ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1 Йога, практика эндемических масштабов

И снова время прошло, и вот уже середина апреля. Вместо холода, который не пускал нас на прогулки и вынуждал двигаться, чтобы согреться, теперь сырость, разжижающая волю, настроение, планы, четко намеченные утром и полностью заброшенные к вечеру. Алексис Берг умер два с половиной месяца назад. Летиция Ланг обосновалась в Калифорнии и умоляет меня к ней присоединиться. Она рассказывает о чудесном климате и намекает, что речь идет не только о погоде. Чистое небо Калифорнии благоприятно влияет и на деловой темперамент. «Зачем печалиться и держаться за старую жизнь дорогая, — пишет мне Летиция, забывая ставить запятые, — тебе надо подышать воздухом, набраться сил! А если будешь сидеть на месте как чахлое растение в сухой земле к лучшему ничего не изменится».

Удивленная тем, что Летиция прибегла к литературному сравнению, я ответила ей длинным мейлом, для начала поздравив подругу с тем, что она нашла убедительный яркий образ. Затем мое естественное «я» взяло надо мной верх, и поздно вечером я села за компьютер и объяснила Летиции, что больше самой печали меня печалил тот факт, что мы не способны держать удар и воспринимать происходящие в жизни события спокойно, уважать бытие таким, какое оно есть, вместо этого мы плачем, опускаем руки, заворачиваемся в плед, смотрим телевизор, отказываемся танцевать, смеяться, веселиться, не хотим забывать о горе. Кажется, будто нас кто-то обокрал, обманул. Как будто в сказке «Красная шапочка» волку вырвали все зубы, а потом вообще выбросили его из истории, чтобы не пугать лишний раз обожаемых краснощеких пупсов — таких, как мы. Я завершила свое письмо, объявив, что я не пупс. Я напечатала эти слова жирным шрифтом, большими буквами, словно мою боль следовало увеличить.


На следующее утро я обнаружила сообщение от Летиции. Она обожает систему мгновенного обмена письмами. «Бедный мой человечек ты висишь на самом волоске, — Летиция продолжала плевать на пунктуацию, — я вижу что ты приклеилась к этой поганой Европе с ее извращенными представлениями о жизни. Приезжай ко мне в Калифорнию мы займемся йогой все встанет на свои места увидишь». — «Ты занимаешься йогой?» — сухо написала я, не вставая с постели.


RE: of course[10], цыпленочек

Господи!

RE: не прикидывайся дурочкой ok

И у тебя есть тренер и все такое?

RE: yes[11]

Святые угодники…

RE: мизорам… все эти упражнения… это гениально Мизорам?

RE: пффф

Где это?

RE: в индии конечно йога аштанга самый сложный и полноценный вид йоги невежа

На твоем месте я бы начала с чего-то попроще!

RE: трусишка

У тебя будет спинномозговая грыжа, растяжения и разрыв…

RE: СТОП

А Тьерри?

RE: что Тьерри?

Ну Тьерри Вагнер, мужчина… ну…

RE: у него все хорошо

Он с тобой?

RE: нет

Он приехал?

RE: нет хватит задавать вопросы

Ладно.

RE: короче приезжай ко мне

Я подумаю.

RE: значит не приедешь ((

Я буду думать, а ты пока продолжай называть меня ласковыми словами — моя дорогая, цветочек, звездочка, цыпленочек, ягодка, куколка. Это лишь слова, но мне нравится их читать и…

RE: sure baby[12]

Спасибо!

RE: не за что мой перевернутый цветочек лотоса

Не стоит изощряться, мне нравятся простые слова и выражения… Подожди секунду. Вот, сейчас я тебе напишу несколько фраз, которые я ночью прочла, смотри!

«Казалось, она жила в великую эпоху, потому что это была эпоха значимых идей.

Вы так спешите! Вам вечно необходима цель, идеал, программа, абсолют. А в результате получается лишь компромисс, средняя величина. Не кажется ли вам смешным и утомительным постоянное стремление к осуществлению грандиозных планов, которые в конце концов оказываются чем-то заурядным?

В пустой тишине утра из леса доносилось пение птиц.

Обрывки воспоминаний о далеком прошлом соединялись с жаждой любви, нежности, душевного покоя».

Ну как тебе? Хорошо, да? Эй? Летиция?


Моя подруга Летиция Ланг получила от своего бывшего шефа в турагентстве сумму денег. Она никогда не говорила сколько. Но судя по ее нынешнему образу жизни и разной технике, которую она закупила — Летиция называла это своим цифровым присутствием в мире, — сумма была солидной. Летиции заплатили не за двенадцать лет честного труда, а за молчание. И разумеется, ни в каких официальных документах сумма не значилась. Сделка осуществлялась напрямую, между Летицией и директором, Седриком-Мартеном Д. Пирмезом, главным акционером и держателем черной кассы. Моей подруге наплевать на молчание. Я бы сказала, молчание не имеет для нее никакого значения. Значение отныне имеют лишь новые горизонты, новая жизнь, любовь к Тьерри Вагнеру, которому, если я правильно поняла, предстоял рейс в Сан-Франциско. Что до Бастьена, арфиста, то он теперь живет в квартире один. Когда в прошлом феврале я спросила у подруги, не рановато ли предоставлять полную свободу несовершеннолетнему ребенку с ожирением, она резко возразила. Современное общество идеально подходит для того, чтобы ребенок мог развиваться самостоятельно — у него масса возможностей и перспектив. Когда-то раньше (Летиция не уточнила, какое время имеет в виду) подобное поведение со стороны матери было недопустимо, ведь молодежи было совершенно нечем заняться, а сейчас… Мы говорили о материнских обязанностях, пока Летиция собирала американские чемоданы. Заметив мою растерянность, подруга вежливо намекнула, что я не тот человек, который должен давать советы по воспитанию детей. Я, конечно, согласилась, настояв тем не менее на том, чтобы Летиция на всякий пожарный оставила сыну мой телефон. «Конечно», — заверила она меня, а затем показала фотографию, которую выложила на одной из своих страничек в какой-то социальной сети: расслабленная улыбающаяся Летиция в объятиях столь же расслабленного Тьерри Вагнера. К фотографии она сделала подпись: «Вылет в 05:00 супер!» Уже семнадцать человек лайкнули фотографию вместе с подписью. Видя, как с каждой секундой растет количество лайков, я подумала, что, очевидно, многие радуются счастливой паре, которая начинает новую жизнь в новом месте, и мечтают о таком же везении. Стоило лишь взглянуть на фотографию, как в голове проносились образы прекрасного бытия. Однако правда заключалась в том, что Летиция ехала в Калифорнию одна, Тьерри отнюдь не собирался с ней там жить, а в результате страдали интересы несовершеннолетнего мальчика, увлеченного камерной музыкой. Кто бы мог подумать? Под таким-то прикрытием лайков. Разумеется, никто не заботился о правде, думала я, и, наверное, виртуальным подружкам, чье число быстро выросло до шестидесяти трех, на самом деле до лампочки, кто куда с кем летит и когда возвратится… Поставив ничего не стоящий лайк, они вернулись к своим делам и другим новостям.


RE: hello[13]

Почему ты не отвечала?

RE: business as usual[14]

Ты прочла то, что я написала?

RE: yes[15]

И?

RE: ну-у…

То есть?

RE: зловеще

А еще?

RE: слишком длинно сейчас так уже не говорят

Старушенция моя! Но это ведь не разговорный язык! Это литературный язык, совсем другое дело, понимаешь?

RE: да и писать в наше время так уже не стоит только не говори что это ты написала

Нет, не я.

RE: уф

Ты вообще книги читаешь?

RE: я целыми днями смотрю на экраны но не читаю фразы ради фраз я работаю

Ну, разумеется.

RE: ты забронировала себе билет?

Я пока размышляю.

RE: ладно я на коврик

В смысле?

RE: йога

Черт, я забыла.

RE: бестолковый пупсик

Извини, я думаю слишком о многом одновременно.

RE: перестань думать

Мысли бесполезны?

RE: нееееет

Твой учитель йоги так говорит?

RE: не он один

Ты знаешь, откуда этот парень?

RE: мизорам индия я же тебе говорила

И для тебя это гарантия?

RE: а что еще нужно

Многое.

RE: ты раздражаешь

А ты меня беспокоишь, дорогая.

RE:>((

2 Писать письмо вдвоем — значит, любить

Месье и мадам Рива очень огорчились, узнав о том, что молодой человек, впавший в кому, не очнулся. В феврале я отправила им по почте короткое письмо, в котором рассказала о смерти Алексиса. Я была удивлена, получив подробный ответ. Более всего меня поразило то, как письмо было построено. Абзацы Эрмины чередовались с абзацами Жюста. Различная интонация, разный нажим ручки на бумаге — все это свидетельствовало о том, что супруги Рива посвятили письму несколько дней, а может, и целую неделю. Старики делились со мной своими мыслями и догадками, рассказывали о делах и событиях, отметивших эти зимние дни, озаренные мягким светом. Именно со света Рива и начал, написав, что с тех пор, как у меня случилась беда, у них в доме постоянно горит белая, новая, очень красивая свеча. И еще: за несколько минут до того, как почтальон принес известие о смерти Алексиса, на карниз за окном села малиновка. Удивительно, ведь обычно эти птицы улетают до прихода зимы. Может, эта малиновка отбилась от стаи, а может, это был брошенный птенец. В любом случае не стоит беспокоиться. Жюст лишь надеялся, что зажженная свеча и малиновка, склевавшая с карниза крошки, меня немного порадуют. Он знал, что ненавязчивое проявление внимания помогает, когда человек вот-вот готов заплакать. Дальше в письме Эрмина объясняла мне, что занята переливанием меда в маленькие горшочки. Операция требовала сноровки. Мед получился превосходный, карамельный, словно закат в октябре. Она, конечно, даст мне попробовать или отправит горшочек почтой. Эрмина надеялась, что мне удалось провести с Алексисом немного времени, прежде чем он ушел, ведь теплая рука, которую мы держим, остается в наших воспоминаниях и позже; закрыв глаза, мы можем почувствовать эту руку и представить себе человека. Еще недавно приключились такие ночные заморозки, что Жюсту пришлось сделать себе подметки с шипами. Давно уже такого не было. Жюст даже забыл, куда положил шпоры для защиты от ледяных дорог. В этом же письме месье и мадам Рива говорили, что не до конца пока отказались от идеи отправиться летом в Румынию. Конечно, план безумный, учитывая их возраст, но что поделать, если хочется! На самом деле все зависит от времени, от отпущенных им дней. От дней, да, от дней, больше ни от чего. В любом случае Рива надеются вскоре меня снова увидеть. Они ждут меня, как только у меня появятся хоть какие-то силы. Они думают обо мне. Они знают, что печаль медленно прокладывает себе дорожку и в конце концов перестает мешать жить. «Боль никогда не уходит, но обретает новые формы, новые оттенки, — написал Жюст Рива, — подобно деревьям, которые меняются каждый сезон, оставаясь при этом собой». Старики советовали мне гулять в любую погоду, хорошо питаться, высыпаться. Иначе все идет наперекосяк. Иначе тело тянет дух к земле и даже ниже. Рива обнимали меня и заверяли, как я им дорога.

3 Пересказ разговора — это прекрасно, но достаточно ли его?

Обычно все складывается неправильно. Хотя об этом, конечно, не говорят. Коммерческая версия жизни: что ни делается — все к лучшему, ура, какая удача! В большинстве случаев коммерческая версия не работает. Человек умирает. Если бы болезнь проявила себя на пять с половиной или одиннадцать месяцев позже, пациента можно было бы спасти. Новое лекарство еще официально не одобрили, когда надо было атаковать опухоль или инфекцию. Фиаско с улыбкой удачи. Думать об этом невозможно, и мы не думаем, даже когда узнаём о том, что лекарство наконец одобрено. Мы пропускаем новость, словно ее и не заметили, и начинаем внимательно изучать прогноз погоды. Ведь для умирающего было сделано все что можно, разве нет? Проблема в том, что человеческая жизнь устроена запредельно сложно и хитро.


Теперь, когда Алексис умер, я читаю о том, что в неврологии сделаны значительные открытия. Разумеется, все проблемы не решены, даже и близко не решены. Однако в научных статьях сказано, что проекты по изучению головного мозга продвигаются семимильными шагами и все силы брошены на исследования, потому что стоит нашим нейронам начать отмирать, как — хоп! — глубоко в мозг, в зоны, определенные совсем недавно, крепятся электроды и таким образом применяется мощная терапия. Именно об этом я говорила старшей медсестре, мадам Шпильцейхгаузер, когда без приглашения явилась к ней в кабинет. Это было незадолго до Рождества. Я дважды постучала в дверь, вошла без разрешения и с ходу заявила, что бездействовать в случае с Алексисом просто возмутительно, когда он в распоряжении врачей двадцать четыре часа в сутки, а его только моют да причесывают. Я упомянула об электродах и компьютерах, которые могли бы стимулировать работу мозга. Грубо, хоть и сдавленным голосом я выкрикнула нечто вроде: где эти чертовы электроды, а? Где они? Я гневно спросила, не в каменном ли случайно веке оказалась эта больница, а?

Мадам Шпильцейхгаузер, которая, когда я вошла, рылась в шкафу, закрыла его, хлопнув дверцами. Она приблизилась ко мне, не сводя с меня глаз, и, поскольку она была гораздо выше меня, тщательнее накрашена, да еще и блондинка, я немного смутилась.

Сложно вспомнить подробности разговора. Еще сложнее воспроизвести разговор так, чтобы каждая сторона придерживалась своей роли и не путалась в сценарии. Проблема в том, что рассказчица была не только вовлечена в беседу, но еще и переживала в тот момент сильное эмоциональное потрясение. И тем не менее я попробую.

Анита Шпильцейхгаузер производит впечатление знающей женщины. Что именно ей известно? Неважно. Она просто знает.

Уверена: у родственников, которые приходят навестить больного и хотят задать вопросы о его состоянии, пропадает желание вопрошать, как только они знакомятся со старшей медсестрой. В этой больнице все специально так устроено, что любой жаждущий понять почему и зачем немедленно направляется медперсоналом к госпоже Шпильцейхгаузер. Удобно. Например, если вы задаете вопрос эрготерапевту, который выходит из палаты Алексиса, когда вы входите, то есть вошли в тот день, эрготерапевт ответит, что с господином Бергом все хорошо, да-да, а за дополнительной информацией следует обратиться к мадам Шпильцейхгаузер. Физиотерапевт и нефролог ответят то же. Если бы по коридорам больницы разгуливала гадалка, она бы наверняка присоединилась к хору. Возможно, Анита Ш. хотела стать врачом, нейрохирургом. Возможно, она отказалась от перспективы по каким-то уважительным причинам — нехватка денег, ума, а может, жениху не терпелось, чтобы она поскорее получила диплом медсестры и могла заняться семьей. В любом случае, несмотря на препятствия, Анита устроила свою жизнь. Не знаю, зачем я все это объясняю, когда просто собиралась передать наш разговор. Разговор был напряженным, и по ходу я пыталась выяснить, почему в эпоху высоких технологий и многообещающих междисциплинарных исследований никто не применяет результаты этих самых исследований, дабы вылечить человека, вышедшего из комы и застрявшего в вегетативном состоянии, лопни моя селезенка, почему не стимулируют его нейронную сеть, коли нам из достоверных источников известно, что аксоны способны расти — почти как волосы — и восстанавливать поврежденные связи.

— Садитесь.

— Спасибо.

— У вас нет права получать какую-либо информацию о состоянии господина Берга, так как вы не член семьи.

— Откуда вы знаете?

— Мы всё тщательно проверили с помощью полиции. У господина Берга нет никого, кроме двух кузенов, которые не пожелали им заниматься.

— У Алексиса есть кузены?

— Да. И знайте, что если надо будет принимать решения…

— Какие решения?

— Важные решения. В этом случае больница прислушается к мнению кузенов, даже если они не явятся, а не к вашему.

Я помню, что слова старшей медсестры задели меня за живое, и это было заметно по моему лицу. Затем у госпожи Шпильцейхгаузер словно прозвенел в голове профессиональный звоночек, и она снова заговорила.

— Я не имею в виду, что ваши посещения бесполезны, Я просто объясняю, что вы не имеете права вмешиваться в медицинские дела.

— Я хотела бы увидеть господина Каппеля, травматолога.

— Профессор Каппель не занимается господином Бергом.

— Перестаньте! Я с ним уже говорила, я знаю, что он занимается Алексисом.

— Отнюдь нет! После того как господин Берг вышел из комы, его передали другим специалистам.

— Ну конечно! Браво! Пациента передают из рук в руки, чтобы снять с себя ответственность! Каждый тихонечко делает свою работу, сидя в уголке, а потом — раз! — бросает мяч другому игроку и больше слышать не хочет о пациенте. Это просто отвратительно, мадам Шпигельцауссер, отвратительно.

— Я Шпильцейхгаузер.

— Извините. Шпильхаугзер.

— Забудьте.

— Я бы хотела видеть профессора, который занимается Алексисом сейчас. Я хочу сказать ему, что готова к любым необходимым стимуляциям мозга — просто дайте мне инструменты, инструкцию, и вам даже не придется делать свою работу. Я сама все сделаю!

Старшая медсестра посмотрела на меня так, как психиатры смотрят на своих нестабильных пациентов. Я отлично запомнила этот взгляд, потому что было очень неприятно. Однако я нашла в себе силы произнести волшебное слово.

— Пожалуйста, мадам старшая медсестра.

Моя собеседница изо всех сил пыталась сохранять самообладание. Она сделала вдох, стянув без того узкие ноздри.

— Представьте себе, мы занимаемся не только гигиеной и туалетом господина Берга. Его массируют, применяя всевозможные техники, и с помощью различных специалистов он делает упражнения. Со временем пациенту могут назначить дополнительные исследования, МРТ, например.

— Вот я и говорю! — вскричала я. — Вы бесконечно делаете Алексису всяческие исследования и массажи, но не предпринимаете ничего кардинального! Можно же, наверное, как-то простимулировать мозг человека с помощью каких-нибудь специальных компьютерных программ, которые способны активизировать нейроны, войти в контакт с сознанием.

Рот моей собеседницы сперва округлился, затем скривился так, что губы на какое-то время полностью исчезли. Рот снова сделался человеческим, когда старшая медсестра заявила мне, что врачи доверяют науке, а не научно-фантастическим фильмам, и лечат лекарствами, а не волшебством.

— Я и не говорю о волшебстве! Господи, просто невозможно быть до такой степени ограниченными! Я не вас лично имею в виду, мадам Шпильцигценойгер, вовсе нет… Я про медицину в целом… ну…

Мы посмотрели друг на друга убийственным взглядом.

— Вы могли бы навести справки, прежде чем рассуждать на тему, в которой ничего не смыслите.

— Пожалуй. — Я произнесла «пожалуй», опустив глаза, и тут же подняла их. — Но ведь я как раз и навожу справки, задавая вопросы вам, мадам Шпиц…

— Последние исследования, о которых я не должна с вами говорить, показали, что господин Берг пребывает в вегетативном состоянии, а не в состоянии минимального сознания. А это значит, — тут старшая медсестра сделала паузу, чтобы я оценила, насколько ничего не понимаю, в отличие от нее, которая хоть немного что-то соображает, — это значит, что редкие движения пациента носят исключительно рефлекторный характер. Из этого следует, что господин Берг ни на каком уровне и никогда не осознает окружающую реальность. Я ясно выражаюсь?

Я помню, что сидела напротив сестры, раскрыв рот. Она же выглядела вполне удовлетворенной.

— Тем не менее бывает, что пациенты в вегетативном состоянии проявляют большую осознанность. Реакция еле заметна, но это лучше, чем ничего.

— Да. — Я произнесла «да» почти радостно, ожидая, что собеседница разделит мои чувства, однако ее лицо оставалось холодным.

— Чем больше времени проходит, тем меньше у господина Берга шансов поправиться. Я от вас ничего не скрываю. По крайней мере, обычно бывает так. Но уверенности нет никогда. Каждый случай уникален. Все возможно. А теперь я прошу вас покинуть мой кабинет.

— Я должна кое-что вам рассказать, мадам Шпигельцойгнойссер. — Я снова весьма умело опустила глаза и долго их не поднимала.

— Я вас слушаю.

— Тут такое дело…

— Да-а?

— Несколько месяцев назад я стала читать Алексису вслух.

— Очень хорошо.

— Я не особенно раздумывала над выбором книги, взяла ту, что лежала у меня в рюкзаке. Я ее как раз сама читала.

— И?

— Произведение очень сильное, там есть юмор, ирония, но в сущности книга довольно безысходная… ну то есть в ней не прославляется человеческая природа, смысл бытия не раскрывается.

— Вы хотите сказать, что это детектив со зверскими убийствами?

— Вовсе нет. То есть там в какой-то момент один отвратительный извращенец без стыда и совести совершает убийство, но книга не об этом. Это так, вставной эпизод…

— Ну и?

— И вот. Мне показалось, что Алексис реагировал на чтение.

— Как?

— Сложно объяснить, потому что его тело оставалось неподвижным. Но его дух отреагировал. Мне даже показалось, что дух воспротивился. И я на себя разозлилась, подумала, что надо было подобрать более подходящее чтение, менее жесткое, обнадеживающее, понимаете?

— Так это был детектив или нет?

— Нет.

— Вот и хорошо. В наше время детективы слишком страшные. И вообще много пошлятины пишут.

— Я с вами полностью согласна и уверяю вас, книга не страшная и не пошлая. Но она полна отчаяния. И в этом нет вины автора. Он изо всех сил старается, выводит на сцену персонажей, которые во что-то верят, у которых есть интересные идеи, добрые помыслы, планы на светлое будущее. Но правда в том, что никто из героев книги ни во что не верит, все суетятся, но в конце концов ничего из этого не выходит. По-моему, на это Алексис и отреагировал.

— Но у вас нет доказательств?

— Нет.

— Продолжайте читать — и посмотрим.

— Отлично! Я рада, что смогла с вами поговорить! Действительно рада, спасибо!

— За что?

— Спасибо!

— Я не понимаю, почему вы меня благодарите.

— Все ведь ясно! Я рассказала вам о том, что читаю Алексису не слишком оптимистичную книгу, а вы как профессионал, знающий толк в вегетативных состояниях, подбодрили меня, велели продолжать чтение. Я и сама хотела продолжать!

— Что вы такое говорите?

— Я говорю, что если человек серьезно болен, не стоит приукрашивать ситуацию, полагая, что надежда помогает жить.

— Простите?

— Вы каждый день общаетесь с больными. Разве они начинают чувствовать себя лучше, если вы уверяете их в том, что есть прогресс, когда его нет? Конечно, нет!

— Что?

— Да ладно, мадам, вы меня прекрасно поняли! Я хочу сказать, что родственники, друзья, врачи, все те, то находится у постели больных, должны выкладывать пациентам всю правду, а не играть в исцеление надеждой. Мы должны иметь смелость, чтобы говорить о реальности, о настоящей жизни, не подслащивая пилюлю. И вы увидите…

— Разве…

— Вы увидите реакцию! А фальшивый оптимизм никогда еще ни у кого не вызывал отклика!

— Вы слышите, какой вздор несете?

— Это не вздор.

— Нет? Вы сказали, что подбадривать людей бессмысленно. Разве это не абсурд?

— Я такого не говорила!

— Нет?

— Нет! Я всего лишь прошу вас, если у вас хватит духу, сказать Алексису, что чем больше времени проходит, тем меньше у него шансов прийти в себя.

— Я приказываю вам покинуть мой кабинет! — Старшая медсестра вскочила, побежала к двери и распахнула ее настежь.

Я не шелохнулась.

Минута растянулась между нами, повисла в воздухе и лопнула.

Я снова заговорила, с трудом сдерживая дрожащие губы.

— Даже не представляю себе, сколько стоит провести в вашей больнице день, — произнесла я. — И я не понимаю, зачем тратить такие деньги, если вы не используете все средства, все технологии, чтобы помочь Алексису выйти из его состояния. И с психологической точки зрения, вы тоже частично лишаете его помощи. Оптимизм — это хорошо, но человеку надо предъявлять реальность, а не надежду.

— Вы говорите чудовищные вещи.

— А разве не чудовищно не делать того, что можно было бы сделать?

— Достаточно!

Старшая медсестра изо всех сил хлопнула дверью, закрыв ее.

Я сидела, сложив руки и чувствуя себя на высоте — бог с ним, с результатом, главное — я отработала свой долг на полную катушку.

— Видите ли, мадам Шпитцельройссер, я думаю, нам следовало бы поговорить спокойно и…

— Спокойно? Вы даже фамилию мою запомнить не можете!

— Мне очень жаль.

— Вдобавок ко всему вы решили учить меня уходу за больными, в котором ничего не смыслите.

— Я не собиралась вас учить!

— Я должна вам сказать: родственники больных, как правило, очень довольны нашими услугами.

— Я понимаю, мадам, я понимаю. Но я не очень довольна. Вернее, я считаю вашу помощь недостаточной.

— Это нормально.

— Вот видите!

— Когда с родственником беда, нормально желать для него невозможного.

Снисходительная улыбка, которой меня удостоила моя собеседница, заставила мой желудок произвести заброс желудочного сока в пищевод, и я ощутила привкус кислоты и неприятное жжение по всей длине последнего.

— Я вовсе не прошу о невозможном, мадам Шпи…

— Шпильцейхгаузер.

— Я не прошу о невозможном, только о возможном! Слышите? Я не просила приводить в палату ведьмака и колдовать. Я всего лишь молю о компьютерах и современных технологиях, вот и все!

— А я вам говорю, что если какие-то технологии и не были задействованы — хотя многие были, — то лишь потому, что специалисты, разбирающиеся в своей области, сочли, что в случае месье Берга нет необходимости в дополнительных мерах. Надо доверять специалистам, потому что ни у вас, ни у меня нет достаточных знаний, понимаете вы или нет?

— Я понимаю. Но еще я понимаю, что система здравоохранения работает таким образом, что больницы предоставляют разную помощь и с разной скоростью в зависимости от того, богат ты или беден, молод и красив или стар и плешив, знаменит или безвестен, и даже, дорогая мадам, в зависимости от патологии…

— Вовсе нет!

— Нет?

— Вы опять говорите невесть что.

— Вы осмеливаетесь заявлять, что всех лечат одинаково?

— Конечно.

Тон, которым медсестра попыталась пресечь мою наглость, чуть было не разъярил меня до предела, но я сдержалась. По крайней мере, так я запомнила тот момент.

— Наша больница одна из лучших в стране, если вы не знали.

— Значит, есть худшие.

— Я говорю вам, что наша одна из лучших.

— А я вам говорю, что это означает: есть худшие больницы, где лечат хуже, но все относительно, включая статистику, по которой вы среди лучших.

— Вы все усложняете.

— Нет, жизнь изначально сложна, я просто об этом не забываю.

— Мы куда более… И профессор Майерстр…

— Кто он?

— Профессор Майерстроффер, глава отделения, один из лучших в своей области.

— Отчего же ему в голову не пришло для начала перекрасить стены?

— Простите?

— Не хочу вас задеть, мадам Штольцхойссер, но когда пересекаешь порог этой больницы, хочется застрелиться. А если и возникают сомнения, то они рассеиваются, стоит лишь попасть в ваше отделение. Здесь определенно хочется пустить себе пулю в лоб.

— Дело в том, что бюджет не был…

— Ну конечно! Бюджет…


Воцарилась тишина, позволившая нам со старшей медсестрой мысленно подвести итог и решить, о чем еще имеет смысл поспорить, а что — оставить в стороне. В нашем положении мы со старшей медсестрой не всякую тему могли должным образом раскрыть.

Я снова заговорила — спокойно и даже в какой-то степени непринужденно — и призналась в том, что мне сложно доверять кому бы то ни было и особенно сотрудникам медицинских учреждений, потому что интересы сторон кажутся мне противоположными, если не сказать — противоречащими друг другу. Я развернула свою мысль, уточнив, что не стоит вешать мне лапшу на уши. Очевиден и не вызывает никаких сомнений тот факт, что врачи и медперсонал всегда предпочтут старые методы новым революционным технологиям, требующим усилий, способности видеть дальше своего носа, необходимости приобретать новые навыки. И вот вам, пожалуйста! А теперь поговорим о стажерах! Они обходятся дешевле, это точно. И манипулировать ими легче, чем готовыми профессионалами. Не потому ли я видела целые толпы стажеров в отделении Алексиса, а? А как насчет темного фармацевтического бизнеса? Того, что связывает больницы с поставщиками препаратов, оборудования, разных компьютеров. Готова побиться об заклад, никто не знает, что творится в этом бизнесе. Поэтому, мадам Шпитальхойзер, позвольте мне усомниться в том, что ваших пациентов лечат именно так, как подобает. Спасибо. И кстати, что касается иерархии и бесконечного перекладывания работы с одного врача на другого: разве это не способ убежать от ответственности? Разве это не способ сделать так, чтобы никто не увидел картину в целом, не разобрал медицинский случай по косточкам, как следует, в полноте? Пускай один занимается кишками, а другой мозгами, а третий еще чем-нибудь! Почему бы и нет! Все это очень способствует снятию напряжения, уходу от ответственности, удлинению счетов и отсрочиванию важных решений. «И пускай потом кто-нибудь попробует пожаловаться, если ему только удастся выбраться живым из живота кита», — выкрикнула я в лицо старшей медсестре, которая покраснела и сидела напротив меня тихо, как мышка.

Мадам Шпильцейхгаузер выглядела очень усталой. Она взяла платок и вытерла нос, хоть и не высморкалась. Затем она встала и объявила мне, что пошел уже двадцать седьмой час ее дежурства. Жестом она попросила меня освободить стул, проводила до двери, открыла ее передо мной и закрыла. Я очутилась в коридоре и замерла, не зная, что делать дальше, как провести остаток дня или вечера, и вообще какой на дворе день и час. Я прислонилась к стене рядом с кабинетом старшей медсестры и попыталась сосредоточиться. Внезапно дверь мадам Шпильцейхгаузер снова открылась. Сперва старшая медсестра посмотрела налево, но там меня не обнаружила, затем наши взгляды встретились. Анита Ш. не пересекла порога своего кабинета, словно электрические волны отделяли ее от окружающего мира. В тусклом свете коридора вырисовывались широкие больничные двери, предназначенные, казалось, лишь для того, чтобы ездить на каталках. Атмосферу загробного мира нарушала, пожалуй, лишь муха, которая билась в конвульсиях и жужжала — ее пока не успели прикончить средством от насекомых. В тишине зазвучал голос старшей медсестры. Голос спросил у меня, собираюсь ли я продолжать читать господину Бергу. Я ответила утвердительно. Голос сказал, что это хорошо. Что идея прекрасная, невзирая на то как все сложится. Затем после короткой паузы голос прибавил, что просто удивительно, насколько одинокими, далекими друг от друга сделались люди, не только пациенты, но и те, кто ими занимается, — у всех свои проблемы, своя частная закрытая жизнь, своя крохотная ячейка, хотя средств по уходу за больными и разных препаратов сейчас куда больше, по сравнению с прежними временами. Голос затих, затем повторил, что эволюция просто немыслима, необъяснима. И дверь закрылась.

4 Многие поколения оказались жертвами высоких технологий

Жюст Рива купил себе карту Румынии, такую, которая раскладывается. Я видела ее в марте, когда навещала супругов спустя чуть больше месяца после смерти Алексиса. Я взяла с собой лэптоп, чтобы научить Рива пользоваться GoogleMaps и GoogleEarth, а то старики совсем не разбираются в Интернете. Я решила, что если мы вместе соберем информацию, это поможет им ориентироваться в поездке, за которую они немного волновались, и сэкономит время.

Сперва мы взлетели над страной, затем я остановилась на конкретных городах и скомбинировала разные планы, показала трехмерное изображение, вид со спутника. Рива не верили своим глазам. Я сказала господам Рива, что перед нами настоящая, реальная Румыния, какую они увидят, если отправятся летом в путешествие. Супруги по-прежнему не вполне понимали, как такое может быть. Для них изображения городов были просто занятными картинками, не более того. Разумеется, старики не ставили под сомнение мои слова — Румыния так Румыния, с таким же успехом я могла сказать, что перед нами Эфиопская империя или Крым. То, что я показывала, вернее, то, что показывала нам компьютерная программа, не являлось той Румынией, которая интересовала Рива. Они мечтали о другой стране, волновались о путешествии в другие места. Я поняла это по равнодушным восклицаниям «А!», «Да?», «Ясно!», когда с восторгом показывала Великую площадь в городе Сибиу. Месье и мадам Рива согласились, что площадь красива, но не попросили меня провести виртуальную прогулку вокруг башни или вдоль дворца Брукенталя, хоть я и предлагала. Я объяснила, что с помощью этой волшебной программы можно виртуально передвигаться по улицам, видя каждый дом на своем пути. Господа Рива снова повторили: «А!» и «Да?» Наблюдая сдержанную реакцию стариков, я поняла, что они смотрят на экран компьютера так же, как я — на витрину с часами, которые мне не по карману: поглазеть — ладно, но все это не про меня.

Жюст Рива сбегал за картой и развернул ее на столе, стараясь не особенно шуршать. Мало-помалу внимание стариков полностью переключилось на неподвижный план страны, который Жюст оживлял, водя пальцем по нарисованным дорогам, рекам и горным хребтам. Палец задержался на голубых пятнышках, обозначающих озера, в которых Жюст собирался искупаться, и, конечно, на зеленых пространствах национальных парков, которые старик наметил себе покорить с рюкзаком за плечами. Эрмина слушала мужа, глядя на застывшую карту, и было видно, что национальные парки вдохновляют ее больше, чем озера. Мы добрались до границы с Украиной, в регион, который очень интересовал господина Рива. Он намеревался посетить эти края вне зависимости от того, растут там яблони, достойные внимания, или нет, потому что там развита резьба по дереву, там целая традиция резьбы по дереву, а еще очень впечатляющие ворота с лепниной и потрясающие церкви. Жюст весь дрожал, рассказывая о своих чудесных планах. Он видел фотографии в книгах, которые брал в библиотеке коммуны. Когда я предложила поискать в Интернете фотографии этих мест, господин Рива попросил этого не делать. Он собрал достаточно информации в нужных источниках, чтобы возбудить свое любопытство относительно Марамуреша. Остальное он предпочитает увидеть по приезде, объяснил он мне, а не сидя перед экраном, который не пахнет ни деревьями, ни воздухом, который не дает ощущения приятной усталости после прогулки и не имеет никакого отношения к жизни.

Эрмина в свою очередь собиралась сделать кулинарные открытия. Она любила пробовать новые блюда, угадывать, из чего и каким способом они приготовлены, подобно детективу, который, покидая место преступления, уже знает, какую шляпу и штаны какого покроя носил убийца. Конечно, о существовании некоторых румынских приправ и специй Эрмина не ведала. Она обещала себе привезти домой семена и посадить в саду что-нибудь новое. Но нельзя было забывать и о риске: ведь качество земли и воды в Швейцарии и в Румынии разное, да и солнечный свет в Швейцарии другой. «Даже на территории одной страны все это может отличаться», — сказала Эрмина. А вообще, она интересуется историей! О да! Не деталями, а масштабными событиями. Всякий раз, как она смотрела передачу или читала книгу о мировых войнах двадцатого века, она диву давалась: как перевернулась жизнь людей! Эти ужасные — другого слова мадам Рива не могла подобрать — катастрофы передвинули границы, заставили бедных людей переезжать. Сложно себе такое вообразить, когда всю жизнь живешь в одной маленькой стране. Эрмина не очень хорошо знала историю, но достаточно, чтобы понимать: и в Румынии людям не давали покоя — высылали, мучали, отправляли в тюрьму, уничтожали. Мадам Рива надеялась, что Румыния оставила свое страшное трагическое прошлое позади. Она с удовольствием посетит румынские музеи, пока Жюст будет гулять на природе.

— И, однако, в любой момент все может пойти прахом, и никакого путешествия не будет.

Эрмина Рива произнесла эти слова, когда я надевала на лэптоп чехол. Жюст посмотрел на жену с неодобрением. Я, конечно, захотела узнать, почему все может пойти прахом. Старики пожали плечами, и Жюст сухо ответил: мол, возраст, возраст.

— Полноте! Вы в прекрасной форме! — я выразилась не слишком оригинально, и голос мой звучал неуверенно.

— Может быть, наша дочь Леонора с нами поедет, даже наверняка, она нам так сказала, — радостно уточнила Эрмина.

— Леонора вовсе не считает, что мы сами не справимся, не думайте, — поспешил добавить Жюст.

Старики объяснили мне, что, в отличие от сына Жонаса, Леонора интересуется Румынией, особенно восстановленными внешними и внутренними фресками монастырей Буковины. Получив художественное образование и несколько лет проработав в сфере реставрации предметов искусства, Леонора занялась более легким и прибыльным делом.

— Но к пятидесяти годам, да-да, — мадам Рива словно саму себя убеждала в том, что ее дочь уже не маленькая, — Леонора решила вновь заняться прежней работой, потому что только реставрация имеет для нее смысл. А вообще…

Мадам Рива ненадолго замолчала, прежде чем сообщить мне, что не удивится, если ее дочь станет ортодоксальной монахиней. Жюст был явно недоволен признанием жены, которое считал исключительно нелепым. Он ничего не сказал, только что-то пробурчал — с момента нашего знакомства я впервые слышала от него подобные звуки.


Позже мы возвращались к вопросу человеческого предназначения и с Эрминой, и с Жюстом, но по отдельности. После смерти Алексиса я чувствовала себя словно в зоне невесомости. Я стала часто ездить к Рива, но, несмотря на их доброжелательность и искренность, мне не удавалось до конца прийти в себя. Старики приглашали меня все чаще, и я вместе с ними участвовала в разных фестивалях, к которым они привыкли, даже в фестивале скакалок. Еще я участвовала в семинарах, которые супруги регулярно организовывали и которые должны были меня развлечь. Тематика семинаров была столь разнообразной, что меня развлекало уже само чтение названий: «Макроэкономический фундамент неравенств в XXI веке»; «Применение медицинского терапевтического гипноза во время эпидемий»; «Репродуктивные способности чешуекрылых бабочек в Арктике»; «Электромагнитные волны и ионизирующие излучения: миф и реальность» и так далее. Такие темы кого угодно заставят твердо стоять на земле, позабыв о невесомости. Но ничего не выходило. И даже в те редкие дни, когда я оказывалась на семинаре с ручкой и бумажкой, готовая записывать и активно участвовать в дискуссии, уже спустя несколько минут после начала меня уносило, не знаю, в какой слой стратосферы, и я барахталась в нем, не зная, как выбраться. Знаю только одно: я витала в облаках и потом под дулом пистолета или, наоборот, даже за большие деньги не смогла бы описать ни одного участника семинара или рассказать, о чем шла речь. Тогда мне стало ясно, что можно убежать от реальности на много часов, не засыпая и не принимая психотропных препаратов. Сознание того, что вне моего тела и мыслей существует место, где я могу существовать, оставаясь живой, потрясло и взволновало меня. По контрасту с этим состоянием небытия, в гостях у месье и мадам Рива я чувствовала абсолютно все: холод, ветер, снег, жар духовки, вкус абрикосового компота и даже ход времени. Я отчетливо слышала голоса супругов, рассказы Жюста о деревне, по которой мы с ним прогуливались, и ее жителях. Я слышала, как мадам Рива говорит о дочери, и понимала, что именно она говорит, иногда Эрмина использовала понятные слова, иногда пыталась выразить то, что языку неподвластно, она часто повторяла: «Понимаете, что я имею в виду?»

Когда я была не в горах, я писала отчеты или пыталась веселиться на какой-нибудь вечеринке, но в конце концов уплывала далеко-далеко, словно забыла о том, что такое светское общение. Я слишком много пила. Пила еще и еще. Вот, в принципе, и все мое времяпрепровождение. Мне казалось, что окружающие люди, включая тех, которые мне нравятся, работают на батарейках, а я одна среди всех из плоти и крови. На вечеринках люди говорили о проектах, которыми занимаются и в которых я ничего не смыслю. Они говорили кратко, почти ономатопеями[16], занятые бесконечным комментированием своих постов в социальных сетях, словно пойманные в сети, словно в кандалах. Однажды я сказала об этом своему соседу слева, мужчине лет пятидесяти. Тот, не отрываясь от планшета, ответил мне, что «да, Корсика хороша, но Сардиния еще лучше». Казалось, никто не живет жизнью, в которой льет дождь, поезда уезжают без пассажиров, ноги не держат, а воздух временами такой тяжелый, что вы не в силах поднять руку. Я пила еще и еще. Иногда взгляд за что-то цеплялся, но я не находила никого, с кем можно было бы завязать разговор о переполненном транспорте или межпозвоночных дисках. Как-то ко мне подошла незнакомая девушка, она улыбалась широкой искренней улыбкой. Ни с того ни с сего она спросила у меня, знаю ли я о переселении душ. Я ответила отрицательно и в свою очередь спросила, почему незнакомка решила задать мне такой вопрос, задает ли она его всем подряд, или я просто выгляжу как человек, которого интересует переселение душ. Создание лет тридцати в ответ просто протянуло мне рекламную листовку и удалилось восвояси. На листовке с обеих сторон готическим шрифтом были напечатаны координаты некоего Либеллио, доктора молекулярной биологии, специалиста по переселению душ. Реклама также гласила, что после нашей смерти мыслящие частицы нас, придерживаясь определенной траектории, переселяются и начинают жить своей жизнью, и это доказано экспериментальным путем. Каждому предлагалось убедиться в этом самому в любое удобное время, лучше — как можно быстрее. Сунув листовку в сумку (обычно я сразу выбрасываю такие вещи в ближайшую урну), я задумалась о том, не приближается ли конец света. А может, мы просто вошли в такую фазу, когда история топчется на месте, никак не решит, куда податься. Раньше все было просто, неверующие знали, что их ждет ад. В общем-то ничего не изменилось. Тот, кто задается вопросом о своем происхождении, о смысле бытия и сомневается даже в существовании ответа, может злиться только на себя самого. В наше время Церковь уже не чувствует необходимости талдычить нам о расплате за грехи. Теперь принято считать, что человек хозяин своей судьбы: возьмите себя в руки, реализуйте свой потенциал, лежебоки, включите мозги, на дворе век высоких технологий, черт побери, раскройте свой талант, и вы спасены! Неудивительно, что я испытала облегчение, когда после долгого разговора Эрмина Рива уверенным тоном сказала мне, что некоторые вещи выше нашего понимания и не стоит пытаться опускать их с неба на землю до нашего уровня, чего ради? Существуют ли души? Парят ли они вокруг нас, делая нам знаки и порой посмеиваясь? Надо ли прислушиваться к внутреннему голосу? Откуда он доносится? Должна ли без пяти минут пятидесятилетняя Леонора Рива прислушиваться к голосу, который велит ей встать на лестницу и заняться реставрацией фресок в холодной румынской церкви, а заодно вступить в какое-нибудь религиозное сообщество, организованное, как и любое братство, во имя доброй воли, благородных стремлений и духа соперничества? Эрмина не знает ответа на эти вопросы. И не хочет знать. Она говорит, что каждый должен идти вперед, ведомый смелостью, а не страхом, доверием, а не подозрительностью. Когда я сижу на кухне у госпожи Рива и слушаю ее, все становится на свои места. А когда я уезжаю, все снова запутывается.

Эрмина хотела бы, чтобы дочь оставалась рядом и была счастливой. Чтобы у нее была интересная работа, дом, сад или, по крайней мере, хорошая квартира. Чтобы она родила детей. Внуки порадовали бы Эрмину больше всего на свете, маленькие гаврики, которых можно холить и лелеять. «Не свои дети, но почти свои», — призналась мне Эрмина, стоя возле дровяной печи, которая так замечательно грела нас в прошлом марте. Только вот Леонора никак не заводила детей и вряд ли заведет, особенно если станет ортодоксальной монашкой. «Жаловаться бессмысленно», — сказала Эрмина. Я ответила, что, может, жаловаться и бессмысленно, но у каждого из нас есть повод тосковать. «В сущности, наши мечты не менее законны, чем мечты других людей», — прибавила я. Мадам Рива молчала. Затем она спокойно заявила, что мечты не следует путать или смешивать одну с другой. Мечты, касающиеся лично нас и только нас, — одно дело: мы имеем полное право ими распоряжаться. Но мечты, касающиеся других людей, нам не принадлежат. И лучше держаться от подобных мечтаний подальше. По крайней мере, так думала госпожа Рива. «Мало-помалу у меня открылись глаза, — призналась Эрмина. — Но только после того, как я набила себе шишек и поняла, что надо не противопоставлять себя миру, а наоборот, дружить с ним». Жюст был согласен с женой по всем пунктам, кроме религиозного вопроса. Но что поделать? Этот риторический вопрос Эрмина задала, когда я собиралась покидать стариков, проведя у них почти весь день. Эрмина воскликнула «Но что поделать?», имея в виду супружеское разногласие и не ожидая ответа, а просто награждая окружающий мир собственным философским смирением.

5 Стоит ли брать пример с птиц небесных?

Итак, в семье Рива, как и в любой гармоничной семье, нашлось место щекотливым, если не сказать царапающим, вопросам — и эти вопросы касались не выбора между мясом и овощами на пару, твердым и мягким матрасом, не спора, класть ли грязные носки в корзину для белья и на какой стороне супружеского ложа спать, а отношений с Господом или с кем-то вроде него.

Жюст Рива сразу заявил мне, что при нем лучше не упоминать о молитвах, омовениях, коленопреклонении, раскаянии и очищении от грехов, потому что он выйдет из себя. Он не терпел, чтобы людям, и особенно его родственникам, так запудривали мозги. «Понимаете, это сильнее меня! Я слишком много насмотрелся на все это в детстве и потом тоже», — признался мне Жюст как-то раз в начале апреля, когда мы вместе бодрым шагом гуляли по снегу. Господин Рива вдруг остановился. На висках у него вздулись вены. Он ткнул в небо пальцем и сказал, мол, проблема Церкви в том, что она слишком мало времени уделяет Богу и слишком много лезет к людям, пытаясь решить их проблемы. Он знает, он сталкивался с этим. В детстве он ходил к мессе, как и все в деревне. Он читал молитвы. Говорил, что верит во всемогущего Господа Отца, создателя неба и земли. Знал катехизис наизусть. Участвовал в религиозных процессиях. Сознавал, что несет свой крест. Отмечал праздники святых. И паломничества без Жюста не обошлись, и благодарственные молебны, и посещения монастырей. Он принял свое первое причастие и прошел обряд конфирмации. Он внимал тому, что ему читали, тому, что говорили священники. И вдруг проблема бросилась ему в глаза. Огромная проблема. Послание было очевидным. Жюст никогда не забудет слова Христа. Стоя в снегу, надвинув шапку чуть ли не на глаза, он процитировал мне несколько фраз, которые привлекали его своей простотой и убедительностью. «Все, что вы делаете ближнему, вы делаете мне». Эта цитата нравилась Жюсту больше всех, он считал, что на ней можно построить философию всей жизни. Еще он любил фразу про бревно: «И что ты смотришь на сучок в глазу брата твоего, а бревна в своем глазу не замечаешь?» Очень полезная фраза, чтобы смотреть правде в глаза и, главное, видеть со стороны самого себя. Что до сокровищ, «которые лучше собирать на небе, а не на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут», Жюст заверил меня, что часто об этом думает, ведь эти слова помогают ему наводить порядок в жизни, расставлять приоритеты. «Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше», — произнес Жюст, приглашая меня продолжить прогулку.

Мы шли по лесу. Снег там лежал не таким толстым слоем, солнце сеялось сквозь ветви деревьев. Может, атмосфера заставила Жюста разговориться и вспомнить о своем бунте. Само слово «бунт» кажется забавным в устах пожилого мужчины, но Жюсту было все равно. Вместо того чтобы утихнуть, детское чувство протеста со временем лишь возросло. Протеста против Церкви, которая проповедовала доверие, но не помогала идти вперед, не указывала дорогу, а лишь топила грешника в темных водах его греха. Разумеется, такое бурное возмущение — не лучшее чувство, и, наверное, с годами Жюсту следовало его укротить, но он не находил для этого оснований, да и не искал их. Когда ярость охватила господина Рива впервые, ему так сдавило грудь, что он не мог слова вымолвить. Ему тогда было девять лет. Один человек в деревне чинил крышу, упал и разбился насмерть. Ни тот человек, ни его жена, ни четверо детей не ходили в церковь. Жюст знал сына погибшего, они были ровесниками. Вдова решила устроить погребальную мессу. Господин Рива не знает, что произошло, но мессу не служили. Он слышал, в том числе и в собственной семье, что люди не хотели идти на похороны человека, лишившего себя Божьей милости. Мол, раз человек при жизни в церковь не ходил, нечего служить мессу теперь, когда он мертв. Мол, Господь знает, что делает, и если человек погиб в расцвете сил, то это неспроста. Жюст, который тогда был совсем ребенком, пытался закричать, но не смог выдавить из себя ни звука. В любом случае, никто не обращал на него внимания. Жители деревни не сочувствовали семье, потерявшей кормильца. Никто не принес вдове ни еды, ни одежды для детишек. Люди решили, что Господь признает лишь верующих, а вдова с детьми к ним не относятся. И жизнь продолжалась со сменой времен года, с изнуряющими работами, мессами, постами, исповедями, покаянными молитвами, молитвами по четкам, воздержанием, раскаянием, покупкой индульгенций.

Единственный плюс заключался в том, что у Жюста Рива открылись глаза, и мир отныне выглядел другим. Подросток, в которого Жюст превратился, продолжал внимать Церкви, но теперь он понимал, что ни священники, ни прихожане, несмотря на свои красивые слова, не осмелятся призвать к порядку местных негодяев. Конечно, негодяи попадались в основном мелкого калибра, но на своем месте они принимали важные решения, извлекали из всего выгоду, следили за тем, чтобы стадо трудилось в поте лица и жило в страхе. Кстати, те, кто был у рычагов власти и дергал народ за ниточки, словно кукол, часто сидели в церкви на первой скамье и тянули свои толстые, как сосиски, пальцы к причастию. А священник спешил услужить. Жюст раз и навсегда зарубил себе на носу, что кюре вечно будет говорить о милосердии Господа, но пальцем не пошевелит ради ближнего, а прихожане вечно будут жаловаться на тяжелую несправедливую жизнь и отыгрываться на слабых. Паства ни за что не сжалится над незаконнорожденным ребенком и будет изводить его, потому что его мать согрешила перед Богом, и теперь она — позор для всех. Паства проклянет сына, который женился на любимой девушке, а не на той, на которой надо, и не пошел по пути отца. Паства охотно пожелает самой страшной расплаты любой женщине, сделавшей шаг в сторону и выразившей мнение, отличное от общего. Паства засмеет пьяницу, клянчащего милостыню, хоть из любопытства и не преминет все разузнать о его горе, и никогда паства не защитит невиновных. Жители деревни презирали того, кто написал неуклюжее стихотворение на Успение Богородицы и прочел его вслух публике. Все сочли подростка тщедушным, совсем не мужественным. Позже начались жестокие оскорбления и драки с подозрительными личностями, считавшими, что нельзя уступать леса, луга и горы тем, кто хочет нажиться на чужой земле. Пришлось объяснять чиновникам, у которых никогда не было мозолей на ладонях, что здесь у людей тяжелая жизнь и им не до развлечений на природе. Сидя в шезлонге, не заработаешь себе на хлеб с маслом! В долине люди веками горбатились, перетаскивали булыжники, обеспечивали свои семьи, и они не хотели упускать шанс немного облегчить жизнь. Дальше были кадастровые изменения, продажи, железобетонные здания, модные нововведения, расширение и увеличение всего на свете, короче говоря, инвестиции. Овощи, все, что выжило, облили тоннами химических удобрений, чтобы помидоры, огурцы и прочее росло большим и сильным, чем больше, чем выше — тем лучше. А ведь так постарались те самые люди, которые сидели в церкви сложа руки и слушали про птиц небесных. «Вы знаете про птиц небесных?»

Жюст задал мне вопрос, присмотрев скамейку на опушке леса. Голыми руками, словно не чувствуя холода, он стряхнул снег, и мы сели. Внизу простиралась деревня или, скорее, маленький городок, где фасадов, отделанных штукатуркой, было значительно больше, чем деревянных.

— Притча о птицах из Евангелия от Матфея. Там речь идет о бесконечных заботах. Забавно, да?

Я призналась господину Рива, что плохо помню материал.

— Такая же притча есть в Евангелии от Луки, где речь идет о воронах, но это неважно. Притча говорит нам о том, что птицы не сеют, не жнут, не собирают в житницы, а Отец наш Небесный кормит их. Вопрос в том, намного ли мы, люди, отличаемся от птиц. В глазах бога, конечно.

Жюст надолго замолчал.

Затем спросил, что я об этом думаю.

Я ответила, что предпочла бы услышать его ответ, поскольку подобные притчи меня смущают, если не сказать — раздражают.

Старик пожелал, чтобы я продолжила свою мысль.

Я вздохнула. Собралась с силами.

— Конечно, не стоит понимать эту притчу буквально. С другой стороны, пещерный человек все-таки выбрался из пещеры и, к счастью, зажил нормальной жизнью. И безо всякой притчи. Что делать с таким суровым принципом? Поощрять беззаботность и учить людей слепому доверию, потому что Бог Отец, заботящийся о птицах, и о человеке заодно позаботится? Как-то это странно. Или идти вперед, созидать, творить, пытаться что-то улучшить, не прыгая выше головы? Где золотая середина между чрезмерным беспокойством о будущем и недостаточным? Где середина между здравым смыслом и жадностью, усовершенствованием и несоразмерностью прогресса? Не из-за таких ли притч, понятых буквально, католиков стали считать лодырями, которыми они, в общем, действительно казались, в сравнении с работящими и предприимчивыми представителями других конфессий, например с протестантами? Католики доверились Отцу Небесному и наплодили в своих захламленных домах такое количество детей, что, несмотря на распространенные детские смерти, народищу в каждой семье было хоть отбавляй. Это при том, что земель становилось все меньше и бедность возрастала со скоростью гепарда, настигающего жертву. Так продолжалось до тех пор, пока церкви, наполненные распятиями, сочувствующими девами и сверкающим золотом, не опустели — по крайней мере, в нашей части планеты. Разве это случайность?

— Согласен, — сказал господин Рива, широко улыбнувшись.

— К тому же меня и всех вокруг не перестает волновать вопрос: куда девается Бог, когда надо накормить голодных? Чего Бог ждет от этих людей? К моему стыду, я до сих пор задаюсь подобными вопросами. Учитывая нынешний уровень человеческого развития, эти вопросы актуальны.

— Точно, — кивнул Жюст.

— Прогресс в разных областях мог бы помочь накормить всех, приютить и обогреть, даже выучить каждого. Но реальность сопротивляется. В последние двадцать лет все зациклены на международных статистиках, проверяют, на какую долю процента увеличилась или уменьшилась бедность. А тем временем богачи богатеют еще больше. Стремительно. И кто эти люди?

— Думаю, вы сейчас сами скажете, — улыбнулся месье Рива.

— Хорошо. Не буду тянуть кота за хвост и избавлю себя от подробной характеристики замечательных людей, которые всегда умели и продолжают уметь управляться с деньгами и заставлять работать других.

— Да уж, какая жалость, — вырвалось у Жюста.

— Не стоит забывать и о тех многочисленных личностях, которые считают себя выше всех остальных и потому придумали систему специального премирования и бонусов. Сторонники и противники таких людей смотрят на ситуацию с недоумением и одновременно с восхищением, но ничего не предпринимают. И еще одна категория двуногих, о которой надо упомянуть, но я не стану долго говорить и заранее извиняюсь за лаконизм. Просто люди из этой категории вызывают наибольшее восхищение особенно в глазах бедных, потому что собирают вокруг себя толпы энтузиастов, хотя не делают для человечества ровным счетом ничего.

— Кто же это? — сдержанно спросил старик.

— Я имею в виду богов стадиона, тех, что виртуозно забивают голы, забивая на все вокруг. Их мячики, их шарики, их — как только ни назови штуковины! — делают их королями, потому что они на долю секунды успевают обогнать противника! На долю доли секунды! Браво! Богатство идет в руки этих героев не задумываясь, господин Рива. Богатство обожает тех, кто себя грубо рекламирует, наглеет, проявляет невиданный цинизм, совершает провокационные глупые поступки, которых можно перечислить миллион, но бог с ними. Списки богачей — чтиво занятное, читать и перечитывать можно долго, только не найти в этих списках людей, которые бы посвятили свою жизнь окружающим, помощи ближним, спасению утопающих. Они не изобрели профилактическое лечение опасных болезней и не обеспечили доступный уход больным СПИДом, номой, малярией, эболой, вирусом чикунгунья…

— Не забудьте холеру! — вставил господин Рива.

— Не забуду, — сказала я, чувствуя, что выдохлась, перечисляя болезни, и потеряла нить. Впрочем, мой собеседник быстро вернул меня к теме разговора, пошарив в кармане, выудив оттуда коробочку леденцов с целебными травами и протянув ее мне.

— И какое отношение ко всему этому имеют наши птицы небесные, которые не сеют и не жнут? — спросил господин Рива.

— Бог ты мой! Это для вас и вправду так важно?

— Да. — Жюст уже принялся сосать конфетку.

Я зажала свой леденец, завернутый в фантик, в руке.

— Ладно. Предлагаю решить проблему птиц, ответив на вопрос, который поставлен в притче, и не отвлекаясь ни на что другое. Итак, отличаемся ли мы от птиц в глазах Господа? А если да, то кто из нас ценнее?

— Отлично, — прошептал мой собеседник, приподняв шапку, чтобы лучше меня видеть.

— Возможны разные ответы. Некоторые из них банальны, но кто сказал, что банальность так уж плоха? Стоит лишь вспомнить о том, что самый короткий путь из одной точки в другую — прямой путь. Итак, ответ: мы отнюдь не ценнее птиц, мы в какой-то степени даже меньше птиц. Доказательство существует уже давно, с тех пор как человек стал человеком и его вскормили волки. Каждый ведет свой учет страданий и радостей, но страданий человек переживает куда больше. Легко было бы просто сказать, что Бога не существует или что он не наш Отец. Поэтому птицы, которые не сеют, едят от пуза, а люди, которые горбатятся на полях, голодают. Ситуацию можно рассмотреть и под другим углом: Бог Отец — друг зверей и птиц, но не друг человека. Пока на планете множатся черви, крысы, свиньи, гиены, соколы и разные другие птицы, связанные с дурными предзнаменованиями, кобры, гадюки и прочие ядовитые змеи, акулы, пауки, мурены, землеройки и так далее, восемнадцать тысяч детей умирают прямо сегодня, сейчас, не достигнув пятилетнего возраста. Всего выходит шесть миллионов триста тридцать шесть тысяч мертвых детей в год, в этот благословенный две тысячи четырнадцатый год тоже. Я привожу реальный пример, который волнует, потому что образ маленького ребенка до сих пор вызывает у людей определенные чувства. И дети умирают не из-за смертоносных циклонов, господин Рива, не из-за землетрясений или глобальных катастроф. Они умирают, потому что мало едят, пьют грязную воду, им не делают прививки, их не лечат, не защищают. А ведь на планете есть возможность защитить и накормить каждого, мы уже об этом говорили, верно? Есть условия для того, чтобы превратить миллионы обреченных детей в здоровых образованных юношей и девушек, у которых вся жизнь впереди.

— Вы мыслите очень мрачно, — вмешался мой спутник.

— Я просто отталкиваюсь от фактов, — возразила я.

— Вы говорите о том, что мы могли бы сделать, но не делаем.

— Именно. Впервые за времена нашей истории мы вышли на новый уровень. На уровень реальных возможностей. У нас есть средства. Это как с атомной бомбой. Пока ее нет, все молчат. Но когда она есть, есть и власть. Остается решить, как воспользоваться властью.

— И почему же мы не делаем того, что могли бы сделать? — перебил меня Жюст.

— Боюсь, потому что мы не лучше птиц.

— В глазах Господа?

— В наших собственных глазах, господин Рива. Мы как вороны.

— И что делает Бог?

— Полагаю, ничего. А что вы от него хотите?

— Ну, знаете!

Жюст выглядел разочарованным, поэтому я решила развить свою мысль.

— Возможно, Бог в наших глазах. В лучшем случае. Если он где-то и находится, то в наших глазах, понимаете? Если он так нам нужен, то лучшее место для него — внутри нас.

— Вы хотите сказать, что мы и есть Бог?

— Нет. Я лишь говорю, что если Бог существует, то с какой стати он должен быть более милостив, чем мы сами?

— Но мы говорим о том, кто гораздо выше и лучше нас.

— Как бы там ни было, вы и сами понимаете, что хороший отец не делает дела за своих детей. Он воспитывает их, старается раскрыть им глаза, сделать их смелыми, ответственными, добрыми. Он позволяет им жить своей жизнью, самостоятельно, — заключила я, довольная формулировкой.

Я задрожала. Не потому, что Господь наказал меня за богохульство, а потому, что холод добрался не только до моей попы, но сковал мое тело целиком.

Жюст предложил вернуться в лес, где деревья защитят нас от ветра. Пару километров мы прошли по крутому склону друг за другом в полном молчании. Наконец вырулили на довольно широкую дорогу, наполовину расчищенную от снега. Я поравнялась со своим спутником, который выглядел очень задумчивым. Я спросила, перечитывает ли он Библию. Он ответил, что не слишком часто. Он также интересовался буддизмом и даосизмом, но ему было тяжело читать священные тексты из-за обилия терминов и сложных понятий. Жюста удивляло то, до какой степени сегодня востребованы и старые, и относительно новые священные тексты. Он считал, что это явление будет набирать обороты и что это хорошо — особенно если думать об образовании детей. В масштабе человечества изучение различных священных текстов может принести замечательные плоды. Жюст вспоминал свое детство, конец тридцатых годов, и то, как никто ничем не интересовался, ничего не знал, какими в его родном сообществе все были суеверными. Жюсту казалось, что со времен его детства прошли века. Да, несколько столетий.

На этих словах я остановилась, почувствовав в интонации своего собеседника надрыв.

— Мы ничегошеньки не знали, — признался он, топча снег. — Мы не знали, как работает наш организм, мозг, мы не знали ничего ни о чем, нам не рассказывали даже о тех вещах, которые были уже известны, нас не просвещали.

— Но сегодня-то вы всё знаете?

Это был вопрос без подвоха.

— Сегодня мы столько всего знаем! И можем узнавать что-то новое каждый день. Каждый, кто хочет что-то узнавать, имеет такую возможность независимо от того, беден он или богат.

— Эта возможность лишает вас равновесия?

— Она лишает равновесия всех. Раньше все место в нашей жизни занимал Бог. Он заполнял собой пустоту незнания, а поскольку мы не знали ничего, места для Бога было сколько угодно. И мы не просили Бога объяснить нам, как устроен мир, нет! Нам это в голову не приходило, никто нас этому не учил, даже наоборот, нам это запрещалось.

— Люди предпочитали неизвестность?

— Да, неизвестность и тайну. Тайна принадлежала Богу. Тайна буквально раздавила нас, но этого было мало, а потому нас угнетали рассказами о грехах. Сперва говорили о первородном грехе, в котором мы ничего не смыслили, но который принимали как данность, как дождь и снег. Затем нас запугивали уймой других грехов — от простительных до смертных. И нас уверяли, что мы непременно совершим все эти грехи один за другим, потому что наша судьба — быть несчастными бедными грешниками.

— Я чувствую, что вы очень рассержены, — заметила я, прежде чем мы двинулись дальше.

— Напротив, я очень доволен, — ответил Жюст.

Должно быть, я скорчила забавную гримасу, потому что господин Рива расхохотался, и в глазах у него заблестели слезинки.

— Вы даже не представляете, как я доволен, — продолжил Жюст, шагая бодро, словно молодой человек.

Господин Рива рассказал мне о том, что видел, как умирали — в том числе и в его семье — люди, запуганные страшным судом. Большинство из них жили скромно, много работали, следовали правилам. А перед лицом смерти их мучали какие-то мелочи, которые они считали грехом, и они страдали так, будто языки пламени уже подобрались к их ложу. Жюст говорил, четко произнося каждое слово. Он ненавидел, именно ненавидел преступную Церковь, которая унижала, вместо того чтобы возносить, усложняла, вместо того чтобы облегчать. Он ни за что не собирался прощать эту Церковь и был бы рад, если бы однажды ее объявили еретической. Впрочем, такому не бывать. Жюст ненавидел все учреждения без разбору и дерзко полагал, что человек может общаться с небом напрямую безо всякой церкви и самостоятельно выбирать свой путь. Он радовался, когда узнавал, что люди ходят в церковь все меньше, читают умные книги и сами ищут смысл жизни, вместо того чтобы повторять непонятные назойливые формулы и пытаться вместиться в какую-то устаревшую систему ценностей. Разумеется, Жюст понимал, в какую удивительную ярмарку тщеславия превратилась Церковь, какие деньги делаются на Боге, но считал, что раньше было не лучше. Господин Рива радовался тому, что теперь люди могут наслаждаться свободомыслием и познавать мир, а еще он восторгался, утверждая, что за восемьдесят лет все изменилось, и даже такой человек, как он, малообразованный, ничего не видевший, способен оценить масштабы человеческой жизни, стремительный прогресс во всех ее сферах. Жюст думал: родись он на двадцать лет раньше, он не сумел бы понять, как устроен мир, поэтому он славил добрый час и прекрасную страну, где увидел свет.


Я слушала господина Рива с открытым ртом, поражаясь тому, на какие чувства, на какую решительность и радость способен человек его возраста. Продолжая путь, я осмелилась наконец задать Жюсту вопрос, который уже несколько минут крутился в моей голове.

— Так вы не боитесь смерти?

Он засмеялся.

— Вы хитрюга! — сказал Жюст.

Он снова остановился, помолчал, обернулся, посмотрел по сторонам, вытянул руку.

— Посмотрите, посмотрите, какая красота!

Я посмотрела.

— Вы чувствуете, как пахнет апрельский снег?

Поскольку я молчала, Жюст продолжил:

— Если окинете пейзаж беглым взглядом, увидите, что снег мягкий, пушистый, крепкий, словно сейчас январь или февраль. Но если принюхаетесь, потрогаете, ощутите снег каждой порой вашей кожи, то поймете, что он скоро растает. Все течет, все обновляется, скоро сойдет этот прекрасный снег. И я скоро уйду.

— Полноте, господин Рива! — глупо воскликнула я.

— Все меняется, и это хорошо, мы тоже меняемся, и это замечательно, — произнес Жюст, и мне показалось, что его шаги стали тяжелее.

6 Иногда нужен повторный прием

Мне неловко признаваться, но я решила снова пойти к своему терапевту, доктору Пилар Сандеман, хотя клялась, что больше к ней ни ногой. Читатель, конечно, об этом помнит. И меня беспокоит не собственный идиотизм наизнанку, а как раз читатель, которого совершенно не касаются мои медицинские дела. К тому же я бесконечно досадую на всех, кто выставляет свою жизнь напоказ, делая удачи и провалы — но в основном, конечно, удачи — вездесущими и общепризнанными, и не только в книгах, а на любых носителях, с картинками и музыкой: вот мы какие, господа Всемирские. Поймала я себя за хвост. Но раз уж я искренне делюсь своей историей, придется испить горечь уподобления виртуальным хвастунам до конца.

Когда я пришла на прием к доктору Сандеман 16 мая в пятницу, она сделала вид, будто не заметила, как я отдалилась от нее за долгие-долгие месяцы. А может, она и впрямь не обратила внимания на мое длительное отсутствие. Есть у меня еще одна гипотеза: я не вхожу в число самых интересных пациентов Сандеман. К докторам приходят самые разные пациенты: например, зануды, готовые часами рассказывать о своей жизни и о том, что они прочитали о болезнях и медицине в Интернете, где все отлично разъяснено, или депрессивные люди, мучимые неведомыми болями, не поддающимися описанию. Являются в массовом порядке ищущие выгоды потребители, внезапно решившие вылечить изжогу, раз уж страховка исправно оплачивается, и бедняки, коим не место в элегантном зале ожидания и которых быстренько перенаправляют в специальные центры для неимущих. К счастью, в скучной толпе попадаются действительно интересные пациенты — с медицинской и с человеческой точки зрения. Именно благодаря таким пациентам доктора начинают писать книги. Иногда врач наблюдает за пациентами в течение долгих лет, прежде чем взяться за перо, а порой просто чувствует: пора переключиться на что-то новое. Бывает, спустя всего несколько месяцев практики доктор начинает писать — и нет в этом ничего удивительного, ведь в нашем обществе, где табу отменены, а любое занятие можно быстро освоить, чем скорее вы поведаете миру о своем гении, тем лучше. Дабы книжка с первых строк первой главы легко читалась, доктор насыщает ее подробностями о жизни и недугах собственных пациентов, реальных людей из плоти и крови. Он инстинктивно знает, как знает любой писатель, что начать свой медицинский текст с истории о восьмилетней малышке Мелани М. и ее отце алкоголике, то есть, простите, отце, страдающем тяжелой зависимостью, выгодно во всех отношениях — и слезу вышибает, и жизненно. Соответственно, доктор постарается — следуя закону Архимеда, только наоборот, не погружая тело в воду, а изначально наполняя его жидкостью, — так вот доктор постарается выудить самые примитивные и наглядные факты из жизни своих пациентов, которые читатель сможет без труда пересказать друзьям за ужином, когда гости разговорятся и станут откровенничать, обмениваясь координатами своих терапевтов.

Когда я пришла к доктору Сандеман в пятницу 16-го, то почувствовала ее равнодушие, будто меня принимали лишь потому, что я отсидела в очереди. Кажется, мое появление Сандеман сочла совершенно естественным, и таким же естественным она бы нашла мое многолетние отсутствие. Я внезапно осознала, что не являюсь интересным пациентом и у меня нет ни малейшего шанса стать однажды героиней книги моего терапевта. Я ощутила разочарование, не скрою. А ведь я тоже была малышкой Мелани М., окруженной взрослыми с их нерешенными проблемами. Может, взрослые эти и не страдали алкоголизмом, но все же… Сколько раз в детстве и в подростковом возрасте я чувствовала себя потерянной и даже покинутой? Я не боюсь признаться в том, что, пытаясь справиться с эмоциями, играла с огнем, с настоящим огнем, способным спалить вас с головы до ног, в общем, я страдала не меньше, а может, и больше, чем типичные герои написанных докторами книжек. Конечно, я никогда не рассказывала об этом Сандеман. А ведь могла бы. Но не стала. И потому доктор Сандеман не увидит спрятанного под маской обыденности клейма немой трагедии, на корню задушенных страданий, о которых можно было бы написать в первых строках первой главы.


Доктор Сандеман пригласила меня в смотровую, закрыла дверь и спросила, как мои дела. Интонация была нейтральной, но чувствовалось, что она ждет ответа.

— Не очень.

— А что такое?

— Не знаю.

— У вас что-то болит?

— Везде немного побаливает.

— А.

— Да.

— Но нигде конкретно не болит?

— Нет, болит везде.

— Как вы спите?

— Я сплю.

— Хорошо. Но как вы спите?

— Не знаю. Ведь я сплю.

— Вы легко засыпаете?

— Да.

— Ночью просыпаетесь?

— Нет.

— Будильником пользуетесь?

— Нет.

— Отлично! Это победа, поверьте.

— Какая победа?

— Победа над сном. Важно, чтобы вы хорошо спали. Как вы себя чувствуете после сна?

— Плохо.

— Уставшей?

— Нет. Просто я сплю очень крепко и ничего не помню о том, что случилось во сне, где я побывала, и, проснувшись, я словно ступаю на неизведанную землю.

— Но с удостоверением личности?

— Простите?

— Когда вы просыпаетесь, то сразу понимаете, кто вы?

— Более или менее да.

— Так более или менее?

— Я примерно знаю, кто я.

— Хорошо. Можете сказать, о чем вы думаете, проснувшись?

— Ни о чем.

— Полноте!

— Я правда ни о чем не думаю, а лишь чувствую тяжесть, и все вокруг замедленное, мутное и скучное.

— Но вы наверняка думаете о том, какой вас ожидает день, нет?

— Да, я представляю себе все, что мне надо сделать, но у меня нет ни сил, ни желания.

— А дальше?

— День проходит.

— Как?

— Ну, в некоторые дни я делаю все, что мне надо сделать. Таких дней большинство. Я делаю все от точки до точки. Я скорее справляюсь с жизнью. Я часто думаю о том, что многие люди чувствуют себя лучше, чем я, у них не болит все тело, а работают они меньше. У меня есть специальный мотивирующий метод: я черчу себе таблицу и закрашиваю сделанные дела. В этой таблице всё — не только работа, развлечения тоже, например уроки танго для начинающих. Сходив на урок танго, я закрашиваю окошечко в таблице, а если не сходила — не закрашиваю. Еще в моей таблице имена моих друзей — они очень хорошие люди, любят меня, а я люблю их, и мы друг друга понимаем, и я закрашиваю имена, когда мне удается написать, или позвонить друзьям, или встретиться с ними.

— Я хотела бы спросить у вас: есть ли в этой таблице что-то, что действительно приносит вам удовольствие?

— Да, конечно.

— А любовь? Она тоже в таблице?

— Да.

— Ясно.

— Да.

— Если я правильно поняла, вы, несмотря ни на что, способны отличить приятные занятия от неприятных?

— Способна.

— Это хорошо.

— На самом деле разницы нет, потому что в конце концов я все закрашиваю серым карандашом.

— В таком случае, думаю, вам стоит на время убрать карандаш в ящик стола.

— Серьезно?


Просто удивительно, какими приятными лицами природа наградила некоторых людей. Таким людям не страшен искусственный свет медицинских ламп, таким людям можно рассказывать депрессивные истории, подобные моей истории о таблице, они остаются приветливыми и спокойными, несмотря ни на что, словно их изнури питает удивительная радость жизни. Глядя на таких людей, чувствуешь, что в любой момент их лицо может озарить улыбка, прячущаяся под эпидермисом. Такие люди умеют улыбаться всем телом. Кажется, эта способность врожденная. У доктора Сандеман я наблюдала ее неоднократно. Пока врач продолжала доброжелательно рассуждать о моем пристрастии к серому карандашу, я в очередной раз задумалась о том, как повезло людям с таким складом характера и как не повезло другим, лишенным покоя, а ведь и первые, и вторые ничего не сделали, чтоб заслужить или не заслужить хорошую нервную систему. Я решила быстренько перевести стрелки, пока разговор на личные темы не привел меня к краю бездны.

— А как дела у вас, доктор Сандеман?

— Ох-хо-хо! — Пилар от души рассмеялась, потирая руки.

— Все так хорошо?

— Все действительно неплохо. К тому же у меня есть планы, которые меня радуют.

— Профессиональные планы?

— Кое-что связанное с возвращением к земле.

— О, мы все когда-нибудь туда вернемся. Рано или поздно.

— Необязательно.

— О чем вы? Вы же врач и должны быть на стороне науки!

Пилар посмотрела на меня удивленно, потом с недоумением, потом весело и снова рассмеялась:

— Какая вы мрачная! Я говорю вовсе не о том! Я говорю о плодородной земле и том, что можно сотворить на ней в добром здравии! У меня планы, и я их обдумываю. Мне хотелось бы что-то делать руками.

— Вы можете писать.

— То есть?

— Вы могли бы написать книгу.

— Почему вы думаете, что я могу написать книгу?

— Все это делают. В том числе и врачи. Вы могли бы рассказать о своих самых интересных пациентах, например обо мне, которую вы уже изучили вдоль и поперек и которой рекомендовали в качестве лечения воздерживаться от использования серого карандаша. Современного читателя интересуют такие темы.

— Да ладно! К тому же я никогда не умела писать.

— Уметь необязательно.

— Вы смеетесь?

— Нет. В наше время вовсе необязательно уметь писать, чтобы писать. Многие вещи упростили до невозможности, чтобы людям было доступно максимальное количество занятий, например написание книг, хирургия, журналистика, резьба по дереву, кулинария, вообще искусство.

— Да как же так! Чтобы стать врачом, нужен диплом!

— Вы уверены?

— У меня, по крайней мере, он есть, у меня их даже несколько и годы практики за плечами, поэтому я имею право утверждать, что, во-первых, вам повезло со здоровым сном, даже если у вас сейчас и не лучшая полоса в жизни, а во-вторых, я не собираюсь писать книгу ни в ближайшее время, ни когда бы то ни было.

— Вы мечтаете вернуться к земле, верно?

— Да, я хочу работать руками.

— А что будет с врачебной практикой?

Пилар вновь посмотрела на меня с недоумением, но тут же взяла себя в руки и, будучи наделена способностью быстро воспринимать, анализировать и реагировать, спокойно ответила, что, когда придет время, она отойдет от врачебных дел.

Я вскрикнула так, словно моя душа не вынесла новости:

— Это невозможно!

— Очень даже возможно, — ответила Пилар, призывая меня логически взглянуть на ситуацию; кстати, она знала, что с логикой я не в ладу. — Как я могу заниматься своей землей в Боливии и одновременно лечить пациентов здесь? Между нами будут тысячи километров.

— Вы не можете перестать быть врачом!

— Конечно, могу.

— Конечно, нет!

— Послушайте…

— Послушайте лучше меня. Я скажу вам кое-что мудрое: вам надо построить себе ферму здесь, неподалеку, в наших краях, вы же знаете, какие у нас отличные земли! Будете по утрам сажать капусту, а во второй половине дня принимать пациентов. Все просто.

Видимо, мое выступление позабавило Пилар, потому что она вновь рассмеялась. Казалось, у нее из глаз сейчас польются слезы.

С некоторых пор мое чувство юмора — скорее черного юмора — мешало мне оценивать комизм происходящего, вот и теперь я подумала, что в нашей с доктором Сандеман ситуации нет ничего смешного. Если придерживаться фактов, то ситуация такова: врач объявила о том, что перестает быть врачом под хитрым предлогом — мол, хочу вспахивать родную землю, — а пораженному до глубины души пациенту, то есть мне, не хватало только этого повода, чтобы в очередной раз задуматься о невыносимости бытия.


Загнанная в угол, я окончательно вышла из себя, что со мной случается не так уж и часто, и высказала Пилар Сандеман, иностранке, работающей врачом в стране, которая ее приняла, то есть в моей стране, все, что думаю об ответственности доктора перед пациентом и остром ощущении зависимости от терапевта. Ясно, что большинство людей, которым врач объявил бы о переезде, записались бы к другому врачу так же спокойно, как съедают другое блюдо, смотрят другое кино, любят другую женщину. Но существуют иные пациенты, и не все из них страдают мелкими психосоматическими недугами, достойными осмеяния, так вот эти странные пациенты ни на что не променяют дом родной. Больницу могут закрыть, врач может переквалифицироваться в барабанщика джазовой группы, пациент, подобный тем, которых я выше описала, будет продолжать требовать, чтобы ему вернули его доктора. «Самое время понять, что даже если в этом мире низменных интересов, под предлогом повышения КПД, а на самом деле просто ради прибыли, все силы бросили на создание оружия, а не на лечение больных, некоторые умудрились не попасться в ловушку и выжить», — с серьезным видом сообщила я своему доктору в пятницу 16 мая. Кто выжил? Сколько их? Загадка. Можно лишь предположить, что связь между этими незнакомцами сильнее, чем между монозиготными близнецами. Их отличает жесткость, непреклонность. Как она проявляется? Да просто-напросто люди умеют делать осознанный выбор и того же требуют от других. Этих существ легко узнать по отказу — почти патетичному, отказу, который происходит почти на физиологическом уровне, — от сиюминутных развлечений, сиюминутного гения, сиюминутных цифр, сиюминутного невежества, сиюминутной глупости художественной мысли, сиюминутных небылиц, возмущения, сиюминутного нутряного бунта, вежливости и добросовестности. Они никогда не уступают, даже когда круг возможностей сужается, а именно так и происходит, ведь подобные люди редко бывают птицами высокого полета, они лишены власти. «Так что, — сказала я доктору Сандеман, — если представитель редкого вида выбирает вас в качестве врача и подтверждает свой выбор регулярными визитами, знайте: это неспроста, не от лени, можете мне поверить».


Но к какому же умозаключению я пришла, сидя в кабинете доктора Сандеман и оценивая прочность смастеренных ею самолетов, которые парили прямо над моей головой, привязанные еле заметными веревочками? Ах да, припоминаю. Я объявила, что если врачу повезло или не повезло — зависит от точки зрения — иметь такого пациента, как я, то есть, мягко говоря, особенного, он (врач) обязан нести ответственность и оставаться врачом до конца. Таков его долг. Если его одолевает какое-нибудь экзотическое, но законное желание — к примеру, хочет он огород развести, — ему стоит правильно организовать свою жизнь. Скажем, купить участок земли неподалеку от клиники, вычеркнуть из списка клиентов всех скучных обыкновенных пациентов, оставить только самых интересных людей, которые, увы, не очень хорошо себя чувствуют, и заботиться об их здоровье, выращивая в свободное время помидоры, стручковую фасоль, смородину и лук-порей. Или пускай хотя бы врач убедится в том, что его самый интересный пациент от презираемой наукой экзистенциальной тоски, которую страховка не охватывает, не принял пентобарбитал, чей горький вкус перед смертью неоднократно описывали те, кому доводилось сводить счеты с жизнью.


В приступе красноречия я сообщила доктору Сандеман, что не только врачи несут такой тяжелый груз ответственности. Люди других профессий тоже страдают. Например, писатели. Тут я попросила Пилар сделать над собой усилие и понять человека другой профессии. Я спросила у доктора, не кажется ли ей очевидным, что писатель, у которого есть читатели — и число не имеет значения, — не просто читатели, а те, кто сделал осознанный самостоятельный выбор, не имеющий отношения к рекламе, слоганам и стопкам книг возле полок с полуфабрикатами в супермаркете… разве не очевидно, что такой писатель никогда не сможет перестать писать? Разумеется, черт возьми, не сможет! Поэтому если доктор Пилар Сандеман оказалась в неловкой ситуации, из-за которой страдает, ей стоит лишь подумать о писателях или — почему бы и нет? — о матерях. «Мы с вами, доктор, отлично знаем, — сказала я, — что многие дети, рождаясь, не задумываются о том, кто их мать, но есть и другие, те, кто ходит под стол пешком, а мать со всеми ее достоинствами и недостатками уже про себя оценивает». Наверное, правильно делает. Но есть и третьи, те, кто привыкает к родительнице, но с ползунков и до старости открыто жалеет, что не попалась женщина получше. Судьба, конечно, не щадит никаких матерей. И не стоит слишком уж сгущать краски — материнство приносит радость. Но вывод один: мать никогда не перестает быть матерью. «Даже в предсмертной агонии, в возрасте восьмидесяти лет, страдая от гангрены, мать будет слушать рыдания и всхлипы свои шестидесятилетних детей, которые, невзирая на годы, нуждаются в ней, как я нуждаюсь в вас сегодня, в мае две тысячи четырнадцатого года, дорогая мадам Сандеман, — объясняла я, — такова жизнь».

7 Принимать или не принимать?

На следующий день после разговора с терапевтом, который не стоило упоминать и тем более подробно прописывать в этой книге, я вошла в аптеку. К сердцу я прижимала сумку. Во внутреннем кармане лежал рецепт, выписанный Пилар С. по моей просьбе. Выписывая рецепт, докторша рассуждала, но мысль была мне не вполне понятна, хотя все слова в отдельности я уловила. Назначенное лекарство не имело отношения к болеутоляющим или волшебной пилюле. Оно просто делало свою работу при условии соблюдения мною определенных правил: мне запрещалось пить алкоголь, и я должна была следить за дозировкой и принимать таблетки по часам. Дальше страдающему организму предоставлялась возможность поработать с веществом самостоятельно. «Тут дело обстоит примерно как с книгами, — заявила Сандеман, — у каждого человека своя реакция». Видимо, докторша вспомнила о том, что я часто приводила в пример абстрактного читателя. Вряд ли многие пациенты так делают. Чтобы далеко не ходить, мадам Сандеман объяснила мне, что лекарство — противотревожный антипсихотический нейролептик, содержащий барбитуровую кислоту, обладающий таким широким спектром действия, какой ему только исхитрилась приписать фармацевтическая компания с продвинутым маркетологом, — будет действовать как защитная маска. Я сразу представила себя в бальной зале с колоннами, только вместо парика и маски у меня лекарство. И вот я уже могу изображать мадам де Помпадур среди позеленевших от зависти гостей. В отличие от обычного атласного платья для бала, лекарство обещало мне гармонию с самой собой. «С таким средством, — сказала доктор Сандеман, — вы будете по утрам петь, и танцевать, и с аппетитом поедать тосты, а не чувствовать тяжесть бытия и не думать о том, что все кругом скучное, мутное и не стоит внимания». На очевидный вопрос, который я, разумеется, не могла не задать, а именно — зачем себя обманывать? — госпожа Сандеман ответила со всей честностью. С философской точки зрения, обман не имеет смысла. Но с медицинской точки зрения, смысл есть. Доказано, что лекарство нейтрализует пагубное воздействие на организм депрессии, продлевает жизнь, пациент чувствует прилив сил, радость, желание двигаться вперед, а это немаловажно даже в мировом масштабе. «Таково мое заключение», — сказала докторша. «Медицинский вердикт?» — спросила я. «Он самый», — ответила Сандеман.

На следующий день после того, как мне выписали рецепт, я добралась до прилавка, за которым царствовал фармацевт. Он кивнул мне, когда я только вошла, потому что, увы, я не отличаюсь осторожностью. Не уверенная в судьбе рецепта, я решила наведаться в аптеку, чтобы прощупать ситуацию, проникнуться атмосферой, но мне не повезло — народу в помещение набилось слишком мало, чтобы занять всех продавцов. А я готовилась сделать выбор. Потому что держать в сумке рецепт на сильнодействующее психотропное средство — это одно, а пересечь порог аптеки, вместо того чтобы пройти мимо, — уже другое. Мы все вечно убеждаем себя в том, что совершаем те или иные поступки, потому что так решили. А еще чаще — потому что у нас нет выбора. И мы встаем по утрам, выходим на холод, едем на работу в битком набитом транспорте, изо дня в день годами тратим силы на то, что нас абсолютно не интересует. Успешно ли на зависть окружающим складывается наша карьера, или мы не удовлетворены и нам тяжело, вопрос выбора все равно перед нами встает: спросили ли мы себя, чего мы хотим? Оказывались ли мы в жесткой ситуации выбора между А и Б? Войдя в аптеку и приблизившись к прилавку, я решала проблему выбора: достать рецепт из сумки или нет? Фармацевт стоял передо мной, готовый услужить.

— Здравствуйте, мадам.

— Здравствуйте, месье.

— Чем я могу вам помочь?

— Тут такое дело…

— Да-а?

— Я бы хотела знать, что вы думаете о селективных ингибиторах обратного захвата серотонина, а именно… подождите, сейчас я покажу вам рецепт! Вот он. Потому что, мне кажется, лечение хронических психических заболеваний или временных расстройств с помощью химии — неоднозначное решение. Ведь реальная польза не совсем доказана. Думаю, месье, что вы, стоя за этим прилавком и продавая вещества, спрос на которые за последние годы очень вырос, особенно в изысканных странах вроде нашей, должны лучше меня, простой смертной, представлять себе побочные эффекты. Я бы хотела знать, как себя чувствуют ваши клиенты, покупающие этот препарат ежемесячно. То есть приходят ли они к вам на своих ногах, живые, с улыбкой, полные сил, или у них течет слюна, взгляд затуманен, язык заплетается? Вот такие у меня вопросы, но прежде всего я хочу знать, приглашают ли фармацевтические компании вас лично как фармацевта в учебные поездки в жаркие страны с чудесными пляжами?

— Мадам, я…

— Да?

— Вы многое хотите знать, если я правильно понял.

— Именно.

— Вы есть в нашей медицинской базе данных?

— Нет. Отнюдь.

— В таком случае, может, в вашем районе есть аптека, где вы зарегистрированы в базе данных? Следует пойти именно туда, и там ваш знакомый фармацевт будет рад продать лекарство по рецепту, а заодно ответить на вопросы.

— Увы, нет такой аптеки.

— Нет?

— Я редко бываю в аптеках, месье. А к вам я зашла, потому что мне понравилась вывеска. Я подумала: надо же, не слишком большая, не слишком маленькая, одновременно серьезная и симпатичная аптека, здесь мне честно обо всем расскажут, хотя, конечно, мы с вами понимаем, что нулевого риска не бывает, и я приму решение относительно своего здоровья.

— Спасибо за комплимент, мадам.

— Не за что.

— Спасибо, что выбрали нашу аптеку.

— Конечно.

— Я управляю этой аптекой уже двадцать восемь лет. Семейный бизнес. Вообразите, я фармацевт в четвертом поколении. Признаться, я горжусь этим. Сомневаюсь, что пятое поколение продолжит дело. Времена не те.

— Боже мой!

— Это так. Думаю, вы знаете, что независимых аптек становится все меньше, и мы прозябаем, тогда как огромные сетевые аптеки с их невероятными скидками процветают, и скоро поставщики заломят такие цены, что мы просто вымрем, как динозавры. Поэтому, раз уж вы мне задали вопрос, я отвечу: нет, мадам, я никогда не участвовал и не буду участвовать в бесплатных семинарах фармацевтических компаний, потому что меня на них не приглашают. Во время каникул я катаюсь на лыжах с женой и детьми в Куртепуант-Десю, снимаю квартирку за триста пятьдесят евро в неделю, места мало, но есть все необходимое, и мы уже привыкли. Что до летних каникул, то мы проводим их в шале, не очень высоко в горах, мой отец оставил мне его. Кажется, я уже говорил, что отец тоже был фармацевтом во времена, более благоприятные для развития независимого бизнеса. А что касается шале, то его давно пора покрасить, кроме того, там надо менять всю электропроводку, но дела плохи, и я подумываю продать домик, отложить деньги, потому что дети еще учатся. И кстати, поскольку вы, кажется, любите вдаваться в подробности, скажу вам, что убедил старшего сына заниматься робототехникой, а не фармакологией. А вот моя младшая дочь удивила нас с женой — решила посвятить себя финансовой инженерии, хотя ни я, ни супруга, бухгалтер, не пытались давать ей советы относительно профессии.

— Спасибо, месье, за ваш рассказ. Я многое узнала. Прежде чем перейти к сути моего вопроса…

— Пресловутые селективные ингибиторы обратного захвата серотонина?

— Они самые. Прежде чем поговорить об этом чуде, я хотела бы спросить у вас, что бы вы сделали, если бы фармацевтические компании все-таки предложили вам разнообразные семинары и повышение квалификации в прекрасных условиях, в пятизвездочном СПА-отеле с бесплатным баром, в интересном, с точки зрения культуры, городе, а затем вас бы ненавязчиво попросили поспособствовать продаже розовых капсул вместо голубых, и взамен бы вы регулярно получали, скажем так, премии, которые позволили бы вам сто раз отремонтировать шале?

— Вы говорите невероятные вещи, мадам, потому что — вообразите — я сам неоднократно задавался этим вопросом!

— Я так и думала.

— Да-да.

— И?

— Я задавался этим вопросом. Да. Много раз. Но ответа не нашел. Может, его и нет. Увы.

— Позвольте заметить, господин фармацевт, ваша прямота вызывает уважение. Даже если вам и непросто произносить вслух то, что вы произносите. Я говорю как ваша потенциальная клиентка.

— Да уж. Так что мы будем делать с вашим рецептом?

— А что вы посоветуете?

— Зависит от ситуации. Что сказал ваш врач?

— Ох, знаете…

— Что он сказал?

— Мой доктор — женщина. Она родом из Боливии. Очень прагматичная. Она делает макеты самолетов, умеет управлять настоящими самолетами и собирается все бросить и уехать сажать капусту за тысячу километров отсюда.

— Ясно. Но что она говорит о вашем состоянии?

— Она говорит, что сейчас в моей жизни не лучшая полоса, но я должна радоваться тому, что хорошо сплю.

— Вы действительно хорошо спите?

— Как убитая.

— Вам повезло!

— А вы спите плохо?

— Ужасно!

— Как жаль!

— И не говорите.

— И как вы с этим справляетесь? Принимаете ингибиторы… как их там? Ну, вы меня поняли.

— Не совсем. Я скорее склонен выпивать пару бокальчиков или… несколько… иногда много… или курить этот… в общем, буду признателен, если вы сделаете вид, что ничего не слышали.

— Я могила, месье.

— Так чем я могу вам помочь, мадам?

— Будьте любезны, посоветуйте мне бальзам для губ. Такой, чтоб хорошо увлажнял, с приятным, но не слишком сильным запахом и из натуральных продуктов! Пожалуйста!

8 Некоторые секретарши на все руки мастерицы и работают лучше других

Утром пришло письмо.

Конверт не выглядел как те, в которых присылают квитанции за газ, за квартиру, за электричество, страховки, напоминания о членских взносах, выписки из налоговой, абонементы, кредитные карты. Бумага была грубее и не совсем белая. Закрывался конверт тоже не обычным прямоугольником, а равнобедренным треугольником, напоминающим крышу дома с детского рисунка, домика со ставнями, дверью, дымящейся трубой, а рядышком на лужайке — идеальной семьей и котом с длинными усами. Кто в наше время пользуется такими конвертами?

Разглядывая конверт утром в конце мая, я ощутила разочарование. Я вспомнила далекое прошлое, в котором один мужчина по фамилии Лендеман от руки писал мне длинные письма и отправлял их в похожих конвертах с марками чужой страны, к которой я до сих пор привязана вопреки здравому смыслу. Я всегда знала, что Джон — распространенное имя, к которому я почему-то отношусь с большим трепетом, — покупал конверты в специальном магазине у себя на родине или в Италии, потому что в том месте, где он жил и откуда мне писал, найти такие восхитительные канцелярские товары невозможно. Помню, что лишь дотрагиваясь до конверта — и, кстати, не так уж и давно это было, — я осознавала, как нам с Джоном Лендеманом повезло встретить друг друга. Текстура конверта, изысканного, мягкого и одновременного твердого, с белыми и красновато-коричневыми, почти золотистыми прожилками, предупреждала меня о том, что внутри спрятаны прекрасные точные слова, выстроенные фразы, перемежающиеся в загадочном ритме любовного танца.

Именно таким — идеальным и загадочным — мне представлялся почерк единственного мужчины, которого я когда-либо любила. Разумеется, Джон был простым смертным. И разумеется, как простой смертный, он точно не знал, чего хочет, вернее знал, но спустя час или сутки одно желание превращалось в другое, третье и так далее. К счастью, тогда я уже понимала, что мужчины — это мужчины, да и женщины — те еще штучки. Поэтому я просто наслаждалась тем, что в моей перенасыщенной, как некоторые гобелены, жизни на фоне всевозможных знакомых наконец появился тот самый мужчина. По фамилии Лендеман. Я уже говорила, что он был простым смертным, таким же, как все. Отличало его лишь одно качество, которое мне особенно дорого, — способность и умение взвешивать, осязать, собирать и разбирать, полировать, поглаживать, похлопывать, чинить и смаковать слова — как в разговоре, так и на письме. Вскоре я поняла, что Джон прилагает столько усилий не просто ради красивого результата. Он не был чужд языковой эстетике, но прежде всего старался, дабы описать все оттенки того чуда — не побоюсь этого высокого слова, — которое нас связывало и которое содержало в себе, помимо энергии жизни, смертельный яд. Джон хотел разделить со мной чудо и часто шутил, называя его отравленным подарком. Я, будучи читателем-визуалом, сразу представляла себе, как мы с ним идем навстречу друг другу, притягиваемые непреодолимыми чарами, и оказываемся во тьме, где нам суждено выпить зеленый, словно нефрит, яд.


Если бы вы могли вообразить себе Джона Лендемана таким, каким вспоминаю его я, держа в руках конверт, похожий на его конверты, вы бы поняли, что я чувствую, ведь далеко не каждый день мы встречаем людей, которые подходят нам по всем статьям. Такие встречи — случайность. Иногда вы просто вдруг слышите голос. Как-то раз, когда дождь стучал по западному фасаду делового центра, где проходила одна конференция, я услышала такой голос, он произнес: «А не послать ли нам подальше эту тоскливую международную конференцию, посвященную важным скучным вопросам, собравшую экспертов со всего мира, привлекшую уважаемых специалистов? Не отправиться ли нам на прогулку по широким бульварам большого безумного города, где никто никогда не останавливается, где скорость правит балом? Вам не кажется, что на этой скорости мы долго не протянем, разлетимся на мелкие кусочки, и нас унесет ветер?»

После этих слов мы с Джоном Лендеманом отправились гулять по тротуарам города, в котором не было никаких бульваров — одно название, зато были транспортные развязки, автострады, шоссе и поворотные мостки. Каждый из нас шел под зонтиком, медленно, и гуляли мы несколько часов, словно дождь обрушивался лишь на огромные здания, а к нам не имел никакого отношения, словно в незнакомом мегаполисе билось сердце, до которого мы хотели добраться. Конечно, ни сердца, ни чего-либо похожего мы не обнаружили. Блуждание в пустоте заставило нас обсудить довольно абстрактные темы. Например, мы говорили о том, что потеряли, пытаясь выиграть время и заработать деньги. О том, что разрушили, пока строили новое, прозрачное, чистое. Если бы дело происходило в европейском городе с платанами и скамейками, мы с Джоном в конце концов обсудили бы личную жизнь, наши заботы, планы, поражения и так далее, потому что обустроенное урбанистическое пространство располагает к задушевным беседам о мелочах жизни. Однако посреди азиатского мегаполиса, мира будущего, ставшего настоящим, осязаемым и видимым, мы чувствовали, как мы ничтожны, в сравнении со всем, что звучит, строится, продается, покупается, выторговывается, обменивается, отмывается и крадется — вокруг нас. Что мы собой представляли в этих джунглях, где обычный человек не имеет никакой власти? В атмосфере, где каждый полагался на себя и каждую минуту боялся, что мусоросжигатель превратит его в пыль — паф! — и нет человека, мы были словно батарейки, словно колесики в огромной машине.

После ночи, которая последовала за прогулкой, — мы с Джоном сели в разные самолеты и улетели туда, где мир не столь совершенен, но где есть тротуары. Перед отлетом мы оба на своих родных языках составили отчеты о важной международной конференции, в которой не участвовали. Спустя несколько дней мы стали писать друг другу письма, предпочитая ритм бумаги ритму компьютерной страницы. Мы открыли для себя прекрасное время, время ожидания письма, которое должно прийти. Время ожидания и еще — неожиданное пространство, порождаемое ожиданием. И безмерную радость при виде чудесного конверта. Гнев, если праздничные дни затянулись. Облегчение, потому что сердце немного успокоилось. Волнение из-за дурного сна, в котором почтальоны-садисты крадут письма, рвут письма, мочатся на них. Тревожное вздрагивание мысли, принадлежащей лишь тебе, мысли, которую слова ведут в мир, тебе не подвластный. Остановлюсь на этом, иначе текст от меня ускользнет. Риск уйти в сторону сразу чувствуется. Слова связываются между собой так, что тела сближаются, сплетаются. За этим следуют диалоги невероятной глубины, а персонажи тем временем меняют позы, придерживаясь рекомендаций сексологов, и говорят о жизни, о судьбе, о Боге, об электромагнитных волнах, о горе, о боли, о своем пупе, плутая во мраке. Все это превращается в сладкую кашеобразную массу, но многие читатели даже радуются — наконец-то им позволили отвести душу. Слова отлично знают, какими их хотят видеть. Если не остановить их вовремя, как я сейчас пытаюсь сделать, можно получить на выходе пятьсот страниц поражающего воображение текста о жестокости любви и трепещущем разуме — эхо подобных историй уже доносилось до нас из книг великих писателей, таких как Порций Лицин или Юань Хундао, да, и не забудем Алонсо де Эрсилью-и-Суньига, апостола Павла, Владимира Ильича и Мэрилин Монро. Да, ради денег (и не только денег) многие писали о сексе, прекрасном и ужасном, извращенном, поразительном в своей реалистичности. Так что я ограничусь этим, потому что писать об уникальности чьей-то истории любви, когда на карту поставлена жизнь месье и мадам Рива, просто нечестно. Мне стоит остановиться еще и потому, что конверт, который я держу в руках и который напоминает мне конверты Джона Лендемана — возможно, о нем и вовсе не стоило упоминать, — прислал Жонас Рива, сын месье и мадам Рива. Открыв письмо и не читая печатный текст, сразу скользнув взглядом к подписи, я понимаю, что отправитель Жонас Рива. Непроизвольно я сразу бросаюсь проверять, кому письмо адресовано — действительно мне.

Говоря, что Жонас Рива написал мне письмо, я, конечно, преувеличиваю, потому что текст напечатан на бланке адвокатской фирмы. Слева указаны имена партнеров — в столбик. Всего пять человек, включая самого Жонаса. Я делаю вывод, что сын месье и мадам Рива сам мне ничего не писал, а поручил своей преданной секретарше отправить мне послание определенного содержания. Дама все исполнила, как исполняет уже много лет, получая прекрасное вознаграждение в виде зарплаты. Подумать только — такая хорошая, такая надежная секретарша! Проблема лишь в том, что она не молодеет. Скоро ей перевалит за пятьдесят, и она будет обходиться адвокату Рива все дороже, одни обязательные социальные взносы чего стоят, чем ближе пенсионный возраст, тем больше надо платить за бесценного сотрудника. Это печально, учитывая, что зарплата у секретарши вполне разумная, по сравнению с зарплатами многих других сотрудников, на которых нельзя положиться и от которых просто так не избавишься. Так что Жонас Рива думает о смене секретарши без удовольствия. Тем более что господин Рива и партнеры полностью ею довольны, они просто в восторге от нее — сколько раз она им помогала, успокаивала их, слушала, холила и лелеяла их, выручала с реестром обязательств и когда надо было отправить цветы и конфеты, зарезервировать столик, быстро выбрать подарок, забрать из школы ребенка, которым законная мать по какой-то причине не может заниматься в этот день, отвезти в больницу жену, чей занятой муж, налоговый адвокат, не располагает свободным временем. Так что ожидая неизбежных и печальных перемен, Жонас Рива решил почаще, пока можно, пользоваться услугами своей преданной и верной секретарши, чье имя не фигурирует в письме, хоть она и написала его по заданию своего уважаемого босса.


Мадам,

прошу Вас с вниманием и осторожностью обдумать отношения с моими родителями, Жюстом и Эрминой Рива, пожилыми людьми, легко поддающимися влиянию. Я советую Вам прекратить поощрять их иллюзии относительно летнего путешествия в Румынию. В противном случае я буду вынужден вмешаться. Мы с Вами не знакомы, но, думаю, здравый смысл Вам не чужд, и Вы понимаете, что Румыния — неподходящее туристическое направление. Восьмидесятилетние старики, предоставленные сами себе, которым в любой момент может понадобиться медицинская помощь, не могут отправиться в подобную страну, разрушаемую коррупцией. Странно, что, учитывая взаимную симпатию, которая существует между Вами и моими родителями, Вы сразу не отговорили их от нелепой поездки, сулящей одни лишь неприятности. Надеюсь, Ваш энтузиазм и помощь в поиске полезной информации о Румынии в интернете не связаны с холодным расчетом и желанием продать родителям билеты, ведь, насколько мне известно, Вы работаете в туристической сфере. Между нами: здоровье моих родителей ухудшается, особенно мамино — она уже не вполне в своем уме. Несмотря на то что работа обязывает Вас повышать уровень доходов компании, профессиональный долг не оправдывает вмешательства в жизнь людей и попытку завоевать клиентов, уязвимых в силу возраста, болезни и одиночества и путающих жажду наживы с доброжелательностью.

С благодарностью и уважением. Подпись.

9 Некоторые письма требуют ответа

Здравствуйте, господин Жонас Рива!

Я получила ваше письмо. Оно отвратительно. Но я не стану поучать Вас. Хоть мы и не знакомы, мне кажется, Вы привыкли вести себя гнусным образом. Что я могу с этим поделать? Некоторое время назад я сделала наблюдение, и оно меня пугает. Гнусных людей в мире становится все больше и больше. Может, вдыхаемый нами воздух отравлен? Может, частицы азота или кислорода несут яд, несмотря на то, что в нашей стране все обязаны пользоваться каталитическими нейтрализаторами?

Интересно, откуда берется яд. Есть вероятность, что яд исходит от самих людей, но каким образом? Лично я полагаю, что мы сами источаем этот яд. Когда выбрасываем. Знаете, приходится освобождать место, и мы избавляемся от старых стен, от старых полок, от мебели, от вонючих ковриков, от фотографий, от картин, от вещей, которые мы раньше, как нам казалось, любили, от чувств, которых больше нет, а затем мы покупаем все новое, чтобы заменить старое, но новое изнашивается еще быстрее, и мы снова выбрасываем, снова покупаем, в конце концов мы так привыкаем избавляться от вещей, что начинаем делать это машинально, неосознанно. В наше время мы легко можем бросить кому-то: «Заткнись». Вы замечали? Мы говорим: «Закрой пасть. Отвали. Урод. Козел». Книги тоже стали мусором. Куда удобнее пользоваться планшетами, компьютерами последней модели, чем пыльными книгами. Без книг квартира чище, гостей принимать приятнее. Можно хвастаться красивыми вещами, и гости буду восторгаться, и музыка будет звучать приятным фоном, и картинки будут сменять одна другую. Класс. Шик. Куда проще вести разговор в такой обстановке, чем среди книг, валяющихся повсюду, в том числе и на расшатанных стульях, словно выброшенные на берег рыбы. Кроме того, какая польза от книг? Книги никогда ни в чем не помогали, ни от чего не спасали, даже от глупости, верно? Ни от пороков, ни от порочных мыслей, ни от страхов.

Климатологи утверждают, что из-за наших отвратительных отходов, из-за нашего мусора планета разогревается, и скоро океаны разольются, а летом будет идти снег. Вообразите, большего всего меня пугает не это. Я отлично плаваю и люблю зиму, так что зима летом меня не испугает. К тому же, как только я скоплю денег, куплю себе простенькое, но очень надежное жилище на приличной высоте в горах, чтобы никакие океаны и тающие снега мне не угрожали. Полагаю, вы как состоятельный человек уже позаботились о подобном убежище? Всем сердцем на это надеюсь.

Но позвольте вернуться к вопросу климата, который заставил меня немного уйти в сторону, а вас — потратить драгоценное время. По правде говоря, я считаю, что горы мусора, которые мы порождаем, выбрасывая, покупая и снова выбрасывая, в первую очередь захламляют наши головы, а уже потом вредят планете. Сначала температура повышается в нашей черепной коробке. Сосуды расширяются, потом лопаются, мало-помалу приводя к гибели нейронов. Я должна написать о катастрофе, которая происходит, когда кровь разливается, подобно океану, и затопляет одно, а в худшем случае и оба полушария. Мозг прекрасно защищен. Его надо очень долго добивать, чтобы добить взаправду. Но когда случается внутренняя катастрофа, берегитесь! Повреждаются зоны контроля, и тогда все отказывает, вплоть до сфинктеров уретры и ануса. Люди думают, что мысли нематериальны! Как же это глупо. Люди повторяют про себя «заткнись», запросто изрыгают из себя грубости, и что мы видим? Сотни тысяч безмятежных улыбок! В то время как все более темные воды уносят все больше отходов.

Честно вам скажу, я никогда не понимала, как образованные люди опускаются до грубости — я имею в виду не только мысли, но слова и дела — и почему они выглядят при этом такими довольными собой. В ужасе я представляю себе, как по ночам их охватывает чувство вины, мучает совесть, им снятся кошмары, а кожа горит и чешется. Но я знаю, что ошибаюсь. Достаточно взглянуть на них — они одинаковы во все времена. Ни единая черточка не дрогнет на их лицах; словно лишившись тормозов, они испытали неслыханную радость единения с природой. Истинного единения. Такого, при котором все просто и понятно и действует отработанная система отношений между хищником и жертвой. Кошмары преследуют тех, кто слышит «заткнись». Тех, кого обзывают козлами. Кому кричат: «Прочь!» Кошмары — для наивных людей, которые воздевают руки к небу с воплем: «Остановитесь! Вы сошли с ума!» — и глупо вопрошают, откуда столько ненависти. Такие люди могут не надеяться на спокойные дни и ночи. Если по окончании оргии чьи-то голоса и будут звучать, никто не прислушается к ним. Разве что вполуха. Потом пройдет время, и рассказами этих самых уцелевших народ заинтересуется. Не потому, что кому-то нужна правда о бесконечной трусости, которая так уютно гнездится в сердце каждого, а потому, что нужна хорошо продаваемая драма. Так чужими словами начнут торговать, слова очистят от шелухи, освободят от нюансов, приспособят к ситуации и подадут под выгодным соусом. И все станут аплодировать, и бизнес расцветет. И вскоре люди перестанут что-либо чувствовать. И никто не распознает анестезию, потому что в зверинце все живут по законам джунглей.

Я, простите, очень интересуюсь языком. И, снова простите, мозгом. Я вижу геморрагию[17] там, где другим мерещится новый талант, способный в два счета раскрыть людям глаза на правду жизни. Рецепт? Много картинок, приправленных досужим вымыслом. Прощай, работа с литературным языком! Прощай, смысл! Прощай, композиция! Всюду, где звучат голоса, где пишутся тексты, где кто-то что-то комментирует или создает, расползается гигантская тень карикатуры: на сценах современного театра, в рекламируемых книгах, на форумах, во время переговоров и конференций. Атмосфера играет свою роль. Крик, провокации, грубая сила, эпатаж — вот что сегодня в цене. Казалось бы, приятного мало. Казалось бы, печально. Хотелось бы от всего этого отвернуться. Ведь еще вчера было иначе.

Ваши родители — люди большой души. С тех пор как мы познакомились, они подарили мне столько тепла и так меня поддержали, как Вам и не представить. Я переживала сложный период, и месье и мадам Рива оказались для меня неожиданной тихой гаванью, хотя ничего особенного для этого не делали. Надеюсь, что в свою очередь я тоже подарила им немного радости. Они говорят живым языком. Когда Жюст упоминает о скалах, а Эрмина о своих растениях, чувствуешь их запах, почти видишь их в лучах закатного солнца. Когда Ваши родители говорят о любви, не нужно никаких доказательств — ни страстей на широком экране, ни танцующего на барной стойке стриптизера. Думаю, все дело в разнице. В разнице между теми, кто плачет и радуется по-настоящему, и тем большинством, которое лишь пользуется и выбрасывает.

Ваши родители не хотят ехать в круиз вместе с другими туристами. Они хотят взять легкую сумку, отправиться в загадочную страну и увидеть, что увидится. Они стремятся ускользнуть от всего того, что ждет путешественника, оплатившего отпуск от и до. Задавались ли вы вопросом — почему? Вы можете сколько угодно резервировать для родителей каюту с ванной и прочими излишествами, они не поедут. Стоит ли по этой причине называть их больными? Как вы смеете бесстыдно извращать правду? И утверждать, что мною движет корысть? Позвольте предположить: это вы привыкли использовать людей, верно?

Раньше не существовало способа погрузить человека, чей мозг сильно пострадал, в искусственную кому. Люди умирали просто, незатейливо. Сердце переставало биться. Достаточно было это засвидетельствовать и подписать бумаги. Сегодня специальные устройства запускают сердце, и оно бьется, благодаря нажатию кнопки, в ритме медицинского аппарата. В кровь поступает кислород, и мозг продолжает жить, поглощая кислород в огромном количестве. Результат: мы теперь не знаем, кто живой, а кто мертвый, чей мозг работает сам, а чей близок к смерти. Этот трудный вопрос, представьте себе, стоит перед человеком не только в больнице. На палубах кораблей им задаются постоянно. Подозреваю, что Ваши родители его предчувствуют. Проблема лишь в том, что они не знают, как Вам признаться, и не решаются. Речь не только о паромах. Сегодня искусственному поддержанию жизни обучились в стольких местах, что люди, конечно, стараются держаться подальше — кому охота погружаться в мрачные мысли о смерти?

Ваш отец интересуется особыми сортами яблок, которые, кажется, в нашем климате не прижились, а Ваша мама — пока ей не известными ароматическими растениями. И что я должна делать? Ваш отец знает, что скоро расстанется с жизнью. Он верит в Бога. Он верит, потому что смотрит на деревья. Он любит все деревья и не может сказать, какие нравятся ему больше. Он признался в мне этом, когда мы вместе гуляли. Сейчас, когда Ваш отец состарился, он часто внимательно изучает стволы и голые ветви деревьев, то, как они устроены. А еще он не надевает перчатки, если надо коснуться снега. И не потому, что строит из себя стойкого оловянного солдатика. Видно, что ему холодно, что пальцы еле сгибаются. Но мне кажется, Вашему отцу просто нравится чувствовать, что он живой. Я сразу вспоминанию о работе сердца, которое в случае опасности защищает жизненно важные органы, отдавая конечности на растерзание морозу. С возрастом мы вынуждены сосредоточиться на каких-то самых важных для нас чувствах и ощущениях. Если вдуматься, в глубоком детстве мы делали это инстинктивно. Многие люди так поступают, многие сожалеют об этом. Я не стану говорить, что Вашим родителям нравится такое положение дел, но мне кажется, что они принимают свое состояние. Ваша мать говорит, что можно сколько угодно кормить себя иллюзиями и верить в них, но стоит только поднять простыню, и увидишь, что под ней голая земля. Во времена, когда деньги и внимание толкают к публичным подвигам — старик на вершине Аннапурны, семидесятилетняя женщина, которая из кожи вон лезет ради того, чтобы выглядеть на сорок, — я чувствую потребность в общении с людьми, которые просто идут по жизни, не делая из нее шоу в духе «Гран-Гиньоля» или «Французского канкана».

Итак, Жонас Рива, я полагаю, что уже злоупотребила Вашим временем, если Вы дочитали до этого места, на что мне хотелось бы надеяться.

Надеюсь, я ответила на Ваши вопросы, во всяком случае — я постаралась.

Всего доброго!

10 Что такое счастье и не преувеличены ли его плюсы?

Господа Рива не знают, куда денут котов на время своего путешествия в Румынию. В любом случае они ни за что не доверят своих питомцев пансиону, какие в наше время существуют, поскольку один из котиков, пугливый и очень пушистый мальчик, не выносит резких перемен обстановки. Коты имеют свои привычки и не любят их менять, покидая знакомую насиженную территорию. Если привычки приходится менять, коты очень недовольны. Эрмина Рива просвещает меня на случай, если я вдруг этого не знала. Поэтому такое создание, как Милано (это имя самого пугливого кота), рискует получить сердечный приступ. Другие два кота, конечно, приспособятся к новой жизни, пока хозяева будут в отъезде, но ценой каких страданий? Эрмина сразу представляет себе страдания и мучения котов. «Я знаю, это глупо, — говорит она мне, — но я ничего не могу с собой поделать». Она даже попросила мужа, чтобы тот не произносил вслух слов «приют», «отдать», «стеречь» и не думал об этом. «Ведь коты понимают и читают мысли», — уверила меня Эрмина. Мадам Рива считает, что у котов есть специальные антенны, она представляет их как рожки улитки — только у котов они невидимые, и с их помощью коты видят человека насквозь, как рентгеновский аппарат. Именно поэтому кот всегда садится на колени к человеку, который хуже всех себя чувствует, даже если этого и не видно, даже если человек веселится из последних сил — кот выберет именно его, если сам в хорошей форме. «Потому что связь работает и в обратную сторону», — предупредила Эрмина. Если кот в депрессии, он, благодаря невидимым антеннам, вычислит самого здорового человека и сидят к нему на колени, чтобы его ласкали руки того, кому хорошо. «Даже если человек и не выглядит радостным», — уточнила Эрмина. Кот, в отличие от собаки, коровы, курицы и даже лошади, способен брать и отдавать. На слове «лошадь» я встрепенулась, чтобы избавиться от киски, которая запрыгнула ко мне на колени, стоило мне сесть за стол, и, делая вид, будто я ей безумно нравлюсь, играла с рубчиками на моих вельветовых штанах, вонзая в меня когти. Я тихонько ущипнула кошечку и сказала госпоже Рива, что боюсь лошадей. А про себя я задумалась над словами собеседницы, гадая, почему же эта кошка-мерзавка — ай! ай! ай! хватит царапаться! — выбрала меня: потому ли, что я здорова, или наоборот. Ответ на вопрос пугает меня больше, чем любое чудище, какое только могло бы ворваться на кухню с пыхтением и ржанием. Я объяснила мама Рива, мол, помимо личных проблем с лошадьми, дело еще и в том, что я всегда считала — поскольку все всегда так говорили, — что лошади, напротив, способны…

— Ну хватит, Троглодитка! Оставь уже нашу гостью в покое, — перебила меня мадам Рива, обратившись к кошке.

Кошка опускает глаза, словно в знак согласия. Но в ту минуту, когда мадам Рива вновь устремляет взгляд на меня и спрашивает, что я хотела сказать о лошадях, лицемерная тварь с силой вонзает в меня свой коготь, и я чувствую, как идет кровь.

— А-а-ай!

— Ах ты дикое животное, где твои манеры?! Брысь на свою подушку! — вскричала госпожа Рива.

Животное мгновенно повиновалось, и хозяйка стала извиняться, мол, Троглодитка, понимаете ли, еще слишком молода, во младенчестве потеряла мать, ничего о жизни не знает и не умеет рассчитывать свои силы, надо ее простить, во всем виновата Эрмина, Эрмина ее избаловала.

— Да, эта кошка действительно…

Я хотела сказать, что она и правда особенная — и по цвету, и по своему строению, — но тут я себя прервала, потому что нельзя говорить законной хозяйке и спасительнице, что ее любимый питомец странноват и ведет себя как негодяй. Избавившись от проблемы — по крайней мере, на время — я вернулась к лошадям и объяснила, что слышала, мол, лошадь способна вступить с человеком в диалог, быть с ним почти на равных и давать гораздо больше, нежели забирать.

— Все это коммерческие ухищрения! — заявила мадам Рива.

— Да?

— Ну да.

— В каком смысле — коммерческие?

— Ну, коммерческие — чтобы продавать и покупать. Знаете, когда я была маленькой, у нас были лошади, мы их разводили. Так что нет, спасибо. Больше не хочу!

— Значит, они не…

— Они трусливы и упрямы и с утра до вечера думают лишь о себе. К тому же они не слишком… — Мадам Рива крутит рукой у виска: мол, у лошадей не ума палата.

— Но говорят, что…

— Конечно, в том, что рассказывают, есть доля истины, к тому же человек вынужден приспосабливаться к животным, и он прилагает столько усилий, добиваясь своего, что потом как-то обидно не похвалить лошадь, верно? Кем себя выставит наездник, если не похвалит лошадь, которую долгое время дрессировал?

Я призналась Эрмине, что мне все время казалось: лошади смотрят на меня свысока, и, с одной стороны, так и есть, но мне не нравится это ощущение, тем более я всегда была уверена, что лошади меня оценивают, причем не слишком справедливо.

— О, дорогая, вы копаете слишком глубоко! Лошади не так умны. В отличие от котов, которые могли бы книги писать, если бы любили трудиться!

Уже пять дней идет дождь. Стена из воды, которая заставила реки выйти из берегов, вызвала многочисленные обвалы, сделала невозможным движение по некоторым дорогам, вынудила людей покинуть дома и заночевать в школах или других зданиях, оснащенных кроватями и теплыми одеялами. Подобное событие — такая редкость в нашей стране, что все СМИ, включая региональные, коим положено рассказывать о местах, где все спокойно и просто капает дождик, бросились освещать наводнение. В новостях жертвы ливней, или пострадавшие, как их называют, в красках описывают катастрофу. Насмотревшись по телевизору на беженцев, потерявших близких, дом, работу, родину и достоинство, мои залитые дождями соотечественники блестяще научились скулить и стенать, выказывая неприкрытое отчаяние. Однако на экране за головами людей виднеется довольно просторное и вполне приличное помещение, где приняли временно лишенных крова, поставили двадцать или тридцать новеньких кроватей, хотя можно было поставить вдвое больше, никого не стеснив. И через улицу, в которой утоплены машины, возвышаются вполне себе устойчивые большие дома стенающих свидетелей катастрофы, погреба немного пострадали — да, а в остальном все вроде бы в порядке. В общем, желание разделить мировую скорбь вполне естественно; даже если нам достается лишь крохотный кусочек скорби, мы за него хватаемся — нельзя же вечно наслаждаться покоем, это, в конце концов, утомительно. Утомительно жить без войн. Без сепаратистских движений, без бойни, без террористических актов, без стихийных бедствий и особенно без мощной коррупции, которая, кстати, повинна во многих природных и рукотворных катастрофах, хоть мало кто это и осознает.

Дорога к месье и мадам Рива со вчерашнего дня тоже закрыта, и не из-за оползня, а из-за того, что это опасное геологическое явление возможно. В нашей стране привыкли действовать сразу и не ждать, пока автомобиль с родителями и аккуратно пристегнутыми ремнями безопасности детьми вылетит с дороги. У нас привыкли к превентивным мерам. Движение по дорогам запрещено, машины с семьями или одинокими водителями разворачивают, отправляют в объезд, и регулировщик подробно объясняет маршрут, долгий, зато безопасный. И кстати, регулировщики часто бывают волонтерами, они сами приходят на помощь официальным сотрудникам дорожной полиции, никто их специально не просит. Тем временем команды специалистов-инженеров, даже тех, кто получает низкую зарплату, отправляются вниз по склону, по камням, которые могут обрушиться, и под дождем устанавливают временное защитное крепление. В других странах это временное крепление стало бы постоянным, но у нас, как только катастрофа минует, государство вложит впечатляющие средства в установку настоящих креплений, чтобы в следующий раз дорога оставалась открытой. А если во время следующего бедствия склон начнет разрушаться еще в каком-то месте, государство снова прибегнет к превентивным мерам, и все повторится. Мои сограждане смогут спокойно ездить по дорогам в своих машинах, оборудованных средствами безопасности нового поколения, и аварии будут случаться крайне редко, в основном из-за невидимых и нежданных повреждений в глубоких слоях земли, спровоцированных частой инфильтрацией в связи с ливневыми дождями, в свою очередь обязанными климатическим изменениям, в которых виноваты люди со своим неправильным образом жизни. Но если такие люди, как я, месье и мадам Рива и многие другие мои друзья и знакомые, гордятся нашей страной, гордятся законами нашей страны и тем, что являются ее гражданами, обладателями ее паспорта, а не какого-то другого (или нескольких других), так это потому, что мы уважаем нашу систему безопасности.

Воспользуюсь отступлением и замечу: очень жаль, что когда проводятся международные опросы на тему гордости за свою страну, о нашей стране почему-то постоянно забывают. Если внимательно изучить статистику, на которую выделяются огромные деньги, можно заметить, что списки стран очень длинные, там иногда даже встречается Зимбабве, но не Швейцария. Это печально. И ущемленная национальная гордость здесь ни при чем. Месье и мадам Рива сказали бы то же самое, они бы тоже прямо, не задумываясь, признались бы, что подобное положение дел их разочаровывает, — и, конечно, дело не только в обиде на тех, кто забыл включить нашу страну в бесконечный список опрашиваемых стран. Неприятно год за годом видеть, что Швейцарию упоминают лишь тогда, когда речь заходит о мошеннических финансовых операциях и пропавших деньгах, которые всеми силами — в том числе и прибегая к способам, не достойным порядочных людей, — разыскивают взбешенные налоговые службы соседних стран. Проблема не в этом. Она в другом. Проблема в самом понятии гордости, в том, что подразумевается под гордостью, когда проводят международные опросы. Вся гордость — а ведь это очень широкое понятие — сводится к истории завоеваний Луны и других планет, к нерушимости президентской власти, к так называемому тяжелому вооружению армии. Разумеется, бывает, что какой-нибудь боевитый народ вдруг в последнюю минуту вспомнит о качестве двух-трех своих сыров, или о парочке великих писателей, или о хореографах, или об архитекторах, об ушедших композиторах, но в целом аргументы всегда сводятся к одному, и тенденция прослеживается четко. Вот если бы жителей нашей страны опросили, мы бы сказали, мол, коли надо выбрать один-единственный повод для гордости среди всех прочих, приходящих на ум, то мы гордимся тем, что в нашей стране команды спасателей успевают сделать свое дело до того, как произойдет катастрофа. Силы нашей страны направлены на то, чтобы предупредить беду, чтобы раненых не ранили, чтобы погибшие не погибли, чтобы убежище с новенькими кроватями ожидало пострадавших, которые не лишились и не лишатся крова, — именно поэтому, кстати, их просят не брать с собой ничего лишнего: только пижаму, зубную щетку, лекарства от диабета второго типа и гипертонии. В дополнительных вещах нет необходимости, ведь помещения, где принимают пострадавших, оборудованы санузлом с джакузи и сауной, телевизорами с плоским экраном, компьютерами, кроватями с мягкими одеялами, а еще там подают обеды, состоящие из закуски, основного блюда и трех десертов на выбор для детей. В подобном убежище пострадавшие вряд ли проведут дольше одной ночи, потому что уже наутро или днем их, скорее всего, отпустят домой — команды, работавшие сутки напролет, обезопасят жилую зону и расчистят дороги. Честное слово, я думаю, что если бы нам, швейцарцам, дали поучаствовать в этом жалком опросе, имидж нашей страны изменился бы. Мы бы показали миру, что он (мир) не совсем такой, как это принято представлять.

К счастью, пока мы ждем предполагаемого дня, когда нас включат в международный опрос, что, по совести сказать, может произойти лишь в том случае, если мы его и профинансируем, сарафанное радио работает отлично. Стоит лишь взглянуть на вытягивающиеся шеи и круглые глаза наших иностранных друзей, которым рассказывают о том, что и как делается в Швейцарии. А те, кто не ездит за границу, могут посмотреть на иностранцев, прибывших на каникулы к нам. Спустя нескольких дней сумасшедших ливней и безнадежных снегопадов, неожиданных обвалов и наводнения иностранцы спрашивают: «Сколько погибших?» А им в ответ: «Нисколько». Разве что кто-нибудь ногу сломал. Да, надо видеть глаза этих путешественников. Они смотрят на нас так, как раньше верующие смотрели на статуи святых, думая, что имеют дело с существами, принадлежащими небесам, а не нашей бренной земле. Так мы и сохраняем блестящую репутацию. И наш имидж в целом становится все более привлекательным, несмотря на всякие дорогостоящие опросы, благодаря которым Швейцарию либо не знают, либо воображают преступной страной, славящейся финансовым бандитизмом.


Мы с Эрминой Рива были вынуждены прервать разговор о кошках и о причинах, благодаря которым лошади в нашем обществе заслужили столь лестное внимание, потому что на маленькую кухоньку вдруг вторглись пятеро мужчин в грубых сапогах. Одним из них оказался сам Жюст Рива, другим — сосед Жан-Батист Симон. Имена остальных мужчин, гораздо более молодых, я не запомнила, зато сразу поняла, что эти люди не боятся засучить рукава. После очередного наводнения мужчины собрались, чтобы обновить защитные укрепления и расчистить, где нужно, дороги. За кофе и ванильным пирогом с горьковатой апельсиновой глазурью господа обменялись короткими фразами, из которых было ясно, мол, обсуждать стихию бесполезно, они сделали что могли, а дальше природа сама распорядится. Меня представили как друга семьи, и я позволила себе спросить, скольких людей уже эвакуировали. «Никого, — ответил один из мужчин, — здесь, на вершине, мы в полной безопасности, а вот внизу не очень весело — туда вся вода стекает». Еще мужчины сказали, мол, им кажется, учитывая происходящее, местные жители должны быть готовы принять у себя нуждающихся в крыше над головой. Специальные убежища хороши, но можно и помочь друг другу. «Главная проблема со стариками, — произнес другой мужчина. — У них свой взгляд на вещи». Многие не хотят покидать дома — они, мол, видели обвалы и похуже в сорок пятом или сорок седьмом году, страшные бури, после которых должно было камня на камне не остаться, а ведь все целы и невредимы. «Так что чуть ниже в долине люди из службы спасения ходят по домам и глаз не спускают со строптивцев», — рассказывал мужчина, не стеснявшийся слова «старики», словно Эрмина и Жюст Рива, сидевшие за столом, к обозначенной возрастной категории не относились.

Вскоре трое самых молодых гостей встали, поблагодарили Эрмину, пожали руку Жюсту, Жан-Батисту и вышли под дождь с непокрытыми головами. Сосед охотно согласился на еще одну чашечку кофе. Мадам Рива спросила у него, какие новости. Он, как и молодые люди, говорил короткими фразами, но я поняла, что его жена в больнице и что «как будет, так будет». Мужчина сознавал, что ситуация не в его власти. Он словно стоял на берегу, а тем временем мощный поток уносил вдаль события и переживания, напрямую его касавшиеся. У его жены не было шансов поправиться. Почему? Я поняла это лишь после ухода Жан-Батиста Симона, который без особых церемоний попрощался с соседями и кивнул мне напоследок. Матильда Симон совсем потеряна. Так Эрмина подытожила состояние дел для меня и, кажется, для самой себя — тоном, какой люди используют, если хотят кого-то в чем-то убедить. Я сразу представила себе темное отделение, где неизлечимые больные доживают свой век. Затем я поняла, что речь шла о другом. Мадам Симон отличалась на удивление крепким для своего возраста здоровьем и не собиралась умирать, но разум ее покинул. Полностью. Жюст Рива молчал. Он внимательно слушал, как супруга рассказывает мне о Матильде, словно и сам впервые об этом слышал или словно озвученная версия болезни Матильды, доброй и неглупой женщины, отличалась от настоящей, секретной. «Если бы вы видели Матильду два года назад за этим столом, никогда бы не подумали, что такое может случиться, — сказала Эрмина. — Верно, Жюст?»


Я вновь оказалась в компании месье и мадам Рива. И вновь я чувствовала себя совершенно естественно, хотя ситуация подвернулась неподходящая, ведь я должна была сидеть в офисе, где ждали отчета о возможности заключить нечестную сделку с одним модным курортом. Я перенесла встречу, сказав, что необходимо собрать дополнительную информацию об отельном комплексе, отстроенном никому не известной белорусской компанией. И поздним утром села за руль, в объезд отправилась к Рива, отгоняя мысль о том, что горы, не самое прекрасное место во время наводнения и лучше бы я поработала.

Жан-Батист Симон проявлял смелость и терпение. Он до последнего прилагал усилия, чтобы его жена могла жить дома. В последние месяцы он не мог спать, потому что Матильда бродила по дому и днем и ночью, делала разные глупости. «Невозможно вообразить, — сказала Эрмина. — Да, невозможно вообразить, что происходит с умным здравомыслящим человеком, когда разум его покидает». Кроме того, надо представлять себе (мадам Рива хотела, чтобы я непременно представляла), что Матильда Симон так быстро превратилась из умной доброй женщины, со своими недостатками и достоинствами, конечно, в существо, которое сложно даже описать, что она, Эрмина, до сих пор в потрясении, и Жюст тоже, и другие жители деревни. «Так быть не должно, так быть не должно», — повторяла Эрмина, еще меньше обычного порываясь вставать из-за стола и убирать посуду. И странно, что это произошло так быстро, ведь у стариков обычно все процессы замедлены. Болезни прогрессируют постепенно, шаг за шагом. Можно даже сказать, что старикам в какой-то степени повезло. Но с Матильдой было иначе. «Это ужасно, понимаете, ужасно! Мы все время от времени теряем голову — кому какое дело? Но полностью лишиться разума… Она даже своего мужа, Жан-Батиста, которого вы только что видели, не узнает. Она даже не смотрит на него, когда он ее навещает. Он и поцеловать ее теперь не может. Не может погладить ее по волосам. Ничего не может. Жан-Батист отчаялся. Ему стало тяжело ее навещать. Так быть не должно, говорю я вам, не должно существовать на свете таких бед…»

— Но ты все еще можешь до нее дотрагиваться.

Голос Жюста Рива заставил меня почти подскочить — настолько я забыла о его присутствии за столом.

— Да, правда, я могу касаться Матильды.

— Как это?

Я бросила вопрос неожиданно, радуясь тому, что наконец во тьме, которая объяла маленькую кухоньку Рива, забрезжил свет.

— Не знаю, — ответила Эрмина. — Я каждую неделю ее навещаю. Беру ее за руку. Целую. Знаете, зацеловываю — как ребенка. А еще делаю ей массаж, массирую ноги и стопы. Ей нравится, ее это расслабляет. Я использую разные масла, которые смешиваю со своими травами. Ароматы чудесные. Я даю Матильде понюхать каждую баночку. Она улыбается. Не знаю, улыбается ли она мне или неизвестно кому, но она улыбается. Она никогда со мной не разговаривает. Не произносит ни слова. Но я болтаю с ней как ни в чем не бывало. Рассказываю новости. Описываю все события в подробностях. О муже рассказываю. Она не реагирует. Думаю, ей нет дела до новостей, но звук голоса много значит. Для каждого из нас важен голос. Мы одни, и вдруг чей-то голос все меняет.

— Я не такой смелый.

Я снова чуть не подскочила, хоть Жюст сделал признание еле слышным голосом.

— Вы никогда ее не навещаете, месье Рива?

— Один раз навестил. — Несколько секунд он молчал, словно добавить было нечего.

— Да, в первый раз Жюст поехал со мной.

— И больше не ездил?

Эрмина хотела ответить, но я подняла руку, показывая, что меня интересует версия господина Рива.

— Это невыносимо. Вот и все. Я привожу Эрмину, высаживаю перед входом, потом паркую машину чуть поодаль и гуляю, а если идет дождь — читаю газеты в бистро.

Супруги замолчали. Каждый словно прокручивал в голове собственные воспоминания — Эрмина представляла, как идет по коридорам с баночками массажных масел в сумке, Жюст — как направляется к парку, чтобы подышать воздухом.

Наконец господин Рива поднял глаза, которые до того были опущены в стол.

— Когда Жюст навещал Матильду, он разозлился. На многое. На комнату, например. — Эрмина не смогла удержаться и пришла на помощь смущенному мужу.

— А что с комнатой? — я посмотрела на господина Рива.

— Да ничего особенного, мебель нормальная. Только там их двое.

— Вы имеете в виду — два пациента?

— Да, две потерянные старушки. И так на всех этажах. Даже там, где люди в своем уме. Ни у кого нет отдельной комнаты, это ужасно.

— Как будто…

— Что?

— Как будто у них больше нет права быть собой, понимаете? Всех собирают вместе, чтобы легче было управлять, никакого личного пространства, словно эти люди никогда не жили своей жизнью, словно их загнали в какой-то детский лагерь, только этот лагерь — навсегда, до конца дней — кровать, тумбочка, две-три фотографии, какой-то чужой человек, который роется в ваших вещах, незнакомцы, решающие за вас все…

— Ты прав, Жюст, но там работают очень славные и терпеливые женщины.

Господин Рива принялся тереть глаза, ни капли не утешенный словами жены.

— А вас, Эрмина, эта ситуация не приводит в ужас?

— Конечно, приводит, но что поделать?

— Все менять, устраивать так, чтобы каждый мог дожить жизнь, сохранив, по крайней мере, свое личное пространство, — заявила я, возмущенная почти так же, как месье Рива.

— Но это слишком дорого!

— Перестаньте! — Жюст твердым голосом попросил нас замолчать, мол, для него это решенный вопрос. — Знаете, что происходит в подобных местах, нет? — спросил он, не дожидаясь моего ответа. — Там на всем экономят. На зарплатах, на рабочих местах, устанавливают сигнализацию вместо живой охраны, экономят на гигиене, на персонале, который занимается туалетом, причесывает, стрижет и бреет. Поэтому у славных женщин, работающих в таких местах, нет ни минуты свободного времени, чтобы поговорить с пациентами. И пока творится весь этот беспорядок, дома престарелых, представьте себе, приносят огромный доход!

Эрмина смотрит на мужа выразительно, но тот словно не замечает.

— Такова печальная реальность. А матерчатые скатерти на столах, цветы в вазах, меню, написанные красивым почерком, — это все по воскресеньям, для родственников, чтобы они видели, как прекрасно живется в доме престарелых. И они клюют, как ты, Эрмина… Да-да.

Не обращая внимания на вызов, Эрмина проверяет, остался ли кипяток в чайнике из зеленого фарфора.

— Ты, Эрмина, всегда говоришь, как прекрасно, что повсюду цветы, как все удобно, красиво, но на самом деле там экономят на каждой мелочи, бухгалтеры сидят и денежки пересчитывают, потому что на стариков всем плевать, хуже, чем в сороковых годах, а те, что пытаются выброситься из окна или в лестничный пролет…

Эрмина Рива грохнула чайной крышечкой.

— У самоубийц еще есть порох в пороховницах, они хотят свободы, но их подсаживают на химию, дают по десять-двадцать таблеток в день, и никто не следит за тем, как действуют эти безумные лекарства. А если кто-нибудь вздумает перечить, ему говорят: нет-нет, месье, у вас просто насморк, у вас проблемы с почками, у вас сердце больное, у вас легкие не в порядке, и — оп! — бедняге насыпают еще таблеток, готовят к операции — пускай все умрут со здоровым сердцем, это так выгодно…

Хозяйка тем временем сосредоточенно подбирала рассыпанные по столу крошки.

— Иногда стариков даже отправляют к городскому психологу, да, такое случается, и тогда дом престарелых включает в счет стоимость машины, сопровождающего, ожидания, сеанса. А прием ведет какой-нибудь молоденький неопытный психиатр. И как вы хотите, чтобы он разобрался в ситуации? Выдумает что-нибудь про недостаток железа или плохое кровообращение, да и все!

Эрмина начала убирать со стола тарелки.

Ее супруг положил ладони на пустую чашку и заявил, что прекрасно знает, как делаются дела в домах престарелых. Один из его кузенов все ему рассказал по телефону, добрый человек, и не такой уж старый. Провел в богадельне много лет, а прошлым летом умер…

Эрмина принялась убирать чашки — Жан-Батиста Симона и молодых мужчин, приходивших с ним. Но Жюст продолжал закрывать свою чашку руками, словно что-то защищая.

Кузен рассказал такие вещи, о которых не хочется и слышать, и его, Жюста, тошнит от всего этого лицемерия, плутовства, он говорит об этом открытым текстом, ему жаль, но он не может молчать, потому что это возмутительно. У него, у Жюста, не найдется доброго слова для этих заведений, и для него выбор очевиден: когда придет время, он бы предпочел принять лекарство и умереть, и никакого балагана с домами престарелых, понимаете?

— Не говори так, Жюст.

— Почему нет?

Супруги вздорили. Я почувствовала себя рядом с ними маленьким ребенком.

— Потому что такова жизнь. Не все складывается идеально.

— Я воспринимаю жизнь иначе.

— Жизнь убегает вперед — минута за минутой, и так у всех.

— У каждого свои минуты, Эрмина, мы уже говорили.

— Видите, у нас с Жюстом есть разногласия.

Эрмина взяла на себя смелость вернуть меня в разговор и заодно забрала чашку у мужа, которую он наконец отпустил.

Я посмотрела на супругов по правую и по левую руку от меня, подумала, что разговоры приятнее, когда речь идет, например, о животных.

— Так что вы будете делать с котами?

Я задала вопрос невпопад, и супруги Рива изменились в лице, вновь окунувшись в реальность, где существовала не только тревога за путешествие в Румынию, но и проблема с котами, при которых нельзя произносить слова «приют» или «отдать».

— Ваш сосед, Жан-Батист Симон, не смог бы присмотреть за ними? Они бы составили ему компанию. — Еще не закончив фразу, я знала, что мое предложение не совсем в тему.

— Жан-Батист ненавидит котов. Он их просто терпеть не может.

— Правда?

Я изо всех сил пыталась свести все разговоры к котам, и неспроста. К счастью, Эрмина мне очень помогала.

— Жан-Батист не переносит котов. Мы даже думали…

— Что вы думали?

— Ох, не знаю, стоит ли вам говорить, у нас ведь нет доказательств, понимаете?

— Боже мой! Доказательств чего?

Господа Рива выглядели такими встревоженными, что я поневоле тоже начинала волноваться.

— Ладно, я вам скажу. Мы подозреваем, что Жан-Батист установил этот отпугиватель, знаете, ультразвуковой, чтобы отгонять животных. Он их всегда ненавидел, особенно котов. А наши питомцы не стесняясь бегали к соседям, сколько мы им ни говорили — без толку. И конечно, Матильда давала им молоко, еще когда с ней все было в порядке, она очень любила кошек, но не заводила из-за супруга. А потом вдруг наши котики стали бояться ходить к соседям. Сначала Милано. Но он самый пугливый, и мы подумали: ладно, случайность. Однако двое других тоже не суются к Симонам. Останавливаются прямо у входа в сад, словно видят призрака или не знаю что… Вот мы и подумали о невидимом барьере…

— А вы не спрашивали у соседа прямо?

Эрмина пожала плечами. Ее муж выглядел невозмутимым.

— Думаю, Жан-Батист ничего бы не ответил. В конце концов, это его право. Не любит он котов, и ладно. Ему же хуже.

— Тогда, может, кто-то еще из деревни…

— Да-да, мы кого-нибудь подыщем, но лето нашим котикам предстоит тяжелое, это точно.


Эрмина теперь чуть не плакала, и я удивилась, что мысль о недолгом расставании с котами вы звала такую бурю эмоций, ведь, рассказывая печальную историю Матильды, она не проронила ни слезинки, только сокрушалась. Меня не впервые поражала странность поведения человека. Я давно заметила, что люди позволяют себе плакать, свободно выражать чувства, когда речь идет о том, что им подвластно, и полностью замыкаются в себе, запираются на все замки, занимают выжидательную позицию, если бессильны перед обстоятельствами. Я даже читала о чем-то подобном в воспоминаниях очевидцев разных драматических событий. Можно оставаться холодным, как камень, наблюдая убийство. Каждый из нас на такое способен. Мы отстраняемся, начинаем воспринимать пострадавших как героев сценария, который должен развиваться своим ходом и к которому мы не имеем отношения. Я вспоминаю об этом, дабы избежать разочарований. Важно представлять себе, что бездейственность, вызывающая порой недоумение, является наименьшим злом. Потому что те, кто готов воспользоваться случаем и ввязаться в драку, куда более многочисленны, чем те, кто отводит глаза, и уж тем более те, кто рискует жизнью, пытаясь положить конец жестокости. Сидя за столом у Рива и делая такие важные выводы, основываясь на мелочах, я попыталась разобраться с Эрминой и Жюстом. Эрмину я приписала к тем людям, которые закрывают уши, когда не хотят слышать дурные новости, правда Эрмина не бывает холодной, у нее всегда теплые руки; а Жюст оказался в оппозиции, среди тех, кто способен твердо сказать «нет» и действовать в согласии со своими принципами.

Возможно, я ошибалась.

Мадам Рива вытянула на столе руку, взяла Жюста за запястье и стала ласково его поглаживать. И я услышала, как Эрмина сказала: «Все будет хорошо, Жюст, вот увидишь, все будет хорошо». А он ответил: «Да, Эрмина, все будет хорошо, мы с тобой всегда находили выход».

11 География дружбе не приятельница

Я отказалась от поездки в Калифорнию. Это место меня совершенно не интересует. Не знаю почему. Я просто чувствую, что не хочу туда. Странно, тем более что о нем говорят много хорошего, по крайней мере больше, чем о Южной Каролине, Каринтии, Кампании или Петрозаводске и окрестностях. Сложно объяснить, почему нас тянет в одну страну, а не в другую, даже если достоинства другой расписаны и воспеты турагентствами. Хоть мы и живем в цифровом мире, однако, шагая по привокзальной улице, невозможно не заметить бесцеремонных объявлений, обещающих, что в Анталии можно целую неделю отдыхать за триста двадцать девять франков по системе «все включено»: билеты, шведский стол с американской и континентальной кухней, спиртные напитки без ограничений. Джерба-Марбелья-Хургада-Сафага-Ларнака-Малага-Мальта-Ольбия-Ибица-Апулия-Иксия-Дидима-Элунда и так далее предлагают путешественникам те же условия, довольно привлекательные, кстати, если учесть, что в Швейцарии за такую сумму можно едва ли позволить себе билет на поезд и одну ночь в затрапезном отеле с завтраком. Если вдуматься, мы соблазняемся именно дешевизной, ведь посмотреть в райских уголках земли, с которыми нас ничто не связывает, решительно нечего: огромные бетонные здания, бассейны, оранжевые или голубые шезлонги, кокосы. И тем не менее мы останавливаемся, читаем объявление, замираем взглядом на цифрах — все включено; удивительно, как туристическая индустрия умеет создать теплые дружеские отношения между пешеходом, который брел себе по улице, и путешествием, о котором он прежде думать не думал.


Дело в том, что мне не хочется говорить Летиции Ланг, мол, на залив Сан-Франциско как-то не тянет, поэтому в Калифорнию, где она ждет меня уже несколько месяцев, я не приеду, а вместо этого полечу в Анталию через Стамбул. Тут в силу очень доверительных отношений мне пришлось бы признаться, что кусочек моря и турецкой земли, запруженной бассейнами, меня тоже не слишком привлекает. Просто я хочу шесть ночей подряд засыпать в просторном комфортабельном номере с огромной плазменной панелью и в окружении услужливого персонала, который двадцать четыре часа в сутки будет готовить мне коктейли, сметать пыль, менять простыни, разделывать лангустов и с почтением улыбаться, лишь бы я была довольна системой «все включено». Но мне будет не по себе. Мне будет неловко. Мне будет стыдно, и я почувствую себя виноватой. И все это внутреннее безобразие не имеет никакого отношения к моей подруге Летиции Ланг. Она порадуется за меня, похлопает в ладоши. Отличная идея! Какое прекрасное сочетание цены и качества! Вот увидишь, как тебе полегчает! При нашем-то постоянном стрессе! Наша жизнь — сплошное напряжение. Супер! Я к тебе присоединюсь, если хочешь. «Или, — скажет моя подруга, — когда хорошенько отдохнешь там (она не станет утруждать себя и называть конкретное место), приезжай в Калифорнию, уверена, ты найдешь удобный прямой рейс». Как я уже сказала, мою подругу не особенно интересовало, откуда именно я должна была искать прямой рейс. Географическое расположение рая «все включено» не интересовало никого. Летиция понятия не имела, как я чувствовала себя, входя в турагентство, чтобы зарезервировать себе отель в Анталии. С одной стороны, меня привлекла цена — я была на мели, с другой — я так устала, что мне хотелось покоя. Я всегда говорила, что эти туристические предложения возмутительны. Мне казалось, что такой отдых обезображивает личность, лишает ее способности управлять жизнью, узнавать что-то новое, мы начинаем вести себя как никчемные тела, которые надо кормить, поить и лелеять. Жаль, если высказывание чересчур жесткое. Надо придумать еще более жесткое, чтобы описать степень деградации, которой мы на сегодняшний день достигли. Туры, которые мы покупаем, в полной мере соответствуют нашим потребностям. Тому, во что превратились наши потребности. Тому, во что превратились мы, подчиненные нашим финансовым возможностям, а вовсе не культурным или историческим, этнографическим интересам, не любопытству. Абсурдность предложений отвечает абсурдности нашего бытия. Ловушка закрылась. Хлоп! Нас поймали за хвост, за лапки, за мордочку, мы зверьки в капканах, расставленных почти повсеместно браконьерами новой породы. Опрокинувшись на шезлонги, мы спасаем то единственное, что осталось нам от достоинства, обеспечивая успех воротилам турбизнеса. Без нас они бы скопытились. Если скучнейший морской курорт и переживает экономический бум, то благодаря нам. Тру-ля-ля! Что сделал ягненок-клиент, увидев цену тура? Купил его! Тру-ля-ля! И ни секунды сомнений. И кстати, шестьдесят франков за перестилание постелей на протяжении недели — большая удача для женщины в этих местах. Вам здесь пятки согласятся лизать за меньшую цену. Просто сравните уровень жизни и пошлите подальше работу, стресс. Ни одного спокойного уикенда, я заслужила каникулы! Эй вы, «Кровавую Мэри», пожалуйста, или нет, водку с соком, или просто водку, двойную, и шампанского, и каких-нибудь закусок, ну да, «Кровавую Мэри», водку, шампанское и еду, все вместе на одном подносе, и я оставлю вас в покое, а через часик посмотрите в мою сторону, я махну рукой, нынче утром вы не слишком торопились, хоть я и свистела, а вы ничего не слышали, пришлось кричать, как же здесь здорово, вы живете в прекрасной стране, здесь все, чего душа просит.


Проблема в том, что в Калифорнию мне не хочется, но там моя лучшая подруга. Мне ее не хватает. Что делать, если друзья далеко, но это прекрасное далеко нас не привлекает, а даже отталкивает? Правильно ли пренебрегать географией в пользу дружбы и необходимости ее поддерживать? Недавно по скайпу Летиция заявила мне: если я не прилечу, она со мной больше общаться не будет. Она тут же взяла себя в руки, сказала, что пошутила, и тем не менее сказанного не воротишь. Я в свою очередь предложила ей навестить меня и обещала, что во время ее приезда глаз с нее не спущу и постоянно буду заниматься только ею. Не сработало. География брала верх. Летиция отказалась возвращаться. Слишком много дурных воспоминаний. Ощущение, что полжизни потратила даром. «Ты преувеличиваешь», — сказала я. «Вовсе нет», — ответила она. «Да ладно, ты здесь пережила массу приятных моментов, не говоря уж о том, что у тебя тут сын», — возразила я. Летиция быстренько пресекла мои рассуждения и повернула разговор так, чтобы мне пришлось оправдываться. Ведь я никогда не была на ее новой родине, верно? «И я никогда до этого не ездила в Калифорнию, — продолжала она, — а значит, у меня здесь нет никаких воспоминаний, ни плохих, ни хороших, так?» Именно так, и нет ни малейшей причины упрямиться, Силиконовая долина — одно из самых потрясающих мест на планете, Летиция хотела знать, в курсе ли я, что в мире нет более авангардистского, футуристичного, просвещенного пространства, все революционные высокие технологии родом отсюда (Летиция захлебывалась от восторга), здешние изобретения радикальным образом изменили нашу жизнь, и это лишь начало невероятных грандиозных перемен, со временем здесь научатся побеждать смерть, страдания, нищету, да-да, это только начало, но процесс, который нам едва заметен, уже запущен. «Перед нами зародыш, но на его голове уже растут волосы, и когда он появится на свет из материнского влагалища, волос будет много!» — произнесла Летиция, часто использовавшая странные и даже извращенные образы, чтобы заострить на чем-то внимание. «Ладно», — выговорила я скорее от смущения, нежели в знак согласия. «Что с тобой такое?» — спросила Летиция с искренней тревогой, глубоким голосом, тоном, который всегда выдает крайнее беспокойство за близкого человека. И тогда я принялась громоздить глупые перифразы, говорить, что все в порядке, мол, ничего страшного, взлеты и падения, прыжки в длину и полеты с парашютом, такие дела. «Хватит ерунду нести, — прервала меня подруга, — ты просто не хочешь сюда ехать, я тебя знаю, тебе не по душе это место, готова поспорить, ты бы с удовольствием здесь все раскритиковала, а мое поведение назвала бы инфантильным!» — «Нет, — перебила я Летицию, — не инфантильным, а подростковым!» — «Что значит подростковым?» — «У тебя переходный период, если так понятнее, гормоны скачут, ты играешь с огнем, развлекаешься на полную катушку, забываешь, что человек рождается, кричит, жаждет любви, воспоминаний, человек уходит и приходит, испытывает страх, танцует, страдает и умирает!» — «Ах вот оно что! Я же говорю: ты критикуешь, потому что ничего не понимаешь, это классическая самозащита, и ты отказываешься приехать и увидеть все собственными глазами, потому что тебя это якобы не интересует, а на самом деле ты просто растеряна, бедняжечка моя, прости, что я это говорю, но ты должна это услышать, потому что ты совершаешь ошибку». И я выслушала Летицию с облегчением и радостью и подумала о том, как здорово иметь друга, который по-настоящему тебя знает и, однако, продолжает желать тебе добра и нежно тебя любить.


В конце концов мы с Летицией договорились: у людей, дорожащих друг другом, такое случается. Я не собиралась в Калифорнию, а Летиция — на родину, по крайней мере, до конца десятилетия. Дружба состоит из симпатии и разногласий, это создает определенную динамику и особое пространство для компромиссов, которое обычно ограничивается первым попавшимся диваном, куда можно плюхнуться и болтать часами. Нам с Летицией предстояло выбрать нейтральную территорию, может быть, остров, куда не очень дорого лететь. Цены могут подскочить в любой момент — тут мы с Летицией были солидарны. Авиакомпании в итоге обанкротятся одна за другой, это неизбежно, некоторые из них за секунду до гибели выкупят за бесценок две или три небольшие компании, которые смогут выжить за счет очень жесткой рыночной политики. «Ведь если что-то происходит с людьми и демократическими странами, — предположила Летиция, — это же происходит и с авиакомпаниями».

А пока мы как люди доброй воли можем проклинать пальмовое масло, овощи и фрукты с пестицидами, мясокостную муку и прочие возмутительные вещи, не так ли? И мы правильно делаем, что при любом удобном случае возмещаем в организме СО2, мы платим немного больше, чтобы наша совесть была чиста, и мы летаем в Лондон по работе или ради шопинга, и мы сортируем стекло и алюминий, пытаемся дольше сохранять планшеты, телефоны и прочие устройства — иногда на пару недель дольше, чем рекомендуется, мы имеем право противостоять — «No pasaran!»[18] Мы имеем право протестовать, зажигать свечи на подоконниках: нет войне, нет уничтожению и бесчисленным несправедливостям, произнесем это еще раз: несправедливости бесчисленны и возмутительны, и, кстати, свечной воск производят крайне неэкологичным способом, ведь свечами невозможно пользоваться в течение длительного времени, увы, даже они оказываются под ударом, и если бы мы прекратили зажигать их по каждому поводу, если бы мы, например, стали зажигать по одной свече в год на Рождество, выражая свое неприятие бесчестных войн и преступлений, планета была бы нам благодарна, планета склонилась бы над каждым из нас и с улыбкой сказала бы: «Thank you»[19].

12 Землетрясение — это когда земля делает незримым то, что лежало на поверхности

Во вторник вечером в половине одиннадцатого у месье и мадам Рива не горел свет, и это казалось странным. Жан-Батист Симон, сосед, немного удивился. Как всегда, он вышел из дома довольно поздно, прогулялся по саду, добрел до небольшого сарайчика, который лет двадцать назад обустроил для хранения сыра. Коротенькая прогулка до сарая и обратно была делом, которое завершало день Жан-Батиста. Вернувшись в дом, он ложился спать. Как правило, свой ритуал он совершал поздно, чтобы день казался более длинным и размеренным. Кроме того, Жан-Батист изо всех сил отсрочивал сон. Если он засыпал слишком рано, то потом просыпался среди ночи и уже не мог уснуть. Тяжелые, лишенные смысла минуты и часы сменяли друг друга, не давали ни на чем сосредоточиться, превращали старика в пленника собственного тела — неуклюжего, усталого, одинокого в пустой постели. С тех пор как жену поместили в специальное учреждение, дни и ночи Жан-Батиста растекались словно чернила на промокашке, хаотичные и бестолковые в своей анархии. Господин Симон переворачивал сыры, перекладывал их с полки на полку, увлажнял, подолгу проверял, как проходит створаживание разных смесей, из которых вскоре получатся новые сыры, аккуратно заворачивал куски для продажи, хотя чаще — для подарков, и вся процедура занимала у Жан-Батиста час или час десять. Если ему удавалось не улечься в кровать до полуночи, он спал четыре-пять часов.

Во вторник вечером, шагая по саду, господин Симон заметил, что ни в одном окне у Рива не горит свет. Он не сразу взглянул на дом. Но затем поднял глаза — дом соседей располагался на возвышенности — и заметил что-то странное. Странным было отсутствие света. Жан-Батист Симон задумался о том, почему супруги Рива легли спать так рано, ведь обычно они старались засыпать поздно — по той же причине, что и господин Симон. Во всяком случае так Жан-Батист считал, хотя никогда не говорил об этом ни с Эрминой, ни с Жюстом. Все трое, вернее все четверо, считая Матильду, когда она еще принимала участие в дружеских беседах, предпочитали не обсуждать собственную дряхлость. В деревне многие старики только и занимались бесконечными разговорами о болях в коленях, мол, вчера болело так-то, а позавчера иначе, а доктор сказал то, а рентгенолог се, а физиотерапевт совсем другое и так далее. Во вторник вечером по дороге в сарай, под мелким дождиком, который только начал моросить, господин Симон решил, что Рива, наверное, улеглись так рано из-за необъяснимой усталости — подобного рода бессилие на него тоже наваливалось все чаще. По крайней мере, Жан-Батист точно знал, что супруги еще не уехали в Румынию. Сперва они собирались отбыть в конце июня, но перенесли отъезд на 23 июля. Билеты были куплены, Эрмина ими перед соседом уже похвасталась. Она объяснила, мол, выбор в пользу поезда связан с тем, что поезд дает большую свободу, можно посмотреть разные города, например Триест, хотя для этого, конечно, придется сделать крюк. Еще друзья договорились, что в отсутствие Эрмины Жан-Батист сам будет массировать Матильде ноги. Мадам Рива объяснила, что это очень просто, и пообещала заранее приготовить баночки с маслами.


На следующий день, то есть в среду, шел сильный дождь. Жан-Батист Симон не очень помнит, чем занимался. Работал руками — так он обычно выражался — в подвальной мастерской и в гараже. Из дома не выходил до самого вечера — в этом он уверен. А когда вышел, понял, что у Рива опять не горит свет. Он сразу же взглянул на дом соседей, потому что накануне немного удивился отсутствию света и забеспокоился. Вместо того чтобы отправиться в сарай, где хранился сыр, Жан-Батист пошел к соседям и постучал в дверь. Никто не ответил. Он постучал еще раз. И еще. Он дважды обогнул дом, хотя ливень застилал глаза. Он громко позвал друзей. Несколько раз произнес имена Жюста и Эрмины, почувствовал себя глупо, как старый безумец, кричащий в темноте. Затем он вернулся домой и, не сняв ни грязные ботинки, ни мокрую куртку, позвонил Рива по телефону — это он отлично помнил. Никто не ответил. Тогда Жан-Батист Симон опустился на стул и задумался. Он не знал, что делать. Он боялся, что зря поднимет панику, и не хотел лезть не в свое дело. В конце концов, Жюст и Эрмина могли уехать в город — навестить детей. Жан-Батист точно не знал, где живут дети, но помнил Жонаса и Леонору, хотя и видел их в последний раз давным-давно. Проблема заключалась в том, что обычно Жюст с Эрминой не уезжали в город к детям надолго. То есть иногда они, конечно, покидали дом, но всегда возвращались ночевать к себе. Если бы Рива когда-то гостили у детей дольше, чем один день, Эрмина бы с радостью об этом рассказала. А еще, сидя на стуле в мокрой куртке и в мокрых ботинках, Жан-Батист думал, что если бы супруги решили уехать на пару дней, они предупредили бы соседа. Дело не в том, что они обязаны отчитываться о своих действиях, конечно нет, просто соседские отношения всегда были дружескими, несмотря на определенную сдержанность, а после того, как Матильда попала в больницу, Рива и Симон очень сблизились.

Жан-Батист Симон не придумал ничего более умного, как снова выйти под проливной дождь и еще несколько раз обогнуть дом соседей, будто бы абсурдные круги могли волшебным образом зажечь свет у Рива. Разумеется, темнота оставалась темнотой. Было ровно десять часов тридцать восемь минут. Жан-Батист помнит, потому что невольно взглянул на часы. Деревня стояла во мраке — слабый мутный свет нескольких фонарей ничего не озарял. И все-таки господин Симон решил отправиться куда глаза глядят в надежде встретить кого-то, постучаться в чью-то дверь и что-то разузнать о Рива. Более получаса он брел по дороге, никого не встречая и не решаясь ни к кому постучаться. Симону казалось, будто он понемногу лишается рассудка, он даже вдруг поймал себя на мысли: а вдруг всю эту историю с исчезновением Рива он себе вообразил? Тогда Жан-Батист просто вернулся домой, убедив себя в том, что увидит свет на кухне и в гостиной у Рива — именно там обычно горел свет по вечерам. Но нет — все поглотил мрак.

Дома, сняв наконец ботинки и куртку, Жан-Батист принялся искать телефон Жонаса Рива в справочниках. Старик никогда не пользовался справочниками и подумывал их выбросить. Тем не менее толстые и наверняка во многом устаревшие тома продолжали покоиться в тумбочке вместе с красной записной книжкой, куда Жан-Батист с Матильдой вносили номера, которые не хотели запоминать. Каждый из супругов и без того знал штук по тридцать номеров наизусть. Имя Жонаса Рива не значилось ни в одной из телефонных книг. Имени Леоноры тоже не было. Может, она сменила фамилию, когда вышла замуж. Жан-Батист с досадой убрал справочники на место и вспомнил о том, что в наше время всю информацию ищут в Интернете. Только вот у него не было ни компьютера, ни Интернета. В столь поздний час господин Симон не решился звонить в деревню — Селестену, которому на своем веку довелось приобрести не один компьютер. Селестен умел пользоваться чудесами техники, но господин Симон боялся разбудить семью, испугать — ведь ночью звонят, если случается страшное. Жан-Батист понял, что ему остается только растянуться на постели. Он не нашел в себе сил, чтобы высушить волосы, хотя бы промокнуть их полотенцем. Он ни на чем не мог сосредоточиться, его мучила тревога, тревога давила на грудь, и к ней присоединялось тяжелое чувство обреченности, связанное со всеми обстоятельствами жизни, которые старик не мог изменить. Он дождался рассвета лежа, словно колдовские чары приковали его к постели. А ведь он не верил в чары. Он понимал, что мучительная скованность тела связана со страхом обнаружить то, что окажется еще более безутешным, чем чувство тревожной неизвестности. Когда первые соседи умчались на машинах на работу и за окнами воцарилась тишина, Жан-Батист подошел к телефону.


Сначала он позвонил Розе Фишель. Она едва проснулась и еще не успела снять ночную рубашку. Это она любезно уточнила. Господин Симон говорил менее сдержанно, чем обычно; видимо, бессмысленная ночная битва со страхами за несколько несчастных минут сна развязала ему язык. В четверг утром Роза Фишель, с которой Эрмина исправно обменивалась новостями и гуляла, подтвердила, что супруги Рива должны находиться дома. Слушая господина Симона, она также осознала, что не видела Эрмину и не говорила с ней с утра понедельника, то есть уже примерно три дня, в чем нет ничего сверхъестественного, и, однако, Жан-Батист сделал еще несколько быстрых звонков, всполошил довольно много народа с одной целью — найти телефон Жонаса Рива. В конце концов тем же утром общими усилиями телефон нашли. Но лишь поздно вечером сын месье и мадам Рива перезвонил господину Симону. Секретарша Жонаса Рива немедленно переадресовала боссу все сообщения, полученные из родной деревни его родителей. Увы, у сына Рива в тот день был тяжелый график. Увидев несколько сообщений от людей, о которых Жонас давно позабыл, он хотел отругать секретаршу, но не сделал этого, потому что времени не хватило. Лишь расставшись с последним клиентом, казахом, пригласившим Жонаса в бар выпить траппы, Рива вспомнил о звонках знакомых его родителей, которые никогда раньше не давали о себе знать. Сын Рива сел в такси и попросил отвезти его домой, а не на парковку в центр города, где он оставил машину. Несмотря на выпитую траппу, Жонас Рива оказался в состоянии вспомнить, что человек по фамилии Симон, звонивший как минимум три раза, — тот самый старый сосед, о котором родители часто упоминали по разным поводам. Сын Рива позвонил Жан-Батисту прямо из такси, старик ответил сразу же. Короткий разговор позволил прояснить ситуацию. Но объяснение, которое обычно все упрощает, на этот раз все усложнило. Жан-Батист растревожился пуще прежнего. Жонас Рива утверждал, что родители должны быть дома, но все возможно. Он говорил нервно. С их причудами возможно все на свете. Взять хотя бы нелепую идею отправиться в Румынию. Они с этой Румынией забыли о здравом смысле. Да, они пока не уехали, но есть еще одно объяснение их исчезновения — я, которую Жонас Рива описал как (цитирую) «крайне подозрительную интриганку», с которой его родители недавно связались, не понимая, что их пытаются надуть. «Вполне вероятно, — заявил сын Рива, — что, всучив родителям билеты в Бухарест и бог знает куда еще, эта женщина впарила им дополнительный баснословно дорогой и бессмысленный тур в какую-нибудь дыру. Под маской недотроги, — продолжал Рива, — скрывается типичная алчная стерва, которая не остановится ни перед чем, не пожалеет даже старых уязвимых людей». Слушая свирепеющего адвоката Рива, господин Симон наконец понял, кого Жонас изобличает с такой яростью. Жан-Батист попытался возразить — по крайней мере, так он мне потом сказал, — объяснив Жонасу, что видел меня и я произвела на него прекрасное впечатление. Господин Симон даже уверил меня, что произнес нечто вроде: она показалась мне, напротив, доброй и способной к сопереживанию, человеком, который вовсе не собирается ничего продавать, а стремится к созерцанию, общению, взаимопониманию. Сын Рива не захотел слушать старика тем вечером в четверг. В его глазах проблемой было не беспричинное исчезновение родителей, которых никто не видел уже два дня и три ночи, а я, опасная женщина, мошенница, подлежащая немедленному аресту за все мои грехи. Жонас Рива заявил, что располагает неопровержимым доказательством моих дурных намерений, а именно длинным письмом, которое я отправила ему в ответ на его вежливое предупреждение. Письмо доказывало, до какой степени извращенным сознанием я обладаю. Сын Рива рассуждал столь категорично, что Жан-Батист повесил трубку, убежденный в том, что его соседи стали жертвами непорядочной коварной женщины, которая воспользовалась их добросердечностью и щедростью. Однако уже спустя несколько минут после разговора господин Симон понял, что аргументы Жонаса ни в какие ворота не лезут. Жан-Батист решил, что если после бессонной ночи, которая его ожидала, супруги Рива не вернутся домой, он пойдет прямиком в полицию. И будь что будет.


Пятница выдалась почти обыкновенной. Вся деревня знала о необъяснимом исчезновении супругов Рива, о том, что они не гостят у детей в городе, о том, что они до сих пор не уехали в Румынию. Или на Корсику? Куда они там собирались? Люди также знали, что, пока они задавались вопросами, супруги не вернулись домой. Оставалось только ждать. И пятница протекала как обычно, потому что всеобщая неуверенность и тревога не переросли в полномасштабную драму. Каждый занимался своим делом. Редкие крестьяне, которые не опустили руки из-за растущих долгов и сокращения субсидий, начали косить траву на лугах. Приближалась середина июня, а весь май шли дожди, и трава вымахала высоченная. Утром детишки на почтовом грузовике добрались кто до школы, кто до коллежа, кто до образовательного центра, до которого после грузовика еще надо было ехать на электричке. Когда-то детей развозил специальный автобус, предоставленный управлением общественного транспорта. Но вот уже пятнадцать лет, как детишек развозил грузовичок. Тем утром отцы семейств, как всегда, рано отправились на работу, не дождавшись, пока проснутся домочадцы. Кормильцы скрещивали пальцы, молясь на работодателей, которые обеспечивали не бог весть какую зарплату, но по крайней мере доход, позволяющий платить по счетам. Пальцы скрещивались почти до боли: только бы предприятие не закрылось, только бы работодатель не сменил место пребывания, как сделали многие за последние годы. А уж что там производят на этих предприятиях — вещи или вещества — кому какое дело? Никому и в голову не приходило критиковать производство, беспокоиться о безопасности. Люди были заняты главным — своим доходом. Женщинам и старикам никто не указывал, что они должны делать. В основном женщины ухаживали за стариками, за детьми, за внуками, занимались хозяйством, подрабатывали, если удавалось найти способ и не тратить время на дорогу в офис. Единственный вопрос, которым задавались эти женщины, когда никто за ними не наблюдал и не просил о какой-нибудь услуге: наступит ли день, когда можно будет наконец передохнуть?

Только Жан-Батист Симон, сосед супругов Рива, в тот день не занимался своими привычными делами. Накануне, смертельно устав от бессмысленного разговора с Жонасом Рива, страшась визита в полицию, ожидая бессонной ночи и стремясь немного себя успокоить, Жан-Батист выпил довольно много мирабелевой настойки. Увы, заснуть настойка не помогла. Хуже того — у старика так разболелась голова, что пришлось подняться с постели и полночи бродить взад-вперед: только в вертикальном положении голове было легче. Садясь в машину, чтобы ехать в полицию, Жан-Батист пообещал себе больше никогда не брать в рот спиртного и вылить оставшуюся настойку в унитаз.

В участке господин Симон попытался как можно спокойнее и убедительнее объяснить причину своего волнения, которое к тому моменту переросло в грандиозную панику. Полицейский, принявший Жан-Батиста, выслушал его, ничего не записав и с таким видом, будто подобные истории ему рассказывают с утра до вечера. А потом господину Симону вдруг стало плохо. Он вспотел, побледнел, грудью лег на стойку в приемной и медленно сполз на кафельный пол, словно его тело состояло из одних лишь мягких тканей. Очнулся Жан-Батист на кушетке. Улыбающаяся женщина уверенным голосом говорила ему, что все будет хорошо и беспокоиться не стоит. Мало-помалу господин Симон восстановил в голове ход событий и понял, что до сих пор находится в участке. Улыбающуюся женщину вызвал тот самый полицейский, который слушал Жан-Батиста, ничего не записывая. Докторша сказала, что господин Симон должен отдохнуть, а еще надо следить за питанием, чтобы приемы пищи были регулярными, иначе приступы слабости станут серьезной проблемой — организм истощен и подает тревожный сигнал. Господин Симон схватил милую докторшу, которой явно было не наплевать на происходящее, за руку и все ей рассказал. Сначала рассказал о жене Матильде, о том, что после сорока восьми лет совместной жизни она больше его не узнавала, не смотрела на него, не видела его, будто он превратился в тень, хуже, чем в тень. Господин Симон плакал, рассказывая свою историю незнакомке, на несколько минут он даже прервался, чтобы вволю порыдать. Постепенно он взял себя в руки и поведал-таки об исчезновении супругов Рива. Он был убедителен. Докторша могла ограничиться выполнением своих прямых обязанностей, но в ту пятницу господину Симону повезло. После обморока и долгого разговора с врачом Жан-Батиста выслушал не один, а целых трое полицейских. Они открыли в компьютере досье, сделали записи, задали вопросы, заверили старика, который выглядел изможденным и взволнованным, в том, что со всем разберутся в самое ближайшее время.


В субботу утром два инспектора в сопровождении сына и дочери Рива пришли в дом к супругам Рива. Спустя примерно сорок пять минут прибыл грузовичок и встал неподалеку от орехового дерева. Жан-Батист видел, как из грузовика вышли трое и направились к дому.

Ожидание становилось пугающим. У господина Симона даже слезы подступили к глазам. Он садился на стул, поднимался со стула, смотрел в окно, снова опускался на стул, выходил на террасу. Вглядывался в дом Рива снова и снова. Возвращался к себе. Наливал в стакан воды, но не пил. Собирался включить радио, но не включал. Признал, что день выдался прекрасный и самый теплый за последние недели. Подумал о том, что грузовик приехал больше часа назад и до сих пор не уехал. Господин Симон не помнил, сколько лет Жонасу и Леоноре, но помнил, что Матильда научила Леонору шить. Девочка часто навещала соседей, когда ей было — сколько? — лет двенадцать-тринадцать, и Матильда научила ее кроить, подбирать ткани и создавать красивые вещи. Господин Симон все еще как будто слышал швейную машинку, работающую то быстрее, то медленнее, и голос Матильды, которая говорила, что у Леоноры золотые ручки. Матильда часто говорила, что золотые ручки прилагаются к зоркому зрению девочки, что малышка умеет смотреть и что это умение самое важное. Грузовик до сих пор стоял на месте. Жан-Батисту очень хотелось пойти постучаться к Рива. Он вскакивал со стула. Он должен был что-то сделать. Он хотел сказать: я тот самый сосед, явившийся в полицию вчера, в пятницу. С утра пятницы минула вечность. Господин Симон вышел из дома и зашагал по саду. Ему не терпелось узнать новости. Он с радостью объяснил бы полицейским, что ожидание невыносимо, мучительно. Нельзя вот так оставлять человека в неведении. Ведь Жюст и Эрмина Рива его соседи. Они всю жизнь провели бок о бок, потому что дома рядом, а теперь, когда годы взяли свое, они друг другу помогают еще больше, чем раньше. Но посреди сада Жан-Батист вдруг почувствовал, что дальше малинника продвинуться не в состоянии. Он вернулся домой. Закрыл за собой дверь. И все-таки ему хотелось узнать, что происходит. Ему было необходимо убедиться в том, что Жюст и Эрмина не заболели, не упали с лестницы, что их не ударило током, когда они вставляли штепсель в старую розетку. Жан-Батист просто-напросто чувствовал потребность знать наверняка. Столько всего могло случиться. Столько всего, о чем лучше и не помышлять. Поэтому господин Симон снова оставил свое жилище. На сей раз он принял твердое решение — узнать, в чем дело. Может, он услышит голоса незнакомцев, вошедших в дом Рива, может, они наконец выйдут и встретят Жан-Батиста, который представится, скажет, мол, он сосед и ни в коем случае не хочет показаться навязчивым, но он был в полиции вчера, в пятницу, поскольку Жюста и Эрмины Рива с вечера вторника нет дома, и он беспокоится. Мы всегда отлично ладили, понимаете? Мы всю жизнь добрые соседи, поэтому если бы вы могли…


Собак прислали в воскресенье. Две собаки, и каждая под присмотром полицейского. Бладхаунды с высунутыми языками протрусили в дом Рива и довольно быстро выбежали оттуда. Непонятно, почему собак не привели раньше. Может, они были задействованы в других делах. А может, они нуждались в отдыхе между двумя расследованиями. Когда о собаках узнали в деревне, жители растревожились. Они испытали страх, потому что собак ради шутки не приводили. Все предчувствовали катастрофу, но никто не знал, чего именно ожидать. Те, кто знал супругов Рива, постарались сосредоточиться на повседневных заботах и выбросить из головы дурные мысли. Вместе с тем, многие сгорали от любопытства и даже ощущали некую гордость, ведь к ним в деревню привели настоящих собак-ищеек, способных найти людей, пропавших несколько дней назад, а иногда даже пару недель назад, — по крайней мере так говорили.

Жан-Батист задумался о том, не смылись ли следы Эрмины и Жюста проливными дождями, прибившими пыль на дорогах и тропах в среду и в четверг. Бладхаундов господин Симон видел впервые в жизни, хоть и стоял примерно в двадцати пяти метрах от собак. Господин Симон не считал себя слишком осведомленным, но точно знал, что, выбежав из дома, собаки сразу должны пойти по следу. Бладхаунды лаяли, но не так, как лают обычные собаки, и двигались они как-то по-особенному. Вскоре они исчезли из поля зрения. Тогда господин Симон пересек сад, миновал малинник, оказался на уровне дома Рива и прошел несколько сотен метров по асфальтовой дорожке за соседским домом. Он увидел, что собаки вместе с полицейскими отправились в сторону ущелья О-дю-Ван. Сосед супругов Рива отлично знал это место, хотя давно уже там не был, доходил лишь до моста де Мелез и возвращался назад. Расстояние до ущелья километров пять, не меньше. От моста туда ведут две-три прекрасные тропы, устланные еловыми иголками и спрятанные в чудесной тени деревьев, сквозь ветви которых льется мягкий свет. Встречаются, однако, на пути и крутые подъемы, и маленькие овраги — иногда сразу их не преодолеть. Жан-Батист Симон не помнил, чтобы Рива предупреждали его о своем походе к озеру Шармонтёй, например. В молодости они вместе с детьми часто туда наведывались в хорошую погоду. Жан-Батист помнил, что такой поход занимал целый день, и приходилось тащить тяжелые рюкзаки. Зато на берегу озера соседи устраивали пикник, а детишки играли на мелководье, но никогда не купались. Поговаривали, что озеро к людям не благоволит, и многих ныряльщиков так и не удалось из него выловить.


Тела месье и мадам Рива нашли в воскресенье незадолго до того, как стало смеркаться. В понедельник и во вторник многие жители деревни — особенно мужчины, хорошо знавшие лес, — ходили к тому месту, где, по словам полиции, Жюст и Эрмина упали. На вопросы потрясенных соседей люди отвечали, что в это поверить трудно. Каждый, кто побывал на месте падения, хотел оставить свое мнение при себе, но народ недоумевал, так что люди, наведавшиеся в лес по одиночке и в разное время, объяснили, что, конечно, в горах всегда можно упасть, по дороге к озеру есть несколько очень опасных участков, которые Рива благополучно преодолели, а вот упали они в неожиданном месте. Вот и все, что, качая головой, могли сказать некоторые деревенские жители.

Многие, в том числе Жан-Батист Симон, решили, что усталость сыграла непоследнюю роль. Иногда посреди самой легкой дороги наваливается такая усталость, что люди ломают плечо, ногу или еще что похуже. Помимо усталости, обсуждался и возраст. На самом деле возраст был, скорее всего, первопричиной, ведь именно старости приписывают неловкость и слабость. Пальцы вдруг перестают сгибаться, колени не слушаются. И невозможно предугадать, какая часть тела когда подведет. Просто однажды организм выходит из строя, и понимаешь, что молодость не вернуть. Супруги Рива давно пережили молодость. Все это знали. Эрмина и Жюст родились в один год, и даже если Жюст до последнего дня давал молодым парням фору в горах, он не становился моложе. Может, Эрмина поскользнулась, а Жюст попытался ее удержать и не смог? Как знать? Может, они подошли слишком близком к краю скалы, чтобы полюбоваться рододендроном или горечавкой, дотронуться до цветка? Старики ведь обожали растения. Несмотря на камеры и беспилотные летательные аппараты, несмотря на тысячи любопытных глаз на улицах и в небе, обстоятельства гибели супругов Рива остаются загадкой. Иногда уход любимых людей окружен тайной.


Жан-Батист плохо помнит, что было после того, как тела обнаружили, как дальше развивались события. Он видел два простых сосновых гроба без всяких украшений. Он обратил внимание на цветы, которые поставили между Жюстом и Эрминой — пылающие пионы, казалось, они вот-вот взмоют ввысь, пробьют потолок зала, где проходила церемония прощания, и вознесутся к небу. Господин Симон порадовался, что Жюста Рива избавили от церковных стен, а Эрмине спели очень красивый гимн и прочли несколько молитв.

Жан-Батист сказал мне, что в день похорон и в последующие дни он не узнавал самого себя. Он плакал — вот и все. Он плакал, как только его охватывала печаль, не сдерживался, не заботился о том, подходящий ли момент, день ли, ночь ли. Он чувствовал, как страдает каждая клеточка его тела, бесчисленные крупицы организма, связанные друг с дружкой человеческой глиной. Именно эти крупицы самого себя помогали господину Симону держаться, а вовсе не разум, на который он всегда рассчитывал. Отныне Жан-Батист прекрасно представлял, что происходит с листочком, который ветром срывает с дерева и уносит в неизвестность.


Позже случилось кое-что еще. Господин Симон долго откладывал поездку в больницу к жене, но в конце концов отправился. Когда он вошел в комнату, Матильда сидела на краю кровати и, казалось, не замечала ничего и никого вокруг, в том числе мужа. Жан-Батист взял стул, поставил его рядом с кроватью, сел и заговорил. Он говорил долго, и Матильда слушала его, опустив голову. Сначала господин Симон рассказал о своей грусти, о грусти, которая теперь была беспредельной. Господин Симон говорил легко, без натуги. Слова будто бы давно притаились в горле у Жан-Батиста и ждали нужного момента, чтобы предъявить себя миру. Господин Симон поведал супруге не только о сиюминутных переживаниях, но и о чувствах, которые никогда не выражал, даже когда они жили мирной семейной жизнью. Удивительным образом фразы составляли повествование о жизни, в которой сложные вещи казались понятными, и логика нигде не нарушалась. Речь Жана-Батиста завершилась новостью о смерти Жюста и Эрмины Рива. Какими словами господин Симон сообщил об этом, он не помнил. Но это случилось. Он рассказал жене обо всем, будто она в здравом уме, будто продолжается счастливая эпоха, и Матильда, как раньше, просит: поговори со мной, поговори со мной еще. Когда Жан-Батист замолчал, Матильда вдруг подняла голову и внимательно посмотрела на мужа. Она смотрела долго, не моргая, сложив руки на коленях. У нее не дрогнули губы, но ее поза и взгляд говорили о том, что она осознает происходящее и благодарна за разговор.


«Ну вот, теперь вы все знаете, через несколько минут мы будем у моста де Мелез. Вы увидите, как начнет меняться растительность. Это потрясающе. Вы взяли с собой карту?»

Жан-Батист смотрит на меня из-под козырька своей клетчатой сине-коричневой кепки. Уже дольше двух часов мы шагаем под палящим солнцем. Как только попадаются деревья, мы прячемся в тени. Пока господин Симон рассказывал о случившемся, мы шли довольно медленно и часто ненадолго останавливались. Иногда у нас перехватывало дыхание, иногда надо было смахнуть слезу. Вокруг простирался величественный и словно новорожденный горный пейзаж, который шептал, что все в этом мире просто, до всего рукой подать и ничего плохого никогда не произойдет. Но мы с Жаном-Батистом не столь наивны. Мы брели по лесу не ради походных радостей. Переживший катастрофу старик предложил горожанке, которую едва знал, проводить ее до моста. Дальше она пойдет одна.

В сердцах путников, плывущих мимо васильковых, фиалковых, ромашковых и дроковых полей, — покойные друзья. Тихие добрые мысли об этих людях умиротворяют. Старик в забавной клетчатой кепке зовет их Жюстом и Эрминой. Женщина в черной шляпе называет их месье и мадам Рива.

Загрузка...