ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Животные вымирают. Скоро мы здесь останемся одни.

Однажды мой муж обнаружил колонию буревестников на скалистом побережье в дикой части Атлантики. Он свозил меня туда ночью, а я и не знала, что они — едва ли не последние представители своего вида. Я знала лишь, что в ночных норах они удивительно свирепы, что с невероятной отвагой бросаются в залитую лунным светом воду. Мы провели там довольно много времени, и все эти темные часы нам удавалось делать вид, что мы такие же, как они: дикие и свободные.

Однажды — а животные уходили, явственно и неотвратимо, и это было не предупреждение о мрачном будущем, они уходили сейчас, прямо сейчас, массово вымирали, а мы это видели и ощущали — я решила, что последую за птицей через океан. Возможно, я надеялась, что она приведет меня в место, где они скрываются: все ее сородичи, все существа, которых мы вроде как уже уничтожили. Возможно, я думала, что обнаружу, что именно так неумолимо гнало меня прочь от людей, от знакомых мест, от всего, всегда. А возможно, я просто надеялась, что последний перелет этой птицы покажет, где мое подлинное место.

Когда-то именно птицы придали мне свирепости.


ГРЕНЛАНДИЯ.

СЕЗОН ГНЕЗДОВАНИЯ


Мне очень повезло, что это произошло на моих глазах. Она задевает крылом тонкую, как волос, проволоку, и корзина мягко смыкается над ее головой.

Я выпрямляюсь.

В первый момент она никак не реагирует. Лишь неведомым образом понимает, что теперь не свободна. Мир вокруг нее переменился — слегка или совсем.

Я подхожу медленно, стараясь ее не напутать. Воет ветер, покусывает мне нос и щеки. На замерзших скалах сидят другие ей подобные, кружат в воздухе — и стремительно от меня уклоняются. Ботинки хрустят, я вижу, как она топорщит перья — незавершенный первый взмах: «а попробую-ка я вырваться». Гнездо, которое она выстроила вместе с самцом, незатейливо: кучка травы и сучков, втиснутая в щель в камне. Ей оно больше не нужно, птенцы уже научились нырять за пищей, но она возвращается к нему, подобно всем матерям: не бросишь. Я задерживаю дыхание и протягиваю к корзине руку. Птица лишь раз взмахивает крыльями — внезапный всплеск возмущения, прежде чем моя холодная рука смыкается на ее теле, лишая крылья подвижности.

Теперь нужно действовать быстро. Но я долго тренировалась, так что смогу: пальцы стремительно надевают кольцо ей на лапу, сдвигают его к суставу в верхней части, под перьями. Птица издает звук, который знаком мне даже слишком хорошо: почти каждую ночь я издаю его в своих снах.

— Прости, уже почти все, почти все.

Меня пробирает дрожь, однако я продолжаю — бросать поздно: ты до нее дотронулась, оттиснула тавро, впечатала в нее свою человеческую сущность. Мерзость какая.

Пластмассовое кольцо крепко охватывает лапу — трекер-держится надежно. Он подмигивает мне, сообщает, что заработал. И в тот миг, когда я уже готова ее отпустить, она вдруг замирает, и я слышу, как в ладони стучит ее сердце.

И это «тук-тук-тук» меня останавливает. Такое стремительное и хрупкое.

Клюв у нее красный, будто она окунула его в кровь. В моих глазах это делает ее сильной. Я сажаю ее назад в гнездо и отхожу, забрав корзину. Я хочу, чтобы она рванулась на свободу, мне хочется увидеть ярость в ее полете — и она взлетает, во всей своей красе. Лапы красные, как и клюв. Черная бархатная шапочка. Хвост — раздвоенное лезвие, а какие крылья — острота их краев, элегантность.

Я смотрю, как она кружит в воздухе, пытаясь свыкнуться с новой частью себя. Трекер ей не мешает — он размером с ноготь моего мизинца и совсем легкий, однако ей он все равно не нравится. Она внезапно кидается на меня с пронзительным криком. Я ухмыляюсь — вот это да! — и пригибаюсь, чтобы защитить лицо, но она не повторяет попытку. Возвращается в гнездо и устраивается там: будто внутри по-прежнему яйцо, которое нужно защищать. Для нее последних пяти минут будто и не существовало.

Я провела здесь шесть дней, совсем одна. Прошлой ночью палатку смыло в море, дождь и ветер просто сорвали ее с моего тела. Меня раз десять клевали в голову и в руки — эти птицы свирепее всех других защищают свою небесную территорию. Но мне удалось окольцевать трех полярных крачек. И набрать в вены очень много соли.

Я задерживаюсь на гребне холма бросить еще один взгляд, и ветер на миг затихает. Сверкают широкие ледяные поля, за ними — черно-белая кромка океана и серый горизонт вдали. Мимо неспешно проплывают льдины лазурного цвета — даже сейчас, на самой вершине лета. А в белом небе и на земле — десятки полярных крачек. Возможно, они — последние в мире. Если бы я способна была жить на одном месте, наверное, осталась бы здесь. Но птицы не останутся, и я тоже.

В арендованной машине милосердно тепло: отопление я включила на максимум. Подношу закоченевшие ладони к вентилятору, кожу покалывает. На пассажирском сиденье папка с бумагами, я просматриваю их, ищу имя: Эннис Малоун, капитан «Сагани».

Я обращалась к семерым капитанам семи судов, и, как мне кажется, та часть моей души, что упорствует в своем безумии, порешила дать им всем отставку в тот самый миг, когда я прочитала название последнего судна. «Сагани» — ворон на языке инуитов.

Я просматриваю факты, которые удалось раскопать. Малоун родился на Аляске сорок девять лет назад. Женат на Сирше, у них двое маленьких детей. Судно — одно из последних, имеющих официальное разрешение на вылов атлантической сельди, чем капитан и занимается с командой из семи человек. Если верить графику стоянок, следующие две ночи «Сагани» проведет в Тасилаке.

Я вбиваю Тасилак в GPS и пускаюсь в медленный путь по холодной дороге. Ехать до городка целый день. Я пересекаю Полярный круг и направляюсь к югу, размышляя, как подступиться к Малоуну. Все капитаны, к которым я обращалась, мне отказали. Не нужна им на борту чужачка, не обученная морскому ремеслу. Не любят они, когда им сбивают распорядок, меняют маршрут; моряки люди суеверные, в этом я уже убедилась. Придерживаются заведенного распорядка. Особенно теперь, когда заработок их под угрозой. Пока мы целенаправленно истребляли животных на земле и на небе, моряки почти дочиста вычерпали запасы моря.

От мысли, что я окажусь на борту одного из этих судов-убийц, рядом с людьми, опустошающими океан, мурашки бегут по коже, но варианты у меня кончились, да и время почти истекло.

Справа тянется зеленое поле, на нем — тысячи белых пятнышек, которые я сперва принимаю за хлопок, но это из-за скорости перед глазами все смазалось, на самом деле там бежевые полевые цветы. Слева гудит темное море. Два разных мира. Я могу бросить свою затею, обуздать собственное устремление. Отыскать какую-нибудь деревенскую хижину и залечь там. Копать огород, гулять, следить, как постепенно исчезают птицы. Мысль мелькает в мозгу, не задерживается. Сладость обернется горечью, и даже такое огромное небо вскоре покажется клеткой. Я не останусь: если бы даже и могла, Найл никогда бы меня не простил.

Я заселяюсь в дешевый гостиничный номер, сбрасываю рюкзак на кровать. На полу — уродливый желтый ковер, зато из окна — вид на фьорд, его вода плещется у подножия холма. За полоской воды вздымаются серые горы, перерезанные прожилками снега. Снега меньше, чем было раньше. Мир стал теплее. Пока ноутбук заряжается, я смываю соль с лица, счищаю налет с зубов. Хочется в душ, но сперва нужно все спланировать.

Я вписываю теги трех крачек, открываю программу слежения, от нервов задерживаю воздух в груди. Три красные мигающие точки приносят мгновенное облегчение. Я понятия не имела, получится или нет, и вот они — три птички, которые полетят зимовать на юг и, если все получится, возьмут меня с собой.

Приняв душ, оттерев с кожи всю грязь и тепло одевшись, я запихиваю в рюкзак несколько листков бумаги и выхожу, задержавшись у стойки, чтобы спросить молоденькую дежурную, где у них лучший паб. Она рассматривает меня, видимо решая, на какой возраст мне предложить развлечение, а потом советует пойти в заведение возле гавани.

— Есть еще «Клуббен», но там для вас может оказаться… слишком живенько. — Она хихикает.

Я улыбаюсь, чувствуя себя старухой.

Путь через Тасилак холмист и очень живописен. На неровной почве примостились разноцветные домики, красные, синие, желтые — яркий контраст с зимним миром. Они пестрят на холмах, как веселые игрушки: все кажется меньше обычного под взглядом этих величественных гор. Лишь небо — небо как небо, хотя здесь, пожалуй, оно и что-то еще. Оно больше. Я сажусь и некоторое время смотрю, как по фьорду плывут айсберги, и невольно вспоминаю крачку и стук ее сердца в ладони. Я все еще ощущаю это ритмичное «тук-тук-тук», прижимаю руку к груди, воображаю, что сердца наши бьются в унисон. А вот носа своего я совсем не чувствую, а потому отправляюсь в бар. Готова поставить на карту все свое имущество (не так, если подумать, и много): если в городе пришвартовалось рыболовное судно, моряки проведут все свободные от сна часы тут, за стойкой.

Солнце не потускнело, хотя уже поздний вечер — оно простоит в небе до конца лета. У входа в бар привязан десяток сонных собак, а еще стоит, привалившись к стене, какой-то старик. Явно местный, поскольку в одной футболке, без куртки. Мне и смотреть-то на него холодно. Подходя, я замечаю что-то на земле, нагибаюсь, поднимаю: бумажник.

— Ваш?

Несколько собак просыпаются, безразлично смотрят на меня. Так же смотрит и незнакомец — я понимаю, что он не так уж стар и в стельку пьян.

— Утеквиссиннаавиук?

— Э-э… простите… Я просто… — Я снова протягиваю ему бумажник.

Разглядев, он расплывается в улыбке. Пугающе дружелюбной.

— Так вы по-английски говорите?

Я киваю.

Он берет бумажник, запихивает в карман.

— Спасибо, лапа. — Он американец, голос похож на рокот — низкий, далекий, постепенно усиливающийся.

— Не надо меня лапой называть, — говорю я мягко и пытаюсь его разглядеть. Светлые волосы с проседью, густая черная борода, но лет ему, похоже, под пятьдесят — не шестьдесят, как кажется на первый взгляд. Бесцветные глаза обведены морщинами. Он высокого роста, но горбится, будто всю жизнь пытался казаться ниже. При этом могуч. Могучие кисти и стопы, плечи и грудь, нос и чрево.

Его покачивает.

— Вам помочь куда-то дойти?

На это он снова улыбается. Открывает мне дверь, закрывает, разделяя нас.

В тесной прихожей я сбрасываю пальто, шарф, шапку и перчатки, вешаю, чтобы забрать, когда буду уходить. В снежных странах принято снимать верхнюю одежду. Внутри бара оживленно, женщина играет на пианино что-то незамысловатое, в центральном зале потрескивает камин. За столиками и на диванчиках, под высоким потолком с тяжелыми деревянными балками расположились мужчины и женщины, несколько парней играют в углу в бильярд. Этот паб современнее большинства безусловно очаровательных гренландских баров, в которых я успела побывать. Я заказываю бокал красного вина и усаживаюсь на высокую табуретку возле окна. Отсюда тоже виден фьорд — так проще находиться в помещении. Тяжело мне находиться в помещении.

Я разглядываю посетителей, выискивая группу мужчин, которая может оказаться командой «Сага-ни». Подходящей не находится: единственная достаточно большая компания состоит из мужчин и женщин, они играют в «Тривиал персьют» и пьют стаут.

Едва пригубив своего беспардонно дорогого вина, я снова вижу его — человека с улицы. Он теперь стоит у воды, ветер треплет бороду, хлещет в оголенные руки. Я с любопытством за ним наблюдаю, пока он не заходит в воду и не скрывается под поверхностью.

Едва не опрокинув бокал, я соскакиваю с табурета. Он все не выныривает. Ни сейчас, ни сейчас, ни сейчас. Господи, правда утонул. Я раскрываю рот, чтобы крикнуть, потом резко захлопываю.

И вместо этого бегу. За дверь, на веранду, по деревянным ступеням — они такие скользкие, что я едва не шлепаюсь на попу, — и на берег, покрытый грязной ледяной кашей. Где-то неподалеку визгливо, заполошно лает собака.

Сколько нужно времени, чтобы замерзнуть насмерть? В такой воде — очень мало. А он так и не вынырнул.

Я кидаюсь в воду, и…

Ух ты.

Душа вылетает наружу — ее вытянуло через поры.

Холод привычен и свиреп. На миг он хватает меня и загоняет в камеру, в камеру с крашеными каменными стенами, знакомую мне досконально, ибо я провела в ней четыре года, и поскольку холод снова пихнул меня туда, я трачу слишком много бесценных секунд на мысль: хорошо бы умереть, пусть все закончится, прямо сейчас, не могу больше ждать, не осталось во мне ни одной целой части…

Ясность возвращается с ударом по легким. Шевелись, приказываю я себе. Я всегда хорошо справлялась с холодом: плавала в нем дважды в день, вот только было это так давно, что я все забыла, размякла. Я подталкиваю пропитанные водой слои одежды к крупному телу впереди. Глаза мужчины закрыты, он сидит на дне фьорда с пугающей неподвижностью.

Я медленно вытягиваю руки, чтобы подхватить его под мышки. Отрываю от дна и одним рывком вытягиваю на поверхность. Он начинает шевелиться: глубоко вдыхает и шагает вперед, держа меня в охапке, как будто это он меня спас, а не наоборот — как, черт возьми, так могло получиться?

— Вы что творите? — хрипит он.

Слова приходят не сразу: я закоченела до бол и.

— Вы тонули!

— Я просто нырнул, чтобы протрезветь!

— Что? Да нет, вы… — Я затаскиваю себя дальше на берег. Постепенно приходит осознание. Зубы стучат так, что смех мой похож на хохот сумасшедшей. — Я решила, вам помощь нужна.

Вспомнить логическую последовательность своих действий я не в состоянии. Сколько времени я ждала, прежде чем броситься сюда? Сколько времени он провел под водой?

— Уже второй раз за сегодня, — говорит он. А потом: — Простите. Вам, лапа, нужно согреться.

Из бара высыпали люди — посмотреть, что тут за история. С озадаченным видом столпились на террасе. Как это унизительно. Я снова смеюсь, но получается визг.

— Порядок, босс? — кричит кто-то с австралийским выговором.

— Все путем, — отвечает мужчина. — Недоразумение.

Помогает мне встать. Внутри один холод и, чтоб ее, боль. Мне и раньше бывало так же холодно, но не так долго. Как ему удается это выносить?

— Вы где остановились?

— Как вы смогли так долго пробыть под водой?

— Легкие крепкие.

Я бреду вверх по берегу.

— Пойду согреюсь.

— Вам, может…

— Нет.

— Эй!

Я останавливаюсь, оглядываюсь через плечо.

Руки и губы у него синие, но его это явно не смущает. Наши взгляды встречаются.

— Спасибо, что спасли.

Я машу рукой:

— Всегда пожалуйста.

Даже пустив в душе горячую воду, я не могу согреться. Кожа воспаленно-красная, обожженная, но я ничего не чувствую. Только два пальца на правой ноге щиплет — в них возвращается тепло; странно, ведь несколько лет назад мне их отрезали. Но я часто ощущаю эти фантомные пальцы, а сейчас меня больше тревожит другое: с какой легкостью разум мой устремился обратно в камеру. Меня пугает, с какой готовностью я кинулась в воду вместо того, чтобы позвать на помощь.

Это мое стремление утонуть.

Надев всю, какая у меня есть, одежду, я отыскиваю листок бумаги и ручку, сажусь за колченогий стол и пишу своему мужу нелепое письмо.


Ну вот, случилось. Я так страшно опозорилась, что теперь не отмыться. Целая деревня видела, как чокнутая иностранка бросилась в ледяной фьорд, чтобы наброситься на мужчину, который спокойно занимался своим делом. Ну, хотя бы сюжет симпатичный.

И даже не пытайся использовать это в качестве очередного предлога заманить меня обратно домой.

Утром я окольцевала третью птицу и уехала с гнездовий. Лишилась палатки, почти лишилась рассудка. Но трекеры работают, а еще я присмотрела капитана — судно у него достаточно большое для намеченного плавания, так что останусь в Тасилаке, пока не уговорю его взять меня с собой. Вряд ли подвернется другая возможность, а я не знаю, как придать миру сносную для меня форму. Все поступают не так, как мне надо. Здесь особенно остро ощущаешь свою беспомощность. Я всегда была беспомощна перед тобой, я чертовски беспомощна перед птицами, а ноги у меня сейчас и вовсе беспомощные.

Зачем ты не здесь. Ты кого угодно на что угодно способен уговорить.


Я останавливаюсь, разглядываю каракули. Там, на странице, они выглядят глупо. За двенадцать лет я стала хуже выражать свои чувства, а так быть не должно — по крайней мере, с человеком, которого я люблю больше всех.


Вода, Найл, оказалась ужасно холодной. Думала, погибну. И на миг мне этого захотелось.

Как мы до такого дошли?

Скучаю по тебе. Это я знаю точно. Завтра напишу.

Ф


Я засовываю письмо в конверт, надписываю адрес, кладу рядом с другими, которые пока не отправила. К ногам-рукам возвращается чувствительность, в жилах беспорядочно пульсирует кровь — я опознаю в этом бракосочетание возбуждения и отчаяния. Жаль, что для этого чувства нет отдельного слова. Оно мне так хорошо знакомо — надо, наверное, такое слово придумать.

В любом случае, ночь еще только началась, а у меня есть дело.

Не знаю, когда во мне зародилась мечта об этом путешествии, когда оно стало такой же неотъемлемой частью меня, как дыхание. Уже давно — или мне так кажется. Я не сама выпестовала эту мечту, это она поглотила меня целиком. Началось все с неосуществимой дурацкой фантазии: наймусь-ка я на рыболовное судно и уговорю капитана отвезти меня как можно дальше на юг; суть была в том, чтобы пройти путь миграции одной птицы — самый длинный путь миграции живого существа. Но воля — вещь могучая, а мою всегда называли железной.

2

При рождении меня назвали Фрэнни Стоун. Мама-ирландка произвела меня на свет в маленьком австралийском городке, где ее бросили без денег и помощи. При родах она едва не умерла: до ближайшей больницы было слишком далеко. Но она выжила, потому что вообще была борцом. Не знаю, где она раздобыла денег, но через некоторое время мы вернулись в Голуэй, и там я провела первые десять лет жизни в бревенчатом домишке у самого моря — я даже выучилась подстраивать свой шустрый детский пульс под «шшш-шшш» отливов и весенних приливов. Я считала, что наша фамилия Стоун происходит от слова «камень»: мы жили в городке, обнесенном низкой каменной стеной, которая серебристой змейкой тянулась по желтым холмистым полям. Едва выучившись ходить, я начала гулять по этим извилистым стенам, водить пальцами по их шершавой кромке и знала: они ведут в то место, откуда я родом на самом деле.

Потому что одно мне стало ясно с самого начала: я не отсюда.

Я гуляла. По мощенным булыжником улицам, по пастбищам, где высокие травы шептали: «шурк», когда я проходила меж ними. Соседи обнаруживали меня у себя в саду, где я рассматривала цветы, или на дальних холмах, где я карабкалась на дерево, одно из тех, которые так согнул ветер, что их шершавые пальцы дотягивались до самой земли. Они говорили: «За ней глаз да глаз, Ирис, ножонки непоседливые, недалеко до беды». Мама бесилась, когда меня критиковали, при этом честно рассказала, что мой отец ее бросил. Рану она носила на груди, точно знак доблести. С ней такое было всю жизнь: ее бросали, и снести подобное человек способен лишь одним способом — с гордостью. И все же мне она почти каждое утро повторяла, что, если и я ее брошу, тогда все, это станет последним проклятием, она сдастся.

Так что я оставалась там и оставалась, но настал день, когда больше оставаться не смогла. Не таким я была существом.

Денег у нас было в обрез, однако мы часто ходили в библиотеку. По маминым словам, между страницами романов обитала единственная красота, которую нам предлагает мир. На стол мама накрывала так: тарелка, чашка и книга. Мы читали, когда ели, когда она меня купала, когда мы коченели в своих кроватях, вслушиваясь в вой ветра в растрескавшихся окнах. Мы читали, пристроившись на низких каменных стенах, которые Шеймас Хини прославил в своих стихах. Так можно уйти, на деле никуда не уходя.

И вот настал день, когда на самой окраине Голуэя, там, где переменчивый свет вытягивает синеву из воды и окутывает ею высокие травы, я встретила одного мальчика и он рассказал мне историю. Давным-давно жила некая дама, которая всю жизнь выкашливала перья, и вот однажды — она уже совсем иссохла и поседела — дама вдруг вытянулась и из женщины стала черной птицей. С тех пор сумерки держат ее в плену, а раззявленная пасть ночи заглатывает ее целиком.

Мальчик рассказал мне все это, а потом поцеловал уксусными губами (он ел чипсы), и я решила, что это будет моя любимая история и я хочу, когда поседею, стать птицей.

И как я могла после этого с ним не сбежать? Мне было десять лет; я сложила в торбочку одни лишь книги, перекинула ее через плечо и отправилась, ненадолго, так, на пробу, в крошечное приключение, ничего более. В середине того же дня мы отбыли на крыльях бури и продвигались по западному побережью Ирландии, пока его замечательная многочисленная семья не решила повернуть на своих машинах и кибитках в глубь суши. Мне не хотелось удаляться от моря, поэтому я ускользнула — никто не заметил, и два дня провела у штормящего моря. Вот здесь и оказалось мое место, сюда вели все серебристые стены. К соли, морю и порывам ветра, способным унести прочь.

Ночью я спала, мне снились перья в легких — столько, что впору задохнуться. Я проснулась с кашлем, в испуге и поняла, что поступила нехорошо. Как я могла ее бросить?

Путь в деревню оказался мне почти не по силам, книги стали совсем тяжелыми. Я начала оставлять их возле дороги — за мной потянулся след из слов. Хотелось думать, что они помогут кому-то еще найти дорогу. Добрая толстуха из пекарни накормила меня пышным хлебом, а потом купила билет на автобус и дождалась его вместе со мною. Она не говорила, а напевала вполголоса, мелодия застряла у меня в голове, так что, даже когда мы расстались на автовокзале, в ушах у меня все звучал ее низкий голос.

Я приехала домой, но мамы дома не было.

На том все и кончилось.

Может, ее нагнали перья — они ведь об этом перешептывались в моем сне. Может, за ней вернулся мой отец. Или сила тоски сделала ее невидимой. В любом случае, мои непоседливые ноги ее бросили — она ведь об этом предупреждала.

Меня забрали из маминого дома и отправили обратно в Австралию, к бабушке со стороны отца. С тех пор я не видела смысла долго задерживаться на одном месте. Попыталась лишь еще раз, много лет спустя, когда познакомилась с мужчиной по имени Найл Линч и мы полюбили друг друга, сочленили свои имена, тела и души. Ради Найла я старалась так же, как и ради мамы. Очень старалась. Но ритм морских приливов — единственная вещь, которую мы, люди, пока не смогли уничтожить.


ГРЕНЛАНДИЯ, ТАСИЛАК. СЕЗОН ГНЕЗДОВАНИЯ


Вторая попытка. Перед баром на этот раз ни души, одни собаки — бросают сонный взгляд, а потом, когда я прохожу мимо, не предложив угощения, теряют ко мне всяческий интерес.

Я вхожу, странный шорох проносится среди посетителей, а потом, почти одновременно, все они принимаются аплодировать. Я вижу его за одним из столов — он улыбается от уха до уха и бьет в ладоши вместе с остальными. Меня хлопают по спине, пока я иду к барной стойке, от этого мне смешно.

Там меня с ухмылкой встречает некто. Лет тридцать, красавец, с длинными черными волосами, собранными в пучок. Нижние зубы откровенно кривые.

— Даму сегодня поить за наш счет, — объявляет он бармену — либо это еще один австралиец, либо тот, кто чуть раньше кричал с балкона.

— Да не стоит…

— Вы ему жизнь спасли. — Он снова улыбается, и я не могу понять, то ли это такой стеб, то ли так все и было. Решаю, что неважно — нальют бесплатно, и хорошо. Снова заказываю бокал красного и пожимаю ему руку.

— Бэзил Лиз.

— Фрэнни Линч.

— Фрэнни — красивое имя.

— Бэзил тоже.

— Нормально себя чувствуешь, Фрэнни?

Никогда мне не нравился этот вопрос. Буду умирать от чумы — и то он мне будет поперек горла.

— Подумаешь, холодная вода.

— Холод-то разный бывает.

Бэзил берет мой бокал и, не спросив, несет за свой столик, так что я иду следом. Он сидит вместе с «утопающим» — тот тоже успел переодеться в сухое — и еще несколькими приятелями. Меня знакомят с Самуэлем, дородным дядечкой лет шестидесяти с густой рыжей шевелюрой, и с Ани-ком, щупленьким инуитом. Потом Бэзил указывает на троицу молодых людей за бильярдным столом:

— Эти два раздолбая — Дешим и Малахай. В экипаже недавно, тупые жутко. А красотка — Лея.

Лохматый кореец, долговязый негр. Женщина — Лея — тоже чернокожая, самая высокая из троих. Они свирепо ругаются по поводу правил игры в бильярд, так что напоследок я поворачиваюсь к «утопающему», ожидая, что его мне тоже представят, но Бэзил уже пустился в пространные излияния по поводу того, что ему подали на ужин.

— Переварили, переборщили с орегано, с маслом тоже. Про гарнир, елки-метелки, вообще молчу. А сервировка — ну вообще ни в какие ворота!

— Ты заказал сосиски с пюре, — скучающим голосом напоминает ему Аник.

Самуэль все не сводит с меня смешливых глаз.

— А ты откуда будешь, Фрэнни? Выговор не могу опознать.

Для австралийцев выговор у меня ирландский. В Ирландии меня принимают за австралийку.

Я с самого детства моталась туда-сюда, никуда не прилепилась.

Я делаю глоток вина, морщусь — уж больно сладкое.

— Можешь меня называть ирландоавстралийкой.

— Так я и думал, — говорит Бэзил.

— А как ирландку занесло в Гренландию, Фрэнни? — не отстает Самуэль. — Ты поэтесса?

— Поэтесса?

— Ну, ирландцы вроде как все поэты.

Я улыбаюсь:

— Нам, наверное, нравится так думать. Но я изучаю последних уцелевших полярных крачек. Они гнездятся на побережье, но скоро полетят к югу, до самой Антарктиды.

— Значит, ты все-таки поэт, — подытоживает Самуэль.

— А вы рыбаки? — спрашиваю я.

— Ага. Сельдь ловим.

— Значит, привыкли к разочарованиям.

— Ну, по нынешним временам, пожалуй, да.

— Вымирающий промысел, — поясняю я.

Их предупреждали, и не раз. Всех нас предупреждали. Запасы рыбы закончатся. Океан почти пуст. Забирали и забирали, ничего не осталось.

— Пока нет, — впервые подает голос «утопающий». Он тихо слушал, и вот я поворачиваюсь к нему.

— В дикой природе рыбы почти не осталось. Он наклоняет голову.

— И зачем ее ловить? — интересуюсь я.

— Мы ничего другого не умеем. А в жизни должно быть место подвигу.

Я улыбаюсь, но лицо будто задеревенело. Внутри все сжимается, я думаю о том, как воспринял бы этот разговор мой муж, боровшийся за сохранение вымирающих видов. Его презрение, отвращение не ведали бы пределов.

— Шкипер у нас нацелился отыскать Золотой улов, — докладывает, подмигнув, Самуэль.

— А что это за штука?

— Белый кит, — поясняет Самуэль. — Святой Грааль, источник молодости. — Он так широко поводит рукой, что пиво выплескивается на пальцы. Похоже, он пьян.

Бэзил бросает на старшего товарища нетерпеливый взгляд и поясняет:

— Огромный улов. Как в былые времена. Чтобы набить трюм под завязку и разом разбогатеть.

Я разглядываю «утопающего».

— То есть вы охотитесь за деньгами.

— Не за деньгами, — возражает он, и я почти ему верю.

Подумав, спрашиваю:

— А как называется ваше судно?

На это он произносит:

— «Сагани».

Мне не сдержать смех.

— Я Эннис Малоун, — добавляет он, протягивая мне руку. Я в жизни не пожимала такой огромной руки. Обветренная, как и его щеки и губы, а под ногти въелся пожизненный запас грязи.

— Она тебе жизнь спасла, а ты даже и не представился? — изумляется Бэзил.

— Не спасала я ему жизнь.

— Собиралась, — уточняет Эннис. — Это одно и то же.

— Нужно было его бросить там тонуть, — заявляет Самуэль. — Так ему и надо.

— Надо было камни к ногам привязать: утонул бы быстрее, — предлагает Аник; я таращусь на него.

— Не обращайте внимания, — говорит Самуэль. — Черный юмор.

Судя по выражению лица Аника, чувства юмора у него нет совсем. Он, извинившись, отходит.

— А еще он не любит подолгу оставаться на земле, — поясняет Эннис, пока мы следим, как инуит элегантной походкой пересекает паб.

Подходят Малахай, Дешим и Лея. Мужчины явно дуются, садятся с одинаково нахмуренными бровями, скрестив руки. Лея излучает тихую радость, пока не видит меня — тут в ее карих глазах промелькивает подозрительность.

— Ну, что еще? — спрашивает Самуэль у двух парней.

— Дэш любит сам решать, каким правилам он будет подчиняться, — объявляет Малахай с явственным лондонским выговором, — А когда и вовсе припрет, выдумывает их на ходу.

— По-другому скучно, — объявляет Дешим с американским акцентом.

— Скука — для людей, лишенных воображения, — объявляет Малахай.

— Ну и нет, скука — вещь полезная: становишься изобретательнее.

Они обмениваются косыми взглядами, и я вижу: оба едва одерживаются, чтобы не улыбнуться. Потом переплетают пальцы — перепалка окончена.

— А это кто? — осведомляется Лея. Акцент у нее, похоже, французский.

— Это Фрэнни Линч, — сообщает Бэзил.

Я пожимаю им руки, лица парней светлеют.

— Шелки, да? — спрашивает Лея. Рука у нее сильная, перепачканная жиром.

Я замираю, удивленная: попала в точку и столько всего всколыхнула.

— Это люди-тюлени, живут в воде, только не спасают других, как вон ты, а, наоборот, топят. Знаю, кто они такие, — бормочу я. — Вот только не слышала, чтобы шелки кого-то топили.

Лея передергивает плечами, отпускает мою руку, откидывается на спинку стула:

— Ну, они этакие причудники и хитрюги, нет? Она неправа, но я слегка улыбаюсь, причем и во мне зарождается подозрительность.

— Хватит об этом, — останавливает нас Дешим. — Вопрос к тебе, Фрэнни. Ты подчиняешься правилам?

На меня смотрят выжидательно.

Вопрос вроде как глуповат, хоть смейся. Вместо этого я отхлебываю вина, а потом говорю:

— Всегда старалась.

В какой-то момент Эннис направляется к стойке принести всем по новой, Самуэль в четырнадцатый раз отбывает в сортир («Доживешь до моих лет — не смешно будет»), а Бэзил, Дешим и Лея выходят на открытую террасу покурить, и я оказываюсь в углу дивана рядом с Малахаем, хотя предпочла бы тоже курить снаружи. Народу в баре поубавилось — пианистка на сегодня закруглилась.

— Ты тут давно? — спрашивает Малахай низким голосом. Он большой непоседа, этакий перевозбужденный щенок, а еще у него темно-карие глаза, пальцы же выбивают такт даже тогда, когда музыка уже смолкла.

— Всего неделю. А ты?

— Две недели как пришли. Завтра утром отбываем.

— А ты давно на «Сагани»?

— Мы с Дэшем два года.

— И как… нравится?

Он обнажает белые зубы:

— Ну, этого-того. Тяжело, больно, иногда ночью плакать хочется, потому что все тело болит, ничего с этим не поделаешь, и ты заперт в этом паршивом чулане. Но все равно хорошо. Это же дом. Мы-то с Дэшем познакомились несколько лет тому на траулере, но, как сошлись, на нас все косо смотреть стали. А здешнему экипажу без разницы, они нам как семья. — Малахай умолкает, потом в улыбке появляется лукавство. — У нас на борту полный дурдом, уж ты мне поверь.

— В смысле?

— Самуэль не успокоится, пока не заведет по ребенку в каждом порту отсюда и до Мэна, а еще он вечно читает стихи, чтобы все слышали, что он это умеет. Бэзил в Австралии вел какое-то кулинарное шоу, но его оттуда вышибли, потому что он не умел готовить нормальную еду, только эту микрохрень, какую дают в выпендрежных ресторанах — ну, знаешь, да?

Я ухмыляюсь:

— Он у вас за кока?

— Выпер всех остальных с камбуза.

— Ну, вас хоть, наверное, вкусно кормят.

— Едим мы в полночь, потому что он возится часами, а потом подает тебе тарелку какой-то дряни, типа песка с цветочными лепестками, и ее хватает только на то, чтобы во рту остался мерзкий привкус. А он выделывается почем зря. Ну, и еще Аник — ох, тут и вообще лучше не начинать. Он у нас первый помощник — ты его уже видела? Ну, в общем, этакая реинкарнация волка. Только если несколько раз поспрашивать, он может оказаться орлом или змеей — в зависимости от того, насколько его достали. Я сто лет не мог допетрить, что он надо мной прикалывается. Не любит никого и ничего. Вот прямо так. Но люди-ладьи, они, знаешь ли, все такие. Чужаки, все до единого.

Я помечаю в голове: про людей-ладей спрошу позже.

— А Дэш?

— А он, помогай ему боженька, мучается морской болезнью. Не след мне смеяться, потому что не смешно. Но у него теперь такой распорядок дня: проснулся, блеванул, закончил день, блеванул, лег спать. Проснулся — и все по новой.

Может, Малахай это выдумывает, но мне все равно нравится. По голосу слышно, что он каждого из них очень любит.

— Лея?

— Нрав у нее вздорный, а еще она из всех самая суеверная. Не рыгнешь, чтобы она не заметила в этом какого предзнаменования, а на прошлой неделе мы на два дня задержались с отправкой: отказывалась подниматься на борт, пока луна не встанет в нужное положение.

— А Эннис?

Малахай пожимает плечами:

— Он просто Эннис.

— Как это — просто Эннис?

— Ну, не знаю. Он наш капитан.

— Не пациент дурдома?

В общем-то, нет. — Малахай призадумался, он явно смущен. — Хотя тоже не без придури, как и все на свете.

В это я готова поверить, поскольку обнаружила капитана под водой во фьорде. Жду, когда Малахай продолжит. Пальцы его выбивают яростную дробь.

— Для начала, он страшно азартный.

— Разве не все мужчины такие?

— Не, не до такой степени.

— Ясно. Спорт? Скачки? Блек-джек?

— Да что угодно. Иногда совсем голову теряет. Мозги полностью отключаются. — Малахай умолкает, и я понимаю: ему стыдно, что он столько разболтал.

Я оставляю Энниса в покое.

— И зачем вам все это? — спрашиваю.

— Это — что?

— Жизнь в море.

Он задумывается.

— Наверное, просто там настоящая жизнь. — Он смущенно улыбается: — А потом, вот мне, например, чем еще заняться?

— А протесты тебя не смущают? — Спросить меня — в последнее время все, что я вижу в новостях, — это возмущенные демонстрации в рыболовных портах по всему миру: «Спасем рыбу, спасем океан!»

Малахай отводит глаза:

— Да еще как.

Возвращается Эннис, подает мне новый бокал вина.

— Спасибо.

— А что твой супружник думает о том, что ты здесь? — осведомляется Малахай, кивая на мое обручальное кольцо.

Я рассеянно почесываю предплечье:

— У него примерно такая же работа, он все понимает.

— Ученый, да?

Я киваю.

— Как там называется» наука про птиц?

— Орнитология. Он сейчас преподает, а я занимаюсь полевыми исследованиями.

— Уж я-то секу, что интереснее, — замечает Малахай.

— Мал, ты главный болтун по эту сторону экватора, — говорит, усаживаясь, Бэзил. — Спорим, тебе бы страшно понравилось сидеть в каком-нибудь тихом уютном классе. Хотя для этого нужно уметь читать…

Малахай делает неприличный жест, Бэзил усмехается.

— Что он действительно думает? — спрашивает меня Эннис.

— Кто?

— Твой муж.

Рот раскрывается, оттуда — ни звука. Я вздыхаю:

— Бесится. Я его вечно оставляю дома.

Позже мы с Эннисом сидим у окна и смотрим на полоску фьорда, который нас поглотил. За нашими спинами члены его команды методично надираются: они взялись играть в «Тривиал персьют» и непрерывно скандалят. Лея в перепалках не участвует, но высокомерно побеждает почти в каждом раунде. Самуэль читает возле камина. В любой другой вечер я бы тоже вступила в игру, всех бы подкалывала и задирала, чтобы понять, из какого они теста. Но сегодня у меня другая задача: нужно попасть на судно.

Полуночное солнце окрасило мир в индиговые тона, и в этом оттенке света есть нечто, что напоминает мне край, в котором я выросла, особую синеву Голуэя. Я успела повидать изрядную часть мира, и больше всего меня поражает то, что оттенки света везде разные, где бы ты ни оказался. Австралия яркая, жесткая. Голуэй немного смазанный, как в легкой дымке. Здесь все грани четкие, холодные.

— А если я помогу тебе отыскать рыбу, что ты на это скажешь?

Эннис приподнимает брови. Молчит, а потом:

— Ты, видимо, про своих птиц, так что скажу: это нарушение закона.

— Это стало нарушением закона исключительно из-за тралов, которые используют на больших судах: они захватывают и губят все живое, в том числе и птиц. Вы такими не пользуетесь, на мелких-то судах. Птицы не пострадают. Иначе бы не предлагала.

— А ты подготовилась.

Я киваю.

— О чем на самом деле речь, Фрэнни Линч?

Я вытаскиваю из сумки бумаги, возвращаюсь, встаю рядом с Эннисом. Раскладываю листки между нами, пытаюсь разгладить складки.

— Я изучаю пути миграции полярных крачек, главное — пытаюсь понять, как изменение климата повлияло на перелеты. Ты про изменение климата, полагаю, все знаешь: от него рыба и гибнет.

— И все остальное, — добавляет он.

— И все остальное.

Он вглядывается в документы, ничего там не понимает — и не его вина: это сложные научные статьи из журналов, со штемпелями университетов.

— Знаешь, кто такие полярные крачки, Эннис?

— Видал их в здешних краях. У них сезон гнездования, верно?

— Правильно. У полярных крачек самый длинный путь миграции во всем животном мире. Они летят из Арктики в Антарктиду, а потом обратно, и все это в течение года. Невероятное предприятие для такой небольшой птички. А поскольку крачки доживают лет до тридцати, за свою жизнь они преодолевают расстояние, равное трем полетам на луну и обратно.

Эннис поднимает глаза.

Общее наше молчание наполнено красотой нежных белых крыльев, которые способны унести так далеко. Я думаю, какой это требует отваги, и готова заплакать, и, похоже, в глазах капитана читается нечто, из чего можно заключить: он немного меня понимает.

— Я хочу последовать за ними.

— На луну?

— В Антарктиду. Через Северную Атлантику, вдоль побережья Америки, с севера на юг, а потом по льдам через море Уэдделла, туда, где они зимуют.

Он рассматривает мое лицо.

— И тебе нужно судно.

— Нужно.

— А почему не научное? Кто финансирует твои исследования?

— Ирландский национальный университет в Голуэе. Но финансирование прикрыли. У меня даже лаборатории больше нет.

— Почему?

Я тщательно подбираю слова:

— Колония, которую ты видел здесь, на побережье. Считается, что она последняя в мире.

Он шумно выдыхает, без всякого удивления. Что животные вымирают, никому пояснять не надо: мы уже много лет видим в новостях, как уничтожаются ареалы и один вид за другим сначала попадает под угрозу уничтожения, а потом объявляется официально вымершим. Не осталось больше диких обезьян: ни шимпанзе, ни орангутангов, ни горилл — собственно, вообще никаких животных, которые жили в тропических лесах. Крупных кошек из саванн не видели уже много лет, нет больше и экзотических существ, которых когда-то ездили смотреть на сафари. На севере, в бывших льдах, больше нет медведей, на знойном юге — рептилий, а последний в мире волк умер в неволе прошлой зимой. Диких животных почти не осталось — и мы, все мы до пронзительности точно знаем про их судьбу.

— Почти все финансирующие организации решили, что птицы никому не нужны, — говорю я. — Они сосредоточились на других исследованиях в тех сферах, где еще что-то можно сделать. Предполагается, что эта миграция станет для крачек последней. Есть мнение, что они ее просто не переживут.

— А ты думаешь, что переживут, — говорит Эннис. Я киваю:

— Я окольцевала трех, но они только примерно покажут направление перелета. Камер на них нет, мы не сможем наблюдать за их поведением. Нужно своими глазами увидеть, как они выживают: на основании этого мы сможем им помочь. Я не считаю, что их гибель предрешена. Даже уверена в этом.

Он молчит, разглядывая штамп Национального университета.

— Если в океане хоть какая рыба осталась, птицы ее точно найдут. Они умеют вычислять скопления. Доставь меня к югу, мы за ними последуем.

— Мы так далеко на юг не ходим. От Гренландии до Мэна и обратно. И только.

— Но ты же можешь пойти дальше, правда? Ну, хотя бы до Бразилии…

— Хотя бы? Ты хоть знаешь, сколько туда? Не могу я мотаться куда мне вздумается.

— Почему?

Он терпеливо изучает меня.

— В рыбном промысле свои протоколы. Промысловые территории, методы, известные мне течения, порты, куда я должен доставить улов, чтобы мне заплатили. Команда, чьи заработки зависят от улова и доставки. Мне и так пришлось пересмотреть маршрут с учетом закрывшихся портов. Если я пересмотрю его еще раз, лишусь последних заказчиков.

— И когда ты в последний раз выбирал квоту?

Нет ответа.

— Клянусь, я помогу отыскать рыбу. Тебе только и нужно, что проявить отвагу и уйти дальше, чем ты ходил до того.

Он встает. В выражении лица появляется что-то суровое. Я задела его за живое.

— Мне еще один рот не по средствам. Не могу я тебя кормить, оплачивать, селить.

— Я буду работать бесплатно…

— Ты понятия не имеешь, что нужно делать на сейнере. Никакой подготовки. Взять на борт такую зелень — все равно что отправить прямиком на тот свет.

Я качаю головой, не зная точно, как его убедить, колеблюсь.

— Я подпишу бумагу, что ты не отвечаешь за мою безопасность.

— Не бывает такого, лапа. Просишь ты много, что взамен — непонятно. Прости, романтическая это мысль — последовать за птичками, но жизнь в море — она вообще не про романтику, а мне людей кормить нужно. — Эннис быстро дотрагивается до моего плеча, будто бы извиняясь, и возвращается к своим.

Я допиваю вино, сидя у окна. В груди саднит и саднит, пошевелюсь — разобьюсь вдребезги.

Найл, если бы ты здесь был, что бы ты сказал, как бы добился своего?

Найл сказал бы, что попросить я попробовала, а теперь нужно искать другие подходы.

Взгляд падает на Самуэля. Я подхожу к бару, заказываю два стакана виски, отношу один ему к камину.

— У тебя, похоже, в горле пересохло.

Он смущенно улыбается:

— Давненько девушки не угощали меня выпивкой.

Я спрашиваю, что за книгу он читает, выслушиваю ее подробную историю, а потом покупаю ему еще порцию виски, мы снова говорим про книги, про поэзию, я покупаю ему еще виски, смотрю, как он постепенно косеет, слушаю, как язык его постепенно развязывается. Чувствую на себе взгляд Энниса: он теперь знает, чего я добиваюсь, и, видимо, относится ко мне с подозрением. Но я сосредоточилась на Самуэле и, когда щеки его побагровели, а глаза остекленели, навожу разговор на капитана.

— А давно ты ходишь на «Сагани», Самуэль?

— Да уже лет десять, наверное, или около того.

— Ого. Вы с Эннисом, небось, близкие друзья.

— Он мой король, а я его Ланселот.

Я улыбаюсь:

— Он такой же романтик, как и ты?

Самуэль фыркает:

— Моя жена сказала бы, что такое невозможно. Но мы, моряки, все немного романтики.

— Поэтому и в море ходите?

Он медленно кивает:

— Оно у нас в крови.

Я ерзаю на стуле — одновременно и заинтригованная, и возмущенная. Как это может быть в крови — убивать безоглядно? Будто не замечая, что творится в мире?

— А чем займешься, если рыболовство загнется?

— Да уж как-нибудь пристроюсь, меня мои девчонки дома ждут. А остальные тут еще молодые, разберутся, найдут другую любовь. Только вот про Энниса не знаю.

— А семья у него есть? — спрашиваю я, хотя и так знаю.

Самуэль горестно вздыхает, отхлебывает виски:

— Есть, есть. Только грустная тут история. Он детей лишился. Пытается заработать, чтобы завязать с этой жизнью и их вернуть.

— Ты о чем? Его отцовских прав лишили? Самуэль кивает.

Я откидываюсь на спинку кресла, гляжу, как потрескивает и шипит пламя.

Потом вздрагиваю от низких раскатов голоса и понимаю, что Самуэль затянул печальную балладу о жизни моряка. Да уж, похоже, растравила я бедолаге душу. Я пытаюсь сдержать смех, заметив, что на нас таращится полпаба. Подав Эннису знак, делаю попытку поднять здоровяка на ноги.

— Баиньки пора, Самуэль. Встать сможешь?

Самуэль поет громче, с оперной мощью.

Подходит Эннис, чтобы помочь мне удержать могучего старика. Я не забываю прихватить рюкзак, и мы выводим Самуэля — он продолжает завывать — на свежий воздух.

Снаружи меня прорывает. Я хохочу.

Через несколько секунд к моему смеху добавляется тихий смешок Энниса.

— Вы где стоите? спрашиваю я.

— Я его дальше сам доведу, лапа.

— С радостью помогу, — вызываюсь я, и он кивает.

До утра еще далеко, но свет сбивает с толку. Серо-голубой, и бледное солнце у горизонта.

Мы идем вдоль фьорда к деревенскому порту. Впереди раскинулось море, растворяется вдалеке. Над головами кричит, выписывая пируэты, чайка: они теперь тоже редкость, и я долго за ней наблюдаю, пока она не исчезает из виду.

— Вон оно, — говорит Эннис, и я тут же вижу изящное рыболовное судно, метров тридцать в длину, корпус выкрашен в черное, на нем выведено: «Сагани».

Я все поняла в тот самый миг, когда прочитала название. Это судно предназначено для меня. Ворон.

Мы помогаем Самуэлю вскарабкаться на борт и ведем его вниз. Коридор узкий, чтобы попасть в каюту, приходится пригнуться. Каюта маленькая, голая, с каждой стороны по койке. Самуэль шатается, потом как подрубленное дерево падает на матрас. Я стягиваю с него сапоги, Эннис уходит за стаканом воды. Когда он возвращается, Самуэль уже храпит.

Мы с Эннисом переглядываемся.

— Дальше сам разбирайся, — говорю я негромко.

Он выводит меня обратно на палубу. Запах океана, как всегда, заполняет меня до краев, и я останавливаюсь — уйти нет сил.

— Ты, лапа, в порядке? — спрашивает Эннис.

Я полной грудью втягиваю запах соли и водорослей и думаю о расстоянии между здесь и там, об их перемещениях и о своих, и вижу в капитане нечто новое, нечто, чего не замечала, пока не узнала про его детей.

Я достаю из рюкзака карту, сажусь рядом с фальшбортом. Эннис идет следом, я раскладываю карту между нами.

Разгорается незримый рассвет, а я тихонько показываю, как птицы начинают перелет по отдельности, где они собираются: каждая летит своим путем, чтобы ловить рыбу, но в итоге они всегда встречаются в одних и тех же местах и всегда знают, где именно будет встреча.

— Эти точки слегка отличаются год от года, — говорю я. — Но я знаю, что делаю. У меня метод есть. И я могу тебе эти точки показать. Обещаю.

Эннис рассматривает карту, линии, которыми отмечен путь птиц через Атлантику.

А потом я говорю:

— Я понимаю, как для тебя это важно. На кону дети. Вот и получим последний улов.

Он поднимает взгляд. Цвет его глаз в этом свете не разберешь. Капитан, похоже, страшно устал.

— Ты тонешь, Эннис.

Некоторое время мы сидим молча, только волны тихо плещут о борт. Где-то вдалеке раздается крик чайки.

— Ты умеешь держать слово? — спрашивает Эннис.

Я киваю — один раз.

Он встает, спускается вниз и, даже не останавливаясь, произносит:

— Отходим через два часа.

Я дрожащими пальцами складываю карту. По телу прокатывается волна такого невероятного облегчения, что меня едва не выворачивает. Шаги на дощатой палубе звучат мягко. Оказавшись на берегу, я оборачиваюсь на судно и криво накорябан-ное название.

Мама когда-то учила: ищи ключи.

— Ключи к чему? — спросила я ее в первый раз.

— К жизни. Они спрятаны повсюду.

С тех пор я их и ищу, и поиск привел меня сюда, на судно, на борту которого я проведу остаток жизни. Потому что решила: когда доберусь до Антарктиды и закончу свою миграцию, я умру.


ГОЛУЭЙ, ПОЛИЦЕЙСКИЙ УЧАСТОК. ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД


Пол застлан дешевым линолеумом, от него веет холодом. Туфли я где-то потеряла еще до того, как прошла по снегу три мили, неся мешок с футбольной формой. Как я их потеряла, не вспомню. Я все рассказала полиции, меня посадили в эту комнату ждать, и они пока не вернулись, чтобы посвятить меня в детали.

Но я и так знаю.

Я коротаю минуты, а потом и часы, повторяя про себя фрагменты из Тойбина, вспоминая их как можно точнее и пытаясь утешиться его историей про женщину, которая любила море; только повторять прозу становится тяжело, и я перехожу на стихи: Мэри Оливер, ее дикие гуси и тела животных, которые любят то, что любят, но даже и это трудно. Попытка вытеснить воспоминания снимает с мозга один слой за другим. Длинная змея апельсиновой корки, которую искусно срезали одним движением — вот как выглядит мой мозг. Может, Байрон: «И сердце разобьется»; нет, лучше Шелли: «Но что мне эти поцелуи»; нет, пусть будет По: «И в мерцанье ночей я все с ней, я все с ней…»

Дверь отворяется, спасая меня от меня же. Я дрожу с головы до ног, рядом со стулом — лужица блевотины, не могу вспомнить, когда она появилась. Дознавательница немного меня старше, очень ухоженная, светлые волосы аккуратно подобраны, сшитый по мерке костюм угольного цвета подчеркивает все нужные линии, каблуки отбивают «цок-цок» — этот звук всегда напоминает мне о лошадях. Все эти подробности я отмечаю с необъяснимой точностью. Она замечает непорядок, удерживается от гримасы, отправляет кого-то прибрать, потом садится напротив.

— Я — инспектор Лара Робертс. А вы — Фрэнни Стоун.

Я сглатываю:

— Фрэнни Линч.

— Да, конечно, простите. Фрэнни Линч. Я вас по школе помню. Вы на пару классов младше меня. То появлялись, то исчезали, не сидели на месте. А потом совсем уехали. В Австралию вернулись, да?

Я молча на нее таращусь.

Входит мужчина с ведром и шваброй, мы ждем, пока он тщательно замывает блевотину. Он выходит вместе со своим инструментарием и через пару минут приносит мне чашку горячего чая. Я стискиваю ее в замерзших ладонях, но пить не пью — чтобы снова не вырвало.

Инспектор Робертс молчит, поэтому я прочищаю горло:

— И?

Тут я замечаю ужас, который она тщательно от меня скрывала. Он вуалью застилает ей глаза.

— Они мертвы, Фрэнни.

Но это я и так знаю.

3

НА БОРТУ «САГАНИ», СЕВЕРНАЯ АТЛАНТИКА. СЕЗОН МИГРАЦИЙ


Ладони постоянно кровоточат. По шесть часов в день я вяжу канаты. Мне этим велено заниматься, пока я не освою десять самых распространенных морских узлов так, чтобы вязать их вслепую и во сне. С каждым нужно свести задушевное знакомство, а еще запомнить, какой узел для чего используется. Я уже несколько дней назад решила, что все выучила, но Аник заставил меня вязать дальше. Сперва образовались волдыри, потом прорвались, и из них хлынула кровь; каждую ночь они слегка затягиваются, а утром прорываются и опять кровоточат. Мазки крови остаются и на мне, и на всем, до чего я дотрагиваюсь.

Вязать узлы пусть и больно, но довольно несложно в сравнении с другими заданиями. Дважды в день я мою палубу из шланга. Драю ее от начала до конца, убираю такелаж, перетаскиваю тяжелые механизмы и канистры с бензином. Мою иллюминаторы, стираю соль и грязь с обеих сторон каждого стекла. Убираю внутри: прохожу с пылесосом по полу всех кают, подметаю и отскребаю кухню, протираю все мыслимые поверхности и убеждаюсь, что нигде не осталось ни капли воды, особенно там, где намерзает. Неубранная вода — проклятие любого корабля. Под ней все ржавеет. От ржавчины все ломается.

Первые несколько дней плавания ушли на то, чтобы распаковать и разложить припасы. Еды тут на целую армию: ее должно хватить на несколько месяцев. Вчера я начала осваивать сети. «Сагани» — кошельковый сейнер, сеть длиной в полтора километра, так что команда тратит кучу времени на поддержание в рабочем состоянии этой сети, грузил, тросов и огромной лебедки, которая мне представляется системой шкивов — она вздымается в небо, точно стрела подъемного крана. В действии я ее пока не видела, потому что мы пробираемся по опасным водам в поисках косяка сельди, которого, возможно, вообще не существует. По одной стороне сетей навешаны «пробки» — ярко-желтые буйки, их нужно укладывать в круг, чтобы они не спутались. И от этого тоже вскрываются мозоли на руках, но я укладывала и укладывала восемь часов подряд — тренировалась, чтобы, когда сеть пойдет в дело, выполнить все быстро и оперативно. А потом отправилась снова драить уже надраенное.

Похоже, они пытаются меня сломать.

Команде я здесь не нужна. Они обалдели, когда услышали про новый план, новый маршрут. Они боятся ходить по незнакомым водам, новым для шкипера. За это у них на меня зуб.

О чем они не догадываются — как мне по душе каждый миг этих изнурительных восемнадцатичасовых дней. Никогда я еще так не выматывалась, и это именно то, что нужно. В смысле, потом я могу заснуть.

«Сагани» медленно проталкивается сквозь толстый лед у берегов Гренландии, разламывая его на огромные льдины, которые отодвигает с нашего пути. Я в жизни еще не слышала такого звука. Громкий треск, который раскалывает небо, жуткий шорох и постоянный совместный рокот моря и двигателя.

Я поплотнее запахиваю куртку: даже в трех слоях теплой одежды мне все равно холодно, но это хорошо. Ледяной ветер кусает щеки и губы, высушивая, растрескивая их. Мне — какая редкость — дали небольшой перерыв, чтобы я посмотрела, как мы продвигаемся. На мостике стоит Эннис, аккуратно ведет свое судно через опасные льды. Я вижу его сквозь постоянно просаленное стекло, под злыми серыми небесами, вижу одну лишь густую черную бороду. Рядом с ним стоит, в ярко-оранжевом, Самуэль, следит за приборами. Остальные то и дело перемещаются с носа на корму, наблюдают, засекают крупные льдины, способные повредить корпус. Перекликаются на языке, который для меня звучит как иностранный — как и все, о чем говорят на борту. Всякие там «на траверзе», «форпик», «заводи!».

Крачки пока не покинули Гренландию. Я одержимо вглядываюсь в красные точки на экране ноутбука, зная: уже скоро. Пока они там, мы останемся на привычной для «Сагани» территории, уповая на удачу.

Маршрут выбирает Эннис; это он находит рыбьи косяки, так что благополучие экипажа полностью зависит от его способности ориентироваться в бескрайнем океане. С тех пор как я поднялась на борт, мы с ним не говорили ни разу. Вижу я его редко, только на расстоянии, за штурвалом. Он с нами не ест. Бэзил говорит, дело обычное, наверное, рассматривает лоции, прогноз погоды и сонары — на него давит груз ответственности.

— Он у нас в сердце охоты, — пояснил мне Аник в первый день, так, будто мне и самой полагалось бы знать. — Поэтому в сторонке. Он другой.

— Он просто делает все, чтобы мы не погибли, за что спасибо Господу, — пробормотал Самуэль, прикуривая две сигареты разом и протягивая вторую Анику.

Вот так я и знакомлюсь с капитаном «Сагани» — издалека, в обрывках разговоров его экипажа. У него капитанская каюта, остальные живут по двое, все каюты примыкают к маленькой кают-компании и камбузу. Меня подселили к Лее, она не привыкла делить комнату с соседкой — и это еще мягко сказано. Она со мной не разговаривает, разве что рявкает приказания, в каюте едва умещается две койки. Терпеть такую тесноту получается благодаря лишь тому, что я слишком устаю, чтобы лежать без сна в тяжелой тьме и воображать, что я в гробу.

— Фрэнни, с дороги! — орет Дэш, проносясь мимо. Я едва успеваю отскочить, прежде чем он выпаливает: — Айсберг два градуса по левому!

Я перевешиваюсь через леер, чтобы понять, о чем он. Посреди плоского ледяного поля торчит вершина айсберга, а мы движемся прямо на него. Судя по форме, он низко сидит под водой, тоща как остальные куски льда в основном торчат над поверхностью. Айсберг не расколоть даже ледоколу. С виду он невелик и вроде бы безвреден — но так, полагаю, думали и на «Титанике». Судя по тому, как расшумелась команда, мы, похоже, влипли.

— Готовьсь к столкновению!

Бэзил впечатывает меня себе в грудь, грубо притискивает к палубе. От столкновения мы катимся кубарем, плечо со всего маху въезжает в стену. Я морщусь, судно выпрямляется. Если бы Бэзил меня не повалил, я могла бы вылететь за борт. А он уже бежит на корму. Я с трудом встаю, крепко держусь за леер. Айсберг мы миновали, уклонились в сторону — видимо, зацепили край. Впереди я вижу воду, свободную ото льда, и колотящееся сердце не понимает, что ему теперь сделать, ускориться или замедлиться.

Не то чтобы мне очень хотелось утонуть, но момент был захватывающий.

— Чисто! — рявкает Эннис со своего насеста, когда мы выходим на свободную ото льда воду.

— Класс, шкипер! — откликается Лея.

— Молодцом! — подхватывает Мал.

Эннис спускается по трапу, я вижу, как он идет к тому месту, которым мы задели айсберг, выбрасывает за борт тяжелый веревочный трап. Нагибаюсь, смотрю, как он спускается, осматривает повреждения — совершенно невозмутимый. Тело его окутывают брызги, однако он лезет еще ниже, дотрагивается до длинной царапины, оценивает ее глубину. Удовлетворившись, поднимается, перепрыгивает на палубу, при приземлении в сапогах громко хлюпает.

— Косметика, — объявляет он выжидающему экипажу, и все с облегчением матерятся.

— Ты, лапа, в порядке? — спрашивает он меня — первые его слова с ночи нашего знакомства.

— На лицо ее посмотри, — говорит Мал, и они следят за моим лицом; не знаю, какое оно там, но все покатываются от смеха. Даже Лея хихикает, а вот Аник лишь закатывает глаза.

Эннис улыбается и, проходя мимо, хлопает меня по плечу:

— Ну, похоже, втянулась.

— Эй, Фрэнни, просыпайся. Ни за что.

— Давай.

Кто-то стягивает меня с койки. Не может быть, что уже рассвело. Я мутно моргаю и вижу Дэша.

— Ты чего? Дай поспать.

— Ужинать пора.

— Я слишком устала.

— Не будешь есть — не выживешь.

Понимая, что он не отстанет, я кое-как встаю и тащусь в кают-компанию. Малахай подвигается, освобождая мне место на углу стола. Скамейка липкая, коричневая кожа на ней полопалась, и когда мы втискиваемся туда всемером, места явно не хватает. На стене над головами подвешен небольшой ящик — телевизор, и всем приходится выгибать шею, чтобы посмотреть один из четырех имеющихся на борту дивиди: нынче это «Крепкий орешек», текст которого они все могут, без преувеличения, повторить слово в слово. Я опускаю голову на спинку скамьи и дремлю.

— Ты там чего, блин? — орет в какой-то момент Дэш, выдергивая меня из дремы.

— Который час? — спрашиваю я сонно.

— Час ночи! — орет Дэш, причем не мне.

— Терпение! — доносится из соседнего камбуза голос Бэзила.

— Можно, пожалуйста, я пойду спать? — прошу я.

Малу и Дэшу очень смешно, что я такая соня.

— Притомилась, принцесска? — холодным голосом осведомляется Лея.

Я сползаю ниже и всех их игнорирую.

Самуэль тяжело усаживается, ставит передо мной рюмку:

— Держи, девуля, поможет.

Спорить не по силам, рюмку я опрокидываю. Напиток такой жгучий, что половину я выплевываю на стол, а потом кашляю до слез. От этого они хохочут только громче. Я подозрительно смотрю на Самуэля:

— Это что, месть?

Он ухмыляется.

— Я человек мирный. Если око за око — мир ослепнет до срока.

И наливает остальным.

— Я эту хрень тоже не выношу, — сочувствует мне Малахай, поднося рюмку к губам.

— Удачи вам, — бормочу я.

Кто-то поперхнулся.

— Putain de cretin! — рявкает Лея.

— Чего?

— Про удачу не говори, дура!

— А чего?

— Это к неудаче.

Все таращатся на меня. Я раскидываю руки:

— Откуда, мать вашу, мне знать?

— Да ты вообще ни хрена не знаешь, — шипит Лея.

— Ну так объясни.

— Первый урок, — возвещает Самуэль.

— Никогда не ступать на борт с левой ноги, — произносит Лея, содрогнувшись от ужаса.

— Не выходить из порта в пятницу, — говорит Дэш.

— Не открывать консервную банку изнутри, — говорит Самуэль.

— Никаких бананов, — говорит Лея. — И не свистеть.

— Никаких женщин на борту, — говорит Бэзил, появляясь из камбуза — в каждой руке по тарелке. Он подмигивает Лее: — Не переживай, мы на «Сагани» любим опасность.

Самуэль и Дэш таращатся в тарелки, которые перед ними поставили. Я их понимаю. Там крошечная плеть спагетти, уложенная буквой S, искусно раскрашенная мазками красного и белого соусов, а в качестве финального штриха — кусочки вроде как пармезана, так аккуратно всунутые между макаронинами, что те встали торчком. Я, если честно, удивлена, что на борту столько свежей еды, но мы только вышли в рейс, — по словам Дэша, со временем кормржка будет все паршивее.

— Что… — Мал даже закончить не может. Он, похоже, пытается проглотить крик — или у него инсульт.

— И что это такое? — осведомляется Самуэль.

— Спаггети «Болоньезе», — сообщает Бэзил и выносит еще тарелки. — Говорил, что хочешь нормальной еды, — вот, получи.

— Но… как…

— Оно деконструировано.

— А это… нельзя его реконструировать?

Не сдержаться. Я прикрываю рот и хихикаю.

Дэш сгребает макароны, которые у Бэзила не пошли в дело, и накладывает на тарелки нормальные порции, а Бэзил ворчит по поводу склонности американцев к перееданию. Мне выдают миску одних только макарон: все наконец-то запомнили, что я вегетарианка.

— Даже рыбу не ешь? — осведомился Бэзил, когда узнал об этом.

— И рыбу тоже.

Эти сведения были встречены с крайней подозрительностью.

После ужина я мою посуду, убираю на кухне, а потом, поскольку от еды слегка проснулась, наливаю себе на несколько пальцев виски, чтобы унять шум в голове, и иду на палубу покурить.

Полуночное солнце осталось позади. На нас надвинулась ночь.

Я бреду на нос посмотреть на бескрайний черный водный простор. Сейчас спокойно по большей части и тихо, только гудит двигатель и шуршит океан. Мы на приличной скорости движемся к югу. Я закуриваю, зная, что, раз начала, уже не брошу, скорее всего, простою здесь, пока не выкурю всю пачку, одну сигарету за другой, в попытке пережить эту ночь. Ядовитый дым благотворен для моих легких: я прямо чувствую, как он их разрушает.

— Эннис говорит, это последнее оставшееся дикое место.

Рядом появляется Самуэль.

Я смотрю на темный простор и понимаю, о чем он. Я теперь рада, что Дэш меня разбудил: с тех пор, как я неделю назад взошла на борт, у меня не было ни минутки, чтобы подумать.

— Как думаешь, тебя жена простит за такую долгую отлучку? — спрашиваю я.

— А то. А вот твой муж тебя — вряд ли.

Я не знаю, как ответить. Можно извиниться, но я не чувствую за собой вины.

— Так она не любит, когда ты уходишь в рейс? — Нет.

— Зачем же уходишь?

— «Даруют радость нам лесные чащи, // Дарует счастье одинокий брег // И хор любимых голосов, звучащий // Сквозь грозных волн неумолимый бег».

Я улыбаюсь:

— Байрон.

— Храни тебя Господь, деточка, люблю я ирландцев. — Он умолкает, ухмыляется. — И, видит бог, люблю я ловить рыбу.

«Почему? — хочется мне спросить. — Почему?»

Желание оказаться в море мне понятно. Разумеется. Я всю жизнь любила море. Но ловить рыбу? Наверное, этим людям нравится не ловить рыбу, им нравится свобода, приключения, опасность. Хочется в это верить из уважения к ним.

— Но я бы спокойно обошелся без всех этих приездов-отъездов и месяцев в отлучке. Знаешь, чего бы мне на самом деле хотелось? — спрашивает Самуэль.

— Чего бы тебе хотелось?

— Пришвартоваться у берега на собственном клочке земли и проводить там все время с удочкой — пить вино и читать стихи.

— А какие именно?

— «Иль ты не видишь, что без бед и хворей не вышколишь разум и не превратишь его в душу?»

Я покопалась в памяти, попробовала наугад:

— Китс?

— Засчитывается.

— Звучит просто идеально. И чего ты так не живешь?

— Мне прорву детей кормить нужно.

Я обдумываю. Не бездорожные чащи и не прибой волн уводят его из дома — уводит нужда.

— И много он нынче рыбы находит? — спрашиваю я.

Самуэль неловко пожимает плечами.

— Раньше много находил. Все хотели работать на Энниса Малоуна. Сельди было хоть завались. А теперь оно непросто. Мир катится к концу, прямо сейчас. Худо дело. — Он смотрит на меня. — Нет у нас времени гоняться за птичками по всему миру.

Я не повторяюсь: я им уже сказала, что птицы приведут нас к рыбе. Они мне не верят. Они верят в суеверия и в распорядок. Верят в то, что плавать нужно по знакомым океанам.

— Сегодня, айсберг-то этот — так, ерунда, — говорит Самуэль. — Как попадем в Гольфстрим, будет хуже.

— Почему?

— Он соединяется с Лабрадорским течением, оно подбросит нас к югу. Это два самых мощных течения в мире, и они движутся в противоположных направлениях. — Он затягивается, красный кончик сигареты мерцает красным во тьме. — Когда попадаешь в точку, где они соприкасаются… — Самуэль трясет головой. — На многое рассчитывать не приходится. Атлантика — зверюга, не океан. Эннис мне сказал, что почти всю жизнь по нему ходит, да так почти ничего про него и не узнал.

— Эннис, похоже, много чего говорит — всем, кроме меня.

Самуэль бросает на меня косой взгляд, а потом, вытянув руку, дружелюбно похлопывает меня по плечу:

— Ты у нас совсем новенькая, девонька. А он при деле.

— Он бесится.

— Если он и сожалеет о своем решении, на тебе отыгрываться не станет. Он не мелочный. Слушай, я на самом деле другое хотел спросить, подруга: а ты сама-то в себе уверена? Прыгнуть на морское судно без всяких навыков выживания — прямой путь в могилу. Впрочем, и с навыками примерно то же самое.

— Ты же выжил. — Подозреваю, что под дородным телом прячутся проворные ноги.

— Кажется мне, что госпожа Удача может в любой день передумать на этот счет.

Я пожимаю плечами:

— Ну, Самуэль, что тут сказать. Если я помру тут, на судне, значит, такая моя судьба, верно?

— Гм.

— Что «гм»?

Он смотрит на меня с толикой нежности:

— Чего это такая молодая — и так устала от жизни?

Не получив ответа, он обнимает меня. Я так удивлена, что даже не возвращаю ему объятие. Как мне представляется, на свете очень мало людей настолько щедрых на нежность.

Я не ухожу вниз вместе со старым моряком. Вместо этого пытаюсь понять, что он во мне разглядел, и заранее знаю, что он ошибся. Я не от жизни устала, со всеми ее изумительными океанскими течениями, ледяными слоями и нежными перьями, складывающимися в крыло. Я устала от себя. Существуют два мира. Один состоит из земли и воды, камней и минералов. У него есть ядро, мантия и кора, в нем есть кислород, чтобы дышать.

Другой состоит из страха.

Мне довелось жить в обоих, и я знаю, что один обманчиво похож на другой. Только понятно это становится слишком поздно, когда смотришь в глаза другим пленникам, пытаясь понять, стоит ли в них смерть, вглядываясь в каждое встреченное лицо, вслушиваясь в сердитый гул, чтобы уловить, ты ли ее следующая жертва, когтя стены своей темницы, чтобы освободиться, вырваться к воздуху и небесам и, очень прошу, — не в эту тесную могилу.

Мир страха хуже смерти. Он хуже всего.

Он добрался до меня снова, в глубинах Атлантики, в качку, в каюту.

Сегодня первая ночь, когда я не могу заснуть.

— Кроющие перья, — шепчу я, стуча зубами, — маховые перья, рулевые перья, плечевые, спинные, затылок, макушка — блядь. — Я резко сажусь, потому что нынче даже эта мантра не помогает, не успокаивает, не уравновешивает — не спасает от вязкого ужаса этой безнебесной комнатушки.

Я зажигаю походный фонарик, пристраиваю его на рюкзак, чтобы свет падал на лист блокнота.

«Найл, — корябаю я. Нужно обуздать полновесную паническую атаку. — Где твои легкие, когда они мне нужны? Где твоя рассудительность, твое несокрушимое спокойствие?

Прошла неделя с лишним, мы выбрались изо льдов. Идем к Лабрадорскому течению, Самуэль говорит — там опасно. Говорит, в океане вообще опасно. Вряд ли бы тебе это понравилось. Мне кажется, ты слишком любишь твердо стоять ногами на земле, но море похоже на небо, мне на обоих не насмотреться. Когда я умру, не хорони меня в земле. Развей по ветру».

Я останавливаюсь — глаза заволокло слезами. Это письмо я не отправлю вместе с другими. Его напугают мои слова о смерти.

— Свет погаси, блядь, — рявкает со своей койки Лея.

Я шарю в рюкзаке, отыскиваю снотворное. Его не положено принимать поверх алкоголя, но мне сейчас все пофиг. Проглатываю таблетку, сжимаю веки. Кроющие перья, маховые перья, рулевые перья, плечевые, спинные…

Просыпаюсь. Я повисла в двух дюймах над морем. Оно ревет, черное, бездонное, ледяные брызги летят в лицо. В первый миг сон выглядит безупречно убедительным, а потом он проходит, и я понимаю, что не сплю, и вздрагиваю так сильно, что едва не срываюсь.

Я цепляюсь за веревочный трап, по которому спускался Эннис. Раскачиваюсь возле корабельного корпуса. Костяшки пальцев побелели, застыли, а слоев одежды на мне мало, совсем мало.

Я сюда забрела во сне.

Собираюсь рывком вытянуть себя наверх, но вместо этого замираю. Я и раньше оказывалась в странных местах, но никогда — в таких экстремальных и опасных. На миг, впервые за много лет, я ощущаю себя живой. Впервые, если честно, с той ночи, когда от меня ушел муж.

Говоря по правде, первой-то от него ушла я — уходила столько раз, что и не сосчитать.

— Жуткая у тебя сила воли, — сказал он мне как-то. Это правда, но я от этого страдала куда дольше, чем он.

Трап ползет вверх, вытягивая меня из моря. Кто-то запустил лебедку, я поднимаюсь помимо собственного желания. В первый момент хочется убить того, кто это сделал. Потом мысли меркнут, в тело впивается холод. Руки подхватывают меня — кучку конечностей. Просверк залитой лунным светом кожи сообщает, что это Лея — ее долгого костяка хватает, чтобы подпереть мое безвольное тело. Ноги едва держат, так что она делает это за меня.

— Какого хрена.

— Все в порядке.

— Замерзаешь, блин. — Она волочет меня по палубе, подхватывая, когда я спотыкаюсь. — Какого ты хрена бесишься, Фрэнни, — произносит она, причем это не вопрос. — Что у тебя в башке.

Нам удается спуститься по трапу. Зубы мои — крошечные молоточки. В ванную, в душ, где так тесно, что мыть голову приходится стоя снаружи. Лея стягивает с меня свитер, толкает под струю горячей воды. Жжет страшно — я прикусываю язык, у него вкус меди. Колени подгибаются, Лея успевает меня подхватить и опустить на пол — мы обе промокли и обожглись, перепутанная куча выступов, заледеневших, горящих и во всех промежуточных состояниях.

— Что у тебя в башке? — повторяет она, и теперь это вопрос.

Я выдыхаю смешок:

— У тебя времени много?

Руки Леи смыкаются крепче, переходят в объятие.

Больше у меня сил нет ни на что, я произношу только:

— Прости, — причем от всей души.

4

ИРЛАНДИЯ, ГОЛУЭЙ,

ИРЛАНДСКИЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ УНИВЕРСИТЕТ.

ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД


— Птиц мы съели, — говорит он. — Просто съели. Хотели, чтобы песни их лились сквозь наше горло и вылетали изо рта, поэтому и съели. Хотели, чтобы перья их прорастали сквозь нашу кожу. Хотели заполучить их крылья, хотели летать, как они, парить над деревьями и облаками, поэтому мы их и съели. Мы их кололи острогами, били дубинками, приманивали на клей, ловили в сети, насаживали на вертел, бросали на горячие угли — и все во имя любви, мы же их любили. Мы хотели слиться с ними воедино.

В огромной аудитории тишина. Он кажется совсем маленьким — там, за кафедрой. Но он достаточно велик, чтобы заполнить все пространство. Ему хватает на это громкости и мощи. Мы впитываем каждое его слово, даже если слова эти не его, даже если он повторяет то, что уже сказала Маргарет Этвуд.

— Они жили на земле двести миллионов лет, — говорит он, — и до недавнего времени их было десять тысяч видов. Они эволюционировали, чтобы лучше искать пищу, перемещаться на расстояния большие, чем способны любые другие животные, и таким образом выживать, — в итоге они населили всю землю. От гуахаро, которые жили в пещерах совсем без света, до горных гусей, которые размножались только на недоступном тибетском плато. От рыжих селасфорусов, которые выживают на ледяных пиках высотой четыре с лишним тысячи метров, до африканских сипов, которые летают на той же высоте, что и большие самолеты. Эти изумительные создания, безусловно, преуспели больше всех на земле, потому что им хватило отваги научиться существовать где угодно.

Сердце у меня несется вскачь, я усилием воли сохраняю спокойствие, чтобы дышать помедленнее и не пропустить ни слова. Распробовать, запомнить во всех подробностях, потому что совсем скоро мне предстоит покинуть круг его безупречных слов.

Профессор выходит из-за кафедры и призывно раскидывает руки:

— Единственная подлинная угроза птицам за всю историю — это мы.

— В семнадцатом веке бермудский тайфунник, из семейства Procellariidae, национальная птица Бермудских островов, в таких катастрофических количествах отлавливался на мясо, что уже считался вымершим. Однако в тысяча девятьсот пятьдесят первом году его совершенно случайно обнаружили снова, всего восемнадцать пар. Они прятались: гнездились среди утесов на малых островах. Я часто пытаюсь вообразить себе этот день.

Он делает паузу, будто бы вновь включая воображение, а я изумляюсь тому, как велика его власть над аудиторией. Я рядом с ним на этих утесах, обнаруживаю этих птиц-одиночек, единственных из их рода, кто выжил. Он продолжает, голос звучит сурово, требовательно:

— Второго нашего натиска они не пережили. Он оказался более жестоким, более напористым. Сжигая ископаемое топливо, мы изменили мир, мы его уничтожили. Климат делался все теплее, уровень моря поднимался — бермудских тайфунников смыло из их укрытий, они утонули. И это лишь один вид из очень многих. Причем страдают не только птицы — как я уже отметил, птицы выносливее других. Исчезли белые медведи — из-за повышения температуры. Исчезли морские черепахи, потому что пляжи, где они когда-то откладывали яйца, тоже затопило. Кольцехвостый кускус, который не способен существовать при температуре выше тридцати градусов по Цельсию, исчез за несколько недель сильной жары. Львы погибли от бесконечных засух, носорогов истребили браконьеры. И процесс продолжается. Я упомянул лишь всем известные имена — звезд животного мира, но если перечислять все виды, которые вымерли из-за уничтожения их ареалов, мы просидим тут до ночи. Тысячи видов исчезают прямо сейчас — на это никто не обращает внимания. Мы истребляем их. Истребляем существ, которые научились справляться во всем и со всеми — кроме нас.

Он возвращается за кафедру, включает проектор. Он высок, худощав, даже тощ, с короткими темными волосами, в безупречно пошитом синем костюме. Галстук-бабочка цвета лайма превращает его в человека иной эпохи, равно как и очки, которые хочется назвать старомодными. Несмотря на причудливую внешность, его обожают все сотрудники университета. Боготворят студенты. А он с ними почти одного возраста. Перед нами стол, чем-то покрытый — сильно увеличенное изображение спроецировано на стену. Он жестом фокусника откидывает ткань, появляется птица.

Я не сразу понимаю, что она настоящая: мертвая, набитая опилками, прикрепленная к какому-то аппарату — кажется, что она летит. Чайка, белая с серым, и это слишком. Я не могу больше за ним следовать, я отстала. Я встаю и неловко пробираюсь мимо соседей по ряду, вызывая легкий гул неодобрения, но мне все равно — нужно выйти.

Голос его следует за мной:

— В этом семестре мы будем изучать не только анатомию птиц, но и то, как они размножаются, питаются, мигрируют, как все это меняется во времени — и в плохую, и в хорошую сторону — за счет влияния человека.

Дверь захлопывается с тихим стуком — всем внутри наверняка слышно. Я бегу, шлепая сандалиями по линолеуму. Наружу, на солнце, вниз по ступеням туда, где пристегнула свой велосипед. Неподатливыми пальцами открываю кодовый замок, а потом еду на полной скорости — волосы летят за спиной — по мощеным улицам, прямо к морю.

Велосипед стукается о землю, я подпрыгиваю, стягивая обувь, бросаю сандалии на траву, бегу до самой воды, ныряю в нее.

Вот оно, небо. Просоленное и невесомое. Здесь я могу летать.

Я всерьез задумываюсь о том, чтобы не возвращаться. Меня одолело беспокойство — тяжко находиться совсем рядом с домом, где когда-то жили мы с мамой. Я устала от Голуэя. Но работа в университете имеет свою цель: я получила доступ к их компьютерной программе по генеалогии, именно она поможет осуществить мой замысел — отыскать маму.

— Ты опоздала.

— Это мой дар тебе, Марк, — тебе ведь так приятно мне это говорить.

Я запихиваю сумку в шкафчик гардероба, натягиваю комбинезон уборщицы. Марк, похоже, не проникся, так что я хватаю ведро и швабру — и за дело.

— Давай в хранилище пленок.

— Можно я лучше в лаборатории?

— Фрэнни…

— Я сверхурочно поработаю, — обещаю я, выкатывая ведро. — Спасибо!

В мужском туалете биологического корпуса кто-то развел жуткое свинство. Я закрываю нос футболкой и принимаюсь драить, сдерживая рвотные позывы. Когда я выхожу, снаружи дожидаются трое молодых людей, на лицах у них отвращение и даже некоторое возмущение, как будто это я насвинячила. Я прохожу мимо, а они не смотрят мне в глаза, даже в мою сторону не смотрят — это в университете обычное дело. Уборщица будто бы наделена даром невидимости. Я играю в свою игру. Улыбаюсь людям. Они, видимо, по большей части думают, что я немного ку-ку, и торопятся пройти мимо. Впрочем, случается, что мне улыбаются в ответ, и собирать эти улыбки — мое удовольствие.

Открыв дверь электронным ключом, я вхожу в лабораторию. Никого не вижу, что вроде бы ожидаемо, потому как рабочий день закончился, вот только в лаборатории обычно толкутся какие-то нахохленные фанатики, которых не интересует внешний мир, и они туда не рвутся, вне зависимости от времени суток. Свет я не включаю, захожу в тихое прохладное помещение, подсвеченное лишь красноватым мерцанием мониторов охраны. Образцы хранят при еще более низких температурах, в металлических шкафах-рефрижераторах, которые издают шипение, если их открыть или закрыть. Я провожу ладонью по их краям, воображая таящиеся там мелкие сокровища, преодолевая желание заглянуть. Рисковать нельзя: испортишь что — греха не оберешься, поэтому я бреду дальше, подбирая оборудование, брошенное на полу. Почти всю лабораторию занимают столы, уставленные самым разным оборудованием, но есть здесь и полки, а на них — сотни мензурок, пробирок и колб, они слегка посверкивают в неровном полусвете. Я прохожу мимо пустых стекол к насекомым и рептилиям в спиртовом растворе — они меня одновременно и завораживают, и отталкивают. С виду ненастоящие, висят в жидкости без движения. Или, может быть, с виду слишком настоящие.

Смотреть на них легче, чем на птицу утром в аудитории. Могла бы и догадаться заранее: мыслям свойственно воплощаться. Я чуть поворачиваю голову и вижу. Самым уголком глаза.

Я всегда боялась мертвых существ, причем птиц — сильнее всех. Нет ничего страшнее создания, рожденного, чтобы летать, и скованного безжизненностью.

Я отворачиваюсь от белого силуэта и оказываюсь лицом к лицу с человеком. Вскрикиваю:

— Господи!

Рука взлетает к громко стучащему сердцу. Сквозь мрак меня рассматривает профессор.

— Вы — та девушка, которая сегодня выбежала из аудитории, — говорит он. Взгляд скользит к уборочной тележке у двери, возвращается ко мне. — Подойдите.

Я на миг замираю, а он берет меня за локоть и подводит к мертвой чайке. От его бесцеремонного прикосновения во рту пересыхает, однако я из тех людей, которым хочется быть отважными, и чужая отвага меня завораживает. А потом я смотрю на птицу и уже не думаю про его прикосновение, мысли иссякли, кроме одной, которая призывает поскорее уйти. Я двигаюсь к дверям, но он — что удивительно — хватает меня за предплечья и удерживает перед собой, очень крепко, удерживает меня прямо перед тем, чего я так боюсь.

— Не пугайтесь. Тут ничего, только плоть и перья. Он что, не знает? В этом-то вся проблема.

— Откройте глаза.

Я открываю, смотрю. Замершая птица глядит в одну точку. Перья чистые, гладкие. Глаза безжизненные. Она такая печальная и недвижная, что у меня сжимается грудь. Нежная и прекрасная — и от этого только хуже.

Профессор поднимает мою ладонь, подносит к трупику. Все бы отдала, чтобы до него не дотрагиваться, вот только я шагнула в мир сновидений и руками своими больше не распоряжаюсь. Подушечка указательного пальца легко-легко прижимается к краю оперенья на крыле.

— Кроющие перья, — произносит он негромко.

Он ведет по перу моим пальцем, вверх, до оставшегося оперения крыла.

— Маховые перья, рулевые перья, плечевые. — Палец переползает на тельце, к плечам, к шее. — Спинные, — бормочет он. — Затылок. — А потом по нежной округлости головы: — Макушка.

Он отпускает мою руку, и она падает. Тем не менее в этот тихий и невесомый миг мне хочется поднять ее снова, еще раз дотронуться до этого создания. Соединить кожу с ее перьями, вдохнуть воздух обратно ей в легкие.

— Сосуд столь же прекрасен, сколь прекрасна была жизнь, — говорит профессор.

Я возвращаюсь к яви:

— Вот как вы соблазняете студенток? Научными терминами в темной лаборатории?

Он удивленно моргает:

— Ничего подобного.

— Я не разрешала вам до себя дотрагиваться.

Он тут же делает шаг назад:

— Простите.

Пульс бухает, пылает огнем, хочется наказать его за то, что он застал меня врасплох, вот только мне нравится, когда врасплох, а вообще я в таком смятении, что мне делается противно, и я поворачиваюсь к дверям, не глядя на него.

— Не опаздывайте на занятия, — произносит он мне вслед, а я хватаю свою тележку и выталкиваю в коридор. Нет у меня ни малейшего желания еще хоть раз приближаться к профессору Найлу Линчу. Подбирает меня проржавевший фордик, внутри — две девушки. У меня свои правила, к кому подсаживаться, а к кому нет: никаких грузовиков, фургонов, легковушек, где один мужчина. Правило я учредила после того, как сдуру в четырнадцать лет забралась в панелевоз и водила средних лет приказал сделать ему минет.

К крыше привязаны две доски для серфинга, мое сиденье все в песке: девчонки — серферы. Они везут меня вдоль берега к югу, мы останавливаемся в хостеле, напиваемся до бесчувствия и рассказываем друг другу о своих страхах. Зовут девушек Хлоя и Меган, им нужны сильные волны. Снаружи, в белом небе, вольготно щебечут скворцы.

Я отправляюсь на поиски воды. Напасть на след удается быстро, достаточно почувствовать тягу. В сердце у меня вделан компас, он ведет меня не к истинному северу, а к истинному океану. Неважно, в каком направлении я поворачиваюсь, компас настойчиво меня подправляет. Низкий гул настигает меня, как и всегда, первым, а потом — запах.

Девушки шагают следом, я веду их к воде. Мы пьем красное вино, от него губы чернеют, я собираю химанталию — морские спагетти, — чтобы отварить потом в котелке и неопрятно слопать, хватая пальцами, прямо с огня. Пустые раковины отсвечивают серебром в лунном свете, из них складывается мерцающий след, за которым я должна идти, оставив за спиной тепло голосов и смеха. След ведет меня в воду, я раздеваюсь, ныряю, холод ножом впивается в легкие, смех птичьим криком вылетает наружу.

Именно с этой части побережья — оно называется Баррен — происходит мамина семья. Они сто лет жили здесь, где сланец серебрится на холмах. В шестнадцать я сюда вернулась, но никого не застала. Попробовала снова в девятнадцать. И вот еще раз теперь, в двадцать два. На этот раз я приняла решение ждать, сколько понадобится: сняла комнату в доме, где вскладчину живут студенты, нашла работу, и каждую свободную минуту провожу в библиотеке, пытаясь набросать свое генеалогическое древо. Это оказалось трудно, потому что очень у многих тут одинаковые имена, а я понятия не имею, к какой линии принадлежу и даже которая именно Ирис Стоун была моей матерью. Самое заветное мое желание: обнаружить хотя бы одного члена ее семьи, который покажет мне дорогу к ней.

На рассвете я наблюдала, как Хлоя и Меган сбросили мокрые купальники и ринулись в полосу прибоя, впечатали свои могучие тела в его челюсти.

За их гребками, подъемами, кручениями я могла наблюдать хоть весь день. Они хорошо знают океан, но то и дело ему противостоят. Они бьют его и молотят, не так, как пловцы: они рассекают его стены своим навощенным оружием. Это битва.

Я присоединилась к ним — без гидрокостюма, без доски, при мне только моя кожа. Океан смыл с меня все остатки горечи, возвратил свежесть. Выходя, я улыбаюсь так широко, что лицо того и гляди треснет. Мы все трое падаем на теплый песок; они расстегивают молнии друг на дружке, высвобождаются.

— Там девять градусов, — смеется Хлоя. Трясет спутанными кудряшками, оттуда высыпается килограмм песка. — Как ты выдержала без костюма?

Я ухмыляюсь, пожимаю плечами:

— Тюленья кровь.

— А, ну да, ты такая же темная, как и они.

Это я и раньше слышала. Черные волосы, черные глаза и очень-очень бледная кожа. Так когда-то выглядели черноволосые ирландцы, в те времена, когда народные сказки еще говорили правду и люди, возможно, действительно выходили из моря. Так выглядит и моя мама.

— Куда мы сегодня?

— Я дальше пешком, — говорю я. — Спасибо, что подвезли.

— А назад ты как? — интересуется Меган.

— Назад куда?

— В Голуэй. В свою жизнь. Ты разве не оттуда?

На этот вопрос я ответа не знаю. Мне всегда казалось, что моя жизнь здесь, при мне.

Бауэны живут в розовом коттедже рядом с Кильфе-норой. Им принадлежат городской паб «Линнанес», а еще все они играют кейли в городском ансамбле, который гастролирует по всему миру. Я видела в Сети их видео, отыскала два диска с записями в подпольной музыкальной лавке в Голуэе и страшно обрадовалась. Диски у меня крутятся непрестанно уже месяц. И вот я здесь и от нервов ничего не могу сказать. Только и хватило храбрости постучать в калитку, но мне не ответили, так что я заглянула сбоку, и мне показалось, что дома никого нет.

Тогда я перемахнула через забор — этакая одержимая. Но я должна понять, откуда родом моя мама. Я должна узнать, жила ли она здесь или, может, приезжала в гости. Это, как мне представляется, ее двоюродные, а может, троюродные или четвероюродные. Двоюродная бабушка? Не исключено, что я все перепутала, это еще более дальняя родня, да и вообще, может быть, ветви эти разошлись много поколений назад, однако я знаю, что хоть до какой-то степени они одна семья, и этого мне довольно.

На веревке сушится белье, задняя дверь чуть приоткрыта. Раздается лай, через секунду меня сминают: надо мной стоит черно-белая овчарка; язык, лапы, глаза — все страшно взбудораженное. Крякнув и усмехнувшись, я отпихиваю собаку, и тут…

— Это еще кто?

Я поднимаю глаза и вижу в проеме задней двери старуху. На ней сиреневый шерстяной пуловер, очки и шлепанцы; седые волосы коротко острижены.

— Я… Здрасте, простите, ради бога, я…

— Это еще что?

Я подхожу поближе — что непросто, потому что псина прильнула к моим ногам так, будто всю жизнь по мне тосковала.

— Я ищу Маргарет Бауэн.

— Это я.

— Меня зовут Фрэнни Стоун, — говорю я. — Простите, что вот так ворвалась.

— Стоун? То есть мы, похоже, родня? — И тут она улыбается, а потом смеется и приглашает меня в дом.

Она все еще смеется, пока готовит мне чай и пока я рассказываю, как к ней добралась — пешком и на попутках, и она смеется снова и начинает обзванивать родню: обязательно приезжайте сегодня вечером. Я понимаю, что она не надо мной смеется, она смеется от счастья, от радости жизни, и мне становится совершенно ясно, что она так смеется постоянно, каждый день, каждую минуту. Это беспримесная радость, воплощенная в человеке, и когда она отпускает пгуточку, что нам бы горяченького тодди сейчас вместо этой унылой чашки чая, я едва не ударяюсь в слезы прямо там, у нее на кухне.

— Ну, душенька, так вы у нас из какой ветви семьи?

Я внезапно впадаю в панику и отвечаю:

— Из австралийской.

— Из Австралии? — Она, похоже, недоумевает. — Боже мой, ну вы и издалека приехали. И что вас сюда потянуло?

О том, что я еще и ирландка, я ей не признаюсь. Это прозвучало бы лживо. В смысле, она-то настоящая ирландка, а я — этакая самозванка. Вместо этого я говорю, что родня моя уехала из Ирландии пять поколений тому назад, осела в Австралии — так, как мне рассказывали, было в отцовском роду. Говорю, что всегда хотела сюда вернуться, найти родню с другой стороны, потомков тех, кто остался — в отличие от нас, уехавших. Вот это уже ближе к моей истинной природе — видимо, оттого и делиться этим проще. Я — из уехавших, из искателей, из скитальцев. Из рода тех, что уплыли по воле волн, а не из укорененных, подлинных. Вот только какая-то часть моей души всегда хотела закрепиться здесь.

Она рассказывает про других родственников, которые перебрались в Австралию, других двоюродных, их бесчисленное число, и все они очарованы тем, что считают своим наследием, а потом она добавляет со смешком, что сама никогда толком не понимала этого очарования: с какой радости они сюда приезжают толпами, посмотреть на этот продуваемый ветром клочок земли, где люди живут — проще некуда. Как ей ответить, я не знаю, остается лишь согласиться, что это вещь необъяснимая, но как-то связанная, как мне кажется, с музыкой, сказками и поэзией, и семейными корнями, и давними узами, и любознательностью. Она это принимает за правду и тут же делает мне горячий тодди — наплевать, что еще рано. Ее муж Майкл сидит рядышком в кресле, и когда Маргарет нас знакомит, я подмечаю, что он не может говорить, да и двигаться не может, но он улыбается во весь рот, и я никогда еще не видела таких блестящих глаз, и она ухаживает за ним с нежностью, какую можно накопить лишь за целую жизнь любви.

Скоро являются родственники. Трое сыновей и четверо дочерей Маргарет, их супруги и дети. Сразу видно: никто из них понятия не имеет, кто я такая, но все пожимают мне руку или целуют в щеку, болтают и заливисто смеются, все набиваются за кухонный столик и освобождают место, чтобы на него можно было с почетом вкатить Майкла, и мы едим шоколадное печенье, пьем кока-колу из огромных бутылок, а потом, без всякой преамбулы, они вытаскивают инструменты и начинают играть.

Я сижу молча, ошеломленная, а вокруг витает музыка. Три скрипки, их безжалостно пилят и щиплют, комплект рожков, ручные барабаны, флейта, две гитары, несколько человек поют. Музыка разрастается, заполняет кухню до самых краев и дальше, она преисполнена жизни, души, веселья. Прямо на моих глазах половина всемирно, так его и разэтак, известного кейли-ансамбля из Кильфе-норы дает концерт на кухне. Маргарет подпрыгивает на стуле, глаза сияют от удовольствия. Она без предупреждения берет меня за руку. Я шепчу:

— У вас каждый вечер так?

А она отвечает:

— Нет, солнышко, это ради тебя.

И тут я начинаю плакать.

Потом они делают перерыв и требуют, чтобы я спела, и я с немалым стыдом вынуждена признать, что не знаю слов ни одной песни.

— Ни единой? — удивляется сын Маргарет Джон. — Да ладно, что-то наверняка знаешь. Выкрикни какое-нибудь имя. Или просто начни, а мы подхватим.

— Я… у нас в Австралии не так. Мы не разучиваем песни — в смысле, те, которые стоит петь. Мне ужасно стыдно.

Изумленное молчание.

— Ну, будем считать, у тебя появилось домашнее задание. В следующий раз приедешь в гости — привози песни, которыми поделишься.

Я стараюсь кивать как можно энергичнее:

— Обещаю.

Все заканчивается слишком быстро. Всем пора домой, а Маргарет пора укладывать Майкла. Я не знаю, что делать и куда идти. Вру, уверяю, что мне есть где остановиться, и сама не понимаю почему. Видимо, меня мутит от самой мысли причинить им еще какие-то неудобства.

Я с нарастающим отчаянием задерживаюсь у двери, хотя бедная Маргарет совсем устала.

— А вы знаете Ирис Стоун? — спрашиваю я наконец.

Она хмурит брови, задумывается, качает головой:

— Не припомню. Она из вашего рода?

Я сглатываю:

— Она моя мать.

— Ну, прекрасно. Если она, душенька, окажется в наших краях, скажите, чтобы к нам заглянула.

— Обязательно.

— Нет, ну ведь позор какой: ничего-то я больше про вас не знаю. Если подумать, то из всех Стоунов я была знакома только с Майрой Стоун, она вышла за старого Джона Торпи, кузена моего муженька. В последний раз, когда мы общались, они жили где-то на севере.

Я плохо понимаю, что это за люди, но обязательно выясню.

— Счастливо вам добраться домой, — говорит Маргарет. — Вас точно у нас не уложить?

— Точно. Спасибо вам, Маргарет. У меня сегодня был особенный день.

Я выхожу в темную ночь. До города далеко, но это меня не смущает. Ночь летняя, теплая, луна светит ярко, а ходить пешком я люблю. Может, мама моя и не бывала здесь, но я чувствую, что на шаг приблизилась к ней.

Пора возвращаться в Голуэй, ведь только оттуда можно разыскать Майру Стоун и ее мужа Джона Торпи.

Туда, где живет некий мужчина, с его кроющими и маховыми крыльями, спинками, затылками, макушками, живыми и мертвыми птицами. Не спросив моего разрешения, некая часть моей души почему-то повернулась в его сторону.

5

НА БОРТУ «САГАНИ», СЕВЕРНАЯ АТЛАНТИКА. СЕЗОН МИГРАЦИЙ


Мое тело обступили другие тела, они давят, локтями расчищают себе место. Видеть хотят все: на экране ноутбука — три красные точки.

Они движутся к югу.

— То есть мы пойдем за ними? — уточняет Мал. Я киваю.

Самуэль вглядывается в мое лицо и хохочет, хлопая меня по спине:

— Молодчина, девонька.

— А эти трекеры — они надежные? — скептически осведомляется Лея.

— Это геолокаторы, — говорю я. — Они измеряют уровень освещенности, а потом программа преобразует данные для вычисления широты и долготы и определения положения.

— Фигня какая-то.

Поскольку о трекерах я и сама больше ничего не знаю, мне приходится с ней согласиться.

— Башку убери с дороги, — говорит Бэзил, отпихивая Дэша в сторону, чтобы разглядеть получше.

Мы все вместе следим за точками. Поначалу меня тут терпеть не могли, но теперь, глядя на движение точек по экрану, команда кипит энтузиазмом. Птицы все еще дальше нашего к северу, они только покинули Гренландию, однако скоро нас нагонят — они ловко используют попутные ветра, чтобы передвигаться быстрее. Через некоторое время точки слегка расходятся, потом опять сливаются, а потом вдруг направляются в разные стороны.

— Ну, отлично. И что нам теперь делать? — интересуется Мал.

Я отношу ноутбук на мостик. Я тут еще не бывала, лишь наблюдала издалека и гадала, какие здесь принимаются решения. Эннис в одиночестве сидит у штурвала, устремив взгляд туда, где сливаются небо и море. Потолок на мостике выше, чем в других помещениях на борту, за исключением разве что «вороньего гнезда» — и в первый миг меня завораживает вид расстилающегося перед нами мира. Восход окрасил небо и море в тревожно-алый цвет.

— В первый раз вижу восход такого цвета, — бормочу я.

— Штормить будет, — говорит Эннис. А потом, не глядя на меня: — Чем могу помочь, Фрэнни Линч? — И в тоне, и в позе его скованность. Что-то заставляет его относиться ко мне с недоверием, неодобрением — он меня даже несколько невзлюбил. Почему — не знаю, но чувствую.

— Крачки покинули Гренландию. — Я ставлю ноутбук на большой круглый стол в середине мостика. Эннис подходит ближе, мы смотрим на точки. — Видишь, как они расходятся? — Два трекера направляются к востоку, другой, одинокий, отклонился к западу.

— Необычное дело? — интересуется он.

— Обычное. Так бывает. Они, как правило, летят одним из двух маршрутов. Либо поодиночке, либо небольшими группами, некоторые направляются к востоку, вдоль африканского берега. Другие — к западу, вдоль побережья Америки. А прямо — никогда. Выписывают такие дуги.

— А зачем удлинять себе путь?

— Они летят там, где есть ветра и пища, — как вот ты придерживаешься течений.

— Скопления рыб, про которые ты говорила.

— Именно.

— А ты можешь предсказать, куда они на сей раз направятся?

— У меня есть старые карты, где помечены их прежние маршруты, но данные устарели. Тогда еще была рыба. Теперь океан почти опустел и все иначе.

— Что ты мне предлагаешь делать, Фрэнни?

— Мне кажется, нам нужно последовать за двумя вдоль африканского берега. Больше шансов.

Он долго думает, глядя на экран.

Пульс слегка ускоряется, когда, проследив за его взглядом, я понимаю, куда птицы полетят первым делом. В Ирландию — или совсем рядом.

Эннис качает головой:

— Пойдем за теми, что летят к западу. Те моря я знаю лучше.

— Риск больше, — предупреждаю я. — Вполовину меньше шансов, что они найдут рыбу.

— Я не собираюсь на авось мотаться за красными точками через всю Атлантику.

Чем напоминать ему, что в этом весь смысл нашей затеи, я прикусываю язык:

— Ты тут главный.

— Оставь мне это.

Я открываю рот, чтобы ему возразить, сказать, что компьютер постоянно будет при мне, а потом соображаю, как это глупо. Он не сможет следовать за птицей, которую не видит. Взглянув на точки в последний раз, я оставляю ноутбук и направляюсь к дверям.

— Вот что, — задерживает он меня. — Трекеры у меня есть, а ты-то мне зачем?

Я поворачиваюсь, встречаюсь с ним взглядом. Он смотрит на меня впервые с тех пор, как мы ушли из Гренландии. В глазах вызов, рвущийся на поверхность. Я вижу: он хочет высадить меня обратно на берег, и во мне вскипает бешенство. Хочется на него рявкнуть: пусть только попробует меня выгнать; сказать ему правду: я спалю эту чертову посудину дотла, но не позволю следовать за птицами без меня. Я слишком далеко зашла, слишком много пережила всякой хрени.

Вот только, наряду со свирепым сердцем, есть во мне и спокойное. Голос его часто звучит как голос моего мужа, и оно призывает к осмотрительности, предупреждает, что путь предстоит неблизкий и хитроумие послужит мне лучше, чем ярость.

Я прочищаю горло и говорю:

— Незачем. Зато ты мне нужен. Думаю, ты должен поступить так, как тебе советует совесть.

Эннис отводит глаза, вновь кладет руку на штурвал:

— Как твои руки?

Я не тружусь отвечать. Он сам знает, как мои руки. И изображать, что я ему чем-то обязана, буду только до необходимой степени.

Шкипер меня отпускает.

— Чего он на меня так взъелся? — спрашиваю я вечером в кают-компании.

Члены экипажа глядят на меня поверх карт — они играют в покер. Лея закатывает глаза, опускает их обратно к своим картам.

— Он не взъелся, — начинает Самуэль.

— Мне кто-нибудь правду скажет? Что такое я сделала?

— Дело не в том, что ты сделала, — скованно отвечает Мал.

— А в том, кто ты есть, — брякает Аник без обиняков.

Я смотрю на него — никогда не разберусь в этом непроницаемом лице.

— И кто я есть?

— Салага, — поясняет он. — Опасная. Слишком безбашенная, чтобы находиться на борту.

Слова растворяются у меня на языке.

Повисает душное молчание.

— Ты в этом не виновата, — мягко замечает Дэш. Но это, разумеется, не так.

Пусть и не положено, но дважды в день я захожу на мостик посмотреть, как там крачки. Красные огоньки мерно подмигивают, старательно отслеживая их путь. Птица, за которой мы следуем, ведет нас к югу и к западу, к побережью Канады. Эннис прокладывает курс, на котором, по его расчетам, мы должны перехватить крачку — если она не изменит траектории. Ни о чем другом он со мной не разговаривает, да и смотрит на меня редко, но это не имеет значения; с каждым визитом на мостик я все сильнее привязываюсь к красной точке, сильнее за нее переживаю, сильнее люблю.

Днем море тихое, на небе ни облачка. Мы медленно скользим по гладкой, как стекло, воде.

Я вяжу узлы. Понятное дело.

— Покажи стопорный узел, — говорит Аник.

Я обвязываю канат потоньше вокруг толстого, набрасываю петлю, выбираю слабину, а потом затягиваю до полного стопора.

Аник, похоже, не впечатлен.

— И зачем он нужен?

— Чтобы тянуть что-то вдоль. Или ослабить натянутый шкот, когда шкив застрял.

Он внимательно смотрит мне в лицо.

— Ты хоть представляешь, что это значит?

— Нет.

Он, кажется, почти улыбается. А потом велит мне, козел, завязать еще пятьдесят стопорных, прежде чем перейти к шкотовым.

Стоит Анику отойти, я опускаю канаты, запрокидываю голову и наслаждаюсь солнышком. Палуба подо мной нагрелась, воздух еще студеный, но мне наконец-то не понадобились пятьдесят слоев одежды. Мысли, как всегда, уплывают к Найлу. Думаю о том, как бы он свыкся с такой жизнью, с физическим трудом. Ум у него всегда был проворным, постоянно искал ответы на неразрешимые вопросы — тут Найл, наверное, отупел бы от скуки, но мне кажется, ему полезно было бы перестать так много думать. Ему пошло бы на пользу пожить телом, а не головой. Хотя — руки. Они у него гладкие, тонкие, холеные. С невероятной достоверностью я ощущаю их на себе — они гладят мою согревшуюся на солнце кожу, обветренные губы, усталые веки, массируют саднящий череп, как умеют только они. Было бы ужасно, если бы их терзали так же, как мои.

С неба прилетает голос.

Прищурившись, я разглядываю Дэша в «вороньем гнезде». Он смеется, указывает куда-то рукой.

Канаты выпадают из рук — забытые. Ноги несут меня к лееру, сердце так и бухает. Теперь я тоже их вижу — белые силуэты вдалеке, и они подлетают все ближе.

6

Когда мне было шесть, мы с мамой сидели в садике за домом и смотрели, как вороны рассаживаются на огромной вербе. Зимой ее длинные плакучие листья были цветом как снег на земле или как тонкие усики старика, а прятавшиеся между ними вороны напоминали комья угля. Для меня в их присутствии было нечто сокровенное, хотя в шесть лет я еще и не знала, что именно. То ли одиночество, то ли его противоположность. Они были и временем, и миром; в них скрывались расстояния, которые они способны преодолеть, и места, куда мне за ними не последовать.

Мама не велела их кормить, а то они обнаглеют, но стоило ей уйти в дом, я все равно это делала. Корками своих тостов или апельсиновым кексом мистера Хейзела, которые аккуратно прятала в карманах, а потом тайком разбрасывала на морозе. Вороны привыкли к подношениям и стали прилетать чаще; некоторое время спустя — каждый день. Они усаживались на вербе и высматривали, когда я накрошу им угощение. Их было двенадцать. Порой — меньше, больше — никогда. Я ждала, пока мама займется делами, а потом выскальзывала к ним наружу, туда, где они ждали.

Вороны повадились за мной летать. Если мы отправлялись за покупками, они летели рядом, усаживались на крыши домов. Если я уходила вдоль каменных стен в холмы, они кружили сверху. Следовали за мной в школу и ждали на деревьях, когда закончатся уроки. Они сделались моими неизменными спутниками, и мама — видимо, чутьем угадав, что я хочу это хранить в тайне, — постоянно делала вид, что не замечает черного облака моих поклонников.

Настал день, когда вороны начали приносить мне ответные подарки.

Мелкие камушки и блестящие фантики оставляли в саду или бросали к моим ногам. Скрепки и шпильки, безделушки и мусор, иногда — осколки ракушек, обломки камней, кусочки пластмассы. Все их я складывала в коробку, которая год от года становилась больше. Подарки они приносили, даже если я забывала их покормить. Они принадлежали мне, а я — им, и мы любили друг друга.

Так оно продолжалось четыре года, день за днем, без осечки. До того дня, когда я бросила не только свою маму, но и двенадцать своих родных душ. Иногда мне снится, что они сидят на дереве и ждут девочку, которая никогда не вернется, и приносят ей один бесценный дар за другим, и все эти дары лежат, невостребованные, в траве.


НА БОРТУ «САГАНИ», СЕВЕРНАЯ АТЛАНТИКА. СЕЗОН МИГРАЦИЙ


Птицы уже утомились, хотя это только начало пути — хорошо, что мы их отыскали. Они направляются к нам, и небо будто раскалывается и падает крылатыми обломками — они садятся на палубу, повсюду, их не меньше двадцати. Складывают крылья и безмятежно разглядывают проплывающий мимо мир, довольные, что их немного подвезут. Застопорив мышцы, я замираю, мне страшно их напугать, но чем дольше я стою, задерживая дыхание, тем яснее становится, что их ничто не напугает — им решительно наплевать на то, что я здесь. С «вороньего гнезда» спускается Дэш, остальные тоже бросают свои дела, выходят на палубу посмотреть на птиц, побыть с ними рядом.

— Забываешь, пока не увидишь… — произносит Бэзил, и мы все понимаем, о чем он. Легко забыть, как их когда-то было много, каким они казались обычным явлением. Легко забыть, насколько они прекрасны.

Первым интерес утрачивает Аник и пытается заставить меня вернуться к работе, но я делаю неприличный жест, и он отступает.

С палубы я ухожу только в самый студеный час глубокой ночи, а так, пока длится этот визит, я сижу рядом с птицами, как можно ближе, и пишу письма Найлу. Я фиксирую все: описываю ему крачек в мельчайших подробностях. Как они забираются клювами под перья, чтобы их почистить, как перекликаются друг с другом через всю палубу, на языке, за владение которым я отдала бы что угодно. Как, если потянет ветром, они расправляют крылья и чуть-чуть приподнимаются в воздух, зависают без опоры — вроде бы без особой надобности, так, для развлечения. Я записываю все это для Найла: когда он станет читать эти слова, его наполнит отвага этих птиц, в точности как ветер наполняет их перья.

Крачки провели на судне уже целые сутки, когда появился Эннис и сел со мной рядом на палубе. Лишь он один пока не приходил побыть с ними. Седина у него на висках блестит в полуденном свете.

— Похоже, насчет шторма ты ошибся, — говорю я.

— Которая твоя? — интересуется Эннис.

Я указываю: она сидит на крыше мостика, из-под оперения выглядывает пластмассовое кольцо на лапе. Глаза ее закрыты — похоже, спит. Видимо, тут же, на судне, и ее самец: они редко пускаются врозь в дальние странствия.

— А чего они застряли? — спрашивает Эннис.

— Почти полное безветрие. Решили передохнуть.

— А согнать их можно?

Я бросаю на него резкий взгляд:

— Нет, Эннис согнать их нельзя. Они улетят, когда надумают, а мы пойдем следом.

Будь это в моей власти, я довезла бы птиц до места. Защитила бы от всех опасностей пути. С другой стороны, только дурак станет защищать живое существо от его собственных инстинктов.

Не сказав больше ни слова, Эннис уходит обратно на мостик. Некоторое время я слежу за ним сквозь просоленное стекло, а потом взгляд мой возвращается к более милым созданиям.

К вечеру ветер усилился. Я так и не стронулась с места — не в силах я потерять ни одного бесценного мига. Члены экипажа по очереди приносили мне поесть, присаживались ненадолго, задавали вопросы про птиц. Как они узнают, куда им лететь? Зачем летят так далеко? Почему они — последние, почему именно эти, как это им повезло больше других? Ответов я на самом деле не знаю, но отвечаю как могу, да и, чего уж там, нужны им совсем не ответы, они просто хотят вспомнить, каково это — любить живое существо, но не человека. Безымянная грусть, обреченные птицы. Обреченные животные. Как здесь будет тоскливо, когда останемся только мы.

Не одна я провожу на палубе все мыслимое время. Прошлой ночью Малахай почему-то решил, что крачек нужно завернуть в одеяла и отнести в каюту: там им будет тепло и безопасно. Приходится убеждать его в том, что птицам негоже проводить последнюю миграцию в плену, да и пока рано, они еще полны сил, они наслаждаются полетом. Я застаю Лею за пением песенки одной из птиц, а Бэзил, несмотря на строгий приказ, потихоньку выносит им крошки, которые не вызывают у них никакого интереса, тем более что кормить птиц — полный бред, мы ведь именно потому за ними и следуем, что они ищут пропитание.

На палубу вышла вся команда. Я их предупредила, что, когда погода поменяется, птицы улетят, вот они и пришли попрощаться.

Первой в воздух поднимается моя. Я уже привыкла считать ее своей, потому что она тогда прижималась ко мне, льнула к моей грудной клетке. На золотом заходе солнца она поднимается, расправляет крылья, парит. Делает пробу воздуха, собственного голода, возможно — собственного желания. Похоже, ощущения ей по душе, потому что одним взмахом крыльев она взмывает в небо, без всяких усилий набирает и набирает высоту, ни к чему не привязанная.

Сородичи следуют за ней, вся команда машет на прощание, окликает, желает счастливого пути.

Самуэль смахивает слезы пухлыми пальцами. Заметив мой взгляд, он раскидывает руки и беспомощно произносит:

— Если они последние…

Заканчивать фразу не обязательно.

— Далеко не улетай, — доносятся до меня тихие слова Аника, обращенные к одной из крачек, покидающей палубу.

Я нахожу в небе свою крачку — она летит во главе. Становится меньше и меньше: вполовину, еще вполовину.

«Не надо, — шепчу я ей про себя. — Не бросай меня».

Но я знаю: она не может иначе. Такова ее природа.

7

ГОЛУЭЙ,

ИРЛАНДСКИЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ УНИВЕРСИТЕТ. ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД


— Вы пропустили мою лекцию, — раздается голос, а я как раз отскребаю унитаз.

Оглядываюсь через плечо, продолжаю отскребать.

— Смысл драить этот нужник, если вы даже на лекции не ходите.

— Работа такая. Приходится драить и что похуже.

— А зачем вообще драить?

Я спускаю воду и выпрямляюсь — достал он меня своей заносчивостью. Он перегородил дверь в кабинку и здесь, рядом со мной, кажется выше, чем за кафедрой.

— Прошу прощения.

Профессор Линч рассматривает меня, слегка закинув голову. Взгляд сосредоточенный, будто перед ним представитель непонятного вида. К сегодняшнему костюму он надел фиолетовый галстук-бабочку. Выглядит глупо, но в этом, видимо, вся соль.

— Не явитесь еще раз — поставлю вам пропуск, тогда зачета не получите.

Я улыбаюсь:

— Удачи вам с этим. А теперь проваливайте, а то изгваздаю перчатками в дерьме.

Он отступает.

— Как вас зовут?

Я рывком стягиваю перчатки, швыряю их в ведро, а потом достаю оттуда мешок и тащу его к мусорному баку.

— Вы что тут делаете? — кричит он мне в спину.

Да уж, хороший вопрос.

В следующий раз он попадается мне на глаза, когда я подметаю двор перед университетским кафе. Он с несколькими коллегами, они пьют американо; между тучами — этакая невидаль — проглянуло солнышко. Он пристально смотрит на меня через весь двор: не знаю, откуда я это знаю, потому что старательно не смотрю в ответ. Просто чувствую. Я подхожу ближе — такая у меня работа, ничего не поделаешь, оказываюсь у соседнего с ним столика, где рассыпали тонну жареного картофеля. Нагибаюсь, чтобы его собрать, смеюсь, потому что на столик садится чайка и пытается отобрать у меня ломтик.

— Ладно, твоя взяла, обжора. — Я оставляю картофель птице, причем по ходу дела понимаю, что давненько уже не видела птиц в этом дворике, а раньше тут поди поешь без того, чтобы на тебя набросилась целая стая. Без шумных свар из-за объедков стало гораздо тише.

— Прошу прощения, — произносит женский голос, и, подняв глаза, я обнаруживаю, что в лицо мне пихают тарелку. Это одна из дам из-за стола профессора Линча, на тарелке полно объедков. Я ее тут не раз видела — она преподает на факультете точных наук, за тридцать, обаятельная, но сейчас явно раздражена.

— Я не официантка, — сообщаю я ей. Кроме того, всем известно, что убирать за собой посуду полагается самостоятельно.

— А кто вы?

— Уборщица.

— Ну… вот. — Она еще настырнее сует мне тарелку, приходится взять.

— Отнести ее за вас внутрь?

Глаза ее с изумлением возвращаются ко мне. Сужаются, как будто она только сейчас меня заметила и совсем не обрадовалась увиденному.

Было бы неплохо.

— Может, вас еще и в уборную сопроводить? Я отлично подтираю задницы.

У нее отваливается челюсть.

Я несу тарелку внутрь и — не знаю, с чего бы это, — подмигиваю Найлу Линчу, когда прохожу мимо. На долю секунды лицо его становится страшно озадаченным — выходит, дело того стоило.

Я проколола переднее колесо, потому и топаю пешком вдоль мыса — и тут вижу его в третий раз за день. Он сидит на скамейке, которую я очень люблю, и держит в руках бинокль, в который можно наблюдать, как морские птицы скандалят и ловят рыбу на ужин. Бакланы бесстрашно рассекают телами темную воду.

Я останавливаюсь с ним рядом. Солнце клонится к горизонту, но в это время года оно стоит далековато на севере, не разглядишь, где оно скрывается за мысом, да и облака висят низко. Свет над миром пепельный, море в этот час взъяренное, норовистое, любознательное.

Через некоторое время я говорю:

— Привет.

Профессор Линч так и подскакивает:

— Господи. Чтоб вас. Напугали.

— Квиты.

Взгляд мой падает на его бинокль, который он передает мне без единого слова. В тот же миг птицы из расплывчатых становятся элегантно четкими, внятными и настоящими. Они, как и всегда, крадут у меня дыхание — существа, для которых быть крылатыми — обычное дело.

— Я — Найл.

Я не отвожу глаз от птиц.

— Знаю.

Он стоит, но внутри — нервическая торопливость, которая немедленно сообщает мне: что-то не так. Я опускаю бинокль, направляю взгляд туда, куда указывает его палец, снова поднимаю бинокль, вижу. Гребная лодка. Опознала я это суденышко — оно обитает дальше по берегу, много лет назад пришло в полную негодность и служит теперь рекламой цветочного магазина Нэн. Корпус обвешан всякими украшениями — искусственными цветами, ленточками и прочим, а на носу, разумеется, золотистая надпись, которая гласит: «У Нэн». Обычно на берегу судно удерживает якорь, однако его, видимо, оторвало или оторвали, потому что лодка не лежит спокойно на пляже, а стремительно уплывает вдаль — тянет ее красно-желтый пляжный зонтик, раскрытый, чтобы поймать всю силу ветра. На дне лодки двое мальчишек.

— Их ветром уносит, — говорит Найл.

— А там течение подхватит. — Я даже вижу это течение, оно терпеливо, безжалостно поджидает добычу. Темная линия на стыке волн.

Найл начинает разуваться.

— Ты хорошо плаваешь? — спрашиваю я. А внутри уже все движется. Тело все поняло.

— Не слишком, но…

— Давай за подмогой. Найди лодку, вызови скорую.

— Эй!

Велосипед — какой с него толк — шлепается на землю. Я не разуваюсь, ведь придется бежать. Входить в воду прямо здесь глупо: от мыса в море тонким пальцем уходит длинная коса; с ее конца доплыть до лодки будет проще — не совсем против течения. Земля под ногами неровная, в голове проносятся мысли: как здорово, что утром я надела кроссовки, нужно попробовать не сбить дыхание на бегу — оно еще понадобится для заплыва. Насколько холодной окажется вода? Далеко ли уже унесло мальчишек? Какой ненадежной выглядит лодка.

До края косы, окаймленного белой пеной, я добираюсь за несколько минут. Сброшенная куртка падает за спину, ее подхватывает волна. Кроссовки скинуты, я вбегаю в море и на первых шагах ощущаю привычный вброс адреналина в сердце. В этом океане я плаваю круглый год, в любое время дня, в любую погоду. Плаваю утром и вечером, при каждой возможности. В результате научилась не то чтобы одолевать море — и даже, если честно, не научилась в нем выживать, — но всего лишь сознавать, насколько оно капризно, и это после стольких-то лет. Сегодня оно, возможно, меня заберет, как могло забрать ребенком — или заберет старухой. «Только полный идиот, — говаривала мама, — не боится моря».

Зайдя достаточно далеко, я набираю полные легкие воздуха и ухожу под воду. Холодно, но бывало и хуже. Весь вопрос в том, насколько быстро будет падать температура тела. Ну ладно, сейчас нет смысла об этом думать. Нужно сосредоточиться на движениях рук, на гребках, на ровной плечевой дуге, на мощных ударах ног в носках, а главное, главное, на притоке воздуха в легкие. Дышать нужно безупречно, точно под звук метронома, так же ровно и уверенно.

Я часто останавливаюсь, отыскиваю глазами лодку, подправляю траекторию. Каждый раз кажется, что она еще дальше. Течение — ужас. Ужас есть и внутри, он призывает повернуть обратно. Я не хочу умирать. Слишком много приключений ждет впереди. Снова и снова приходит мысль: «Так, ну вот она, точка невозврата, теперь ты, похоже, утонешь вместе с этими пацанами» — и ради чего? Но я все плыву и наконец оказываюсь на расстоянии, с которого они могут меня услышать.

— Закройте зонт!

Мальчишки пытаются, но ветер свистит, у них ничего не получается.

Наконец пальцы нащупывают жестяной борт, потом — его край. Руки дрожат от усилия, с которым я пытаюсь затянуть тело в лодку. Кажется — слишком, представляется, каким это будет облегчением — упасть обратно в объятия воды, но тут цепкие ручонки хватают меня за запястья, пытаются помочь. Это придает мне решимости, и с низким звериным рыком я переваливаюсь через борт.

Я хватаю зонтик, с усилием закрываю. Скорость значительно снизилась. Слава богу, в лодке есть весла. Я правлю к земле, но быстро понимаю, что туда не добраться.

— Слева есть бухта, — говорит один из мальчишек.

Я смотрю на них в первый раз. Лет восемь-девять. Один — с рыжими веснушками, у другого темная кайма обвела еще более темные глаза. Оба на удивление спокойны.

Рыжий указывает на юг, и я соображаю, что он прав, до бухты не так далеко, по волнам до нее будет проще добраться. Я веду лодку к югу, табаня одним веслом, обходя мыс по широкой дуге.

— Лодка долго не выдержит, — говорю я. — Плавать умеете?

— Немножко.

Мы легли на курс, я налегаю на весла, стремительно движусь к ближайшей суше. Но лодка набирает все больше воды — набирала с первой минуты. Нам уже по лодыжку, потом по колено.

— Так, прыгаем, и держитесь ко мне поближе.

Мы скатываемся в воду и пускаемся в путь, — ну и мальчишки, до чего же отважные и до чего же неуклюжие в воде, молотят руками-ногами, и «немножко» оказывается «вообще-то нет»: всяко недостаточно, чтобы это нам помогло. Я хватаю их за куртки, будто за шкирку, левой рукой, а правой гребу, отталкиваюсь ногами, как одержимая, как адский зверь, — волоку их за собой со скоростью улитки.

На земле мы оказываемся через двадцать минут, через час, два — какая разница, и хотя вслух я в этом не признаюсь, вряд ли бы я смогла продержаться сильно дольше. Всяко не с двумя грузилами на моих мышцах — я всегда считала эти мышцы сильными, но сейчас они ослабели. Вот только это еще не конец, потому что дожидается нас не мягкий песочек, как это бывает на пляжах в Австралии, а остроконечные скалы и набегающие на них угрюмые валы. Я делаю все, чтобы меня выбросило первой, а мальчишек на меня, чтобы их не побило, но пока меня волочет по острым зубам, в боку вспыхивает пламя.

Размышлять некогда: следующая волна долбанет еще сильнее, нужно от нее уходить. Я волоку мальчишек на мелководье, велю карабкаться вперед, да побыстрее, — они слушаются, поскальзываются, оступаются, добираются до сухих скал; выбираюсь и я — как раз перед тем, как набегает очередная волна; тут все мы плюхаемся на попы, а могли бы, как мне кажется, и вообще растечься по земле.

Сидим тихо, не разговариваем. Сквозь рев волн издалека доносится вой сирены скорой.

Холодно хрен знает как.

Появляется профессор Найл с моим велосипедом.

— Целы, ребята?

Мы все трое киваем.

— Сейчас будут ваши родители, — говорит он, и я с запозданием осознаю, что он сумел доехать сюда на моем велосипеде, со спущенной-то шиной.

По склону холма шагают несколько фигур. Найл набрасывают свою куртку на дрожащих мальчишек, но она маловата и тут же соскальзывает.

Я встаю. Тело болит, но как-то смутно, задним умом. Видимо, боль накатит позднее, обнажит все нервы, но сейчас я как в тумане — даже собственных зубов не чувствую.

— У тебя кровь, — говорит Найл Линч.

— Не-а, — отнекиваюсь я, хотя кровь действительно течет.

Я наклоняюсь к велосипеду, он тянется к нему секундой позже, мы поднимаем его вдвоем. Он подает мне мои кроссовки и куртку — вот уж не думала, что он их подберет.

— Спасибо, — говорю я, и он вглядывается в меня слишком пристально, так что я перевожу взгляд на мальчишек.

Они встречаются со мной глазами. Улыбаются. Этого достаточно — более чем достаточно. Не хочу я родителей, скорой, больницы и вопросов. Улыбки меня вознаградили. Я ухмыляюсь в ответ, поспешно машу рукой, а потом снова толкаю велосипед в сторону травянистого холма.

Один раз оглядываюсь. Найл не сводит с меня глаз, будто бы имея в виду, что мне следовало бы что-то сказать, вот я и говорю единственное, что приходит в голову, а именно: «До скорого», и направляюсь домой.

Кровь утекает в водосток. Пальцы на ногах лиловые, в голове пустота. Я свернулась клубочком на полу в душе, горячая вода почти закончилась; через пару минут иссякнет, и я замерзну снова, но мне все равно не пошевелиться.

Забыла спросить мальчишек, как их зовут. Это, наверное, неважно, но сейчас хочется знать. Хочется вернуться в море.

В бедро впились два осколка камня; с ребер и ляжек соскоблен слой кожи. Начинают проступать гематомы. Боль после заплыва проникает даже в кости.

Когда откладывать уже больше нельзя, я неловко поднимаюсь, поворачиваю краны. Даже вытереться полотенцем не так просто. Я присаживаюсь на унитаз и щипчиками выковыриваю гравий из-под кожи. Дезинфицирующего средства нет, поэтому я натягиваю трусики, майку и отправляюсь на кухню искать текилу. Плеснуть на бедро, хлопнуть рюмочку.

Соседки обнаруживают меня в кухне на скамье — бутылка пуста наполовину. Их это не удивляет. Они достают рюмки, присоединяются, однако быстро отползают, я снова остаюсь одна, вот только бутылка опустела, боль отступила на задний план, пульс гулок от адреналина. Хочется на улицу, но я будто приросла к месту, слегка покачиваюсь, слишком ошарашенная жизнью и бытием, чтобы двигаться.

Думаю о маме: она всегда отчетливо видела все прелести и опасности жизни, знала, как тесно они переплетаются. Я размышляю, что увело ее за океан и завело в постель монстра. Гадаю, сознавала ли она, каков он, с самого начала — скорее всего, сознавала. Возможно, ее завораживала его сущность, хотя именно эта сущность их и разлучила. Гадаю, могло ли хоть что-то пробиться сквозь стену гнева, заставившую моего отца стиснуть ладони вокруг шеи другого мужчины. Чувствовал ли он, прямо по ходу, хоть толику сожаления? Был ли ему явлен ужас того, во что он превращается? Гадаю, о чем он думает в тюрьме, стал ли для него гнев своего рода старым закадычным приятелем или предметом пылкой страсти. Возможно, он его ненавидит, возможно, так и похоронил его в глотке того, кого лишил жизни.

Блядь. Я напилась. Вот эти мысли и лезут без приглашения.

Я сползаю со скамьи и тащусь в спальню, которую делю с Шинед и Лин. Они спят — это понятно по тихому похрапыванию Шинед. Чтобы провалиться в сон, я думаю о море, вот только ритмы его нынче сбивчивы и не успокаивают. Слишком живой я себя чувствую, чтобы успокоиться.

В три утра раздается стук в нашу входную дверь. Я это слышу, потому что не сплю и таращусь на будильник Лин, когда тонкие, как бумага, стены домика начинают сотрясаться от ударов. Кто бы это ни устроил, мало ему не покажется. Каждый из семи обитателей Застенного поместья, как мы его прозвали, способен выдать такую матерную руладу, что и матрос покраснеет.

Генри — он ближе всех к входной двери — встает, мы все вслушиваемся в шлепанье его ног по половицам.

— Чего? Чувак, да ты в курсе, который час?

— Насколько мне известно, две минуты четвертого, — раздается голос, и он мне знаком. — Простите, что побеспокоил.

Я сажусь, все еще в полусне.

— Здесь живет Фрэнни Стоун? — продолжает голос, и по поместью проносится нестройный стон.

Шинед и Лин швыряют мне в голову подушки, пока я ковыляю к двери.

На нашем крыльце стоит Найл Линч, залитый серебристым светом луны над Голуэем. На нем тот же костюм, что и вечером, он курит сигарету. Выглядит худощавым, бледным. И что в нем такого, что всех к нему тянет? Не понимаю. По крайней мере, когда он не говорит о птицах.

— Ты чего тут делаешь?

— Я входить не стану.

Я моргаю:

— Да уж это точно.

— Будешь? — Он протягивает мне самокрутку.

— Фу. Нет.

— Тогда держи. — На сей раз холщовый мешочек со всяким разным. Я с любопытством вглядываюсь, кое-что опознаю: бинт, дезинфицирующее средство, болеутоляющее, бутылка джина.

— Спасибо. В смысле, у меня есть…

— Я так и полагал. — Он беспомощно всплескивает руками: — Сделала такое, а потом просто взяла и ушла, а видок у тебя был хреновый, и никто тебя даже не поблагодарил.

Я перевариваю.

— Так ты меня благодаришь.

Он передергивает плечами:

— Ага. Вроде того.

— Ладно.

Он докуривает, тушит сигарету ботинком, достает кисет.

— Ты его там и оставишь?

Он вслед за мной опускает глаза на окурок. Слегка улыбается:

— А что, он тебе нужен?

— Подбери, а! Гадость какая.

Он нагибается со смехом.

— Господи, да я и так собирался. Прости, в такое время туго соображаю. — Распрямляясь, он уже не смеется: — Я думал, ты сегодня вечером погибнешь. И эти мальчишки тоже.

Молчание. Я пожимаю плечами: почем мне знать, каких он от меня ждет слов.

— Тебе, типа, жить надоело?

Я сдвигаю брови — хочется его убить. А то он сам не собирался прыгнуть в воду. Да и любой бы прыгнул.

— Вы зачем сюда явились, профессор?

Найл Линч вручает мне папку. В темноте разобрать написанные на ней слова удается не сразу: «Абитуриенту Ирландского национального университета».

Щеки неприятно вспыхивают.

— Что это? — А потом: — И как ты узнал, где я живу?

— У начальника твоего спросил. Он мне и поведал, что ты не студентка.

— И что?

— А то, что я, по доброте душевной, предлагаю тебе и дальше ходить ко мне на лекции, пока не поступишь официально: я вообще добрый человек.

— Нет, спасибо.

— Почему это?

— Не твоего ума дело. Да, и кстати. — Широкий жест, описывающий его присутствие. — Это полная фигня. Я тебе даже имени своего не говорила.

Я пытаюсь всучить ему папку обратно, он не берет. Знать, что я и школу-то не окончила, ему не обязательно. Университет для меня закрыт.

В кисете у него лежит уже готовая самокрутка, я смотрю, как он чиркает спичкой, подносит огонек к кончику, я слежу за красным раскаленным кружком, слежу, как он глубоко затягивается, закатив при этом глаза, будто совершает некий религиозный обряд. Воображаю гадкий вкус у него во рту и на языке.

— Выброси, сожги, как хочешь, — говорит он. — Но сперва прочитай. И на лекции ко мне продолжай ходить. — Он слегка улыбается. Опасная улыбка, такую лучше не хранить. — Я никому не скажу.

Он уходит, а я твержу себе: «Не спрашивай, не спрашивай, не спрашивай», а потом спрашиваю:

— Зачем тебе это?

Найл останавливается, смотрит через плечо. Волосы и глаза у него густо-черные, кожа — серебристая. Он говорит:

А затем, что остаток жизни мы с тобой проведем вместе. — А потом добавляет: — До скорого.

Я захожу внутрь еле дыша. Ложусь на свой односпальный матрас на полу, не обращая внимания на хихиканье соседок: они слышали каждое слово.

Вновь я в объятиях моря: между страницами бланков он спрятал единственное черное перышко.

Я выжидаю, когда все снова заснут, а потом дотрагиваюсь раскаленным кончиком пера до губ, а потом ласкаю себя под мысли о Найле Линче.

8

НА БОРТУ «САГАНИ», СЕВЕРНАЯ АТЛАНТИКА.

СЕЗОН МИГРАЦИЙ


Сирена ревет на все судно, мысль у меня одна: «Слава богу». Даже если мы тонем, даже если нас ждет еще один айсберг или свирепый шторм, мне пофиг — только бы выбраться из этого закутка. Я вылезаю из койки, нацепляю поверх термобелья непромокаемую куртку. Подпрыгиваю, натягивая сапоги, — искалеченная правая нога мешает держать равновесие, потом устремляюсь бегом вслед за Леей. Остальные члены команды проносятся мимо в сторону трапа, ведущего на палубу.

Бэзил ухмыляется мне:

— Похоже, наш чертяка что-то нашел.

Я улыбаюсь в ответ, думая про себя: нашел-то не Эннис, а птицы. Выскакиваю вслед за остальными в слепящий свет прожекторов. Два озаряют палубу — судно стоит на месте, — еще один неспешно раскачивается над водой. Мы все кидаемся к фальшборту — посмотреть, что обнаружил Эннис. Черный океан слегка отсвечивает серебром: у самой поверхности, похоже, плывут сотни рыб, а над ними парят крачки, прядают вниз, уходят под воду, едят до полного насыщения.

Голоса раскатисты от волнения. Это действительно редкость.

— Поехали! — гремит с мостика голос Энниса, и я, повернув голову, вижу, как на лице его вспыхивает улыбка.

Мал и Дэш поспешно накручивают два шкива, и я понимаю: на воду спускают маленькую шлюпку. Аник перемахивает через фальшборт и грациозно приземляется в лодку — движения у него как у танцора. Шлюпку опускают на воду, Аник отшвартовывается. Я вижу, как он выводит шлюпку на большую воду, вижу, что за собой он тащит плотно свернутый невод. Лея стоит у рукояти, следит, чтобы сеть разворачивалась не перекашиваясь и не путаясь, Аник же тащит ее во тьму — верхний край помечен желтыми пробковыми поплавками, которые мне так хорошо знакомы, нижний оттянут вниз грузилами. Аник широким кругом растягивает невод над косяком.

— Что теперь? — спрашиваю я.

Мал — он стоит со мной рядом — указывает на невод:

— Когда Ник закончит и шкипер подаст сигнал, мы стянем грузила — как кошелек закроем, чтобы рыба не выплывала снизу. Потом лебедкой вытащим сеть на палубу. Готовься, малышка Фрэнни. Думала, тебе тут тяжко приходится? Вот сейчас начнется настоящая работа. Надо будет паковать рыбу.

Аник замыкает круг — концы соединились. Поразительно, как быстро он это сделал: крошечную шлюпку он ведет по воде так, будто для этого и родился. Полуторакилометровый невод. Малахай сказал: чтобы водить шлюпку, нужно не признавать законов, тут каждый устанавливает их себе сам. Глядя на движение одинокой лодчонки, я наконец понимаю, что он имел в виду.

Тросы натянулись.

— Стягиваем! — командует Эннис.

Мы смотрим, как тросы тянут грузила. Что происходит под водой, мне не видно, но поплавки дергаются, пляшут — похоже, невод внизу движется. Серебристые чешуйки обезумели, мечутся по поверхности, плещутся в панике. Есть в этом нечто чудовищное, будто мы поймали могучего морского зверя и вытаскиваем его из глубин.

Птицы взмывают вверх, исчезают — их пиршество прервали.

Меня внезапно одолевает тревога.

Лебедка останавливается.

— К подъему готов! — докладывает Лея.

Мал и Дэш поднимают Аника со шлюпкой обратно на борт, потом все трое поспешно натягивают прорезиненные комбинезоны, большие резиновые перчатки. Рапортуют о готовности и ждут на палубе подъема невода.

Эннис стоит у рычага, включающего тягу, и кричит, чтобы все отошли, а потом лебедка, дернувшись, медленно начинает вытягивать из океана тяжелую сеть. Вода с ревом хлещет наружу, я начинаю различать очертания рыб — их сотни, а может, и тысячи: те, что сверху, беспомощно бьются, оказавшись на воздухе. Я не ждала, что их будет столько, хотя и видела размеры невода.

Не хочу на это смотреть. Не могу отвести глаза. Нужно это как-то остановить. Разумеется, я ничего не могу остановить.

Бэзил издает победный вопль, и меня едва не выворачивает. Я и правда буду стоять и смотреть на эту бойню? Чем эти живые создания отличаются от птиц, которых я готова защищать ценой собственной жизни?

Взгляд падает на что-то в сети: оно фактурой отличается от остального. Я хмурюсь, нагибаюсь ближе. В темноте почти ничего не видно, но я уверена: это не рыба.

— Что это?

Мал и Дэш смотрят туда, куда я указываю, хмурятся.

— Свет! — кричит Дэш.

Самуэль — он на мостике рядом с Эннисом — поворачивает прожектор туда, куда указывает Дэш, и теперь нам всем видно, как днем. В сеть попала огромная морская черепаха.

— Стоп! — хором кричат Дэш и Мал. — Шкипер!

Эннис слышит, останавливает лебедку. Сеть болтается над океаном, тяжестью своего веса раскачивая судно. Эннис сбегает вниз, кидается к фальшборту.

— Опустить невод! — командует он Бэзилу.

— Что? Босс, улов-то какой!

— Опустить.

От шока я так крепко вцепляюсь в леер, что ладонь сводит судорогой. Я быстро ослабляю канаты вместе с остальными, не сводя глаз с несчастного создания — оно лишь слегка шевелит плавниками под душным грузом рыбы. Половина туловища черепахи торчит из сетей, я боюсь, что она слишком сильно запуталась — уже не освободить.

Стягивающий невод канат слабеет, внизу открывается отверстие, выпуская рыб. Они плюхаются обратно в воду, сразу тысячами, поднимая волну, которая раскачивает судно. Многие застряли в сети и теперь беспомощно бьются. Копошится и черепаха, которой не высвободиться.

— Опускай, Сэм! — командует Эннис. — Аккуратно!

Гигантская клешня медленно поворачивается, опускается к палубе. Сеть опадает вокруг черепахи, все кидаются ее вызволять, но нас останавливает окрик Энниса.

Он пробирается к черепахе, погребенной под слоями сети, снимает моток за мотком, пока ее не становится видно. Сердце бьется у меня в горле — я слежу, как Эннис садится на корточки рядом с черепахой и начинает очень аккуратно выпутывать лапы и голову. Черепаха щелкает челюстями, но он обращается с ней так ласково, так осторожно — главное, не травмировать. В какой-то момент я вижу, как рука его задерживается на огромном панцире, поглаживает его.

— И как же тебя, девуля, так далеко к северу занесло? — тихо спрашивает Эннис.

Кривоватый рот черепахи открывается и закрывается, голова задрана, насколько возможно. После того, как Эннис вызволил ее, мы оттаскиваем невод в сторону, освобождая проход к фальшборту. Тело черепахи крупное, поднять ее Эннису, Бэзилу, Малу и Дэшу удается только вместе.

Когда она переваливается за борт и с громким плеском уходит под воду, я смеюсь от облегчения. Утираю слезы тыльной стороной ладони, смотрю, как черепаха исчезает на глубине. Воображаю, что уплыла следом, туда, во тьму.

Мужчины высвобождают из сети застрявшую рыбу и тоже кидают за борт.

Эннис невозмутимо разглядывает океан. Аник опускает ладонь ему на плечо. Я впервые вижу от него проявление доброты.

— Так уж оно вышло, — говорит Эннис, поводя плечами, Аник кивает. Давайте невод сворачивать, — обращается шкипер к остальным, и мы беспрекословно начинаем распутывать и укладывать огромную сеть.

Эннис бросает на меня взгляд:

— Чему ты так удивляешься?

Я открываю рот, но слова не идут. Но ты же рыбак, хочу я сказать. Я не знала, что у твоей алчности есть пределы.

— Передохни, — реагирует Эннис на мое молчание.

— Буду помогать. Научилась.

— Ты только мешаешь, лапа. Передохни. — Он отстраняет меня, едва удостоив взглядом.

Я смущенно стою на палубе. Но облегчение так сильно, я так рада за этих рыб, которые уже далеко, вне нашей досягаемости, и за птиц, которые улетели вперед, искать следующий косяк. И за черепаху.

Думаю о ней и, вопреки распоряжению капитана, присоединяюсь к команде. Виток за витком сворачивая канат на поплавках, я думаю о ее глазах. О ее взгляде, когда она, скованная сетью, считала, что жизнь ее окончена.

Под лохмотья кожи у меня на ладонях попала смазка, и с этим ничего не поделаешь, потому что сегодня мои руки понадобились в моторном отсеке. Лея колдует над трюмной помпой — я без понятия, что это за штука.

— Для откачки излишков воды из трюма, — бурчит она, склонившись, по своему обычаю, над какой-то промасленной штуковиной.

— А что ты с ней делаешь? — интересуюсь я, стараясь перекричать низкий гул двигателя.

— Прочищаю. В ротор вечно всякая дрянь набивается. Ключ подай.

Я подаю, смотрю, как она вскрывает помпу, запускает руку в нутро. Вытаскивает горсть промасленного мусора, жутко вонючего, и шлепает его мне прямо на колени.

— Во класс.

— Положи в ведро и выброси за борт.

Ведро стоит прямо у нее под рукой — могла выбросить прямо туда, а не на меня, но чего от нее еще ждать. Я отправляюсь выполнять распоряжение и успеваю заметить ее ухмылку. До конца процесса мне приходится вытащить на палубу еще несколько ведер тухлятины с рыбным запахом, и с каждым вдохом желудок мой бунтует. Лея прочищает механизм, я слежу за движениями ее мускулистой руки и завидую ее силе.

— Ты всегда была моряком? — спрашиваю я ее. Она пожимает плечами:

— Уже лет десять лодки чиню. А механиком еще дольше работала.

— А как так получилось?

Она снова пожимает плечами.

— Ты из какой части Франции?

— Из Лез-Улис в Париже. Мы туда переехали, чтобы брат мог заниматься футболом, — добавляет она.

— Он футболист? Вот здорово.

Она качает головой, без пояснений.

— А до этого вы где жили?

— В Гваделупе.

— И как оно там?

Еще одно пожатие плеч.

— Экая ты разговорчивая.

Я вздыхаю, но оно мне даже кстати. Последние несколько дней на ушах у меня висит Малахай, а он способен кого угодно заговорить до полусмерти.

Вырос он в Брикстоне, вместе с тремя сестрами: мать-одиночка перебралась с Ямайки в Лондон. Он был одержим девушками, а рыболовецкими лодками заинтересовался, чтобы ухлестывать за одной из них: она была его на десять лет старше, и ему ничего не светило, но он хвастается, что вообще любит добиваться невозможного. Это, понятное дело, было задолго до того, как он влюбился в Дэша и их вытурили с последнего судна за то, что они хотели быть вместе. Родители Дешима уехали из деревушки в Южной Корее и отправились в самое оживленное и либеральное место, какое могли себе вообразить: в Сан-Франциско. Дэш утверждает, что они понятия не имели, во что ввязываются, но в местную атмосферу вписались и скоро уже подталкивали его к тому, чтобы он организовывал экспериментальные перформансы или занимался феминистской философией, если эти вещи ему по душе. Оказались не по душе. Взбунтовавшись, он получил диплом морского инженера, запрыгнул на первый подвернувшийся траулер, ловивший креветок, где мучился невыносимой морской болезнью, родители же, к величайшему его огорчению, пришли от его поступка в полный восторг.

Малахай у нас не единственный любитель поговорить, стоит Самуэлю сделать хоть глоток спиртного, его уже не заткнешь, причем он всю дорогу рыдает. Он из Ньюфаундленда, и ничего подобного, нет у него детей в каждом порту, зато дома — совершенно несусветное количество. По его собственным словам, любви на раздачу у него хоть отбавляй. У Бэзила история не такая романтическая: детство он провел на судах и твердо решил не становиться моряком, как папа. Судя по всему, папа был человеком суровым. Бэзил действительно участвовал в Сиднее в кулинарном шоу, но однажды устроил скандал, его уволили, по сути, ему пришлось бежать из страны, вот он и вернулся на тот жизненный путь, который был ему предначертан. Моряков неизменно затягивает обратно в море, хотят они этого или нет. Что до Аника, остальные донесли мне то немногое, что знают про него сами: у Энниса на «Сагани» он служит дольше всех остальных, в том, как они с Эннисом познакомились, явно есть какая-то загадка, но какая именно, мне сообщать отказываются. Говорят только, что мать Аника преподавала физику в Анкоридже, а его пожилой отец — вот диво дивное — по-прежнему катает туристов на собачьих упряжках и хаски любит куда сильнее, чем людей.

Притом что компания тут на диво разношерстная, я чувствую, что у этих моряков есть нечто общее. В жизни на земле всем им чего-то не хватало, вот они и отправились искать ответы на свои вопросы. И я твердо уверена, что ответы эти они нашли, хотя и непонятно какие. Они мигрировали с суши на воду, им нравится здесь, в океане, потому что океан предлагает иной образ жизни, им нравится здесь, на судне, а кроме того, хотя они постоянно грызутся и ругаются, они и друг другу нравятся тоже.

Каждый по-своему, они скорбят о том, что жизнь эта завершается, знают, что завершение ее неизбежно, и не понимают, как это переживут.

Отмахиваться от морской болезни больше не удается. Вонь и грохот моторного отсека меня доконали. Лея фыркает, когда я отправляюсь в гальюн освободить желудок. Качка нарастает, меня колотит о стены кабинки, приходится цепляться за унитаз. Ночью волнение усилилось, мы с Дэшем соревнуемся, кто первый добежит до горшка, к вящей потехе всего экипажа. Желудок раз за разом в муках извергает содержимое: блевать — адская работа. Похоже, Эннис все же был прав по поводу шторма.

Самуэль из жалости выдает мне таблетку от морской болезни, которая на несколько часов валит меня с ног, а когда я просыпаюсь, все еще ночь, но море стало поспокойнее. Я выбираюсь на палубу. Аник стоит на носу и, похоже, не радуется моему появлению.

— Не по нраву ему, что мы идем к югу, — произносит Бэзил, и я замечаю, что он сидит в темноте и скручивает косячок. — Никогда он этого не любил.

У меня нет настроения общаться с Бэзилом, но это дело обычное, да и вообще, может, чужое брюзжание мне сейчас и кстати. Я сажусь с ним рядом, мы слушаем океан.

— А почему?

— У него дом на севере.

Бэзил протягивает мне косяк, я делаю затяжку.

Тепло быстро разливается внутри, туманя зрение.

— А зачем он уходит с севера? — спрашиваю я.

— Кто ж знает, разве у них с Эннисом что-то между собой. Какая-то там сделка или договоренность, с давних времен, поэтому Аник и ходит со шкипером во все рейсы.

Любопытно.

— Я, что ли, шторм проспала? — спрашиваю я, вынюхивая следы дождя в воздухе, но пахнет по-прежнему только солью и смазкой.

— Он еще и не начинался, — сообщает Бэзил.

Я смотрю в чистое небо. Россыпь звезд.

— Назревает, — добавляет Бэзил, заметив мой скептицизм.

— Мне есть о чем тревожиться?

— На, лучше курни еще. — Через некоторое время он добавляет: — Моя семья из Ирландии. Давно уехали.

— Каторжники?

Он ухмыляется:

— На пару поколений позже. Просто искали лучшей жизни.

— И что потом?

— А потом бедность. С миграциями же оно всегда так. Либо бедность, либо война. Ты на которую половину австралийка? — спрашивает он.

— По отцу.

— А как твои родители познакомились?

— Без понятия.

— Никогда не спрашивала?

Я качаю головой.

— Но мама у тебя ирландка, да? — не отстает Бэзил.

— Ага.

Я смотрю, как он выдувает тяжелый столб дыма. Судя по голосу, травка его забрала крепко.

— Я знал одну женщину, которая всю жизнь прожила и умерла среди серых каменных плит графства Клэр. Тело ее можно было перевезти через океан, но ни у кого не получилось бы забрать ее душу с ее побережья. — Бэзил рассматривает ладони, прослеживает линии жизни, будто выискивая что-то. — Я никогда ничего такого не чувствовал. Люблю Австралию, это мой дом, но у меня никогда не было ощущения, что я готов за нее умереть, — я понятно выражаюсь?

— Потому что она не твоя.

Он хмурится, явно обидевшись.

— И не моя, — добавляю я. — Мы оба — не часть ее, мы родом из другого места, воткнули в землю свое уродское знамя, убивали, воровали и назвали ее своей.

— Приплыли, ребята, у нас тут завелось очередное страдающее сердце, — произносит он со вздохом. — Ну а чего я тогда и в Ирландии не чувствую себя дома? — спрашивает он так, будто я в этом виновата. — Я приехал туда в восемнадцать, думая, что обрету родину. — Он пожимает плечами и снова затягивается. — Так ее нигде и не обрел.

Мне больше не сдержаться, и я выпаливаю вопрос:

— А ты долго еще собираешься этим заниматься, Бэзил?

Он смотрит на меня, дым изо рта идет прямо мне в лицо.

— Без понятия, — сознается он. — Вот Самуэль у нас уверен в будущем. Говорит, Господь нас не оставит, рыба вернется. Он рыбу ловит столько, сколько мы тут все дышим. Я ему раньше верил. Но теперь слишком много разговоров о санкциях.

— По-твоему, оно на то похоже?

— Да кто ж его знает.

— А ты… почему все вы ведете себя так, будто ваше дело вам совершенно безразлично?

— Разумеется, не безразлично. Раньше мы ух сколько зарабатывали. — Он складывает руки на груди, дает мне возможность осмыслить свои слова, а потом произносит в качестве довеска: — И это не мы, кстати. Рыбу сгубило глобальное потепление.

Я таращусь на него:

— Плюс избыточный вылов, заражение морей токсинами, — а кроме того, кто вызвал глобальное потепление?

— Да ну, Фрэнни, это скучно. Давай не будем о политике.

Я не могу ему поверить, честно не могу, это как стоять у подножия горы, на которую ты не можешь взобраться, да и сил не осталось, все они ушли на Бэзила и его себялюбивый мирок, ушли на мое собственное лицемерие, потому что я тоже человек и на мне та же доля ответственности, так что в итоге я просто откидываюсь на спинку и закрываю рот.

Ты приняла это решение. Ты приняла решение: для достижения цели стоит сходить в рейс на рыболовном судне. Теперь терпи.

— Ну а ты? — спрашивает он.

— Ну а я что?

— Твое место где?

«Если у меня и было свое место, — думаю я, — его я уже давно покинула».

Бэзил передает мне косяк, пальцы наши соприкасаются. А, она все помнит. Кожа. Внутри бьет копытом боль. Волны рокочут громче.

— Где твое место, Фрэнни? — повторяет вопрос Бэзил, и я думаю: так я тебе об этом и сказала, а потом я его целую. Потому что он не нравится мне ну просто совсем, и есть в этом нечто разрушительное. У него вкус табака, марихуаны и дыма, но у меня, видимо, точно такой же вкус, а может, еще и хуже после рвоты. Свободной рукой он хватает меня за плечо — изумленное неловкое движение, в котором отражается великая внутренняя нужда, причем он, возможно, и не подозревает, что она прячется у него внутри.

Я завершаю поцелуй, сажусь прямо:

— Прости.

Он сглатывает, проводит ладонью по длинным волосам:

— Да ладно.

— Спокойной ночи.

— И тебе, Фрэнни.

Сплю я опять урывками, сперва снятся кошмары про маму, потом по запястью течет что-то теплое. Я сажусь, мысли плывут и путаются. При движении приходит боль, и во влаге есть что-то привычное, ее ржавый запах — будто воспоминание в ночи.

Делаю вдох, даю голове проясниться. Ты не в тюрьме. Ты на судне.

Качка заметно усилилась. Судно переваливается с носа на корму, развязно и пьяно пошатывается, веревка, обхватывающая запястье, впилась в него так сильно, что по руке струится кровь.

Второй рукой я ослабляю узел-констриктор.

Этим узлом я особенно горжусь, потому что освоить его было непросто. Я приняла решение по ночам привязывать себя к койке, потому что одно из моих обличий явно мечтает сбежать из этой каюты и добраться до океана — нужно по крайней мере усложнить ему эту задачу.

Отвязавшись, я тряпичной куклой падаю с кровати.

— Ты там как? — осведомляется Лея. — Не спишь?

— Вроде нет. — Я выпутываюсь из одеяла и отпираю дверь каюты — меня пинбольным шариком мотает от стены к стене, потом я впиливаюсь в трап и разбиваю обе голени о нижнюю перекладину.

— Фрэнни? Ты куда? Стой!

Я поднимаюсь на палубу, к секущим струям дождя и вою ветра, к небу, черному, несмотря на утренний час, и с трудом удерживаюсь на ногах, шторм едва не подхватывает меня и не уносит прочь, а мир, внезапно озверевший, едва не сдирает с меня кожу. Я замираю на миг, ошарашенная. А потом поскальзываюсь и едва не сваливаюсь за борт, миг до гибели, только пальцы, вцепившиеся в леер, удерживают меня в этом мире. Кое-как поднявшись, я устремляюсь ко второму трапу. Я должна добраться до Энниса, до карты с мигающими точками, до моих птиц. Взбираться опасно; я ломаю ногти, цепляясь за перила, стукаюсь плечами о металл, ноги то и дело соскальзывают, я еще раз обдираю и так уже саднящие лодыжки, но все-таки доползаю до мостика, распахиваю дверь, вваливаюсь в темноту и безмолвие. Дверь захлопывается, в первый момент я будто контужена, в ушах стоит завывание ветра снаружи.

— Какого хрена? — спрашивает он меня.

Я отворачиваюсь от грозовой тучи на его лице.

— Это… шторм сильный, да?

Судно накреняется, мы оба летим к стене. Теперь мне понятно, что происходит. Шторм швыряет нас с гребня одного могучего вала на другой.

Вверх по стене, а потом — у-у-у-ух — вниз с другой стороны.

— Бросил оба якоря, двигатель молотит на полную, а нас все равно тащит назад. Если потеряем только в расстоянии, будем считать, что нам повезло.

— А если шторм усилится?

— Наберем слишком много воды. — Он щурится. — А тебя стоило бы бросить за борт за такие вот прогулки по палубе.

— Я не прогуливалась, я сюда шла, к тебе.

В его голубых глазах появляется незнакомое мне выражение.

— Зачем?

Желудок скручивает — огромная волна поднимает нас на гребень, приходится уцепиться за спинку капитанского стула.

— Птицы, — говорю я.

Эннис достает спасательный жилет, надевает на меня через голову — в этом движении прочитывается жалость.

— Эннис, где птицы?

Он кивает на мои ноги:

— Снимай, лапа, сапоги.

— Зачем?

— Если плыть придется.

И тут оно накатывает — вот в этот миг, даже после всего. Возвращается бешеный азарт, тот, за которым я гоняюсь всю свою жизнь. Радоваться опасности глупо, но я радуюсь. Радуюсь до сих пор. Вот только когда-то это внушало мне гордость, а теперь один только стыд.

9

ИРЛАНДИЯ, ГОЛУЭЙ.

ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД


Вторую половину дня я провела за компьютером в университетской библиотеке в попытках отыскать Майру Стоун и Джона Торпи. Майры в Сети почти не существует — по крайней мере, той самой Майры Стоун, а вот Джонов Торпи на нужной территории и в нужной возрастной группе нашлось сразу несколько. Я как раз записываю их адреса, когда мимо компьютерного ряда проходит Найл Линч со стопкой книг в руках. Он на меня не смотрит, а вот мои глаза тянет к нему будто гравитацией, а может, это и вовсе не физическое явление, просто я пока не придумала, как его назвать. С той ночи почти месяц назад, когда он пришел ко мне домой и произнес ту абсурдную фразу, мы не разговаривали. Я ходила на его лекции, но он ни разу на меня не взглянул — возможно, это часть его хитрого замысла, потому что он, не прикладывая ни малейших усилий, превратил меня в совершенно одержимое существо.

Я рывком выпрямляюсь, забыв про компьютерный поиск. Смятый листок бумаги засунут в карман джинсов и временно забыт, и, совершенно неосознанно, я выхожу вслед за профессором из библиотеки. Его извилистый маршрут тянется от одного здания к другому, я ловлю себя на том, что попадаю в его следы, выбираю то же, что и он, на эти несколько бесценных минут примеряю на себя его жизнь. Кто он такой? Откуда родом? О чем думает прямо сейчас? Почему он тогда это сказал, запустил в меня этот шар-бабу, сделал ли это специально? Или он непостижимым образом понял, что я только и ждала, чтобы меня раздробили на куски, чтобы хоть раз кто-то другой снес здание, которое мне постоянно приходится сносить самой. Я натягиваю на себя его кожу, устраиваюсь внутри его существа. Гадаю, хочется ли ему порой от нее освободиться, как мне хочется освободиться от моей, представляет ли он, что можно бросить свою жизнь и начать другую. Кто будет по нему скучать? Кто они — люди, которые его любят?

Он не замечает меня ни в коридорах, ни когда огибает угол, ни когда я прячусь за деревом в предзакатном свете. Он отстегивает велосипед, уделяет минутку на болтовню со студентом, садится, катит прочь.

Я отстегиваю свой велосипед и еду следом.

Скорость у профессора неплохая, но я поспеваю за ним без труда. Более того, несколько раз приходится притормозить, чтобы совсем уж не приблизиться. Он ведет меня через город, останавливается у светофоров, потом спешивается и катит велосипед через мощенный булыжником уличный рынок, ловя пронзительные ноты — музыканты пользуются солнечной погодой. А потом выезжает за пределы города, туда, где трава высока, а небо безбрежно. В сторону, противоположную от моря, но и тут по-своему красиво, среди пронизанной золотом зелени полей. Он замедляет скорость, взбираясь по дуге на холм, и, всякий раз теряя его из виду, я прихожу в себя и решаю повернуть обратно, а потом, увидев его снова, просто еду дальше. Если честно, хоть кто-то раньше оказывал на меня такое же воздействие? Кто и когда? Он просто создал во мне фантазию, не более. Я это знаю и все же еду следом. Узкая дорожка обсажена могучими деревьями, они заслоняют пастбища с обеих сторон. Мир от этого делается темнее. Туннель — и конца не видно.

Найл оказывается у ворот-арки — они не заперты — и въезжает на дорожку перед домом. Я останавливаюсь, ставлю ногу на землю, чтобы поразмыслить. Перед нами какой-то кирпичный дом, почти замок, в несколько этажей, посреди огромного парка, перед входом стоит «лексус».

Он мог бы сейчас обернуться и увидеть меня отчетливее некуда, в обрамлении витого железа и плюща. Я пытаюсь представить, как стану объясняться, если мне вообще хватит сил на такую попытку. Но он не поворачивается, а мое любопытство берет верх. Я въезжаю в ворота, осознавая собственное безумие и готовясь к унижению. Вперед по извилистой дорожке, вокруг каменного фонтана, к боковой аллее, по которой, как я вижу, удаляется Найл. Я прячу велосипед за высокой, безупречно подстриженной живой изгородью и крадусь по периметру вокруг дома.

Задний его фасад не похож на передний. Там все одичалое, буйное. Высокие деревья, разросшиеся растения, слишком высокая трава. Озеро отсвечивает серебром, у берега слегка покачивается лодочка. Найл исчезает в небольшой постройке вдалеке, она вся увита виноградной лозой. Подобравшись ближе, я замечаю, что крыша у нее из заросшего паутиной стекла, а окна с обеих сторон так запылились, что потеряли прозрачность. Сощурившись, я могу разглядеть его силуэт, он лавирует между растениями и верстаками. Вот он, среди висячих суккулентов, а теперь исчез, а вот опять на виду — появляется, исчезает. Он уводит меня в дальнюю часть оранжереи, а я так загипнотизирована его движениями, что оступаюсь в канаву и подворачиваю лодыжку. Закусив губу, чтобы не выругаться, я хватаюсь за подоконник, обнаруживаю его снова и забываю про боль, потому что дальняя часть оранжереи превращена в огромную клетку, и она полна птиц.

Кровь прихлынула к щекам, я делаю шаг от окна, пытаясь выровнять дыхание, но не получается, поэтому я возвращаюсь ко входу в оранжерею, вхожу, плыву сквозь мерцание красок будто во сне, и голоса птиц — а их тут, похоже, десятки — эхом отдаются у меня внутри, и я чувствую, как крылья их колотятся о мои ребра. Найл не слышит меня сквозь курлыканье и воркование. Здесь зяблики, малиновки, скворцы и вороны — и это только те, кого я могу опознать с первого взгляда. Он стоит внутри, кормит их зерном, трепетание их цветастых крыльев создает вокруг него водоворот, а потом внезапно, будто кто-то другой принял за меня решение, я тоже оказываюсь в клетке, и он смотрит на меня, и удивленный, и нет, а потом мы целуемся в коловращении перьев.

Мы лихорадочно цепляемся друг за друга. Возможно, я признала существование чужой воли, способной потягаться с моей собственной, но в его решимости я ощущаю пробуждение своей собственной решимости, наконец-то передо мной настоящее приключение, такое, которое, возможно, в силах меня удержать.

Он отстраняется, чтобы произнести: «Выходи за меня замуж», и меня одолевает хохот, и его тоже, и мы целуемся снова и снова, и в голове мелькает мысль, что мы сошли с ума, это бред какой-то, глупость, абсурд, но одновременно приходит другая мысль: наконец-то это оно, конец одиночеству.


НА БОРТУ «САГАНИ», СЕВЕРНАЯ АТЛАНТИКА. СЕЗОН МИГРАЦИЙ


— Не переживай, — говорит Эннис через некоторое время: шторм успел нас убаюкать до тревожного ступора. — До этого не дойдет.

— В смысле, плыть не придется.

Он кивает:

— Все будет хорошо.

Он сидит на своем капитанском стуле, поскольку тот прикручен к полу. Каждые несколько секунд, при очередном нырке судна он напрягает все тело. Меня несколько раз сбрасывало с сиденья, поэтому я легла на пол, чтобы не зашибиться. Уперлась ногами, чтобы не скатываться вперед, а за голову мне Эннис положил спасжилет на случай, если я соскользну назад. Я ему тут ни к чему, но он не хочет, чтобы я рисковала, спускаясь обратно в трюм.

В помещении тесно, поскольку по окнам хлещет темный дождь, и мы застряли тут вдвоем до окончания шторма. Снаружи ярится небесный зверь, задумавший нас истребить. А может, он нас и вовсе не замечает: слишком мелкие.

Я не отвожу глаз от экрана компьютера, от красной точки на пути шторма. Мне не представить, как крачки сумеют выжить, но я знаю, что они выживут. Чувствую. Никогда еще не испытывала такой уверенности.

Эннис тянется к компьютеру, передвигает, чтобы видеть точку.

— Как у тебя отобрали детей? — спрашиваю я. Он не отвечает.

— Что у тебя вышло с их матерью?

Эннис не подает виду, что услышал, но потом — легкое пожатие плеч. Прогресс.

— Кто со всем покончил?

Он бросает на меня взгляд — хочет, чтобы я заткнулась.

— Она.

— Потому что ты пропадал в море?

— Нет.

— Аник сказал, ты меня недолюбливаешь, потому что я салага. Мол, это опасно.

Эннис хмыкает:

— И только?

Молчание.

Я облизываю сухие, растрескавшиеся губы.

— Ладно. Пусть между нами будет так, можем продолжать в том же духе, можешь и дальше меня тихо ненавидеть, ничего страшного, я переживу. Или можем поговорить — не исключено, что обоим нам станет легче.

Тянутся долгие секунды — я прихожу к выводу, что он выбрал первый вариант. Если честно, я не понимаю, почему меня это вообще тревожит. Много есть важных вещей, но мнение Энниса обо мне к ним не относится. Не во вселенском масштабе. И тем не менее с каждым днем его неприязнь все глубже въедается мне под кожу. Может, потому что я работаю до седьмого пота на его судне и, типа, рассчитываю на ответное уважение.

— Не только в этом дело, — наконец сознается Эннис.

Я жду.

Он произносит, не глядя на меня:

— Знаю я таковских.

— Каковских?

— Защитников природы.

— Блин, ты заговорил прямо как Бэзил.

— Мне плевать, во что ты там веришь. Твое личное дело. Но зачем подниматься ко мне на борт с такими глазами и глядеть на нас так?

— Как?

— Как будто мы все подлюки. И я подлюка.

Я в изумлении развожу руками.

— Не считаю я вас подлюками.

Он не отвечает.

— Эннис, правда не считаю.

Опять ничего, понятно: он мне не верит. Мозг гудит, я пытаюсь сообразить, прав он или нет. Я ни одному из них ни слова не сказала о том, что думаю, — разве что Бэзилу прошлой ночью. Пожалуй, и ему не стоило. Не считаю я их подлюками, более того, вопреки здравому смыслу, они начинают мне нравиться — но какую-то часть моей души всегда будет мутить от их занятия. Наверное, были времена, когда мир мог мириться с тем, как мы охотимся, как мы поглощаем все на своем пути, но они прошли.

Я сглатываю, сажусь, хватаюсь за ножку стола. — Я ничего такого не имела в виду, — говорю я. — Прости. Я просто не понимаю.

— Ты можешь позволить себе такую роскошь.

Руки соскальзывают, я забываю оберечь голову и, отшатываясь назад, тяжело стукаюсь. От боли искры в глазах, взгляд туманится.

— Я думала, ты заскорузлый старый моряк, которого уже ничем не проймешь, — сознаюсь я. — Думала, тебе наплевать, что там я думаю. В смысле, я же никто, Эннис. Никто.

Он бросает на меня быстрый взгляд — в глазах вспышка молнии — и ничего не говорит, потому что для него это обычное дело — не говорить ничего.

Изнеможение пробирает до костей. Я бы сейчас могла заснуть без всяких снов, в этом я уверена, упасть в беспамятство, пробить которое способны только стены. Будь я глубоководным существом, шторм был бы для меня лишь пейзажем над головой, расписным потолком, над которым — мир.

— Часто оно так? — спрашиваю я устало.

— Дурной день, — говорит он, все поняв неправильно. — Будет и похуже, но и хороших дней будет много.

Я киваю, и она накатывает волной, как случается часто: невыносимая тоска по мужу. Он тоже любит шторма.

— Я много читала, — говорю я. — Рассказать, что я узнала про океан?

Эннис снова молчит, я это принимаю за «нет», поэтому закрываю глаза и проговариваю слова про себя.

Тут он говорит:

— Ну, давай, — и внутри будто ослабевает тугой виток.

— Он постоянно движется вокруг света. Медленно следует от полюсов, частично превращается в лед. Другая часть воды делается солонее и холоднее, начинает оседать. Вода, которая оседает в глубокий холод, продвигается вдоль океанского дна к югу, во тьме, в двенадцати тысячах футов под поверхностью. Достигает Южного океана, соприкасается с ледяной водой Антарктики, а потом ее несет через Тихий и Индийский океаны. Она медленно оттаивает, делается все теплее, поднимается на поверхность. А потом наконец устремляется домой. Снова к северу, через всю бескрайнюю Атлантику. Знаешь, сколько времени уходит у моря на кругосветное путешествие?

— И сколько? — Эннис мне потворствует, но делает это ласково, так что я улыбаюсь.

— Тысяча лет.

У него то же выражение лица, что и у меня. Да и как можно иначе? Кто сделал это невероятное открытие? Кто-то, подобный моему мужу, посвятивший всю свою жизнь поиску ответов на вопросы, которые для других совершенно неподъемны.

— Вот этот океан, который сейчас швыряет нас туда-сюда, — говорю я. — Шестьдесят миллионов лет назад его здесь не было, но потом суша подвинулась, освободила ему место, и теперь он хулиган почище других. Упрямец тоже. Последнее уже не из книги. Это мне Самуэль сказал. — С последними словами я позволяю глазам закрыться. — Мы на самом деле совсем его не знаем, не знаем, что он хранит в глубинах. Наша планета — единственная, на которой есть океаны. Во всей известной нам Вселенной лишь мы оказались в самом подходящем для них месте: не слишком жарко, не слишком холодно, именно поэтому мы и живы: океан производит кислород, которым мы дышим. Если подумать, вообще чудо, что мы здесь оказались.

— Родители учили тебя рассказывать сказки? — спрашивает Эннис, и я вздрагиваю.

— Я… Да. Мама учила.

— И что она думает о том, что ты здесь?

— Она не знает.

— А отец?

— Тоже. Он вообще мало что знает. Удивлюсь, если ему известно мое имя.

Молчание. Завывает ветер.

— У тебя есть дети? — спрашивает Эннис.

Я качаю головой.

— Ты молодая. Еще успеется.

— Никогда их не хотела. Мы по этому поводу много лет препирались.

— А теперь?

Я думаю долго. Правда слишком мучительна, чтобы ее высказать.

— Ты хорошо знаешь океан, Эннис? — спрашиваю я вместо этого.

Он безучастно хмыкает, глаза его закрываются.

— Я немножко знаю, — говорю я. — Любила его всю свою жизнь. Никогда не могла узнать его достаточно близко, достаточно глубоко. Родилась не в том теле.

В нем что-то сдвигается, я это замечаю. Чувствую по тому, как потрескивает воздух. Началась разморозка.

Нас качает взад-вперед, за птиц я больше не переживаю — может, потому что шторм затихает, а может, потому что есть с кем говорить. Найл всегда хотел, чтобы я изучала то, что люблю, чтобы постигла их так же, как постиг он, вот так — в виде фактов. Но мне всегда было достаточно постигнуть их другим образом, просто знать, каково прикасаться к ним, каковы они на ощупь.

— Есть одно место, — произносит Эннис, медленно, как произносит все слова. — Далеко от суши. В Тихом океане. Называется Точка Немо.

— В честь «Двадцати тысяч лье под водой»? Он пожимает плечами.

— Самая дальняя точка в мире, дальше всякой другой от суши. — Голос его рокочет. Я рассеянно думаю: вот, наверное, каково иметь отца — если только полностью растопить его сердце. Вот что нужно в шторм каждому ребенку.

— Это место в тысячах миль от безопасности, — говорит он. — Нет другого такого же сурового и одинокого.

Я передергиваюсь.

— А ты там был?

Эннис кивает.

— И как там?

— Тихо.

Я перекатываюсь, сворачиваюсь в клубок:

— Хотелось бы туда попасть.

Может, это только мое воображение, но мне кажется, что он произносит:

— Когда-нибудь я тебя туда отвезу.

— Ладно.

Только не будет никаких путешествий после этого, не придется мне исследовать океаны. Может, поэтому я так спокойна. Жизнь моя была миграцией без конечной цели, что само по себе бессмысленно. Я снимаюсь с места без всякой причины, только чтобы двигаться, и это тысячу, миллион раз подряд разбивает мне сердце. Какое счастье наконец-то странствовать со смыслом. Я гадаю, каково оно будет — остановиться. Гадаю, куда мы все уходим потом, следует ли за нами кто-то. Подозреваю, что уходим мы в никуда, превращаемся в ничто, но единственное, что меня в этом печалит, — я больше никогда не увижу Найла. Нам, всем без исключения, отмеривается такой краткий миг, чтобы побыть вместе, — как-то это нечестно. Впрочем, миг этот бесценен, и, возможно, его достаточно, возможно, это даже и правильно, что тела наши превращаются в почву, возвращают ей свою энергию, становятся пищей для мелких подземных существ, обеспечивают грунт питательными веществами, возможно, хорошо и то, что совести нашей дано успокоиться. Эта мысль умиротворяет.

Когда я уйду туда, я ничего за собой не оставлю. Ни детей, которые сохранят мои гены. Ни произведений искусства, которые станут носить мое имя, никаких записей, никаких громких дел. Я думаю о смысле такой жизни. Тихой и настолько незначительной, что и не заметишь. Похожей на неисследованную, незримую Точку Немо.

Но я-то знаю лучше. Смысл жизни можно измерять тем, что человек дал и что оставил за собой, а можно и тем, чего он этот мир лишил.

10

Поженились мы в тот же вечер, когда поцеловались в оранжерее. Сели на велосипеды, покатили обратно в город, остановились в комиссионке — купить Найлу старомодный коричневый костюм. А мне — длинное шелковое платье бледного-бледного мягчайшего персикового цвета: его прикосновение я помню каждый миг. Найл остановился у чужого палисадника сорвать белых цветов мне в волосы и ему в бутоньерку — он знал имена всех цветов, но выбрал душистый горошек. Потом мы заехали в супермаркет Джойса за буханкой хлеба и бутылкой шампанского. Все это время он что-то бормотал в телефон, с помощью денег и связей выхлопотал нам разрешение на срочную регистрацию брака и отыскал священника, который согласился явиться в нужное место. Обычная свадебная церемония — это не для Найла Линча, уж точно.

В гавани я сбросила туфли, и мы босиком подошли к самому краю причала, на встречу с морем. Он спросил, где я хотела бы выйти замуж, и я ответила: здесь, прямо на этом месте, там, где мне когда-то рассказали историю про женщину, которая стала птицей. В тот день здесь остался кусочек моей души. И кто знает, отыщу я его теперь или потеряю еще один кусочек. Нас окутала синева, пропитав собой весь мир и нашу кожу. Пришла женщина-священник, обвенчала нас, мы даже произнесли клятвы, которые придумали тут же на месте, — клятвы, которые впоследствии сочли унизительными и со смехом переписали, — и уголком глаза я видела элегантно изогнутые шеи белых лебедей, скользивших мимо, дожидавшихся хлеба, который мы для них принесли, а еще я видела родинку возле его уха, ямочку на правой закраине его улыбки и желтые точки в темно-каштановых глазах — точки, которых раньше не замечала. Мы поблагодарили даму-священника и отослали ее прочь, чтобы посидеть, свесив ноги с причала, выпить шампанского и покормить лебедей. Те негромко трубили. Говорили мы так, ни о чем. Смеялись над собой, по очереди прикладывались к бутылке. Случались моменты необъяснимого молчания. Он держал мою руку. Солнце садилось, лебеди уплыли. Во тьме по моим щекам и его губам заструились слезы.

Это было полное безумие. И все же. С моей стороны — ни тени сомнения, ни единого вопроса, ничего, кроме ощущения неизбежности. Так было предрешено, когда-нибудь я все это испорчу, но сейчас это мое, и его, и наше. Найл видел все иначе: он считал, что я сделала выбор. Сказал: если Фрэнни Стоун сделала выбор, вселенная под нее прогнется. У Фрэнни собственные замыслы, и так было всегда; она — сила природы, а он — покорное существо, которое просто смотрит на нее и любит ее именно поэтому, любил тогда, любит сейчас. Смешно, однако. Мне-то всегда казалось, что это я следую за ним.

В нашу первую брачную ночь, когда мы смотрели на дикие просторы Атлантики, Найл сказал, что для него все так случилось потому, что я ему приснилась еще до нашей встречи.

— Не в точности ты. Это понятно. Нечто, что по ощущению было таким, как ты в ту ночь, когда мы в лаборатории трогали чайку. А потом еще раз, после того, как ты спасла тонувших мальчишек. Это казалось очень знакомым. Я тебя узнал.

— А какой я была по ощущению?

Он немного подумал и ответил:

— Чем-то из области науки.

В этом — пришлось смириться, хотя и с толикой разочарования, — заключался его цинизм. Я ошиблась. По сей день эти слова — чуть ли не самое романтическое из всего, что я от него слышала, вот только осознала я это лишь гораздо позднее.


ГОЛУЭЙ, ИРЛАНДИЯ, УНИВЕРСИТЕТСКАЯ КЛИНИКА.

ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД


Они думают, что я сплю, но я слышу во тьме их тихие голоса.

— Мы не знаем, что случилось на самом деле.

— Она созналась. Сказала, что пыталась это сделать.

— Она в шоке была. Это, наверное, не считается.

— Еще как, блин, считается.

— Ты хоть понимаешь, какое она прошла расстояние?

— Не распускай нюни только потому, что эта сука училась с тобой в одной школе. Сядет как миленькая, и твои сопли тут не помогут.

— Не распускаю я нюни. Просто не понимаю.

— Вот и хорошо, Лара, что не понимаешь, — ты же не убийца.

Я переворачиваюсь, страшно хочется заснуть, но запястье мое приковано к кровати, подушка бугристая, а ноги — господи, ноги мои, они все горят, горят и горят, — сказали, возможно, какие-то пальцы придется ампутировать, и все равно это ничто по сравнению с тем, какое свирепое пламя горит и воет у меня в голове.


НА БОРТУ «САГАНИ», СЕВЕРНАЯ АТЛАНТИКА. СЕЗОН МИГРАЦИЙ


Раздается крик.

Я рывком сажусь: меня разбудил пронзительный скрежет металла о металл. Эннис что-то быстро говорит в интерком — я еще не слышала в его голосе такой настойчивости.

Я поднимаюсь в тесной рубке и выясняю, что шторм еще не утих. Бушует по-прежнему, с той же силой, что и весь день. Я не сразу обнаруживаю смысл в его словах:

— …Опускаем невод, все по местам. Повторяю — перед нами косяк, опускаем невод.

— Сейчас?

Эннис бросает на меня хмурый взгляд и кивает. Порывистый ветер едва не срывает «Сагани» с якоря, я вижу, как по палубе перекатываются десятифутовые волны. Там, небось, адски скользко, и за борт тебя смоет на раз. На экранах у Энниса я вижу круги от сонара, который измеряет глубину океана и регистрирует изменения плотности. Он указывает на красную стрелку — я понимаю, что ею помечено большое скопление живых существ в двухстах метрах под водой, хотя, может, я и не права, потому что Эннис ничего не объясняет.

Сквозь стену дождя я едва различаю членов команды, выползающих на палубу: видны только ярко-оранжевые комбинезоны и куртки. Сегодня на них белые каски, и экипаж сноровисто берется за дело: подтягивает тросы, цепляет к ним невод. Наибольшая опасность, судя по всему, угрожает Анику: его опускают на воду в той же шлюпке.

— Убьется, — говорю я.

Эннис постоянно на связи с Дэшимом — тот на палубе, докладывает обо всем, что происходит, выполняет команды капитана.

— Опустили! — докладывает Дэш. — Проверяю тросы лебедки. Канаты вытравили. Всем в сторону! Пошел…

Рация умолкает. Я вижу: Бэзил поскользнулся. На миг я теряю его из виду, потом вижу снова: он уцепился за такелаж.

— Дэш, доложи, — невозмутимо распоряжается Эннис.

— Порядок, шкипер. Цел.

Эннис внимательно всматривается в другой экран.

— А это что? — спрашиваю я.

— Сенсоры, закрепленные на неводе, чтобы я видел его расположение. — Он вновь выходит на связь, на сей раз говорит с Аником, у которого в ухе наушник. — Можешь оттянуть подальше, Аник?

— Понял тебя, шкипер. Тут… довольно забористо… постараюсь.

— Блин, — выдыхаю я, закрывая глаза.

Шлюпку Аника среди волн не видно. Он где-то там, его швыряет туда-сюда, а он пытается в одиночестве завести в нужное положение невод весом в тонну.

— Все у него нормально, — сообщает Эннис. — Справился. Мы на месте. Дэш, вытягивай его обратно.

Аника стремительно вытаскивают обратно на борт, а потом все кидаются затягивать невод — их окатывает дождем и волнами, продувает ветром. Похоже на кошмарный сон, и это совершенно потустороннее чувство — стоять здесь, в безопасности, и смотреть. Я чувствую себя не так.

— Затягиваю, — предупреждает Эннис и берется за рычаги. — Сеть пошла. — Он все делает медленно, я чувствую, как судно зловеще накреняется. — Бля, — говорит он так тихо, что я едва слышу. — Крупный улов.

— Шкип, большая нагрузка на шкив, — докладывает Дэш. — Тросы растянуты до предела.

— Держи как есть.

— Сколько оно там весит? — недоверчиво интересуется Дэш.

— Около ста тонн.

Крики на палубе, я прижимаюсь носом к стеклу в попытке разглядеть, что там происходит. Невод почти вытащили — и тут один трос лопнул.

— В сторону! — звучит чей-то вопль, и вся команда падает на палубу. Кто-то не успел: трос, пролетая, хлестнул по телу, впечатал его в борт. Кукла, игрушка, нечто невесомое, безжизненное, хрупкое. Я ахаю от ужаса, слышу панические крики снизу. Пострадавший не шевелится.

Невод удерживается, но с трудом. Нагрузка на силовую установку и лебедку растет, я чувствую, что крен увеличивается. Кто-то лезет по кабелю на силовую установку, я узнаю высокую спортивную фигуру Малахая: он уже почти наверху, его опасно качает с каждой волной. В любой момент он может сорваться, а в такой холодной воде это верная смерть.

— Что он делает? — спрашиваю я.

— Крепит запасной кабель.

— Ты не можешь выпустить рыбу и покончить с этим?

— Слишком улов хороший.

— Ты, блин, шутишь, да?

Эннис будто не слышит, и я выскакиваю в рев шторма.

— Фрэнни, — рычит он мне в спину, но я, пригибаясь, топочу вниз по металлическим ступеням, держась, чтобы не погибнуть. Я промокла до нитки, куртка не спасает, холод ошеломительный. Хуже, чем когда я нырнула во фьорд спасать Энниса. Хуже, чем зимой по утрам в нашем выстывшем деревянном домишке на берегу, когда в щели в стенах задувает ветер и ты думаешь, что замерзнешь насмерть, честно думаешь — да уж, это куда хуже. Вода заливается под куртку, течет по спине в перчатки: кончики пальцев превращаются в лед. Уши будто бы отвалились. Мне хватает ясности рассудка подумать о несчастных, которые трудятся посреди этого безумия, которые должны в таких условиях выкладываться по полной. На палубе вой ветра оглушает. Я пробираюсь туда, где Аник согнулся над неподвижным телом Самуэля. Лея, Бэзил и Дэш продолжают героически бороться с лебедкой, удерживая ее на месте одной лишь мышечной силой, каждый из них изрыгает непрерывный поток мата, а Мал пытается подсоединить запасной кабель.

Я сосредоточиваюсь на Самуэле — он без сознания.

— Помоги мне его унести внутрь! — орет Аник.

Мы хватаем здоровенного мужчину под мышки и волочем по качающейся палубе. Я поскальзываюсь обеими ногами, тяжело падаю. От удара перехватывает дыхание. Я такое помню. Так бывает, когда тонешь. В панике резко втягиваю воздух, пытаясь снова заполнить легкие — не получается. Небо, крутанувшись, рушится на лицо. Рука Аника лежит у меня между ребрами, он повторяет: «Тихо, тихо, не спеши», пока мне не удается вдохнуть, и вот я уже не тону, и мы двигаемся дальше, тащим, скользим и наконец оказываемся внутри у трапа.

— Как спускать будем? — пыхчу я.

Аник танцующим шагом сходит по трапу, исчезает и после неимоверно длинной паузы возвращается с носилками первой помощи. Мы закатываем на них Самуэля, пристегиваем, я тревожусь за его позвоночник, но что теперь поделаешь. Аник спускается на несколько ступенек, подхватывает ноги Самуэля, а потом мы перемещаем носилки вниз, к подножию трапа. Следующая задача — их поднять, кажется, что весят они тысячу тонн, миллион, слишком для меня тяжело, не могу…

— Фрэнни, — спокойно произносит Аник, — на помощь никто не придет, они слишком заняты. Давай, поднимай.

Я киваю, сгибаю колени. Столько силы у меня никогда еще не было, даже когда я была пловчихой — в тюрьме со всеми так, волей-неволей становишься крепким. Мы поднимаем носилки и бредем по коридору. Судно качается, удар о стену, воздух опять вылетает из легких.

— Не останавливайся, — пыхтит Аник, и мы идем дальше, вваливаемся на камбуз и шмякаем носилки на скамью.

— Он не дышит, — пыхчу я. — И пульса, кажется, нет.

— Несу дефибриллятор.

Он слишком долго копается — ищет в шкафу, я пристраиваюсь делать искусственное дыхание, а поскольку Самуэль слишком крупный и лежит слишком высоко, я залезаю на кухонную скамью, обхватываю ногами его широкий торс и изо всех сил начинаю качать грудную клетку. Нет ощущения, что от этого хоть что-то меняется. Он слишком крепко сложен, кости и мышцы слишком надежно защищают сердце — не доберешься. Я снова выдыхаю ему в рот, выдох долгий, и чувствую, как Самуэль подо мной надувается — жутковатое ощущение.

— Живо слезай.

Я спрыгиваю, Аник расстегивает молнию на куртке Самуэля, разрезает рубаху. Помещает маленькие присоски туда, где должно быть сердце. Присоски соединены проводками с черной коробочкой, на ней монитор.

— Ты умеешь им пользоваться? — осведомляюсь я.

— Нет.

— Мне кажется, одну нужно сбоку, другую пониже.

— Откуда ты знаешь?

Я беспомощно пожимаю плечами.

Он колеблется, но потом делает, как я сказала. Прибор начинает заряжаться, мы следим, как зарядка нарастает, наконец вспыхивает зеленая лампочка.

В глазах Аника бешенство. Он тянется к кнопке, но нажать не успевает: не распознав сердцебиения, аппарат срабатывает автоматически. По крупному телу Самуэля проходит электрический разряд. Самуэль тут же превращается в ком мяса и крови. Однако он не умер — не это произошло, не это, — он судорожно вдыхает и возвращается в сознание, я и не думала, что это может произойти так быстро. Он стонет и извергает фонтан рвоты — приходится перекатить его на бок, чтобы он не задохнулся.

— Что за хрень случилась? — интересуется он.

— Без понятия, — отвечаю я. — Тебя хлестнуло тросом, ты вырубился. Сердце у тебя остановилось, Сэм.

Он переворачивается на спину, таращится в потолок. Мы наблюдаем за ним в испуге. Не знаю, какая травма способна вот так вот полностью отключить организм, воображаю, что снова придется вспрыгнуть ему на грудь, снова ее качать, вдувать воздух в холодные губы. Придется, если он отключится снова.

Вместо этого Самуэль произносит:

— Умирая, мы словно тонем в самих себе.

В ответ я смеюсь в изумлении — вот ведь оно как — и заканчиваю:

— Словно захлебываемся в своем сердце.

Самуэль слабым голосом произносит:

— Вы, ирландцы.

А потом закрывает глаза и продолжает дышать.


Улов потерян из-за шторма и порванного кабеля. У Самуэля рваная рана поперек спины от удара тросом. Экипаж вымотался и пал духом — из-за упущенной рыбы, из-за тревоги за Самуэля. Эннис так зол на себя, что вообще перестал разговаривать.

А я?

А я больше не существо в перьях.

Потому что точка, которая показывала, где моя птица, погасла, ее смыло штормом, утянуло в глубины, где уже не отыщешь. Как оно и должно быть.

11

ИРЛАНДИЯ, ЖЕНСКАЯ ТЮРЬМА.

ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД


Я вздрагиваю от каждого звука. Нервы на пределе. Отупение прошло, теперь повсюду острые углы.

Поскольку дело отправлено на доследование, адвокат может посещать меня в любой день недели. Дежурный отводит меня в открытую комнату для встреч, указывает место за столом. Застекленные проемы занимают в высоту почти всю стену, они почти до потолка и приоткрываются лишь на щелочку. Все равно лучше, чем моя камера.

Мару Гупту я жду, как мне кажется, целую вечность. Цепкая адвокатша за пятьдесят, сегодня с ней пришел ее приятный с виду и необычайно умный молодой ассистент Донал Линкольн, который — в этом я уверена — младше ее как минимум лет на тридцать. По предыдущим встречам у меня сложилось впечатление, что они, скорее всего, спят вместе. Это породило приязнь к обоим в каком-то дальнем уголке моей души — приязнь к Маре. Но уголок души, способный хоть что-то любить, сейчас во мне совершенно безгласен. Сердце оледенело.

Потому что.

Мир страха. Мой новый дом. Страха, что я этого не переживу, страха, что переживу.

— Как вы? — спрашивает меня Мара.

Я пожимаю плечами. Нет слов, чтобы меня нынешнюю описать.

— Денег у вас достаточно?

Я тупо киваю.

— Фрэнни, нужно обсудить новые данные судебно-медицинской экспертизы.

Я жду, рассматривая ее изящные золотые часики. Гадаю, сколько такие стоят. Я восемь лет мучительно пыталась поближе узнать родителей Найла, поэтому теперь могу сказать: видимо, дорого. Мне приходит мысль ее уволить. Я это проделывала уже дважды. Ее нанимали снова. Семейство Линч всегда своего добивается, а они хотят выдернуть меня отсюда.

У меня когда-то тоже были огромные нереализуемые желания. Теперь мне нужно одно — мой муж.

— Фрэнни!

Я осознаю, что прослушала слова Мары.

— Простите?

— Сосредоточьтесь на том, что я говорю, потому что это важно.

Важно. Ха.

— Вы можете меня вытащить наружу на время? Меня не выпускают.

— Мы этим занимаемся, но, как я уже говорила, вы должны внятно сказать психологу, что у вас клаустрофобия.

— Говорила.

— Фрэнни, по ее словам, вы полчаса сидели и молчали — она не смогла поставить вам диагноз.

Ничего такого не помню.

— Я договорилась о еще одном посещении, постарайтесь на этот раз не молчать, ладно? А теперь про новые сведения.

Глаза у Мары огромные. Кто-то кашляет, я подскакиваю, разбитая, изможденная, — мне так страшно, что с мыслями не собраться. Мара берет меня за руку, помогает вернуть внутреннее равновесие, заставляет сосредоточиться на своих словах:

«Получены новые данные судебно-медицинской экспертизы, обвинение утверждает, что, согласно этим данным, речь не идет о несчастном случае. Мы с вами знаем, что это несчастный случай, но у них сложилось мнение, что вы действовали предумышленно, мне потребуются ваши показания, чтобы это опровергнуть. Вы должны мне еще раз рассказать, что случилось на самом деле…

— Предумышленно.

— Вы хотели это совершить, — подсказывает Донал. — Составили план и осуществили его.

— Я знаю, что такое «предумышленно», — произношу я, и он краснеет. — И какие данные?

— Мы до этого еще дойдем, Фрэнни, пока просто послушайте. Это все меняет, — говорит Мара. — Вас обвиняют не в причинении смерти по неосторожности. А в двойном предумышленном убийстве.

Я смотрю на нее и смотрю. Оба юриста молчат, видимо давая мне время осмыслить. Только я уже осмыслила все это тысячу раз. Ждала такого. Я стис-киваю руку Мары и говорю:

— Зря вы взялись за это дело. Я пыталась вас предупредить. Мне очень жаль.


НА БОРТУ «САГАНИ», СЕВЕРНАЯ АТЛАНТИКА.

СЕЗОН МИГРАЦИЙ


— Мне очень жаль, — откликается Лея, когда я сообщаю ей об утонувших крачках. Если моя не пережила шторм, вряд ли ее пережил кто-то из стаи. — Ужасно жаль, — повторяет она, и я вижу, что она тоже убита этой новостью.

Я киваю, но не могу придумать, что сказать еще. Поделилась я с ней только для того, чтобы она вместо меня сообщила остальным. В груди у меня — разверстая пасть. Закрыв глаза, я вижу птиц: они одна за другой исчезают в водяной могиле.


Ужин сегодня проходит тихо. Бедняга Самуэль не может встать с койки, мы вынуждены обойтись без его умиротворяющего присутствия. Мощное колено Бэзила впечаталось мне в ногу, мне это противно, противно его прикосновение, но подвинуться некуда.

Приняли решение, куда следовать дальше. В Сент-Джонс в Ньюфаундленде и к Лабрадору. Там Самуэля ждет семья, там он получит медицинскую помощь и можно будет починить порванный кабель. Оттуда — не знаю. Эннис сказал, что не хочет пересекать Атлантику — путь долгий, воды незнакомые, — но у нас больше нет птиц, чтобы за ними следовать.

Возможно, ему надоело следовать за птицами.

Не уверена, что смогу снова его переубедить, и все-таки ноги сами несут меня на мостик.

Впервые Эннис не у штурвала. На его месте стоит Аник, взгляд устремлен к горизонту.

— Где он?

— Отдыхает. Несколько дней не спал. Не беспокой его, Фрэнни.

Я оседаю на стул, не хочется открывать компьютер, проверять, как там точки. Аник ненадолго пригвождает меня к месту взглядом. В нем непонятная тяжесть.

— Сейчас скажешь, чтобы я шла работать? — спрашиваю я.

— А ты послушаешься?

— Вряд ли.

Широкие губы Аника изгибаются в улыбке, я впервые вижу, чтобы он по-настоящему улыбался. Он что-то произносит на другом языке. Я жду пояснения, но он снова поворачивается к штурвалу.

— Это на каком языке? — спрашиваю я.

— Инупиат.

— Инуитский?

Он кивает:

— С Северной Аляски.

— Ты там с Эннисом познакомился?

Снова кивок.

— И как вы познакомились?

— На судне. Как еще-то?

— И как оно там?

— Слишком много вопросов.

— У меня их миллионы.

На его лицо возвращается привычное хмурое выражение. Потом он удивляет меня — произносит:

— Там смерть. И жизнь. Обе самые настоящие.

Я смотрю на океанский простор, готовая в любой момент увидеть землю на горизонте.

— Сколько нам туда идти? — спрашиваю я.

— Дня два. А что ты теперь делать собираешься, ведь птицы…

— Они не погибли, — говорю я. Хотя… — Не знаю. — Не удержаться, я расковыриваю мозоли в кровь. — Если Эннис не захочет идти дальше…

— Ты найдешь другой способ, — заканчивает Аник.

Он просто не понимает. У меня ушло много месяцев на то, чтобы уговорить хоть одного капитана.

— Они не все погибли, — эхом откликается Аник.

Я набираю воздуха в грудь. Он прав, но перед глазами у меня все равно тельца, погружающиеся в пучину, и всё не забыть пустоты в груди Самуэля, когда я вдыхала туда воздух. Меня передергивает.

— Тот миг, прежде чем он очнулся. До разряда…

Аник бросает на меня косой взгляд.

— Было страшно.

— Да.

— На мгновение он умер. Его уже как бы не было в теле. Я дышала ему в рот, надувала его, как шарик. А он был… он был пустой внутри.

Аник кивает.

— Моя бабушка сказала бы, что он на миг ушел в мир духов. Мы вызвали его обратно, он либо поблагодарит нас за это, либо нет. Некоторые считают, что это недоброе дело — заставлять человека вернуться оттуда.

— Ты, что ли, разговаривал с теми, кто оттуда возвращался?

— Они так говорили.

— Ты им поверил?

Хочется услышать «да», очень хочется, но он только пожимает плечами.

— И как они его описывали?

Аник задумывается, а я понимаю, что так далеко подалась вперед на своем стуле, что того и глади свалюсь.

— Говорят, там нет ни правил, ни наказаний, — говорит он. — Называют его невесомым и очень красивым.

Внезапно приходят слезы.

— Там все оказываются?

— Так говорят.

— И мы окажемся? И я?

— Да.

— А те, кого мы любили?

Понятное дело.

Я закрываю глаза, слезы струятся по щекам, и дух, о котором он говорит, мой дух — я чувствую, как он пытается высвободиться, отыскать туда дорогу, вот только тело не отпускает: пока рано.

— Значит, она меня там ждет.

— Кто?

Я поднимаю веки, натыкаюсь на карий взгляд его глаз.

— Моя дочь.

Он опускает плечи на выдохе. В его глазах тоже слезы.

— Фрэнни, — произносит Аник, протягивает руку, кладет мне на волосы.

Мы смотрим в море, ждем земли и хотим одного: никогда до нее не добраться.

12

НА БОРТУ «САГАНИ», ЛАБРАДОРСКОЕ ТЕЧЕНИЕ ВОЗЛЕ НЬЮФАУНДЛЕНДА.

СЕЗОН МИГРАЦИЙ


Нынче утром — мы подходим к берегам Ньюфаундленда — настроение у всех угнетенное. Искать рыбу мы бросили, и я не рассчитывала, что это так тяжко на них подействует. Насколько сильна их тяга к морю и как органична для них охота, особенно отчетливо видно теперь, когда все это позади.

Самуэль предупреждал меня, что такое Лабрадорское течение и как нам достанется там, где оно встречается с Гольфстримом. И все равно я не смогла представить себе этого заранее. Нас несло на такой скорости, что казалось: уже не остановить. Более того, там, где два течения, холодное и теплое, движутся бок о бок, на подходах к земле висит пелена плотного тумана. Я стою на носу, и мне не разглядеть собственную руку перед глазами, не говоря уж о скалах, к которым мы мчимся.

Над головой удары колокола. Я воображаю себе пронзительный крик чайки, шорох ее крыльев в тумане. На таком берегу полагалось бы встретить сотни чаек.

Скорость снижается. Члены команды — все на палубе — перекрикиваются, луч маяка прочерчивает проход сквозь туман. Колокол бьет в ровном ритме, я подстраиваю под него свое дыхание. Эннис без всякого видимого усилия ведет нас в гавань Сент-Джонса. Но я-то знаю, какой эта швартовка стресс для команды. Они все утро были на взводе: ведь ни погода, ни мастерство шкипера им неподвластны.

Я нервничаю по иной причине: у меня поддельный паспорт.

Впрочем, не совсем так: он настоящий, только не мой.

Звук достигает нас прежде всего остального. До меня постепенно доходит, что поверх ветра все громче слышны голоса. В тумане обозначаются силуэты. Люди с плакатами в руках: «Прекратить бойню!», «Океан принадлежит рыбам, не людям!», «Не смейте убивать!».

Я судорожно втягиваю воздух; в грудь мне прилетает чей-то кулак. Вопли звучат едва ли не агрессивно, в них хорошо знакомая мне ярость: в этом громком скандировании воплощена ярость моего мужа — эти люди пытаются предпринять хоть что-то, чтобы остановить шествие неизбежного рокового безумия, которое мы навлекли на себя сами.

Ко мне приближается Лея. Глаза холодные, подбородок вздернут.

— Не смотри на них, — невозмутимо произносит она.

На одном плакате — он больше других — я вижу: «Что еще мы должны уничтожить?» — и внутри разверзается пучина стыда. Я не на той стороне этого плаката.

Странно вновь оказаться на суше, после всего-то нескольких недель в море. Она уже кажется непривычной. Земля под ногами слишком твердая, я будто немного стаптываюсь при каждом шаге. Спускаюсь по трапу к таможенному терминалу, стараясь затеряться среди других членов экипажа «Са-гани». Мне подают для заполнения таможенную декларацию, я вписываю в нее данные Райли Лоух из Дублина. Какой-то страшно рьяный таможенник не сводит с меня ястребиного взгляда. Однако сотрудник за стойкой глядит на меня разве что вскользь — я старательно улыбаюсь во весь рот, чтобы черты лица немного смазались, — ставит штамп в паспорт и пропускает в город.

От протестующих нас отделяет ограждение, но я отчетливо слышу их голоса, различаю отдельные лица: каждый смотрит на нас с отвращением, с выражением того самого недоумения, которое я пыталась побороть. В конце ряда — мужчина в полосатой лыжной шапочке, в руках плакат: «Рыбам — правосудие, рыбакам — смерть». По мне проходит холодок, и когда мы на миг встречаемся взглядом, он будто заглядывает мне в самое нутро и делает вывод: чудовище.

— Идем, — Бэзил тянет меня за локоть, — не дай им порадоваться.

Мы проходим до свободного участка улицы и там ждем скорую, которая отвезет Самуэля в больницу.

— Ты в порядке? — тихо спрашивает Лея: мы с ней стоим чуть в стороне от остальных.

Я бросаю на нее косой взгляд:

— А чего нет-то?

— Вид у тебя какой-то вздрюченный.

После чего эта француженка, судовой механик, смотрит на меня постоянно. Я то и дело ловлю на себе взгляд ее темных глаз; иногда, заметив, что я ее подловила, она стремительно отворачивается. До сих пор мне было непонятно, что подпитывает ее интерес: тревога за мое здравомыслие или нечто более интимное и болезненное.

Эннис уезжает на скорой вместе с Самуэлем, а мы рассаживаемся по такси. Всю дорогу я таращусь в окно на извилистые улицы, выкрашенные в яркий цвет дома — они вписаны в каменистые холмы. Все по-прежнему скрыто плотным туманом, он придает дню ощущение нереальности.

Эннис устало развалился на стуле в приемной, мы оседаем на соседние.

— Им занимаются. Я позвонил Гэмми, она уже едет.

До приезда Гэмми, жены Самуэля, проходит сорок минут. Она входит в дверь в грубых кожаных сапогах, ездовых бриджах и мохнатом шерстяном свитере, скрывающем мощные формы. Волосы у нее рыжие, как у мужа, они липнут к вспотевшему лбу и горящим щекам. Тревожно стреляя по сторонам голубыми глазами, она заключает Энниса в медвежье объятие, хлопает по спине.

— Где он?

Эннис указывает ей дорогу, мы вновь затихаем, ожидая. Ожидание всегда давалось мне тяжело.

— Давно они женаты? — спрашиваю я у Дэша.

— Лет тридцать. И у них детишек, типа, дюжина.

— Ничего себе.

— Ага. Самуэль у нас вообще любвеобильный. Сама у него спроси.

— Спрашивала, он мне сто раз об этом говорил.

Мы, как можем, коротаем время — помогает колода карт, которую догадался захватить Дэш. Мы с Леей отправляемся за провизией, приносим яичные рулеты и кофе. Наконец, сильно за полдень, возвращается Гэмми, вид у нее измученный.

— Этого идиота оставят здесь на ночь. Дали ему какой-то убойный антибиотик — предотвратить заражение, хотят последить за работой сердца. Считают, с сердцем могут быть проблемы.

— От дефибриллятора? — уточняю я.

Глаза Гэмми обращаются ко мне, смягчаются.

— Нет, лапушка. С сердцем у него и до травмы были проблемы. Вы спасли ему жизнь. — Гэмми бросает взгляд на Энниса: — Возможно, спас его и этот гребаный трос, которым его треснуло. В противном случае о том, что машинка дает перебои, мы узнали бы слишком поздно. Вот уж не думала, что стану тебя хоть за что-то благодарить, Эннис Малоун.

Мне кажется, что она шутит, однако никто не улыбается. Эннис чуть наклоняет голову, выражая согласие. Гэмми долгую, полновесную секунду сверлит его взглядом — выражение лица непроницаемо. А потом разводит руками:

— Ну ладно. Пошли тогда. У меня дома толпа голодных зверюг, их покормить надо, а вам, ребята, явно не помешает толком отмыться и поесть.

В итоге я оказываюсь в машине Гэмми вместе с Эннисом и Леей, другие отправляются в автопрокат. Живут Гэмми с Самуэлем где-то за городом.

— Надеюсь, теперь с тебя хватит, Эннис Малоун, — говорит Гэмми. Возможно, она из тех, кто считает, что использовать полное имя авторитетнее. Выговор у нее такой же, как и у Самуэля, типично ньюфская смесь ирландского и канадского. — Впрочем, раньше то, что люди твои гибли в волнах, тебя не останавливало, — добавляет она бесстрастно. — Того и гляди покажется, что ты сам их кидаешь за борт.

Это бесконечно жестокие слова, и я начинаю гадать, о каких же бедолагах она говорит; начинаю гадать, насколько Эннис повинен в их гибели, сильно ли сожалеет. Хотя чему я удивляюсь. Он же отправил Аника на воду в шторм, верно? И Самуэль едва не погиб из-за его упертого стремления поймать косяк. Да и все мы тоже.

Я чувствую, что ко мне приходит непростое понимание того, как устроена воля капитана. Я уже дважды сталкивалась с подобным — в себе, а потом в своем муже — и знаю, что эта сила разрушительна. На что готов Эннис ради этой своей мечты, мифического Золотого улова? Что принесет в жертву?

— Гэм, он дома, — тихо отвечает Эннис с заднего сиденья.

Я украдкой смотрю на него в боковое зеркало. Голова прислонена к стеклу, он смотрит влево, на океан. На него тяжко давит груз его желания.

— Поздно, Эннис Малоун. Совсем, мать твою, поздно. И если ты еще какие беды с собой приволок, я тебя вздую по первое число.

— Если тебе так удобнее, мы остановимся в городе.

— Чушь не неси.

— Шкипер ни в чем не виноват, — подает голос упрямая Лея. — Мы все знаем, что рискуем. Только идиот, ступая на борт, уверен, что сойдет на берег живым. Ты это знаешь, и Самуэль тоже.

Гэмми смотрит в зеркало на молодую спутницу:

— А ты думаешь, это честно — использовать преданность человека против него? Дергать за ниточки сердца, пока он не станет делать все, как ты скажешь, да еще и заслонять тебя от пуль?

Все молчат.

Гэмми смотрит на меня — я готовлюсь принять следующий удар.

— Ну, а это кто такая? Тебя кто втянул в эту историю, подруга?

— Сама втянулась.

— Ну, удачи тебе в таком случае. Видит бог, она тебе понадобится. Если посмотришь вон туда, на холмы, скоро увидишь, где мы живем.

За изгибом дороги на мысу показывается маяк — он вздымается в небо.

— Нет, — говорю я. — Вы что, правда…

Гэмми хохочет над выражением моего лица.

Маяк заштатный, до сих пор не переведен в автоматический режим, управляется вручную; Гэмми рассказывает мне историю своей семьи, как они жили здесь всегда, поколение за поколением, и в этом чувствуется ее глубочайшая привязанность к дому. Я ощущаю ее и в земле, когда выхожу из машины и ступаю на камни. Она же разлита в небе, в бушующем океане, в стенаниях ветра, в том, как Гэмми шагает по своей земле к своему маяку; это место принадлежит ей, а она принадлежит ему, осязаемо и непререкаемо. Каково это — быть столь глубоко и добровольно привязанной к какому-то месту?

— Ты, лапа, в порядке? — спрашивает меня Эннис, передавая мне из багажника мой рюкзак.

Я киваю и следом за ним захожу внутрь. Домик при маяке, в принципе, обыкновенный, не какой-то там реликт, а просто домик, с низкими потолками, камином; судя по беспорядку, в нем обитают дети.

И еще какие дети.

В первый момент я пытаюсь не пялиться, потом сдаюсь и пялюсь с восторгом — они высыпают из своих общих комнат или являются снаружи, из холмов. Их не дюжина, их шесть — совершенно одинаковых дочек, младшей шесть, старшей шестнадцать, у всех одинаковые рыжие непокорные волосы и бледная веснушчатая кожа. Все босиком. Выглядят сильными, не слишком опрятными, совершенно свободными. Все таращатся на меня с одинаково заинтересованным выражением, в нем ум и озорство. Я успела их полюбить еще до того, как узнала их имена. Наверное, потому что они типичные ирландки, привычные мне люди. А может, дело в очаровании их одинаковости — или в странности этого факта.

Все они восторженно обнимают Энниса, потом — Лею, а потом и остальных, когда те выгружаются из прокатной машины. На меня смотрят настороженно.

— Хэлли, — представляется старшая, пожимая мне руку. Она из всех самая лохматая, а глаза у нее синее моря в погожий день.

— А это Блю, Сэм, Колл, Брин и Ферд.

Я здороваюсь с каждой, пытаясь запомнить имена.

— Вы не переживайте, всех нас никто запомнить не может, — успокаивает меня одна из них — кажется, Брин.

— Я буду очень стараться.

— Я иногда их заставляю надевать бирки с именами, — признается Гэмми.

— Вы ирландка? — интересуется Хэлли.

Я киваю.

— И мы ирландки! — возглашает Ферд.

— В прошлом, — поправляет Блю. А потом: — А вы из какой части страны?

— Из Голуэя.

— Из республики, — говорит Хэлли. — Так вы поддержали окончание войны за независимость и британскую колонизацию Северной Ирландии?

Я моргаю:

— Э-э… а сколько мне, на твой взгляд, лет?

Хэлли нетерпеливо фыркает и приходит к выводу, что дальше расспрашивать меня на эту тему не имеет смысла.

Все остальные взрослые собрались у большого кухонного стола, а я, окруженная детьми, стою в гостиной. В камине бушует огонь, хотя солнце уже высоко: здешний ветер пролетает через домик насквозь, леденя воздух.

— Обязательно когда-нибудь съездите в Ирландию, — советую я девочкам, усаживаясь в одно из глубоких кожаных кресел. — Вы там будете как свои.

— А можно мы там у вас поживем? — осведомляется Хэлли.

Я, удивившись, отвечаю:

— Разумеется.

Самая маленькая, Ферд, забирается мне на колени и устраивается поуютнее.

— Привет.

— Приветик, — говорит она, накручивая мои волосы на пальчик и напевая довольным голоском.

— Любишь историю? — интересуюсь я у Хэлли. Она кивает.

— Мама хочет, чтобы она ее в колледже изучала, — докладывает Блю.

— Вы, несносные, оставьте Фрэнни в покое, — кричит Гэмми из кухни. Она сняла огромный шерстяной свитер, и теперь я вижу, какие у нее мускулистые плечи и руки.

Девочки начинают неохотно расходиться, но я торопливо говорю:

— Погодите, останьтесь.

С этого момента за мной следуют шесть теней. Хэлли бомбардирует меня вопросами. Ферд все время лезет ласкаться. Колл не произносит ни слова, но в лицо мне смотрит так, будто там скрыты все тайны мироздания. Блю и Брин больше нравится задирать друг друга, но и они держатся неподалеку, а Сэм добродушно смеется в ответ на любую чужую реплику.

— Хотите посмотреть наш огород? — предлагает Ферд.

В кухне Бэзил и Гэмми препираются по поводу того, что приготовить на ужин. Бэзилу, похоже, хватает нахальства распоряжаться людьми в их собственных домах, а Гэмми — единственная, кто способен поставить его на место. Дэш и Мал снова играют в карты и провоцируют друг друга на скандалы. Лея ушла к машинам, я слышу, что она копается у Гэмми в двигателе. Аник исчез где-то снаружи, а где Эннис, я без понятия.

Я улыбаюсь, потому что не могу придумать большего наслаждения, чем посмотреть огород. Ферд решает забраться мне на закорки, я вскидываю ее туда и выхожу. Ее ручонки нежно сжимают мне горло.

— Мы уже сколько месяцев урожай снимаем, — поясняет Сэм, ведя меня к склону холма, на котором вскопан большой роскошный огород. — Все лето.

— И какие вы овощи выращиваете? — спрашиваю я, пробираясь по извилистой каменистой тропке между грядками.

— Тут рос лук, — поясняет Блю, указывая рукой. — Там, подальше, картофель, но его мы уже весь выкопали. А еще свекла, морковь, цветная капуста… как там ее, Колл?

— Кудрявая капуста, — шепотом произносит Колл, проводя пальцами по блестящим багровосиним листьям.

— У Колл она любимая, — замечает Блю. — Видите, она на розы похожа?

— У нас тут еще много чего, — говорит Сэм. — Вон там — всякие пряности. Мята и вообще.

— Фу, мята, — заявляет Брин, с отвращением зажимая нос.

— А вы умеете выращивать овощи? — спрашивает меня Хэлли.

— Немного умею. Но хуже вас.

— Как же можно жить независимо, если толком не умеешь ничего выращивать?

Я давлю смешок:

— Ты права, надо учиться. Только это непросто, если живешь на судне.

— Да, верно, — соглашается она. — Может, когда вернетесь?

Я киваю.

— Мы едим только то, что сами выращиваем, и яйца от наших куриц, и то, что ловим в море.

— Вот только рыба уже сто лет не ловится, вздыхает Брин.

— А другое мясо? — спрашиваю я. — Вы скот выращиваете?

— Мяса не едим, — говорит Хэлли. Слегка выпячивает грудь, вид у нее воистину свирепый. — Папа говорит, оно нам ни к чему.

Вот оно как. А на судне Самуэль точно ел мясо — неудивительно, что он бросил на меня такой виноватый взгляд, когда я сказала, что вегетарианка.

— Понимаю и поддерживаю, — говорю я, и колючий взгляд Хэлли делается менее подозрительным.

— Мы все сетки сняли, видите? — Она указывает в конец огорода, где стоит металлический каркас, обмотанный сетью. — Эй, вылазьте оттуда, — добавляет она, обращаясь к Блю и Брин: они забрались в грязь и перемазались.

— А почему? — спрашиваю я у Хэлли.

Она пожимает плечами:

— Птицы в последнее время наши посадки не трогают.

— Потому что птиц не стало, — как нечто само собой разумеющееся, произносит Блю.

Я сглатываю:

— Очень грустно.

Хэлли пожимает плечами:

— Ну, наверное.

Зато для овощей хорошо! — бодро сообщает из-за моего плеча Ферд.

Потом мы некоторое время проводим в курятнике — длинном лабиринте, заставленном деревянными домиками, где птицы спят; тут же — небольшая лужайка, где они могут копаться. Кур двадцать три штуки, они так привыкли к людям, что позволяют себя подержать и погладить. Крапчатые перышки шелковисты на ощупь, тихое кудахтанье звучит почти по-матерински; мне тут очень нравится.

Близятся сумерки, мы спускаемся по холму к длинной полоске песчаного пляжа. Большинство девочек убегают вперед, Ферд так и сидит у меня на закорках. Идти все тяжелее, но ничто не заставит меня с ней расстаться.

Две девочки бегут в конюшню за своими огромными вороными лошадьми, приводят их на берег. Машут мне, вскакивают на голые конские спины, поднимают лошадей в галоп вдоль берега. Гремят могучие копыта, песок брызжет во все стороны; девочки кажутся крошечными, незначительными на спинах своих скакунов, но органично сливаются с ними воедино.

Ферд сползает на землю, чтобы поиграть с сестрами на песке, я же сажусь на дюну и смотрю, как две всадницы скачут галопом взад-вперед по пляжу. Золотистое закатное солнце окрашивает небо розовым, океан — свинцовым. Я погружаю ладони и ступни в песок, ощущая на коже шершавые песчинки, умоляю себя пожить этой минутой и все же уношусь за миллион миль. Когда-то я бы жизнь отдала за сладость такого вот вечера, проглотила бы его без остатка, разогрела бы им свою кровь, а теперь все это — ничто. Я от всего отчуждена, здесь, как и повсюду, все та же смерть.

Беззвучно подходит Эннис, садится рядом со мной. Он принес мне бокал вина, себе — пиво. Меня удивляет его появление, ведь раньше он так старательно меня избегал.

— Ничего себе девицы, да? — говорит он, провожая их глазами.

Я киваю.

— А твои дети какие?

Ответа я не жду, однако он произносит:

— Не знаю. Не знаю я их больше.

— А зовут их как?

— Оуэн и Хейзел.

Голос звучит сдавленно, и больше вопросов про детей я не задаю.

Любопытство мое цепляется за другое.

— А что это за великая тайна, которую мне все отказываются раскрывать, о том, как Аник стал твоим первым помощником?

— Никакая не тайна, — говорит Эннис. — Просто не им рассказывать эту историю. До «Сагани» мы с ним ходили на одном судне. Попали в шторм, судно затонуло, погибли все, кроме нас с Аником, а мы выжили, потому что держались за обломок мачты и друг за друга, прождали в воде трое суток, потом нас подобрали. Больше мы в рейсы поодиночке не ходим, вот и все, и вся история.

Я молчу. Я ждала совсем другого, и я холодею, пытаясь вообразить себе, каково это — столько времени провести в воде, понимаю, что такое испытание способно повязать навеки.

— Почему ты со мной сейчас заговорил? — спрашиваю я в конце концов.

Эннис бросает на меня взгляд:

— Жалко мне тебя стало.

Я закатываю глаза.

Лошади подлетают ближе, целый шторм звуков. За ними тянутся два хвоста рыжих волос, перепутанных с черными гривами.

— Рыба вернется, — отрывисто произносит Эннис.

— Не вернется. Пока живы люди.

— Всегда были циклы…

— Речь о массовом вымирании, Эннис. Она не вернется.

Лицо его дергается, он не согласен. Мне это удивительно.

— Зачем ты так с собой? — спрашиваю я его. — Как будто в наказание. Зачем?

— Потому что нет ничего другого. У меня ничего не осталось. Есть вот это, и есть мои дети, но они никогда не будут моими, если я отступлюсь, если не стану достойным человеком.

— Поправь меня, если я ошибаюсь, но разве опеку над детьми нельзя получить без денег?

— Безработным и безденежным я их никогда не верну.

— Так возвращайся домой, работай таксистом, уборщиком, барменом — кем угодно. Какой же ты отец, если ты не там.

Он качает головой. Вряд ли он меня слышит — всяко не по-настоящему. Я разглядываю его, и сквозь поры внутрь медленно проникает нечто. Узнавание.

Мы с Эннисом одинаковые.

Он мне как-то сказал, что я его осуждаю, считаю подлюкой — на самом деле это правда. Но как я могу осуждать его за тягу к саморазрушению, если и сама такая?

— Не могу я, на хрен, это бросить, — сознается Эннис. Отхлебывает пива — видимо, чтобы успокоиться. — Болезнь такая.

Когда-то я теми же словами описала Найлу свою тягу к странствиям, то, почему я его бросаю, раз за разом причиняю ему боль, но сейчас слова Энниса мне кажутся прежде всего отговоркой. В них звучит эгоизм.

Эннис продолжает, выплескивая накопившееся, возможно ища некоего отпущения грехов, вот только не к тому человеку он за этим пришел — не умею я отпускать.

— Мои родные сотни лет занимались рыболовством. Рыбаки, поколение за поколением. Больше ничего не умели. Меня растили с одной мыслью: ты должен добыть Золотой улов, стать первым в долгой цепи одержимых.

Некоторое время он молчит, а потом добавляет тише:

Это единственное, что я делаю хорошо. Должен быть способ стать отцом и хорошим человеком — и остаться собой.

У меня нет ответа. Я так и не придумала, как можно совмещать свободу и ответственность.

Рука Энниса, держащая стакан, дрожит.

— Если понадобится все это бросить, чтобы быть с ними, я брошу, но закончить все нужно как следует. Я должен чего-то… достичь.

— Даже если ради этого приходится подвергать людей опасности.

— Да. — Голос звучит хрипло. — Даже тогда.

Мы молчим, а девочки скачут взад-вперед, взад-вперед. Нас с Эннисом разделяет тяжесть, состоящая из стыда, но под ней зародилось взаимопонимание.

— А если всех остальных отпустить? — спрашиваю я.

— Мне одному не справиться.

— А со мной сможешь?

Эннис смотрит на меня:

— Только с тобой, вдвоем?

Я киваю.

Он медленно качает головой:

— Нет, вряд ли.

Но что-то в его взгляде изменяется: как будто я чиркнула нужной спичкой.

— Ужин!

Мы оборачиваемся на громкий окрик Бэзила с крыльца. Эннис встает. В вечернем свете седина в его бороде отливает серебром.

— Я девочек дождусь. — Мне хочется побыть одной.

Белые щетки на копытах лошадей густые, тяжелые; в лошадиных мышцах и маленьких тельцах у них на спинах пульсирует любовь. Младшей, Ферд, шесть лет. Столько было бы и моей дочери, волосы у нее были бы цвета воронова крыла, как у меня, как у ее отца.

13

КАНАДА, НЬЮФАУНДЛЕНД.

СЕЗОН МИГРАЦИЙ


— Ты чего плачешь?

Я открываю глаза, передо мной на песке сидит Ферд. Остальные ведут лошадей обратно, вверх по склону холма. Солнце село окончательно, над головами — звездное одеяло.

— Я всегда плачу, — отвечаю я, смахивая слезы с лица.

— Хэлли тоже всегда плачет. Мама говорит: потому что у нее есть прошлая жизнь и она то и дело пролезает в эту.

Я улыбаюсь:

— Красиво.

— Наверное, так и есть, раз мама говорит.

— Наверное.

— Идем. Ты разве есть не хочешь, Фрэнни-Пэнни? — Она смеется над этим прозвищем, и я смеюсь в ответ.

— Угу, прямо умираю с голоду.

Она за руку ведет меня к дому. Вращается прожектор на маяке, неостановимый, точно прилив, есть и нет, есть и нет.

К большому обеденному столу приставили карточный столик, но четырнадцать человек все равно втискиваются с трудом. Гэмми не отсылает детей в другую комнату, и за столом они ведут себя безупречно.

— За папу, — своим мечтательным шепотом произносит Колл.

Мы все пьем за здоровье Самуэля.

Подают еду, очень вкусное рагу из зимних овощей. Бэзил бросил свою вечную клоунаду, разве что похаживает вокруг стола и убеждается, что сверху на тарелке у каждого лежат веточка розмарина и ломтик лимона и что каждому взрослому налит бокал вина. Мне самой удивительно, как меня впечатляют его въедливость, дотошность, внимание к деталям. Он замечает, что я на него таращусь, и подмигивает, все тем самым испортив.

— Я пока не совсем поняла, кто эта ваша новенькая, — заявляет Гэмми, и все глаза обращаются на меня.

— Она у нас орнитолог, — поясняет Мал. — Ее птицы покажут нам, где рыба.

— Птиц больше не осталось, — возражает Ферд.

— Немножко осталось, — отвечаю я ей. — Просто они прячутся.

— А какие остались? — интересуется Хэлли.

— Полярные крачки, — говорю я.

И внезапно оказываюсь в лаборатории мужа в тот миг, когда он мне впервые о них рассказал. Я с ним рядом, и он плачет настоящими слезами — я впервые вижу слезы у него на глазах, — рассказывая о том, какое долгое странствие совершают эти маленькие птички, об их отваге: «Это самая длинная миграция во всем животном мире, из Арктики в Антарктику и обратно».

— А ты за ними следишь, Фрэнни? — спрашивает Гэмми. — Изучаешь их?

Я киваю.

— У меня на трех трекеры. — Я сглатываю. — Простите, на двух.

— А зачем тебе тогда за ними следовать?

— Такой у меня метод.

— А сотрудники у тебя есть? Или ты все сама делаешь, вот так вот их выслеживаешь? — Гэмми медленно качает головой, не сводя с меня глаз. — Что ж это должно случиться, чтобы выбрать такую одинокую жизнь?

Повисает молчание — все ждут.

Я складываю руки на коленях, осмысляю вопрос.

— Жизнь вообще одинока. Но с птицами не настолько. Они когда-то привели меня к мужу.

Звучит как бред.

Молчание удлиняется.

— Гребаная хрень, — кратко резюмирует Бэзил.

— Бэз, не выражайся, — окорачивает его Дэш, а девчонки дружно хихикают.

После ужина девочки решают петь; судя по всему, делают они это часто. Минут пять пререкаются, с какой песни начать, потом Хэлли заявляет, что сегодня, в мою честь, петь будут только ирландские песни, чтобы я не так тосковала по дому.

Мне же больно: в этих песнях внезапно возникает Кильфенора, родня сидит на кухне и играет специально для меня, возникает мамин домик у моря, тоска по ней, возникает мой муж и расстояние между нашими телами, возникает моя дочь, ребенок, которого я никогда не хотела, билась за то, чтобы его не рожать, дочь, которую я люблю глубинно, опустошающе, дочь, которую я потеряла. Все дело в Ферд, малышке, в ее пальчиках у меня на шее и горячем дыхании у моего уха: она вскрыла мое нутро, и вот я снова держу на руках свою малышку, слишком тихонькую, совершенно бесценную, бездыханную, лишенную тепла, и сколько ни пытайся оставить тот миг в прошлом, никогда не будет конца этой боли, этим терзаниям, ощущению ее непереносимой невесомости в моих ладонях.

Едва ощущая собственное тело, я двигаюсь к выходу. Снаружи холодно, но я это едва замечаю и, прежде чем затворить дверь, слышу вопрос Блю: «Мы ее расстроили?» — и ответ Аника: «Не мы, что-то более темное», — и вот я иду к холмам, берегу, морю. Снимаю одежду, вступаю в ледяную воду, боль безгранична, а кроме — ничего, ничего, ничего.

Я лежу в море, никогда не чувствовала себя такой потерянной, потому что не создана я для тоски по дому, не создана для тоски по тем вещам, от которых всегда стремилась уйти.

Нечестно проявлять доброту к человеку, способному любить, но не способному не скитаться.

В итоге меня отыскали Лея, Гэмми и Хэлли. На берегу они заворачивают меня в одеяло, я слышу чьи-то слова: «Дайте мне умереть» — снова и снова, а потом Гэмми целует меня в лоб, Хэлли гладит по волосам, и держат они меня так крепко, что мы все дрожим, — до меня доходит, что эти слова произношу я.

Оставайтесь, — шепчет Хэлли мне в ухо.

Но я не могу.


НОРВЕГИЯ, ТРОНХЕЙМ.

ВОСЕМЬ ЛЕТ НАЗАД


— Алло?

— Привет.

Я долго слушаю его дыхание.

— Ты где? — спрашивает он; голос очень усталый.

— В Тронхейме.

Краткая пауза, чтобы осмыслить, приноровиться. Я слишком многого от него хочу. Изнуряю его.

— А почему в Тронхейме?

— Потому что я была в Осло, но из-за огней города там не видно северного сияния.

— А ты его отыскала? И какое оно?

— Я на него как раз смотрю с балкона. Совершенно изумительная вещь, Найл. Тебе бы понравилось.

— С чьего балкона?

— Знакомых.

— Там безопасно?

— Ага.

— С чьего балкона? Можешь прислать мне в сообщении имена и адрес?

— Супругов, с которыми я познакомилась за ужином, Анны и Кая, скоро пришлю.

— У тебя денег достаточно?

— Ага.

— Ты когда домой вернешься?

— Скоро.

Короткая пауза. Я сползаю на пол, скользя спиной по стене. В небе пляшут зеленые и алые сполохи. Я чувствую его даже в телефоне: это ошеломительное чувство, будто можно до него дотронуться, ощутить его дыхание на щеке, вдохнуть его запах. От этого кружится голова: от его близости и ужаса его отсутствия.

— Милый, здесь одиноко, — произношу я, и слезы струятся по лицу.

— Милая, здесь одиноко, — произносит Найл.

— Не вешай трубку.

— Не повешу.

Мы не разъединяемся очень долго.


КАНАДА, НЬЮФАУНДЛЕНД. СЕЗОН МИГРАЦИЙ


Меня оставляют в кровати, обложив грелками ноги. Какая-то часть моей души испытывает неловкость, но то существо, в которое я сейчас превратилась, хочет одного: покоя.

Только покой, когда он до тебя добрался, — тот еще зверь. Просто замечательный зверь, пока ты его не заведешь и он на тебя не накинется.

Я встаю, все суставы ноют; крик в голове, я бегу по коридору к лестнице, а потом снова наружу, несмотря на холод, я его все равно не чувствую, шагаю по мысу и сажусь там, где мне видно буйную Атлантику, и возвращаюсь к первым дням с тобой, мой милый, как возвращаюсь и всегда.

Загрузка...