Может, Джоу и права, пожалуй, я действительно ненавижу слишком много вещей. Что делать — я работаю для СМИ, а там столько всяческой заслуживающей презрения ерунды. Начиная с комиков, которые смеются над своими же зрителями — право, есть нечто мазохистское в том, чтобы платить немалые деньги за то, чтобы тебя прилюдно оскорбляли, — и заканчивая таким полным дерьмом, как «Большой брат»; час за часом тоскливые самовлюбленные придурки пытаются валять дурака, выполняя бессмысленные, тупые задания, участвуя в шоу, присутствие на которых почел бы ниже своего достоинства любой, у кого сохранилось хотя бы несколько извилин. Все эти Али Джи[104], Деннис Пеннис[105], Миссис Мертон[106], программа «Не зевай!»[107] смущают меня до такой степени, что иной раз я даже начинаю слегка сочувствовать тем, кто заслуживает с моей стороны одной лишь ненависта. Господи, кто бы знал, до какой степени я не выношу телевидение! Но самое страшное заключается в том, что практически все ненавидимое мной, как правило, пользуется в народе ошеломляющей популярностью.
«Дуркующее ТВ», как мы с Филом окрестили его в нашей передаче (следуя разработанной нами стратегии, состоящей в том, чтобы постараться ввести в английский обиход как можно больше шотландских словечек). Единственное, что, к моему стыду, способно привлечь меня в этом «дуркующем ТВ», так это заставки к рубрике «Осторожно, вы в кадре» — к стыду, потому что я так и не сумел отделаться от чувства неловкости при виде бедолаг, неумело мчащихся на роликовых коньках прямо на камеру, или, неуклюже взгромоздясь на новехонький маунт-байк, несущихся под горку вдоль обрамленной соснами виляющей тропки, и мне неловко смотреть на все, что угодно, связанное с аквациклами, штормовым ветром, болтанием на канате над грязной лужей, свадьбами или отплясывающей на свадьбе публикой. Боже мой, думается мне, да зрители тут просто обхохочутся. Всегда забавно, когда люди выставляют себя дураками. Вот только следует ли тогда забавляться?
Уж лучше смотреть, как страдают те, кто и впрямь заслуживает презрения, — полагаю, именно затем я и здесь.
Я находился в Клеркенвелле, в телестудии, под которую было переоборудовано складское помещение времен королевы Виктории; здесь-то и собиралась фирма «Уинсом продакшнз» снимать свою новую программу, хотя и многократно отложенную и на все лады переиначенную, — то ли аналитическую передачу, то ли тележурнал, одним словом, «Горячие новости». Большая часть программы должна была выходить в эфир живьем, но ту ее часть, в которой выпало участвовать мне, предстояло записывать. Разумно. Приготовившись осуществить мой безумный опасный замысел, я был дико разочарован, узнав, что встреча с отрицателем холокоста не пойдет в прямом эфире: ведь я рассчитывал на ту шумиху, которая поднялась бы, когда все собственными глазами увидели бы произошедшее в студии, а так… (Однако я начал тут же испытывать облегчение, рассуждая примерно следующим образом: «Ну, в таком случае вообще нет смысла затевать нечто подобное…» Затем я сделал над собой усилие и мысленно сказал себе: нечего увиливать, решил так решил.)
Хотя увильнуть я все еще мог бы. У меня в кармане тяжеловатая металлическая штука напоминала, что я пришел сюда с определенной целью, но я хорошо знал: когда настанет время действовать, я вполне могу ее проигнорировать и продолжать как ни в чем не бывало, то есть вести передачу так, как этого от меня ожидают, и если что и выпаливать, то словечки.
Было далеко за полдень. Я чувствовал себя до отказа напичканным инструкциями. Фил прошелся со мной по всем темам, которые напрашивались сами собой, а затем то же самое Проделал еще один сотрудник — молодой человек приятной наружности, запыхавшийся от трудов и ужасающе вежливый.
Ведущего программы звали Каван Латгон-Джеймс; то был худощавый смуглый человек привлекательной внешности, весьма энергичный, говорящий быстро, отрывисто и вместе с тем четко, в стиле прирожденного мастера интервью, который может и польстить, и куснуть чуть ли не одновременно. Он оказался ирландцем, так что я припас парочку сентенций относительно не самого бравого поведения Ирландии во время войны с фашистами на тот случай, если бы он, стремясь обеспечить баланс сил, вздумал стакнуться с моим плохим парнем. Сам плохой парень еще не попадался мне на глаза; наверное, так было задумано.
Единственным человеком, разделившим со мной одиночество Зеленой гостиной — если не считать парочки миловидных, но ужасающе суетливых помощниц режиссера, как минимум одну из которых, помнится, звали Равенна, — оказался напоминавший юнца-фаната молодой комик по имени Престон Уинн, которому предстояло записать какой-то забавный скетч, злободневный, хлесткий и увлекательный, посвященный чему-то животрепещущему, но лишь после того, как мы управимся с записью дискуссии-стычки по поводу холокоста. Уже находясь в Зеленой гостиной, он все еще работал со своим сценарием, тихонько постукивал пальцами по его обложке и безостановочно хлестал кофе, время от времени бросая выразительные взгляды на тарелку с аппетитными сэндвичами. Я едва удержался от искушения шепнуть ему, чтоб он постарался растянуть свой скетч, говорить помедленнее и даже добавить отсебятины, поскольку мой номер может недобрать отпущенного режиссером эфирного времени, — но, разумеется, не стал этого делать.
Я даже ничего не выпил в этой Зеленой гостиной. Мне очень хотелось, но я понимал, что для задуманного нужно оставаться трезвым как стеклышко, быть начеку и сохранять хорошую реакцию.
За обедом в «Черной свинье», еще одном излюбленном нашем питейном заведении в Сохо, примерно таком же, как «Ветвь», мы сели в уголке и ничего не пили. Фил явно боялся, что я могу все напутать — забыть домашние заготовки, стушеваться и то ли затеять бессвязные разглагольствования, то ли вовсе начать пускать изо рта пену — я уж не знаю. В общем, что угодно. Он порывался пойти вместе со мной на студию, но я давно ему объявил, что отправлюсь туда один. Отчасти из-за того, что, как я ему объяснил, он не является моим папой и меня не нужно водить всюду за ручку, а отчасти из-за того, что он мог: а) догадаться по мере приближения времени записи по моему виду и поведению, что я намерен учудить нечто из ряда вон, и сорвать мои планы; б) получить от нашего общего начальства не столь сильную взбучку, если его не окажется при том, что я сотворю. Если, конечно, у меня хватит духа сотворить.
— Гм… что же еще… Ах да, твой довод о том, что в таком случае всей Второй мировой войны тоже не было; эта твоя мысль, по-моему, просто замечательна. Она в основе своей нелепа, но не более чем утверждения твоего оппонента.
— Знаю, Фил. Мы вроде бы об этом уже много раз говорили.
— Конечно, конечно, однако не мешает лишний раз повторить.
— Как раз зарепетированность может все испортить.
— Слишком рискованно. А вдруг напутаешь?
— Послушай, я ничего не путаю пять раз в неделю, когда мне внимает миллион радиослушателей, так чего вдруг я напутаю в идущей поздно вечером передаче на задрипанном Четвертом канале, которую наверняка и смотреть-то будет горстка людей… к тому же, бля, с предварительной записью?
— Да-да, и обещай, что не станешь выражаться нецензурно, хорошо?
— Фил, так тебя и разэдак, разве я хоть раз выругался в открытом эфире?
Вид у Фила был, как у страдающего жестокой диареей пассажира «лендровера», несущегося по бугристой проселочной дороге в джунглях в направлении туалета, до которого еще очень далеко.
— Вообще-то нет, — согласился он, — но я до сих пор не могу понять, как тебе это удается.
— И тем не менее.
— Как, даже на радиостанции «Инверклайд-Саунд»?
— На «Стратклайд-Саунд»[108], радиостанции, где сценаристы готовы скорее промазать по клавише пробела, чем невзначай зацепить восклицательный знак, но ты прав, я сдерживался даже там. А все потому, что я, верь не верь, всегда отдаю себе отчет в том, что собираюсь сказать, пусть даже за мгновение до того, как скажу, и я никогда не забываю, где нахожусь, в пивной или в студии, и у меня в запасе всегда есть достаточно времени, чтобы сработал мой внутренний цензор и внес соответствующие коррективы — пускай не всегда очень элегантные или даже грамматически правильные.
— Верно. А все-таки.
— Господи, да ведь это же Четвертый канал, да и то практически ночью. Не воспитательная программа для детишек. И потом, если уж даже в сериале «Секс в большом городе» и то иногда матюгаются, то не могу взять в толк, почему этого нельзя мне. А однажды я слышал слово «пизда» в «Шоу Ларри Сандерса»[109].
Фил вытаращил глаза:
— Нет-нет, только не это…
— Слушай, а почему бы тебе немного не успокоиться? — продолжил я. — Ведь я вовсе не собираюсь там сквернословить. Понимаешь?
— Понимаю, — пробормотал Фил, но вид у него остался по-прежнему обеспокоенный.
Конечно, мне очень захотелось ему заявить:
«Черт побери, старик, да у меня просто не останется времени с ним ругаться; скорей всего, дело закончится за какие-нибудь пять секунд, нечего тебе ломать свою дурацкую голову, пытаясь угадать, что и как я скажу».
Но разумеется, я этого не сделал.
На меня надели сбрую. Почему-то мне думалось, что на меня нацепят радиомикрофон типа тех, какие применяются у нас на станции (они всегда с вами, и вас предупреждают, что, заходя в туалет, их лучше выключить, если не хотите как следует повеселить звукооператоров), но в этой студии использовали микрофоны на длинных кабелях. Создание, показавшееся мне клоном только что виденных миловидных, но ужасающе суетливых помощниц режиссера, просунуло провод мне под пиджак, зацепив микрофон за пуговку рубашки рядом с пряжкой ремня на брюках, а затем — когда я просунул микрофон повыше — прикрепило его между двумя верхними пуговками. Рубаха-парень, ворот нараспашку, и никак иначе. Все равно в каталажке с тебя снимают и галстук, и ремень, и шнурки.
Эта ужасающая помощница без конца улыбалась, пока мы боролись с холодным черным проводом, просовывая тот между моей грудью и тканью рубашки, и я улыбался ей в ответ, и в какой-то момент девушка задела свободной рукой полу моего пиджака, отчего карман, ударившись о край сиденья, издал глухой стук, и я забоялся, как бы девушка не увидела пот, сочащийся у меня из-под грима, и не спросила: «Эй, а что там за тяжелая и твердая металлическая штуковина, что она делает у тебя в кармане?»
Паранойя. Самое ужасное в паранойе то, что вас не покидает смутное подозрение: как раз в тот момент, когда вам покажется, будто опасность миновала, вы будете наиболее уязвимы.
После того как проверили звук, черный провод микрофона был приклеен липкой лентой к пластиковому с хромом подлокотнику того кресла, в котором я сидел, — ниже уровня стола и, таким образом, вне досягаемости для нацеленных на меня камер. У меня под ногами по выкрашенному в черный цвет полу извивался змеей кабель, почти невидимый, разве что поблескивала лента, которой он был приклеен.
Я окинул взглядом студию. Каван будет сидеть между нами, в паре метров от меня, за огромным деревянным столом в форме запятой; его кресло повыше моего и с более высокой спинкой, чем у меня или у плохого парня, кресло которого стояло еще в двух метрах от Кавана, за изгибом стола. От множества повешенных под потолком ярких прожекторов шел невыносимый жар.
Кто-то сел в кресло по другую сторону стола, и я сперва не понял, что тут затевается: это была одна из ужасающих помощниц, а вовсе не чертов ниспровергатель холокоста, как я ожидал. Затем другая помощница плюхнулась в кресло Кавана, стоящее в центре, и я сообразил, что пока просто настраивают камеры.
Перед креслом Кавана стояла большая телекамера с опущенным вниз раструбом-блендой и с приподнятым вверх маленьким экраном, выполняющим роль видоискателя. Бородатого паренька-оператора было почти не видно за камерой, когда он передвигал ее, следуя распоряжениям, звучащим в его наушниках. И мелись также две на удивление маленькие автоматические камеры, стоящие на массивных трехногих штативах, одна передо мной, другая перед плохим парнем. Была еще переносная камера с длинным шнуром, и работающий с ней оператор-толстяк бормотал что-то в прикрепленный к наушникам микрофон, прохаживаясь то вправо, то влево — видимо, проверяя, как далеко он может пройти вдоль изгиба стола, не попадая при этом в объективы других камер.
Все в студии вслушивались, что говорят в их наушники люди, находящиеся в операторской, и в течение какого-то времени окружившая меня относительная тишина казалась мирной и успокаивающей; аппаратуру настроили, и мне было приятно, что меня вежливо игнорируют. Кто-то выкатил на тележке большой монитор, поставил его в паре метров за камерами и развернул; на голубом экране оказался большой белый циферблат часов со значком программы в углу. Монитор стоял — молчаливый и неподвижный — посреди наступившей в студии условной тишины, иногда нарушаемой чьим-нибудь бормотанием.
Я поймал себя на том, что думаю о Селии. Вспоминаю чувство, которое возникает от прикосновения ее тела, ее ласковых пальцев, вспоминаю ощущение шелковистости, появляющееся, когда я провожу ладонью по ее спине, а также пряный, мускусный запах ее волос, вкус ее губ после глотка шампанского, вкус ее пота в ложбинке, образованной ключицей, а более всего звук ее голоса, его неторопливость, почти неуловимый акцент, настолько легкий, что иногда задумываешься, не померещился ли он; голоса, что струится, точно извилистый ручеек спокойной радости, иногда, как бы скатываясь с порогов, звучащий раскатисто, стоит ей рассмеяться.
Монитор моргнул, и голубая с белым картинка часов уступила место изображению помощницы режиссера, сидящей в кресле Кавана. Затем экран снова мигнул, и на нем опять возникли часы с логотипом канала.
Я скучал по ней. Прошел уже месяц, как мы с ней виделись в последний раз, и этот месяц показался мне жутко долгим. Наверное, в рождественские каникулы, плавно переходящие в новогодние, всем начинает казаться, что время тянется очень медленно, но мне чудилось, будто я провел их особенно напряженно, что, верно, и заставило данный период моей жизни стать особенно продолжительным. В эти праздники я потратил до сумасшествия много времени, проверяя, не произошло ли каких-нибудь авиакатастроф, связанных с рейсами «Эр Франс» на Мартинику или с Мартиники, и нет ли известий о внезапных ураганах, необычных для этого времени года, или новых извержений вулканов на островах восточной части Карибского моря.
Вокруг меня все рушилось — как мне казалось, оттого, что Селии не было рядом. В этом не было ни малейшего смысла, потому что мы с Селией обычно проводили вместе не так уж много времени, когда она жила в Лондоне, — всего полдня раз в неделю, да и то не каждую, так что на самом деле она не могла оказывать слишком большого влияния на мою жизнь, но все равно в ее отсутствие я теперь чувствовал себя потерпевшим кораблекрушение и брошенным на юлю волн, в жизни моей царили раздрай и хаос.
В наступившей разлуке меня даже не могли поддерживать обещание или хотя бы только надежда, что мы опять встретимся через пару дней.
И недавняя история с Джоу, получившая неожиданное продолжение, коснувшееся Эда и Крейга, и все случившееся на новогоднем празднике, и продолжающаяся кампания угроз, затеянная против меня каким-то ублюдком, не говоря уже о жутковатых размышлениях насчет задуманной мною выходки в этой студии, — все, вместе взятое, заставляло меня остро чувствовать рискованность и опасность моего положения. Все сильно напоминало попытку справиться с заносом при езде в дождь на мотоцикле: то же самое ощущение холодного ужаса, от которого сводит живот, пока ты отчаянно борешься с некой вдруг взбесившейся и вышедшей из-под контроля могучей силой. В те времена, когда я работал курьером, такое случалось со мной несколько раз. Мне всегда удавалось справиться с заносом и выровнять мотоцикл, чем я немало гордился, но все же не занимался самообманом настолько, чтобы и вправду поверить, будто в каждом из подобных случаев от падения в кювет или под колеса автобуса меня спасало мастерство вождения, а не простая удача. К тому же подобные происшествия длились, к счастью, всего несколько секунд; теперь же меня занесло на недели, а то и месяцы. Все, за что я мог ухватиться, не слишком-то годилось для этого: по-настоящему мне нужна была только Селия. Только в ней я мог найти необходимую точку опоры, в ее спокойствии, в ее рационализме навыворот.
Я взглянул на кресло напротив меня, в котором предстояло сидеть плохому парню. Бросил взгляд на часы. То, как долго приходится ждать перед съемкой телепередачи, показалось мне ужасным. Я просто не создан для такого рода деятельности. Пол, мой агент, совсем отчаялся, поскольку в прошлом я не раз получал приглашения на телевидение, но это было такое дерьмо, что приходилось отказываться. Сплошное надувательство, сплошные увертки и надуманные сложности, но дело даже не только в этом. На радио ты просто приходишь и делаешь свое дело. Ты можешь заранее обговорить какие-то рабочие моменты в баре или в офисе, порепетировать, если нужно, какие-то куски, набросать сценарий небольших диалогов или скетчей, и к твоим услугам всегда куча всякой всячины, записанной предшественниками, в которой можно покопаться и выудить что-то полезное… но вообще-то самое важное и самое приятное на радио — это как все у тебя получается, как твои слова слетают с языка практически с той же скоростью, с какой ты думаешь (и с какой работает встроенный цензор, о котором я вовсе не врал Филу).
На радио такая работа — живая, с колес — это норма. На телевидении же она является скорей исключением, большинство передач напоминает приготовленную заранее стряпню, которую потом просто разогревают. Вот вы начинаете передачу, делаете какое-то действительно забавное или остроумное замечание, но тут неожиданно выясняется, что питание камеры отказало или кто-то задел задом аппаратуру и что-то там опрокинул, так что приходится все начинать сначала, и вам нужно либо попробовать сказать о том же самом нечто совсем другое, но столь же к месту, либо повторить прежнюю шутку, сделав при этом вид, будто она родилась только что, экспромтом, прямо у всех на глазах. Ненавижу такое дерьмо. Вообще-то все это похоже на краткое изложение небольшой, но довольно напористой речи, произнесенной Филом с месяц назад в столовой нашей радиостанции. Похоже, я присвоил ее себе. Ну да ладно, не впервой.
Во рту совсем пересохло. Передо мной стоял пластмассовый стаканчик с простой, без газа, водой, и я его с жадностью осушил. Только успел оглянуться, держа его на весу, и одна из ужасающих помощниц немедленно подошла и наполнила его минеральной водой «Эвиан». Хотелось высосать и его, но я поставил стаканчик на стол. Все равно, небось, его отберут прежде, чем начнется съемка.
— Кен? — раздался позади меня приятный голос с ирландским акцентом, — Приятно позна… Нет-нет, не вставайте, не сейчас. Я Каван. Рад познакомиться.
Собственно, я и не мог встать из-за приковавшего меня к креслу провода от микрофона. Так что я обменялся с ним рукопожатием сидя.
— Привет, Каван, — И я пригладил рукой полу моего пиджака, чтобы ведущий не смог заглянуть ко мне в карман.
Каван взгромоздил свой обтянутый коричневатыми брюками от Армани зад на стол между моим и своим креслами. Из-под грима на его лице проступал загар, и на щеках виднелась какая-то тень — возможно, ее не брало никакое бритье. У него были глубоко посаженные синие глаза под густыми, красиво очерченными бровями. Густая поросль черных волос нависала надо лбом.
— Хорошо, что ты с нами.
— Я тоже рад.
Почти невидимый проводок вылезал сзади из-под воротника Кавана, огибал его шею и заканчивался маленьким, телесного цвета наушником, воткнутым в правое ухо. Как я заметил, к поясу у него была пристегнута небольшая рация. Каван в отличие от меня не был привязан проводами к креслу.
— Насколько я слышал, Кен, тебя пригласили поработать у нас какое-то время, так ведь?
— Да, Каван, и причем так давно, что это время уже составило весьма существенную часть моей жизни.
Он засмеялся беззвучным смехом.
— Да уж, приношу свои извинения, — Он вздохнул и посмотрел куда-то в темный угол, — Мы все находились в подвешенном состоянии, пока в «Уинсом продакшнз» разбирались с делами и решали, как жить дальше.
— Уверен, мое ожидание было ничто по сравнению с вашим.
— О да… Времечко выдалось еще то. Представить только: ты делаешь передачу, посвященную текущим событиям, и вынужден все ждать и ждать своего часа, а события все текут и текут; но ничего, мы-то еще наверстаем, да. Прошу прощения, но не только мы, верно?
— Разумеется.
Лоусон Брайерли. Так звали того человека, который теперь вынырнул из темноты и направился к столу и креслам, щурясь на яркий свет. Моего возраста. Зеленые вельветовые брюки, пиджак вышедшего из моды покроя, желтый жилет, рубашка, какую станет носить разве что управляющий фермой, и шейный платок. Я чуть не улыбнулся. Высокий, довольно плотного телосложения, если не толстый, волосы светлые с проседью. Если не слишком придираться, лицо не такое уж некрасивое, вот разве только нос картошкой и подслеповатый взгляд человека, пришедшего на свидание и тщетно пытающегося угадать, с кем именно, потому что из тщеславия он не надел очки. Послужной список: Федерация студентов-консерваторов, основной лозунг которой — повесить Нельсона Манделу (изгнан с треском как слишком правый); Национальный фронт (ушел оттуда сам, когда ему показалось, что националисты слишком увлеклись левыми идеями); а также еще несколько крайне правых группировок и партий. Теперь объявил себя расистом либертарианского толка. Знавал я пару ребят из числа леваков, которые подались в либертарианство, и такие, как Лоусон Брайерли, доводили ихдо белого каления.
Для более точного описания его взглядов подошел бы термин «монетаристский фундаментализм», откуда совсем недалеко до расизма. По Лоусону, эволюция в конечном итоге есть тот же свободный рынок, на котором белая раса доказала свое врожденное превосходство посредством таких вещей, как деньги, наука и вооружение, и ей нечего бояться, кроме вероломного коварства евреев да черномазых орд грязных «недочеловеков», что плодятся, как мухи, благодаря совершенно напрасным подачкам Запада.
Данную информацию мы почерпнули с его же собственного веб-сайта. Он, видите ли, основал некую организацию под названием «Институт независимых исследований в области свободы», которая, по сути, состояла из него одного.
Демократию Лоусон в общем и целом не одобрял. Он верил, что от государства можно избавиться, а в ответ на доводы, что-де в таком случае мир окажется всецело во власти межнациональных корпораций (или как их там станут называть, раз национальные государства исчезнут), он обычно переспрашивал: «Да, ну и что?» Эти компании будут принадлежать держателям акций, а деньги есть самая справедливая форма исполнительной власти, потому что их у глупых, как правило, меньше, а следовательно, и меньше влияния, а ведь всем хотелось бы, чтобы ход вещей контролировали умные и успешные люди, а вовсе не неумытое быдло.
Я решил, что максимально взвешенный ответ на подобную ахинею мог бы оказаться примерно таким: «Ну их на хер, этих долбаных держателей акций, слышь ты, фашистская вонючка».
Он сел, и на него повесили микрофон. Затем опутали проводами и приклеили к креслу, как и меня. Отлично. Мне трудно было расслышать, что он говорит ассистентке режиссера и звукооператору, пока они его усаживали. На меня он так и не посмотрел. Каван бросил ему несколько слов, после чего кивнул и отправился занимать свое центральное большое кресло. Уселся, прокашлялся, поправил галстук и провел рукой в воздухе над волосами.
Теперь мое сердце колотилось вовсю. Кто-то подошел, чтобы забрать стаканчик с водой, но я попросил секундочку подождать и, взяв стаканчик в трясущуюся руку, выпил содержимое. Мой мочевой пузырь, похоже, решил, будто мне надо пописать, но я-то знал, что это не так. Затем появилось чувство, будто груз в кармане заставляет меня склоняться вправо. Как некстати, подумал я, что именно вправо.
Монитор позади камер моргнул, и на нем появилось поясное изображение Кавана, передаваемое центральной большой камерой с автофокусом.
Администратор студии объявила, что производится пробная запись фрагмента тележурнала «Горячие новости». Каван снова прокашлялся.
— Тишина в студии, — раздался вновь ее голос. — Начинаем, — Она отсчитала: «Пять, четыре, три», а «два» и «один» показала уже на пальцах.
Каван сделал вдох и сказал:
— А теперь переходим к наболевшей теме расизма и к истории холокоста, если таковая имела место, что отрицает один из гостей нашей новой рубрики «Горячие новости». Сегодня тут сойдутся двое представителей диаметрально противоположных взглядов: Лоусон Брайерли, называющий себя расистом-либертарианцем, из Института независимых исследований в области свободы, и Кен Нотг с лондонской радиостанции «В прямом эфире — столица!», старейшина так называемого… Прошу прощения.
— Ничего страшного, — успокоила его администратор студии, долговязая нескладная девица с коротко остриженными каштановыми волосами. На голове у нее были наушники, в руках — секундомер и пюпитр в виде дощечки с зажимом. Она прислушивалась к неслышимому для нас голосу в наушниках, — Хорошо, — сказала она, — Все в порядке, Каван?
Каван сидел, наклонясь в сторону камеры впереди него, заслоняя рукой глаза от света прожекторов.
— Э-э-э… Не могли бы вы переместить телесуфлер чуть-чуть повыше? — спросил он.
Человек, стоящий рядом с большой камерой, слегка что-то в ней подправил.
Неужто я действительно старейшина, удивился я. То есть «старейший»? Правда, если я правильно запомнил определение, даваемое в словаре, оно по значению скорей ближе к «старший», чем к «старый», но все-таки. Теперь пот катился с меня уже градом. Что, если это заметят и приставят ко мне гримерш промакивать мое лицо тампонами? Мои внутренности скрутил болезненный спазм, и мне подумалось, что сейчас я наживу себе язву.
Каван кивнул:
— Теперь хорошо, — и снова прокашлялся.
— Прекрасно, — отозвалась администраторша, — У всех все в порядке? — Она окинула нас взглядом.
Похоже, со всеми все было и вправду в порядке. Я не собирался жаловаться, что потею. Лоусон Брайерли сел, моргая и переводя взгляд с монитора на Кавана и обратно, по-прежнему избегая встретиться со мной взглядом. Бородатый коротышка оператор снова подкрутил что-то в камере, возвращая настройку в исходное положение, но Каван не заметил.
— Все сначала, тишина в студии, — объявила девица-ад-министратор, — Начинаю отсчет. И: пять, четыре, три…
— А теперь переходим к наболевшей теме расизма и к истории холокоста, если таковая имела место, что отрицает один из гостей нашей новой рубрики «Горячие новости». Сегодня тут сойдутся двое представителей диаметрально противоположных взглядов: Лоусон Брайерли, называющий себя расистом-либертарианцем, из Института независимых исследований в области свободы, и Кен Нотт с лондонской радиостанции «В прямом эфире — столица!», старейшина цеха так называемых скандалистов ведущих и, как он отзывается сам о себе, нераскаявшийся пострадикал левого толка. — Каван приподнял брови, чтобы придать побольше эффектности сказанному, — Однако сперва прослушаем отчет Мары Энглесс, доказывающий, что невозможно отрицать существование людей, отрицающих все.
Я посмотрел на Лоусона Брайерли. Он улыбался, глядя на Кавана.
— Замечательно, — проговорила, кивнув, администраторша, — Замечательно. Просто чудесно, Каван, — (Тот с озабоченным видом кивнул.) — О'кей, переходим к…
— Сколько длится видеофрагмент? — осведомился Каван.
Администраторша взглянула куда-то в сторону, потом ответила:
— Три двадцать, Каван.
— Чудесно, чудесно, — И Каван опять несколько раз прокашлялся; мне тоже захотелось прокашляться — за компанию.
— Все готовы продолжать?
Похоже было на то, что так и есть.
— О’кей. Тишина в студии.
Я сунул руку в карман.
— Начинаю отсчет.
Там, в кармане, я нащупал рукой холодное и скользкое пластиковое покрытие рукоятки пассатижей.
— И: пять, четыре, три…
Я слегка наклонился вперед, чтобы скрыть движение руки, которую вынимал из кармана.
— Два.
Другая рука замерла на животе, готовая прийти на помощь.
— Один.
Я услышал щелчок нажатой кнопки.
Каван сделал вдох и повернулся ко мне.
— Мне бы хотелось сперва обратиться к Кену Нотту, который считается…
Я перекусил провод от микрофона пассатижами.
Много недель подряд я обдумывал, как все произойдет, и предполагал, что нас могут опутать проводами. Потому и захватил пассатижи, пронеся их в кармане пиджака.
Но это была еще не главная хитрость.
Отшвыривая пинком кресло в сторону, я выронил инструмент, но не стал его поднимать, а поспешил вскочить прямо на стол. Можно было обежать кругом, мимо трех кресел, но я предпочел прямой путь. Смекнул, что если не стану мешкать, а разом вспрыгну, то домчусь до врага, точно по скоростному шоссе. Ну что ж, прекрасно.
Грохот упавшего позади кресла — и чисто выполненный прыжок на столешницу.
Хотя и это была не главная хитрость.
У Кавана едва хватило времени, чтобы закрыть рот и отпрянуть. Глаза у Лоусона Брайерли округлились. Я ринулся к нему по столу. На всякий случай я предусмотрительно надел черные кроссовки, так что поскользнуться не мог.
Хотя и это была еще не самая хитрая моя домашняя заготовка. Лоусон схватился за край стола, силясь от него отпихнуться. Пробегая мимо Кавана, я заметил краем глаза, что он упал с кресла. Краем другого глаза я увидал, что и коротышка за главной камерой, и парень с переносной оба снимают меня. Кто-то вынырнул из темноты позади Кавана и попытался схватить меня за ноги, но промахнулся. К тому же я бросился на стол животом вниз, левая рука вытянута, чтобы, если удастся, схватить Брайерли за шейный платок, правая, сжатая в кулак, отведена назад.
Лоусон попытался отскочить, но, во-первых, его подвела реакция, а во-вторых, его задержал микрофонный провод. Упав ничком, я заскользил вперед; промахнувшись, не сумел вцепиться в платок и вместо этого ухватился за ватное плечико разорвавшегося по шву Лоусонова пиджака, однако мой кулак попал куда надо — и, судя по боли в костяшках, довольно удачно, — в левую щеку, прямо под глаз.
Инерция моего движения оказалась настолько велика, а он так сильно оттолкнулся от стола, что мы оба перелетели через его кресло и грохнулись на пол позади него, сплетясь в клубок и нанося друг другу удары; я сумел врезать ему еще пару раз, хотя и не так сильно, ему же удалось двинуть меня разок по ребрам и разок по затылку — хотя то были скорей толчки, чем настоящие, болезненные удары, — пока нас не растащили ребята из охраны и члены съемочной группы.
И все это тоже не было главной хитростью.
Брайерли, что-то выкрикивавшего о коммунистических методах устрашения и насилия, поскорее увели прочь, окружив кольцом, люди в наушниках, в то время как меня крепко держали, притиснув задом к столу, двое охранников в униформе. Я совсем не сопротивлялся и, улыбаясь, смотрел вслед Лоусону. К моему удовольствию, уже сейчас было видно, как у него под глазом наливается то, что в тех краях, откуда я родом, называют «фингал», то есть здоровенный синяк. Где-то в темноте негромко закрылась дверь, и лоусоновские вопли стихли.
— Довольно, ребята, — сказал я охранникам, — Обещаю, что не побегу вслед за ним.
Они продолжали меня держать, но хватка немного ослабла. Я огляделся. Каван, видать, тоже пропал. Я все еще улыбался охранникам, когда открылась дверь и вошла девица-администратор. Вид у нее был профессионально невозмутимый.
— Кен, мистер Нотт, не хотели бы вы пройти опять в Зеленую гостиную?
— Прекрасно, — ответил я. — Но мне хотелось бы получить обратно мои пассатижи или хотя бы расписку. — Я улыбнулся. — А новый микрофонный провод я оплачу.
Тоже не слишком хитро.
— Кен! — Это в Зеленую гостиную зашел Каван.
Вместе со мной там еще сидели двое охранников и две ужасненькие. Я смотрел по находящемуся там телевизору круглосуточные новости и расслаблялся, потягивая скотч с содовой. Бодяжить не в моих привычках, но это был всего лишь бленд, и к тому же мне требовалось напиться поскорее.
— Каван! — приветствовал я его.
Он выглядел немного порозовевшим. На его лице появилась смущенная улыбка, выдававшая, что он чувствует себя явно не в своей тарелке.
— Знаешь, мы несколько удивлены, Кен. С чем это связано?
— Что именно? — переспросил я.
Каван присел на краешек столика для напитков и сэндвичей.
— Слегка в голову ударило, Кен?
— Каван, — пожал я плечами, — даже не могу представить, о чем идет речь.
Дверь снова открылась, и вошел исполнительный продюсер, лысенький, изнуренный человечек со скорбным выражением лица; я с ним где-то мельком встречался, но имя позабыл в тот же миг, как мне его назвали.
— Кен, — проговорил он хриплым голосом, — что, что, что это было такое? Я хочу сказать, такое просто непозволительно, такое просто, такое действительно просто, я хочу сказать, с какой стати…
— Каван, старина, — сказал я.
— …то есть я хочу сказать…
— Что именно?
— …нельзя, просто нельзя…
— Вы собираетесь вызвать полицию?
— …никакого уважения, где ваш профессионализм…
— Значит, все же в полицию?
— …вам должно быть стыдно, и я хочу вам доложить, что я не…
— Ну да. Вы хотите вызвать полицию, так ведь?
— …никогда за всю свою жизнь…
— Ах, вот как…
— …позор, просто позор…
— Так вызвали вы полицию или нет? Вы собираетесь туда звонить?
—.. о чем вы только думали…
— Понятия не имею, Кен. Вот он, может, знает? Майк, мы собираемся вызвать полицию?
— Что? Я… Э-э-э… Я… Я не знаю… А это что, нужно?
Майк посмотрел на Кавана, тот пожал плечами. Затем посмотрел на меня.
— Ребята, — расхохотался я, — ужя вам точно этого не скажу. — И, вновь сосредоточив внимание на экране телевизора, произнес: — Думаю, вам все-таки нужно посовещаться и выяснить, собираетесь вы впутывать в это дело полицию или нет. Потому что в последнем случае я, пожалуй, пойду.
— Как… пойду? — спросил Майк, он же исполнительный продюсер.
Я только хмыкнул в ответ, смакуя виски и наблюдая репортаж из лагеря Гуантанамо.
— Но какже, однако… мы думали, все-таки можно попробовать, ну… продолжить… организовать дискуссию. То есть если бы вы согласились.
Каван скрестил на груди руки с простодушно обалделым видом.
Я смотрел на них двоих и покачивал головой.
— Послушайте, ребята, я не собираюсь даже обсуждать возможность того, чтобы воспринимать всерьез долбаные идеи этого вонючего правого недоумка, не то что дискутировать с ним. Боже упаси. — И я уставился вновь на экран телевизора, — И никогда не собирался, — пробормотал я. Затем опять перевел взгляд на продюсера; он так и стоял с открытым ртом. Я нахмурился. — Надеюсь, вы там все зафиксировали? Не оплошали?
— Конечно. Разумеется, зафиксировали.
— Вот и прекрасно, — сказал я. — Очень хорошо, — Затем еще немного понаблюдал за происходящим на экране, — А пока что, — сказал я, видя, что продюсер не собирается уходить, — не могли бы вы разузнать, собираются ребята в синей форме встрять в это дело или же нет. О’кей? Спасибо. — Я кивнул в сторону двери и принялся вновь созерцать мучения парней в оранжевых робах, сидящих в клетках в Гуантанамо.
Продюсер кивнул и вышел. Я улыбнулся обеим миловидным ужасненьким, и те нервно улыбнулись в ответ.
Каван фыркнул, давясь смешком, и приготовился тоже уйти.
— Так, — сказал он, — если не ошибаюсь, Кен, ты нас капитально подставил, — Он открыл дверь. — Но сделал это весьма элегантно. — И он кивнул, перешагивая через порог, — Будь поосторожнее.
Я лишь улыбнулся ему вслед.
Вообще-то пока мне все, похоже, сошло с рук, я имею в виду ту трепку, которую задал фашисту, однако — во всяком случае, в теории, согласно моему сумасшедшему, дурацкому плану, — дальше события должны были развиваться иначе. Требовалось, чтобы кто-то раздул это дело, чтобы мне предъявили официальное обвинение, чтобы им, наконец, занялась полиция.
Потому что тогда — несмотря на все свидетельские показания, несмотря на камеры и магнитные ленты, несмотря на то что все случившееся можно увидеть заснятым под тремя разными углами, да еще изучить в замедленном режиме, и, разумеется, несмотря на то, чему, надеюсь, суждено было стать большущим фингалом под глазом у Лоусона Брайерли, — я вознамерился и перед лицом полиции, и перед лицом адвокатов, и перед судьей, и перед присяжными заседателями, если до этого дойдет, начисто все отрицать.
В этом-то главная хитрость и заключалась.