, — имя его не сходило с уст и самой хозяйки, и многочисленного её окружения. То и дело слышалось: "Павел Иванович сказал", "Павел Иванович велел", "Павел Иванович просил"; все взоры, все помыслы, казалось, были обращены на нашего героя, и он превратился во что—то вроде пружины, что двигает зубчатые колёсики музыкальной шкатулки, заставляя её тренькать, наигрывая одну и ту же мелодию: "Павел Иванович, Павел Иванович, Павел Иванович". Заботы его распространяемы были уже не на одно только здоровье хозяйки дома, но и на её воспитанниц, с коими вёл он долгие душеспасительные беседы, и старушонок—приживалок, коим он презентовал кому шёлковый платочек, кому серебряный крестик или другую какую безделицу, и даже мопсиков, получивших от него новые ошейники, не обошёл он своим вниманием. Одним словом, всё жившее в доме почитало его своим благодетелем и при одном лишь звуке его голоса лица и глаза всех его обитателей начинали светиться радостными улыбками.

А старухе Ханасаровой и вправду делалось лучше, видать, порошки, прописанные доктором мнимобольному Чичикову, и впрямь были хороши, произведя требуемое действие. По этой причине Павел Иванович наведался на квартиру к доктору ещё раз, благо тот и сам велел ему заглянуть через неделю; и после недолгой беседы и осмотра, выложив снова затребованные доктором пять рублей, получил ещё одну коробочку с так нужными для зашёптывания хвори порошками.

Но ненадобно думать, что Чичиков все своё время отдавал лишь заботам об Александре Ивановне. Он, хотя и проводил у неё большую часть дня, тем не менее успевал наведаться и по другим своим делам, ибо дел приспело немало, и самое главное и важное для Чичикова было то, что шепнул ему Фёдор Фёдорович Леницын, разумеется под строжайшим секретом: из Петербурга прибыла целая следственная комиссия, которая тайно, дабы не спугнуть преступника до времени, собирает улики на Тентетникова, и будто бы улик этих набралось уже преизрядно. Надо сказать, что губернатор, видя тот успех, который Чичиков заимел у тётушки его Александры Ивановны, стал гораздо более к Павлу Ивановичу расположен, и даже предложил ему временно, пока дела держат Павла Ивановича в городе, оставаться у него, но Чичиков счёл для себя нескромным обременять своею персоною губернаторский дом и, отговорившись какой—то причиною, поселился в гостинице. Та изначальная робость — быть схваченным за нарушение генерал—губернаторского распоряжения не селиться в городе — у Павла Ивановича уже прошла, и он довольно открыто появлялся на людях и в компании Варвара Николаевича, и в компании Самосвистова, на которого женатая жизнь не возымела никакого действия и у которого вечерами на его городской квартире собиралась ватага приятелей, из которых, почитай, все были не дураки выпить и покутить. И Кислоедов с Красноносовым были тут, и тот толстяк судейский по фамилии Маменька, что поразил Павла Ивановича в имении Самосвистова своими размерами, коими он вполне мог бы поспорить с Петром Петровичем Петухом, тоже почти неотлучно находился при Модесте Николаевиче. Он ещё появится раз—другой на страницах нашей поэмы, и роль его хотя и мала — мелькнуть то там, то тут, всколыхнув жирным телом, но в то же время она и значительна и важна в затеваемом Павлом Ивановичем предприятии.

Но вернемся к нашему герою, к тем многим приспевшим его делам, которым он отдавал своё время. Во—первых, и это было самое главное, он выправил и совершил все купчие крепости, заключённые им ранее, для чего ему пришлось несколько раз наведываться в Гражданскую палату к приятелю своему Самосвистову и всякий раз поражаться той величавости манер, которую Модест Николаевич обращал на посетителей, разумеется, до Павла Ивановича это не касалось, но всякий раз, глядя, как он разговаривал с очередным просителем, Чичиков ловил себя на том, что в голове у него точно сами собою складывались слова "чиновная особа", да ещё и присовокуплялся к ним восклицательный знак — "!". Второе, но не столь важное, дело заключалось в продаже брички, ставшей ему ненужною после того, как Тентетников одарил его своею коляскою. Дело это, всё время откладывавшееся по многим известным читателю причинам, наконец совершилось — Павел Иванович избавился от своего экипажа, и нам, по совести говоря, немного жаль этого. Потому как мы привыкли видеть его восседающим в бричке, что бежит, мерно покачивая боками, вдоль городов и городишек, мимо полей и лесов, меряя версту за верстою, растворяясь в дальней дали, за которою, может быть, и ждут нашего героя счастье, надежда и покой.

И третье — наиболее приятное изо всех обделываемых Павлом Ивановичем дел, занимающее его не менее, чем предприятия с наследством и приданым, — было его ежевечернее посещение театра, куда наведывался он и со всею гурьбою своих приятелей, и один — сам по себе. Он пересмотрел все даваемые труппою представления и был уже вхож и за кулисы, и даже в уборную "несравненной Жози Перепёлкиной", за которою он, надо прямо сказать, волочился. Не знаем, добился ли он у "несравненной" певицы и танцовщицы успеха, но, судя по тому, как поздно возвращался он домой после спектаклей, и по той улыбке, что временами блуждала, точно без причины, по его задумчивому челу, мы думаем, что Чичикова можно было бы поздравить с победою; ну да полно об этом деликатном предмете.

Вот за подобными делами и заботами проводил Чичиков свои дни, и дни эти бежали, складываясь один к одному, точно карты в колоде, и название этой колоде было "Жизнь Чичикова Павла Ивановича", а что из неё выпадет: шестёрка, либо туз, ведомо было лишь тому, кто своею незримою рукою тасовал эту колоду.

Но покамест всё складывалось именно так, как того хотелось Чичикову, и ему начинало уже казаться, что он в силах управлять не одною лишь своею судьбою, но и судьбами других людей, в силах распорядиться их жизнями по собственной прихоти, подвести до нужного ему, Павлу Ивановичу, решения и обстоятельства, с тем, чтобы извлечь для себя и пользу и выгоду.

Как бы там ни было, но в главных своих двух начинаниях он действительно был настолько близок к достижению цели, что ему порою и самому не верилось в то, что всё так славно, как оно и было задумано, складывается. Александра Ивановна Ханасарова уже и дня не могла прожить без Павла Ивановича, и он действительно стал в доме её главным лицом и по его приказанию делались там все дела: от того, что надо приготовить сегодня к обеду, и до необходимых переговоров с покупщиками, должниками, стряпчими и прочими просителями. Чичиков настолько быстро и тонко вошёл в суть всех отправляемых старухою Ханасаровой дел, настолько ловко сумел ухватить их суть, как не сумел бы и иной управляющий, что очень скоро все действительно почуяли в нём нужду, и без его слова, совета ли, распоряжения не производилось в доме у Александры Ивановны ни шагу.

И второе — то, что замышлялось и обделывалось втайне, тоже было близко уже к своей развязке. Уж Тентетников взят был под стражу, уж следствие сделалось гласным и всё шло к тому, что осудят бедного нашего Андрея Ивановича и сошлют в Сибирь, и уж его превосходительство генерал Бетрищев, махнувши рукою на самолюбие, ездил к князю с тем, чтобы заступиться за Тентетникова. Но его сиятельство принял генерала весьма холодно и нелюбезно. Видать, отзывы Александра Дмитриевича о князе, его эпиграммы, пусть и довольно невинные, дошли до слуха генерал—губернатора и показались тому обидными. Так или иначе, миссия его превосходительства провалилась. Он вышел из кабинета его сиятельства обмякший, с потухшим взором на красном и потном лице. Такого для себя позора и унижения генерал Бетрищев не испытывал за всю свою прежнюю жизнь. В голове его билась отрывком одна лишь мысль: "Бедная Улинька, бедный Андрей Иваныч!", а в ушах всё звучал резким окриком голос князя: "Вы, милостивый государь, думайте, о чём просите! Тут за одно лишь помышление о подобном преступлении — смертельная казнь. Так что скажите ещё спасибо, если присудят на поселение!.."

Генерал хотел было повидать Андрея Ивановича, но ему и в этом отказали — дескать, до окончания следствия не позволено. Передано было ему лишь послание от Тентетникова, написанное на двух листках, один из которых предназначался самому Александру Дмитриевичу, а второй — Улиньке. В письме на имя генерала Бетрищева Андрей Иванович предостерегал его превосходительство насчёт Чичикова, обвиняя того во всех свалившихся на него горестях. Он писал об этом в следующих словах: "Уважаемый Александр Дмитриевич! Обстоятельства, повергшие меня в столь бедственное положение, действительно когда—то имели место, но были, смею Вас уверить, совершенно иного свойства и характера, нежели те, что пытаются им ныне приписать. Я никогда не замышлял ничего преступного ни против отечества, меня вскормившего, ни против Государя Императора, ни против существующего строя. То тайное общество, в причастности к которому меня обвиняют, не имело никаких политических целей, а было чем—то вроде детской забавы нескольких несерьёзных и не всегда трезвых молодых людей, из чьего круга я довольно быстро выбыл и с тех пор не только не встречал ни одного из них, но даю Вам слово чести, не поддерживал никаких сношений. Вы второй человек в целом мире, которому открываю я эту свою юношескую тайну. До Вас об этом деле знал один лишь человек, тот наш с вами друг, кому приписывали мы с Ульяной Александровной осенившее нас счастье, тот человек, который соединил, казалось бы, навсегда разошедшиеся наши судьбы. Имя его Вам хорошо знакомо, и он по сей день вхож в дом Ваш, поэтому я не буду его здесь называть, но, поверьте, никто, кроме него, не мог дать знать властям о моей юношеской провинности. Поэтому заклинаю Вас, дорогой мой Александр Дмитриевич, берегитесь его сами и берегите от него Ульяну Александровну. Ибо хотя мне и неведомы его цели, но одно я знаю твёрдо: цели эти нечисты. И ещё одно: простите меня за те неудобства, что я Вам причинил, но повторяю ещё раз: совесть моя чиста, мне не в чем себя упрекнуть, и я ни в чём не виновен. С искренним к Вам почтением Тентетников Андрей Иванович".

Вот такое письмо адресовано было Тентетниковым его превосходительству, в котором он напрямую обвинял Чичикова в подстроенных им кознях. Мы не станем приводить здесь текста второго письма, предназначенного Ульяне Александровне, полагая, что читатели поймут, чем мы руководствуемся, и не будут на нас в претензии.

Дней через десять после посещения его превосходительством канцелярии генерал—губернатора Павел Иванович решил нанести визит своему благодетелю генералу Бетрищеву, дабы, держа нос по ветру, не упустить нужного для сватовства часу. Он не допускал и мысли, что Александр Дмитриевич мог быть неравнодушен к судьбе жениха своей дочери и даже пытаться как—то повлиять на решимость князя довести это дело до конца. Чичиков думал, и, признаться, не без оснований, что Тентетникову просто будет отказано от дому, о нём забудут, как только за ним захлопнется дверь острога, и с весёлым выражением в чертах лица станут дожидаться другого жениха, которым и будет он: коллежский советник Чичиков Павел Иванович—сын. Поэтому он был очень удивлён тем приёмом, что был оказан ему генералом Бетрищевым. Да, собственно, приёмом это можно было назвать лишь с весьма большою натяжкою. Посудите сами: не успел ещё наш герой ступить на порог генеральского дома, как навстречу ему попался великан—камердинер его превосходительства, волокший ко двери все пожитки Павла Ивановича. На изумлённый вопрос Чичикова, куда это он собирается отнесть его багаж, камердинер отвечал:

— Приказано отнесть к вам в коляску, как только вы, барин, объявитесь...

И, пройдя мимо ничего ещё не понимающего Чичикова, камердинер поволок весь его скарб дальше. Но ему недолго пришлось изумляться происходящему, потому как в прихожей появился генерал: грознее тучи, страшнее самого ада был его вид. Встрёпанная шевелюра, налитые кровью глаза, расстёгнутая рубаха, из—под которой выглядывала могучая, поросшая седыми волосами, грудь.

— Ах ты, мерзавец! — пророкотал генерал, хватая Чичикова за грудки.

— Не понимаю, ваше превос... — начал было Чичиков, но генерал так дёрнул его вверх, что Чичиков почуял, как уходит у него из—под ног пол, и сила, которой он не ожидал в генерале, поднимает его вверх.

— Ах ты, мерзавец! — хрипел генерал, тряся висящего в воздухе Чичикова так, что у того даже забренчала мелкая монета во фрачном кармане, а сам фрак затрещал в подмышках.

Чичиков пытался было что—то пробормотать в своё оправдание, но ему не хватало воздуху, ибо так крепки были объятия Александра Дмитриевича, и потому Чичиков сумел лишь просипеть что—то сквозь стиснутое, сжатое в генеральской горсти, горло. А генерал Бетрищев, так и не отпуская Чичикова, словно боясь того, что он осквернит своими стопами пол, пронёс нашего героя через всю прихожую и, пройдя во двор, бросил его, точно куль с мукою, в стоящую тут же у ступеней каменной лестницы коляску, что жалобно взвизгнула всеми своими рессорами под тяжестью обрушившегося в неё веса.

— Я не понимаю, ваше превосходительство, — начал было Чичиков, но генерал не дал ему договорить.

— Вон отсюда! — заревел он. — Вон отсюда, доносчик, гадина! Вон, а не то велю собак спустить.

Он подступил к коляске настолько близко, что Чичиков, испугавшись, как бы ему снова не угодить в генеральские объятия, крикнул, хлопнув Селифана ладонью по спине.

— Погоняй! — и повалился на дно своего экипажа, ибо кони так резво рванули с места, что Чичиков не успел даже уцепиться за борт коляски, а та, качнувшись из стороны в сторону, пророкотала по камням, мостившим двор усадьбы генерала Бетрищева, и понеслась прочь, покидая эту усадьбу навсегда.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Порою, когда, обмакнувши перо в чернила, водишь им по бумаге безо всякой цели, выписывая строку за строкою в пустой надежде, что вот оно — сейчас снизойдёт вдохновение и снова побегут, посыпятся из—под пера дробные и округлые слова, точно жемчуга, нанизанные на золотую нить мысли, то в подобную минуту многие вопросы встают предо мною, и не всегда бываю я в силах найти ответы на них. Иные так и остаются неразрешёнными, прочие же исчезают сами собою, словно и не было их вовсе, словно не вспыхивали они в моей голове и не тревожили душу мою. Но есть такие, что остаются со мною навсегда и своею загадочностью точно заноза бередят мой мозг, всё возвращаясь и возвращаясь ко мне, вновь рисуют пред моим внутренним взором горящий, изогнутый загогулиной вопросительный знак.

Тогда кажется мне, что это происходит неспроста и кто—то пытливый шлёт их раз за разом, надеясь получить, наконец, от меня ответ.

И это тоже один из тревожащих меня своим неотступным постоянством вопросов. Как и по какой причине выпала мне эта доля — писать в назидание окружающим? Ведь я никогда не хотел быть назидательным, почитая назидательность вовсе несовместимою с истинным искусством. И если быть до конца искренним, а я смею надеяться, дорогой мой читатель, что ты меня именно таковым и почитаешь; итак, если быть до конца искренним, то я вовсе не верю в то, что кто—либо, прочтя мои писания, скажет: "Да, это я! Прости меня, Господи!" И устыдится, и "исправит стопы своя". О, это было бы очень и очень просто. И тогда я писал бы, писал бы и писал назидательные тексты один за другим и чувствовал бы себя самым счастливым существом на земле... Хотя кто знает, ведь вполне может быть, что многие из тех, что пишут назидательные тексты, и чувствуют себя самыми большими счастливцами. Вот, возьмите для примера какой—либо кусочек какого—либо текста из каких—либо "Уложений о положениях", ну, хотя бы такой: "Деяние, подпадающее под описанное в параграфе десятом главы второй, должно, также, быть отражено и в параграфе семнадцатом главы четвёртой, оба из которых (пар. 10, гл. 2 и пар. 17, гл. 4) совокупно соответствуют параграфу двенадцатому главы девятой и влекут за собою..." — и так далее, и так далее.

Ведь согласитесь со мною, читатели, что подобное мог написать только очень счастливый человек. И куда мне до него, уверенною рукою нанизывающего параграф на параграф, точно куски шпига на иглу, куда до него мне, нервно грызущему кончик пера в ожидании вдохновения. Увы, увы, ведь не в силах заставить я даже своего героя исправиться сей же час, отказаться от злых подстраиваемых им козней, раскаяться и расшибить себе лоб в коленопреклонённой молитве.

Да, конечно же, я могу написать фразу: "Проснувшись поутру, Павел Иванович почуял неодолимое желание отправиться в церковь, где, проведя несколько часов кряду пред образом Спасителя, вышел на улицу совсем другим человеком". А затем приписать — "конец поэмы".

Ну что, сделать это прямо сейчас, не отрывая пера от бумаги? И вы поверите, господа, что это действительно так, что этою фразою всё исчерпано, всё прощено и окончено; все слёзы высохли и раны заросли? Может быть, так оно и бывает в мире, построенном в воображении того счастливца, что искусно нанизывает параграф на параграф, но не здесь, не с нами и не сейчас. О чём остаётся лишь горько сожалеть. А посему герою нашему предстоят ещё многие дела, ещё целых две главы до завершения этой второй части поэмы, а он уже рвётся далее и уже брезжит где—то в недалёком, хотелось бы думать, будущем и третий том, который и должен завершить жизнеописание Чичикова Павла Ивановича. Каков он будет, чем завершится, мы не можем сказать в точности. Знаем только, что предстоит посетить ему обе наши столицы, пережить многие приключения, повстречать многих из старых своих знакомцев, с коими имели счастье познакомиться и мы, а затем... Ну, да ладно, что будет затем, вы, любезные мои читатели, узнаете позднее. Одно лишь скажу — многими путями предстоит пройти ещё нашему герою, потому как вся жизнь его — это один нескончаемый путь, по которому катит он в компании верных своих Селифана с Петрушкою, бежит вдогон за брезжущей где—то в неведомой дали удачей, меряет версту за верстою, надеясь настичь счастье на пустых, продутых ветрами, просторах России.

Загрузка...