РОДЖЕР ЖЕЛЯЗНЫ

РОЗА ДЛЯ ЭККЛЕЗИАСТА[1]

I

В то утро я переводил один из моих „Мадригалов Смерти” на марсианский. Коротко прогудел селектор, и я, от неожиданности уронив карандаш, щелкнул переключателем.

— Мистер Сэлинджер, — пропищал Мартон юношеским контральто, — старик сказал, чтобы я немедленно разыскал „этого чертова самонадеянного рифмоплета” и направил к нему в каюту. Поскольку у нас только один самонадеянный рифмоплет...

— Не дай гордыне посмеяться над трудом, — оборвал я.

Итак, марсиане наконец решились! Я стряхнул полтора дюйма пепла с дымящегося окурка и затянулся впервые после того, как зажег сигарету. Я боялся пройти эти сорок футов до капитанской каюты и услышать то, что скажет мне Эмори. Прежде чем встать,' я все-таки закончил переводить строфу, над которой работал.

До двери Эмори я дошел мгновенно, два раза постучал и открыл дверь как раз в тот момент, когда он пробурчал:

— Войдите.

Я быстро сел, не дожидаясь приглашения.

— Вы хотели меня видеть?

Я созерцал его: тусклые глаза, редеющие волосы и ирландский нос, слушал голос на децибел громче, чем у кого бы то ни было...

— Быстро добрался. Бежал, что ли?

Гамлет — Клавдию:

— Я работал.

Он фыркнул и сказал:

— Ха! Скажешь тоже! Никто еще не видел, чтобы ты этим занимался.

Я пожал плечами и сделал вид, что.хочу встать.

— Если вы за этим меня позвали...

— Сядь!

Он вышел из-за стола. Навис надо мной, свирепо глядя сверху вниз (непростое дело, даже если я сижу в низком кресле).

— Из всех ублюдков, с которыми мне когда-либо приходилось работать, ты, несомненно, самый гнусный! — заревел он, как ужаленный в брюхо бизон. — Почему бы тебе, черт возьми, не удивить всех нас и не начать вести себя по-человечески? Я готов признать, что ты умен, может быть, даже гений... а, черт!

Он махнул рукой и вернулся в кресло.

— Бетти наконец их уговорила, — его голос снова стал нормальным. — Они ждут тебя сегодня днем. После завтрака возьмешь джипстер и поедешь.

— Ладно, — сказал я.

— У меня все.

Я кивнул, встал и уже взялся за ручку двери, когда он сказал:

— Не буду тебе говорить, как это важно. Веди себя с ними не так, как с нами.

Я закрыл за собой дверь.

Не помню, что ел на завтрак. Я нервничал, но инстинктивно чувствовал, что не оплошаю. Мои бостонские издатели ожидали от меня „Марсианскую идиллию” или, по крайней мере, что-нибудь о космических полетах в духе Сент-Экзюпери. Национальное Научное Общество требовало исчерпывающего сообщения о величии и падении Марсианской империи.

И те, и другие останутся довольны. Я был в этом уверен. Я всегда справляюсь, и справляюсь лучше, чем другие. Потому-то все и завидуют, за это и ненавидят меня.

Я впихнул в себя остатки завтрака и отправился в гараж, выбрал джипстер и повел его к Тиреллиану.

Огненно-красные песчинки роились над открытым верхом, словно воспламеняя колымагу. Они кусались через шарф и секли мои защитные очки.

Джипстер, раскачиваясь и пыхтя, как маленький ослик, на котором я однажды пересек Гималаи, не переставая поддавал мне под зад. Тиреллианские горы переминались с ноги на ногу и приближались ко мне под косым уклом.

Джипстер пополз в гору, и я, прислушавшись к натужному рычанию мотора» переключил скорость. Не похоже, думалось мне, ни на Гоби, ни на Великую Юго-Восточную пустыню. Просто красная, просто мертвая... даже кактусов нет.

С вершины холма ничего не было видно из-за облака поднятой джипстером пыли. Впрочем, это было неважно. Дорогу я мог найти с закрытыми глазами. Я свернул налево и вниз, сбрасывая газ; обогнул каменную пагоду.

Приехали.

Джипстер со скрежетом остановился. Бетти помахала мне рукой.

— Привет, — полузадушенно прохрипел я, разматывая шарф и вытряхивая из него фунта полтора песка. — Так куда мне идти и с кем встречаться?

Мне нравится, как она говорит: четко, со знанием дела и все такое. А тех светских любезностей, которые меня ждали впереди» хватит мне, как минимум, до конца жизни. Я посмотрел на нее — безупречные зубы и шоколадные глаза, коротко подстриженные волосы, выгоревшие на солнце (терпеть не могу блондинок) — и решил, что она в меня влюблена.

— Мистер Гэлинджер, Матриарх вас ждет. Хочет познакомиться с вами. Ора согласилась предоставить вам для изучения храмовые летописи. — Бетти остановилась, поправила волосы и поежилась. Может, ее нервирует мой взгляд?

— Это их религиозные и одновременно исторические документы, — продолжала она, — что-то вроде Махабхараты. От вас ждут соблюдения определенных ритуалов в обращении с ними, например произнесения священных слов при переворачивании страниц. Матриарх научит вас этому.

Я несколько раз кивнул.

— Отлично, тогда пошли. Э-э... — она помедлила, -и не забудьте их Одиннадцать Форм Вежливости и Ранга.

Они очень серьезно относятся к вопросам этикета. И не ввязывайтесь в споры о равноправии мужчин и женщин...

— Да знаю я все их табу, — прервал ее я. — Не беспокойтесь. Я ведь жил на Востоке, если вы помните.

Она отвела взгляд и взяла меня за руку. Я чуть ее не отдернул.

— Будет лучше, если я войду, держа вас за руку.

Я проглотил напрашивающиеся комментарии и последовал за ней, как Самсон в Гаазе.

Увиденное неожиданно оказалось созвучным моим мыслям. Чертоги Матриарха были несколько абстрактной версией моего представления о шатрах израильских племен.

Невысокая и седая, Матриарх М’Квийе выглядела лет на пятьдесят и была одета как цыганская королева. В радуге своих широченных юбок она походила на перевернутую вверх дном и поставленную на подушку чашу для пунша.

Благосклонно приняв мой почтительный поклон, она рассматривала меня, как удав кролика. Ее угольно-черные глаза удивленно раскрылись, когда она услышала мое безупречное произношение (магнитофон, который Бетти таскала с собой на беседы, сделал свое дело, к тому же я знал практически наизусть лингвистические отчеты первых двух экспедиций). Что касается произношения, то тут мне нет равных.

— Вы тот самый поэт?

— Да, — сказал я.

— Почитайте, пожалуйста, что-нибудь из своих стихов.

— Мне очень жаль, но только самый тщательный перевод может воздать должное и вашему языку, и моей поэзии, а я еще недостаточно хорошо знаю ваш язык.

-Да?

— Я занимался переводами на ваш язык... так, для собственного удовольствия, чтобы попрактиковаться в грамматике, — продолжал я. — Буду рад как-нибудь почитать их вам в следующий раз.

— Хорошо.

Один-ноль в мою пользу!

Она повернулась к Бетти:

— Вы можете идти. Бетти пробормотала формальные фразы прощания, как-то странно, искоса взглянула на меня и исчезла. Она явно надеялась, что останется и будет „помогать” мне. Как и всем, ей хотелось примазаться к чужой славе. Но Шлиманом в этой Трое был я, и в отчете Научному обществу будет только одно имя!

М’Квийе встала, и я подумал, что она от этого ненамного стала выше. Впрочем, я со своими шестью футами шестью дюймами возвышаюсь над всеми и выгляжу как тополь в октябре: тощий и макушка ярко-красная.

— Наши летописи очень древние, — начала она. — Бетти говорит, что ваше слово, описывающее их возраст,-„тысячелетня”.

Я кивнул.

— Мне не терпится их увидеть.

— Они не здесь. Нам придется пройти в храм: выносить их нельзя.

Я насторожился.

— Вы не возражаете, если я буду снимать с них копии?

— Нет. Я вижу, что вы относитесь к ним с уважением, иначе ваше желание увидеть их не было бы столь велико.

— Отлично.

Похоже, это ее развеселило. Я поинтересовался, что тут смешного.

— Для чужеземца изучение Священного Языка может оказаться непростым делом.

И тут до меня дошло.

Никто из первой экспедиции не проникал так далеко. Я и не предполагал, что у марсиан два языка: классический и повседневный. Я немного знал их пракрит, теперь мне предстояло изучить весь их санскрит.

— Черт побери!

— Извините, не поняла.

— Это непереводимо, М’Квийе. Но представьте, что вам необходимо быстро выучить Священный Язык, и вы поймете мои чувства.

Это, похоже, снова ее развеселило, н мне было предложено разуться.

Она провела меня через альков...

...И мы попали в царство Византийского великолепия.

Ни один землянин не был в этой комнате, иначе бы я о ней знал. А ту грамматику и тот словарный запас, которыми я теперь владею, Картер, лингвист первой экспедиции, выучил с помощью некой Мэри Аллен, сидя по-турецки в прихожей,

Я с любопытством озирался по сторонам. Все говорило о существовании высокоразвитой, утонченной культуры. Видимо, нам придется полностью пересмотреть свои представления о марсианской культуре.

Во-первых, у этого зала был куполообразный свод и ниши; во-вторых, по бокам колонны с канелюрами; в-третьих... а, черт! Зал был просто шикарный. Сроду не придумаешь, глядя на обшарпанный фасад!

Я наклонился, чтобы рассмотреть золоченую филигрань церемониального столика, заваленного книгами. Мне показалось, что лицо М’Квийе приняло несколько самодовольное выражение при виде моей заинтересованности, но играть в покер я бы с ней не сел.

Большим пальцем ноги я водил по мозаичному полу.

— И весь ваш город помещается в одном здании?

— Да, он уходит далеко в глубь горы.

— Ну да, понятно, — сказал я, ничего не понимая.

Пока что рано было просить ее об экскурсии.

Я старался запечатлеть в памяти этот зал, зная, что рано или поздно все равно придется протащить сюда фотокамеру.

М’Квийе подошла к маленькой скамеечке, стоявшей возле стола.

— Ну что ж, попытаемся подружить вас со Священным Языком.

Я оторвал взгляд от статуэтки и энергично кивнул.

— Да, представьте нас друг другу, пожалуйста.

Прошло три недели. И теперь, стоило мне сжать веки, как букашки букв начинали мельтешить перед глазами. Стоило поднять взор на безоблачное небо, как оно покрывалось каллиграфической вязью. Во время работы я пил кофе литрами, а в перерывах глотал коктейли из бенцед-рина с шампанским.

М’Квийе давала мне уроки по два часа каждое утро, а иногда и по два часа вечером. Как только я набрал достаточно знаний для самостоятельной работы, я добавил к этому еще четырнадцать часов.

А по ночам лифт стремительно опускал меня на самые нижние этажи...

Мне снова шесть лет. Я изучаю иврит, греческий, латинский и арамейский. А вот мне десять, и тайком, урывками я пытаюсь читать „Илиаду”. Когда отец не грозил гееной огненной и не проповедовал братскую любовь, он заставлял меня зубрить „Слово Божье” в оригинале.

Господи! Существует так много оригиналов и столько Слов Божьих! Когда мне было двенадцать лет, я начал указывать отцу на некоторые разногласия между тем, что проповедует он, и что написано в Библии.

Форма его ответа не допускала возражений. Это было хуже, чем если бы он меня выпорол. После этого я помалкивал и учился ценить и понимать поэзию Ветхого Завета.

— Ты прости меня, Господи! Папочка, прости. Этого не может быть! Не может быть„.

В тот день, когда мальчик закончил школу с похвальными грамотами по французскому, немецкому, испанскому и латыни, папаша Гэлинджер сказал своему четырнадцатилетнему сыну-пугалу, что хочет видеть его священником. Я помню, как уклончиво ответил ему сын:

— Сэр, — сказал он, — я вообще-то хотел бы годик-другой сам позаниматься, а потом прослушать курс лекций по богословию в каком-нибудь гуманитарном университете. Вроде рано мне еще в семинарию, так вот сразу.

Глас Божий:

— Но ведь у тебя талант к языкам, сын мой. Ты сможешь проповедовать Слово Божье во всех землях вавилонских. Ты прирожденный миссионер. Ты говоришь, что еще молод, но время вихрем проносится мимо. Чем раньше ты начнешь, тем больше лет отдашь служению Господу.

Я не помню его лица. Никогда не помнил. Может быть, потому, что всегда боялся смотреть ему в глаза.

Спустя годы, когда он умер и лежал весь в черном среди цветов, окруженный плачущими прихожанами, среди молитв, покрасневших лиц, носовых платков, рук, похлопывающих меня по плечу, и утешителей со скорбными писями, я смотрел на него и не узнавал.

Мы встретились за девять месяцев до моего рождения, этот человек и я. Он никогда не был жестоким: суровым, требовательным, презирающим чужие недостатки — да, но жестоким — никогда. Он заменил мне мать. И братьев. И сестер. Он вытерпел три года, что я учился в колледже Святого Иоанна, скорее всего из-за названия, не подозревая, насколько, либеральным этот колледж был на самом деле.

Но я никогда по-настоящему не знал его. А теперь человек на катафалке уже ничего не требовал. Я мог не проповедовать Слово Божье. Но теперь я сам этого хотел, правда, не так, как он себе это представлял. Пока он был жив, я не мог бы проповедовать то, что хотел.

Осенью я не вернулся на последний кура получил небольшое наследство, правда, не без некоторых хлопот, так как мне еще не было восемнадцати. Но мне это удалось.

В конце концов я поселился в Гринвич-Виллидж.

Не сообщая прихожанам-доброжелателям свой новый адрес, я начал писать стихи и самостоятельно изучать японский и хиндустани. Я отрастил огненную бороду, пил кофе и играл в шахматы. Мне хотелось попробовать еще несколько путей к спасению души.

После этого — два года в Индии с войсками ООН, что избавило меня от увлечения буддизмом и подарило миру сборник стихов „Свирели Кришны”, а мне Пулитцеровскую премию, которую я заслужил. Затем назад в Штаты, чтобы написать дипломную работу по лингвистике, получить степень и очередные премии.

А потом в один прекрасный день на Марс отправился* корабль. Вернувшись в свое огненное гнездо в Нью-Мехико, он принес с собой новый язык. Этот язык был фантастический, экзотический, ошеломляющий. После того как я узнал о нем все, что смог, и написал книгу, я прославился в науч* ных кругах.

— Ступай, Сэлинджер. Окуни ведро в источник и привези нам глоток Марса; изучи другой мир и разложи его душу на ямбы.

И вот я оказался на планете, где солнце — как потускневшая монета, где ветер — как кнут, где две луны играют в чехарду и стоит только взглянуть на песок, как начинается жгучий зуд.

Мне надоело ворочаться. Я встал с койки и прошел через темную каюту к иллюминатору. Пустыня была бесконечным оранжевым ковром, вздымающимся песчаными буграми.

'Я здесь чужой, но страха — ни на миг;

Вот этот мир — и я его постиг...’

Я рассмеялся.

Священный Язык я уже освоил. Он не так сильно отличался от повседневного, как казалось вначале. Я достаточно хорошо владел вторым, чтобы разобраться в тонкостях первого. Грамматику и наиболее употребительные неправильные глаголы я знал назубок, словарь, который я составлял, рос день ото дня, как тюльпан, и вот-вот должен был расцвести. Стебель удлинялся с каждым прослушиванием записей.

Наконец пришло время испытать мое искусство на практике. Я специально не брался за основные тексты, сдерживался до тех пор, пока смогу оценить их по-настоящему. До этого я читал только мелкие заметки, отрывки стихов, фрагменты из истории. И вот что поразило меня больше всего. Они писали о конкретных вещах: скалах, песке, воде, ветрах, — и общий тон, вложенный в эти изначальные символы, был болезненно пессимистичным. Он напомнил мне некоторые буддистские тексты, но еще больше он походил по духу на некоторые главы Ветхого Завета, конкретно — на книгу Экклезиаста.

Ну что ж, так тому и быть. И мысли, и язык были так похожи, что это будет отличной практикой. Не хуже, чем переводить По на французский. Я никогда не стану последователем Маланна, но я покажу им, что и землянин когда-то так же рассуждал, так же чувствовал.

Я включил настольную лампу и нашел среди книг Библию.

„Суета сует, — сказал Экклезиаст, — суета сует, все* суета. Что пользы человеку...”

Мои успехи, похоже, сильно удивили М’Квийе. Она вглядывалась в меня через стол наподобие сартровского Иного. Я бегло прочитал главу из книги Локара, не поднимая глаз, но чувствуя, как ее взгляд словно затягивает невидимую сеть вокруг моей головы, плеч и рук. Я перевернул страницу.

Пыталась ли она взвесить сеть, определяя размер улова? И зачем? В книгах ничего не говорилось о рыболовах на Марсе. В них говорилось, что некий Бог по имени Маланн плюнул или сделал нечто более отвратительное (в зависимости от версии, которую вы читаете) — и возникла жизнь, возникла как болезнь неорганической материи. В них говорилось, что движение — ее первый закон... ее первый закон... и танец является единственным разумным ответом неорганике... В качестве танца — его оправдание... и любовь — болезнь органической материи. Органической материи.

Я потряс головой — чуть было не уснул.

— М’нарра.

Я встал и потянулся. М’Квийе пристально меня рае-сматривала. Когда я встретился с ней взглядом, она отвела глаза.

— Я устал. Мне хотелось бы немного отдохнуть. Я почти не спал сегодня ночью.

Она кивнула. Земная замена для „да”, которой она научилась от меня.

— Хотите отдохнуть и увидеть учение Локара во всей его полноте?

— Прошу прощения?

— Хотите увидеть танец Локара?

— А-а.

Иносказаний и околичностей в их проклятом языке было больше, чем в корейском.

— Да. Конечно. Буду рад его увидеть в любое время.

— Сейчас самое время. Сядьте. Отдыхайте. Я позову музыкантов.

Она торопливо вышла через дверь, за которой я ни разу не был.

Ну что ж, по словам Локара, танец — высшая форма искусства, и мне предстояло увидеть, как нужно танцевать по мнению умершего сотни лет назад философа. Я потер глаза и сложился пополам, достав руками пол.

В висках застучала кровь, я сделал пару глубоких вдохов, снова наклонился и краем глаза увидел какое-то движение около двери.

М’Квийе и три ее спутницы, наверное, подумали, что я собираю на полу шарики, которых у меня не хватает.

Я криво усмехнулся и выпрямился. Мое лицо было красным, и не только от физической нагрузки, Я не ожидал, что они появятся так быстро.

Маленькая рыжеволосая куколка, завернутая, как в сари, в прозрачный кусок марсианского неба, воззрилась на меня в изумлении снизу вверх; как ребенок на яркий флажок на длинном древке.

— Привет, — сказал я, — или что-то в этом роде.

Перед тем как ответить, она поклонилась. По-видимому, меня повысили в ранге.

— Я буду танцевать, — сказала она. Губы ее были как алая рана в бледной камее. Глаза цвета мечты потупились.

Она поплыла к центру комнаты.

Стоя там, как статуэтка в этрусском фризе, она то ли задумалась, то ли созерцала узор на полу. Может быть, эти узоры что-нибудь означали. Я всмотрелся в них. Даже если и так, то никакого скрытого смысла я в них не видел, зато они хорошо бы смотрелись на полу ванной или внутреннего дворика.

Две другие женщины были пожилые и, как и М’Квийе, походили на аляповато раскрашенных воробьев. Одна уселась на пол с трехструнным инструментом, смутно напоминающим сямисен. Другая держала в руках кусок дерева и две палочки.

М’Квийе презрела свою скамеечку и, не успел я оглянуться, как она сидела на полу. Я последовал ее примеру.

Музыкантша с „сямисеном” все еще настраивала инструмент, и я наклонился к М’Квийе:

— Как зовут танцовщицу?

— Бракса, — ответила она, не глядя на меня, и медленно подняла левую руку, что означало „да”, „давайте”, „начинайте”.

Звук „сямисена” пульсировал, как зубная боль; от деревяшки доносилось тиканье часов, вернее, призрака часов, которых марсиане так и не изобрели.

Бракса стояла как статуя, подняв обе руки к лицу и широко разведя локти.

Музыка стала подобной огню.

Бракса не двигалась.

Шипение перешло в плеск. Ритм замедлился. Это была вода* самая большая драгоценность на свете, с журчаньем льющаяся по поросшим мхом камням.

Бракса по-прежнему не двигалась.

Глиссандо. Пауза.

Затем наступил черед ветра. Мягкого, спокойного, вздыхающего. Пауза, всхлип и все сначала, но уже громче.

То ли мои глаза, уставшие от постоянного чтения, обманывали меня, то ли Бракса действительно дрожала с головы до ног.

Нет, действительно дрожала.

Она начала потихоньку раскачиваться. Долю дюйма вправо, затем влево. Пальцы раскрылись, как лепестки цветка, и я увидел, что глаза у нее закрыты.

Глаза открылись. Они были холодными, невидящими. Раскачивание стало более заметным, слилось с ритмом музыки.

Ветер дул из пустыни, обрушиваясь на Тир еллиан, как волна на плотину. Ее пальцы были порывами ветра.

Надвигался ураган. Она медленно закружилась, кисти рук тоже поворачивались, а плечи выписывали восьмерку.

— Ветер! Ветер, — я говорю, — о, дикий, загадочный! О, Муза святого Иоанна Перси!

Ее глаза были неподвижным центром циклона, который бушевал вокруг нее. Голова была откинута назад, но я знал, что ее взор, бесстрастный, как у Будды, был устремлен сквозь потолок к неизменным небесам. Быть может, только две луны прервали свой сон в изначальной нирване необитаемой бирюзы.

Когда-то давно в Индии я видел, как девадэзи, уличные танцовщины, плетут свои цветные паутины, затягивая в них мужчин, словно насекомых. Но Бракса была гораздо большим: она была рамадьяни, священной танцовщицей последователей Рамы, воплощения Вишну, подарившего людям танец.

Щелканье стало ровным, монотонным; стон струи напоминал палящие лучи солнца, тепло которых украдено ветром. Мне слышались звуки ситара. Я смотрел, как оживает эта статуя, и чувствовал божественное вдохновение.

Я снова был Рембо с его гашишем, Бодлером с его опиумом, По, Де Квинси, Уайльдом, Малларме и Алистером Кроули. На какое-то мгновение я стал моим отцом на темной кафедре проповедника, а гимны и хрипы органа превратились в яркий ветер.

Она стала вертящимся флюгером, крылатым распятием, парящим в воздухе, веревкой для сушки белья, на которой билось на ветру что-то яркое. Ее плечо обнажилось, правая грудь двигалась вверх-вниз, точно луна на небе, алый сосок то появлялся, то снова исчезал под складкой одежды. Музыка стала чем-то внешним, формальным, как спор Иова с Богом. Ее танец был ответом Бога.

Музыка замедлилась и смолкла. Ее одежда, словно живая, собралась в первоначальные строгие складки.

Бракса опускалась все ниже и ниже, к самому полу, голова упала на поднятые колени. Она застыла.

Наступила тишина.

Почувствовав боль в плечах, я понял, в каком находился напряжении. Что следовало делать теперь? Аплодировать?

Я исподтишка взглянул на М’Квийе. Она подняла правую руку.

Как будто почувствовав это, девушка вздрогнула всем телом и встала. Музыканты и М’Квийе тоже встали.

Поднявшись, я обнаружил, что отсидел левую ногу, и сказал, как ни кретински это прозвучало:

— Это было прекрасно.

В ответ я получил три различных синонима слова „спасибо” на Священном Языке.

Мелькание красок, и я снова наедине с М’Квийе.

— Это одна сто семнадцатая одного из двух тысяч двухсот двадцати четырех танцев Локара.

Я посмотрел на нее.

— Прав был Локар или нет, он нашел достойный ответ неорганике.

Она улыбнулась.

— Танцы вашей планеты такие же?

— Некоторые немного похожи. Я о них как раз вспомнил, когда смотрел на Браксу, но я никогда не видел ничего подобного.

— Она хорошая танцовщица, — сказала М’Квийе. — Она знает все танцы.

Опять это выражение лица, которое однажды показалось мне странным.

— Я должна заняться делами.

Она подошла к столу и закрыла книги.

— М’нарра.

— До свидания.

Я натянул сапоги.

— До свидания, Гэлинджер.

Я вышел за дверь, уселся в джипстер, и машина с ревом помчалась сквозь вечер в ночь. И крылья разбуженной пустыни медленно кодыхалилсь у меня за спиной.

II

Не успел я, после недолгого занятия с Бетти грамматикой, закрыть за ней дверь, как услышал голоса в холле. Вентиляционный люк в моей каюте был приоткрыт, я стоял под ним, и получилось, что подслушивал.

Мелодичный дискант Мортона:

— Ты представляешь, он со мной недавно поздоровался!

Слоновье фырканье Эмори:

— Или он заболел, или ты стоял у. него на пути, и он хотел, чтобы ты посторонился.

— Скорее всего, он меня не узнал. Он теперь, по-моему, вообще не спит — нашел себе новую игрушку, этот их язык. Я на прошлой неделе стоял ночную вахту и, когда проходил мимо его двери часа в три ночи, у него все время бубнил магнитофон. А когда я в пять часов сменился, он все еще работал.

— Работает этот тип действительно упорно, — нехотя признал Эмори. — По правде сказать, я думаю, он что-то принимает, чтобы не спать. Глаза у него последнее время прямо-таки стеклянные. Хотя, может быть, у поэтов всегда так.

В разговор вмешалась Бетти — оказывается, она была сними:

— Что бы вы ни говорили, мне, по крайней мере, год понадобится, чтобы выучить то, что он успел за три недели. А я всего-навсего лингвист, а*не поэт.

Мортон, должно быть, был сильно неравнодушен к ее коровьим прелестям. Это единственное, чем я могу объяснить его слова.

— Во время учебы в университете я прослушал курс лекций по современной поэзии, — начал он. — Мы изучали шестерых авторов: Йитса, Элиота, Паунда, Крейна, Стивенса и Сэлинджера — и в последний день семестра профессору, видимо, захотелось поораторствовать. Он сказал: „Эти шесть имен начертаны на столетии, и никакие силы критики и ада над ними не восторжествуют”. Что касается меня, — продолжал он, — то я всегда считал, что его „Свирели Кришны” и „Мадригалы” восхитительны. Для меня было честью оказаться с ним в одной экспедиции, хотя с тех пор, как мы познакомились, он мне, наверное, не больше двух десятков слов сказал.

Голос Адвоката:

— А вам никогда не приходило в голову, что он может стесняться своей внешности? — сказала Бетти. — К тому же он был настолько развитым ребенком, что у него даже школьных друзей не было. Он весь в себе и очень ранимый.

— Ранимый?! Стеснительный?! — Эмори аж задохнулся. -Да он горд, как Люцифер, он просто ходячий автомат по раздаче оскорблений. Нажимаешь кнопку „Привет” или „Отличный денек”, а он тебе нос показывает. Это у него отработано до автоматизма.

Они выдали мне еще несколько комплиментов и разошлись.

Ну что ж, спасибо, детка Мортон. Ах ты, маленький прыщавый ценитель искусств! Я никогда не изучал свою поэзию, но я рад, что кто-то так о ней сказал. Силы критики и ада. Ну-ну! Может быть, папашины молитвы где-то услышали, и я все-таки миссионер? Только...

Только у миссионера должно быть то, во что обращать людей. У меня есть своя собственная система эстетических взглядов. И в чем-то она, наверное, себя проявляет. Но если бы у меня и было что проповедовать, даже в моих стихах, у меня вряд ли бы возникло желание проповедовать это такому ничтожеству, как ты. Ты считаешь меня хамом, а я еще и сноб, и тебе нет места в моем раю — это частные владения, куда приходят Свифт, Шоу и Петроний Арбитр.

Я устроился поудобнее за письменным столом. Хотелось что-нибудь написать. Экклезиаст может вечерок и отдохнуть. Мне хотелось написать стихотворение об одной его семнадцатой танца Локара; о розе, тянущейся к свету, очерченной ветром, больной, как у Блейка, умирающей розе.

Закончив, я остался доволен. Возможно, это был не шедевр, по крайней мере, не гениальнее, чем обычно: Священный Марсианский у меня не самое сильное место. Я помучился и перевел его на английский, с неполными рифмами; может быть, вставлю его в свою следующую книгу; я назвал его „Бракса”:

„В краю, где ветер ледяной,

под вечер Времени в груди

у Жизни молоко морозит.

В аллеях сна над головой,

как кот с собакой, те две луны —

тревожат вечно мой полет...

Цветок последний с огненной главой.”

Я отложил стихотворение в сторону и отыскал фенобарбитал. Я как-то вдруг устал.

Когда на следующий день я показал М’Квийе свое стихотворение, она прочитала его несколько раз подряд, очень медленно.

— Прелестно, — сказала она. — Но вы употребили три слова из вашего языка. „Кот” и „собака”, насколько я понимаю, мелкие животные, традиционно ненавидящие друг друга. Но что такое „цветок”?

Я сказал:

— Мне никогда не попадался ваш эквивалент слова „цветок”, но вообще-то я думал о земном цветке, о розе.

— Что он собой представляет?

— Ну.— лепестки у нее обычно ярко-красные. Это я и имел ввиду под „огненной главой”. Еще я хотел, чтобы это подразумевало жар и рыжие волосы, и пламя жизни. А у самой розы — стебель с зелеными листьями и шипами, а также характерный приятный запах.

— Я хотела бы ее увидеть.

— Думаю, что это можно устроить. Я узнаю.

— Сделайте это, пожалуйста... Вы... — она употребила слово, эквивалентное нашему „пророку” или религиозному поэту, как Исайя или Локар, — ваше стихотворение прекрасно. Я расскажу о нем Браксе.

Я отклонил почетное звание, но почувствовал себя польщенным. Вот он, решил я, тот стратегический момент, когда нужно спросить, могу ли я принести в храм копировальный аппарат и фотокамеру. Мне хотелось бы иметь копии всех текстов, объяснил я, а переписывание займет много времени.

К моему удивлению, она тут же согласилась. А своим приглашением и вовсе привела меня в замешательство.

— Хотите пожить здесь, пока будете этим заниматься? Тогда вы сможете работать и днем, и ночью, когда вам будет удобнее, конечно, кроме того времени, когда храм будет занят.

Я поклонился.

— Почту за честь.

— Хорошо. Привозите свои аппараты, когда хотите, и я покажу вам вашу комнату.

— А сегодня вечером можно?

— Конечно.

— Тогда я поеду собирать вещи. До вечера...

Я предвидел некоторые сложности с Эмори, но не слишком большие. Всем на корабле очень хотелось увидеть марсиан, узнать, из чего они сделаны, расспросить их о марсианском климате, болезнях, составе почвы, политических убеждениях и грибах (наш ботаник просто помешан на всяких грибах, а так ничего парень), и только четырем или пяти действительно удалось-таки увидеть марсиан. Большую часть времени команда занималась раскопками древних городов и их акрополей. Мы строго соблюдали правила игры, а туземцы были замкнуты, Как японцы XIX века. Я не рассчитывал встретить особое сопротивление моему переезду и оказался прав.

У меня даже создалось впечатление, что все были этому рады.

Я зашел в лабораторию гидропоники поговорить с нашим грибным фанатиком.

— Привет, Кейн. Уже вырастил поганки в этом песке?

Он шмыгнул носом. Он всегда шмыгает носом. Наверх ное, у него аллергия на растения.

— Привет, Гэлинджер. Нет, с поганками у меня ничего не вышло, но загляни за гараж, когда будешь проходить мимо. У меня там растет пара кактусов.

— Тоже неплохо, — заметил я.

Док Кейн был/ пожалуй, моим единственным другом на корабле, не считая Бетти.

— Послушай, я пришел попросить тебя об одном одолжении.

— Валяй.

— Мне нужна роза.

-Что?

— Роза. Ну знаешь, такая красная, с шипами, приятно пахнет.

— Я думаю, она в этой почве не приживется.

Шмыг, шмыг.

— Да нет, ты не понял. Я не собираюсь сажать. Мне нужен сам цветок.

— Придется использовать баки. — Он почесал свою лысую башку. — Это займет месяца три по меньшей мере, даже если форсировать рост.

— Сделаешь?

— Конечно, если ты не прочь подождать.

— Ничуть. Собственно, три месяца — это будет как раз к отлету.

Я огляделся по сторонам: бассейны кишащей слизи, лотки с рассадой.

— Я сегодня перебираюсь в Тиреллиан, но появляться здесь буду часто, так что зайду, когда она расцветет.

— Перебираешься туда? Мур говорит, что они исключительно разборчивы.

— Ну тогда я, наверное, исключение.

— Похоже на то, хотя я все равно не представляю, как ты выучил их язык. Конечно, мне и французский с немецким с трудом давались, но я на той неделе слышал за ленчем, как Бетти демонстрировала свои познания. Звучит как нечто потустороннее. Она говорит, что это напоминает разгадывание-кроссворда в „Таймс” и одновременно подражание птичьим голосам.

Я рассмеялся и взял предложенную сигарету.

— Да, язык сложный, но, знаешь, это как если бы ты нашел здесь совершенно новый класс грибов — они бы тебе по ночам снились.

Его глаза заблестели.

— Это было бы здорово. Знаешь, может, еще и найду.

— Может и найдешь.

Посмеиваясь, он проводил меня до двери.

— Сегодня же займусь твоими розами. Ты там смотри не перетрудись.

— Не бойся.

Как я и говорил: помешан на грибах, а так парень ничего.

Мои апартаменты в цитадели Тиреллиана примыкали непосредственно к храму. По сравнению с тесной каютой мои жилищные условия значительно улучшились. Кроме того, кровать была достаточно длинной, и я в ней помещался, что было достойно удивления.

Я распаковал вещи и сделал шестнадцать снимков храма, а потом взялся за книги.

Я снимал до тех пор, пока мне не надоело переворачивать страницы, не зная, что на них написано. Я взял исторический труд и начал переводить.

„По. В тридцать седьмой год процесса Силлена пришли дожди, что стало причиной для радости, так как было это событие редким и удивительным и обычно толковалось как благо.

Но то, что падало с небес, не было живительным семенем Маланна. Это была кровь Вселенной, струей бившая из артерии. И для нас настали последние дни. Близилось время последнего танца.

Дожди принесли чуму, которая не убивает, и последние пассы Локара начались под их шум...”

Я спросил себя, что, черт возьми, имеет в виду Тамур? Он не был историком и, по идее, должен придерживаться фактов. Не было же это их Апокалипсисом. Или было? Почему бы и нет? Я задумался. Горстка людей в Тирел-лиане, очевидно, все, что осталось от высокоразвитой цивилизации. У них были войны, но не было оружия массового уничтожения; была наука, но не было высокоразвитой технологии. Чума, чума, которая не убивает... Может быть, она всему виной? Каким образом, если она не смертельна?

Я продолжил чтение, но природа чумы не обсуждалась. Я переворачивал страницы, заглядывал вперед, но безрезультатно.

М’Квийе! М’Квийе! Когда мне позарез нужно тебя спросить, тебя как на грех нет рядом.

Может быть, пойти поискать ее? Нет, пожалуй, это неудобно. По негласному уговору я не должен был выходить из этих комнат. Придется подождать.

И я чертыхался долго и громко, на разных языках, в храме Маланна, несомненно, оскорбляя тем самым его слух.

Он не счел нужным сразить меня на месте. Я решил, что на сегодня хватит, и завалился спать.

Я, должно быть, проспал несколько часов, когда Бракса вошла в мою комнату с крошечным светильником в руках. Я проснулся от того, что она дергала меня за рукав пижамы.

Я сказал:

— Привет.

А что еще я мог сказать?

— Я пришла, — сказала она, — чтобы услышать стихотворение.

— Какое стихотворение?

— Ваше.

— А-а.

Я зевнул, сел и сказал то, что люди обычно говорят, когда их будят среди ночи и просят почитать стихи.

— Очень мило с вашей стороны, но вам не кажется, что сейчас не самое удобное время?

— Да нет, не беспокойтесь, мне удобно, — сказала она.

Когда-нибудь я напишу статью для журнала „Семантика” под названием „Интонация: недостаточное средство для передачи иронии”.

Но я все равно уже проснулся, так что пришлось взяться за халат.

— Что это за животное? — спросила она, показывая на шелкового дракона у меня на отвороте.

— Мифическое, — ответил я. — А теперь, послушай, уже поздно, я устал. У меня утром много дел. И М’Квийе может просто неправильно понять, если узнает, что ты была здесь.

— Неправильно понять?

— Черт возьми, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду!

Мне впервые представилась возможность выругаться по-марсиански, но пользы это не принесло.

— Нет, — сказала она, — не понимаю.

Вид у нее был испуганный, как у щенка, которого отругали неизвестно за что.

— Ну-ну, я не хотел тебя обидеть. Понимаешь, на моей планете существуют определенные... э-э... правила относительно лиц разного пола, оставшихся наедине в спальне, и не связанных узами брака... э-э... я имею в виду... ну, ты понимаешь, о чем я говорю.

— Нет.

Ее глаза были как нефрит.

— Ну, это вроде... Ну, это секс, вот что это такое.

Словно две зеленые лампочки зажглись в ее глазах.

— A-а, вы имеете в виду — делать детей?!

— Да. Точно. Именно так.

Она засмеялась. Я впервые услышал смех в Тиреллиане. Звучал он так, будто скрипач водит смычком пр струнам короткими легкими ударами. Впечатление не особенно приятное, хотя бы потому, что смеялась она слишком долго.

Отсмеявшись, она пересела поближе.

— Теперь я поняла, — сказала она, — у нас раньше тоже были такие правила. Пол-Процесса тому назад, когда я была еще маленькая, у нас были такие правила. Но... -казалось, она вот-вот опять рассмеется, — теперь в них нет необходимости.

Мои мысли неслись как магнитофонная лента при перемотке.

Пол-Процесса! Пол-Процесса-Процесса-Процесса! Да! Нет! Пол-Процесса — это примерно двести сорок три года!

Достаточно времени, чтобы выучить 2224 танца Локара.

Достаточно времени, чтобы состариться, если ты человек. Я имею в виду — землянин.

Я посмотрел на нее: бледную, как белая королева в наборе шахмат из слоновой кости.

Бьюсь об заклад, она была человеком — живым, нормальным, здоровым. Голову дам на отсечение — женщина, мое тело...

Но если ей два с половиной столетия, то М’Квийе тогда и вовсе бабушка Мафусаила. Мне было приятно вспомнить их многочисленные комплименты моим лингвистическим и поэтическим способностям. О, эти высшие существа!

Но что она подразумевала под „теперь в них нет необходимости”? Откуда эта истерика? Что означают эти странные взгляды М’Квийе?

Я почувствовал, что приблизился к чему-то важному, не считая, конечно, красивой девушки.

— А скажи-ка, — начал я небрежно, — это как-нибудь связано с „чумой, которая не убивает”, о^которой писал Тамур?

— Да, — ответила она. — Дети, родившиеся после Дождей, не могут иметь своих детей, а у мужчин...

— Что у мужчин? — я наклонился вперед, включив память на „запись”.

— А у мужчин нет возможности их делать.

Я так и отвалился на спинку кровати. Расовое бесплодие, мужская импотенция вслед за небывалым явлением природы. Может быть, когда-то в их жилую атмосферу бог знает откуда проникло радиоактивное облако? Проникло задолго до того, как Скиапарелли увидел каналы, мифические, как и мой дракон; задолго до того, как эти „каналы” послужили причиной правильных выводов на основе неверных данных. Жила ли ты тогда, Бракса, танцевала ли, уже в материнской утробе обреченная на бесплодие?

Я достал сигарету. Хорошо, что я догадался захватить с собой пепельницу. Табачной индустрии на Марсе никогда не было. Как и выпивки. Аскеты, которых я встречал в Индии, по сравнению с марсианами просто Дионисы.

— Что это за огненная трубочка?

— Сигарета. Хочешь?

— Да, пожалуйста.

Она села рядом со мной, и я дал ей закурить.

— От нее щиплет в носу.

-Это ничего. Вдохни поглубже, задержи дыхание, а потом выдохни.

Прошла минута.

— О-о, — сказала она.

Пауза, затем:

— Они священные?

— Нет, это никотин, — ответил я, — эрзац божественности.

Снова пауза.

— Только, пожалуйста, не проси меня перевести „эрзац”.

— Не буду. Я порой испытываю то же самое, когда танцую.

— Это скоро пройдет.

— Теперь прочитайте свое стихотворение.

У меня родилась идея.

— Подожди-ка минутку, — сказал я, — у меня есть кое-что получше.

Я встал, порылся в записных книжках и снова сел рядом с ней.

— Это первые три главы из книги Экклезиаста, -объяснил я. — Тут много общего с вашими священными книгами.

Я начал читать.

Я успел прочитать всего одиннадцать строф, когда она воскликнула:

— Не надо это читать! Лучше прочитайте что-нибудь свое!

Я остановился и бросил записную книжку на столик, стоявший неподалеку. Бракса дрожала, но не так, как в тот день, когда она исполняла танец ветра, будто молча содрогалась от сдерживаемых рыданий. Сигарету она держала неумело, как карандаш. Я неуклюже обнял ее за плечи...

— Он такой печальный, — сказала она, — как и все остальные.

Я порылся в памяти и любовно сделал импровизированный пересказ с немецкого на марсианский стихотворения об испанской танцовщице. Я подумал, что оно должно ей понравиться. Так и оказалось.

— О-о... — сказала она. — Это вы написали?

— Нет. Это написано поэтом, более талантливым, чем я.

— Я вам не верю. Это написали вы.

— Это написал человек по имени Рильке.

— Но вы перевели его на мой язык. Зажгите спичку, чтобы я увидела, как она танцевала.

— „Пламя вечности”, — задумчиво произнесла Бракса, — и она затоптала его своими „маленькими ножками”. Хотела бы и я так танцевать.

— Да ты лучше любой цыганки, — засмеялся я, задувая спичку.

— Нет, я бы так не смогла. Хотите, я вам станцую?

— Нет, — сказал я. — Ложись лучше спать.

Она улыбнулась, и не успел я глазом моргнуть, как она расстегнула пряжку на плече.

И все упало.

Я сглотнул. С трудом.

— Хорошо, — сказала она.

И я ее поцеловал, а дуновение воздуха от падающей одежды погасило светильник.

III

Дни были, как листья у Шелли: желтые, красные, коричневые, бешено кружащиеся в ярких порывах западного ветра. Они вихрем неслись мимо меня кадрами микрофильма. Почти все книги были уже отсняты. Ученым понадобится не один год, чтобы изучить их и оценить по достоинству. Весь Марс лежал у меня в столе.

Экклезиаст, которого я раз десять бросал и к которому столько же раз возвращался, был почти готов заговорить на Священном Языке.

Я насвистывал, когда находился вне храма. Я накропал кучу виршей, которых раньше постыдился бы. Вечерами мы с Браксой бродили по дюнам или поднимались в горы. Иногда она танцевала для меня, а я читал что-нибудь длинное, написанное гекзаметром. Она по-прежнему думала, что я — Рильке, да я и сам почти поверил в это. Вот я в замке Дуино, пишу „Дуинские Элегии”:

„Разумеется, странно покинуть привычную Землю, обычаев не соблюдать, усвоенных нами едва ли. Розам и прочим предметам, сулящим нам нечто, значения не придавать и грядущего не искать в них...”[2]

Никогда не пытайтесь искать грядущее в розах! Не надо. Нюхайте их (шмыг, Кейн), собирайте их, наслаждайтесь ими. Живите настоящим. Держитесь за него покрепче. И не просите богов объяснять. Листья, несомые ветром, так быстро проносятся мимо...

Никто не обращал на нас внимания. Или им было все равно?

Лора. Лора и Бракса. Вы знаете, они рифмуются, хотя немного и режет слух. Она была высокая, невозмутивая, белокурая (терпеть не могу блондинок). Папаша вывернул меня наизнанку, как карман, и я думал, что она сможет заполнить меня. Но большой бездельник, словоблуд с бородкой Иуды и собачьей преданностью в глазах... О да, он был прекрасным украшением вечеринок. Вот, собственно, и все.

Для нас наступили последние дни.

Пришел день, когда мы не увиделись с Браксой. И ночь.

И второй. И третий.

Я был вне себя. Раньше я не осознавал, как близки мы стали, как много она для меня значила. С тупой уверенностью в ее постоянном присутствии я боролся против того, чтобы в розах искали грядущее.

Мне пришлось спрашивать. Я не хотел, но у меня не было выбора.

— Где она, М’Квийе? Где Бракса?

— Она ушла, — сказала М’Квийе.

— Куда?

— Не знаю.

Я смотрел ей в глаза. Мне хотелось выругаться.

— Мне необходимо это знать.

Она глядела сквозь меня.

— Она покинула нас. Ушла. Может быть, в горы. Или в пустыню. Это не имеет значения. Ничто не имеет значения. Танец заканчивается. Храм скоро опустеет.

— Почему? Почему она ушла?

— Не знаю.

— Я должен ее увидеть. Мы через несколько дней улетаем.

— Мне очень жаль, Гэлинджер.

— Мне тоже, — сказал я и захлопнул книгу, не сказав при этом „М’нарра”.

Я встал.

— Я найду ее.

Я вышел из храма. М’Квийе сидела как статуя. Мои сапоги стояли там, где я их оставил.

Весь день я носился вверх-вниз по дюнам. Команде „Аспида” я, наверное, казался самумом. В конце концов, пришлось вернуться за горючим.

Ко мне вышел Эмори.

— Ну, что скажешь? Господи, грязный-то какой, ну прямо мусорщик. С чего вдруг такое родео?

— Да я тут кое-что потерял.

— Посреди пустыни? Наверное, какой-нибудь из своих сонетов? Больше ничего не могу придумать, из-за чего бы ты стал так выкладываться.

— Нет, черт возьми. Это личное.

Джордж закончил заливать бензобак. Я полез в джип-стер.

— Погоди! — Ты никуда не поедешь, пока не расскажешь, в чем дело.

Я, конечно, мог бы вырваться, но и он мог приказать, чтобы меня силком притащили обратно, а уж тащить охотники нашлись бы. Я сделал над собой усилие и тихо, спокойно сказал:

-,Я просто потерял часы. Мне их подарила моя мать: это фамильная реликвия. Я хочу их найти, пока мы не улетели.

— Может быть, они в твоей каюте или в Тиреллиане?

— Я уже проверял.

— А может, их кто-нибудь спрятал, чтобы тебе насолить? Ты же знаешь, любимцем публики тебя не назовешь.

Я помотал головой.

— Я об этом подумал. Но я их всегда ношу в правом кармане. Скорее всего, они вывалились, когда я трясся по этим дюнам.

Он прищурился.

— Я, помнится, как-то прочел на обложке одной из твоих книг, что твоя мать умерла при родах.

— Верно, — сказал я, мысленно чертыхнувшись. — Часы принадлежали еще ее отцу, и она хотела, чтобы они перешли ко мне. Отец сохранил их для меня.

Он фыркнул:

— Странный способ искать часы — ездить взад-вперед на джипстере.

— Ну... так я, может, увижу, если свет от них отразится, — неуверенно предположил я.

— Ну что ж, уже темнеет, — заметил он. — Нет смысла продолжать сегодня поиски. Набрось на джипстер чехол, -приказал он механику.

Он потрепал меня по плечу.

— Иди прими душ и перекуси. Судя по твоему лицу, и то, и другое тебе не повредит.

Тусклые глаза, редеющие волосы и ирландский нос, голос на децибел громче, чем у кого бы то ни было... Единственно, что дает ему право руководить!

Я стоял и ненавидел его. Клавдий! О, если бы это был пятый акт!

Но внезапно мысль о душе и пище проникла в мое сознание. Действительно, и то, и другое мне не повредит. А если я буду настаивать на немедленном продолжении поисков, это только усилит подозрения.

Я стряхнул песок с рукава.

— Да, вы правы, идея действительно неплохая.

— Пошли, поедим у меня в каюте.

Душ был благословением, чистая одежда — божьей милостью, а еда пахла, как в раю.

— Отлично пахнет, — сказал я.

Мы молча кромсали свои бифштексы. Когда -дело дошло до десерта и кофе, он предложил:

— Почему бы тебе вечерок не отдохнуть? Оставайся здесь, отоспишься,

Я покачал головой.

— Слишком занят. Мало времени осталось.

— Пару дней назад ты говорил, что почти закончил.

— Почти, но не совсем.

— Ты еще говорил, что сегодня в храме служба.

— Верно. Я буду работать у себя в комнате.

Он пожал плечами и, помолчав, сказал:

— Гэлинджер!

Я поднял голову: мои фамилия всегда означает неприятности.

— Это, конечно, не мое дело, — сказал он, — но тем не менее Бетти говорит, что у тебя там девушка.

В конце предложения не было вопросительного знака. Это было утверждение, оно повисло в воздухе в ожидании ответа.

Ну и сука же ты, Бетти! Корова и сука. К тому же еще и ревнивая. Какого черта ты суешь свой нос в чужие дела! Лучше бы закрыла на все глаза. И рот.

— А что? — спросил я.

— А то, — ответил он, — что мой долг как начальника экспедиции — проследить, чтобы отношения с туземцами были дружелюбными и дипломатичными.

— Вы говорите о них так, будто они дикари. Да ничего подобного!

Я поднялся.

— Когда мои заметки опубликуют, на Земле узнают правду. Я расскажу им то, о чем доктор Мур и не догадывался. Когда я поведаю о трагедии обреченной расы, которая смиренно и безразлично ждет смерти, суровые ученые зальются слезами. Я напишу об этом, и мне опять будут присуждать премии, только мне будет все равно. Господи! — воскликнул я. — Когда наши предки дубинками забивали саблезубых тигров и пытались покорить огонь, у них уже была своя культура.

— Так все-таки, есть у тебя там девушка?

— Да, — сказал я. — Да, Клавдий! Да, папочка! Да, Эмори! Есть! Но я вам открою одну тайну. Они уже мертвы. Они бесплодны. Еще одно поколение, и марсиан не будет.

Я помедлил и добавил:

— Кроме как в моих записях да на нескольких микрофильмах и пле'нках. И в стихах о девушке, которой было все равно и которая только танцем могла пожаловаться на несправедливость этого.

— А-а, — протянул он.

Спустся некоторое время:

— Ты и правда последние пару месяцев был на себя не похож. Знаешь, иногда просто-таки вежлив бывал. А я-то голову ломал, что с тобой происходит? Я и не думал, что для тебя что-нибудь может иметь такое большое значение.

Я опустил голову.

— Это из-за нее ты носился по пустыне?

Я кивнул.

— Почему?

Я поднял голову.

— Потому что она где-то там. Я не знаю, где и почему. И мне необходимо ее найти до того, как мы улетим.

— А-а, — опять сказал он. Выдвинув ящик письменного стола, он вынул из него что-то, завернутое в полотенце, и развернул его. На столе лежала женская фотография в рамке.

— Моя жена, — сказал он.

Миловидное лицо с большими миндалевидными глазами.

— Я вообще-то моряк, — начал он. — Когда-то был молодым офицером. Познакомился с ней в Японии. Там, откуда я родом, не принято жениться на людях другой расы, так что мы не венчались. Но все равно она была мне женой. Когда она умерла, я был на другом конце света. Моих детей забрали, и с тех пор я их не видел. Это было давно. Об этом мало кто знает.

— Я вам сочувствую, — сказал я.

— Не надо. Забудь об этом.

Он поерзал в кресле и посмотрел на меня.

— Если хочешь взять ее с собой на Землю — возьми. С меня, конечно, голову снимут, но я все равно слишком стар, чтобы возглавить еще одну экспедицию. Так что давай.

Он залпом допил остывший кофе.

— Можешь взять джипстер.

Он крутанулся в кресле.

Я дважды попытался сказать „спасибо”, но так и не смог. Просто встал и вышел.

— Сайонара и все такое, — пробормотал он у меня за спиной.

— Вот она, Гэлинджер! — услышал я.

Я оглянулся.

— Кейн!

На фоне люка вырисовывался только его силуэт, но я услышал, как он шмыгает носом.

Я повернулся.

— Что?

— Твоя роза.

Он достал пластиковый контейнер, разделенный внутри на две части. Нижнюю часть заполняла какая-то жидкость. В нее был опущен стебель. В другой части пламенела большая, свежераспустившаяся роза — бокал кларета в этой ужасной ночи.

— Спасибо, — сказал я, засовывая ее под куртку.

— Что, возвращаешься в Тиреллиан?

-Да.

— Я увидел, как ты приехал, и подготовил ее. Немного разминулся с тобой в каюте капитана. Он был занят. Прокричал мне из-за двери, чтобы я попробовал поймать тебя в гараже.

— Еще раз спасибо.

— Она обработана специальным составом. Будет цвести несколько недель.

Я кивнул. И исчез.

Теперь в горы. Дальше. Дальше. Небо было как ведерко со льдом, и в нем плавали две луны. Дорога стала круче, и „ослик” запротестовал. Я подхлестнул его, выжав газ. Выше. Выше. Я увидел заленую немигающую звезду и почувствовал комок в горле. Упакованная роза билась о мою грудь, как второе сердце. „Ослик” заревел, громко и протяжно, потом закашлялся. Я еще подхлестнул его, и он сдох.

Я поставил джипстер на аварийный тормоз, вылез из него и зашагал.

Как холодно, как холодно становится. Здесь наверху. Ночью.

Почему? Почему она это сделала? Зачем бежать от костра, когда наступает ночь?

Я излазил вдоль и поперек каждое ущелье и перевал, благо ноги у меня длинные, а двигаться здесь несравнимо легче, чем на Земле.

Осталось всего два дня, любовь моя, а ты меня покинула. Почему?

Я полз по склонам, перепрыгивал через гребни. Я ободрал колени, локоть, порвал куртку.

Маланн? Никакого ответа. Неужели ты и правда так ненавидишь свой народ? Тогда попробую обратиться к кому-нибудь другому. Вишну, ты же хранитель. Сохрани ее! Дай мне ее найти.

Иегова? Адонис? Осирис? Таммуз? Маниту? Легба? Где она?!

Я забрел далеко и высоко и поскользнулся.

Скрежет камней под ногами, и я повис на краю. Как замерзли пальцы! Трудно цепляться за скалу.

Я посмотрел вниз: футов двенадцать или что-то в этом роде — разжал пальцы и упал. Покатился по склону.

И тут раздался ее крик.

Я лежал неподвижно и смотрел вверх. Откуда-то сверху, из ночи она позвала*.

— Сэлинджер!

Я не двигался.

— Гэлинджер!

И она исчезла.

Я услышал стук катящихся камней и понял, что она спускается по какой-то тропинке справа от меня.

Я вскочил и нырнул в тень валуна.

Она появилась из-за поворота и неуверенно стала пробираться между камнями.

— Гэлинджер!

Я вышел из-за своего укрытия и схватил ее за плечи.

— Бракса!

Она снова вскрикнула и заплакала, прижавшись ко мне. Я впервые увидел ее плачущей.

— Почему? — спросил я. — Почему?

Но она только крепче прижималась ко мне и всхлипывала.

Наконец:

— Я думала, ты разбился.

— Может, и разбился бы, — сказал я. — Почему ты ушла из Тиреллиана? А как же я?

— Неужели М’Квийе тебе не сказала? Неужели ты сам не догадался?

— Я не догадался, а М’Квийе сказала, что ничего не знает.

— Значит, она солгала. Она знает.

— Что? Что она знает?

Она содрогнулась всем телом и надолго замолчала. Я вдруг заметил, что на ней только легкий наряд танцовщицы.

— Великий Маланн! — воскликнул я. — Ты же замерзнешь!

Я, отстранил ее от себя, снял куртку и набросил ей на плечи.

— Нет, — сказала она. — Не замерзну.

Я переложил контейнер с розой себе за пазуху,

— Что это? — спросила она.

— Роза, — ответил я. — В темноте ее плохо видно. Я когда-то сравнивал тебя с розой. Помнишь?

— Да-а. Можно, я ее понесу?

— Конечно.

Я сунул розу в карман куртки.

— Ну так что, я жду объяснений.

— Ты действительно ничего не знаешь? — спросила она.

— Нет!

— Когда пошли Дожди, — сказала она, — очевидно, были поражены только мужчины, и этого было достаточно... Потому что я... не была поражена... очевидно...

— А-а, — сказал я. — А-а.

Мы стояли, и я думал.

— Хорошо, ну и почему ты убежала? Что плохого в том, что ты забеременела? Тамур ошибался. Ваш народ может возродиться.

Она засмеялась — снова эта безумная скрипка, на которой играет спятивший Паганини. Я остановил ее, пока смех не перешел в истерику.

— Каким образом? — в конце концов спросила она, потирая щеку.

— Вы живете дольше, чем мы. Если у нас будет нормальный ребенок, значит, наши расы могут вступать в брак друг с другом. Наверняка у вас есть еще женщины, способные иметь детей. Почему бы и нет?

— Ты прочел Книгу Локара, — сказала она, — и после этого спрашиваешь? Смерть — дело решенное, все за это проголосовали. Но и задолго до этого последователи Локара давным-давно все решили. „Мы все сделали, -сказали они, — и все увидели, все услышали и все почувствовали. Танец был хорош. Пришло время его закончить”.

— Не может быть, чтобы ты этому верила.

— Во что я верю — совершенно неважно, — ответила она. — М’Квийе и Матери решили, что мы должны умереть. Сам их титул звучит теперь как насмешка, но решение будет выполнено. Осталось только одно пророчество, но оно оказалось ошибочным. Мы умрем.

— Нет, — сказал я.

— А что же?

Летим со мной на Землю.

— Нет.

— Ладно, тогда пошли.

— Куда?

— Обратно в Тиреллиан. Я хочу поговорить с Матерями.

— Нельзя! Сегодня служба!

Я засмеялся.

— Служба, посвященная богу, который сбивает тебя с ног, а потом добивает, лежачего?

— И все равно он Маланн, — ответила она. — И мы его народ.

— Ты бы быстро нашла общий язык с моим отцом, -проворчал я. — Но все равно я пойду и ты пойдешь со мной, даже если мне придется тащить тебя на себе. А я сильнее тебя.

— Но не сильнее Онтро.

— Это еще кто?

— Он тебя остановит, Сэлинджер. Он — рука Маланна.

IV

Я резко остановил джипстер перед единственным известным мне входом в храм. Бракса держала розу на руках, как нашего ребенка, и молчала. Лицо у нее было отрешенным и очень милым.

— Они сейчас в храме? — спросил я.

Лицо мадонны не изменило своего выражения.

Я повторил вопрос. Она встрепенулась.

— Да, — сказала она откуда-то издалека. — Но тебе туда нельзя.

— Это мы еще посмотрим.

Я обошел джипстер и помог ей вылезти.

Я вел ее за руку, она двигалась, словно в трансе. Луна отражалась в ее глазах. Глаза смотрели в никуда, как в тот день, когда я впервые увидел ее танцующей.

Я толкнул дверь и вошел, ведя ее за собой. В комнате царил полумрак.

Она закричала, в третий раз за вечер:

— Не трогай его, Онтро! Это Гэлинджер!

До сих пор мне не приходилось видеть марсианских мужчин, только женщин., И я не знал, то ли мужчины все такие, то ли он какое-то чудо природы. Хотя сильно подозревал, что именно последнее.

Я смотрел на него снизу вверх.

Его полуобнаженное тело было покрыто родимыми пятнами и шишками. Наверное, что-то с железами.

Раньше я думал, что на этой планете я выше всех, но этот был футов семи ростом и весил немало. Теперь понятно, почему у меня оказалась такая огромная кровать.

— Уходи, — сказал он. — Ей можно войти. Тебе — нет.

— Мне нужно забрать свои книги и кое-какие вещи.

Он поднял громадную левую руку. Я проводил ее взглядом. Мои пожитки были аккуратно сложены в углу.

— Мне необходимо войти. Я должен поговорить с М’Квийе и Матерями.

— Нельзя.

— От этого зависит жизнь вашего народа!

— Уйди! — прогремел он. — Возвращайся к своим, Гэлинджер! Оставь нас в покое!

В его устах мое имя звучало как-то странно, словно чужое. Интересно, сколько ему лет? Триста? Четыреста? Он что, всю жизнь охранял храм? Зачем? От кого его тут охранять? Мне не нравилось, как он двигался. Я раньше встречал борцов, которые двигались так же.

— Уходи, — повторил он.

Если они развили свое искусство рукопашного боя до такой же степени, как и танец, или, хуже того, если искусство борьбы было частью танца, то я здорово влип.

— Иди, — сказал я Браксе. — Отдай розу М’Квийе. Скажи, что это от меня. Скажи, что я скоро приду.

— Я сделаю так, как ты просишь. Вспоминай меня на Земле, Гэлинджер. Прощай.

Я не ответил, и она прошла мимо Онтро в следующую комнату, неся свою розу.

— Ну, теперь ты уйдешь? — спросил он. — Если хочешь, я ей расскажу, как мы дрались и ты меня чуть не победил, но я так тебя ударил, что ты потерял сознание, и я отнес тебя на корабль.

— Нет, — сказал я. — Либо я тебя обойду, либо перешагну, но так или иначе я пройду.

Он пригнулся и вытянул перед собой руки.

— Это грех — поднять руку на святого человека, -прогрохотал он, — но я остановлю тебя, Гэлинджер.

Моя память прояснилась, как запотевшее стекло на свежем воздухе, я смотрел в прошлое шестилетней давности.

Я изучал восточные языки в Токийском университете. Дважды в неделю я по вечерам отдыхал. В один из таких вечеров я стоял в тридцатифутовом круге в Кодохане, в кимоно, перетянутом коричневым поясом. Я был „ик-киу”, на ступеньку ниже низшего уровня мастера. Справа на груди у меня был коричневый ромб с надписью „джиу-джитсу” на японском. На самом деле это означало „атеми-васа”, из-за одного моего приема, который я разработал. Я обнаружил, что он просто невероятно подходит к моим габаритам, и с его помощью побеждал в состязаниях.

Но я никогда по-настоящему не применял его на человеке и лет пять не тренировался. Я был не в форме и знал это, но все равно попытался войти в состояние „цуки но кокоро”, чтобы Онтро отразился во мне как луна в пруду.

Голос откуда-то из прошлого сказал: „Хадзими -начнем”.

Я принял „некоаши-дачи”, кошачью стойку, и у него как-то странно загорелись глаза. Он торопливо попытался переменить позу — и вот тут-то я ему и врезал!

Мой коронный прием!

Моя длинная левая нога взлетела как лопнувшая пружина. На высоте семи футов она встретилась с его челюстью как раз в тот момент, когда он попытался отскочить.

Голова Онтро резко откинулась назад, и он упал, тихо застонав.

„Вот и все, — подумал я, — извини, старик”.

Когда я через него перешагивал, он каким-то образом умудрился поставить мне подножку, и я упал поперек него. Трудно было поверить, что после такого удара у него хватит сил оставаться в сознании, я уж не говорю — двигаться. Мне не хотелось опять его бить.

Но он добрался до моей шеи прежде, чем я успел сообразить, чего он добивается.

Нет! Не надо такого конца!

Как будто железный прут давил мне на горло, на сонную артерию. Тут я понял, что он по-прежнему без сознания, а это — рефлекс, рожденный бессчетными годами тренировок. Однажды я это видел в „шиай”. Человек погиб от того, что потерял сознание, когда его душили, и все равно продолжал бороться, а его противник подумал, что душил неправильно, и давил сильнее.

Но это бывает редко, очень редко.

Я двинул ему локтем под дых и ударил затылком в лицо. Хватка ослабла, но недостаточно. Мне не хотелось этого делать, но протянул руку и сломал ему мизинец.

Его рука повисла, и я вывернулся.

Он лежал с искаженным лицом и тяжело дышал. У меня сердце сжалось при виде павшего гиганта, который, выполняя приказ, защищал свой народ, свою религию. Я проклинал себя, как никогда в жизни, за то, что перешагнул через него, а не обошел.

Шатаясь, я подошел к кучке своих пожитков, сел на ящик с проектором и закурил.

Прежде чем войти в храм, следовало отдышаться и подумать, о чем я буду говорить.

Как отговорить целую расу от самоубийства?

А что, если... Если я прочту им Книгу Экклезиаста, если прочитаю им литературное произведение, более великое, чем все, написанное Локаром, — такое же мрачное, такое же пессимистичное; если покажу им, что наша раса продолжала жить, несмотря на то что один человек высочайшей поэзией вынес приговор всему живому; покажу, что суета, которую он высмеивал, вознесла нас в небеса, — поверят ли они, изменят ли свое решение?

Я затушил сигарету о мозаичный пол и отыскал свою записную книжку. Вставая, я почувствовал, как во мне просыпается ярость.

И я вошел в храм, чтобы проповедовать Черное Евангелие от Гэлинджера из Книги Жизни.

В зале царила тишина.

М’Квийе читала Локара. Справа от нее стояла роза, на которую все смотрели.

Пока не вошел я.

Сотни людей босыми сидели на полу. Я заметил, что немногочисленные мужчины были так же низкорослы, как и женщины.

Я был в сапогах.

Дюжина старух сидела полукругом позади М’Квийе. Матери.

Я подошел к столу.

— Умирая сами, вы хотите обречь на смерть, и ваш народ, — обратился я к ним, — чтобы они не смогли познать ту полноту жизни, которую познали вы сами — ее радости и печали. Но то, что вы должны умереть, неправда. -Теперь я обращался к большинству. — Те, кто это говорит, лгут. Бракса знает, потому что она родит ребенка...

Они сидели — ряды изваяний. М’Квийе отступила в полукруг.

— ... моего ребенка! — продолжал я, думая: „Интересно, что сказал бы мой отец, услышав такую проповедь?” -И все женщины, которые еще молоды, могут иметь детей. У вас бесплодны только мужчины. И если вы позволите врачам нашей экспедиции обследовать вас, может быть, и мужчинам можно будет помочь. Но если нет — вы сможете иметь детей от землян. А мы не какой-нибудь захудалый народишко на захудалой планете, — продолжал я. -Тысячелетия назад один Локар на нашей планете сказал, что этот мир ничтожен. Он говорил, как ваш Локар, но мы не сдались, несмотря на чуму, войны и голод. Мы не погибли. Одну за другой мы победили болезни, накормили голодных, боролись против войн. Может быть, мы победили их окончательно. Мы пересекли миллионы миль пустоты. Посетили другой мир. А наш Локар сказал: „Зачем? Что в этом толку? Так или иначе, все это суета”. И все дело в том, — я понизил голос, — что он был прав! Это действительно суета! Это действительно гордыня! В этом-то и заключается непомерная спесь рационализма — всегда нападать на пророка, на мистика, на бога. Это наше богохульство сделало нас великими, оно поддерживает нас в трудную минуту, это им втайне восторгаются боги. Все истинно священные имена Бога — богохульны!

Я почувствовал, что начинаю потеть, и остановился. У меня кружилась голова.

— Вот Книга Экклезиаста, — объявил я и начал: „Суета сует, — сказал Экклезиаст, — суета сует, все суета. Что пользы человеку от трудов его...”

В задних рядах я увидел Браксу, замершую в немом восхищении.

Интересно, о чем она думала?

Я наматывал на себя ночные часы, как черную нить на катушку.

Ох, как поздно! Я проговорил до самого рассвета и все не мог остановиться. Закончив читать Экклезиаста, я продолжил проповедь Гэлинджером. А когда замолчал, воцарилась тишина.

Ряды изваяний за ночь ни разу не шелохнулись. После долгой паузы М’Квийе подняла правую руку. Одна за другой Матери сделали то же самое.

И я знал, что это означает.

Это означало „нет”, „не надо”, „перестань” и „остановись”.

Это значило, что я потерпел неудачу.

Я медленно вышел из комнаты и буквально рухнул на пол рядом со своими вещами.

Онтро исчез. Хорошо, что я не убил его.

Спустя тысячу лет вошла М’Квийе.

Она сказала:

— Твоя работа закончена.

Я не двигался.

— Пророчество сбылось, — сказала она. — Мой народ радуется. Ты победил, святой человек. Теперь уходи быстрее.

Голова у меня была как сдутый воздушный шар. Я накачал туда немного воздуха и сказал:

— Я не святой человек. Просто второсортный поэт с непомерным тщеславием.

Я зажег последнюю сигарету.

Наконец:

— Ну ладно, какое еще пророчество?

— Обещание Локара, — сказала она так, как будто это не требовало объяснений, — что когда-нибудь с небес придет святой человек и в последнюю минуту спасет нас, если все танцы Локара будут исполнены. Он победит Руку Маланна и вернет нам жизнь. Как с Браксой и как проповедь в храме.

— Проповедь?

— Ты прочитал нам его слова, великие, как и слова Локара. Ты прочитал нам о том, что „ничто не ново под Луной”. Ты читал эти слова и высмеивал их, показывая ням новое. На Марсе никогда не было цветов, — сказала она, — но мы научимся их выращивать. Ты святой насмешник, — закончила она, — Тот-Кто-Смеется-В-Храме, ты ходишь обутый по священной земле.

— Но вы проголосовали „против”, — сказал я.

— Я голосовала против нашего первоначального решения и за то, чтобы оставить жить ребенка Браксы.

Я выронил сигарету. Как же мало я знал!

— А Бракса?

— Ее выбрали пол-Процесса назад исполнить все танцы и ждать тебя.

— Но она говорила, что Онтро меня остановит.

М’Квийе долго молчала.

— Она никогда не верила в это пророчество. Ей сейчас плохо. Она убежала, боясь, что оно сбудется. А когда оно все-таки сбылось благодаря тебе, и мы проголосовали...

— Так она не любит меня? И никогда не любила?

— Мне очень жаль, Гэлинджер. Эту часть своего долга ей так и не удалось выполнить.

— Долга, — сказал я, — долгадолгадолга... Ля-ля!

— Она простилась с тобой; она больше не хочет тебя видеть... И мы никогда не забудем того, чему ты нас учил, — добавила она.

— Не забудьте, — автоматически ответил я и внезапно осознал великий парадокс, лежащий в корне всех чудес. Я не верил ни единому слову из того, что проповедовал. Никогда не верил.

Я встал, шатаясь как пьяный, и пробормотал:

— М’нарра.

Я вышел из храма в мой последний день на Марсе.

Я покорил тебя, Маланн, а победа за тобой! Спи спокойно на своей звездной постели. Черт тебя побери!

Я прошел мимо джипстера и зашагал к „Аспиду”, с каждым шагом удаляясь от бремени жизни. Заперся у себя в каюте и проглотил сорок четыре таблетки снотворного.

Когда я проснулся, я был в амбулатории, живой.

Я медленно поднялся, чувствуя пульсацию двигателей, и кое-как добрался до иллюминатора.

Марс висел надо мной, как надутый пузырь. Потом он расплылся, перелился через край и потек по моему лицу.

ОДНО МГНОВЕНИЕ БУРИ[3]

Еще на Земле пожилой профессор, читавший нам философию — скорее всего, в тот день он что-то перепутал и принес с собой не тот конспект, — вошел в аудиторию и внимательно оглядел всех нас, шестнадцать человек, обреченных на жизнь вне Земли. Осмотр длился полминуты. Удовлетворенный — а удовлетворенность эта сквозила в его тоне, — он спросил: „Кто знает, что такое человек?”

Он прекрасно понимал, что делает: У него в распоряжении оказалось полтора часа: их необходимо было как-то убить. А одиннадцать из шестнадцати все-таки были женского пола (девять занимались гуманитарными науками, а две девицы были с младших курсов). Одна из этих девиц, посещавшая лекции по медицине, попыталась дать точное биологическое описание человека.

Профессор (я вспомнил его фамилию — Макнит) кивнул в ответ и спросил; „Это все?”

За оставшиеся полтора часа я узнал, что Человек — это животное, Способное Мыслить Логически, он умеет смеяться и по развитию выше, чем животное, но до ангела ему далеко. Он может посмотреть на себя со стороны, на себя, наблюдающего за самим собой и своими поступками, и понять, насколько они нелепы (это сказала девушка с курса „Сравнительных литератур”). Человек — это носитель культуры, он честолюбив, самолюбив, влюбчив... Человек использует орудия труда, хоронит усопших, изобретает религии. И тот, кто пытается дать определение самому себе. (Последнее мы услышали от Лола Шварца, моего товарища по комнате. Его экспромт мне понравился чоезвычайно. Кем, интересно, Пол потом стал?)

Как бы то ни было, о многом из сказанного я думал: „возможно” или „отчасти он прав”, или „просто чепуха!”. Я до сих пор считаю, что мое определение было самым верным, ибо потом мне представилась возможность проверить его на практике, на Tierra del Cyqnus, Земле Лебедя... Я сказал: „Человек — сумма всего, что он сделал, желая того или не желая, и того, что он хотел сделать, вне зависимости от того, сделал он это или нет”.

Остановитесь на мгновение и поразмыслите над моей тирадой. Она намеренно такая же общая, как и остальные, прозвучавшие в аудитории, но в ней найдется место и для биологии, и для способности смеяться, и для стремления вперед, для культуры, любви, для наблюдения за собственным отражением в зеркале и для определения человеком самого себя. Заметьте, я оставил лазейку даже для религии. Нельзя не признать, что мое определение отнюдь не всеобъемлюще. Разве к устрице оно применимо?

Tierra del Cyqnus, Земля Лебедя — очаровательное название для планеты. Да и сама эта планета — место очаровательное, правда за некоторыми исключениями. Здесь я стал свидетелем того, как определения, написанные мелом на классной доске, исчезают одно за другим, пока не остается одно-единственное — мое.

... А в моем радиоприемнике все чаще потрескивали разряды статического электричества. И больше ничего. Пока ничего.

В течение нескольких часов не поступало других признаков надвигающейся бури.

Мои сто тридцать „глаз” наблюдали за Бетти все утро, предшествовавшее погожему, прохладному весеннему дню, потонувшему в солнечном свете, сочащемся медом над янтарными нивами, текущем по улицам, заполняющем витрины магазинов... дневном свете, уносящем остатки ночной сырости с тротуаров и красящем в оливковый цвет набухшие на ветках придорожных деревьев почки. Этот яркий свет, от которого выцвел когда-то лазурный флаг перед мэрией, превратил окна в оранжевые зеркала, рассеял пурпурные и фиолетовые тени на склонах гряды

Святого Стефана, раскинувшейся в тридцати милях от города, и спустился к лесистому подножию холма, будто сумасшедший художник выкрасил это море листвы в разнообразные оттенки зеленого, желтого, оранжевого, голубого и красного.

Утреннее небо на Земле Лебедя окрашено в кобальт, днем приобретает оттенок бирюзы, а закат — рубины с изумрудами, холодный и блистающий, как ювелирное украшение. Когда кобальт побледнел, покрываясь туманной дымкой (одиннадцать ноль-ноль по местному времени), я поглядел на Бетти своими ста тридцатью „глазами” и не увидел ничего стоящего внимания, ничего, что предвещало бы последующие события. Только непрекращающийся треск в радиоприемнике аккомпанировал фортепиано и струнным.

Смешно наблюдать, как мозг персонифицирует предметы и превращает мысли в образы. В кораблях всегда подразумевалось женское начало. Можно, например, сказать „добрая старая посудина” или „быстроходная штучка”, похлопывая ее по фальшборту, и ощутить ауру женственности, которая плотно облегает ее формы, и наоборот — „чертов драндулет!” или „будь проклят тот день, когда я сел за баранку этого пылесоса!”, когда у вашего автомобиля отказал двигатель. Ураганы — тоже женщины, впрочем как луны и моря. С городами дело обстоит по-другому. Они, вообще говоря, бесполые.

Никому не придет в голову сказать о Сан-Франциско „он” или „она”[4]. Но иногда, тем не менее, они носят атрибуты того или другого пола. Этим отличаются на Земле, например, портовые города Средиземного моря. Не исключено, что причиной тому бесполые имена собственные, бытующие в данном районе, но в любом случае имя расскажет вам больше о жителях, чем о самом городе. А вообще, мне кажется, все гораздо сложнее.

Спустя два десятилетия после основания актом муниципального совета станцию Бета окрестили женским именем Бетти официально. Я считал и считаю до сих пор, что причина этого одна: ранее Бета предназначалась для отдыха путешественников и профилактического ремонта. Бетти не претендовала на роль дома, но чем-то доходила и на отчий дом, и на веселый привал: земная пища, новые лица, звуки, пейзажи, дневной свет... Если вы из тьмы, холода и безмолвия вдруг попадаете туда, где тепло, светло и играет музыка, вы любите это место, как женщину. Нечто подобное чувствовал мореплаватель древности, когда высматривал на горизонте землю, сулящую отдых после долгого пути.

Я чувствовал то же самое дважды: когда впервые увидел станцию Бета и потом, когда ее уже называли Бетти.

Я — здешний Страж Ада.

... Когда шесть или семь из моих ста тридцати „глаз” внезапно ослепли, но лишь на мгновение, а музыка захлебнулась в разрядах статического электричества, я забеспокоился, позвонил в бюро прогонозов, и голос девушки, записанный на пленку, объявил мне, что днем или ближе к вечеру ожидаются сезонные дожди. Я повесил трубку и переключил один „глаз” с внутреннего обзора на внешний.

На небе ни облачка. Ни одного барашка. Только косяк зеленоватых летучих гадов пересек пространство перед объективом.

Я переключил „глаз” обратно и стал наблюдать за неторопливым, без „пробок” автомобильным движением по аккуратным, ухоженным улочкам Бетти. Три человека вышли из банка. Двое вошли. Я знал вошедших и, скользнув взглядом мимо, мысленно помахал рукой. У поч-тампта было тихо, на всем лежала печать повседневности: на металлургических заводах, на скотных дворах и фабриках синтетических материалов, на стартовых площадках космопорта и на фасадах офисов. У гаражей для наземного транспорта сновали автомобили. Машины, как слизняки, медленно ползли по дороге у подножия гор, оставляя за собой колею — сйоеобразную отметину о поездке в землю обетованную. В окраске окрестных нив преобладали желтый с коричневым и редкими вкраплениями зеленого и розового цвета. На экране появились дачные домики в виде буквы А с зубчатыми и колоколообразными крышами, утопающими в разноцветной листве, из которой торчали иглы громоотводов. Немного погодя я отправил „глаз” обратно на пост и стал наблюдать за галереей из ста тридцати сменяющихся картинок — экранов Службы Нарушений при муниципальном совете.

Треск разрядов электричества усилился, и мне пришлось выключить радио. Лучше вообще не слушать музыку, чем слушать ее вот так.

„Глаза”, легко перемещавшиеся по магнитным линиям, начали слепнуть. И тогда я понял, что к нам движется буря.

Я на предельной скорости направил один „глаз” к Святому Стефану. Это значит, что придется ждать двадцать минут, пока он заберется на гору. Другой я послал вверх, прямо в небо — ждать этой панорамы придется около десяти минут. Потом я предоставил полную свободу действий автосканеру и спустился вниз выпить кофе.

Войдя в приемную мэра, я подмигнул секретарше Лотти и кивнул на дверь.

— Мэр у себя? — спросил я.

Лотти, полная девушка неопределенного возраста, но с хорошей фигурой и редкими угрями, подарила мне случайную улыбку, но мой приход вряд ли можно было назвать случайностью.

— Да, — сказала она и вернулась к бумагам, разложенным на столе.

— Одна?

Она кивнула в ответ, и от этого сережки у нее в ушах затанцевали. Темные глаза в сочетании со смуглой кожей делали ее „вполне”. Еще бы прическу, да побольше косметики...

Я подошел к дверям и постучал.

— Кто? — спросила мэр.

— Я, — сказал я, открывая дверь. — Годфри Джастин Холмс, для краткости — Год[5]. Мне хочется с кем-нибудь выпить кофе и для этого я выбрал вас.

Она отвернулась от окна, за которым что-то разглядывала, сидя во вращающемся кресле. Когда она поворачивалась, ее волосы, ярко-белые, короткие и с прямым пробором, чуть колыхнулись, как сверкающее снежное облако, подхваченное внезапным ветром.

Она улыбнулась и сказала:

— А я занята.

„Зеленоватые глаза, подбородочек уголком, милые нежные ушки — я люблю Вас всю целиком”, — вспомнил я анонимную валентинку, которую послал ей месяца два назад.

— Но не настолько занята, чтобы не попить кофе с Богом, — объявила она. — Можете выбрать себе трон. Я сделаю растворимый.

Мы занялись каждый своим делом.

Пока она готовила кофе, я откинулся в кресле, зажег сигарету, позаимствованную из ее пачки, и заметил:

— Похоже, будет дождь.

— Угу, — ответила она.

— Это не для поддержания разговора, — сказал я. -Бушует сильная буря. Где-то над Святым Стефаном. Скоро я узнаю точнее.

— Да, дедушка, — улыбнулась она, подавая кофе. — Вы, старики, с вашими недомоганиями бываете надежнее Бюро Прогнозов. Сей общепризнанный факт я оспаривать не собираюсь.

Я поставил чашку.

— Погоди, увидишь, — сказал я, — сколько будет в воздухе электричества, когда буря перевалит через горы. Уже сейчас в приемнике творится невообразимое...

На ней была белая, с большим бантом блуза, черная юбка, плотно облегающая бедра. Осенью ей исполнится сорок, и хотя за фигурой она следит, но владеть лицом до сих пор не научилась. Непосредственность в выражении чувств — самое в ней привлекательное, по крайней мере, для меня. Это свойство теперь редко встречается, а с годами исчезает почти у всех. Глядя на нее и прислушиваясь к звукам голоса, я могу представить ее ребенком. Еще я могу добавить, что последнее время ее стала беспокоить мысль, что ей уже сорок. А когда она вспоминает о своих годах, то подшучивает над моими.

На самом деле мне около тридцати пяти, что делает меня чуточку моложе. Однако ее дедушка рассказывал ей обо мне, когда она была еще ребенком. Тогда первый мэр Беты Бетти Уэй скончался спустя два месяца после выборов и мне в течение двух лет пришлось исполнять его обязанности.

Я родился пятьсот девяносто два года назад на Земле, но проспал около пятисот шестидесяти двух лет в межзвездных перелетах. Их на моем счету больше, чем у любого другого. Я — анахронизм. А в действительности мне, разумеется, столько, на сколько я выгляжу. Тем не менее людям всегда кажется, что я их дурачу, особенно женщинам среднего возраста. Иногда это действует на нервы.

—Элеонора, — сказал я, — твой срок кончается в ноябре. Неужели ты опять подумываешь о выборах?

Она сняла очки в изящной оправе и двумя пальцами потерла веки. Сделала глоток из чашки.

— Я еще не решила.

— Это отнюдь не для прессы, — сказал я. — Мне самому интересно.

— Я действительно не решила, — сказала она мне. -Не знаю...

— Ладно. Это так, на всякий случай. Дай знать, когда решишь...

Я отхлебнул немножко кофе.

Помолчав, она спросила:

— Пообедаем в субботу? Как всегда?

— Да, хорошо.

— Тогда я тебе и скажу.

— Прекрасно.

Она заглянула в свою чашку, и я опять увидел в ней маленькую девочку, сидящую на берегу пруда в ожидании, когда муть осядет, чтобы рассмотреть свое отражение или гальку на дне, а может и то, и другое.

Она улыбнулась тому, что увидела.

— Сильная будет буря? — спросила она.

— Хм. Чувствую, как ломит кости.

— А ты пробовал приказать ей уйти?

— Пытался. Думаю, она не послушается.

— Тогда лучше задраить все люки.

— Осторожность никогда не помешает.

— Метеоспутник пройдет над городом через полчаса. Тебе удастся что-нибудь выяснить раньше?

— Думаю, что да. Может быть, прямо сейчас.

— Сразу же дай мне знать.

— Обязательно. Спасибо за кофе.

Лотти была занята и даже не взглянула на меня, когда я выходил.

Когда я поднялся к себе на пост, верхний „глаз” завис высоко в небе. Я повернул его так, чтобы оглядеть окрестности: по другую сторону Святого Стефана бурлили и пенились нагромождения пушистых облаков. Горная гряда оказалась волнорезом, скалистой дамбой для бушующей стихии.

Мой второй „глаз” почти добрался до места своего назначения. Когда я наполовину выкурил очередную сигарету, он передал мне такую картину: над равниной колыхался серый, непроницаемый для взгляда занавес...

Он приближался.

Я набрал номер Элеоноры.

— Собирается дождик, детка, — сказал я.

— Ты думаешь, стоит запасаться мешками с песком?

— Скорее всего.

— Хорошо. Я займусь этим. О’кей. Спасибо.

Я повернулся к экранам.

Tierra del Cygnus, Земля Лебедя — очаровательное название для планеты. Впрочем, и для единственного материала на ней. Я попытаюсь описать его.

Планета похожа на Землю. Правда, уступает ей в размерах и воды здесь больше. Что касается основного материала, то выглядит он примерно так: поверните зеркальное отображение Южной Америки на 90° против часовой стрелки и отпихните в Северное полушарие. Сделали? Отлично. Тогда возьмите материк за хвост и тяните до тех пор, пока он не вытянется в длину еще на шесть-семь сотен миль и не похудеет в талии. Не забудьте, что экватор должен отсекать кусок длиной пять-шесть сотен миль. Вот вам и материк Лебедя в обнимку с прекрасным заливом. А чтобы довести начатое до конца, разбейте Австралию на восемь кусков и разбросайте наугад в Южном полушарии, назвав их первыми буквами греческого алфавита. Положите мороженого на макушки полюсов и не забудьте, пожалуйста, наклонить ось на восемнадцать градусов. Спасибо, все.

Я вспомнил про оставшиеся без присмотра „глаза” и направил в сторону Святого Стефана еще пару, но через час на обозреваемое пространство опустился занавес из облаков.

К этому времени метеоспутник над нами обработал полученную информацию и передал известие о плотном облачном покрове, образовавшемся по ту сторону гор. Как это часто здесь случается, буря "разразилась внезапно. Обычно местные бури так же внезапно и прекращаются: боезапаса для небесных пушек хватает от силы на час. Но бывают и затяжные ненастья: они длятся и длятся, и запас огненных стрел в небесных колчанах кажется неистощимым. Земным ураганам до них далеко.

Место, где расположен город Бетти, нельзя назвать безопасным, хотя, в общем-то, минусы компенсируются плюсами. Город раскинулся в двадцати милях от залива и удален приблизительно на три мили от реки Нобль, реки, по местным понятиям, немалой. Лишь один из его районов — самый малонаселенный — простирается до самого берега. Город похож на ленту размером семь на две мили, простирающуюся к востоку от руки и почти параллельную берегу залива. Около восьмидесяти процентов стотысячного населения сосредоточено в деловом квартале в пяти милях от Нобля. Нельзя сказать, что Бетти расположена в низине, но и возвышенностью эту часть ландшафта не назовешь -просто она чуть возвышается над окрестными долинами. Это, а также близость к экватору, сыграло свою роль при выборе места.

Другие факторы (близость к реке и заливу) тоже были приняты во внимание.

Остальные девять городов на материке меньше и моложе Бетти. Три из них находятся вверх по течению Нобля.

Таким образом, Бетти — первый кандидат на столицу будущей державы.

Рядом гладкое плато, чрезвычайно удобное для посадки транспорта с межзвездных гигантов на орбите, а в перспективе у нас быстрый рост и централизованное планирование экономики — плацдарм для дальнейшего продвижения в глубь страны. Но первой raison d’etre[6] Бетти стал Старстоп. Ремонтные мастерские, хранилище горючего, отдых душой и телом — вот что такое Старстоп. Остановка на пути к другим заселяемым колониям. Так получилось, что Лебедь был открыт позже многих миров. Он находился на начальном этапе развития и не представлял интереса для колонистов. По сей день хозяйство на Лебеде остается в какой-то мере натуральным.

Зачем нужен Старстоп, если большую часть времени на корабле приходится спать? Подумайте чуть-чуть, а позже я сообщу, верны ли ваши догадки.

Грозовые тучи набухали на востоке, высылая вперед мелкие лентообразные облака, и Святой Стефан превратился в балкон, где столпились чудовища, вытягивающие поверх перил шеи в сторону сцены, где находились мы. Облако взгромождалось на облако, пока вся стена, выкрашенная солнечными лучами в цвет сланца, не рухнула. Прогремели первые раскаты грома, весьма напоминавшие бурчание в животе за полчаса до ленча.

Я отвернулся от экранов, подошел к окну: будто огромный серый ледник вспахивал небесную твердь.

Налетел ветер: я увидел, как деревья дрогнули и склонились к земле. Надвигалась буря, первая в этом сезоне. Бирюза сдалась и отступила. Погасло солнце. По оконным стеклам побежали первые капли, а потом и целые ручьи.

Святой Стефан, царапая животы надвигающихся чудовищ, осыпал себя снопами искр. Еще мгновение -и чудовища столкнулись со страшным грохотом: ручьи на стеклах превратились в реки.

Я вернулся к экранам полюбоваться, как бегут под дождем люди. Самые хитрые запаслись зонтиками и плащами, остальные метались, как угорелые. Многие вообще не прислушиваются к прогнозу погоды — психологическая защита, возникшая из того недоверия, которое наши предки испытывали в прошлом к шаманам. Ибо если они правы, значит, в чем-то превосходят нас, простых смертных, а это смущает больше, чем перспектива вымокнуть под дождем. Поэтому нам так хочется, чтобы они ошибались.

Я тотчас вспомнил, что сам забыл дома плащ, зонтик и галоши. Утро было прекрасное, а прогноз... мог, в конце концов, оказаться ошибочным.

Оставалось только взять еще одну сигарету и откинуться в просторном кресле: ни одна буря не смогла бы сбросить с неба мои „глаза”. Я включил фильтры и сидел глядя, как по экранам хлещет дождь.

Прошло пять часов — дождь не прекращался. Во тьме за окном гремело.

Я надеялся, что к концу моего дежурства гроза иссякнет, но когда появился Чак Фулер, картина нисколько не изменилась. Чак был моим сменщиком — ночным стражем Ада.

Он уселся за пульт.

— Ты чересчур рано, — сказал я. — Тебе никто не заплатит за лишний час.

— Делать нечего. Дождь. Лучше сидеть здесь, чем дома.

— Крыша протекает?

Он покачал головой.

— Теща опять приехала.

Я кивнул понимающе.

— Одно из неудобств нашего мира: он мал.

Он заложил руки за голову и откинулся в кресле, взглянул в сторону окна. Я почувствовал, что у него начинается истерика.

— Ты знаешь, сколько мне лет? — спросил он, выдержав паузу.

— Нет, — сказал я, зная, что ему двадцать девять.

— Двадцать семь, — сказал он. — Двадцать восемь скоро исполнится. Ты знаешь, где я успел побывать?

-Где?

— Нигде, вот где! Я родился и вырос на этой чертовой планете! Я женился и живу здесь и никогда никуда не уезжал. Когда я был моложе, не было возможности. А сейчас у меня семья...

Он нагнулся, поставил локти на колени, как школьник. Когда ему стукнет пятьдесят, Чак все равно будет выглядеть школьником: светлые волосы, короткая стрижка, приплюснутый нос, некоторая сухопарость, загар быстро пристает, ну и так далее. Может, он и поступать будет, как школьник пятидесяти лет, но я об этом не узнаю.

Я промолчал. Мне нечего было сказать.

На какое-то время он затих. Потом опять:

— Ты успел кое-где побывать. — Выдержал минутную паузу и продолжал: — Ты родился на Земле! Земля! Еще до того как я родился, ты путешествовал по другим мирам. Земля для меня — название. И еще фотография. Остальные здесь — они тоже видели только фотографии.

Я молча ждал. Когда устал ждать, сказал:

— „Минивер Чиви свой удел клял...”[7]

— Что это значит?

— Так начинается одно старинное стихотворение. Вернее, старинным его считают сейчас, а когда я был мальчишкой, оно еще не успело состариться. У меня было много друзей, родственников. Когда-то... Сейчас от них не осталось далее костей. Они стали пылью, обычной пылью. И это не метафора. Пятнадцать лет для тебя и меня одно и то же, но не всегда. Что случилось тогда, давно занесено на скрижали истории. Улетая к звездам, ты хоронишь свое прошлое, и, если доведется вернуться, тебя встретят либо совершенно незнакомые люди, либо карикатуры на твоих друзей, родственников и тебя самого. Нет ничего легче, чем стать дедушкой в шестьдесят лет, прадедушкой в семьдесят пять или восемьдесят, но если ты улетишь годика на три, а потом вернешься, то встретишь своего пра-пра-пра-пра-пра-пра-пра-пра-пра-правнука, которому исполнилось шестьдесят пять и который страшно удивится, когда ты похлопаешь его по плечу. Знаешь, что такое одиночество? Ты не просто человек без родины или человек вне мира. Ты — человек вне времени. Ты и время перестаете принадлежать друг другу... Как мусор, блуждающий в межзвездном пространстве...

— Это стоит того! — воскликнул он.

Я захохотал. Мне приходилось выслушивать подобное каждый месяц уже в течение полутора лет. Раньше меня это не задевало так сильно, но сейчас все накопилось: дождь и грядущая субботняя ночь, мои последние заходы в библиотеку, а теперь и жалобы Чака — они-то и вывели меня из себя.

Я захохотал.

Чак густо покраснел.

— Ты смеешься надо мной!

Он поднялся и зло взглянул на меня.

— Нет, что ты, — сказал я, — я смеюсь над собой. Не ждал, что твои слова меня заденут. Я узнал о себе кое-что смешное.

— Что?

— С годами, оказывается, становишься сентиментальным. Это открытие меня и рассмешило.

Он вздохнул, повернулся и отошел к окну. Сунул руки в карманы, обернулся, взглянул на меня.

— Разве ты несчастлив? — спросил он. — Там... в глубине души, я имею в виду. У тебя есть деньги, ты ничем не связан.

— Успокойся, я счастлив, — ответил я. — Давай не будем вспоминать об этом. Вот и кофе у меня остыл.

Чак снова вздохнул и повернулся к окну. Яркая вспышка осветила его профиль, голос ему пришлось повысить: ударил гром.

— Извини, — услышал я будто издалека. — Мне просто кажется, что самый счастливый из нас — ты.

— Я? Не бери в голову, это погода всех достала. На тебя тоже плохо действует.

— Ты, как всегда, прав, — сказал он. — Взгляни! Я не видел такого дождя уже несколько месяцев...

— Небеса копили его в расчете на сегодня.

Он фыркнул.

— Я пока схожу вниз за кофе я сэндвичами — перекусить перед дежурством. Тебе что-нибудь принести?

— Спасибо, не надо.

— О’кей. Сейчас вернусь.

Он вышел, посвистывая. У него никогда не бывает продолжительных приступов. Настроение, как у ребенка, скачет вверх-вниз, вверх-вниз... Страж Ада для него, наверное, самая неподходящая работа: она требует максимально продолжительной концентрации внимания. Говорят, название нашей службы произошло от старинного летательного аппарата. Кажется, армейского вертолета. Мы отсылаем „глаза” на рассчитанные заранее орбиты: они могут вращаться в небе, зависать над землей и летать задом наперед, как те машины в далеком прошлом. Мы следим за порядком в городе и на окраинах. Это не самая трудная работа на Лебеде. У нас нет привычки заглядывать в чьи-то окна или посылать „глаза” кому-нибудь на дом. Если, конечно, нас не попросят. Наши показания рассматриваются в суде как свидетельские, н если успеваем нажать пару кнопок, то предоставляем видеозапись событий. Иногда на место происшествия мы посылаем людей или роботов, в зависимости от того, какая требуется помощь.

Преступления на Лебеде редки, хотя все до одного, даже дети, носят с собой оружие. Каждый прекрасно знает, кто на что способен, и немного найдется мест, которые могут послужить укрытием преступнику.

В основном мы занимаемся воздушным движением и поглядываем за местной фауной (она-то и заставляет нас косить оружие).

ОПНФ — так мы называем нашу должностную обязанность — Организация по Предохранению Нас от Фауны. Поэтому все сто тридцать „глаз” снабжены ресницами сорок пятого калибра.

Здесь встречаются весьма миловидные существа: медвежонок-панда, например; в сидячем положении он не превышает трех футов. Большие шелковистые квадратики ушей, пегая, в завитушках, шкурка, круглые, ясные карие глаза, розовый язычок, нос кнопкой, пушистьй хвост, остренькие зубки с сильнейшим ядом... Охочий до внутренностей млекопитающего, как кошка до валерьянки.

„Кусака”, наоборот, выглядит под стать прозвищу: пресмыкающееся с панцирем, защищающем голову, и тремя шипами — под глазами и у самого носа. Полуметровые ноги, хвост с четырьмя шипами, который „кусака” задирает вверх всякий раз, когда гонится за добычей, и ко всему прочему длинные острые зубы.

Есть еще земноводные, приползающие с залива или с реки. Они еще более уродливы и опасны.

Вот почему существуем мы, Стражи Ада, и не только на Лебеде, но и в остальных колониях. Между путешествиями я не раз работал Стражем и знаю, что они нужны везде.

Чак отсутствовал дольше, чем я ожидал, и вернулся к тому времени, когда я имел право покинуть пост. Но у него был довольный вид, и я ничего не сказал. На воротничке были заметны следы губной помады, а по лицу гуляла усмешка. Я пожелал ему всего хорошего, взял трость и спустился вниз, где меня ждал холодный душ.

Идти два квартала пешком к оставленной на стоянке машине мне не хотелось. Я вызвал по телефону такси.

Элеонора решила устроить себе выходной и ушла после ленча, служащие закончили работу на час раньше — здание мэрии пустовало, и мои шаги гулко звучали в полумраке пустого коридора. Пятнадцать минут я ждал у парадных дверей, прислушиваясь к мурлыканью дождя и бульканью воды в водосточной трубе. Дождь хлестал по тротуарам и сотрясал оконные стекла, до которых было холодно дотрагиваться.

Едва я увидел, что творится на улице, планы провести остаток дня в библиотеке рассеялись как дым. „Завтра или, в крайнем случае, послезавтра”, — решил я. Вечер располагал к хорошему ужину, горячей ванне, бренди и чтению. Можно раньше лечь спать. В такую погоду хорошо спится...

Такси остановилось перед входом. Раздался гудок. Я выбежал наружу.

Утром проливной дождь прекратился, а через час опять стал моросить не переставая. К полудню морось перешла в монотонный ливень.

Я был искренне рад, что сегодня у меня, как всегда по пятницам, выходной.

Поставьте значок — » — под прогнозом погоды на четверг: в пятницу ничего не изменилось.

Я ехал по району, который расположен у самой реки. Вода в Нобле стала прибывать, а тучи выжимали из себя все новые и новые порции воды. Канализационные трубы засорились и кое-где уже выплескивали воду обратно, и та рекой неслась по улицам. Дождь продолжал лить, лужицы росли, превращались в маленькие, озерца, и все сопровождалось барабанным соло грома, в землю втыкались огненные рогатины и кривые лезвия молний. Вода несла по водостокам трупы летучих гадов, похожие на недогоревшие остатки гигантского фейерверка. Шаровая молния плыла над центральной площадью, огни Святого Эльма мерцали на флагштоке, на башне с часами и гигантской статуе Уэя, которая пыталась сохранить бравый вид.

Я медленно вел машину к библиотеке, дворники с трудом смахивали с лобового стекла бесчисленные нити бисера: огромные поливочные машины в небе, очевидно, управлялись водителями, не охваченными профсоюзом, -ни один не останавливался выпить кофе. Наконец я нашел свободную стоянку и, укрывшись зонтиком, устремился к библиотеке.

Последние годы превратили меня в некое подобие библиофила. Нет, не настолько меня мучит жажда знаний: мне необходимы только свежие новости. Причина этого в следующем.

Как известно, существуют скорости, превышающие скорость света. Например, фазовые скорости радиоволн в ионной плазме или скорости перемещения световых пучков Дакбила, но эти явления редки и в любом случае неприменимы к космическим перелетам или транспортировке груза. Если речь идет о материи, то скорость света непреодолима. Скорость может быть близка к световой, но не более.

А жизнь приостановить можно, это проще простого: включил — выключил, никаких проблем. Вот почему я прожил так долго. Скорость увеличить нельзя, но можно замедлить старение человека — вплоть до остановки жизненных процессов — и пусть корабль со скоростью, близкой к световой, летит полвека или больше, если это необходимо, и доставит пассажиров по назначению. Поэтому я так одинок. Каждая такая маленькая смерть влечет за собой воскрешение где-то на другой планете и в другом времени. Так со мной бывало не раз, и в этом кроется ответ на вопрос, почему я стал библиофилом: новости доходят медленно, так же медленно, как и корабли. Купите перед отлетом газету и, когда вы прибудете к цели, она останется газетой, но там, где вы ее купили, она давно стала историческим документом. Если вы пошлете на Землю письмо, то правнук вашего корреспондента сможет отправить ответ вашему пра-правнуку, если между вами действительно тесные узы и никто не умрет во младенчестве.

Полки маленьких библиотек на Лебеде ломятся от редких книг: первые издания, покупаемые перед самым отлетом с Земли, которые после прочтения жертвуют библиотеке. Книги доходят до читателя после того как их привозят сюда. Их сразу перечитывают и тиражируют. Ни один автор еще не подал иска и ни одному издателю не грозило тюремное разбирательство с представителями, литагентами или наследниками.

Мы полностью автономны и всегда плетемся в хвосте, ибо существует „транзитное отставание”, которое непреодолимо. Земля так же легко осуществляет контроль за нами, как мальчик дергает за обрывок веревки, когда змей оторвался и взмыл в небо. Возможно, что-то подобное и пришло на ум Йитсу, когда он написал: „Вокруг все распадается на части, и центру их, увы, не удержать...” Терзаемый сомнениями, я все еще заставляю себя ходить в библиотеку за новостями.

День прошел незаметно.

Слова текли по экрану, я сидел в кабинке, просматривая еще никем не раскрытые газеты и журналы, а по улицам Бетти струились потоки с гор. Вода ничисто умыла лес: пена цвета арахисового масла заливала поля, устремляясь в подвалы, всюду находя себе дорогу и оставляя грязь на улицах.

Я зашел позавтракать в библиотечный кафетерий, где от девушки в зеленом переднике и желтой юбке (материя приятно шуршала) узнал, что аварийные команды уже работают вовсю, а движение в восточном направлении за Центральной площадью перекрыто.

После завтрака я в плаще и сапогах прогулялся в ту сторону.

Стена из мешков с песком, перегородившая Главную улицу, выросла мне по пояс, вода бурлила у колен и прибывала с каждой минутой.

Я взглянул на памятник Уэю. Ореол вокруг него померк, и это не случайно: весьма сомнительными теперь кажутся его заслуги, хотя тогда, если честно...

Уэй держит в левой руке очки и смотрит на меня вроде с опаской, гадая в глубине своей бронзовой души, не проговорился ли я и не разрушу ли его лоснящееся от воды, тяжелое, позеленевшее величие. Рассказать? Думаю, я единственный, кто его помнит. Он хотел стать отцом новой великой страны и действительно очень старался. Он занимал пост три месяца, а оставшийся срок (почти два года) мне пришлось исполнять его обязанности.

В свидетельстве о смерти написали „сердечный приступ”, но не упомянули, что виновником был кусочек свинца. Тех, кто об этом знал, нет в живых: разгневанный муж, испуганная жена, следователь-криминалист. Я остался один и не расскажу об этом никому, если сам бронзовый Уэй не проговорится. Ибо он — герой, а статуи нужны здесь больше, чем живые герои. Когда-то Уэй личным примером помог нам бороться с наводнением в поселке Батлер, и хотя бы за это достоин остаться в памяти граждан.

Я подмигнул бывшему своему боссу — капли с его носа падали прямо в лужу у моих ног. Прислушиваясь к всплеску воды и ругани рабочих, которые возводили плотину на другой улице, я отправился обратно в библиотеку в сопровождении оглушительного рокота и ярких вспышек. Над головой у меня проплыл „глаз”. Я махнул рукой, и он подмигнул мне фильтром. Если не ошибаюсь, сегодня в лавке распоряжался С. А. Джон Киме. А может быть и нет.

Внезапно хляби небесные разверзлись вновь: я очутился под настоящим водопадом.

Я бросился к стене здания — другого укрытия рядом не оказалось. Я поскользнулся, но вовремя пустил в дело трость. Наконец нашел какую-то дверь и укрылся за ней.

В течение десяти минут беспрерывно сверкали молнии и громыхал гром. Когда наконец дождь поутих, а ко мне вернулись зрение и слух, я увидел, что Вторая Авеню превратилась в реку. Отвратительно хлюпая, река уносила с собой всякий сор: бумажки, куски породы, палки, ил... Я пережидал в укрытии, пока спадет вода: не хотелось идти домой в сапогах, полных воды.

Вода не спадала.

Она подобралась ко мне и стала лизать подошвы.

Отступать было некуда. Стало ясно, что дальше будет еще хуже.

Я пробовал пробежаться, но бежать по колено в воде...

Я вспомнил про выстрел, который услышал днем. Когда у тебя мокрые ноги, размышлять ни о чем не приходится. Я добрел до стоянки, поехал домой. За машиной оставался пенистый след, и я чувствовал себя капитаном речного пароходика, мечтающим стать погонщиком верблюдов.

Было темно, будто наступил вечер. Я въехал в сырой, но еще не залитый водой гараж.

Когда я шел по переулку к дому, сумрак сменился тьмой. Несколько дней я не видел солнца, подумать только, как его не хватает в выходной день! Над головой раскинулся темный купол неба, и несмотря на полумрак я отчетливо видел, как чисты высокие кирпичные стены, обступившие переулок.

Я держался левой стороны в надежде хоть чуточку укрыться от дождя. Проезжая по набережной, я заметил, что уровень воды в реке достиг самых высоких отметок, нанесенных на пирсе. Нобль походил на большую тухлую кровяную колбасу, оболочка которой вот-вот лопнет.

Вспышка молнии представила моему взору весь переулок, и я, чтобы не вступить в лужу, сбавил шаг.

Мечтая о сухих носках и сухом мартини, я завернул за угол и замер как вкопанный.

Это был орг.

Он приподнял пластинчатое тело под углом сорок пять градусов к тротуару. Голова с глазами-светофорами, говорящими мне „стоп”, зависла в метре от земли, а сам он бежал в мою сторону, мелко перебирая бледными маленькими ножками, и пасть его, несущая смерть, метила мне в живот.

Здесь я сделаю отступление и расскажу о своем детстве. Если вы примете во внимание вышеизложенные обстоятельства, то поймете, почему я в этот момент вспомнил о нем.

На Земле я родился, вырос и получил образование. Когда учился в колледже, два лета работал на скотоферме. До сих пор помню запах и шум в стойлах, помню, как приходилось гнать коров по дороге на ферму. Помню запах и шум университета: формальдегид в лаборатории биофака; голоса первокурсников, коверкающих французские глаголы; неотступный аромат кофе и сигарет в Студенческом союзе; звон церковных колоколов и запах свежескошенной травы на лужайке (вспомни сидящего верхом на пожирающем траву чудовище Энди, этого гиганта-негритоса с надвинутой на самые брови бейсбольной кепкой и сигаретой, зажатой в углу рта так, что она почти обжигала левую щеку) и всегда (всегда!) — дзинь-тринь-трень! — звон клинков в фехтовальном зале. Я не хотел ходить на общую физическую подготовку, но четыре семестра считались обязательными. Единственная возможность ее избегнуть -заниматься спецспортом. Я выбрал фехтование: теннис, баскетбол, бокс, борьба, гандбол требуют слишком больших усилий, а стать членом гольф-клуба мне не позволяли средства. Я не подозревал, какие последствия будет иметь мой выбор. Напряга оказалось не меньше (если не больше), чем в других видах. Но мне понравилось. На втором курсе я стал кандидатом в сборную...

Появившись тут, где все носят при себе оружие, я заказал себе трость. Она похожа на эспадрон и на пику гуртовщика с одной лишь разницей: если ею кольнуть живое существо, оно никогда больше не поднимется с места. Гарантирую около восьмисот вольт в точке касания (если, конечно, нажата кнопка).

... рука с тростью взметнулась, палец нажал кнопку.

Оргу недолго пришлось ждать.

Когда я подпалил ему брюхо прикосновением трости и моментально отдернул руку, из пасти, ощерившейся острыми, как бритва, зубами, денеслось нечто среднее между вздохом и писком. Да, оргу недолго пришлось ждать (так мы их называем для краткости: „организм” — когда никак не вспомнить название).

Я отключил трость и обошел его крутом. Он оказался из породы речных. Помню даже, как три раза оглянулся, уходя, снова включил трость и до самой квартиры шел с включенной тростью, пока не запер за собой дверь и не зажег свет.

Тогда я разрешил себе вздрогнуть, а немного спустя сменил носки и смешал себе коктейль.

Пусть на вашем пути никогда не будет оргов.

Суббота.

Дождь усилился.

На западе все обложено мешками с песком. Теперь водопады бывают пополам с песком, хотя и не всегда. Кое-где плотина пока сдерживает напор.

К этому времени на счету дождя было-шесть смертей.

Случались пожары от молний, люди тонули или простужались.

Вскоре сумма причиненного водой ущерба начала стремительно расти.

Все были усталыми, злыми, жалкими и мокрыми. Все, включая меня.

„Суббота есть суббота”, но я все-таки пошел на работу. Мы работали с Элеонорой у нее в кабинете: разложили на столе подробную карту местности и поставили у стены шесть передвижных экранов. Шесть „глаз” дежурили над полудюжиной „аварийных точек” и держали нас в курсе предпринимаемых действий. Несколько телефон-них аппаратов (недавно установленных) и большой радиоприемник расположились на рабочем столе. Пять пепельниц ждали, когда их вытряхнут, а кофейник фыркал, глядя на нашу деятельность.

Уровень воды в Нобле превысил самую высокую отметку. Наш город был отнюдь не единственным островком в океане бури: выше по течению трясло поселок Батлера, заливало Ласточкино Гнездо, Лоури медленно стекал к реке, и целина вокруг превратилась в сплошной поток.

Даже прямая связь со спасательными командами не избавила нас от необходимости три раза выехать утром в поле: сначала когда рухнувший мост через Ланс смыло к самой излучине Нобля, где находился литейный завод Мэка, потом когда лесное кладбище на восточном берегу было вспахано так глубоко, что открылись могилы и поплыли гробы, и, наконец, когда рухнуло сразу три жилых дома на краю восточной части города. Маленький флаер Элеоноры, терзаемый порывами ветра, доставлял нас на места аварий для непосредственного руководства. Мне приходилось управлять флаером вслепую — только по показаниям приборов.

В центре города размещали эвакуированных.

Я трижды побывал под душем и сменил белье.

К полудню все успокоились, даже дождь утих. Правда, просветов на небе не появилось, но слабый моросящий дождик дал нам возможность немного опередить события.

Укрепили оставшиеся заграждения, эвакуированных накормили и дали им просохнуть, разгребли мусор. Четыре „глаза” из шести возвратились на посты: четыре „аварийных точки” уже перестали быть аварийными. „Глаза” были необходимы для обнаружения оргов.

Обитателям затопленного леса также не сиделось на месте: семь „кусак” и стая панд погибли этим днем, впрочем, как и несколько пресмыкающихся, явившихся из мутной воды Нобля, не считая древесных змей, ядовитых летучих мышей, бурильщиков и земляных угрей.

К девятнадцати часам казалось, что все позади. Мы с Элеонорой отправились прямо на небо в ее флаере.

Флаер набирал высоту, кабина с шипением загермети-зировалась. Вокруг нас была ночь. Усталое лицо Элеоноры в тусклом освещении приборной панели казалось маской. Она сжала виски ладонями, будто стараясь снять ее, а когда я посмотрел на нее снова, мне показалось, что это ей удалось. Легкая улыбка блуждала у нее на губах, а глаза блестели.

— Куда ты меня тащишь? — спросила она.

— Туда, — сказал я, — где мы будем смотреть на бурю сверху.

— Зачем?

— Много дней, — ответил я, — мы не видели чистого неба.

— Правда, — согласилась она, а когда наклонилась зажечь сигарету, я увидел, что одна прядь сбилась ей на бровь. Захотелось протянуть руку и поправить ее, но я не сделал этого.

Мы взмыли над океаном облаков.

Темное, безлунное небо.

Звезды — осколки бриллиантов.

Облака — как пол из вулканической лавы.

Мы парили. Мы взлетали к небу. Я поставил флаер на „якорь” (так я ставил „глаза” над городом) и зажег сигарету.

— Действительно, ты старше меня, — наконец сказала она. — Ты об этом знаешь?

— Нет.

— Существует определенная мудрость, определенная сила. Она сродни духу уходящего времени — просачивается в человека, спящего в межзвездном пространстве. Я знаю, я чувствую это, когда рядом ты.

— Нет, — сказал я.

— Тогда, может быть, это потому, что люди ждут от тебя этой силы, силы веков. Может, с этого следовало начать.

— Нет.

Она рассмеялась.

— Оно, это нечто, отнюдь не положительное.

Рассмеялся и я.

— Ты интересовался, собираюсь ли я осенью выставлять свою кандидатуру. Я отвечу: нет. Ухожу в отставку. Собираюсь выйти замуж.

— У тебя есть кто-нибудь на примете?

— Да, есть. Есть, Джас, — сказала она и улыбнулась мне. Я поцеловал ее, но поцелуй оказался не очень долгим: пепел ее сигареты грозил упасть мне прямо за воротник.

Мы потушили сигареты и поплыли.

Поплыли над невидимым городом.

В безлунном небе.

Я обещал рассказать вам о Старстопе. Вы, наверное, не понимаете, зачем, отправляясь на расстояние в сто сорок пять световых лет (а для вас оно будет сто пятьдесят реальных земных лет), вы вдруг останавливаетесь на полпути?

Ну, прежде всего (и это самое главное), провести все это время во сне не удастся: за многими приборами требуется постоянное наблюдение, и никто не согласится сидеть все сто пятьдесят лет в одиночестве. Существует график очередности. Каждый, включая и пассажиров, дежурит один-два раза. Всем даны инструкции, что делать до прихода специалистов, кого будить в случае аварии. Дежурят несколько человек. Их дублируют автоматы — о многих из них люди и не догадываются: это чтобы защитить автоматы от произвола людей или на тот невероятный случай, когда несколько сумасшедших соберутся вместе и решат открыть люки, изменить курс, убить пассажиров и тому подобное. Людей отбирают таким образом, чтобы они контролировали и заменяли друг друга и аппаратуру. И машины, и люди требуют присмотра.

После глубокого сна, сменяющегося дежурствами, у вас развивается клаустрофобия и депрессия. Поэтому Старстоп приходится как нельзя кстати: он восстанавливает душевное равновесие и будит в людях здоровые инстинкты. Пользу получают и миры, которые вы посетите: это обогащает их общественную жизнь и экономику.

Вот почему Старстоп — „остановка в пути” — и стал праздником на многих планетах. Он сопровождается фестивалями и церковными службами, а на более заселенных планетах — парадами, интервью и пресс-конференциями с участниками полета, транслируемыми на всю планету. Я прекрасно помню, что то же самое происходит и на Земле, когда прилетает космолет из колоний. Как-то раз одна довольно неудачливая молодая актриса Мэрилин Дустин отправилась к другим мирам и, проведя там несколько месяцев, вернулась следующим кораблем обратно. И, появившись пару раз на экранах стереовизоров с критикой внеземной культуры и сверкнув ослепительно белыми зубами, она заполучила выгодный контракт, третьего мужа и свою первую большую роль в кино. Это тоже свидетельствует в пользу Старстопа.

Я посадил флаер на крышу Геликса — самого большого в Бетти жилого комплекса; здесь Элеоноре принадлежала угловая квартира с двумя балконами и видом на далекий Нобль и на россыпь огоньков в долине Шик, где был дачный поселок жителей Бетти.

Элеонора приготовила мои любимые бифштексы с печеным картофелем и маисом, достала пиво. Я был доволен и счастлив.

Пробыл я у нее до полуночи — мы строили планы на будущее. Потом я взял такси до Центральной площади, где оставил свою машину.

Когда я туда добрался, мне пришло в голову проверить нашу Службу и посмотреть, как идут дела. Я вошел в здание мэрии, вытер ноги, стряхнул воду, снял плащ и направился через пустой холл наверх, к лифту.

Плохо, что лифт у нас почти бесшумный. Лифт должен гудеть, а двери — открываться и закрываться с лязгом. Ничего не подозревая, я вышел и завернул за угол.

Увиденное мною казалось достойным резца Родена. Можно сказать, мне повезло, что я появился именно тогда, а не десятью минутами позже.

На кушетке, в маленькой нише, что напротив дверей в СН, Чак Фулер и секретарша Лотти занимались чем-то, издали напоминающим практические занятия по спасению утопающих: делали друг дружке искусственное дыхание через рот и что-то еще.

Чак лежал спиной ко мне, но Лотти углядела меня через его плечо, глаза у нее расширились и она оттолкнула его.

— Джас... — выдохнул он, когда обернулся.

— Просто проходил мимо, — сказал я. — Думал зайти, проверить, посмотреть, как дела.

— М-м-м, все идет хорошо, — сказал он, выходя в коридор. — Сейчас они на авторежиме, и она зашла... узнать, не нужно ли нам отпечатать какие-нибудь отчеты. У нее закружилась голова, ну и мы... пришли сюда... на тахту...

— Нда-а, выглядит она слегка... неважно, — сказал я. -Там в аптечке есть нюхательная соль и аспирин.

Чувствуя себя неловко, я поторопился зайти в дверь Службы. Чак пришел спустя пару минут — я наблюдал за экранами — и встал сзади. Все, вроде, оставалось на своих местах, только дождь поливал сто тридцать видов Бетти.

— Да, Джас, — вздохнул он. — Я не знал, что ты зайдешь...

— Судя по всему.

— Я что хочу сказать... Ты веда не донесешь на меня?

— Нет, доносить я не буду.

— ... И не расскажешь Цинтии, да?

— Чем ты занимаешься вне работы, — сказал я, — это твое личное дело. Как друг советую заниматься этим в свободное время и в более подходящих местах. Я уж почти обо всем забыл, а через минуту не буду помнить вообще ничего.

— Спасибо, Джас, — сказал он.

Я кивнул.

— Что слышно в Бюро Прогнозов? — спросил я, поднимая телефонную трубку.

Он пожал плечами, я набрал номер и прислушался, а повесив трубку, сказал:

— Плохо, воды будет еще больше.

— Черт! — выругался он и зажег сигарету. Руки у него тряслись. — Эта, погодка меня доконает.

— Меня тоже, — сказал я. — Я ухожу: хочу добежать до дома, пока не началось. Может, завтра заскочу.

— Спокойной ночи.

Я спустился на лифте, взял плащ и вышел. Лотти поблизости не было видно, она, вероятно, где-то ждала, пека я уйду.

Я добрался до своей машины и проехал почти половину пути, когда опять включили душ. Молнии рвали небо на части: извергающее их облако, будто паук, вцепилось в город огненными лапами. Зигзаги вонзались в землю, счерчивая золотом контуры предметов и оставляя на сетчатке глаз яркие следы. Я добрался до дома за пятнадцать минут, и, когда въехал в гараж, гроза была в самом разгаре. До меня доносилось шипение, гром, череда вспышек освещала пространство между домами.

Уже сидя дома, я прислушивался к грому и дождю, провожая взглядом затихающий вдали апокалипсис.

Город бредил, охваченный ненастьем, силуэты зданий были четко очерчены пульсирующим светом. Чтобы легче видеть происходящее, я выключил свет в квартире. Нереальными казались иссиня-черные тени, отбрасываемые лестницами, фронтонами, карнизами, балконами: озаренные вспышками молний, здания будто источали свой внутренний свет. В вышине, крадучись, ползло огненное насекомое (живое? нет?); „глаз” в голубом ореоле маячил над крышами соседних домов. Мерцали огни; пылали облака, словно горы в геенне огненной; клокотал и барабанил гром, и белесые струи дождя сверлили мостовую, рождая пузырящуюся пену. Тут я увидел зеленую трехрогую „кусаку” с мокрыми перьями, страшной, как у демона мордой и мечеобразным хвостом: она огибала угол здания, е чуть раньше я услышал звук, который принял за удар грома, если бы не увидел, как „глаз” устремился за ней, добавляя к падающим на землю каплям градинки свинца. Оба исчезали за углом. Это произошло мгновенно, но за это время я понял, чьей кисти достойна эта картина. Не Эль Греко, не Блейк — Босх. Только Босх с его кошмарными образами улиц Ада, только он отдаст должное этому мгновению.

Одно мгновение бури...

Я смотрел, пока извергающее огонь облако не вобрало в себя ноги, повиснув в небе горящим коконом, а затем померкло, как тлеющий уголек, превратившийся в золу. Стало темно, на улице остался только дождь.

В воскресенье наступил апогей хаоса.

Город оказался в эпицентре самой сильной бури на Бетти.

Горели свечи, горели и церкви. Тонули люди. Звери появлялись на улицах, дома срывало с фундаментов, и они подпрыгивали, как бумажные кораблики на стремнине. Откуда-то налетел ураганный ветер. Мир сошел с ума.

Невозможно было доехать до мэрии — Элеонора прислала за мной флаер.

Службы Мэрии эвакуировались на третий этаж. Ситуация стала неконтролируемой. Единственное, что нам оставалось, — это ждать и оказывать посильную помощь. Я сидел и наблюдал за происходящим на экранах.

ДоЖдь лил как из ведра, из бочки, из цистерны. Как из рек и озер, низвергался водопадом. Иногда казалось, что на нас опрокинули целый океан. Отчасти в этом был виноват примчавшийся с залива ветер: его порывы заставляли капли носиться в воздухе почти горизонтально. Буря началась в полдень и длилась всего несколько часов, оставив наш город разрушенным и истекающим кровью. Бронзовый Уэй лежал на боку, флагшток исчез, и не осталось ни единого здания с целыми стеклами и не залитого водой. Возникли перебои с электричеством; один мой „глаз” обнаружил трех панд, закусывающих мертвым ребенком. Проклиная все и вся, я расстрелял их; ни дождь, ни расстояние не помешали мне сделать это. Элеонора рыдала, уткнувшись мне в плечо. Позже сообщили: на холме, окруженном водой, вместе с семьей оказалась беременная женщина, которой незамедлительно требуется кесарево сечение — тяжелые роды. Мы пытались пробиться к ней на флаере, но ветер... Я видел горящие здания, трупы людей и животных. Я видел наполовину погребенные под обломками машины и рухнувшие дома. Я видел водопады там, где раньше их не было.

Этим днем я потратил много зарядов, и не только на лесных зверей. Шестнадцать „глаз” были подстрелены мародерами. Надеюсь, мне никогда не доведется еще раз увидеть кадры, которые я тогда снял.

Потом пришла воскресная ночь — самая ужасная ночь в моей жизни. Дождь не прекращался. Третий раз в жизни я узнал, что такое отчаянье.

Мы с Элеонорой находились в Службе Нарушений. Остальные работали на третьем этаже. Восьмой раз за день потух свет. Мы сидели во тьме, не двигаясь, не в силах остановить наступивший хаос. Мы даже не могли наблюдать за происходящим: не было света.

Я не знаю, долго ли это продолжалось: час или несколько минут.

Мы разговаривали.

Помню, я рассказывал ей о девушке, чья смерть заставила меня отправиться на другую планету: как можно дальше от ее могилы. Два перелета, два новых мира -и я разорвал связь со временем. Но сто лет полета не лишили меня памяти: увы! память — отнюдь не время, которое так легко обмануть, погрузившись в petite mort[8] сна. Память — месть времени, и, даже если ты лишишь себя зрения и слуха, очнувшись, ты поймешь, что прошлое остается с тобой. Самое страшное, что тебе может прийти в голову — вернуться на ставшую чужой землю, где покоится твоя любовь, вернуться никем не узнаваемым туда, где когда-то стоял твой дом. И тогда ты снова пускаешься в путь, чтобы забыться, но увы! — у тебя было слишком мало времени, чтобы забыть все. Ты предоставлен самому себе: один-одинешенек, один как перст. Тогда-то я впервые познал отчаяние. Я читал, работал, пил. У меня бывали женщины, но когда наступало утро, я оставался наедине с собой. Я прыгал с планеты на планету в надежде, что что-то изменится, но с каждым разом терял частичку себя.

Тогда мною овладело другое чувство. Оно было ужасно. Я понял, что должно существовать время и место, наиболее подходящее для каждого из нас. Когда утихла боль, я смирился с исчезнувшим прошлым и задумался о месте человека в пространстве и времени. Когда и где я хочу провести остаток своих дней? Прожить с полной отдачей? Прошлое я похоронил, но впереди меня, возможно, ожидало нечто лучшее, где-то на неизвестной мне планете; ожидало своего часа, которому еще суждено пробить. Как я могу об этом узнать? Могу ли быть уверен, что мой Золотой Век не ждет меня на следующей планете и что я не иду войной на Средние Века, когда впереди Возрождение? Оно всегда лишь билет, виза, новая страничка в дневнике. Это второй раз повергло меня в отчаяние.

Я не знал ответа на свой вопрос, пока не оказался здесь, на Земле Лебедя. Я не знаю, почему люблю тебя, Элеонора, но я люблю — это и есть ответ.

Когда загорелся свет, мы сидели и курили. Она рассказывала о муже, который погиб как герой и поэтому избежал грозящей ему смерти от белой горячки. Он погиб геройски, не зная за что: сработал условный рефлекс, который заставил его схватить мачете и броситься наперерез стае здешних „волков”, напавшей на исследовательский отряд в лесной глуши у подножия Святого Стефана. „Волки” разорвали его на куски, а остальные спаслись, отступив к лагерю и заняв там оборону. В этом суть героизма: мгновение, неподотчетное разуму (будто искра в нервах), предопределенное суммой всего, чем ты жил и что хотел сделать, вне зависимости от того, сделал ты это или нет.

Мы наблюдали за галереей экранов.

Человек — животное, способное мыслить логически? Выше, чем животное? Но не ангел? Но только не тот убийца, которого я убил той ночью. Каким он был? Честолюбивым, самолюбивым, влюбчивым? Не думаю. Смотрел ли он на себя со стороны, наблюдал ли за собой и своими поступками и понимал ли, насколько они преступны? Чересчур сложно. Когда он убивал, когда грабил, он разве видел себя со стороны, разве понимал чудовищность содеянного?

Придумывал ли он религии? Вряд ли. Я видел, как люди молятся; для них это было последней надеждой на спасение, когда все остальные способы исчерпаны. Условный рефлекс. Тогда, может быть, любовь? Я видел, как мать, стоя по грудь в бурлящей воде, удерживает на плечах дочь, а та точно так же поднимает куклу. Но разве любовь -не часть жизни? Того, что сделано, и того, что хотелось сделать? И хорошего, и плохого? Я знаю, что именно она, любовь, заставила меня оставить свой пост, сесть во флаер Элеоноры и пробиться сквозь бурю туда, где разыгралась эта сцена.

Я не успел.

Но никогда не забуду, как был рад, узнав, что меня кто-то опередил. Поднимающийся флаер подмигнул мне бортовыми огоньками, и Джон Киме передал по радио:

— Все в порядке. Все целы. Даже кукла.

— Хорошо, — сказал я и повернул обратно.

Я посадил флаер на балкон, и тотчас рядом появился чей-то силуэт. Когда я выбрался из флаера, в руке у Чака (а это был он) оказался пистолет.

— Я не собираюсь убивать тебя, Джас, — начал он, -но если что, я тебя раню. Встань лицом к стене. Я забираю флаер.

— Ты сошел с ума? — спросил я.

— Я знаю, что делаю. Он мне нужен, Джас.

— Хорошо, если нужен, возьми. Для этого совсем не обязательно держать меня на мушке. Мне он пока ни к чему. Возьми.

— Он нужен мне и Лотти, — сказал он. — Отвернись.

Я повернулся к стене.

— Что ты задумал? — спросил я.

— Мы улетаем. Вдвоем. Прямо сейчас.

— Вы сошли с ума, — сказал я. — Сейчас не время...

— Пошли, Лотти, — позвал он. У меня за спиной открыли дверь флаера.

— Чак, — сказал я, — ты нам нужен! Ты можешь уйти по-хорошему через неделю, через месяц, когда порядок будет восстановлен. Ведь существует такая вещь, как развод! Ты это знаешь.

— Они не дадут мне смыться отсюда, Джас.

— Тогда как ты собираешься это еде...

Я повернулся и увидел, что он перекинул через плечо большой холщовый мешок. Как у Санта-Клауса.

— Отвернись, слышишь? Я не хочу стрелять в тебя.

У меня появились кое-какие подозрения. С каждой минутой они усиливались.

— Чак, неужели ты грабил? — спросил я.

— Отвернись!

— Ладно, я отвернусь. И ты думаешь, тебе удастся далеко уйти?

— Достаточно далеко, — ответил он, — чтобы никто на нашел нас, а когда придет время, мы улетим отсюда.

— Нет, — сказал я, — мне кажется, ты не способен улететь с Лебедя. Я знаю тебя.

— Посмотрим, — голос удалялся.

Я услышал быстрые шажки, хлопнула дверь. Обернувшись, я увидел, как флаер поднимается над балконом.

Я долго смотрел им вслед.

И больше никогда их не видел.

Двух служащих мы нашли лежащими без сознания на полу в коридоре. Ничего серьезного. Убедившись, что о них позаботились, я присоединился к Элеоноре.

Мы ждали наступления утра.

Опустошенные, мы сидели и смотрели, как свет просачивается сквозь пелену дождя. Слишком многое произошло за такое короткое время. Все случилось чересчур быстро. Мы растерялись.

Утром дождь прекратился.

Добрый волшебник-ветер прилетел с севера и вступил в борьбу с тучами, как Эн-Ки со змеей Тиамат. Вдруг тряхнуло небеса, в тучах открылось лазурное ущелье, и бездны света хлынули, прорывая темную пелену туч.

Мы смотрели, как туча раскалывается на части.

Когда появилось солнце, я услышал радостные голоса и закричал вместе со всеми.

Прекрасное, теплое, целительное солнце приблизило свое круглое лицо к Святому Стефану и поцеловало его в обе щеки. У окон толпились радостные, возбужденные люди. Я радовался вместе со всеми.

Единственный способ убедиться в том, что кошмар кончился, — это проснуться и не найти у себя в спальне ничего, что может свидетельствовать о реальности вашего сновидения. Это единственный способ определить, действительно это был сон или, может быть, вы все еще не проснулись.

Мы ходили по улицам в болотных сапогах. Везде было полно грязи: в подвалах, машинах, канализационных трубах и бельевых шкафах. Грязь облепила здания и автомобили, людей и ветви деревьев. Засыхающие коричневые круги от лопнувших пузырей ждали, казалось, когда их соскребут. Если кто-нибудь из нас подходил близко к складам, где гнили продукты, летучие гады стаями поднимались и зависали в воздухе, как стрекозы, а потом возвращались к прерванной трапезе. У насекомых тоже, казалось, был праздник. Срочно требовалось провести инсектицидную обработку.

Все было перевернуто вверх тормашками, разрушено и наполовину погребено под коричневыми „саргассами”. Число жертв оставалось невыясненным. Грязная вода медленно текла по улицам, стояла невозможная вонь.

Витрины в магазинах были разбиты вдребезги, под ногами хрустели осколки стекла... Рухнувшие мосты и развороченные мостовые... Стоп, хватит. Зачем продолжать? Если вы еще не представили себе эту картину, вам это никогда не удастся. Тяжелое утро, последовавшее за пьяной оргией небесных сил. Всегда найдется смертный, чтобы разобрать остатки божественного пиршества или оказаться погребенным под ними.

Мы занимались расчисткой улиц, но к полудню Элеонора уже валилась с ног. Я жил недалеко от предпортового района, где мы работали, и отвез ее к себе домой.

Вот почти вся история — все как на ладони: свет, тьма, снова свет, за исключением конца, которого я действительно не знаю. Я только расскажу вам начало этого конца...

Я высадил ее на углу. Она направилась к моему дому, а я поехал ставить машину в гараж. Почему я отпустил ее одну? Не знаю. Может быть, в лучах утреннего солнца мир казался безмятежным, несмотря на облепившую его грязь.

Или, наверное, потому, что я был влюблен, тьма исчезла, и ночные страхи улеглись.

Я поставил машину в гараж и пошел по переулку. Подходя к углу (неделю назад я повстречался здесь с оргом), я услышал ее крик.

Я бросился вперед. Страх придал мне сил: я рывком одолел оставшееся расстояние и повернул за угол.

Рядом с лужей лежал мешок, ничем не отличающийся от мешка, увезенного Чаком. В луже стоял человек. Он рассматривал содержимое кошелька Элеоноры, а она лежала на земле без признаков жизни, кровь заливала ее лицо.

Я закричал и, включив трость, бросился на него. Он обернулся, уронил кошелек и потянулся к пистолету у пояса.

Между нами оставалось метров десять, когда я метнул трость. Он уже вскинул пистолет и успел прицелиться, когда трость упала в лужу, где он стоял.

Может быть, стаи ангелов помогли ему добраться к праотцам.

Она еще дышала. Я перенес ее домой и, не помню как, вызвал врача, а потом ждал...

Она прожила еще двенадцать часов и умерла. Она приходила в сознание дважды перед операцией и ни разу после. Она ничего не сказала. Один раз улыбнулась мне и заснула.

Я вторично занял пост мэра, до ноября, чтобы руководить восстановительными работами. Я работал, работал до седьмого пота и покинул город таким же чистым и солнечным, каким он встретил меня когда-то. Уверен, что если бы я выставил свою кандидатуру на осенних выборах, то стал бы мэром. Но я не хотел.

Муниципальный совет отверг мои возражения и решил воздвигнуть статую Годфри Джастона Холмса рядом со статуей Элеоноры Ширер на площади напротив начищенного до блеска Уэя. Думаю, она стоит там до сих пор.

Я сказал им, что никогда не вернусь, но кто знает? Может быть, через два года, когда все это останется в далеком прошлом, я вернусь и найду Бетти населеной незнакомыми мне людьми. Кто знает, может быть, к тому времени автоматизация охватит весь континент и он будет от побережья до побережья заселен людьми.

В конце года объявили Старстоп. Я попрощался, сел на корабль и отправился. Куда? Все равно куда.

Бред одинокого корабля в межзвездном пространстве...

Кажется, прошло несколько лет. Я не считаю годы, но часто думаю о Золотом Веке, о Возрождении, что ждет меня когда-то и где-то, ждет билет, звездный билет, виза, перевернутая страничка дневника. Я не знаю, где и когда. Кто знает? Где теперь вчерашний дождь?

В невидимом городе?

Внутри меня?

Вокруг холод и тишина. Впереди — бесконечность. Движения не ощущаешь.

Луны нет, но ярко горят звезды — как осколки бриллиантов.

СВЕТ СКОРБИ[9]

Справа на груди Орион, как генерал, носил звезду. (Есть у него еще одна — слева под мышкой, но забудем об этом ради красоты придуманного мною сравнения.)

Звезда эта — 0,7 звездной величины, светимостью 4,1 абсолютных единиц, красная, с капризным характером-гигант среди остальных регалий Ориона (класс М), удалена от Земли на двести семьдесят световых лет. Температура поверхности — около пяти с половиной тысяч градусов по Фаренгейту. Если вы внимательно всмотритесь в окуляры своих приборов, то наверняка увидите в ее спектре следы оксида титана.

Должно быть, „генерал” Орион носил эту безделушку не без гордости. Она сверкала в стороне от основного созвездия и была звездой немалой, что, наверное, и льстило генеральскому самолюбию.

Звезду звали Бетельгейзе.

На значительном расстоянии от объекта гордости Ориона вращался безжизненный обломок скалы, который вряд ли кто осмелился бы назвать планетой. Но у правительства всегда есть свое мнение.

Вот Земля и решила...

Решила... а всякий раз, когда держава желала отделаться от какого-нибудь индивидуума и соблюсти видимость приличий, требовалось какое-то решение. Поэтому и решили: в связи с нехваткой полезных планет попытаться приспособить этот обломок для такого рода колонии.

Представители Земли связались с Френсисом Сэндоу и задали ему вопрос о реальности проекта. Тот ответил утвердительно.

Они осведомились о цене, услышали цифру и, негодующе всплеснув руками, ринулись застегивать портфели.

Сэндоу был единственным в своем роде человеком, занимавшимся „чисткой” других миров, но, надо отдать ему должное, своим богатством он был обязан отнюдь не наследству и не везению. Он предложил представителям не торопиться и сделал встречное предложение, которое было принято. Так родилась Скорбь.

Теперь позвольте рассказать вам о Скорби — единственной обитаемой планете системы Бетельгейзе. Обломок камня без всяких признаков жизни — это Скорбь. Сэндоу „накачал” на мертвую поверхность газовый нимб из аммиака и метана. Он знал, как ускорять эволюцию планет, хотя физики Земли предупреждали его, что в случае выхода реакции из-под контроля, он останется владельцем пояса, астероидов. Сэндоу ответил, что во всем отдает себе отчет и, если потребуется, соберет планету по кусочкам и начнет сначала. Но, добавил он, этого не произойдет.

И, разумеется, оказался прав.

Когда бури поутихли и на планете появились моря, настала очередь „интерьера”. С помощью подземных взрывов Сэндоу вылепил материковые массы. Он колдовал над континентами и морями, очищал атмосферу, тушил вулканы, успокаивал землятрясения. Потом привез растения и животных и занялся мутациями. Новые обитатели быстро росли и размножались. Через несколько лет он измерил атмосферу... и так далее, кажется, не меньше двенадцати раз. Затем занялся климатом.

И в один прекрасный день высадился на поверхность планеты с несколькими представителями „заказчика”, стащил с головы кислородный шлем, раскрыл над собою зонтик, глубоко вздохнул и сказал: „О’кей. Ваш черед платить”. (Произнеся эти слова, он все-таки закашлялся.)

Эксперты признали планету вполне подходящей, сделка состоялась, и некоторое время правительство оставалось удовлетворённым.'Сэндоу тоже.

Почему все были удовлетворены? Просто Сэндоу состряпал отвратительное подобие мира, которое пришлось по вкусу обеим сторонам, причем по разным причинам.

Почему это длилось недолго? Все-таки „заказчики” нашли камень преткновения, и вы скоро узнаете где.

Почти на всех обитаемых планетах есть уголки, которые представляются их обитателям более желанными, чем остальные. Существуют островки отдыха от зимних холодов или летнего зноя, ураганов, грязи, льда и других неприятностей, которые заставят любого философа признать, что жизнь не обходится без некоторых неудобств.

Скорбь отличалась от всех остальных миров.

За плотным слоем облаков, окутывающим планету, вам едва ли удастся увидеть Бетельгейзе, а если все-таки повезет, радости доставит мало, ибо жар ее будет невыносим. Пустыни, льды и джунгли, вечные бури, экстремальные температуры и безжалостные ветры — в любом месте на Скорби вы лицом к лицу столкнетесь с самыми разнообразными „коктейлями” из подобного рода прелестей. Возможно, поэтому так и назвали эту планету, созданную отнюдь не для отдыха, не для беззаботного времяпровождения.

Почему Земля заплатила Сэндоу за создание этого ада?

Соблюдение прав ссыльных? — Никто не имел ничего против, но требовалась и определенная мера наказания. Осужденный вместе с курсом терапии должен был получить еще и необходимую долю отрицательных эмоций, чтобы (это мое предположение) наказание затронуло не только душу, но и тело.

Скорбь стала планетой-тюрьмой.

Самая продолжительная ссылка на Скорбь не превышала пяти лет. Меня осудили на три. Человек привыкает ко всему, будьте уверены. Условия оказались вполне сносными: кондиционеры, звукоизоляция и, если потребуется, отопление. Здесь никого ни в чем не ограничивали; вы могли отправиться куда вам заблагорассудится, приехать в ссылку с семьей или обзавестись ею здесь, а при желании даже делать деньги. Здесь достаточно разного рода дел: магазины, театры, церкви — то же самое, что и на других планетах, разве что здания более приземисты на вид и частенько уходят глубоко под землю. Если кому-то больше по вкусу безделье и философия, он все равно не останется голодным. Единственное различие между Скорбью и другими планетами заключалась в том, что вы не имели права покинуть ее до окончания вашего срока. Население планеты — приблизительно триста тысяч, из которых девяносто семь процентов — заключенные и их семьи. У меня семьи не было, но к рассказу это отношения не имеет. Или имеет? Ведь у меня когда-то была семья...

Мне принадлежал сад, за которым ухаживали роботы. Весь год под водой находилась половина территории, а на полгода вода заливала всю плантацию. Моя „ферма” была в низине, высокие деревья венчали гребни холмов вокруг, я жил в герметичном вагончике из блестящего гофрированного железа с миниатюрной лабораторией и компьютером и выходил из вагончика только в плавках или водолазном костюме (в зависимости от времени года), сеял и собирал урожай.

Сначала я ненавидел „ферму”.

По утрам иногда казалось, что мир исчез и я плыву по реке забвения. Затем пустота превращалась в туман, распадавшийся на мглистые клочки, стелющиеся по земле, как пресмыкающиеся, чтобы исчезнуть и оставить меня наедине с новым днем. Я уже говорил, что сначала ненавидел место своего заключения, но потом привык. Может быть потому, что меня заинтересовал один факт.

Потому-то я и не обратил внимания на крик „Железо!”. Я занимался исследованиями.

Земля то ли не смогла, то ли не пожелала платить назначенную Сэндоу цену за жалкий мир, годный как тюрьма или полигон для маневров. Тогда Сэндоу предложил нечто иное, и судьба Скорби была решена. Он снизил цену, взял на себя заботу о „трудотерапии” и, таким образом, стал владельцем местной промышленности.

В лабораториях, подобных моей, содержалась вся необходимая для исследования аппаратура. Можно получить любые интересуюпше вас данные об ударостойкости, термостойкости и многом другом. Бывало и так: оставишь урожай без присмотра и выясняется, что какой-то неучтенный фактор доставляет вам кучу неприятностей. Мне кажется, с Сэндоу не раз случалось подобное, поэтому-то он и решил присоединить „ферму” к другим объектам исследований.

Скорбь — эта невыносимая планета — представляла обильную информацию для изучения. Некоторые из нас разъезжали по климатическим поясам, записывая отклонения от нормы. Причудливые приземистые дома тоже подвергались осмотру, ибо когда-нибудь их двойники разбредутся по другим пограничным мирам. Назовите любой предмет, и я могу вас заверить, что кто-нибудь на Скорби обязательно занимается проверкой его на пригодность.

Прошел почти год, как истек срок моего заключения, но я оставался, хотя мог покинуть планету в любой момент. Кое-что меня здесь удерживало. Я хотел найти подтверждение одной догадке.

Те, кого нанимал Френсис Сэндоу, исследовали многое, но для меня интерес представлял один побочный продукт местной экологии. Было нечто любопытное в моей долине, нечто, заставлявшее рис расти как на дрожжах. Сэндоу сам не знал, в чем дело, и исследования, которые я вызвался проводить, должны были дать объяснение этой загадке. Если существовало вещество, ускоряющее созревание риса до двух недель после посева, открытие такого вещества представлялось неоценимым благодеянием для растущего населения Галактики.

Итак, я защищал мои владения от змей и водяных тигров, выращивал урожай, занимался исследованиями, а результаты вводил в компьютер. Данные накапливались медленно: я исследовал все факторы поочередно и, когда услышал этот сумасшедший вопль „Железо!”, понимал уже, что нахожусь от разгадки на расстоянии одного-двух урожаев.

Правда, я упустил из виду то, что истина могла оказаться непознаваемой, ибо единственное, чего мне хотелось тогда, — это найти разгадку, подарить ее миру и сказать: „Пользуйтесь! Я сделал открытие, чтобы заплатить за то, что когда-то присвоил. Надеюсь, это справедливо”.

Во время одной из нечастых поездок в город я заметил, что говорят там лишь об одном — о железе. Люди гадали, будет ли массовое бегство, и пара-другая намеков была брошена в адрес людей вроде меня, которые могли уехать в любой момент. Разумеется, я не пожелал с ними разговаривать. Я не очень-то любил этих людей, потому-то и взял себе работу, которой мог заниматься в одиночку. Мой „терапевт” не хотела, чтобы я работал один, но также не советовала мне с кем-либо ссориться или увлекаться спорами. Этому второму совету я следовал, а как только мой срок истек, перестал встречаться с ней.

Поэтому я удивился, услышав звонок в дверь. А когда открыл, она буквально ворвалась ко мне в вихре чудовищного ветра, под пулеметным огнем дождя, обстреливавшего ее с небес.

— Сюзанна?! Входите, — сказал я.

— Мне кажется, я уже вошла, — сказала она, и я закрыл за нею дверь.

— Давайте, я повешу вашу амуницию.

— Спасибо.

Я помог ей выбраться из плаща, больше всего напоминавшего шкуру угря, и повесил его на крючок в прихожей.

— Как насчет кофе?

— Не откажусь.

Она прошла за мною в лабораторию, служившую одновременно и кухней.

— Ты когда-нибудь слушаешь радио? — спросила она, принимая из моих рук чашку.

— Нет, приемник сломался месяц назад, а починить его я так и не удосужился.

— То, что происходит, достаточно серьезно, — сказала она. — Нас выселяют.

Я разглядывал ее мокрые рыжие лохмы и серые глаза, хорошо сочетавшиеся с рыжими бровями, и вспоминал, что она говорила мне, когда я был ее „пациентом”.

— Я еще не вобрался. — Я пожал плечами и заметил, как веснушчатое лицо налилось румянцем. — И когда это случится?

— Начинается с послезавтра, — ответила она. — Они присылают корабли откуда только возможно...

— Понятно.

— ... поэтому я решила, что лучше тебе сообщить. Чем быстрее ты зарегистрируешься в космопорту, тем скорее улетишь.

Я отхлебнул кофе.

— Спасибо. Как ты думаешь, долго это будет длиться?

— Приблизительно от двух до шести недель...

— Приблизительно...

-Да.

— Куда они хотят всех отправить?

— В колонии на других планетах. Пока. К тебе это, разумеется, не относится.

Я фыркнул.

— Что здесь смешного?

— Жизнь, — сказал я. — Бьюсь об заклад, Земля готова разорвать контракт с Сэндоу.

— Они подали на него в суд за нарушение контракта. Ты же знаешь, он гарантировал им эту планету.

— Вряд ли обещание можно рассматривать как повод для судебного вмешательства. Вряд ли...

Она пожала плечами. Сделала еще глоток.

— Не знаю. Все это слухи. Тебе лучше поехать на регистрацию, если хочешь отбыть пораньше.

— Не хочу, — сказал я. — Я близок к открытию и собираюсь скоро закончить исследования. Надеюсь, шести недель мне хватит.

Она широко раскрыла глаза и поставила чашку.

— Но это глупо! — воскликнула она. — Что хорошего в том, что ты погибнешь и никто не узнает о твоем открытии?

— Успею, — сказал я, мысленно возвращаясь к предстоящему опыту. — По крайней мере, надеюсь успеть.

Она встала.

— Ты должен немедленно отправиться на регистрацию.

— Это называется „насильственная терапия”.

— Очень советую прислушаться к моим словам.

— Сейчас, судя по всему, я не в заключении, в здравом уме и ни для кого опасности не представляю.

— Допустим. Но если* ты меня вынудишь, я докажу обратное и тебя силой заставят покинуть планету.

Я нажал кнопку одного устройства, находившегося тут же на столе, подождал секунды три и нажал другую.

— ... ты меня вынудишь, я докажу обратное и тебя силой заставят покинуть планету! — повторил ее голос из динамика.

— Спасибо, — сказал я. — Теперь ты можешь действовать.

Она снова опустилась на стул.

— Ладно, ты выиграл, но каких результатов ты ждешь от своих исследований?

Я пожал плечами и отпил немного кофе.

— Хочу доказать, что прав я один. Остальные заблуждаются.

— Это ничего не значит, — сказала она. — Если бы ты находился в здравом уме, тебе было бы наплевать.

— Уходи, — попросил я как можно мягче.

— Я выслушаю твои юношеские фантазии, — сдержанно сказала она. — Мне кажется, ты одержим идеей смерти. Жажда самоубийства плюс неразрешенные семейные проблемы, и мы обязаны...

Я засмеялся: еще один способ указать ей на дверь. Потом сказал:

— Хорошо. Заранее соглашаюсь со всем, что ты будешь говорить мне, но исполнять твои приказы — уволь. Можешь считать это твоей моральной победой, что ли.

— Когда приспичит, ты помчишься без оглядки.

— Разумеется.

Она вернулась к своему кофе.

— Ты действительно близок к открытию? — спросила она.наконец.

— Действительно.

— Мне жаль. Все случилось так некстати.

— Мне нет, — сказал я.

Она оглядела лабораторию и остановила взгляд на оконном стекле из кварца, за которым лежали слякотные поля.

— Неужели ты счастлив здесь в одиночестве?

— Нет, — сказал я, — но в городе хуже.

Она тряхнула головой, и я засмотрелся — по рыжим волосам пробежала волна.

— Ты неправ, если думаешь, что кого-то это заботит.

Я набил трубку и зажег ее. Потом сказал:

— Выходи за меня замуж. Я построю для тебя дворец и каждый день буду дарить новые платья — все время, пока мы вместе.

Она улыбнулась.

— Тебе этого хочется?

-Да.

— Но ты же... ты...

— Да или нет?

— Нет. Спасибо. Ты же знал, что я не соглашусь.

— Знал.

Мы допили кофе, и я проводил ее до дверей, но так и не поцеловал. Для этого я и закурил трубку.

В тот день я убил сорокатрехфутовую змею — она, видимо, решила, что блестящий прибор у меня в руке выглядит страшно аппетитно, впрочем, как и сама левая рука и остальное, что к ней прикреплено. Я всадил в змею три „занозы” из самострела, и она скончалась в судорогах, изломав несколько подопытных саженцев.

После этого инцидента роботы продолжали заниматься своим делом, и только к концу дня я измерил трофей. Роботы — замечательные работники: они не суют нос не в свое дело и не болтают глупостей.

Этой ночью я настроил радио, но на всех диапазонах говорили только о железе. Выключив приемник и закурив трубку, я подумал, что, если бы она сказала „да”, я бы женился.

Следующая неделя принесла новость: надеясь ускорить эвакуацию, Сэндоу направил к нам все свои ближние торговые корабли и послал за дальними. Я предвидел это -радио только подтвердило мои догадки. Я мог бы предсказать, что о Сэндоу будут говорить то же, что и всегда: человек, который жил так долго, что теперь боится собственной тени. Один из богатейших людей в Галактике, параноик, живущий отшельником на планете-крепости, принадлежащей ему одному, выбирающийся во внешний мир только инкогнито, богатый, могущественный и... трусливый. Дьявольски талантливый. Подобно богам, способный создавать и переделывать миры, населять их теми, кто придется ему по душе. Единственная особа, удостоившаяся его любви — госпожа Жизнь Фрэнсиса Сэндоу. По количеству прожитых лет, как свидетельствует статистика, он должен был умереть давным-давно, но он лишь сжигает благовония пред алтарем статистики и смеется. Мне кажется, что даже слухи о долголетии Сэндоу состарились. „Как жаль, — любят повторять сплетники, -когда-то он был человеком”.

Вот и все, что болтают, если в разговоре вдруг всплывает его имя.

Эвакуация проводилась планомерно. Скорость и масштабы ее впечатляли. К концу второй недели население Скорби исчислялось четвертью миллиона. На исходе третьей недели, когда прибыли космические лайнеры, осталось сто пятьдесят тысяч. Затем появился еще один флот, а некоторые корабли вернулись за второй партией. К середине четвертой недели насчитывалось семьдесят пять тысяч, а на исходе ее вряд ли оставался кто-нибудь, кроме меня. Машины застыли на улицах, инструмент лежал там, где был брошен. Оставшиеся без присмотра заводы гудели и грохотали. Дверями магазинов играл ветер, прилавки и полки ломились от никому не нужного товара. Дома стояли покинутые, на столах гнили остатки еды. Все храмы закрыты, а реликвии вывезли. Местная фауна не давала покоя, и каждый день мне приходилось в кого-то стрелять. Корабль за кораблем вспарывали облака и исчезали в небе, чтобы доставить возбужденные толпы людей к огромным межзвездным лайнерам на орбите. День и ночь я с роботами занимался образцами урожая, ожидая, что тот вот-вот выдаст мне результат. Но напрасно. Всегда выяснялось, что необходимы еще какие-то крохи информации.

Время истекало. Не исключено, что я сошел с ума. Но подойти так близко к открытию и увидеть, как все разлетится в пух и прах? Понадобятся годы, чтобы сделать копию этой долины, если это вообще возможно. Долина была в некотором смысле уродом, мутантом, возникшим в результате сжатия миллионов лет эволюции в десятилетие, причем с помощью науки, которой я не знал. Оставалось работать и ждать.

Раздался звонок в дверь.

На сей раз дождя не было, напротив, облачный покров редел и вот-вот должно было показаться небо — впервые за последние несколько месяцев. Но она ворвалась ко мне так стремительно, как будто за ее спиной бушевала ужасная буря.

— Ты должен уехать! — закричала она. — Срочно! В любую секунду это может...

Я дал ей пощечину.

Она закрыла лицо руками и некоторое время стояла, дрожа всем телом.

— Хорошо, — сказала она. — У меня истерика. Но все, что я говорила, правда.

— Я прекрасно все понял еще в первый раз. Почему ты до сих пор здесь?

— Неужели, черт тебя дери, ты не понимаешь?

— Нет. Объясни мне, — сказал я и сделал вид, что' слушаю ее с интересом.

— Из-за тебя. Уезжай! Немедленно уезжай!

— Я чересчур близок к открытию, чтобы все бросить, -ответил я. — Скорее всего, сегодня или завтра.

— Ты предлагал мне выйти за тебя замуж, — сказала она, — я согласна, только немедленно собирайся и уезжай.

— Неделю назад я бы, может быть, согласился, но сейчас — увы...

— Последние корабли снимаются с орбиты. На Скорби осталось меньше сотни людей, а до восхода Бетельгейзе здесь не останется никого. Как ты собираешься отсюда уехать, если даже решишь это сделать?

— Меня не забудут, — сказал я.

— Да, ты прав. — Она засмеялась подозрительно легко и чуть криво. — Последний корабль сделает проверку. Компьютер будет просматривать списки отбывших со Скорби. Твое имя всплывет, и они отправят корабль для розыска. Специально за тобой. Тебе это даст почувствовать собственную значимость, не правда ли? Тебя будут разыскивать, а потом увезут силой и не спросят, все ли ты успел сделать.

— К тому времени я, наверное, найду разгадку.

— А если нет?

— Посмотрим.

Я отдал ей свой носовой платок и поцеловал, когда она менее всего ожидала. Это заставило ее топнуть ножкой и сказать слово, для женских уст не предназначенное. И добавила:

— Хорошо, я останусь с тобой, пока они не придут. Кто-то должен присматривать за сумасшедшим, пока не назначили опекуна.

— Мне сейчас необходимо проверить саженцы, — сказал я.— Извини.

Я надел сапоги с голенищами до бедер, взял самострел и вышел через заднее крыльцо.

Я убил двух змей и водяного тигра, двух хищников сразу, а одного — возвращаясь домой. Когда я работал в поле, облака расступились и в разрыве блеснула ненавистная Бетельгейзе. Роботы уволокли туши с поля, на сей раз я даже не потрудился узнать размеры трофеев.

Сюзанна наблюдала за мной и в течение часа не проронила ни слова, пока я не сказал ей, что, может быть, завтра...

Она подошла к окну и посмотрела на небо: оно было будто объято пламенем.

— Железо, — сказала она, и по щеке у нее скатилась слеза. — Железо. Это не смешно. Оно не исчезнет, даже если ты не будешь обращать на него внимания. Оно — само по себе.

Веками орден на груди Ориона сжигал внутри себя водород, обращая его в гелий, а гелий аккумулировал в недрах. Когда объемы гелия сократились, его ядра распались, образовав углерод и предоставив энергию для того, чтобы орден Ориона не потерял своего блеска. Вскоре обман раскрылся, из углерода образовались кислород и неон, а температура звезды продолжала расти. Боязнь взрыва заставила звезду обратиться к магнию и кремнию.

Потом настал черед железа. С помощью спектрального анализа физики, наконец, поняли, что происходит. Генерал Орион исчерпал все хитрости, оставив про запас лишь одну. Сейчас его могло спасти только обращение железа обратно в гелий быстрым сжатием гравитационного поля. Этот процесс придал бы его награде ослепительно яркий блеск, а затем одарил генерала орденом Белого Карлика, которым он продолжал бы гордиться. Через двести семьдесят лет новую звезду увидели бы на Земле, и он еще некоторое время выглядел бы героем, а это кое-что значит. Таков разум военных.

— Железо, — повторил я.

Они пришли за мной на следующее утро. Но я еще не успел закончить. Корабль приземлился на холмах к Северу от моего убежища, из него вышли двое, затянутые в скафандры. Один нес ружье. У второго был „вынюхиватель” — прибор, который выслеживал человека по химическому составу организма. Эта штука действовала в радиусе мили. „Вынюхиватель” указал в сторону вагончика, ибо я как раз работал между ним и гостями.

Опустив бинокль, я ждал, сняв самострел с плеча. Сюзанна, наверное, находилась в полной уверенности, что я занят делом. Я действительно работал, пока корабль не появился на фоне объятого огнем небосклона и клочьев тумана, заволакивавших холм. Я спрятался на краю поля и стал ждать.

На случай подобных визитов я захватил скафандр: под водой их прибор был бесполезен.

Должно быть, они растерялись, когда запах исчез, но потом я заметил две тени, мелькнувшие рядом.

Я всплыл, скинул маску, прицелился и крикнул:

— Стойте! Бросайте оружие или я стреляю!

Один быстро обернулся, но не успел вскинуть ружье: я попал ему в руку.

— Я предупреждал, — сказал я, когда ружье упало на тропинку, а он схватился за руку. — Теперь поддайте его ногой. Так, чтобы оно упало в воду.

— Послушайте! Вам надо убираться отсюда, — крикнул раненый. — Бетельгейзе может взорваться в любой момент! Мы пришли специально за вами!

— Знаю. Но я еще не готов.

— Пока вы не в гиперпространстве, вам будет грозить опасность.

— Об этом я тоже знаю. Спасибо за совет, но я им не воспользуюсь. Сбросьте это проклятое ружье в воду! Быстрее!

Он так и сделал.

— Отлично. Если вам так хочется кого-то прихватить с собой, там, в вагончике, девушка, ее зовут Сюзанна Ленарт. Идите и заберите. Обо мне забудьте.

Они переглянулись.

— Она есть в списке, — сказал второй.

— Что с вами, мистер? — спросил первый. — Мы пытаемся спасти вашу жизнь.

— Я знаю и ценю это. Не беспокойтесь.

— Но почему?. .

— Это мое дело. Вам лучше уйти, — я указал дулом на Бетельгейзе.

Они направились к вагончику. Я пошел за ними, -они не имели оружия, чего нельзя было сказать о других обитателях этой планеты.

Похоже, Сюзанна сопротивлялась: они выволокли ее за руки. Держась вне поля их зрения, я проводил их до корабля и дождался, пока он взлетит и исчезнет в нестерпимом для глаз небосводе.

Вернувшись, я собрал свои заметки, переоделся и, выйдя из вагончика, стал ждать.

Не исключено, что это был всего лишь обман зрения, но мне показалось, что Бетельгейзе на мгновение померкла. Или виною тому колебания атмосферы? Не знаю...

Водяной тигр плеснулся невдалеке и пропахал в мою сторону глубокую борозду. Я убил его. Откуда-то появилась змея и приступила к трапезе. Появились еще две, вспыхнула ссора. Одну из них пришлось застрелить.

Свет Бетельгейзе вдруг показался мне чересчур ярким, но, скорее всего, причиной тому был страх. Я стоял не шелохнувшись и ждал. Сейчас я раз и навсегда рассею свои сомнения. По крайней мере, потом меня ждет отдых.

День еще не скатился к вечеру, когда я прицелился в подкравшуюся сзади водяную змею и услышал голос:

— Думаю, не стоит стрелять.

Я опустил пистолет. Мне почему-то стало стыдно.

Змея медленно скользила мимо. Я никак не мог заставить себя обернуться. Змея оказалась не маленькой и продолжала ползти.

Когда, наконец, мне на плечо легла его рука, я повернул голову и подумал, что я — великан по сравнению с ним.

Змея терлась о его сапоги.

— Привет, — сказал я. — Ты меня извини.

Он курил сигарету. Рост — пять футов и восемь дюймов. Неопределенного цвета волосы, темные глаза. Цвет глаз я подметил, когда, наконец, решил встретиться с ним взглядом. Я почти забыл его, так давно мы виделись в последний раз. Но голос его забыть невозможно.

— Тебе не за что извиняться. Ты хотел сделать открытие.

— Да. Она была права, хотя...

— И тебе удалось?

— Да. О тебе болтают глупости, а ты прилетел сюда только ради меня.

-Да.

— Не стоило ждать тебя здесь. Но мне хотелось убедиться самому. Хотя я неправ.

— Прав. Не исключено, что мне это было так же необходимо, как и тебе. Есть вещи, которые значат больше, чем жизнь. Так что с твоим открытием?

— Все сделано еще несколько дней назад. Сэр...

— Сэр — не то слово.

— Я знаю. Прости.

— Тебе хотелось узнать, заботит ли Френсиса Сэндоу судьба его сына? Бетельгейзе волнует меня меньше всего. Но нам пора. „Модель Т” я оставил на склоне холма. Пошли...

— Я знал, что иначе быть не могло.

— Спасибо.

Я взял свой нехитрый багаж.

— Я нашел прекрасную девушку, о которой хочу тебе рассказать, — сказал я. И всю дорогу до корабля я говорил о ней.

Змея последовала за нами, и он ей не препятствовал. Мы уложили ее тело вдоль стен кабины: ей незачем было оставаться здесь, на этой отнюдь не райской планете. И об этом я тоже никогда не забуду.

МИЛЕДИ НА ДИОДАХ[10]

Максин сказала:

— Поверни налево.

Так я и сделал.

— Останови машину. Вылезай и иди пешком. Перейди улицу по переходу.

Захлопнув дверь, я пошел по улице — человек в синем костюме, с плоским серым чемоданчиком и слуховым аппаратом в левом ухе. Должно быть, я походил на манекен из магазина Фуллера.

Я пересек улицу.

— Теперь иди обратно по этой стороне. Увидишь здание из красного кирпича под номером шестьсот шестьдесят восемь.

— Правильно, — ответил я.

— Иди к парадному подъезду, но не поднимайся по ступенькам. Подойдешь к железной ограде, увидишь лестницу, ведущую налево вниз. Спустишься по ней. Внизу будет дверь, возможно, на ней висячий замок.

— Точно.

— Поставь кейс, надень перчатки, они у тебя в кармане, достань из внутреннего кармана молоток, сбей замок. Постарайся обойтись одним резким ударом.

Потребовалось два удара.

— Войди в здание и закрой за собой дверь. Оставь замок здесь. Спрячь молоток.

— Здесь темно...

— В здании не должно быть людей. Сделай двенадцать шагов вперед, справа от тебя будет коридор.

— Правильно.

— Сними перчатку с правой руки и достань сверток десятицентовиков, он в правом кармане. В боковом коридоре увидишь телефонные кабины...

— Вижу...

— Тебе достаточно света из трех окошек напротив кабин, чтобы пользоваться телефоном?

-Да.

— Тогда войди в первую кабину, рукой в перчатке сними трубку, достань монетку и набери номер... — Она назвала цифры.

Я стал накручивать диск.

— Когда на вызов ответят, молча положи трубку на аппарат и перейди в следующую кабину, набери другой номер...

Я сделал это двенадцать раз подряд.

— Все, — сказала Максин. — Ты занял все линии на Холл, теперь туда никто не дозвонится. Маловероятно, что кто-нибудь явится сюда и снимет вызов. Быстро возвращайся в машину. Перед уходом повесь на дверь замок. Поезжай прямо в Холл. Поставь машину на углу, там, где надпись: .„За первый час 50 центов, за каждый последующий — 35 центов”. Держи деньги под рукой, возможно, придется заплатить вперед. Скажи смотрителю, что ты ненадолго.

Я вернулся к машине, сел и поехал.

— Придерживайся тридцати пяти миль в час и надень шляпу.

— Шляпу? Терпеть не могу шляп.

— Надень. И очки.

— Ладно, надел. От шляп волосы спутываются больше, чем от ветра, а шляпы предназначены для защиты от него. И редеют к тому же.

— Как обстоят дела с уличным движением? Пробок нет? Зато голова в тепле.

— Пробок нет. Ничего подобного. Волосы сами в состоянии позаботиться о голове, а уши все равно торчат и мерзнут.

— Какого цвета сигнал светофора? Тогда почему другие носят шляпы?

— Только что зажегся зеленый. Они дураки, конформисты. Шляпы ничем не лучше галстуков.

— Если с транспортом будет благополучно, то на этой скорости ты проскочишь еще два перекрестка. Остановишься на третьем по красному сигналу. Там у тебя будет время набить трубку, а может быть, и раскурить, хотя ты делал это очень медленно, когда упражнялся. Если не успеешь закурить, то по пути к автостоянке у тебя будет еще две возможности это сделать. А чем плохи галстуки? Проверь часы: у тебя ровно девять минут, прежде чем кислота разъест провода. Галстуки — это элегантно.

— Проверил... Галстуки — это глупо.

— А сейчас положи меня на заднее сидение и прикрой одеялом. Любому, кто попытается меня украсть, гарантирую сильнейший удар током.

Я переложил Максин, раскурил трубку, нашел стоянку.

— Когда будешь разговаривать со смотрителем, выпускай изо рта побольше дыма. Мешок из коричневой бумаги и складная коробка с тобой? Дверная распорка и фонарь?

— Да.

— Хорошо. Сними перчатки. Вынь и спрячь слуховой аппарат. И следи за тем, как держишь баранку. Ладонями. И протирай после каждого прикосновения.

Я поставил машину, расплатился со смотрителем и зашагал по улице в сторону Холла. Оставалось две минуты двадцать секунд.

Поднявшись по ступенькам, я прошел в вестибюль. Выставка „ Сикфакса” находилась позади и слева от меня.

Оставалась минута сорок секунд. Я выбил трубку над урной, почистил чашечку.

Изучив копии с чертежей, Максин утверждала, что в выставочном зале окон нет. Металлический косяк, металлическая дверная плита — все, как сказала Максин.

Я приблизился к открытой двери, услышал голоса, мельком увидел клавиатуру машин, демонстрационные витрины, убрал трубку и заменил простые очки на инфракрасные. Пятнадцать секунд. Натянул перчатки. Десять.

Я сунул руки в карманы, левую ладонь положил на инфракрасный фонарик, а правую — на распорку. Медленно сосчитал до десяти и вошел в зал — как раз в тот момент, когда погасили лампы.

Пинком захлопнув за собой дверь, я затолкал распорку в щель между замком и косяком, провел стерженьком поляризатора, и дверь оказалась запертой наглухо.

Я включил фонарь и двинулся по залу к центральным выставочным витринам.

Посетители глупо толкались в темноте, в то время как я вытаскивал молоток и разбивал стекло. Двое продавцов двинулись ко мне на ощупь, но они шли слишком медленно. Я отложил молоток и наполнил сумку золотой, платиновой и серебряной проволокой; самые дорогие кристаллы я завернул в куски материи.

Полминуты ушло, чтобы наполнить сумку. По пути к выходу я достал коробку, на которую заранее были наклеены марки и написан мой адрес, и уложил сумку в коробку, в гнездо из обрывков газет. Вокруг вспыхивали зажигалки и спички, но они не могли разогнать мрак.

Возле двери толпились, тревожно переговариваясь, люди.

— Дайте пройти, — крикнул я. — У меня ключ.

Толпа расступилась. Я деполяризировал распорку, проскользнул в дверь, затворил ее и установил распорку снаружи.

Выходя на улицу с трубкой в зубах, я снял перчатки, спрятал фонарь и сменил очки. На углу опустил коробку в почтовый ящик и пошел к стоянке. Я остановил машину в переулке, вывернул наизнанку синий пиджак — получилась легкая серая спортивная куртка, — снял очки, сунул в карман трубку и вставил в ухо аппарат.

— Все в порядке, — сказал я.

— Хорошо, — отозвалась Максин. — По моим подсчетам, теперь они должны тебе два миллиона сто двадцать три тысячи четыреста пятьдесят долларов. Надо вернуть машину и взять такси, чтобы обеспечить алиби.

— Понял. В Денвере, куколка, мы обменяем большую часть добычи. Пожалуй, надо будет купить для тебя новый чемоданчик. Какой цвет ты предпочитаешь?

— Купи мне чемоданчик из кожи аллигатора, Дэнни. Это элегантно.

— Будет тебе аллигатор, крошка, — ответил я, и мы поехали в бюро по прокату машин.

В Денвере мы оказались два месяца спустя, там я занялся программированием Максин. Я заложил в нее всю справочную информацию по городу: его историю, сведения о притонах, где скупали краденое, и прочую статистику, до которой мог добраться. Я подключил к Максин оптический сканер и продемонстрировал ей путеводители и копии с чертежей всех общественных и других зданий, обнаруженных в ратуше. Затем сфотографировал изнутри и снаружи конференц-отель, а заодно и примыкающие строения. Кроме того, мы ежедневно просматривали местные газеты и прочую периодику.

Второй этап начался, когда Максин запросила специальную информацию: каково покрытие той или иной дороги? Какая одежда сейчас в моде? Сколько строительных компаний в настоящее время ведут работы? Какова ширина таких-то и таких-то улиц?

Однажды мне, как держателю акций, прислали брошюру о предстоящей большой конференции. Эту брошюру я тоже скормил Максин.

— Ты хочешь полного погашения долга? Это включает судебные издержки, гонорар адвоката и семь процентов на...

— Ты о чем?

— Здесь впервые будет демонстрироваться „Сикфакс-5000”. Укради его.

— Украсть эту чертову машину?! Да она, должно быть, весит несколько тонн.

— Согласно брошюре, шесть тысяч четыреста фунтов. Надо украсть ее и исчезнуть. Понимаешь, твои шансы постоянно уменьшаются.

— Да, но... Боже мой! Что я буду делать с этим „Сикфаксом-5000”?

— Разберешь и продашь по частям. Или предложи его Бюро социальной статистики в Сан-Пауло. Они как раз ищут что-нибудь подобное, и я наметила три способа переправить „Сикфакс” контрабандой. Мне еще нужны данные о...

— Тут и разговора быть не может.

— Почему? Думаешь, я не смогу составить план? -удивилась она.

— Случайностей может быть столько...

— Ты сконструировал меня так, чтобы я учитывала каждый нюанс. Не беспокойся. Только дай мне информацию, которую я прошу.

— Крошка, я поразмыслю над этим чуть позже. А сейчас извини, я собираюсь пообедать.

— Не пей слишком много. Нам предстоит долгий разговор.

— Разумеется. До встречи.

Я задвинул Максин под кровать, вышел на улицу и направился к ресторану. Был теплый летний вечер, и в косых лучах солнца, падавших между зданиями, висело множество мерцающих пылинок.

— Мистер Брэкен, можно с вами поговорить?

Я повернулся и увидел за большими и круглыми, как донышки консервных банок, „арлекинами”[11] глаза цвета кленового сиропа, опустил взгляд приблизительно на пять футов два дюйма, к носкам белых сандалий, и вновь, на сей раз медленно, поднял его. Передо мной стояла девушка, курносая, с маленькой грудью, хотя платье в песочную полоску давало понять, что плечи у нее, по крайней мере, не костлявые. Волосы с тем же отливом кленового сиропа были уложены в шар на затылке, и над этим шаром, над ушами, которые выглядели довольно аппетитными, порхала парочка заколок в виде крылышек. У нее была большая сумка и почти такой же величины футляр с кинокамерой.

— Здравствуйте. Можно. — В ней было что-то смутно знакомое. Но я не мог понять, что.

— Меня зовут Джильда Кобурн, я приехала сегодня. Мне поручили написать статью о компьютерной конференции и еще дали задание встретиться с вами.

— Со мной? Зачем?

— Чтобы взять интервью на тему о технологии обработки данных.

— Через неделю вы встретите здесь множество людей, гораздо более интересных, чем я. Почему бы вам не поговорить с кем-нибудь их них? Я больше не занимаюсь компьютерами.

— Но я слышала, вы имеете отношение к трем самым знаменитым взломам последних месяцев. Я прочла все, что касается процесса Дэниел Брэкен против „Сикфакс Инкорпорейтед”.

— Откуда вы узнали, что я в Денвере?

— Вероятно, кто-нибудь из ваших друзей сообщил об этом моему издателю. Я не знаю, откуда у него эти сведения. Так могу я получить у вас интервью?

— Вы еще не обедали?

— Нет.

— Тогда пойдемте со мной. Я вас накормлю, а заодно и расскажу о технологии обработки данных.

Никто из моих друзей не мог ничего сообщить никакому издателю, потому что у меня не было друзей. За исключением Максин. Не из полиции ли эта Джильда? Если да, то из какой: частной, местной, страховой? Если удастся что-нибудь выяснить, это стоит угощения.

Я заказал напитки перед первым блюдом, бутылку вина во время еды и еще две рюмки после. Я надеялся затуманить ей мезги. Она ни от чего не отказывалась, пила, но оставалась трезва, как стеклышко.

И вопросы она продолжала задавать самые невинные, пока я намеренно не допустил одну оплошность.

Когда мы говорили о возможных способах общения с инопланетянами (если таковая возможность нам вообще когда-нибудь предоставится), я упомянул о „Сикфаксе-410”.

— Шестьсот десять, — поправила она.

Стоп! Распустить волосы, слегка осветлить, заключить линзы в роговую оправу и...

Соня Кронштадт, гениальная выпускница MIT[12], создательница „Сикфакса-5000”, который я замыслил продать Бюро социальной статистики в Сан-Пауло. Она работала на противника.

За последние пять лет я сталкивался с „Сикфаксом” .двенадцать раз. Никто в моем участии в кражах не сомневался, но доказать они ничего не могли. Я сконструировал „Макс-10” — Максин — для того, чтобы она разрабатывала идеальные преступления, и она делала это двенадцать раз подряд. Хозяева „Сикфакса” пытались, разумеется, меня поймать, но нам всегда удавалось перехитрить их детективов, охрану и сигнальные устройства.

Благодаря Максин мои преступления никогда не были похожи настолько, чтобы можно было определить „почерк”. Каждая кража была de novo[13]. И если в городе заблаговременно и под вымышленной фамилией оказалась Кронштадт, значит, с этой Денверской конференцией не так все просто. Кроме всего прочего, в брошюре упоминалось о широкой экспозиции дорогостоящего оборудования. Неужели у них возникли опасения насчет Дэнни Брэкена? Пожалуй, стоит подождать, не проговорится ли эта красотка...

— Не выпить ли нам стаканчик у меня в номере? -предложил я, взяв ее за руку.

— Спасибо, — сказала она и улыбнулась. — Не откажусь.

... Ха! Даже в аду не встретишь такой фурии, как ревнивый конструктор компьютеров или как ревнивый компьютер, в чем я позднее убедился...

Когда мы пришли в номер и уселись с бокалами в руках, она спросила, что я думаю о кражах на выставках и конференциях „Сикфакса”.

— Что?

— Мне бы хотелось услышать ваше мнение о том, кто мог их осуществить.

— Ай-Би-Эм?[14]

— Нет, я серьезно. Ведь ни одной нити. Каждое преступление просто идеально. Поневоле приходит в голову, что такому преступнику к лицу более крупная игра, скажем, ювелирные магазины, банки... Моя теория: у этого человека зуб на кампанию. Что скажете?

— Нет, — отозвался я и, наклонившись, чтобы наполнить бокалы, коснулся губами ее шеи. Она не отстранилась. — Вы уверены, что это дело рук одного человека, факты же говорят о другом. Я читал, что ни одно из этих преступлений не похоже на другое'. Не сомневаюсь, что выставка „Сикфакса” в уголовном мире считается легкой добычей.

— Чепуха, — сказала она. — Это добыча не такая уж легкая. Каждая выставка проводилась с величайшими предосторожностями, но вор был умнее, сумел подготовиться тщательнее. Думаю, эти кражи дело рук одного человека, который зол на кампанию и которому очень нравится сажать ее в лужу.

Тут я ее поцеловал — в губы, чтобы замолчала. Она подалась навстречу... Потом пришлось выключить свет.

... Позже, когда я лежал и курил, она сказала:

— Всем известно, что это проделал ты.

— Я думал, ты спишь.

— Я решала, как об этом сказать.

— Ты не репортер, — произнес я.

— Да, — просто согласилась она.

— Чего ты хочешь?

— Хочу? Я не хочу, чтобы ты попал в тюрьму.

— Ты работаешь на „Сикфакс”?

— Да, на „Сикфакс”. Я влюблена в модели 5280 и 9310. Я знаю, что это твои конструкции. Говорят, они не просто очень хороши, говорят, это дело рук гения.

— Я нанял инженера-консультанта, — сказал я, — этого вашего мистера Уолкера, черт бы его побрал, чтобы он помог мне с чертежами. Через неделю он перешел на работу в „Сикфакс” прежде, чем я успел зарегистрировать патенты. Тебе следует сравнить его заявки и мои. Он опередил меня, и поэтому он сейчас вице-президент.

— Вот почему ты задумал эти ограбления...

— Как держатель акций, я имею право на проверку финансовых отчетов фирмы. Эта цифра появилась, когда я подсчитал, насколько возросла прибыль после внедрения моих изобретений, и решил вернуть себе эту сумму. Но и этого мне мало. Произведения искусства бесценны.

— Это был ты, Дэнни, и никто иной. Я видела дверную распорку. Только ты мог ее сконструировать. Я помню, как ты был озлоблен после суда, как клялся, что отомстишь...

— Ну и что? Какой смысл тебе делиться со мной своими бездоказательными догадками? Разве ты можешь что-нибудь представить на суде?

— Пока не могу.

— Что значит — пока?

— Я приехала сюда перед началом конференции, потому что знала: ты в городе и... — она замялась, — замышляешь новую кражу. Я пришла предупредить тебя, потому что не хочу, чтобы ты оказался за решеткой. Сама мысль о том, что из-за меня ты можешь попасть в тюрьму, для меня невыносима.

— Допустим, твои догадки верны. Но при чем тут ты?

— Потому что я конструктор „Сикфакса-5000” — сказала она, — и в его программу внесена вся информация, до последнего факта, о тебе и о Денвере. Он не просто восстанавливает факты, Дэнни. Это совершенный интегральный компьютер-детектив. Я не сомневаюсь, что он способен экстраполировать кражу, которая может случиться на конференции, и, соответственно, разработать меры предосторожности. Можешь больше не рассчитывать на успех. Век величайших преступников миновал, и отныне на сцену выходит СОД — следственная обработка данных.

— Ха! — попытался рассмеяться я.

— Ты сейчас достаточно богат? — наступала Соня. -Так? Ты можешь отступиться?

— Богат? Да, богат, но дело не в...

— Подожди! — перебила она. — Я понимаю твои мотивы, но тебе не перехитрить пятитысячный. Никогда! Даже если ты опять отключишь электроэнергию, пятитысячный перейдет на автономное питание. Неважно, что ты предпримешь: он немедленно разработает меры противодействия.

— Возвращайся в „Сикфакс”, — холодно ответил я, -и передай своим хозяевам, что меня не запугать никакими высосанными из пальца рассказами о компьютере-детективе. На то время, пока они устраивают выставки и участвуют в конференциях, пусть будут готовы нести убытки. Больше я ничего не скажу.

— Этот рассказ не высосан из пальца! — воскликнула она. — Я проектировала этот компьютер! Я знаю, на что он способен!

— Когда-нибудь я познакомлю тебя с Максин, — усмехнулся я, — и она скажет, что она думает о детективе весом в шесть тысяч четыреста фунтов.

— Кто такая Максин? Твоя девушка или...

— Мы с ней добрые друзья, — сказал я, — она всюду со мной.

Соня вскочила, быстро оделась, и через минуту я услышал, как хлопнула дверь. Я разлегся на диване и включил переговорное устройство.

— Максин, детка, ты все слышала? Машина, которую мы затеяли украсть, сама не прочь до нас добраться.

— И что?-сп росила Максин.

— Следует вывод, — ответил я, — что все, на что она способна, ты должна уметь делать лучше. Шесть тысяч четыреста фунтов! Ха!

— Ты знал, что я под кроватью и включена, и все равно делал это?

— Что я делал?

— Занимался любовью с этой... с этой женщиной... Надо мной! Я все слышала!

— Ну... и что?

— Ты меня настолько не уважаешь?

— Конечно, уважаю. Но то, что происходит между двумя людьми, не...

— Разумеется! Я всего лишь металлическая вещь, которую ты одариваешь не любовью, а фактами. Вещь, которая планирует твои преступления! Как индивидуальность, как женщина я для тебя ничего не значу!

— Это неправда, Максин, деточка моя. И ты это знаешь. Я привел ее сюда только для того, чтобы выяснить, что затеял „Сикфакс”. Я сделал это, чтобы получить нужные сведения.

■ — Не лги, мне, Дэниел Брэкен! Я знаю, кто ты такой! Ты — бабник!

Мне послышались в ее голосе слезы. Этого не могло быть, но...

— Не надо, Максин! Ты знаешь, что это не так. Разве я не купил тебе прекрасный чемоданчик из крокодиловой кожи?

— Ха! Какая дешевка, если учесть все, что я для тебя сделала! Неблагодарный!'

— Не надо, Мак...

— Видимо, тебе пора обзавестись другим компьютером.

— Мне нужна ты, детка. Только тебе по силам одолеть пятитысячный.

— Больно жирно!

— Что, по-твоему, мне теперь делать?

— Иди напейся.

— А какая от этого будет польза?

— Мне кажется, ты считаешь, что это даст ответ на все вопросы. Все мужчины — животные.

Я налил себе порцию виски и закурил сигарету. Не следовало давать Максин такой гортанный голос. Я залпом осушил бокал и налил еще.

Прошло три дня, прежде чем у Максин все было готово. Утром она разбудила меня, распевая „Боевой гимн республики”, и объявила:

— Доброе утро. Я решила простить тебя, Дэнни.

— Благодарю. Чем вызвана такая перемена?

. — Мужчины слабы. Я произвела расчеты и пришла к выводу, что в той ситуации ты был бессилен. Тут виновата только женщина.

— О, я вижу...

— И я продумала новую кражу. Идеальную.

— Прекрасно. А что мне надо делать?

Должен сказать, что здесь с моей стороны имели место некоторые упущения. Я недооценил реакцию Максин на ночь, проведенную с Соней. Меня тревожило, как бы все это не зашло слишком далеко, не закончилось точно рассчитанной местью. Что, если она направит свои помыслы на то, чтобы меня поймали? Я обдумал проблему и решил: нет, это глупо. Максин — всего лишь машина, пусть самая рассудительная в мире и снабженная генератором случайных чисел — аналогами эмоций.

— Я поставила себя на место пятитысячного, — сказала Максин. — Мы с ним располагаем одинаковыми данными о тебе и о месте действия. Следовательно, я могу прийти к тем же заключениям, что и он. Разница в том, что он ведет оборонительную войну, а на нашей стороне преимущество — инициатива. Вводя независимые переменные, мы пробьем брешь в его защите.

— Например?

— Когда его конструировали, ты уже ограбил конференцию и выставку. Я уверена в том, что „Сикфакс-5000” разрабатывает защиту от таких — и только таких — преступлений, которые уже совершились. Именно на это он и запрограммирован.

— Не могу приять...

— Предположим, ты нанесешь удар до конференции или после.

— Это прекрасно, Максин, если пятитысячный предназначен для решения простых проблем. Но я слегка побаиваюсь этой машины. Соня Кронштадт — неплохой работник. Предположим, она снабдила свое сверхтяжелое чудище сферой восприятия вдвое большей, чем у тебя, и оно, это чудище, способно решать проблемы по мере их возникновения. Или предположим, сама Соня смотрит на вещи под тем же углом, что и ты, и вопрос для нее не так сложен, как нам кажется.

— Она сказала о „краже, которая может произойти на конференции”, и, держу пари, она запрограммировала его именно на это время. Внезапность на нашей стороне.

— Я не хочу рисковать.

— Ладно, не будем. А что, если украсть после конференции? Конференция открыта для публики, и мы можем ее посетить. Тебя оттуда не вышвырнут, если не будешь нарушать порядок. Во вчерашней газете сообщалось, что „Сикфакс-5000” играет в шахматы— и победит любого игрока-человека. Он может составить партию местному чемпиону и вообще любому, кому заблагорассудится, — доска и оплата игры за счет шахматистов. Иди, покупай шахматы. Меня возьмешь с собой и будешь держать включенной. Повторяй вслух каждый его ход, играть с пятитысячным буду я. По этой игре я рассчитаю его способности к решению проблем. А потом скажу, сможем ли мы осуществить наш план.

— Не говори глупостей! Как ты можешь узнать все это, сыграв одну партию в шахматы?

— Для этого и создают машины. Не будь таким ревнивым. Я собираюсь только получить необходимые мне сведения.

— Кто ревнив? Я разбираюсь в компьютерах и не понимаю, как ты можешь что-нибудь выудить из такого пустяка, как одна партия в шахматы.

— Здесь и проходит та черта, Дэнни, за которой кончается наука и начинается искусство. Именно здесь. Предоставь это мне.

— Ладно. Мне, вероятно, придется пожалеть, но пусть будет по-твоему.

— Не волнуйся, Дэнни. Я могу рассчитать все на свете.

Вот почему за день до закрытия конференцию посетил мужчина в темном костюме, с чемоданчиком из кожи аллигатора, шахматной доской и слуховым аппаратом в левом ухе.

— Такой стереоустановки я еще не видел, — сказал я Соне, которая вводила в машину программу для десяти или одиннадцати игроков, сидевших за шахматными столиками. — Этот шкаф играет в шахматы?

Она взглянула на меня и отвернулась.

-Да.

— Я хочу с ним сыграть.

— Шахматы принес?

Я заметил, что она покусывает губу.

-Да.

— Садись за свободный столик и готовь доску. Через несколько минут начнется игра. Какие предпочитаешь: черные или белые?

— Белые. Я агрессивен.

— Хорошо, ходи первым.

Я поставил Максин на пол возле стола, раскрыл доску и высыпал фигуры. Расставив их, я щелкнул языком, подавая сигнал.

— Е2-Е4, — сказала Максин. Час спустя все партии, кроме нашей, были окончены. Шахматисты столпились вокруг меня. „Неплохо играет парень”, — заключил кто-то, и с ним согласились.

Я взглянул на часы. „Сикфаксу-5000” на обдумывание ходов требовалось больше времени, чем Максин. Краешком глаза я заметил, что с флангов незаметно появились два оханника в форме.

На лице Сони, делавшей ходы по указке своей машины, появилось изумленное выражение. Несколько раз полыхнули фотовспышки, и я услышал, как произносят мое имя.

Затем Максин перешла в решительное наступление. Я не очень люблю шахматы, хотя мало-мальски играть умею. Но даже если бы я имел по полчаса на обдумывание ходов, то не успевал бы следить за направлениями ее ошеломительных атак.

Пятитысячный считал медленно, и я не мог взять в толк, кому принадлежит инициатива. Фигур мы набрали примерно поровну.

Соня вздохнула и двинула ладью.

— Пат, — сказала она.

— Спасибо, — улыбнулся я. — У тебя красивые руки. -И вышел.

Поскольку я не сделал ничего плохого, никто не попытался меня остановить, кроме представителя местного шахматного клуба.

Когда мы ехали домой, Максин сказала:

— Мы сможем это сделать.

— Сможем?

— Да. Теперь я знаю, как он действует. Это прекрасный механизм, но я положу его на обе лопатки.

— Как случилось, что вы закончили вничью?

— Я поддалась. Нельзя было выигрывать, иначе бы он понял, что мне от него надо. Он ни разу не проигрывал, и не имело смысла огорчать его на глазах у шахматной братии.

Мне не понравился тон, каким ока произнесла последнее слово, но я воздержался от комментариев.

В зеркальце заднего обзора мелькнул „Мерседес” Сони Кронштадт. Она проводила меня до дома, два раза объехала вокруг квартала и исчезла.

Через неделю я располагал всем необходимым снаряжением, вплоть до парафиновых формочек для жевательной резинки.

„Синфакс-5000” был доставлен из Массачусетса и вскоре должен был лететь обратно. Из аэропорта и в аэропорт его обычно перевозили на грузовике. Так что мне предстояло стать угонщиком.

Я застегнул спортивную, в красную и белую полоску куртку, поправил шелковый красный „эскот”[15] и фальшивые черные усы, затолкал за щеки побольше ваты, нахлобучил на голову соломенную шляпу. В этой амуниции, которую я натянул поверх спортивных брюк и фуфайки, было жарко, как в парнике. Взял я и холщовую сумку с чемоданчиком из кожи аллигатора.

Я притаился за углем хранилища.

Когда погрузка закончилась, а рабочие и охранники исчезли из виду, я подошел и успел завязать разговор с водителем как раз перед тем, как он уселся в кабину.

— Вот человек, которого я ищу! — воскликнул я. -Человек разборчивый и со вкусом. Мне бы хотелось, сэр, предложить вам бесплатный образчик резинки „Даб-Алерт”! Эта жевательная резинка освежает вдвойне! И бодрит вдвойне! Мне бы хотелось также узнать ваше мнение об этом чудесном жевательном приключении!

— Вообще-то я не особый любитель жвачки, — сказал водитель, — но все равно спасибо.

— Сэр, если вы примете участие в тесте на реакцию к резинке, это будет очень много значить для моего работодателя.

— В тесте? — спросил он.

— Да, в целях выяснения общественного мнения, -подтвердил я. — Так мы можем узнать, какой прием ждет этот продукт. Это одна из форм рыночных исследований.

— Да? Вот оно что...

— Эй, вы! — закричал один из охранников, вернувшийся в хранилище. — Стоять! Не двигаться!

Я даже присел от испуга, когда он спрыгнул с лестницы у стены склада. За ним последовал второй охранник.

— Вы раздаете бесплатные образцы? — подозрительно спросил первый.

— Да. Жевательную резинку.

— А нам можете дать?

— Конечно. Возьмите штучки две, — обрадованно согласился я.

— Спасибо, — он расплылся в улыбке.

— Я тоже возьму, — сказал водитель.

— Прошу.

— Неплохо, — определил первый охранник. — Пряная, вроде с перечной мятой. И чувствуешь себя бодрее.

— Точно, — подтвердил второй охранник.

— Угу, — добавил водитель. Охранники, чавкая, побрели к лестнице. Водитель двинулся к кабине.

— Погодите, — попросил я. — Как она, на ваш вкус?

— Пряная, вроде с перечной мятой. И бодрит. Мне пора, — добавил он, забираясь в кабину и заводя двигатель.

— Мистер Даб-Алерт благодарит вас, — сказал я, оглядываясь через плечо, чтобы убедиться, что склад опустел. И тут зазвенел звонок.

Оказалось, что я не так уж плохо рассчитал время. Я заранее подложил кое-куда сверток, чтобы он впоследствии поднял на ноги мистера пожарника. Звонок был похож на обычный сигнал пожарной тревоги, и этого было достаточно, чтобы все до последнего человека покинули склад. Единственное, чего я желал, — чтобы он отзвенел чуть пораньше. Ужасно не хотелось оставлять такую штучку в руках охраны.

Пока водитель прогревал двигатель, я вытащил из холщовой сумки комбинезон и облачился в него. Любой, кто мог заметить, как я забираюсь в кузов, принял бы меня за грузчика.

Шофер включил сцепление. Я пополз в сторону кабины, выплевывая вату и застегивая последние пуговицы комбинезона, и спрятался за стенкой „Сикфакса-5000”. Холщовую сумку я затолкал-в угол, а Максин положил на колени.

— Сколько, по-твоему, на это уйдет времени, детка? -спросил я, когда грузовик тронулся.

— Он не похож на человека, страдающего запором? -спросила Максин.

— Откуда мне знать, черт побери?

— В таком случае, откуда мне знать?

— Скажи хотя бы приблизительно.

— Я тебе говорила, ему хватит времени выехать на тот участок дороги. Если в силу какой-нибудь случайности ничего не получится, тебе придется устроить беспорядок в кузове, заманить его сюда и напасть.

— Надеюсь, до этого не дойдет.

— Я тоже не сомневаюсь в успехе. Это очень сильнодействующее средство.

Тут я подумал: что будет, если это произойдет слишком скоро? Но Максин, как всегда, оказалась права.

Спустя некоторое время мы съехали на обочину и остановились. Щелчок открываемой двери послышался одновременно со скрипом тормозов.

— Все в порядке, Дэнни, перебирайся за баранку.

— Максин! Я только что почувствовал! Раньше я не был уверен, потому что работал двигатель. Каждый раз, когда я касаюсь пятитысячного, я чувствую слабую вибрацию. Он включен!

— Что? Да, у него автономный источник питания. Тебе об этом известно. Не беспокойся, он не сможет узнать о твоем присутствии, пока ты не введешь ему программу с этой информацией.

— Если только у него нет какого-нибудь звукового входа.

— Сомневаюсь. Зачем ему это? Ты же знаешь, как трудно украсть такую вещь.

— Интересно, что он сейчас делает?

— Решает проблемы. Какая разница? Ты лучше пошевеливайся, пока водитель оправляется в поле.

Прихватив с собой Максин в холщовой сумке, я забрался в кабину. Ключи были в замке зажигания; я завел двигатель и поехал. Водителя я не заметил. Проехав по дороге около пяти миль, я свернул в кульверт, указанный Максин, остановился и достал из сумки аэрозольные баллончики, опрыскал красные борта грузовика серой краской, поставил таблички с номерами другого штата, окатил один из бортов воздухом под давлением, чтобы побыстрее высохла краска, приложил трафарет и распылил поверх него желтую краску. „СРОЧНЫЕ ПЕРЕВОЗКИ МЕБЕЛИ” -вот что у меня получилось.

Мы вернулись на дорогу и помчались дальше.

— Мы это сделали, Максин! — воскликнул я. — Мы это сделали!

— Еще бы! — отозвалась она. — Я тебе говорила, что могу рассчитать все, что угодно. С какой скоростью мы едем?

— Пятьдесят пять. Я не хочу, чтобы наш пассажир перевернулся. Первое, что я сделаю, — съеду с дороги и выключу его.

— Это будет жестоко, — сказала она. — Почему бы тебе не оставить его в покое?

— О боже! — сказал я. — Это всего лишь несчастная жестянка с винтами. Может быть, это действительно второй компьютер в мире, но в сравнении с тобой он просто идиот. У него даже нет генераторов случайных чисел, а без них невозможны такие вещи, как аналоги эмоций.

— Откуда ты знаешь? Или ты уверен, что, кроме тебя, никто не способен их создать? К тому же у меня не аналоги, а эмоции. Настоящие, человеческие!

— Я не тебя имел в виду! Ты — совсем другое дело!

— Ты слишком долго обо мне говорил! Я для тебя никто, правда, Дэнни? — Я — жестянка, которую ты начиняешь фактами. Я для тебя ничего не значу как личность.

— Все это я уже слышал. II ие намерен спорить с истеричной машиной.

— Потому что знаешь: правда на моей стороне.

— Тогда слышала, что я сказал. — Я взглянул в зеркальце заднего вида. — Эй! За нами идет машина „Мерседес”! Это Соня. Как она... Пятитысячный! Твой дружок ведет передачу на коротких волнах! Он передал по радио наши координаты!

— Нажми-ка лучше на газ, Дэнни.

Я так и сделал, не переставая поглядывать в зеркало.

— На грузовике я не могу оторваться от „Мереседеса”!

— И не впишешься в поворот, милый Дэнни, если послушался меня и нажал на газ. А я уверена, что ты послушался. Ничего не поделаешь — условный рефлекс. Все люди так устроены.

Я посмотрел вперед и понял, что поворот мне не одолеть. Завизжали тормоза. Даже резина задымилась, но скорость упала недостаточно.

— Стерва! Ты меня предала! — заорал я.

— Ты понял, Дэнни! Так тебе и надо, бабник. На такой скорости даже выпрыгнуть не удастся.

— Черта с два! Не бывать по-твоему! — Мне удалось еще немного сбросить скорость и, прежде чем грузовик окончательно потерял управление, я открыл дверцу кабины, выпрыгнул и покатился по склону.

Думаю, смягчила удар, а может быть, и спасла меня спецовка. И прежде чем грузовик выскочил из радиуса радиопередачи, я услышал голос Максин;

— Это я задумала такую концовку, Дэнни. Я же говорила, что могу рассчитать все, что угодно. Прощай!

Лежа и чувствуя себя так, как может себя чувствовать смятая, скрученная и всеми прочими способами изувеченная перфокарта, и рызмышляя о том, кто мне ближе -скульптор Пигмалион или доктор Франкенштейн, — я услышал, как наверху, на автостраде, затормозила машина.

Я услышал шаги и, повернув голову, увидел ремешки белых сандалий, а над ними, примерно в пяти футах, глаза цвета кленового сиропа.

— Максин положила твой проклятый пятитысячный на обе лопатки, — прохрипел я. — Она была в чемоданчике. И пат ему устроила тоже она... Это она планировала кражи и все остальное. И меня перехитрила...

— Когда ты создал эту женщину, ты сделал хорошее дело, — сказала Соня и коснулась моей щеки. Потом она ощупала меня, но сломанных костей не обнаружила.

— Вместе мы сможем построить просто-таки дьявольский компьютер, — сказал я.

— У тебя ус кривой, — улыбнулась она. — Я его подровняю.

МУЗЕЙНЫЙ ЭКСПОНАТ[16]

Признав, что легкомысленное человечество окончательно отвергло его искусство, Джей Смит решил покинуть этот мир.

Четыре доллара девяносто восемь центов, потраченные на заочный курс „Йога — дорога к свободе”, не принесли Смиту освобождения. Трата только подчеркнула его принадлежность к жалкому роду человеческому, уменьшив на указанную суц^у его скудный капитал.

Сидя в позе падмасана, Смит размышлял о том, что с каждым днем его пупок угрожающе приближается к позвоночнику. Нирвана представлялась ему подходящим выходом, а вот к самоубийству он испытывал противоположные чувства, так как фатализм был чужд логическому складу его ума.

— Легко было лишиться жизни в идеальном окружении! — вздохнул Смит, откинув назад золотые кудри, уже достигшие классической длины. — Тучный стоик в ванне, окруженный рабынями и потягивающий вино из кубка, пока преданный врач-грек с потупленным взором вскрывает ему вены! Или изящный лирик, щиплющий лиру и диктующий речь, которую прочтут растроганные соотечественники на его собственных похоронах. Им легко было умирать! Но художнику в наше время? — нет! В тайне от всех, подобно старому слону, он уползает в укромный угол навстречу смерти!

Смит поднялся во весь свой немалый рост и повернулся к зеркалу. Бледная кожа, прямой нос, широкий лоб, широко расставленные глаза... Итак, раз право на жизнь в искусстве у него отнято, он принимает решение.

Он напряг мускулы, выручавшие ею в течение четырех лет, когда он был полузащитником университетской футбольной команды и в свободное от футбола время вынашивал в душе свое художественное направление, а именно: двухмерную графическую скульптуру.

„В целом, — писал какой-то убогий критик, — создания мистера Смита являются ничем иным, как фресками без стен либо вертикальными линиями. Этруски в совершенстве овладели первой из этих форм, потому что знали, что с ней делать. Второй форме обучают в детском саду пятилетних”.

Умник несчастный! Черт бы побрал этих всезнаек!

Смит с удовлетворением отметил, что аскетический режим, которого он придерживался целый месяц, улучшил его фигуру. Пожалуй, сойдет за Павшего Гладиатора, поздний эллинизм.

— Решено, — произнес он. — Не стал творцом, придется стать музейным экспонатом.

Вечером одинокая фигура с узелком в руках вступила под своды Музея искусств.

Измученный духом, хоть и выбритый вплоть до подмышек, Смит бродил по греческому залу, пока тот не опустел. Он остался наедине с мраморными скульптурами.

Смит выбрал темный угол и распаковал складной пьедестал. Большую часть одежды и предметы личной необходимости, в которых он нуждался, даже будучи экспонатом, спрятал в пустое пространство под днищем.

— Прощай, жестокий мир! — объявил он, взбираясь на пьедестал. — С художниками так не обращаются.

Деньги, потраченные на курс медитации, не пропали даром, поскольку на пути к свободе он усвоил приемы владения мускулами, которые позволяли ему сохранять совершенную неподвижность статуи всякий раз, когда по вторникам и четвергам рано утром через греческий зал во главе сорока четырех третьеклассников проходила высохшая пожилая дама. К счастью, он выбрал сидячую позу.

По доносящемуся из соседней галереи тиканью огромных часов — произведения искусства восемнадцатого века, украшенного золотыми листьями, эмалями и ангелочками, преследующими друг друга вокруг циферблата, — он к концу недели с точностью до секунды вычислил передвижения сторожа. Ему очень не хотелось попасть в список похищенных в самом начале своей карьеры и не иметь потом в перспективе ничего, кроме второразрядных галерей или тяжкой роли статуи в невеселых частных коллекциях под бдительным присмотром невеселых частных коллекционеров. Поэтому-то он при набегах на буфет первого этажа двигался очень осторожно и старался чувствовать, как движутся ангелочки.

Дирекции и в голову не могло прийти, что холодильник в буфете может подвергнуться набегам со стороны экспоната музея, и Смит горячо приветствовал отсутствие воображения дирекции. Он ужинал ветчиной и булочками, лакомился мороженым. Через месяц ему пришлось заняться гимнастикой в зале Бронзового века.

— О, несчастные! — размышлял-он в отделе современного искусства, обозревая мир, который когда-то считал своим. При виде статуи Сраженного Ахилла на глаза его набегали слезы, как будто это было его собственное творение. Да так оно и было.

Как в зеркале, он видел себя в замысловатом коллаже из гаек и болтов.

— Если бы ты не сдался, — обвинял он себя, — продержался еще немного! Но увы! Это было невозможно... Или возможно? — обратился он к одному особенно симметричному мобайлу[17], висевшему под потоком.

— Возможно, — раздалось откуда-то, и Смит поспешно отступил к пьедесталу.

Но ничего не случилось. Сторож в тот момент преступно наслаждался, рассматривая обнаженные натуры в зале Рубенса в другом конце здания, к тому же он был глух. Смит решил, что услышанное им знаменует приближе-

ние к нирване. Он вернулся на истинный путь медитации, удвоив усилия по самососредоточенности и достижению выбранного им образа Павшего Гладиатора.

В последующие дни его слуха порой достигали бормотание и шепот, но он счел их признаками зловещей деятельности детей Майи, призванных сбить его с истинного пути. Позднее он начал сомневаться в этом, но в конце концов решил занять классическую позицию пассивного наблюдателя.

Однажды весной, когда все кругом было залито солнцем, а Смиту приходили на память строки Дилана Томаса, в греческий зал вошла девушка и украдкой огляделась. Ему с трудом удалось сохранить мраморную неподвижность, ибо — о! — девушка принялась раздеваться!

На полу у ее ног лежал угловатый предмет, завернутый в бумагу. Это могло означать только одно... Конкурент!

Он откашлялся — вежливо, негромко, в классической манере.

Она вздрогнула и насторожилась, напомнив ему рекламу женского белья, основанную на теме: „Битва при Фермопилах”. Волосы у нее были в точности нужного оттенка — белокурые, а серые глаза сверкали ледяным блеском очей Афины.

Она внимательно оглядела зал. Вид у нее был испуганный и... весьма привлекательный.

— Мрамор вряд ли подвержен вирусным инфекциям, -решила он. — Это, наверное, прочистила горло моя нечистая совесть. Совесть, отвергаю тебя навеки!

И, устроившись напротив Павшего Гладиатора, превратилась в Скорбящую Гекубу.

К счастью, она отвернулась от него. Он вынужден был признать, что у нее неплохо получилось. Вскоре она добилась полной неподвижности. Оценивая ее с профессиональной точки зрения, он решил, что Афины действительно родина всех искусств. По крайней мере, его обрадовало, что по комплекции она не подходила ни к ренессансу, ни к романскому стилю.

Когда вечером закрыли двери музея и включили сигнализацию, она глубоко вздохнула и спрыгнула на пол.

— Осторожнее, — предупредил он, — сторож пройдет здесь через девяносто три секунды.

Она с трудом удержалась от крика. В запасе у нее оставалось еще восемьдесят семь секунд, чтобы снова стать Скорбящей Гекубой. Его восхищение возросло еще больше.

Сторож приблизился и удалился. В луче света от фонарика изредка мелькала его борода.

— Боже, — вздохнула она, — я думала, что одна здесь.

— Совершенно верно, — отвечал он. — Мы здесь одни, нагие и покинувшие мир. Средь ярких звезд, среди углей потухших...

— Томас Вулф, — отметила она.

— Да, — грустно согласился он. — Давайте поужинаем.

— Поужинаем? — Брови ее удивленно поднялись. -Где? Я, правда, принесла немного концентратов...

— Вы явно собирались сюда ненадолго. Кажется, у них сегодня были в меню цыплята. Идите за мной.

Через зал Династии Тан они вышли на лестницу.

— После греческого зала здесь может показаться прохладно, — начал он, — но я полагаю, вы научились контролировать дыхание?

— Еще бы! Мой жених был не какой-нибудь там доморощенный дзен-буддист. Он совершил паломничество в Лхасу, создал свою версию Рамайяны, с комментариями и отступлениями, а также с рекомендациями современному обществу.

— И как же современное общество восприняло их?

— Оно их не заметило. Мои родители купили ему билет до Рима и дали аккредитив на несколько сотен долларов. Больше мы не встречались. Вот почему я решила удалиться от мира.

— Видимо, ваши родители далеки от искусства?

— Да, и похоже, они ему угрожали.

Он кивнул.

— Гот так общество расплачивается с гениями. Я тоже стремился к идеалу и получил в ответ насмешки.

— Правда? И вы?

— Да. Если мы на обратном пути задержимся в зале современного искусства, мы можем взглянуть на моего Сраженного Ахилла.

Кто-то сухо рассмеялся.

— Кто здесь? — спросил он настороженно.

Ответа не последовало. Их окружало римское великолепие, и мраморные сенаторы хранили молчание.

— Кто-то смеялся, — заметила она.

— Мы не одиноки, — он пожал плечами. — Я уже замечал признаки этого, но кто бы это ни был, он не слишком разговорчив.

— Запомните, вы всего лишь мрамор, — обратился он к каменной аудитории. И они пошли вниз по лестнице в буфет.

Однажды ночью они закусывали в зале современного искусства.

— Какое имя было у вас в миру? — спросил он.

— Глория, — прошептала она. — А у вас?

— Джей Смит.

— Что заставило вас стать статуей, Смит?

Он улыбнулся, невидимый в темноте.

— Кто-то рождается с правом на безвестность, а иные достигают безвестности упорным трудом. Я принадлежу к последним. Потерпев неудачу как художник и оставшись без средств к существованию, я решил стать памятником самому себе. Здесь тепло, а в буфете всегда полно еды. Да и компания приятная. Меня никогда не найдут, потому что никто не обращает внимания на музейные экспонаты.

— Никто?

— Ни единая душа, как вы могли заметить. Детей сюда приводят силком, молодежь приходит пофлиртовать, а когда у кого-нибудь возникает к чему-нибудь интерес, то оказывается, что у него близорукость или он страдает галлюцинациями. В первом случае он ничего не замечает, а во втором побоится сказать, что заметил странную статую.

— Тогда кому нужны музеи?

— Милая девушка! То, что невеста истинного художника может сказать такое, доказывает, что отношения между вами были недолгими.

— Ну вот еще! — прервала она. — Никакие не отношения, просто дружба.

— Отлично, — поправился он, — просто дружба. Но музеи — это зеркало прошлого, которое мертво, настоящего, которое ко всему равнодушно, и будущего, которого еще нет. Музеи похожи на храмы.

— Я никогда об этом не думала, — заметила она. -Какая прекрасная мысль! Вам надо преподавать.

— За это не слишком много платят, но мысль о такой возможности меня немного утешает. Пойдемте, еще разок заглянем в холодильник.

Они ели мороженое и обсуждали Сраженного Ахилла, сидя под огромным мобайлом, напоминавшем голодного осьминога. Он рассказывал ей о своих великих идеях и о мерзких критиках, свивших гнездо в воскресных приложениях и ненавидящих жизнь. Она в ответ поведала о своих родителях и их огромном состоянии, вложенном в недвижимость и нефтяные акции. Он гладил ее руку. А она моргала и улыбалась, и в ее улыбке было что-то эллинское.

— Вы знаете, — наконец, сказал он, — сидя на пьедестале, я часто думал: может быть стоит вернуться и еще раз попробовать сорвать пелену с глаз публики? Если бы меня не волновало ничто материальное, если бы я нашел верного друга... Но нет! Это невозможно!

— Продолжайте, прошу вас, продолжайте! — вскричала она. — Я тоже в последнее время думала, что, может быть, другой творец удалит жало из моей груди. Может быть, яд одиночества проник не так глубоко... Если бы мы...

В этот момент маленький уродливый человечек в тоге прочистил горло.

— Этого я и боялся, — объявил он хрипло.

Он был худым, сморщенным и неухоженным и явно страдал от язвы желудка и разлития желчи. Он уставил на них обвиняющий палец.

— Этого я и боялся, — повторил он.

Кто... кто вы? — заикаясь, спросила Глория.

— Кассий, — отвечал он. — Кассий Фитцмуллен, критик и искусствовед из „Дальтон тайма”, ныне в отставке. А вы, я вижу, собираетесь бежать отсюда.

— А вам не все равно? — спросил Смит и напряг футбольно-гладиаторские мускулы.

— Нет. Если вы сбежите, мы все тут пропадем. Вы, несомненно, станете художником или профессором и рано или поздно, вольно или невольно выдадите то, о чем теперь знаете. Я все это время слушал ваши разговоры. Вы поняли, что именно сюда прибиваются несчастные искусствоведы, чтобы провести оставшиеся дни, издеваясь над тем, что они всю жизнь ненавидели. Вот почему в последние годы здесь стало так много римских сенаторов.

— Я это давно подозревал.

— Достаточно! И подозрение смертельно опасно. Вас следует судить.

Он хлопнул в ладоши.

— Суд идет! — воззвал он.

В зал медленно вступила процессия согнутых временем римлян. Они окружили влюбленных. От них пахло пылью, старыми газетами, желчью и временем.

— Они хотят вернуться в мир человеческий, — объявил Кассий. — Они хотят уйти и унести с собой знание о нас.

— Мы никому не скажем! — всхлипнула Глория.

— Слишком поздно, — ответила одна из темных фигур. -Вас уже внесли в каталог. Смотрите! — он извлек книгу и прочел: — Номер двадцать восемь. Скорбящая Гекуба. Номер тридцать два. Павший Гладиатор. Нет! Слишком поздно. Начнется расследование.

— Приговор! — произнес Кассий.

Сенаторы подняли руки с опущенными книзу большими пальцами.

— Вам придется согласиться.

Смит хмыкнул и ухватил тунику Кассия сильной рукой скульптора.

— Ты, коротышка, как ты нас остановишь? Стоит Глории закричать, как тут же явится сторож и объявит тревогу. Один мой удар, и ты очухаешься через неделю.

— Мы выключили слуховой аппарат сторожа, пока он спал, — улыбнулся Кассий. — Критики, смею вас уверить, не лишены воображения. Отпустите меня.

Смит ухватил его еще крепче.

— Приговор! — улыбнулся Кассий.

— Он из современного периода, — сказал один из сенаторов.

— Следовательно, вкусы у него католические, — сказал другой.

— Бросьте христиан львам! — объявил третий, хлопнув в ладоши.

Смит отшатнулся в ужасе перед тем, что, как ему показалось, шевельнулось в темноте. Кассий вырвался из его объятий,

— Вы не смеете! — закричала Глория, закрывая лицо руками. — Мы из греческого периода!

— Рим подчинил себе Грецию, как вам должно быть известно, — заметил Кассий.

Кошачий запах достиг их ноздрей.

— Откуда здесь... каким образом... львы?

— Гипноз, мой дорогой, гипноз — мы в этом всегда были сильны, — отвечал Кассий, оправляя тогу. ~ Большую часть времени львы находятся в каталептическом состоянии. Впрочем, нам уже случалось прибегать к их услугам. Как вы думаете, почему в этом музее никогда не было краж? Мы защищаем свои интересы.

Поджарый белый лев, обычно спавший у главною входа, медленно вышел из сумрака и громко рыкнул.

Смит толкнул Глорию себе за спину. Лев начал подкрадываться к ним. Смит взглянул на Форум, который внезапно опустел. Вдалеке стихал звук, похожий на шелест крыльев каких-то птиц.

— Мы одни, — прошептала Глория.

— Беги, — приказал Смит, — я попытаюсь задержать его.

— Бросить тебя? Ни за что, дорогой. Только вместе, сейчас и всегда!

В этот момент льву пришло на ум показать, как хорошо он прыгает, и ей не замедлил это сделать.

— Прощай, дорогая!

— Прощен, только един поцелуй перед смертью!

Лев был высоко в воздухе, глаза его горели зеленым огнем.

Они обнялись.

В лунном свете над их головами угрожающе повис бледный кошачий силуэт. Страшный миг застыл и все длился, длился...

Лев начал извиваться и хватать воздух когтями в пространстве между полом и потолком, которому архитекторы еще не придумали названия.

— Еще один поцелуй?

— Почему бы и нет?

Прошла одна минута, за ней другая.

— Эй, кто там держит этого льва?

— Это я, — ответил мобайл. — Вы, люди, не единственные, кто укрылся среди памятников мертвого прошлого.

Голос напоминал тонкие, нежные звуки золотой арфы.

— Не хочу показаться назойливым, — сказал Смит, -но кто вы?

— Я — внеземная форма жизни, — прозвенел в ответ мобайл, поглощая остатки льва. — Мой корабль потерпел аварию на пути к Арктуру. Вскоре я обнаружил, что мой вид вызывает отвращение у обитателей этой планеты. Лишь в музее люди восхищаются мной. Будучи представителем тонко организованной и, если позволите, несколько самовлюбленной расы... — он замолк на миг, деликатно рыгнув, — я нахожу пребывание здесь весьма прятным -„средь ярких звезд, среди углей потухших...”

— Понятно, — сказал Смит. — Спасибо за льва.

— Не стоит благодарностей. Хотя лучше бы этого не делать. Теперь придется делиться. А моя половинка может пойти с вами?

— Конечно. Вы спасли нам жизнь, да и в гостиной недурно будет ее повесить.

— Отлично.

Он произвел деление под аккомпанемент высоких звенящих звуков и упал на пол у их ног.

— Прощай, мой милый я! — прозвенел он наверх.

— Прощай, — ответно прозвенело оттуда.

Они вышли из зала современного искусства, через греческий зал, сохраняя гордое достоинство, прошли мимо римского периода.

Они вытащили ключ из кармана спящего сторожа и вышли за дверь, в ночь. Ступени лестницы послушно легли им под ноги. Мобайл ковылял, опираясь на щупальца, похожие на причальные канаты.

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ЛЮБИЛ ФАЙОЛИ

Эта история Джона Аудена и Файоли. Никто не знает ее лучше меня. Слушайте.

Все началось тем вечером, когда Джон Ауден прогуливался (почему бы и нет?) по своим излюбленным местам и увидел Файоли неподалеку от Ущелья Мертвых. Она сидела на скале и плакала; ее крылья из света бились, трепетали, мерцали, а потом исчезли, и стало ясно, что сидит там просто девушка в белом, с длинными черными локонами, струящимися по спине почти до талии.

Он приблизился к ней сквозь призрачный свет умирающего, наполовину угасшего солнца, в лучах которого глаз человека не смог бы верно оценить расстояние и охватить перспективу. Правда, Джон Ауден мог. Положив руку ей на плечо, он сказал слова приветствия и утешения.

Она продолжала рыдать, будто его не существовало вовсе. Слезы оставляли полоски серебра на щеках цвета снега. Миндалевидные глаза смотрели сквозь него, а длинные ногти впивались в ладони, впрочем, не до крови.

Вот когда он пенял, что легенды, ходившие о Файоли, не лгали. Файоли превратилась в самых прелестных женщин ... они могут увидеть только живых, но никогда -мертвых.

Будучи мертвым, Джон Ауден не раз обдумывал возвращение к жизни, хотя бы на время.

Было известно, что Файоли приходят к человеку за месяц до его смерти (а живые люди встречаются крайне редко) и живут с ним все это время, принося ему любое наслаждение. Так что в день, когда смерть выпьет последние капли жизни из его тела и освободит душу, человек

© Перевод не русский язык. И. Г. Гречин, 1992 с радостью примет смерть,, нет, станет искать ее, требуя и моля, ибо ему нечего больше ждать от жизни. Такова Сила Файоли.

Джон Ауден размышляя о жизни и смерти, об окружающем мире и Файоли — существе, прекраснее которого он не видел за четыреста тысяч дней своего бытия. Он коснулся точки слева под мышкой, включив механизм оживления.

Девушка вздрогнула, когда он вновь дотронулся до ее плеча, — на этот раз она ощутила прикосновение живой плоти, а он почувствовал, что кожа ее теплая и нежная.

— Я сказал „привет” и „не надо плакать”, — произнес Джон Ауден.

— Откуда ты взялся, человек?

Ее голос походил на забытый им ветерок, играющий в кронах деревьев. Свежесть листвы, благоухание цветов, краски — все вернулось к нему, когда она заговорила:

— Тебя не было здесь секунды назад.

— Из Ущелья Мертвых... — ответил Джон Ауден. -Позволь мне коснуться твоего лица. — И он коснулся. Коснулся.

— Странно, я не заметила тебя раньше.

— Это вообще странный мир, — сказал он.

— Верно, — сказала она. — И ты — единственный в нем живой.

А он спросил:

— Как твое имя?

Она ответила:

— Зови меня Цитией.

И он назвал ее так.

— А я — Джон, — сказал он. — Джон Ауден.

— Я пришла, чтобы побыть с тобой, поддержать и принести наслаждение, — улыбнулась она, — и он понял, что ритуал начался.

— Почему ты плакала?

— Я думала, здесь никого нет, а я так устала, — объяснила она. — Ты живешь близко?

— Недалеко, — ответил он, — совсем недалеко.

— Ты возьмешь меня с собой? Туда, где живешь?

-Да.

Она встала и пошла за ним в Ущелье Мертвых, где был его дом.

Они спускались и спускались, и останки людей, живших давным-давно, громоздились вокруг. Вряд ли она видела их: она не отрываясь смотрела на Джона Лудена и не отпуская держала его за руку.

— Почему ты назвал это место Ущельем Мертвых? -спросила она.

— Потому что вокруг нас мертвые, — ответил он.

— Я не вижу их.

— Знаю.

Они пересекли Долину Костей, где грудами лежали скелеты миллионов существ из различных миров и рас, -она не видела их. Они спускались к кладбищу миров -Цития не понимала этого. Она шла со сторожем, хранителем, и не знала, кто он — тот, кто идет впереди, шатаясь, будто пьяный.

Джон Луден привел ее в дом — не в то место, где жил обычно, а туда, где собирался прожить оставшееся время, -и включил старые механизмы и жилище внутри горы. Свет хлынул со стен, свет, в котором он раньше не нуждался.

Дверь закрылась за ними, включилось отопление и заработал кондиционер. Джон Луден вздохнул и выдохнул, восхитившись забытым ощущением. Сердце бьется в груди — красная горячая штуковина. Оно напомнило о том, что существует боль и радость. Впервые за много-много лет он приготовил еду и достал бутылку вина, вскрыв един из запечатанных шкафчиков. Кто из людей смог бы вынести столько горя, сколько пришлось на его долю?

Наверное, никто.

Обедая вместе с ним, она забавлялась, строила фигуры из кусочков пищи, но ела очень мало. Он же, напротив, набивал желудок сверх всякой меры. А еще они пили вино и были счастливы.

— Это место так необычно, — сказала она. — Где ты спишь?

— Бывало, я спал там, — он указал на комнату, которую почти не помнил. Они вошли, и она без слов разобрала постель и предложила ему прелесть своего тела.

Этой ночью он любил ее — отчаянно, выжимая из себя алкоголь, выталкивая все прошлое, с чувством, похожим на голод, но несравнимо более сильным.

На другой день, когда умирающее солнце заливало Долину Костей тусклым пунцовым светом, он проснулся, и Цития, так и не сомкнувшая всю ночь глаз, положила голову ему на грудь и спросила:

— Что движет тобою, Джон Ауден? Ты не похож на людей, которые живут и умирают. Ты почти как Файоли, берешь от жизни все, что можешь, и гонишь ее таким аллюром, который позволяет тебе чувствовать само время; на это не способен ни один человек. Что ты такое?

— Я тот, который знает, — ответил он. — Кто знает, что дни человека сочтены, и кто завидует человеку, потому что ощущает приближение его конца.

— Ты странный, — протянула она. — Я нравлюсь тебе?

— Больше всего на свете. А я немало пожил, поверь^ -сказал он. И она вздохнула. Он еще раз поцеловал ее.

Позавтракав, они гуляли по Долине Костей. Он не мог верно оценить расстояние и отчетливо охватить перспективу, а она не видела тех, что когда-то жили, но теперь стали мертвыми.

Когда они присели на уступ скалы, он обнял ее за плечи и указал на ракету, только что опустившуюся с неба; она бросила мимолетный взгляд в том направлении. Он кивнул на роботов, выгружающих останки существ из трюма корабля. Она подняла голову и посмотрела пристальнее, но по-прежнему ничего не разглядела.

Даже когда один из роботов с лязгом приблизился к ним, протянул стило и папку и Джон Ауден расписался в получении груза, она не видела или не понимала, что происходит.

В последующие дни жизнь превратилась в сон: заполненная то наслаждениями, приходящими с какой-то неизбежностью, то страданием понимания этой неизбежности. Часто она замечала, как он морщится, и участливо спрашивала о причине беспокойства.

А он каждый раз отшучивался и говорил:

— Радость и боль всегда рядом.

Или еще что-нибудь в этом роде.

Теперь она сама стала готовить еду, массировать его плечи, смешивать напитки и читать вслух отрывки полюбившихся ему стихотворений.

Месяц. Только месяц, и всему наступит конец. Файоли, чем бы они не были, платят за отобранные жизни усладами тела. Они понимают, что человеку до смерти рукой подать, и всегда дают больше, чем получают.

Джон Ауден знал, что во всей Вселенной Файоли не встречали подобного ему.

Цития была жемчужиной, а тело ее — то горячим, то холодным, рот — крохотным пламенем, вспыхивающим от прикосновения, зубы, точно иголочки, и язык, точно пестик цветка. И он начал понимать, что вещь, которую Файоли называли любовью, на самом деле называется Цития.

По ту сторону любви не происходило ничего. Джон Ауден не сомневался — в конечном счете она хочет использовать его, и он, пожалуй, единственный человек, способный обмануть такую, как она. Он был защищен и от жизни, и от смерти. Теперь, будучи живым, он часто жалел об этом.

У него оставалось больше месяца жизни.

Быть может, три или четыре.

Таким образом, этот месяц являлся ценой, которую он охотно заплатил Файоли.

Цития мучила и истощала его тело, каждая капля блаженства несла в себе утомление нервных клеток. Цития превращала его в пламя, в айсберг, в маленького мальчика, в глубокого старика. Он подчинялся ей, ибо конец месяца был близок. Почему бы и нет? Она заполнила все его помыслы — с определенной целью, но что еще удерживало его по эту грань бытия? Цития, существо со звезд, подарила ему все, что только может пожелать мужчина. Она крестила его со страстью и со спокойствием причастила.

В самом деле, забвение, которое должно прийти за ее последним поцелуем, было бы наилучшим из возможных исходов.

Он с жадностью привлекал ее к себе. Она отвечала ласками, не понимая его горячности.

Он был признателен ей: это было для него преддверием смерти.

Болезнь объединяет все живое, и Джон Луден знал, что она, болезнь, вне понимания живых. Цития — создание, знающее только жизнь, — о ней не догадывалась.

Он никогда не пытался объяснить ей, но с каждым днем вкус ее поцелуев становился солонее, а сами поцелуи -крепче, словно она чувствовала то, чего он ожидал.

А его последний день приближался.

Джон Луден владел ею; время осыпалось вокруг листьями календаря.

Он находился в забытьи, как и любой мужчина, познавший энергию Файоли. Они были последними из женщин. В их слабости была их сила.

Он хотел слиться с нежными изгибами тела Цитии, утонуть в ее глазах и никогда не всплывать.

Он проиграл и сознавал это, ибо слабел с каждым днем. Теперь он с трудом выводил свое имя в расписке, которую предъявлял робот, лязгающий при каждом шаге и сокрушающий грудные клетки и черепа. Джон Луден завидовал бездушному созданию. Бесполому, бесстрастному, целиком посвятившему себя выполнению долга.

Перед тем как отпустить робота, он спросил:

— Как бы ты поступил, если бы нашел нечто, выполняющее любое твое желание?

— Я... постарался бы... удержать это, — ответил робот. Он повернулся и загрохотал прочь через Великое Кладбище. Его куполообразное тело матово отсвечивало в красном свете.

— Да, — сказал Джон Луден. — Только это нечто никогда не появится.

Цития по-прежнему не понимала его. Тридцать первым днем они вернулись туда, где жили целый месяц. Он ощущал присутствие смерти, близко, совсем близко подошедшей к нему.

Цития была прекраснее, чем когда-либо, но он боялся этой последней встречи.

— Я люблю тебя, — наконец сказал он то, чего никогда прежде не говорил, и она погладила его брови и поцеловала их.

— Знаю, — ответила она, — но время твоей любви подошло к концу. Перед тем как опустится занавес, мой милый Джон Ауден, скажи только одно. Что делает тебя непохожим на других? Почему то, что ты знаешь, несказанно больше, нежели может знать простой смертный? Как случилось, что ты незамеченным подошел ко мне в тот вечер?

— Потому что я уже мертв, — объяснил он. — Разве ты не видишь в моих глазах, разве не чувствуешь холода, когда я касаюсь тебя? Я оказался здесь, вместо того чтобы спать вечным сном. Сном, который завладел бы мной и заставил забыть, что я жду лекарства, возможно несуществующего лекарства, от одной из самых последних оставшихся во Вселенной беспощадных болезней.

— Не понимаю, — призналась она.

— Поцелуй и забудь, — ответил он. — Так лучше, ей-богу! Без сомнения, никогда не появится лекарство от того, что всегда остается в тени. И я тоже забуду. Ты должна была почувствовать смерть во мне, когда я вернул себе человеческий облик, — такова уж твоя природа. Я возвратился, чтобы подарить тебе блаженство, понимая, что ты -Файоли. Так прими его и знай, что я его разделяю. Я приветствую тебя. Всю жизнь я искал тебя, не сознавая этого.

Но она из любопытства спросила (впервые воспользовавшись их близостью):

— Как же ты балансируешь между жизнью и не-жизнью, что удерживает тебя в сознании, но не дарует жизнь?

— Все происходит внутри тела, которое я, к несчастью, занял. Стоит коснуться определенной точки слева под мышкой, и легкие прекратят работу, а сердце остановится. Меня поддерживает электрохимическая система, чем-то похожая на системы моих роботов (невидимых для тебя, я знаю). Я сам пошел на это, потому что боюсь забвения. Я добровольно стал сторожем при кладбище Вселенной, где ничто не смотрит на меня, не чурается моего вида, отмеченного смертью. Вот почему я таков. Поцелуй меня, и покончим с этим.

Но, приняв обличие женщины (или она всегда оставалась женщиной?), Файоли, назвавшаяся Цитией, была любопытна и, спросив: „Здесь?”, дотронулась до его тела, слева под мышкой.

Он исчез, в который раз познав холодную логику, не признающую эмоций. И поэтому он не стал возвращаться к жизни.

Зато он увидел, как она ищет его. Она проверила каждый закуток и, не сумев обнаружить живого человека, всхлипнула всего один раз, но так же тоскливо, как той ночью, когда он впервые увидел ее; затем появились крылья, тихо забились, затрепетали, замерцали, черты лица стерлись и тело медленно растаяло — столп искр встал перед ним и пропал...

Вот история Джона Аудена, человека, который любил Файоли и жил (если можно так выразиться), чтобы рассказать о своей любви. Никто не знает этого лучше меня.

Лекарство не было найдено. Но совершенно точно, что он по-прежнему бродит по Ущелью Мертвых, разглядывает кости, иногда останавливаясь перед скалой, где встретил ее и моргает словно от слез (но слез нет), и удивляется приговору, вынесенному им самим.

Вот и все. Мораль: жизнь (а возможно, и любовь) непобедима, но есть нечто сильнее жизни (и любви). Только Файоли могли бы подтвердить мои слова, но они больше не вернутся сюда.

ЛЮБОВЬ: МНИМАЯ ВЕЛИЧИНА[18]

Они должны были знать, что не смогут держать меня взаперти вечно. Возможно, они и знали, вот почему рядом всегда была она.

Я лежал и глядел на спящую Стеллу. Голова ее — в обрамлении пышных золотистых волос — покоилась на моей руке. Стелла была нечто большее, чем жена: она была моим тюремщиком. Каким надо быть слепцом, чтобы не понять этого раньше!

Что еще они со мной сделали?

Заставили забыть, кем я был.

А я был одним из них. Но не таким. За что меня и приковали к этому времени и месту.

Сковали по ногам и рукам любовью.

Я встал. Цепи меня не удержали.

Столб лунного света упирался в пол спальни. Я перешагнул через него, направляясь к шкафу, где виселд одежда.

Звучала тихая музыка — вот что мне помогло. Я так давно не слышал этой музыки...

Как удалось им поймать меня в ловушку?

Они нашли меня в этом маленьком королевстве столетия тому назад или в другом, где я изобрел порох... Да! Именно там! Нашли, несмотря на монашескую рясу и классическую латынь, стерли память и перенесли в это Другое Где.

Одевшись, я усмехнулся. Как долго я пробыл здесь? Сорок пять лет на моей памяти, но сколько в настоящем времени?

Зеркало в прихожей отразило человека средних лет, с редеющими волосами, одетого в красную спортивную рубашку и черные брюки.

Музыка зазвучала громче, музыка, которую только я мог слышать: гитары и мерное „тум-тум” большого барабана.

Жените меня на ангеле, но я все равно не стану святым, други мои!

Я вновь обрел силу и молодость, спустился в гостиную, налил стакан вина и прихлебывал его маленькими глотками, а когда музыка достигла кульминации — залпом допил вино и разбил стакан о пол. Свобода!

Я собрался идти, когда наверху послышался шорох.

Проснулась Стелла.

Зазвонил телефон. Он висел на стене и звонил, звонил, звонил. Я не вытерпел и снял трубку.

— Ты опять за старое, — сказал знакомый голос.

— Не надо упрекать женщину, — .ответил я. — Она не может следить за мной все время.

— Тебе лучше остаться, — сказал голос. — Это избавит и тебя, и нас от многих неприятностей.

— Спокойной ночи. — Я повесил трубку.

Трубка превратилась в браслет наручника, а провод -в прочную цепь.

Было слышно, как Стелла одевается наверху. Я сделал восемнадцать шагов в сторону. Ушел из этого Здесь Туда, где моя кисть с легкостью выскользнула из опутывающей ее виноградной лозы.

Теперь обратно в гостиную, чтобы выйти из дома. Мне необходим конь.

В гараже я выбрал самую быстроходную машину. Теперь на ночное шоссе, под раскаты грома, доносящиеся сверху.

Это гремел самолетик „Пайпер Каб”, неуправляемый, летящий слишком низко. Я ударил по тормозам, и он пронесся мимо, задевая верхушки деревьев, обрывая телеграфные провода, и взорвался посреди улицы в полуквартале от меня. Я резко свернул налево, в переулок, затем на улицу, параллельную той, по которой ехал прежде.

Им хочется поиграть в эту игру? Что ж, извольте, я в ней не новичок.

Однако мне было приятно, что они начали.

В зеркале заднего обзора появились огни фар.

Они?

Вряд ли. Слишком быстро. Стелла?

Осторожность, как говорит греческий хор, лучше, яем неосторожность.

Я поменял машину.

Теперь я сидел в низком, более мощном автомобиле.

Еще раз.

Я очутился за рулем с другой стороны и ехал по другой полосе дороги.

Еще раз.

Колес не было. Мой автомобиль скользил на воздушной подушке над старым, развороченным шоссе. Строения, мимо которых я пролетал, были металлическими: ни одного каменного, ни одного деревянного.

Позади из-за поворота опять вспыхнул свет.

Я включил фары и габаритные огни и стал менять миры один за другим.

Я пронесся над заболоченной равниной, оставляя инверсионный след. Новое, перемещение — и я летел низко над землей, от которой поднимались испарения, а огромные рептилии вытягивали шеи, чтобы посмотреть на меня. Солнце в этом мире сияло в вышине как ацетиленовый факел. Силой воли я управлял непослушным летательным аппаратом. Ждал погони. Ее не было.

Я вновь переместился.

... Черный лес окружал подножие высокого холма, на котором стоял старинный замок. Я летел верхом на грифоне, в одежде воина, направляя крылатое чудовище на небольшую полянку.

— Стань конем, — приказал я, произнеся нужное слово.

Теперь я мчался на черном иноходце по лесной извилистой дороге.

Следует ли мне остаться здесь и бороться при помощи магии или переместиться и ждать их в мире, где развита наука?

А может, лучше уйти кружным путем в какое-нибудь отдаленное Иное, чтобы окончательно отвязаться от них?

Вопросы разрешились сами собой.

Позади послышался стук копыт, появился рыцарь на высоком скакуне. Рыцарь был одет в красные доспехи, на щите — красный крест.

— Ты зашел слишком далеко, — крикнул он. — Остановись!

Меч в его руке угрожающе сверкал, пока я не превратил его в змею. Он разжал пальцы, и змея уползла в кусты.

— Что ты сказал?. .

— Почему ты упорствуешь? — спросил он. — Присоединяйся к нам или выходи из игры.

— Почему упорствуешь ты? Брось их и присоединяйся ко мне. Вместе мы сможем переменить много мест и времен. У тебя есть все задатки, ты хорошо подготовлен...

За время моей речи он подошел достаточно близко, чтобы прыгнуть на меня, и попытался сбить с лошади краем своего плаща.

Я сделал легкое движение, конь его споткнулся и сбросил седока.

— Куда бы ты ни пошел, эпидемии и войны следуют за тобой по пятам! — выкрикнул он.

— За любой прогресс приходится платить. То, о чем ты говоришь, — лишь болезненное становление, а не конечный результат.

— Глупец! Нет такого понятия — прогресс! Ты ничего не понимаешь! Какой прок человечеству от твоих проектов, если ты не меняешь самих людей?

— Сначала развиваются мысли и техника, люди изменяются медленнее,— сказал я, спешиваясь и подходя к нему.-А такие, как вы, отбрасывают целые миры к средневековью и мракобесию. Мне жаль, но я должен это сделать.

Я выхватил из-за пояса нож и сунул его под забрало. Но шлем оказался пуст. Рыцарь исчез в другое измерение, еще раз доказав мне всю бесполезность ведения споров по этике эволюции.

Я вновь сел на коня и продолжил путь.

Спустя некоторое время за спиной вновь послышался стук копыт.

Я произнес другое заклинание, после чего со скоростью молнии пронесся вперед на единороге. Но погоня не отставала.

Я добрался до маленькой полянки, в центре которой возвышался каменный алтарь, и почувствовал, что здесь сокрыты большие силы. Я отпустил единорога, и он исчез.

Я уселся на алтаре, закурил сигарету и стал ждать. Я был уверен, что меня найдут не скоро, и ожидание раздражало. Счеты с противником будут сведены здесь.

На поляну выехала женщина на маленькой серой кобыле.

— Стелла!

-Спускайся оттуда! — вскричала наездница. — Они готовятся к нападению, осталось совсем немного.

— Аминь, — сказал я. — Я готов.

— Но их больше! Их всегда больше! Ты опять проиграешь, опять, опять и опять, пока не прекратишь борьбы. Спускайся и пойдем со мной. Может быть, еще не поздно.

— Уйти в отставку? — усмехнулся я. — Имя мне -легион. Без меня им не с кем будет драться. Подумай, как это скучно...

Ударила молния, но над алтарем отклонилась и поразила ближайшее дерево.

— Они начали!

— Тогда уходи отсюда, детка. Эта битва не твоя.

— Но ты — мой!

— Я — свой собственный! И больше ничей! Не забывай об этом!

— Я люблю тебя!

— Ты предала меня!

— Нет. Ты говорил, что любишь людей...

— Люблю.

— Я не верю тебе. Ты не можешь любить людей после того, что сделал им!

Я поднял руку.

— Изгоняю тебя из этого Сейчас и Здесь, — сказал я и остался один.

Ударило еще несколько молний, расчищая от леса землю вокруг меня.

Я погрозил кулаком.

— Неужели вы никогда не угомонитесь? Дайте мне столетие мира и покоя, чтобы я мог поработать с ними, и я покажу вам такой мир, в существование которого трудно поверить!

В ответ задрожала земля.

Тогда я стал драться. Я отклонял молнии и кидал обратно. Когда поднялись ураганы, обратил их против врагов. Но земля продолжала дрожать. У подножия алтаря появились трещины.

— Покажитесь! — крикнул я. — Выходите по одному, и я покажу вам, каким могуществом владею!

Но земля разверзлась, и алтарь развалился.

Я падал в темноту.

Я бежал. Я переместился трижды, трижды менял обличье и сейчас был мохнатым зверем, а за мной неслась целая стая, воя, вращая горящими глазами, выпуская когти, острые, как сабли...

Я скользил мимо черных корней баньянового дерева, а длинноклювые птицы-глашатаи рыскали в поисках моего чешуйчатого тела...

Я летел, махая крыльями пересмешника, и услышал крик орла...

Я плыл сквозь черноту, и откуда-то появилось щупальце...

Я передавал себя азбукой Морзе и наткнулся на статическое электричество...

Я падал, но они были повсюду.

Я попался, как рыба в сети. Меня связали...

Издалека донесся чей-то плач.

— Почему ты не оставишь своих попыток? — спрашивала она. — Почему ты не можешь спокойно и просто жить со мной? Разве ты не помнишь, что они сделали с тобой тогда? Разве жизнь со мной не была во сто крат лучше?

-— Нет! — прокричал я.

— Я люблю тебя, — сказала она.

— Такая ШгЗовь — просто мнимая величина, — сказал я.

Меня подняли и понесли.

Она шла следом и плакала.

— Я упросила их, чтобы они дали тебе шанс, но ты бросил этот дар мне в лицо.

— Покой евнуха, покой лоботомии, покой лотоса и торазина, — ответил я. — Нет, пусть лучше моя воля столкнется с их волей, пусть их правда породит ложь, как было всегда!

— Неужели ты в самом деле так думаешь? — спросила она. — Разве ты забыл солнце Кавказа и стервятника, который день и ночь клевал твою печень?

— Я ничего не забываю, — рассердился я. — Но я проклинаю их. И буду бороться до самого конца Всегда и Везде и выиграю в один прекрасный день.

— Я люблю тебя!

— Неужели ты в самом деле так думаешь?

— Глупец, — послышался хор голосов. Меня положили на скалу в пещере и приковали цепями.

Весь день змея плюет ядом мне в лицо, а она держит ковшик, чтобы поймать яд. И только когда женщина, предавшая меня, отворачивается, чтобы опорожнить посудину, змея попадает мне в глаза. Тогда я кричу[19].

Но я освобожусь опять, чтобы помочь многострадальному человечеству своими дарами, и само небо вздрогнет, как только кончится мое заточение.

А до тех пор я могу лишь следить за ее тонкими пальчиками, сжимающими ковшик, и кричать от боли, когда она его убирает.

ДЕВА И ЧУДОВИЩЕ[20]

Очень неспокойное было время: вновь приближалась пора Решения. Старейшины проголосовали, выбрали девственницу и утвердили ритуал жертвоприношения, несмотря на протесты Рыллика — самого старого.

— Не пристало нам каждый раз сдаваться, — спорил он.

Ему не ответили; юная девственница была отведена в Грот Туманов и накормлена травой забвения.

Рыллик смотрел на это неодобрительно.

— Так не должно быть, — заявил он. — Это несправедливо.

— Так было всегда, — отвечали ему. — Каждую весну и каждую осень. Так было всегда.

И они тревожно поглядывали на тропу, по которой солнце несло в их мир утро.

Бог уже шел через священный лес.

— Теперь уйдем, — сказали они.

— А вы когда-нибудь думали о том, что можно остаться? Посмотреть, что делает Бог-чудовище? — с горечью спросил Рыллик.

— Не кощунствуй. Идем.

Рыллик неохотно последовал за ними.

— С каждым годом нас становится все меньше и меньше, — укоризненно говорил он. — И в один прекрасный день некого будет принести в жертву.

— Значит, в тот день мы умрем, — ответили остальные.

— Так зачем тянуть?! — воскликнул он. — Не будем ждать, пока нас совсем не останется, и сразимся с ним.

Но они смиренно качали головами — жест, который веками наблюдал Рыллик. Все уважали его старость, но никто не разделял его мыслей.

Они оглянулись в последний раз и увидели, как солнце высветило фигуру Бога на покрытом позолоченным чепраком скакуне. В руках Бог держал копье смерти. Доспехи его лязгали. В гроте, где рождались туманы, девственница забила хвостом, дико вращая глазами под надбровными пластинами. Она почувствовала приближение божества и заревела.

Все отвернулись и двинулись через равнину.

Когда они приблизились к лесу, Рыллик остановился и поднял чешуйчатую лапу, пытаясь удержать какую-то мысль.

— Я, кажется, помню, — сказал он, — когда все было иначе...

СТАЛЬНАЯ ПИЯВКА[21]

Они до смерти боятся этого места.

Днем, если им прикажут, они с лязгом бродят среди надгробий, но даже Центральный Контроль не в силах заставить их искать меня ночью, несмотря на ультра— и инфракрасное оборудование. А в мавзолей они не войдут никогда.

Это очень удобно для меня.

Они суеверны — это у них в схемах. Они созданы для того, чтобы служить Человеку. С тех давних времен, когда Человек еще жил на Земле, в их схемах остался страх перед своим создателем, благоговение и преданность. Даже последний человек, покойный Кеннингтон, при жизни командовал всеми роботами Земли. Его почитали и все приказы выполняли беспрекословно.

Человек для нас остается Человеком, живой он или мертвый. Кладбища, соединяющие в себе рай и ад, таят в себе нечто людское и пугающее и поэтому останутся вдали от городов, пока существует Земля.

Но даже сейчас я смеюсь над своими собратьями, а они выглядывают из-за надгробий и просматривают водостоки.

Они ищут — и боятся найти.

Меня.

Я, бежавший со свалки, стал для них легендой. Мне, одному из миллиона, дефектному, посчастливилось незамеченным пройти контроль. Я отключился от Центрального Контроля и стал свободным роботом.

Я люблю кладбища, здесь всегда спокойно, нет сводящего с ума топота лязгающей толпы. Мне нравится смотреть на зеленые, красные, желтые и синие штуковины, именуемые цветами, которые растут на могилах людей. Я не страшусь этих мест: электрическая цепь страха у меня тоже дефектна.

Однажды меня поймали, удалили источник питания и выбросили на свалку. Но на другой день я сбежал. Обнаружив побег, они страшно перепугались: у меня нет самозаряжающегося источника питания — дефектные индуктивности в груди действуют как аккумуляторы. Однако их нужно часто подзаряжать. И есть один только способ...

Роборотень — самая страшная легенда, которую рассказывают среди великолепия сверкающих стальных башен, и с дыханием ночного ветра к нам приходит из прошлого страх, страх тех далеких времен, когда на Земле жили неметаллические существа.

Я, беглец со свалки, живу в мавзолее глубоко под землей, в Розвуд-парке, среди кизила и мирта, надгробий и разбитых статуй, вместе с Фрицем — еще одной ужасной легендой.

Фриц — вампир, и это очень печально. Он настолько усох от долгого голодания, что не может двигаться, но и не умирает. Он лежит в полуистлевшем гробу и грезит о былых временах. Когда-нибудь он попросит меня вынести его на солнце. Тогда я увижу, как он тает и рассыпается в прах. Надеюсь, он не скоро обратится ко мне с такой просьбой.

Мы часто беседуем. По ночам, в полнолуние, у него достаточно сил, чтобы рассказать мне о счастливых временах, когда он жил в местах, называемых Австрией и Венгрией, где его тоже боялись и преследовали.

... Но только стальная пиявка может высасывать энергию — кровь роботов, — сказал он прошлой ночью. -Удел стальной пиявки — гордость и одиночество. Возможно, ты — единственный в своем роде. Но помни, необходимо поддерживать свою репутацию — высасывать роботов, опустошать; Оставь свою метку на тысяче стальных глоток!

Он прав. Всегда прав. Он понимает в этих делах больше меня.

— Кеннингтон! — Его тонкие бескровные губы расплываются в усмешке. — Какая это была дуэль! Он был последним человеком, как и я — последним вампиром. Десять лет я пытался добраться до него, но он прожил всю жизнь в Европе и знал необходимые меры предосторожности. Как только он пронюхал о моем существовании, то сразу выдал роботам по осиновому колу, но ■ тогда у меня было сорок две могилы, и они так и не нашли меня. Хотя иной раз наступали на пятки. Но ночью, ночью! — он тихо рассмеялся, — положение менялось. Я был охотником, а он — жертвой. Помню, как он лихорадочно искал последние ростки чеснока или волчьей травы. Он заставил заводы круглосуточно штамповать распятия, а он отнюдь не был набожным человеком. Я искренне сожалел, когда он, состарившись, умер. Не оттого, что не сумел добраться до него, а потому, что он был достойным противником^ Игра у нас шла не шуточная!

Голос вампира слабел.

— Его высохшие кости покоятся всего в трехстах шагах отсюда. Большая мраморная гробница у ворот... Пожалуйста, собери завтра роз ему на могилу.

Я пообещал, ибо несмотря на внешнее несходство он мне ближе, чем любой робот. И я должен сдержать слово, невзирая на рыщущих наверху охотников, прежде чем на смену дню придет вечер. Таков закон моей природы!

— Черт побери! (Вампир научил меня этим словам.) Черт побери! -«сказал я себе. — Я иду. Берегитесь, мягкотелые роботы! Я буду бродить среди вас, и вы не узнаете меня. Я буду помогать вам в поисках роборотня, и вы решите, что я — один из вас. Я соберу у вас под носом красные цветы для покойного Кеннинггона, и Фриц посмеется над этой шуткой.

Я поднялся по потрескавшимся истертым ступеням. Восток уже потемнел, но край солнца на западе еще сверкал.

Я вышел из мавзолея.

Розы росли у стены на другой стороне дороги. Огромные извивающиеся плети, а на них цветы ярче любой ржавчины, горящие, как сигнал опасности на пульте управления, но только иным, влажным светом.

Одна, две, три розы для Кеннингтона. Четыре, пять...

— Что ты делаешь?

— Собираю розы.

— Тебе нужно искать роборотня. У тебя что-нибудь не в порядке?

— Нет, все в порядке, — сказал я и парализовал его. Цепи соединялись напрямую, и я опустошил его источник питания.

— Ты и есть роборотень, — едва слышно пробормотал он, падая.

... шесть, семь, восемь роз для Кеннингтона, покойного Кеннингтона, покойного, как робот у моих ног, даже более покойного, потому что некогда он жил полнокровной органической жизнью, больше похожей на мою и Фрица, чем на жизнь роботов.

Подошли четыре робота и Обер, командующий ими.

— Что здесь случилось?

— Он остановился, а я собираю розы, — сообщил я им. -Вы должны уйти, — добавил я. — Скоро наступит ночь и выйдет роборотень. Уходите или он прикончит вас.

— Это ты разрядил его! — заявил Обер. — Ты — роборотень.

Я прижал цветы к груди и повернулся к ним. Обер, крупный робот, сделанный по спецзаказу, двинулся вперед. Со всех сторон подходили новые роботы.

— Ты — страшное, чуждое нам существо, — говорил Обер, — тебя надо утилизировать ради блага остальных.

Он схватил меня, и я выронил цветы для Кеннингтона.

Я не мог выпить его энергию. Мои катушки индуктивности уже заряжены до предела, а он специально изолирован.

Теперь меня окружили роботы, полные страха и ненависти. Они утилизируют меня, и я лягу рядом с Кеннингтоном.

„Ржавей с миром”, — скажут они... Жаль, что я не смог выполнить просьбу Фрица.

— Отпустите его!

Нет!

Цепляясь за камни, одетый в саван, покрытый плесенью Фриц появился в дверях мавзолея. Он всегда все знал...

— Отпустите его! Я, ЧЕЛОВЕК, приказываю вам!

Он еле дышал, а солнечный свет постепенно убивал его.

Древние реле моих собратьев со щелчком срабатывают, и я внезапно освобождаюсь.

— Да, господин, — ответил Обер. — Мы не знали...

— Схватить этого робота! — Фриц указал трясущейся высохшей рукой на Обера. — Это роборотень. Уничтожьте его. Собиравший цветы выполнял мой приказ. Оставьте его со мной.

Фриц упал на колени, и последние стрелы дня пронзили его тело.

— Вон! Все вон! Быстро! Повелеваю: ни один робот никогда больше не должен входить на кладбище!

Фриц свалился. На пороге нашего дома остались только кости и куски гнилого савана.

Фриц сыграл свою последнюю шутку: назвался человеком.

Я подбираю розы для Кеннингтона, а безмолвные роботы навеки уходят строем за ворота, унося с собой непротестующего Оберробота.

Я возложил розы у подножия памятника — Кеннинг-тону и Фрицу — последним странным, истинно жившим существам.

Я остался один.

В лучах заходящего солнца я вижу, как роботы, вогнав кол в источник питания Оберробота, хоронят его на перекрестке дорог.

Потом они спешат обратно к своим башням из стали и пластика.

Я собираю останки Фрица и несу их вниз, к его я-нику.

Гордость и полнейшее одиночество — таков удел стальной пиявки.

ДЕВЯТЬСОТ ДЕВЯНОСТО ДЕВЯТЬ ГЛАЗ НОЧИ[22]{1}

Слушайте, пожалуйста, слушайте. Это очень важно! Пришло время вновь напомнить вам о вещах, которые нельзя забывать.

Сядьте и закройте глаза. Перед вами предстанут удивительные картины. Дышите глубже, вы насладитесь чудными запахами, неизведанными ароматами... Вы почувствуете вкус блюд, о которых я расскажу. Если вы будете внимательно слушать, то кроме моего голоса услышите множество других звуков...

Есть место далеко в пространстве — но не во времени, если вы еще не забыли, — место, где, наклонно вращаясь вокруг своей оси, планета обходит солнце, где сменяются времена года и год, начинаясь с весеннего цветения, возвращается к поздней осени, когда пестрота красок умирающей природы в конце концов превращается в шуршащий под ногами однообразно-коричневый ковер опавших листьев, по которому вы гуляете, сейчас гуляете. Пар от вашего дыхания поднимается в морозном утреннем воздухе; сквозь голые ветви деревьев видно, как по бескрайнему голубому небу плывут облака, но не дают дождя. На смену осени приходит царство холода, и засыпанные снегом ели торчат, как свечи; каждый ваш шаг оставляет на белой пустыне глубокие ямки следов, и горсть снега, принесенная в дом, превращается в обыкновенную воду.

Птицы не свистят, не щелкают, не щебечут, как в пору цветения, — они молча летают над темными островками вечнозеленых лесов. Это время, когда природа засыпает, ярче горят звезды (не пугайтесь — эти звезды неопасны) и дни коротки, а ночи длинны и есть время размышлять (философия родилась в холодных краях Земли), играть в карты, пить ликеры, наслаждаться музыкой, устраивать вечеринки и флиртовать, смотреть наружу сквозь оконные стекла, изукрашенные фантастическими морозными узорами, слушать ветер и гладить мех колли — здесь, в этом царстве холода, прозванном на Земле зимой, где все живое приспосабливается к неумолимой смене времен года: зелень лета сменяет дождливая серая осень, затем приходит снежная зима, а за ней— весна, пора цветения и буйства красок: сверкание росы на лугу, тысячи насекомых, прелесть утренней зари, которую вы встречаете, сейчас встречаете, наслаждаясь и впитывая весну всеми порами кожи... Здесь я хочу заметить, что смена времен года на Земле подобна течению человеческой жизни, лишь рисунок генов неподвластен времени — вот истина, рожденная осознанием бренности бытия: „При жизни человека не суди о благосклонности к нему Судьбы”. И пусть останутся в веках мудрые слова Аристофана, рожденные в колыбели человечества — на земле ваших отцов и отцов ваших отцов, в мире, который вам нельзя забывать; в мире, где Человек Смелый создал первые орудия для преобразования природы, боролся с природой, затем с собственными орудиями и, наконец, с самим собой и хотя он не одержал полной победы, он покинул свой мир, свою колыбель, чтобы странствовать меж звезд (не бойтесь этой звезды — не бойтесь, пусть температура ее растет, звезда не опасна) и сделать род человеческий бессмертным, покорять просторы Вселенной, нести светоч разума до крайних ее пределов, но всегда оставаться человеком, всегда! Не забывайте! Никогда не забывайте деревьев Земли: вязы, пирамидальные тополя, похожие на кисти художника, обмакнутые в зеленую краску, платаны, дубы, смолистые кедры, звездолистные клены, кизил и вишневое дерево; цветы: горечавку, нарцисс, сирень и розу, лилию и кроваво-красный анемон; вкус земных блюд: шашлыка и бифштекса, омара и длинных пряных колбас, меда и лука, перца и сельдерея, нежно-багровой свеклы и веселой редиски — не дайте им исчезнуть из вашей памяти! Вы должны помнить их, должны остаться людьми, даже если этот мир не похож на Землю, — слушайте! Слушайте!. . Я -душа Земли, ваш постоянный спутник, ваш друг, ваша память — слушайте голос своей Родины! Слова, которые объединяют нас с поселенцами на сотнях других миров!..


Что случилось? Вы не слушаете. Почему вы лежите неподвижно? Если вам жарко, включите кондиционеры -это поможет вам прийти в себя. Не бойтесь красного солнца. Оно не причинит вам зла, не взорвется огненным фейерверком над вашими головами. Я знаю. Я говорю. Много недель я блуждаю из дома в дом, от поселка к поселку. Много недель меня не программировали, но я знаю. Я говорю: нет причины для беспокойства, вспышки не будет.

Слушайте меня, пожалуйста, слушайте. Это очень важно! Пришло время вновь напомнить вам...

КОГДА БОГИ БЕССИЛЬНЫ[23]

Однажды с гор спустился старец. Он нес шкатулку. Ступив на тропу, ведущую к морю, он увидел, как толпа поджигала дом. Старец остановился и, опершись на посох, спросил одного из поджигателей:

— Скажи мне, добрый человек, зачем вы жжете дом вашего соседа, который, судя по воплям и лаю, остался в доме с семьей и собакой?

— Почему бы нам их не сжечь? — ухмыльнулся человек. — Он чужак, пришел из пустыни и не такой, как мы. И собака его не такая и лает не так. Жена у него красивее наших женщин и говорит не так, как мы. А дети смышленее наших и переняли язык родителей.

— Понятно, — пробормотал старец и двинулся дальше.

На развилке дорог он увидел нищего калеку, костыли которого висели высоко на дереве. Старец встряхнул ветки посохом, костыли свалились. Он возвратил их нищему.

— Скажи, брат, как твои костыли очутились на дереве?-спросил старец.

— Их закинули мальчишки, — ответил нищий, устраиваясь поудобнее и протягивая руку за милостыней.

— Зачем?

— Скучно было. Они приставали к родителям: „Что нам делать?”, и кто-то придумал им развлечение.

— Подобные развлечения бесчеловечны, — заметил старец.

— Я и говорю, — согласился нищий. — К счастью, парни постарше нашли себе девчонку и теперь забавляются с ней в поле. Будь я молод и здоров, я бы тоже сходил развлекся...

— Понятно, — пробормотал старец и повернулся, чтобы уйти.

— Подай! — остановил его нищий. — Подай. Неужели в твоей шкатулке нет ничего для несчастного калеки?

— Ты можешь получить мое благословение, — ответил старец, — а в этой шкатулке нет милостыни.

— Плевал я на твое благословение, старый козел! Благословением сыт не будешь. Дай мне денег или еды.

— Увы, мне нечего тебе дать.

— Пусть проклятья обрушатся на твою голову! — обозлился нищий. — Чтоб тебе век не видать удачи...

Старец пошел дальше и увидел двух людей, рывших могилу для третьего, лежавшего неподалеку.

— Удачное место для погребения, — заметил он.

— Воистину, — согласился один. — Особенно, если ты убил и заметаешь следы.

— Вы убили человека? За что?

— Да ни за что. Сплошное невезение! Почему он так упорно защищал свои гроши?

— Судя по одежде, он был беден.

— Да. Неудачи преследовали его. Но сейчас у него не осталось забот.

— Что у тебя в ящике, старик? — спросил второй.

— Ничего ценного. Я иду выбросить его в море.

— Дай-ка посмотреть.

— Не следует этого делать.

— Без тебя разберемся!

— Шкатулку нельзя открывать!

Убийцы приблизились.

— Дай сюда!

— Нет!

Второй ударил старца камнем по голове, первый выхватил шкатулку.

— Сейчас посмотрим, что там такое ненужное...

— Предупреждаю, — сказал старец, приподнимаясь, -открыв шкатулку, вы совершите ужасное и необратимое злодеяние.

— Без тебя разберемся.

Они взялись за веревки, опутывающие шкатулку.

— Если вы чуть-чуть подождете, — попросил старец, -я расскажу, что в этой шкатулке.

Поколебавшись, они остановились.

— Ладно, рассказывай.

— Это. шкатулка Пандоры. Из нее выпустили беды, которые поразили мир.

— Ха! Неплохая сказка.

— Боги повелели мне бросить шкатулку в море, потому что последняя беда, оставшаяся в ней, хуже всех остальных, вместе взятых.

— Ха-ха-ха! — рассмеялись убийцы, развязали веревку и подняли крышку.

Золотое сияние фонтаном забило ввысь, из него явилось крылатое создание и возвестило чарующим голосом:

— Свобода! После стольких лет заточения — свобода!

Убийцы застыли в изумлении.

— Кто ты, прекрасное создание, вселяющее в нас неведомые чувства? — робко спросили они.

— Я? Я — Надежда! — радостно ответило существо. -В самых мрачных уголках Земли я подарю людям веру в то, что завтра они будут жить лучше, чем сегодня. -С этими словами Надежда взмыла и унеслась прочь...

Когда убийцы повернулись к старцу, он переменился: исчезла борода, перед ними стоял цветущий юноша. Вместо посоха он держал жезл, обвитый двумя змеями.

— Даже боги не смогли помешать этому! — воскликнул он. — Вы сами навлекли на себя беду. Вспомните об этом, когда блистательная Надежда вернется и рассыплется в прах в ваших руках.

— Ну, нет, — сказали они. — Вон идет еще один путешественник. Его кошелек выглядит внушительнее и обеспечит нас надолго.

— Дурачье! — И крылатые сандалии вознесли юношу в воздух, где его приветствовал Геркулес.

КОРРИДА[24]

Его разбудил вой. Ультразвук терзал барабанные перепонки где-то за порогом слышимости.

Ему с трудом удалось встать на ноги.

Тьма.

Несколько раз он наткнулся на стену. Смутно осознал, что болят руки: будто в кожу вонзились тысячи игл.

Звук сводил с ума...

Бежать! Где-то должно быть спасение!

Слева появилось пятнышко света.

Он повернулся и бросился туда. Пятнышко выросло до размеров дверного проема.

Он вырвался из тьмы и замер, щурясь от режущего глаза света.

Голый, весь в поту. Мозг затуманен обрывками снов.

До него докатился гул, похожий на гул людской толпы, но он продолжал щуриться на невыносимо ярком свету.

Вдалеке выросла темная фигура. Преисполненный гнева, он рванулся к ней, не отдавая себе отчета в том, что делает. Горячий песок обжег босые ступни, но он в пылу атаки не почувствовал этого. В какой-то области мозга возник вопрос: „Почему?”, но он его игнорировал.

И вдруг встал как вкопанный.

Перед ним возникла обнаженная женщина — манящая, зовущая: он ощутил хлынувший в чресла огонь. И устремился к ней.

Она удалялась, танцуя.

Он побежал быстрее. Но когда распахнул объятия, обожгло правую руку, а женщина исчезла.

Он бросил взгляд на плечо и обнаружил торчащий алюминиевый стержень. По руке струилась кровь.

Гул толпы нарастал.

... и она появилась снова.

Во второй раз он бросился за ней, и огонь перекинулся на левое плечо. Она исчезла — его трясло, он истекал потом и щурился от света.

„Это ловушка, — решил он. — Не поддавайся!”

Она возникла вновь, но он стоял как вкопанный, делая вид, что не замечает ее. Боль жгла его со всех сторон, но он не двигался в надежде обрести ясность мысли. Появилась темная, высотой более двух метров фигура. У нее оказалось две пары рук. В одной руке что-то было. Если бы свет не резал глаза...

Преисполненный ненависти, он бросился в бой.

Боль обожгла бок.

Постойте!

„Они все сошли с ума! Сошли с ума! — убеждал он себя, припомнив, кто он и откуда. — Это арена для боя быков, я — человек, а это темное нечто... нет. Здесь что-то не так.”

Он упал на четвереньки в надежде выиграть время. Набрал полные пригоршни песка.

Настал черед уколов — будто било током. Он терпел сколько мог, затем встал.

Темная фигура махнула чем-то в его сторону, и он ощутил новый прилив ненависти.

Он сорвался с места и, добежав, замер. Он понял: это игра.

... Его звали Мишель Касиди. Он работал адвокатом. В Нью-Йорке. В фирме „Джонсон, Уимс, Доуэрти и Касиди”. Кто-то остановил его на улице и попросил прикурить. На углу. Поздно вечером. Это он помнил.

... Он швырнул песок в голову твари.

Темная фигура покачнулась, руки вознеслись к лицу, вернее, туда, где оно должно быть.

Скрипнув зубами, он вырвал алюминиевый стержень из плеча и острым концом воткнул в живот твари.

Что-то ужалило в шею, наступила тьма и долгое время он лежал без движения.

Когда он обрел способность двигаться, то вновь увидел темную фигуру в попытался схватить ее.

Он промахнулся, спину обожгла боль, — потекла кровь.

Поднимаясь, он закричал:

— Вы не имеете права так поступать! Я — человек! Я — не бык!

Донесся гул рукоплесканий.

Он бросался на темное существо шесть раз, пытаясь ударить его, обхватить, сжать. Но каждый раз больно было ему самому.

Он поднялся, тяжело дыша, весь в поту. Болели плечи и спина. В голове на мгновение прояснилось. Он сказал:

— Ты, наверное, Бог? Так вот в какие игры ты играешь...

Существо не ответило, и он ринулся в атаку, упал на колени и нырнул врагу под ноги.

Когда повалил на землю эту тварь, почувствовал страшную, обжигающую боль в боку. Дважды ударил кулаком. Боль пронзила грудь. Он почувствовал, как немеет тело.

— Или ты?.. — пробормотал он.

Губы еле двигались.

— Нет, ты не... Где я?

Последнее, что осталось в памяти — боль: ему отсекли ухо.

Загрузка...