ИРЛАНДИЯ, ГОЛУЭЙ.
ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
Начинается как щекотка, заползает все глубже под кожу, превращается в зуд, царапанье, удушье; в конце я могу лишь выкашливать перышко за перышком, порождения моего собственного тела, я задыхаюсь, воздуха нет совсем…
— Фрэнни!
Что-то лежит сверху, придавливает меня к земле, — господи, это чье-то тело…
Муж пригвоздил меня к постели. Я дергаюсь, мне невыносимы неожиданная скованность рук и ног, беспомощность.
Найл тут же поднимается, вскидывает руки.
— Тихо. Все хорошо.
— Ты что делаешь?
— Фрэнни… я проснулся, потому что ты пыталась меня задушить.
Я гляжу на него, пытаясь выровнять дыхание.
— Нет… Я задыхалась…
Глаза его широко раскрыты.
— Ты пыталась меня задушить.
Внутри крючится ужас. Я никогда еще не спала рядом с другим человеком, не просыпалась рядом с чужим телом. Вчера вечером мы поженились. Сегодня утром я попыталась его убить.
Я копошусь, запутавшись в простыне, потом бегу в туалет и успеваю — рвет меня уже там. Найл идет следом, пытается отвести в сторону мои волосы, я отбрасываю его руку: не хочу, чтобы меня трогали, мне слишком стыдно. Закончив, прополаскиваю рот. Не в силах поднять глаза.
— Прости меня. Я — лунатик. Хожу во сне. Иногда еще всякое бывает. Нужно было предупредить.
Он пытается осмыслить.
— Ясно. Хорошо. Блин. — Короткий смешок. — Мне вроде полегчало.
— Полегчало?
— Я уж подумал — ты всерьез пожалела о вчерашнем.
Голос его звучит настолько сухо, что у меня и самой с губ готов сорваться смех.
— Это я во сне.
— Ну и кошмар тебе, видимо, снился.
— Я его даже и не помню.
— Ты сказала, что задыхалась.
Царапанье во рту и в легких — я содрогаюсь, по мере сил блокирую воспоминание.
— Ты часто видишь во сне, что тебя душат?
— Нет. — Солгав, я прохожу мимо него на кухню. Все содержимое желудка улетело в фановую трубу, я дико голодна. Квартира у него без изысков и слишком современная, на мой вкус, но мы вчера уже договорились, что поищем другую, которая подойдет нам обоим.
Я шарю по холодильнику, но там только суперполезные злаки и зерна, а мне нужно что-нибудь жирное, что бы впитало выпитый нами накануне алкоголь.
— Пойдем съедим что-нибудь жареное?
— То есть для тебя это действительно так, ничего особенного? — интересуется он. — Меня теперь каждую ночь будут душить? А чего мне еще ждать? Ты будешь сбегать из дома? Это опасно?
Впервые с момента пробуждения мне удается заставить себя взглянуть ему в лицо. И вот опять, он пригвоздил меня к постели, каждая мышца у него сильнее, чем у меня, в глазах изумление и решимость — неужели и я выглядела также, когда он проснулся и увидел то же самое?
— Этого больше не повторится, — говорю я. — Обещаю тебе. Есть лекарство, которое я могу принять.
Еще одна ложь. Никакие лекарства не помогают. Но я не хочу, чтобы он боялся — меня или за меня. Не хочу, чтобы он смотрел вот так, чувствовал то, что чувствовала я, когда проснулась, раздавленная его руками.
Еще три ночи проходят так же — вернее, душить я его не душу, но мечусь по постели, расхаживаю по квартире, громлю кухонные шкафы. Найл страшно боится, что я покалечусь. Я не признаюсь ему в том, что сейчас все это происходит чаще обычного, потому что я никогда еще настолько не отрывалась от реальности: я в чужой квартире с незнакомцем. Вместо этого прошу помочь мне убрать из его спальни все острые предметы и лишнюю мебель, прошу врезать замок изнутри — пусть хранит ключ там, где я его не найду.
Я ему не говорю, что все это сильно действует мне на нервы.
Я ему не говорю, что, когда я сегодня вечером пыталась заснуть, стены смыкались, потолок падал, мне хотелось вышибить дверь или высадить окно и свалить на хрен из этой квартиры, из этого города и даже из этой проклятой страны. Ничего этого я ему не рассказываю, просто привязываю запястья к спинке кровати, потому что не хочу задушить своего несчастного мужа во сне.
— Что сегодня будем делать?
Найл освобождает мои запястья, чтобы я могла повернуться к нему лицом.
— Тебе разве не нужно работать?
— А смысл? — говорит он. — Ничего от этого не меняется.
Мне странно это от него слышать, хотя и непонятно почему: в конце концов, меланхолия — обратная сторона всякой страсти. Вместо того чтобы напомнить: в том, чтобы учить других, всегда есть смысл, я его целую. Мы предаемся любви в утреннем свете, но меня сковывает воспоминание о перьях, запястья саднит, я не ощущаю никакой к нему близости, я в постели с человеком, который понятия не имеет, какое чудовище таится у меня внутри.
После он снова спрашивает, что мы будем делать.
— Все, что захочешь, — отвечаю я.
— Правда? У тебя никаких планов?
— Я сегодня выходная.
— Знаю, ну, а планы помимо работы?
Я смотрю на него, морщу лоб.
Он смеется.
— Я вчера слышал по телефону, как ты договаривалась съездить к кому-то в Дулин.
— Подслушивал? Негодник!
— Квартирка-то маленькая.
Я корчу рожу.
— Ты поведешь машину или я? — спрашивает он.
— А если я хочу съездить одна?
— Значит, поезжай одна.
Я оглядываю его, ища подвох. Похоже, он говорит искренне, поэтому я с деланным безразличием пожимаю плечами.
— Хочешь — поехали, но боюсь, тебе будет скучно.
Он направляется в душ.
— Скучно бывает только скучным.
Почти вся дорога до Дулина проходит без музыки и разговоров, только долгие перегоны молчания, попеременно то уютного, то тягостного. В машине духота, я опустила стекла, хотя снаружи очень холодно.
Чем ближе мы к цели, тем тревожнее у меня на душе. Я уже убедила себя: все это зря, надо повернуть обратно, дверь эта ведет к чему-то дурному, поэтому мама меня туда никогда не пускала.
— Расскажи, откуда у тебя такой выговор, — роняет Найл в пустоту, видимо почувствовав мою тревогу.
— Ачто с ним не так? — спрашиваю я, не отводя глаз от морского простора справа.
— Все никак не разберу, из каких он краев, — сознается он. — Иногда думаю: английский, иногда похоже на американский. А потом — чисто ирландский.
— Ты на мне женился, даже не выяснив, откуда я родом.
— Верно, — соглашается он. А потом: — А ты сама знаешь?
— Откуда я родом? — Я поворачиваюсь к нему, открываю рот, чтобы ответить, потом осекаюсь: — Я… нет, пожалуй.
— Поэтому мы и едем? — спрашивает Найл, кивая на дорогу, протянувшуюся впереди.
Я киваю.
— Ну, тогда ладно. Порядок.
Домик притулился на склоне холма, с подъездной дорожки видно мягкий зеленый уклон, уходящий к морю. Пространство между нами и морем исчерчено каменистыми бугристыми выпасами, тут и там щиплют траву козы.
Стучит Найл, потому что сама я не в состоянии. Нам открывает тысячелетний старик с обветренным, загрубелым лицом. Щурится, вглядываясь.
— Добрый день, сэр, — приветствует его Найл. — А можно нам Джона Торпи?
— Я он самый и есть. Вот только если вы по поводу земли, так старины Джеки нет дома.
Найл улыбается:
— Не по поводу земли.
Я прочищаю горло: дальше Найл не сможет вести разговор, он понятия не имеет, зачем я сюда приехала.
— Я хотела бы спросить, не знали ли вы такую Ирис Стоун.
Джон таращится на меня и щурится так, что глаза превращаются в щелочки.
— Это шутка, что ли?
— Нет.
— А, так вы, выходит, ее дочурка. Слыхал, что есть где-то такая. Надо же, уже совсем взрослая. — Он с глубоким вздохом приглашает нас внутрь.
В груди все напряжено, я не знаю, чего ждать, но чувствую, что близко, как никогда, подобралась к правде.
Обстановка в доме простая, тут и там приметы женской заботы, остатки иной жизни. Старые кружевные занавески, кончики перепачкались. На книжной полке когда-то веселенькие фарфоровые фигурки, почти все побитые. На всех поверхностях толстый слой пыли, а окна такие грязные, что в них проникают лишь отдельные полосы света. Я разглядываю это воплощенное одиночество, и на меня накатывает печаль. На каминной полке единственная фотография. Джон, но много моложе, с копной огненно-рыжих волос, с ним рядом темноволосая женщина, видимо его жена Майра, а между ними — девочка с пышными чернильно-черными кудряшками, прямо как у ее мамы. Рассмотреть я не успеваю — Джон жестом предлагает мне сесть.
— Вы чего хотите, милочка? Если речь все-таки о земле, тогда нам есть о чем потолковать.
Я, запутавшись, сдвигаю брови.
— Нет, сэр. Я просто хочу спросить про свою маму. Маргарет Боуэн из Кильфеноры мне сказала, что вы ее, возможно, знали.
Он разражается смехом, который быстро переходит в лающий кашель.
— А, ну понятно. Маргарет потихоньку из ума выживает, уже и не помнит, кто откуда родом.
Он уходит на кухню, мы с Найлом слушаем, как он там возится.
— Джон, вам помочь? — спрашивает Найл, но Джон только кряхтит, а потом возвращается с цветастым подносом, на который поставил тарелку диетических сухариков и два стакана с водой.
— Благодарю вас, — говорю я, беру стакан, замечаю на нем грязные потеки. Джон, видимо, почти слеп.
— Скажу вам все как есть, девонька, поскольку вы, похоже, ровным счетом ничего не знаете.
— Буду очень признательна.
— Ирис — моя дочь.
Руки мои перестают метаться, замирают. Все во мне замирает.
— Я ее уже сколько лет не видел, но вон она там. — Он указывает на фотографию над камином.
Я встаю и иду туда на ослабевших ногах. От неожиданности перехватывает дыхание. Вблизи девочка один в один как я. Я понятия не имела — никогда не видела маминых фотографий в этом возрасте. Я возвращаюсь на место, держа фотографию обеими руками, впечатывая кончики пальцев в ее лицо, темную гриву, красное платьице.
— Тут на берегу сфотографировались, — говорит Джон, это тот самый берег, который нам видно из комнаты, прямо у подножия этого широкого склона.
Я прочищаю горло:
— Но тогда, если… если вы — мой дед, почему меня не отправили сюда, к вам?
— А с какой бы это радости?
— Ну… когда мама ушла.
— А она ушла?
Я тупо киваю:
— Мне десять лет было.
Джон горбится еще сильнее. На миг лицо его смягчается, складки разглаживаются, и в водянистых глазках я вижу вспышку подлинного горя.
— А, ну да. Это бремя мое такое, и времена тогда были дурные.
— Расскажете? Очень прошу. Я ничего не знаю о своей семье.
Найл берет мою руку, сжимает. Я пугаюсь — совсем забыла, что он здесь.
Джон распрямляет на коленях старые перекореженные пальцы. Они слегка подрагивают от немощи.
— Майра, моя жена, была вечной странницей. Такую на одном месте поди удержи. А еще она каждый день плавала в океане, ею все парни восхищались, а мне оно было вовсе не по нутру. Ей, понимаете ли, случалось пропасть на несколько дней, я-то себе говорил — ладно, неважно, все равно она моя, милая да диковинная, на такую любой позарится. Но когда родилась наша Ирис, мне втемяшилось в голову, что она от кого-то другого.
Я еще раз вглядываюсь в фотографию. И действительно, девочка на ней совсем не похожа на Джона.
— Майра мне чем только ни клялась, что дочка моя, и на какое-то время я успокоился. Но оно меня все глодало и глодало, и вот я не выдержал и велел Майре забрать девчонку туда, откуда она взялась, куда вздумается, к кому вздумается. Чтобы я их обеих больше не видел. Майра со мной развелась, поменяла фамилию обратно на Стоун. Ирис дала ту же фамилию. А со мной не хотела иметь ничего общего, и так оно и оставалось двадцать с лишним лет, пока от Ирис не пришло письмо, что Майра померла.
Он смотрит прочь от меня, в окно.
— Ты, девонька, тогда еще и не родилась, — тихо говорит он, а потом надолго замолкает.
Я рада этому перерыву. Рада тому, что Найл дер жит меня за руку, теплу его ладони: раньше мою руку держать было некому.
— Говоришь, деточка, она ушла? — наконец спрашивает Джон.
Я киваю.
— А я-то надеялся, что проклятие не перейдет с матери на дочь.
— Похоже, перешло. — Да и на внучку тоже.
— Оно понятно, почему Ирис не хотела оставлять тебя со мной, — в конце концов произносит Джон. — Не был я ей отцом. Вот только… порой я просыпаюсь по ночам, и если что и знаю наверняка, так то, что все сделал неправильно, что она все-таки моя.
Не удержаться — по щекам текут слезы. Одна капает на фотографию, искажает мамино лицо, затопляет ее. Я вытираю влагу, чтобы мама могла дышать.
— И куда тебя увезли? — спрашивает Джон.
Мне не хочется ему говорить. Не хочется, чтобы этот человек знал обо мне хоть что-то, человек, который вышвырнул за дверь родных, не понимая, какая это ценность.
— К отцу, — говорю я неправду.
— А он был хорошим человеком? Ей удалось полюбить хорошего человека?
— Он хороший человек, и он ее ждет. — Это полная чушь, но эта фальшивка внезапно превращается в прочный доспех.
Небо начинает темнеть. Скоро ночь.
— И как она? — отрывисто спрашивает Джон, в голосе я слышу боль, тоску, я и сама их ощущаю, боль и тоску, и в каком-то уродливом уголке души ненавижу его за это, за его неспособность помочь мне ее найти, за то, что он знает даже меньше, чем я, а другой уголок души отвечает ему за это любовью, и все это слишком сильно и слишком стремительно, так что я поднимаюсь.
— Все у нее хорошо, — говорю я, а потом — не могу назвать тому причины, разве что мне самой тепло от этих слов, — добавляю: — Она много доброго о вас говорит. В смысле, ее воспоминания об отце.
Джон трясущейся рукой закрывает лицо. Слишком это страшно — годы, растраченные впустую. Мне необходимо вырваться отсюда.
— Спасибо, что приняли нас, — произношу я скованно. — Нам пора.
— Ужинать не останетесь?
— Нет, спасибо.
Я пробираюсь к двери: хочется поскорее уйти.
— А еще придешь меня навестить, душенька?
Я выдыхаю, внезапно почувствовав изнеможение:
— Вряд ли. Но все равно спасибо.
Только у двери я понимаю, что все еще сжимаю пальцами фотографию — все суставы побелели. Поставить ее обратно на камин равносильно смерти.
— До свидания, Джон, — выдавливаю я. И еще раз: — Спасибо.
И вот я снаружи, на ветру, который налетает с моря. Слышу, как Найл разговаривает с Джоном, потом ведет меня обратно к машине.
Он везет меня не в сторону Голуэя, а по извилистой дороге через разноцветный городок, дальше вдоль берега. На небе розовые и фиолетовые полосы. На горизонте зарево.
Отсюда уходит катер на Аранские острова, очень хочется на него сесть, но на последний рейс мы не успели: въезжаем на пустую парковку. Вылезаем из машины, идем вниз, к скалам. Океан ревет — размеренно, свирепо, призывно.
— Этот старик — он твоя семья, — произносит Найл.
— Вовсе нет.
— Мог бы быть.
— Зачем выбирать того, кто не выбрал меня?
Найл пристально смотрит на меня. Волосы хлещут по лицу, я откидываю их назад.
Он произносит:
— Я ненавижу всех, кроме тебя.
На губах моих зарождается улыбка — Найл, похоже, надо мной подшучивает, но он хватает меня за предплечья, стискивает, причем так неистово, что улыбка угасает, пробуждается нечто иное. Он запрокидывает голову и рычит.
Меня пронзает дрожь, скорбь по зря растраченным годам, которые этот ревнивый старик выбросил на ветер. Я тоже начинаю орать, на Джона и ради Джона, ради его одиночества, я ору от тоски по маме, по бабушке, которой никогда не видела, от безумия этого человека, за которого вышла замуж, — похоже, он столь же безумен, как и я. Мы орем и орем, а потом смеемся, строя по ходу дела наш общий мирок.
Потом я иду немного поплавать в океане, возвращаюсь к Найлу, мы сидим на камнях, смотрим на темное пятно в небе. Его рука обвивает мою талию, я как можно теснее к нему прижимаюсь. Это самое мое нелюбимое время суток, время, когда я выхожу из воды, но если он меня ждет, все же лучше. Неизмеримо лучше.
— Где твоя мама? — спрашивает он.
Ложь с легкостью скатывается с языка:
— В деревянном домике у моря, где я выросла.
Он обдумывает мои слова.
— А почему складывается впечатление, что ты ее ищешь?
Я не отвечаю.
— Фрэнни, ты знаешь, где она?
Горло сжимается, я качаю головой.
— И ты не разговаривала с ней с самого детства?
— Я пыталась ее найти.
Он молча переваривает мои слова. А потом:
— А твой папа?
— Папы нет.
— Что с ним случилось?
— Без понятия.
Я гадаю, скажу ли Найлу когда-то правду про своего отца, или пусть она так и лежит погребенной в темном зловонном закутке души.
— Зачем она тогда тебя к нему отправила?
— Она меня отправила в единственное возможное место, к его матери в Новый Южный Уэльс.
— В Австралию? Прах меня побери. — Он почесывает щетину на подбородке. — Теперь понятно, откуда у тебя такой выговор. Гибридный, вот какой. И долго ты прожила у бабушки?
— Почему ты задаешь столько вопросов?
— Потому что хочу получить ответы.
— Раньше не хотел.
— Нет, хотел.
— Чего же не спрашивал? Почему сейчас?
Он молчит.
— Почему ни ты, ни я не задали ни единого вопроса? — настаиваю я. — Так глупо.
— Уже жалеешь? — спрашивает он. О свадьбе, если ее можно так назвать.
Миг, пока мне кажется, что нужно ответить «да», затягивается, этот ответ кажется самоочевидным, но когда я открываю рот, из него вылетает другое слово, которое, к моему удивлению, звучит как правда.
Оба мы замечаем белую цаплю на линии прибоя.
— Сильноват для тебя ветер, душенька, — бормочет ей Найл.
Птицу покачивает на волнах, она исчезает из виду.
— Я прожила у нее несколько лет, — говорю я. — У Эдит. То уходила, то возвращалась, и, по сути, провела с ней совсем мало времени, а потом она умерла.
— И какой она была?
Я пытаюсь подыскать нужное слово, мысли неохотно возвращаются в те времена, на ферму с ее острыми углами, ее одиночеством.
— Суровой, — произношу я.
Найл отводит мне волосы от лица, целует в висок.
— Мама была не такой, — бормочу я. — Она была доброй, ласковой, неприкаянной. Я так ее любила. Тоже была странницей, но страшно этого боялась. Умоляла, чтобы я ее не бросала. Она прекрасно жила сама по себе, пока я не родилась, а после этого сама мысль, что я ее покину, вызывала у нее тягу к смерти. Она сама так говорила. А мне понравился один мальчик. Мне захотелось пойти с ним на берег, и я, блин, ничего ей не сказала, просто пошла. Зачем пошла? Пропадала два дня, может даже и три. Когда вернулась, было уже слишком поздно, она исчезла. Она меня об этом предупреждала.
— Просто ушла?
Я качаю головой. Он ничего не услышал.
— Это я ушла. — Я смотрю на него, набираюсь храбрости, чтобы сказать правду — самую страшную правду. — Я всегда ухожу.
Он безмолвствует очень долго, потом задает вопрос:
— Но ты возвращаешься?
Я опускаю голову ему на плечо; пристраиваюсь в его объятия. Похоже, здесь можно спокойно побыть и даже найти свое место. А вот где его место? Может ли быть участь горше, чем место в объятиях женщины, которая умирает каждую ночь?
Много лет я с теплотой вспоминала тот вечер в Дулине — вечер, когда я впервые поняла, что принадлежу ему. Только когда он вроде как смутился при этом воспоминании, ко мне вернулось то, что я давно вычеркнула.
— Мне казалось, тебе больно смотреть на мертвых животных, — сказал Найл.
И тут я вспомнила, как мы пошли гулять по камням и обнаружили среди них морскую птицу — шея сломана, крылья вывернуты под неестественным углом. Этот образ просто исчез из моей памяти, будто светильник погас.
ИРЛАНДИЯ, ТЮРЬМА В ЛИМЕРИКЕ.
ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД
Я дождалась редкого момента, когда рядом никого, и протащила грубо заточенный кончик зубной щетки по запястью. Это больнее, чем я думала. Я повторила, в надежде сделать рану глубже. Поняла, что все получилось, когда выступила кровь темнее ночи. Щетка стала скользкой, я ее выронила, подобрала, чтобы проделать то же со вторым запястьем, — поскорее бы конец…
От нее сладко пахнет дешевым сахаром, она встает на колени и с силой сжимает мне руку. Самодельное оружие отброшено подальше, она зовет на помощь, а я, рыдая, прошу меня отпустить, ну отпусти же меня, пожалуйста…
Зовут ее Бет. Моя сокамерница. Мы с ней не разговариваем после того дня, одного из первых, когда я попыталась со всем покончить. Вряд ли она когда еще со мной заговорит, но меня это устраивает. Мы с ней не плачем по ночам, как женщины в других камерах. Не орем, как они, не выпаливаем всякую пошлятину, чтобы поиздеваться над охранниками или побесить друг друга. Мне кажется, они орут и ревут, чтобы выпустить наружу ярость и страх перед собственным унижением. Нет, Бет меня игнорирует, а я лежу и трясусь от ужаса, ужаса перед стенами и собственным поступком. Я распалась на части.
Всего через месяц с небольшим меня перевели из довольно комфортабельного одноместного помещения в женской тюрьме, где были покрывала, кухня и душистое мыло для душа, в тюрьму Лимерика, в иной мир, куда более подходящий случаю. Камеры здесь тесные, серые, бетонные. У нас с Бет один металлический унитаз, стекло в окне непрозрачное.
Здесь есть женщины, совершившие преступление под действием наркотиков или спиртного. Пьяницы и наркоманки. Те, что сели за воровство или вандализм. За издевательства над детьми. Бездомные. Есть и мужчины. Тюрьма, в конце концов, смешанная, нас почти ничто не разделяет. Если конкретно — единственная дверь. Чтобы все боялись.
Кого здесь только нет. Но я — единственная женщина, убившая двух человек.
Впервые это случилось, когда я провела здесь уже около четырех месяцев. До них очень долго доходило, что убийца может быть этакой безобидной кататоничкой. Я не разговариваю, почти не ем, едва шевелюсь, разве что привожу себя в порядок и выхожу на прогулки, когда разрешают. Но даже без единого слова я умудряюсь чем-то оскорбить Лалли Шай — взглядом, что ли, — и она избивает меня до полусмерти. То же самое повторяется через месяц, потом снова три недели спустя. У нее вырабатывается привычка. Я легкая жертва.
После третьего нападения меня выписывают из медпункта со сломанными ребрами, сломанной челюстью и лопнувшими сосудами в глазу. Чувствую я себя кошмарно. И тут Бет смотрит на меня и выпрямляется во весь рост. Так долго она на меня не смотрела с того дурного дня в самом начале.
— Вставай, — говорит она со своим белфастским выговором.
Я не встаю, потому что не могу.
Она хватает меня за запястье и рывком поднимает; проще покориться — не так больно.
— Если сейчас не прекратишь, оно никогда не прекратится.
Я вяло качаю головой. Плевать, что меня бьют.
И тогда Бет произносит:
— Не смей тут подыхать. В этой клетке. Решила умереть — умри на свободе.
Тут я замираю. Рождается мысль.
— Руки подними. — Она и сама поднимает руки, по-боксерски сжимая кулаки. Выглядит абсурдно. Я не из таких, я не умею драться. Она дергает меня за руки, находит для них нужное положение. Ребра ноют. Легкие сипят. Спина горбится.
Она бьет меня кулаком. Я охаю от боли, хватаюсь за щеку.
Бет все видит. Видит просверк злости у меня в глазах. Остатки силы воли — оказывается, она не совсем угасла. Бет раздувает ее, возвращает к жизни — ну что ж, допустим; в голове у меня медленно складывается план: умереть свободной.
КАНАДА, НЬЮФАУНДЛЕНД.
СЕЗОН МИГРАЦИЙ
Я иду по мокрой от росы траве сквозь пелену предрассветного тумана. После почти что бессонной ночи настроение должно быть хуже некуда, но я почему-то чувствую особую бодрость, желание двигаться дальше. Я ведь и не думала, что путешествие окажется легким, — какое же у меня право сдаваться после первого затруднения?
Час совсем ранний, но когда я, толкнув заднюю дверь, попадаю в теплую кухню, маяк уже так и гудит от возбуждения.
Все смотрят новости: и моряки, и дети набились в гостиную. Про угли в камине забыли, они того и гляди погаснут, и из этого я делаю вывод: что-то случилось.
Дэшим бросает на меня взгляд — остальные впились глазами в экран — и бормочет:
— Отзывают все коммерческие рыболовецкие суда.
До меня не доходит.
— Что? И что это значит?
— Ловить рыбу на продажу теперь незаконно.
— Где?
— Повсюду.
— Постой — все рыболовецкие суда?
— До последней гребаной посудины, — подтверждает Бэзил. — Приковывают нас к земле на ближайшее будущее, а нарушишь запрет — судно конфискуют. Пиздюки.
— Не выражаться, — рявкает на него Гэмми.
На сей раз никто из девочек не смеется.
— Выходит, мы тут застряли, — подытоживает Лея.
Я смотрю на Энниса. Он молчит, однако в лице — ни кровинки.
Это назревало давно. Страшный удар для экономики и людей, зарабатывающих на жизнь морским промыслом. Это крушение моего плана, да и плана бедняги Энниса вернуть детей. И тем не менее я, не сдержавшись, улыбаюсь про себя. Потому что на самом деле это совсем неплохо — более того, это просто прекрасно. Это важнейший поворотный пункт: те, кто нами правит, наконец-то сделали этот шаг, и, стоя здесь — как мне кажется, в миллионах миль от него, — я знаю в точности, как выглядела бы улыбка на лице Найла.
Гостиничный номер в Сент-Джонсе вызывает клаустрофобию: в него набилось четверо мужчин и две женщины. Я сижу, высунув голову в открытое окно, и курю. Бэзил — он угостил меня сигаретой — сидит напротив; я выкурила три штуки, пока он тянул одну. Эннис не хочет злоупотреблять гостеприимством Гэмми, поэтому мы вернулись в город, ждем новостей о состоянии Самуэля и вяло пытаемся сообразить, как теперь собой распорядиться. Капитан весь день не появлялся. Аник говорит, Эннис пошел на «Сагани», чтобы скорбеть в одиночестве.
Мы сходили на пункт береговой охраны, получили разъяснения по поводу того, что новый закон предписывает делать с нашим судном. Если оно стоит не в порту приписки, оно будет заморожено на тридцать дней, после чего Эннис обязан отвести его назад к причалу на Аляске, не уклоняясь от курса, под наблюдением представителя морской полиции.
Я единственная, кому некуда податься. Если вернусь в Ирландию, меня сразу схватят за нарушение подписки о невыезде.
Мне остается одно: найти иной способ последовать за двумя оставшимися крачками.
— Ты как там? — спрашивает Бэзил совсем тихо. Я делаю вид, что не слышу: занята своей проблемой.
— Еще можно?
Он передает мне следующую сигарету, хватает меня за пальцы прежде, чем я успеваю их отдернуть.
— Что с тобой?
— Ничего. — Не хочу я, чтобы меня трогали, особенно ты.
Бэзил хмурит брови и клонится ко мне так беззастенчиво, что хочется отпихнуть его голову.
— Фрэнни. Ты мне нравишься. Не переживай.
Рот раскрывается сам собой, я едва сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться.
— Ты думаешь, я об этом переживаю?
— А о чем еще?
Обалдеть можно от такой наглости и самомнения; я, не сдержавшись, смеюсь, вижу, как он краснеет. Мы молча курим, от табака во рту гадкий вкус, который меня совершенно не расслабляет.
— Пойду погуляю, — говорю я.
— Хочешь, я с тобой? — предлагает Мал, но я качаю головой:
— Мне нужно кое-что обдумать.
Я спускаюсь к порту, выкуриваю несколько сигарет с застрявшими на берегу моряками. Слухи о том, что этим дело кончится, ходили уже давно, но никто не думал, что все произойдет так быстро, — как никто не предполагает, что что-то очень дорогое исчезнет из его жизни. Я спрашиваю, что они собираются делать, большинство отвечает: вернусь домой, судно продам под переоборудование, найду какую-никакую работу. У некоторых запасной план был составлен заранее. Один пожилой мужчина с глубокими морщинами на обветренном лице роняет несколько слез, но на мои слова утешения качает головой и говорит:
— Я не по работе плачу. А по тому, сколько вреда мы причинили миру.
Я прохожу мимо пары катеров, которые могут зафрахтовать туристы, и гадаю, найду ли когда достаточно денег, чтобы частное зафрахтованное судно доставило меня к моей цели. Вряд ли. Как, черт возьми, можно разжиться огромной суммой наличными, если только не пойти на кражу?
На углу стоит паб — я его заметила, еще когда мы входили в порт; я отправляюсь туда, заказываю «Гиннесс» и виски. В камине бушует пламя, я сажусь перед ним, рядом с молодым человеком, хозяином бигля по имени Дейзи. Дейзи обнюхивает мои руки, потом пристраивается у моих ног, чтобы я ее погладила. Хозяин — имя его я успела забыть — пытается со мной заговорить, но поскольку сказать мне особо нечего, ему быстро становится скучно и он находит других собеседников.
Лея садится, подает мне еще кружку «Гиннесса».
— Я и без няньки обойдусь, — говорю я.
— Не похоже. Без няньки ты пешком уходишь в океан.
Я допиваю виски и принимаюсь за пиво. Уши у Дейзи мягкие, шелковистые на ощупь. Бездонные шоколадные глаза смотрят на меня с любовью и медленно закрываются, когда я начинаю поглаживать ее по ушам.
— Ты как думаешь, мы можем вывести «Сагани» из коммерческого реестра?
— Как именно?
— Без понятия. Снять силовую установку? Сети, рефрижератор… все рыболовное оборудование.
Она смотрит на меня с жалостью, которая меня злит.
— Ты прямо вот на все готова, да? Почему?
— Мне нужна работа.
— Что такого, если эти птицы погибнут? Они же все равно так или иначе умрут, верно? А если даже и умрут — какая разница? Нам от этого ни жарко ни холодно.
От ее вопроса у меня перехватывает дыхание. Мне нечего ответить на это — на ее безразличие.
Тут я вдруг замечаю, что Лея на взводе: я почти вижу, как она скрипит зубами, не раскрывая рта. У нее тоже какая-то внутренняя беда.
— Для тебя найдутся суда, где работать, — говорю я ей тихо. — Все будет хорошо.
— Ты зачем трахаешься с Бэзилом? — отрывисто произносит Лея. — Он козел полный.
Я таращусь на нее:
— Я не трахаюсь с Бэзилом.
— Он сам сказал.
Рот у меня открывается сам собой. С другой стороны, чему тут удивляться?
— За что ты себя наказываешь? — не отстает Лея.
— Какое это имеет значение?
— Для меня имеет. И я бы сказала, что и для твоего мужа имеет тоже.
— Муж от меня ушел.
Ее черед на миг лишиться дара речи.
— А. Прости. А почему?
Я медленно качаю головой:
— Я ему плохая жена.
— Ты завязла, — произносит она отрывисто. — Это я понимаю. Бывало со мной такое. Главное — не распускать сопли. Море — место опасное, а следить за тобой постоянно мне некогда.
— Мне этого и не нужно. И не забывай: мы больше не пойдем в море.
По крайней мере, вместе.
Она опускает глаза.
Когда я встаю, она делает то же самое, приходится сказать:
— Мне нужно минутку побыть одной, ясно? Ты уж прости. Погуляю — и очухаюсь. Увидимся в гостинице.
На выходе из паба несколько игровых автоматов: за одним из них сидит Эннис. Поколебавшись, я подхожу к нему.
— Привет.
Он раз за разом нажимает на кнопку, будто и сам стал автоматом.
Малахай как-то упомянул, что у Энниса игро-мания. Теперь я это вижу своими глазами.
— Подышать хочешь? — спрашиваю я.
Он что-то хмыкает в отрицательном смысле и одним глотком допивает ром с кока-колой.
— Ты тут давно сидишь, Эннис?
— Надо бы подольше. — Судя по голосу, он совсем пьян.
— И как… выиграл что?
Без ответа.
— Пошли-ка лучше со мной назад в гостиницу…
— Вали на хрен, Фрэнни, — произносит он без всякого выражения. — Вали на хрен из моей жизни.
Я подчиняюсь.
Снаружи похолодало. Я иду к морю, но через полквартала меня что-то дергает, я останавливаюсь. Непонятно, что изменилось за последние две секунды, но я вдруг ощущаю: что-то не так, нужно возвращаться в гостиницу, причем как можно скорее. Огни гостиницы видны вдалеке, я ускоряю шаг.
Чутье не подвело. Тело — оно умное.
Дорогу мне перегораживает мужчина.
— Райли Лоух?
Я его узнаю. Протестующий в полосатой шапочке, который заглянул мне в душу. Я молчу, а сердце так и бухает, потому как откуда он узнал это имя?
— Из экипажа «Сагани»?
— Нет.
— Пошла на хрен.
— Хорошо. — Я пытаюсь пройти мимо, однако ладонь его опускается мне на предплечье. Я вся ощетиниваюсь.
— Ты хоть знаешь, что ты со своими подельниками творишь с миром?
— Я с тобой совершенно согласна, — произношу я поспешно. — Нельзя такого делать. Но после санкций с этим покончено.
— И ты думаешь, этого достаточно? И вам, паршивцам, все сойдет с рук? Ни хрена!
Зол он страшно. Я не знаю, как поступить, как его утихомирить.
— Слушай, я вообще не из них. Я пытаюсь…
— Видел я тебя, сука. Давай, говори, где ваш капитан. Я этого так не оставлю.
Во мне пробуждается зверь.
— А я, блин, знаю?
Он — мужчина крупный, как минимум в два раза тяжелее меня, и когда он толкает меня к стене, я ощущаю его силу. Ощущаю его тем древним чутьем, которое передалось мне через поколения женщин; наследственный адреналин вбрасывается в кровь, я чувствую его в бей-лягай-таскай-трахай-убивай-отклике моего тела, хочется врезать ему прямо сейчас, очень хочется, но вместо этого я замираю, оценивая все в совокупности, понимая, что я на волоске от страшной боли или чего похуже — от нарушения границ моего тела или даже от смерти, — и тогда без предупреждения лязгаю зубами, ярость во мне бушует такая, что можно спалить весь мир.
Он отшатывается, пораженный моей неадекватностью. А потом разражается смехом и за горло прижимает меня к стене, перекрывая доступ воздуха, круша мне череп. По позвоночнику прокатывается боль.
— Давай, говори, где они.
Я ничего не говорю, тогда он тащит меня — это больно — за угол, на улицу потемнее, и все благородство его намерений теперь отравлено ненавистью; за секунду до того, как это произойдет, я вижу — вижу, каким образом он заставит меня расплатиться за его ненависть. Ладонью он шарит у меня между ног, тянется к пуговицам на джинсах, но к этому моменту я уже сыта по горло.
Я ору во всю силу легких и, послав Бет беззвучную благодарственную молитву, бью его левой рукой под дых, второй раз и третий, он от изумления ослабляет хватку и получает правый кросс по горлу, потом еще один — в челюсть. Крепкий, крепче, чем я кого-либо когда-либо била, подкрепленный страхом, яростью и как-ты-смеешь-ко-мне-прикасать-ся — кросс по переносице, хук по ребрам, нужно успеть нанести как можно больше ударов, прежде чем он соберется с мыслями, он ничего такого не ждет, но, видимо, от боли умудряется тоже махнуть кулаком, я пытаюсь поставить блок, но сил не хватает, он попадает мне одновременно по предплечью и по голове. Мир кружится. Я опускаюсь на колено и целюсь ему в мошонку, но он успел подготовиться, ставит блок, хватает меня за правую руку, выкручивает ее, пока я не начинаю кричать от боли. Никто не появляется, я поверить не могу, что никто не появляется, я же подняла обалдеть какой шум. Я тут одна, он сейчас сломает мне руку, я ощущаю задыхающуюся пульсирующую ярость: так не будет, и когда она до краев наполняет мое тело, я левой рукой вытягиваю карманный ножик, который держу в сапоге, думаю: «Пошло оно все: так не будет», изворачиваюсь, встаю и всаживаю лезвие ему в шею.
Он охает от ужаса. Ослабляет хватку.
Кровь хлещет на нас обоих.
Кажется, появились люди. Рядом какое-то движение.
— Блядь, ни хрена ж себе, — ахает кто-то, а кто-то еще требует вызвать полицию, кто-то еще рявкает, чтобы все, на хрен, заткнулись, чьи-то руки удерживают меня на ногах. Нож выпадает из руки.
— Все в порядке, — произносят мне прямо в ухо. А мой обидчик все смотрит на меня, смотрит и смотрит, зажимает рукой шею, пытаясь остановить кровь, оседает на колени, и мне кажется, что он уже почти покинул свое тело, мне кажется, что я почти покинула свое.
— Тихо, — слышу я. Эннис удерживает меня на ногах.
Он ведет-волочет-несет меня куда-то. Обратно в гостиницу? Я отупела от шока.
Рядом оказались остальные, они волокут меня все стремительнее, и ни в какую не в гостиницу, мы мчимся на борт — видимо, мчимся, потому что нас преследуют. Мы бежим, все в тумане адреналинового выплеска, ноги стучат по доскам, голоса тихо и настойчиво отдают приказы. Моргнув, я оказываюсь на борту, остальные в бешеном темпе отдают швартовы. Моргнув, я понимаю, что «Сагани» плавно отошел от берега и устремился в океан. Моргнув, я оказываюсь в незнакомой комнате, смутно соображаю, что это, наверное, каюта Энниса, что же еще, хотя наплевать, а он говорит со мной издалека.
— Лапа, ты не одна, — произносит он. — Не переживай. Ты не одна.
Он что, серьезно так думает?
— Он умер? Я его убила?
— Без понятия.
Я сдаюсь. Плотину прорывает, меня затопляет усталость. Сил хватает только на то, чтобы не потерять сознание. Моргнув, я оказываюсь на койке.
— Мы отходим? — спрашиваю я.
— Уже отошли, — отвечает Эннис. — Спи.
— Я устроила нам всем задницу?
— Нет, лапа, — отвечает он. — Ты нас освободила.
Сама я не освобожусь никогда. Я гадаю, так ли чувствовал себя мой отец в тот день, когда убил человека.
АВСТРАЛИЯ, ЮЖНОЕ ПОБЕРЕЖЬЕ НОВОГО ЮЖНОГО УЭЛЬСА. ДЕВЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
Эдит нынче вечером ушла к ягнятам, прихватив винтовку: выжидать, когда свет отразится в глазах оголодавших лисиц. Иногда она посылает меня, игнорируя мои протесты — я тысячу раз ей говорила, что не буду никого убивать, даже если от этого зависит наше пропитание, да и вообще, защищать ягнят — дело Финнегана, и тем не менее она отправляет меня дежурить на холоде, с винтовкой, которую я держу неловко и неохотно.
— Понадобится — будешь делать то, что должна делать, — объявляет она в своей обычной манере: обсуждение не предполагается, а поскольку ни одного хищника я пока не заметила, не могу сказать, права она или нет.
В любом случае, сегодня — мой шанс. Я высмотрела запертый сундучок с ценностями, который она держит под кроватью, исхитрилась выкрасть ключ и сделать дубликат, потому что прекрасно знаю: она из тех, кто обязательно заметит, если что-то отсутствует слишком долго. Сделать дубликат ключа — отнюдь не простая задача, если вас держат на ферме вдали от города, а водительские права, даже ученические, выдают только в шестнадцать, а до этого еще целый год. Пришлось заплатить Тощему Мэтту, чтобы он выполнил мое поручение, а он у нас в школе самый тупой, так что надежности ноль. Потом пришлось выждать, когда овцы начнут ягниться, когда первые малыши неопрятно вывалятся из материнских утроб и их нужно будет защищать от всевозможных охотников — не только от лисиц, но иногда еще и от орлов, и от диких собак. Они все голоднее и голоднее, поскольку на воле дичи все меньше. Только в такие ночи я могу с уверенностью сказать, что Эдит меня не застукает: она, если понадобится, будет лежать в засаде, пока тело не иссохнет и кости не рассыплются в прах. Упорная и безмолвная.
Возможно, я преувеличиваю, насколько трепетно Эдит оберегает этот сундучок. Тем не менее. Он интересует меня с того самого момента, когда я попала на эту паршивую ферму. Бабушка моя, понимаете ли, человек суровый. Она ничего не рассказывает о моих родителях — она и вообще мало со мной разговаривает, разве что рявкает распоряжения, а если я отказываюсь пахать на нее с должным усердием, не пускает меня на тренировки по серфингу для спасателей, а это едва ли не единственное, что мне нравится в этой стране, и поскольку только что получила бронзовый жетон, я теперь отвечаю за спасательные патрули, она же, судя по всему, без понятия, насколько это важно; да еще у нее есть этот сундучок, и я твердо убеждена, что в нем спрятаны какие-то тайны. Свету нее в спальне я не включаю: вдруг заметит из загона, крадусь в темноте, ложусь на живот и шарю под кроватью, пока не натыкаюсь на холодный край сундучка. Вытягиваю его, он тяжелый — тяжелее, чем я думала, — и мчусь в свою комнату открывать.
Тяжесть сундучку придают несколько воинских медалей, принадлежавших, как это ни удивительно, моему деду: судя по всему, он служил в легкой кавалерии. Я читаю надписи на медалях, поглаживаю пальцами металл, пытаясь сложить фрагменты головоломки. Почему она никогда о нем не говорит, почему в доме ни одного его портрета? Что такого потайного было в ее браке, что все напоминания о нем нужно хранить под замком, подальше от чужих глаз?
Покончив с медалями, я берусь за стопку разрозненных документов. Есть среди них деловые бумаги: договор на покупку фермы, расчеты ипотеки и тому подобное — их я откладываю в сторону, не читая. Я и сама не знаю, что ищу, наверное какое-то доказательство, что меня послали не на ту ферму, к женщине, у которой нет никакого сына — а значит, она не может быть моей бабушкой. Она никогда не упоминает ни о нем, ни о моей матери. Я не знаю, где он теперь, чем зарабатывает на жизнь, я даже имени его не знаю.
Из стопки выпадает пачка фотографий, они разлетаются по ковру. Я, не дыша, смотрю на лица, которые смотрят на меня, к лицу приливает кровь. Вот он, это я понимаю сразу, потому что вот она, Эдит, куда моложе, держит на руках младенца, гуляет по пляжу с маленьким мальчиком, рубит сечкой овощи на кухонной скамье вдвоем с подростком, сидит у костра с молодым человеком. На некоторых фотографиях у него длинные белокурые волосы в хипповском стиле, на других — совсем короткая стрижка. Лицо красивое, глаза темные, рот большой, как будто созданный для улыбки.
А вот он рядом с моей беременной мамой. Обнимает ее одной рукой, она смеется, оба выглядят страшно счастливыми, а за спиной у них — главный загон, мимо которого я каждое утро прохожу к остановке школьного автобуса. Я понимаю, что плачу, только когда на родителях уже нет сухого места. На обороте корявым почерком их имена. «Дом и Ирис, Рождество».
Дом.
Драгоценную фотографию я кладу под подушку, потом просматриваю остальное содержимое. То, что я, по всей видимости, искала, оказывается на самом дне. Объяснение — по крайней мере, частичное.
Доминик Стюарт, возраст на момент лишения свободы — двадцать пять лет.
Замерев, я неподвижно смотрю на эти слова.
В официальных бумагах есть и другие слова. Глаза лихорадочно отыскивают их и отсылают в мозг, где гулкая пустота и разброд: «Исправительная колония Лонг-Бей, Сидней. Пожизненное заключение. Несокращаемый срок в двадцать лет до истребования условно-досрочного освобождения. Вину признал. Преднамеренное убийство. Приговор обвинительный».
Хлоп!
Я резко выпрямляюсь. Бумаги выскальзывают из рук, я пытаюсь сложить их обратно. Прозвучал выстрел. Это совершенно не означает, что она сейчас вернется, но с главным я уже разобралась — с содержимым сундучка, который мне не следовало открывать. Не хочу я иметь с ним ничего общего, и так убила на него слишком много времени…
— Фрэнни! — кричит Эдит, а потом открывает дверь моей спальни и смотрит в упор на устроенный мной беспорядок. Несколько мгновений мы обе молчим, глаза ее холоднее, чем когда-либо, никогда в них, кажется, еще не было столько устрашения и испуга, а потом она произносит: — Я застрелила Финнегана.
Смысл ее слов доходит до меня слишком долго. — Что?
— Болван погнался за лисицей, а я его не разглядела в темноте.
— Что? Как…
Я протискиваюсь мимо нее и выбегаю в темноту. Ягнята с матерями — в ближнем загоне, который отделяет нас от моря. Я бегу к забору, останавливаюсь там, тяжело дыша. Не вижу почти ничего, кроме темной фигуры в отдалении.
— Подумала, может, ты захочешь быть с ним рядом, когда я его пристрелю, — говорит Эдит.
— Он еще жив?
— Долго не протянет. Пуля прямо в шею попала.
— Может, вызовем ветеринара? Или его отвезем туда! Давай отнесем его в машину, скорее!
— Фрэнни, уже ничего не сделаешь. Не хочешь со мной идти — как хочешь.
— Он же мой! — молю я. Это я его выгуливаю, кормлю яблоками, подтачиваю копыта, чешу уши изнутри, хотя от этого руки делаются черными. Это я его люблю.
— Потому я тебя и позвала, — говорит она, и она совершенно спокойна и холодна, ей наплевать, что она натворила, чихать она хотела на то, что только что убила нашего прелестного старого ослика, который ни в чем не провинился, только попробовал защитить малышей в ночи.
— Сука ты, — произношу я отчетливо, и это ошарашивает нас обеих, потому как я за всю жизнь никому не сказала ни одного плохого слова, а уж своей грозной бабушке и подавно. — Сука сраная, — продолжаю я, исполненная гнева, горя и бессилия. — Ты это специально. Как вот ничего мне не рассказывала о Доминике.
Эдит проходит сквозь железные ворота, оставляя их открытыми для меня. В руке у нее винтовка.
— Так хочешь быть с ним рядом или нет? — спрашивает она и идет по траве, вперед, ко все еще дышащему телу.
А я не могу — не могу к нему подойти, я слишком сильно боюсь того, что будет, когда его не станет: на что он будет похож, что от него останется.
— Тогда ворота закрой, — говорит Эдит.
Я закрываю, а она выпускает пулю Финнегану в голову, и звук такой громкий, такой ужасный, что я подхожу к нашему фургону, беру кл юч с торпеды, завожу двигатель. Свалю сейчас отсюда, и точка. Фургон я вожу уже несколько лет: Эдит насильно меня научила, и плевать мне, что у меня нет ни прав, ни денег, ни вещей; плевать, что фотография так и осталась лежать под подушкой: пусть и остается там навсегда, выцветет, свернется в трубочку, рассыплется в пыль — и никто больше ее не увидит.
В окно просовывается сильная рука, выхватывает ключ из зажигания — двигатель глохнет.
— Эй! — рявкаю я.
Но Эдит уже шагает обратно к дому.
Я бегу следом, пытаюсь выхватить ключ из ее руки — судорожно, панически, неужели она не понимает, что я должна отсюда уехать, мне тут не место, я тут задыхаюсь.
— Хочешь убраться отсюда — твое дело, — говорит она. — Только не на моем фургоне.
Я злобно фыркаю — горло заливают слезы.
— Ну пожалуйста.
— Мир не всегда подстраивается под твои желания, детка, учись терпеть это хоть с каким-то достоинством.
Этим она меня унизила. Ненавижу ее.
Она уходит в дом, а я, рыдая, оседаю на крыльцо. Плачу по Финнегану, единственному своему другу, плачу от горя, почему моя мама не здесь. Эдит меня терпеть не может. Мне кажется, что в тот день, когда меня сюда отправили, рухнула вся ее жизнь. Теперь я, по крайней мере, знаю, откуда эта ненависть: я — напоминание о ее сыне-подонке.
В дом я захожу только через много часов. Я дождалась, пока она точно заснула: нет у меня сил сегодня встречаться с ней снова. Я крадусь к себе в спальню, и тут до меня долетает тихий звук от задней двери, мне не удержаться, я подползаю к окну и вижу: Эдит сидит на ступеньке заднего крыльца в круге света от лампы, одна, держит жетон, который вытащила у Финнегана из уха, и тихо плачет. Я оседаю по стене, приваливаюсь к ней головой. — Прости, бабушка, — шепчу я, но ей сквозь стекло не слышно.
Завтрак проходит в молчании, но это обычное дело. Эдит вчера не потребовала свой сундучок с тайнами обратно, поэтому я сама его заперла и поставила к ней под кровать, меня терзает чувство вины. К фотографии под подушкой я не притронулась: мне не заставить себя ее вернуть, хотя кажется непредставимым, что я хоть когда-то захочу взглянуть на нее снова. Я без сил и позади беспокойная, бессонная ночь. Только опустошив миску с кашей, я набираюсь храбрости:
— Он правда кого-то убил?
Эдит кивает, не отрывая глаз от газеты.
— Кого?
— Рэя Янга.
— А кто такой Рэй Янг?
— Парнишка один, вырос тут неподалеку.
— А ты знаешь за что?
— Он мне не сказал.
Я замираю, ошарашенная тем, как безмятежно она пожимает плечами.
— А как они с мамой познакомились?
— Понятия не имею. Где-то в Ирландии.
— Ты у него не спрашивала?
— Это не мое дело.
— А как ты думаешь, они… любили друг друга? Когда он привез ее сюда?
Эдит поднимает глаза от газеты и вглядывается в меня поверх очков для чтения.
— Это хоть что-то меняет?
Я не знаю.
— Это не меняет того факта, что он убил человека, — что точно, то точно. Или того, что приговор ему вынесли в тот самый день, когда ты с писком вылезла у Ирис из пуза прямо вот на этом диване. Я тебя вытянула, я остановила ей кровь. Она ревела от одиночества, но какая бы там между ними ни была любовь, она не помешала ей увезти тебя отсюда. — Она складывает газету и несет свою миску к раковине. — Поможешь мне вырыть яму для Финнегана, — говорит Эдит, и я киваю.
— Хорошо, бабушка.
Когда она натягивает сапоги, я спрашиваю:
— А как он это сделал?
— Задушил его, — отвечает моя бабушка.
ИРЛАНДИЯ, ДУБЛИН. ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
На лицо тяжело шлепаются холодные дождевые капли. У меня ни плаща, ни зонта, придется смириться с тем, что промокну. Дублин — место унылое, когда небо серо от туч, и все же есть в нем нечто величественное, загадочное, нечто, в чем можно увязнуть и затеряться. Я иду в библиотеку — она неподалеку от набережной.
Утром, как правило, он будит меня поцелуем, когда уходит на работу. Сегодня он ушел так рано, что лучи рассвета едва успели пробиться сквозь ставни, и губы его во тьме могли быть просто сновидением. Сегодня не моя смена, и я приняла решение сделать квартиру Найла хоть немного поуютнее, добавить цвета, растений, безделушек — чего угодно. Но когда я остаюсь одна в этих стенах, пятки начинают выбивать дробь, пальцы — трястись, а если не обращать на это внимания, вскоре сжимается горло.
Тогда я вспомнила, что давно уже хотела сходить в Дублинскую библиотеку, а потому прыгнула в поезд из Голуэя, и вот я на месте, бегу, опережая ливень, и дышу полной грудью. Я влетаю в огромное здание, шагаю по мозаичному полу под высоким потолком, вхожу в купольный читальный зал, — помню, как мне здесь нравилось, когда я только вернулась в Ирландию. Я плохо понимаю, что именно ищу, может какие-то книги по генеалогии, но в первый миг я просто стою и наслаждаюсь. А потом погружаюсь в чтение.
Через некоторое время чувствую в сумке вибрацию.
Звонок я пропускаю, а когда потом вижу экран телефона, сердце падает, меня захлестывает осознание того, что я поступила нехорошо, хотя понять, в чем именно, удается не сразу. Восемь пропущенных звонков от Найла. Три сообщения с вопросом, где я. Снаружи уже стемнело — в запойном чтении я провела целый день. Блин.
Я тут же ему перезваниваю.
Первые его слова:
— С тобой все в порядке?
Я стараюсь говорить как можно беспечнее:
— Все хорошо, прости, что звонки пропустила, я в Дублине.
Длинная пауза.
— Зачем?
— Захотела сходить в библиотеку.
— Так вот… без цели?
— Вроде того.
— И не сочла необходимым поставить меня в известность.
— Я…
Страшная правда состоит в том, что мне это совершенно не пришло в голову. Я так до сих пор не поступала, с самой нашей свадьбы, не позволяла ногам уводить меня прочь по их воле. Я не говорю ему, что это еще пустяки, я всего-то в паре часов езды, а могла забраться и гораздо дальше, и вольна уходить, куда мне вздумается: неведомое чутье подсказывает, что это будет жестоко.
— Я заходил домой повидаться в обед, а тебя нет, вот пришел, принес тебе ужин, а тебя по-прежнему нет. Я подумал, может, ты… в общем, не знал, где ты.
У меня вдруг опять перехватывает дыхание.
— Прости. Нужно было предупредить. Я не подумала.
Еще одна пауза. В ней — обида.
— Ты в ближайшее время собираешься домой?
— Ага. Я наперед пока не планировала, но, может, через ночь-другую.
— Ясно. Отлично. Ну, до встречи.
Он вешает трубку.
Я долго смотрю на телефон. А потом выхожу под дождь — теперь он припустил не на шутку, пешком добираюсь до вокзала и покупаю билет на первый же поезд до Голуэя.
Жизнь на факультете биологии бьет ключом — странное дело для вечера вторника. Да и для любого вечера. Всюду горит свет, на факультетскую кухню набилось человек тридцать. Я втискиваюсь внутрь, стараясь держаться у стеночки, выискивая глазами Найла. Дома его не оказалось, а это значит, что он на работе; чего я не ждала — что попаду на факультетскую вечеринку. Я явилась прямо из-под дождя, в туфлях хлюпает, волосы мокрые.
Я обнаруживаю его в окружении смешанной женско-мужской компании, продвигаюсь поближе: хочется знать, что это он говорит, что они слушают с таким интересом. Над ним будто бы висит черная туча — это я вижу даже отсюда.
— Человечество — гребаная чума этого мира, — произносит Найл.
А потом поднимает глаза и видит меня. Взгляды наши встречаются в пространстве. Я чувствую его облегчение, оно захлестывает и меня, а потом все делается еще лучше.
Он подходит, целует меня в щеку:
— Ты пришла.
Я киваю: все слова, отрепетированные в поезде, куда-то испарились.
— У нас тут шум и гам, потому что какие-то гады-браконьеры прорвались в заповедник и отрезали бивни последним слонам, — тяжко произносит он.
Сердце сжимается. Я не в силах такое слышать. Потому что такое мы слышим регулярно. И ничего не меняется. Я сейчас разрыдаюсь, Найл же переносит боль куда хладнокровнее. Мне кажется, он действительно начал терять надежду.
Я не успеваю ничего ответить, он качает головой. Долгий, медленный выдох, потом он наливает мне вина в кружку с соседнего стола.
— Идем, — говорит он тихо и подводит меня к коллегам. — Друзья, познакомьтесь с моей женой Фрэнни.
Тут два профессора — их имена я забываю моментально, лаборантка по имени Ханна и светловолосая лекторша, которая всунула мне тогда грязную тарелку: профессор Шэннон Бирн. Я ловлю на себе ее ошарашенный взгляд: ей кажется, что она ослышалась.
— Жена?
— Жена, — подтверждает Найл.
— Рада знакомству, — говорю я.
— Прелестно, — выдавливает Шэннон, отрывисто пожимая мне руку. — И давно это случилось, Найл?
— Полтора месяца назад.
— Шутишь? А почему нас не пригласили?
— Мы никого не пригласили.
— Да уж, хорошо ты законспирировался. А вы давно вместе? — не отстает она.
Найл улыбается — улыбка острая как нож.
— Полтора месяца.
Повисает неловкое молчание.
— Безумие, — произношу я. Напряжение рассеивается, все выражают радость и понимание.
— Любая любовь — безумие, — изрекает кто-то из мужчин.
— Моя жена называет ее горячечным сном, — добавляет другой.
Я решаю, что они мне оба нравятся. Смотрю на Найла и киваю:
— Вроде того. — Я понимаю, что с трудом узнаю человека, за которого вышла замуж.
— Вот уж не думала, что Найла интересует хоть что-то, кроме работы, — произносит Шэннон.
— И я не думал, — говорит Найл.
— Бесстрашный поступок, да? — замечает Ханна и густо краснеет.
Я благодарно перехватываю ее застенчивый взгляд:
— Что-то вроде того.
— Шэннон — декан биологического факультета, — просвещает меня Найл. — Тебе нужно бы с ней поговорить. Шэннон, я тебя уверяю: Фрэнни одержима орнитологией и при этом очень умна.
Взгляд Шэннон переползает на мои перепачканные джинсы. На ней темно-синее шерстяное платье и туфли на каблуках. Светлые волосы элегантно взбиты. Я заплела свою черную гриву в потную неопрятную косу и выгляжу с ней лет на двенадцать. Плевать я на все это хотела, и все же бросаю взгляд на лицо Найла: заметил ли он наше несходство. Не заметил.
Он без всякого предупреждения объявляет:
— Когда она была маленькой, в нее влюбилась целая стая ворон.
Меня окатывает жаром.
— В каком смысле? — осведомляется Шэннон.
Когда становится понятно, что я отвечать не стану, Найл разъясняет:
— Она их кормила каждый день, они все время летали за ней, приносили ей подарки. Много лет подряд. Просто обожали ее.
— Ну не каждый день, — возражает Шэннон. — Не зимой.
Я поднимаю на нее глаза. Киваю.
— Вранье, — произносит она без обиняков. — Вороны перелетные.
— Птицы летят туда, где есть пища, — говорит Найл. — Птицы семейства corvidae способны распознавать человеческие лица. Фрэнни стала для них источником пищи, и необходимость улетать для них отпала.
Шэннон трясет головой, как будто сама эта мысль для нее оскорбительна.
«Не надо, — умоляю я его как можно более громким молчанием, — не порти этого волшебства».
Ощущение грязи, как будто испачкали нечто драгоценное, мне хочется свалить отсюда нафиг, выплеснуть вино из кружки ей в морду, а может, заодно и Найлу.
— Вот почему мне хотелось вас познакомить, — продолжает Найл.
— Вы бакалавриат окончили? — осведомляется у меня Шэннон.
— Нет.
— Вообще не учились? А сколько вам лет?
— Двадцать два.
Она поднимает брови:
— Какая там у вас разница — десять лет? Мы с Найлом переглядываемся. Киваем. Шэннон передергивает плечами:
— Ну, вы еще молоды, времени у вас много. Позвоните, посидим, поговорим, что вам понадобится для поступления.
Вместо того чтобы объяснить, что мне оно сто лет не нужно, я просто благодарю. Они с облегчением возвращаются к разговору о том, что им привычно: к статье о программах межвидового размножения, которую Шэннон собирается опубликовать, — и я, улучив момент, протискиваюсь за пределы круга, ставлю нетронутое вино обратно на стол и направляюсь к двери. Она захлопывается у меня за спиной, звуки за ней приглушаются почти до полной тишины. Я облегченно вздыхаю. Кнопка лифта загорается желтым на спуск.
Дверь сзади открывается, за ней вновь слышны голоса. Я не оборачиваюсь, но меня берут за руку и тянут в сторону, в другое помещение, темное, но похожее на кабинет.
— Слишком для тебя напыщенно? — спрашивает мой муж. Мне плохо видно его в темноте. Возможно, он немного нетрезв. — Ты что тут делаешь?
— Пришла за тобой.
Он раскидывает руки: вот он я.
— Ты со мной так сквитался? — спрашиваю я.
— В смысле?
— С помощью ворон. Выдав то, что мне очень дорого.
Он молчит, потом вздыхает:
— Если да, то неосознанно.
— Не умею я этого, — говорю я, и голос прерывается.
— И я не умею.
Я двигаюсь в темноте, стараясь оказаться от него подальше. Вдоль одной стены — высокие окна, я смотрю на то, что за ними. Парк в темноте выглядит призрачно, деревья отбрасывают странные подвижные тени. Медленно проезжает машина, фары светят мне прямо в лицо, потом исчезают. Миг этот населен чем-то чуждым, и оно выжидает. Я как бы выползаю из собственной кожи, потому что никогда еще не несла ответственности за другого человека, никогда никому не отчитывалась в своих поступках. А это — как путы.
— Я тебя предупреждала, — произношу я, и мне тут же становится стыдно.
— Предупреждала, — подтверждает он, подходя ближе. — Но все равно я этого… не ждал. Ты мне просто говори, и все. Говори, что куда-то уехала и собираешься вернуться.
Я оборачиваюсь:
— Ты же не подумал, что я уехала навсегда?
— Ну, пришло мне такое в голову, — сознается он. — Ты здорово меня напугала, Фрэнни.
Тягостное ощущение проходит.
— Прости, — говорю я. — Насовсем я тебя никогда не оставлю.
Произнеся эти слова, я понимаю, что это правда, и ощущаю совсем иные путы, более глубинные и разрушительные.
Найл подходит ближе, обнимает меня, прикасается губами к затылку:
— Мне очень стыдно за ворон, за то, что я тебя выдал. Я понимал, что делаю. Мне кажется, иногда меня тянет уничтожать.
Мы не шевелимся, а снаружи мир по-прежнему движется, дышит, живет. Луна прокладывает путь у нас над головами, Я обосновываюсь внутри его слов, в бескрайности его внутренних противоречий.
— Но ты так нежно меня обнимаешь, — говорю я.
— А тебе кажется, что ты в клетке?
Глаза щиплет.
— Нет, — отвечаю я, ощущая истинную суть этих новых странных пут, мне ведомы их лицо и имя, и никакие это не путы, это любовь — и не исключено, что два этих слова обозначают одно и то же.
— Поедешь со мной куда-нибудь? — спрашиваю я его.
— Куда?
— Куда угодно.
Найл сжимает меня крепче. И говорит:
— Ну конечно. Куда угодно.
НА БОРТУ «САГАНИ», СЕВЕРНАЯ АТЛАНТИКА.
СЕЗОН МИГРАЦИЙ
Я просыпаюсь от полусна-полубреда с затуманенной головой. Несколько долгих минут уходит на то, чтобы сообразить, где я (в каюте Энниса, на его койке) и что произошло вчера (я убила человека). Помню плохо.
Найл, почему ты за мной не пришел?
Весь экипаж собрался на камбузе: устроились на скамьях, прислонившись к стенам, смотрят, как Бэзил помешивает овсянку в огромной кастрюле, переговариваются вполголоса. Здесь все, кроме Энниса. Его никогда нет, он всегда в стороне.
При виде меня в глазах появляется страх. Я это чувствую, хотя он и легкий. Животное чувство. Опасливое отношение к неуравновешенной тетке, с которой они находятся в общем ограниченном пространстве.
— Ты как себя чувствуешь? — спрашивает Аник.
— Нормально. — Мне не докопаться, что я чувствую по поводу вчерашнего. Оно уже живет где-то в другом месте. — То есть мы на судне. И оно движется.
На это никто не отвечает. Всё объясняют взгляды.
— Ну и хрень, — бормочу я.
Бэзил подает мне плошку с кашей, присыпанной корицей и лимонной цедрой. В глаза мне не смотрит. Я ухожу в кают-компанию и сажусь на кожаную подушку. Они идут следом со своими плошками, рассаживаются вокруг, как будто так и надо. Мне сильно не хватает Самуэля с его безбрежной улыбкой.
Все молчат, пока не входит Эннис, не складывает руки на груди и не произносит:
— Короче, так. Мы нарушили закон, покинув порт. Мне поступил радиозвонок от морской полиции с приказом немедленно развернуться — тогда к нам проявят снисхождение; поскольку о новых мерах объявили совсем недавно, мы можем сделать вид, что не до конца разобрались, что к чему.
Я откладываю ложку.
— У копов найдется еще одна важнющая причина с нами побеседовать, — замечает Дэш, и все глаза устремляются на меня.
— Ага, и нам, возможно, стоит оказать им в этом содействие, — произносит Бэзил. В ответ тишина, тогда он добавляет погромче: — Женщина, которую мы почти не знаем, вчера ночью убила человека. А мы вместо того, чтобы доложить куда следует, взяли и сбежали.
— Он был один из протестующих… — начинает Мал.
— И что? Что, блин, из того? Это вам не гребаный «Крестный отец». Мы людей не мочим. А она хладнокровно убила человека.
— Хладнокровно? — переспрашиваю я.
— Может, она его и не убила, — вмешивается Лея. — Мы же не знаем.
— Как тебе вообще это удалось? — растерянно осведомляется Дэш.
— Нож у нее был, — поясняет Аник.
— А зачем ей носить с собой нож? — интересуется Бэзил, по-прежнему не глядя на меня.
— На женщин, вообрази, порой нападают, — рявкает Лея.
— Ну, понеслось…
— Я хожу с ножом с тех пор, как меня пырнули в тюрьме, — говорю я.
Все умолкают.
— Я четыре года отсидела в Лимерике. Там было всякое. Научилась драться. Научилась бояться людей. С тех пор как вышла, всегда ношу с собой нож.
Все опешили так, что воздух будто бы загустел.
Эннис вглядывается в меня. Мне не разгадать его выражения, а ему, похоже, не разгадать моего. Остальные переваривают новости.
— Ишь ты, поди ж ты, — чуть слышно выдыхает Мал.
— Какого хрена. — Бэзил сверлит меня взглядом, неожиданно суровым. — То есть у нас на борту опасная преступница, которая до смерти пырнула какого-то бедолагу. И никого это не смущает?
— Бедолагу? — переспрашиваю я.
— А зачем… он тебя, что ли, лапать начал, что ты его порешила?
— Ты, падла хренова, — рычит на его Лея, но я ее едва слышу.
— Знаете что? — осведомляется Бэзил. — Достало меня, что любое женское паскудство теперь объясняют феминизмом. Девка распоясалась, а потом мужик виноват. Бред полный.
Нужно бы обозлиться. От тех, кто меня окружает, поднимается созвучная волна злости. Но вместо этого я чувствую лишь презрение к Бэзилу, а еще мне немного жаль его за то, что он позволил себе превратиться в такое ничтожество. Он, кажется, видит это на моем лице, вспыхивает от унижения и впадает в еще большую ярость. Ее пресекает Эннис.
— Он на нее напал, — произносит он, и меня изумляет истовость его слов. — Напал на нее из-за нас, она не выдала, где мы находимся; он, чтоб его, на нее напал, а она что, не должна была защищаться?
Бэзил издает сердитый и беспомощный звук.
— Ты за что в тюрьму села?
— За убийство двух человек.
— Охренеть, — рявкает он. — Мать твою за ногу.
— Бэз, успокойся, — обращается к нему Дэш.
— Ага, сейчас! Нужно дать радиограмму в полицию! Если мы повернем сразу…
— Ступай охолони, — приказывает ему Эннис.
Бэзил пытается возразить, но тут…
— Пошел!
Кок с топотом выходит, бормоча под нос ругательства. Эннис снова поворачивается к нам. Его глаза, серые, как рассвет, отыскивают мои.
— Приношу свои извинения, — говорит он.
Я не знаю, что на это ответить.
Мал тихо спрашивает:
— Ты поэтому не хотела сходить на берег?
Я киваю:
— Я нарушила подписку о невыезде. Мне еще пять лет нельзя покидать Ирландию. У меня чужой паспорт. И… — Ладно, выложу всю правду, и пошло оно: — Никакой я не орнитолог. И вообще не ученый.
Изумленные взгляды.
— Прошу прощения? — выдавливает Мал.
— Я нигде не училась. У меня нет ученой степени. Просто много читаю.
Еще одна долгая пауза: они пытаются сообразить, что делать дальше.
— Мать-перемать, Фрэнни, — в конце концов высказывается Лея.
— Давайте не будем об этом говорить Бэзилу, — предлагает Мал.
— А трекеры эти у тебя откуда? — интересуется Дэш.
— От мужа.
— А зачем тебе все это надо, если ты тут ни при чем? — спрашивает Аник.
— Я при чем. Мы все при чем.
А потом:
— Неважно, — произносит Эннис: он спокоен, и что-то в его спокойствии наводит меня на мысль, что он все знал и раньше, но это же глупость. — У нас осталось две птицы с трекерами. Я могу их перехватить. Они приведут нас к рыбе.
Я выдыхаю — глаза пощипывает. Очень хочется его обнять.
— Они далеко на западе, — возражает Лея. — И улетают к югу. А ты тамошних вод совсем не знаешь, шкипер.
— Я их отыщу, — повторяет Эннис, и уверенность его звучит убедительно.
— А смысл, если, когда мы пришвартуемся с полным рефрижератором, нас сразу же заметут? — интересуется Дэш.
— Знаю я одного парня, — говорит Аник. — Он, если надо, сплавит за нас наш улов. Если улов будет, — Господи боже, — выдыхает Малахай, а потом, не выдержав, недоверчиво хихикает.
Все это так нелепо, что впору захихикать: мы вдруг оказались в каком-то криминальном мире. У Леи без остановки трясется голова, а Дэш постоянно трет глаза, будто в попытках проснуться.
— Проголосуем, — решает капитан. — Кто за то, чтобы повернуть обратно и отдать судно?
«И отдать Фрэнни» — этого можно и не добавлять.
Я замираю.
Не поднимается ни одной руки.
— Кто за то, чтобы идти дальше — и будь что будет?
Молчание.
Потом в воздух поднимается одинокая рука — Аника.
— Куда ж теперь денешься, — бормочет он, — уж пойдем до конца.
Одна задругой поднимаются и остальные руки. Я смахиваю слезы со щек, пальцы трясутся от возбуждения.
Вчера вечером со всем этим было покончено. А сегодня мы углубились в чащу еще дальше прежнего.
— Значит, идем на юг, — подводит итог Эннис, — и будем надеяться, что нам хватит горючего, потому что нас объявят в розыск, в порт нам теперь не зайти до самого конца.
— Будем надеяться, что движки не подведут, — добавляет Лея.
— И молиться, что поймаем рыбу, — произносит Дэш.
— И еще за птиц, — говорит Аник.
Я киваю.
И за птиц.
Я выношу свою постель на палубу и сплю там. Не в состоянии я оставаться в этой каморке, несмотря на все возражения Леи. В качестве уступки я привязываю себя за запястье к лееру, чтобы не свалиться за борт в плохую погоду или в приступе лунатизма. Снаружи холодно и прекрасно. Чистое небо усыпано звездами.
Позже с мостика приходит Эннис и садится на деревянный настил рядом с моим спальником. Он, как это ему свойственно, молчит.
Поэтому разговор начинаю я.
— Почему они проголосовали за то, чтобы идти дальше? — спрашиваю я, потому что весь вечер задавала себе этот вопрос. Остальных, в отличие от Энниса, ничто со мной не связывает.
— Ты — одна из нас, — говорит Эннис. — А мы своих не сдаем.
Слышать это больно, и это особая боль — пугающая и светлая одновременно. Я опускаю голову на колени, смотрю вверх, на луну. Нынче почти полнолуние, и она не белая, а золотая.
— Я не хотела его убивать, — бормочу я. А потом: — Неправда. Хотела. Я именно что хотела его убить. Мне кажется, именно поэтому и не стоило всаживать в него нож.
Эннис долго молчит и не двигается. Над нами вращается ночь.
По прошествии целой вечности он произносит:
— Может, и нет. Но я рад, что ты это сделала.
ИРЛАНДИЯ, ГОЛУЭЙ. ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
Когда-то мир выглядел совсем иначе, — говорит Найл в микрофон. — Когда-то моря населяли создания настолько удивительные, что нам они показались бы фантастическими. Были существа, которые скакали по равнинам и скользили в высокой траве, существа, которые спрыгивали с веток деревьев — деревьев тоже было в изобилии. Когда-то существовали великолепные крылатые твари, парившие в мире небес, а теперь они уходят. — Он делает паузу, ищет в аудитории мое лицо. — Не уходят, — поправляет он себя. — Их безжалостно и неразборчиво истребляет наше равнодушие. Наши лидеры решили, что экономический рост важнее. Что кризис вымирания — приемлемая цена за их алчность.
Он говорит: порой ему трудно закончить. В горло выплескивается желчь, можно сломать кафедру руками, так отвратительно ему то, кто мы есть — мы все, сколь вредоносен наш биологический вид. Он называет себя лицемером, поскольку вечно говорит и ничего не делает, по его словам, себя он ненавидит так же сильно, как и всех остальных, он такой же соучастник, потребитель, живущий в богатстве и роскоши, которому нужно все больше, больше и больше. Он говорит: его завораживает простота моей жизни, он мне завидует, а мне это кажется занятно, потому что я никогда на себя не смотрела под таким углом. Когда он спрашивает меня, чего мне хочется на самом деле, в самой глубине души, мне в голову только и приходит, что плавать и гулять, так что, видимо, он прав.
Я вижу, что сегодня лекция ему дается с трудом. Я много месяцев не приходила к нему в аудиторию, и мне больно слышать, какое отчаяние звучит в его голосе, какой гнев скрывается за взвешенностью формулировок, откровенными обвинениями и потребностью добиться от нас понимания. В голосе Найла я слышу ярость по поводу тщеты его усилий, и мне хочется хоть как-то облегчить его бремя, сгладить прикосновением пальцев или шепотом губ, но гнев этот больше меня, его столько, что он может захлестнуть весь мир.
После лекции я жду Найла в лаборатории. Заставляю себя посмотреть на чучело чайки, по-прежнему приколотое и распяленное: не знаю, зачем мне это. Может, дело в том, что оно возвращает меня к нашему первому прикосновению, тогдашней близости и страху.
— Мир станет лучше, если в нем можно будет делать чучела людей, чтобы потом изучать, — произносит, входя, Найл.
Мне не сдержать легкой улыбки.
— Вряд ли.
— Показать тебе одну вещь?
Я иду с ним к экрану проектора. Он гасит свет, но ничего не показывает, смотрит на мое лицо, глаза и тихо произносит:
— У тебя такой усталый вид, милая.
В последние дни меньше приступов лунатизма, но больше кошмаров. Они обычно сменяют друг друга. Я немножко боюсь сна, немножко боюсь своего тела и его поступков. Но сейчас меня тревожит другое.
— У тебя вид отчаявшийся, — говорю я. — Все в порядке?
Он нежно целует мне веки. Выдохнув, я прижимаюсь к нему, прекрасно зная, что ничего у него не в порядке.
Мы смотрим видео — крупным планом, на экране. Без звука. Лишь внезапная вспышка белизны, которая ослепляет нас обоих. При следующем взгляде мы видим сотни снежно-белых грудок и алых клювов, взмахи изящных заостренных крыльев.
Будто загипнотизированная, я подхожу ближе к экрану.
— Полярные крачки, — произносит Найл.
А потом он рассказывает мне об их странствии, самом длинном на свете, говорит про их выживание, про их упорство, а завершает словами:
— Я хочу за ними последовать.
— Повторить их миграцию?
— Именно. Такого еще никто не делал. Мы столько всего узнаем, причем не только о самих птицах, но и об изменении климата.
Я улыбаюсь, во мне вновь пробуждается азарт:
— Давай.
— Ты поедешь со мной?
— Когда отправляемся?
Он смеется:
— Не знаю. У меня работа…
— Это и есть твоя работа.
— Нужно найти финансирование. А это будет непросто.
Проглотив разочарование, я снова поворачиваюсь к экрану.
— Мы это сделаем, Фрэнни. Рано или поздно. Даю тебе слово.
Но он такое и раньше говорил, и в результате слова всегда оставались словами.
— Расскажи, куда они летят, — бормочу я, и он рассказывает: ведет меня через океаны и иные континенты, ведет на другой конец света, в места столь далекие, что там не бывал еще никто. В его голосе слышны слезы. Я поворачиваюсь к нему.
— Я сегодня утром был в твоем доме, говорит он.
— В каком доме?
— В том, деревянном, у моря.
— Где мы жили с мамой.
Он кивает.
— Там давно уже никто не живет. Я зашел внутрь. Как же там холодно, милая. По комнатам гуляет ветер, и я видел только одно: как ты всем тельцем прижимаешься к маме в постели, пытаясь согреться.
Я обнимаю его, обволакиваю своим телом. Превратиться бы в прочную оболочку, чтобы полностью его обезопасить; сплавиться бы с его кожей; если я ему нужна, нас уж точно ничто не разлучит. Столовые приборы постукивают по тарелкам, эхо отскакивает от высокого потолка. Здесь почти как в соборе.
Мы приехали на выходные к родителям Найла, чтобы я с ними познакомилась. Найл хотел заехать на полчаса выпить кофе, полные выходные предложила я, услышав по телефону тоску в голосе его отца. Артур Линч — тихий доброжелательный человек, который сильно скучает по сыну. Пенни Линч совсем другая. Зря я не ограничилась кофе.
— А кем вы работаете, Фрэнни? — спрашивает она меня, хотя Найл ей заранее все сказал. Я же признательна ей уже за то, что хоть кто-то заговорил.
— Уборщицей в университете.
— И что толкнуло вас на это поприще? — интересуется Пенни. На ней кашемировый свитер и рубиновые серьги. Камин в углу размером с целый Дублин, а вино, которое мы пьем, стояло в погребе со дня рождения Найла.
— Это не поприще, — отвечаю я с улыбкой. Не знаю, хотела ли я пошутить, но мне все равно смешно. — Это работа, не требующая ни навыков, ни образования. Она ни к чему не привязывает, ее можно найти в любой точке мира. — Вилка моя останавливается на полпути ко рту. — Если честно, я ничего против нее не имею. Очень медитативная.
— Счастливые дни, — произносит Артур. Щеки его разрумянились от вина, и он, похоже, страшно рад нашему приезду. Судя по выговору, он скорее из Белфаста, чем из Голуэя.
— А чем занимаются ваши родители?
Найл шумно выдыхает, как будто того и гляди потеряет терпение. Он, видимо, все им вкратце рассказал перед нашим посещением, но мать отказывается следовать его сценарию.
— Не знаю, — говорю я в ответ. — Я их обоих очень давно не видела.
— То есть они не в курсе, что вы вышли замуж за Найла?
— Не в курсе.
— Какая неприятность. Вы сделали крайне удачную партию, я уверена, что они остались бы довольны.
Я заглядываю в ее светло-карие глаза — точно того же оттенка, что и у ее сына. Я не собираюсь подыгрывать в этой непонятной игре.
— Безусловно, — соглашаюсь я. — У вас совершенно замечательный сын.
— Папа, как там новый садовник? — громко интересуется Найл.
— Отличный парень…
— Как вы познакомились? — спрашивает у меня Пенни.
Я ставлю бокал на стол:
— Я ходила на его лекции.
— Единственный человек за всю мою преподавательскую карьеру, который ушел посреди лекции, — замечает Найл.
— Я задела его самолюбие.
— Какое занятное знакомство, — произносит Артур.
Пенни смотрит проницательно: в ней вообще все просчитано и взвешено. А потом произносит, подчеркивая каждое слово:
— Полагаю, работа в университете действительно дает доступ к расписанию преуспевающего молодого профессора.
— Господи, мама… — начинает Найл, но я сжимаю под столом его коленку.
— К сожалению, факультеты не торопятся разглашать информацию о сотрудниках, — сообщаю я ей. — Сколько я ни искала, так и не раскопала никаких сведений по поводу финансового и семейного положения преподавателей. Трудно было самой сообразить, какие лекции стоит посещать.
Мгновенная пауза, а потом Найл начинает хохотать. Даже Артур сдавленно фыркает, Пенни же не сводит с меня взгляда и позволяет себе снисходительно улыбнуться.
— Пенни, я просто люблю птиц, — признаюсь я ей. — Честное слово.
— Разумеется, — бормочет она и дает слугам знак забрать наши тарелки.
— Я, кажется, никогда еще так не веселился, — говорит Найл, по-прежнему лучась от смеха.
Я закатываю глаза и, в свою очередь, прячу улыбку. Мне не хочется поощрять насмешки над его матерью, — ему повезло, что она вообще у него есть, не бросила его, и теперь, по здравом размышлении, я уже жалею о своей выходке.
— Она просто пыталась тебя защитить, — говорю я.
— Она просто вела себя как распоследняя сука, а что еще хуже — даже не потрудилась сделать это изящно.
Мы расположились в гостевом крыле: Найл не хочет, чтобы я спала в его детской комнате. Тогдашняя спальня была его надежным убежищем и одновременно узилищем: Пенни наказывала его за малейшие провинности, запирая там и заставляя думать о своем поведении, а поскольку происходило это каждый день, о детстве у него остались прохладные воспоминания. Войти в эту комнату — значит шагнуть обратно в свою несостоятельность, в одиночество, в ощущение ответственности за мамино счастье и полной неспособности ей его подарить.
— Вот, милая. — Он налил мне ванну, я пересекаю комнату, раздеваясь по ходу дела, пусть одежки падают где придется: такое можно позволить себе на каникулах. Я опускаюсь в горячую воду, а Найл присаживается на край ванны, вглядывается в изящный кафель и позолоту родительской ванны так, будто это зрелище сильно его озадачивает.
— Я рад, что женился на девушке, которая умеет постоять за себя, — говорит он.
— Ты на мне женился, чтобы досадить матушке?
— Нет.
— Даже отчасти? Потому что, если отчасти, я не против.
— Нет, милая. Я давно уже бросил попытки вызвать у мамы хоть какой-то отклик.
— Ты по-прежнему сильно на нее сердишься.
Я удивлена стремительностью его ответа.
— Дело в том, что она напрочь лишена способности любить, — говорит он.
Я просыпаюсь, во сне я видела запертых в комнате мотыльков, которые бились об оконное стекло, пытаясь прорваться к свету луны. Найла в постели нет, поэтому он не видит того, что вижу я: ступни у меня в грязи, ею измазаны и простыни. Я замираю. Ну вот. Опять я где-то бродила во сне.
За завтраком что-то не так. Пенни расхаживает по дому, отдавая отрывистые распоряжения прислуге, Артур зарылся лицом в газету в надежде, что там его не заметят. Найл наливает мне чашку кофе и подводит к диванчику у окна, выходящего в сад.
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Кто-то забыл закрыть клетку Пенни в оранжерее. Ее птицы разлетелись.
— Вот черт…
Я пытаюсь разобрать ее резкие слова в соседней комнате, слышу что-то про возмещение ущерба и удержание из жалованья. Проглатываю кофе и говорю Найлу, что сейчас вернусь.
Солнечный свет расплавил поверхность пруда. Я иду к оранжерее, и длинные стебли травы щекочут лодыжки. Внутри тихо и прохладно: я сразу замечаю, что огромные клетки в конце безжизненны, лишены цвета, движения и звука, пусты, точно скелет. Я рассматриваю замок на двери, и сердце падает: там нет ни ключа, ни кода, одна лишь задвижка, которую просто открыть снаружи. Гадаю, колебались ли они, прежде чем вырваться на волю, боялись ли того, что лежит за пределами клетки, или взмыли ввысь трепетным порывом радости.
' — У меня было более двадцати видов, — раздается голос, я оборачиваюсь и вижу Пенни. Она выглядит совсем неуместно в этой землистой пещере.
— Найл мне их однажды показывал. Они были дивными.
И несвободными. Даже если бы я не видела земли у себя на ступнях, не рассмотрела, какой тут замок, все равно бы обо всем догадалась. В груди у меня саднило с того самого мига, как я их здесь увидела, отлученными от подлинного неба. Мне сильнее всего на свете хотелось подарить им волю. Но только другая половина моей души, дикая половина, могла совершить такое.
— Пенни, я… — Я откашливаюсь. — Простите, видимо, это я.
— Прошу прощения? — Она делает шаг в столб света, и я с изумлением вижу, что глаза ее блестят от влаги.
— Я вчера ночью ходила во сне. Похоже… в смысле, скорее всего, это я. — Я шагаю в ее сторону, удерживаясь, чтобы не протянуть руку навстречу. Она полностью неподвижна. — Простите меня, пожалуйста.
— Вздор, — слабым голосом произносит Пенни. — Нельзя винить человека за то, что ему неподвластно.
Долгая пауза, я заставляю себя думать о том, как исправить положение. Мне теперь понятно, как сильно она любила этих птиц, мучительно думать, какую боль я ей причинила.
— Как я могу загладить вину?
Она медленно качает головой. На миг из гордой и несокрушимой превращается в маленькую, старую, перепуганную.
— Вечный конфликт. Мне всегда было очень грустно на них смотреть.
У меня тоже начинает саднить в глазах.
Пенни возвращает себе самообладание и вновь заворачивается в него.
— Фрэнни, простите мне, пожалуйста, вчерашнюю грубость. Мне часто приходится иметь дело с пациентами, которые в силу своего состояния способны наносить вред и себе, и окружающим. Мне показалось, что я распознала у вас именно такое состояние, но была несправедлива в своих суждениях и не имела права ставить диагноз человеку, который не является моим пациентом. В этом заключался мой просчет.
— А-а… — Я не знаю, что на это ответить. — А какое именно состояние?
— Вы мне показались неуравновешенной.
Повисает колючее молчание, и я понимаю, чем именно является ее извинение: вежливо завуалированной издевкой.
— Ступайте поешьте, — холодно произносит она. — Много сил потратили. И подумайте, не стоит ли мне подобрать вам лекарство от лунатизма.
Она оставляет меня одну в оранжерее, при этом она права: я импульсивна, переменчива, беспокойна, но это всего лишь мягкие слова, скрывающие куда более суровую правду.
НА БОРТУ «САГАНИ», ПОСРЕДИ АТЛАНТИКИ.
СЕЗОН МИГРАЦИЙ
До экватора мы шли целый месяц. Довольно долго не видели ни птиц, ни рыбы, ни других судов. Мы тут совершенно одни, при этом пересечение экватора, по словам команды, превратило меня из сухопутной крысы в морского волка.
— Ты теперь настоящий моряк, Фрэнни, — говорят они.
Эннис держится неподалеку от американского берега, говорит, что, если забрать к востоку, мы никогда не нагоним птиц. Переход через Атлантику будет слишком долгим, проще отклоняться постепенно, чтобы перехватить птиц гораздо дальше к югу.
Сейчас справа от нас Бразилия, так близко, что видно берег. А слева — Африка. Ноги так и зудят, хочется сойти на сушу и там, и там, исследовать их, но у нас нет времени.
Бэзил на меня не смотрит, со мной не разговаривает, и я не против. Почти все время ворчит, что он этакий пленник на этом судне, поскольку ему не дали возможности проголосовать за то, чтобы повернуть обратно. Он продолжает упоенно орудовать на кухне, вот только возможностей у него поубавилось, потому что из продуктов остались одни консервы. Я только обрадуюсь, если больше никогда в жизни не возьму в рот фасоли. Почти все время я провожу с Леей, Дэшем и Малом, изучая такелаж. Даже проведя в море столько времени, я, похоже, почти ничего не освоила, а Мал добросовестно обучает меня неправильным терминам, так что, когда я их использую, все хихикают.
Здесь, на борту, не так уж сложно делать вид, что мы никакие не беглецы. А я могу делать вид, что меня не разыскивают за убийство — опять.
Нынче днем я в трюме, в подбрюшье судна — меня отправили в моторный отсек на помощь Лее. Эту работу я терпеть не могу, потому что там жарко и душно. Лея поставила меня проверять калибровку датчиков давления всяких там гидравлических жидкостей, воздуха и кислорода — это нужно проделывать регулярно. Она возится с чем-то промасленным, как всегда, перемазав лицо и руки, а потом вдруг прерывается и начинает материться.
— Сдох.
— Кто? — спрашиваю я.
— Запасной генератор.
— А починить не можешь?
— Не-а.
— И что это означает?
— Это означает, что мы в полной жопе, Фрэн-ни, — рявкает она, отводя потные волосы от лица. — Теперь, если основной сломается, мы останемся без электричества и ничего не сможем с этим поделать.
— А для чего мы используем электричество?
Она фыркает:
— Для всего, дурында. Обогрев, навигация, силовая установка, горячая вода, все кухонное оборудование, не говоря уж о питьевой воде, мать ее так.
— Ясно. Блин. А основной может сломаться?
— Да запросто, он постоянно ломается.
— Просто мы этого не замечали, потому что подключался запасной?
— Какой ты умный, Шерлок.
Она с топотом поднимается по трапу — меня давно приучили не называть трапы лестницами, — я поспешаю следом.
— Ты куда?
— Доложить капитану.
Энниса мы обнаруживаем на мостике; я слышу, как Лея излагает ему проблему куда более обстоятельно, чем мне. Единственная реакция Энниса — долгий выдох, да еще он, кажется, немного понурился. Он снова поворачивается к штурвалу и смотрит вперед, на пустынное море.
— Спасибо, Лея.
— Я считаю, нужно сходить на берег.
Долгое молчание, а потом он произносит:
— Пока рано.
— Капитан, идти дальше без запасного нельзя. Огромный риск, сумасшедший. Едва что-то случится…
— Я понимаю, Лея.
Она сглатывает, выпрямляется и, очевидно, набирается храбрости.
— Понимаешь ли ты, что подвергаешь нас опасности?
— Да, — отвечает он просто.
Она смотрит и на меня. Взгляд слегка смягчается.
— Ладно, только жить так до бесконечности нельзя, капитан. Нужно составить нормальный план спасения Фрэнни. Рано или поздно понадобятся топливо и припасы — тут же не гребаная «Любовь во время чумы». Остается надеяться, что наш дедулька «Сагани» не потонет прежде, чем мы нагоним эту воображаемую рыбу.
Лея с топотом удаляется, мы с Эннисом спокойно переглядываемся.
— Я найду другое судно, — предлагаю я.
Эннис будто не слышит.
— Курс все тот же? — Карту на экране он видит не хуже меня и все же вынуждает меня к ней подойти. Мы старательно помечаем маршрут крачек, чтобы выявить закономерности их передвижения, которое день ото дня становится все более непредсказуемым. Сейчас они направляются от побережья Анголы в нашу сторону.
— Все так же, юго-юго-запад, — говорю я. — Если будут держаться того же курса, мы их перехватим, но, Эннис, они ведь могут и не остаться. Все зависит от ветра и пищи.
Эннис кивает, один раз. Ему наплевать. Как сказал тогда Аник, куда ж теперь денешься.
— Они не свернут, и мы тоже, — говорит он.
Лея всегда первой выключает свой ночник, а я еще долго читаю. Но сегодня она, вопреки обыкновению, засыпает не сразу. Переворачивается к стене и приглушенным голосом спрашивает:
— А как ты без пальцев на ноге осталась?
— Отморозила.
— Как именно отморозила?
— Ну, просто… ходила по снегу босиком.
— Туповатое какое-то занятие, не находишь?
— Ага.
— А что, как ты думаешь, будет, когда мы найдем этих птиц?
— В каком смысле?
— Ну, будет нам хороший улов, ладно, дело славное, а с тобой-то чего? Ты собираешься домой возвращаться? Или останешься в бегах до конца жизни?
— А тебя-то оно с какой радости заботит?
— Так вот заботит. Если тебя поймают, то посадят снова, верно? За нарушение подписки о невыезде. А когда выяснится, что и в Сент-Джонсе это ты…
Я закрываю книгу.
— Они наверняка выяснят, чьим паспортом ты воспользовалась, — предупреждает она, как будто я сама этого не знаю.
— Каким образом?
— Хрен их знает. Как-то же полиция все выясняет. — Она сердито садится, опускает ноги с койки. — Что ты от меня скрываешь? Потому что ни фига ты не похожа на этакую беглянку.
— Я не беглянка.
— А должна быть беглянкой! И бояться тоже должна, Фрэнни! Не хочу я, чтобы ты снова села в тюрьму.
Я слышу слезы в ее голосе и с ужасом понимаю, что она плачет.
— Господи, ну не надо, — пытаюсь я ее успокоить. — Оно того не стоит.
— Пошла ты в жопу, — рявкает она, закрывая лицо руками.
Я неохотно выбираюсь из постели, подхожу, сажусь с ней рядом.
— Ну, Лея, хватит.
— Самой-то тебе плевать, да?
— Ну, в принципе, нет. — Хотя какая разница, если ты твердо решил умереть задолго до того, как тебя поймают.
Лея смотрит на меня, и боль у нее в глазах какая-то странная, едва ли не обольстительная, а потом я не успеваю отвернуться, а она уже целует меня.
— Лея, погоди, не надо.
— А чего не надо-то? — спрашивает она губы в губы.
— Я замужем.
— Фиг оно тебя с Бэзилом остановило.
— Там речь шла о разрушении, так что не имело значения. А это имеет.
Она тихо вздыхает — стала вся такая томная и искушенная.
— Ну и пусть.
Еще один поцелуй, теперь и мне хочется, хочется погрузиться в него, пусть он затмит все остальное, пусть близость залечит мои раны, — мне кажется, залечит, сможет, но какой же я окажусь предательницей, не только по отношению к Найлу, но и по отношению к собственной уверенности, к миграции, которую начала. Есть лишь один человек, которого я вознамерилась уничтожить, — я сама, и не хочу я никакого попутного ущерба.
А потому я как можно мягче завершаю поцелуй, возвращаюсь на койку и гашу свет. Лея смотрит на меня сквозь тьму, безмолвная, вожделеющая, растерянная. А потом тоже укладывается спать.
«Мы — чума этого мира», — часто повторяет мой муж.
Сегодня слева по борту — огромный кусок суши, меня это удивило, потому что на карте, которую я рассматриваю, никакой суши нет. Подойдя ближе, я понимаю, что это огромный остров из пластикового мусора, а на берегах его — мертвые рыбы, морские птицы и тюлени.
Я пишу Найлу; стопка писем, которые предстоит отправить, распухла от груза моих мыслей. Я пытаюсь осмыслить наши отношения, ошибки, которые я наделала, извилистые пути, которые мы для себя выбрали. Я размышляю над тем, что все могло быть иначе, но пытаюсь на этом не сосредоточиваться; во всех этих «если бы» живут одни сожаления, а сожалений у меня и так уже целый океан. Вместо этого я большую часть времени провожу в неге, в мгновениях, что спрятаны между словами и взглядами, в строчках, которые он мне писал во время моих отлучек, строчек неизменно великодушных и нежных, несмотря на мои уходы. Я живу в ночах, которые мы провели в постели, читая друг другу, в воскресных утрах, когда мы наливали друг другу ванну, в бесконечных поездках, чтобы увидеть птиц, поездках молчаливых, безупречных, взаимно воодушевляющих. Пытаюсь сделать вид, что таких мгновений у нас еще будет много.
Мы идем к югу вдоль побережья Бразилии. Каждый день начинается с надежды, мы проводим его, вглядываясь ввысь, высматривая, выискивая, боясь моргнуть, и заканчивается в безвоздушности отчаяния. Осталось всего два трекера, но самих вас гораздо больше, и вы наверняка близко. Только где вы? Машете ли по-прежнему своими крылышками? Боретесь ли с ветрами, волнами и усталостью? А что, если я доберусь до Антарктиды, а вас там не окажется? Если вы, как и другие, погибнете в пути? Мои жалкие попытки отыскать в конце своей жизни смысл окажутся бесплодными.
Гадаю, имеет ли это хоть какое-то значение.
Гадаю, будет ли какой-то смысл в моей смерти. В смерти животных был смысл, но я не животное. Жаль, но — нет.
Гадаю, сможет ли Найл простить меня, если я не справлюсь.
Первым обесточивается радио. Лея и Дэш умудряются его перезапустить, но ценой взрыва возмущения на кухне: там отключаются холодильник, микроволновка, чайник и плита. Мы торопливо поглощаем то, что нужно хранить в холодильнике, но все равно очень многое уходит в мусор.
Каждый день что-то отключается; по словам Леи, потому что судно автоматически перенаправляет электроэнергию в автопилот: он потребляет больше всего остального и остается самой важной из бортовых систем — за исключением системы навигации. Мы остались без телевизора, без холодильника для продуктов. Повезет, если дойдем до теплых краев, прежде чем отключится отопление. Горячая вода то есть, то нет, кто-то из нас постоянно проверяет, как она там, когда можно быстренько принять душ или налить чашку чая. Скоро отключается и автопилот: аккумулятору не хватает мощности его поддерживать. А на следующий день и система навигации.
Никто не говорит об этом ни слова. Постоянно предпринимаются попытки починить то, что отключилось. Лея и Дэш днем и ночью копаются в оборудовании, иногда что-то удается запустить, по большей части — нет. Остальные круглые сутки поддерживают судно в движении, вычерпывают воду из моторного отсека и с палубы, следят, чтобы всюду было сухо. Без автопилота Эннис почти не спит и проводит все дни над лоциями, компасом и секстаном — прокладывает курс так, как это делали моряки древности. Все это очень страшно, я чувствую, как по членам команды волнами прокатывается страх, но при этом вижу, как в капитане тихо проклевывается росток самозабвения — мы возвращаемся к тому, как когда-то жил мир. Этот океан Эннису не знаком, и все же мне кажется, что есть в его сердце древний уголок, которому ведомы все океаны — как они ведомы древнему уголку и моего сердца.
Не только мы с Эннисом, но и все члены экипажа ищут утешения в красных точках — крачках. Они один за другим поднимаются на мостик, чтобы отогнать растерянность, убедиться, что маячки надежды ведут нас верным курсом.
— Пора остановиться, — долетают до меня однажды слова Аника, обращенные к капитану. — У нас были грандиозные планы, мы далеко продвинулись, но теперь, брат, все кончено. Птицы слишком нас опередили, да и судно разваливается.
Я думаю: теперь всё. Невозможно вот так брести до бесконечности.
Эннис же только и отвечает:
Пока рано.
Я смотрю, как капитан возвращается на мостик, как Аник смотрит вслед своему другу. Знаю, что Эннис, видимо, думает: мы слишком далеко зашли, останавливаться поздно. Он еще не добрался до той черты, которую не может пересечь. Не знаю, где проходит моя черта, но и я до нее еще не добралась.
Я осторожно подхожу к старшему помощнику, пытаюсь его подбодрить.
— Он проведет нас через все это, — произношу я мягко. — Он сильный.
Аник, не глядя на меня, горько усмехается:
— Чем ты сильнее, тем опаснее для тебя мир.
ИРЛАНДИЯ, ГОЛУЭЙ.
ОДИННАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
В первую годовщину нашей свадьбы самое сильное мое чувство — изумление. Найл ничему не удивляется, а я, по крайней мере частью своей души, про себя полагала, что это всего лишь фривольное приключение, которое в итоге ничем не кончится. Мы обнаружим друг в друге слишком много неприятного, я запаникую, сбегу, ему станет со мной скучно. Иногда за уборкой мне начинает казаться, что мы на пару играем в игру «Кто первый струсит», и я начинаю гадать, кто первым признает, какие мы все-таки идиоты, пойдет на попятный, рассмеется, выбросит белый флаг и объявит: занятно было, да, дружок, а теперь все, вернемся каждый в свою настоящую жизнь, займемся поиском настоящих мужей и жен. Сосуществовать с незнакомцем — значит жить в наготе, мучительной, постыдной.
Но сегодня — как, собственно, и каждый день — я поражаюсь тому, как крепко мы друг в друга влюбились.
Вот это удача. Вот это сила воли.
В честь годовщины мы отправляемся погулять в город, дрейфуем из одного паба в другой, в каждом выслушиваем музыкальную программу. Мне очень нравится это занятие, потому что в звуке скрипки я всегда чувствую нечто необъяснимо родное. Музыканты садятся на свои места, музыка крепнет, всеобщее удовольствие почти что можно пощупать.
Через некоторое время тональность песен становится медлительной, печальной. Мне откуда-то знакома эта мелодия… Ответ приходит без всякого предупреждения. Ее играла бабушка, ее же напевала за стиркой: «Раглан Роуд».
Найл берет меня за руку:
— Что не так?
— Ничего, все в порядке. — Я трясу головой. — Тебе никогда не казалось, что ты родился в чужом теле?
Он сжимает мои пальцы.
Я спрашиваю:
— Ты как думаешь, ты кто такой?
Найл отпивает вина. Видимо, пытается не закатывать глаза.
— Без понятия.
— Мы целый год каждый день вместе, а для меня ты по-прежнему чужой.
Мы вглядываемся друг в друга.
— Ты меня знаешь, — заявляет он твердо. — Знаешь все, что важно.
Видимо, это правда, ощущается правдой.
— А кто я такой? — повторяет Найл. — Какая разница? Как на это ответить? Как бы ты ответила?
Кто я такая?
— Ты прав, я понятия не имею, — говорю я. — Но мне кажется, правда осталась где-то в том дне, когда ушла мама. Иначе почему я все время в него возвращаюсь? Почему не могу ее не искать?
Найл целует мне руку — это и его рука, целует губы, которые тоже его.
— А моя, видимо, живет в тех днях, когда мама оставалась рядом, — бормочет он.
— Она хоть пыталась?
Он пожимает плечами, отхлебывает еще вина. Нельзя дать другому то, чего у тебя нет.
— А ты хочешь детей?
— Да. А ты?
Если будут дети, все изменится. Я готова солгать, чтобы защитить то, что у нас есть, но даже мне самой ложь эта кажется слишком жестокой, слишком калечащей.
— Нет, — отвечаю я. — Прости. Не хочу.
Найл отводит глаза. Я так напугала что-то у него внутри, что теперь непонятно, сможет ли оно вернуться на место. Равновесие его внутренней уверенности сбито.
— А почему?
Потому что вдруг я брошу этого ребенка, как мама бросила меня? Если темнейшие стороны моей души действительно мне неподвластны? Как можно так поступить с ребенком?
— Не знаю, — говорю я, потому что, если я дам слово собственной трусости, она меня задушит. — Просто не знаю.
— Ладно, — произносит он в конце концов, однако это еще не конец. Он добавляет без предупреждения: — Не стоит тебе завтра никуда ездить.
— Почему? — Я купила билет на поезд в Белфаст — все ищу ниточки.
— Потому что мне кажется, не надо тебе больше искать.
Я низвергнута.
— Рано или поздно я ее найду.
— Фрэнни, она не хочет, чтобы ее находили. В противном случае зачем так все тебе затруднять?
Я качаю головой — в груди давит и распирает. Ьм» Если бы она хотела тебя видеть, сама бы вышла на связь.
— Найл, послушай, — произношу я насколько могу спокойно. — Эта моя тяга к странствиям… может взять надо мной верх. — Мне важно, чтобы он меня выслушал. — Если я тебя оставлю, если мне придется уйти, пожалуйста, пообещай, что будешь ждать моего возвращения, будешь ждать меня, а если ожидание затянется и больше ты ждать не сможешь, пообещай приехать, отыскать меня и заставить вспомнить.
Он ничего не говорит.
— Обещаешь?
Он медленно кивает:
— Да. Обещаю.
— Будешь ждать?
— Всегда.
— И найдешь меня во что бы то ни стало?
— Нашел бы и без твоих просьб, милая.
Песня завершается, тяжкий груз сваливается с груди. Безымянная боль. На ее место приходит облегчение, глубинное, до самых костей, и любовь. Мы заказываем еще выпить и больше ни о чем не говорим, я бы слушала эту музыку часами, но у Найла другие планы. Мы едем на велосипедах к одному из причалов — там ждет катерок с мотором. У меня расширяются глаза, когда муж жестом предлагает мне подняться на борт. Я гадаю, нанял ли он эту посудину, или мы ее угоняем. Мне все равно. Дрожь восторга пробирает меня в тот миг, когда мы выходим на темную воду. Идем вдоль берега к северу, луч маяка описывает бесконечные круги. Соленый запах моря, шорох прибоя, колыхание волн и черная пропасть морских глубин, их верховая тьма там, где они, слегка мерцая, соединяются с бархатисто-чернильным небом. Звезды отражаются в воде, и мы будто бы плывем по самому небу: нет ему конца и края, нет конца и края ни морю, ни небу, они мягко сливаются в одно.
Найл слишком быстро пристает к берегу. Мы карабкаемся по скалам, он вытягивает катер на сушу. Прижав палец к губам, просит меня не шуметь, мы крадемся вдоль берега, и вот перед нами разверзается устье пещеры. Поверх гула ночных волн я слышу что-то еще. Множество звуков. Сперва мурлыканье, потом трели, их сотни: эхо песни. Сердце колотится, а мы продвигаемся все дальше в пещеру. Меня обволакивает запах, терпкое землистое тепло. Найл отыскивает мою руку, тянет к земле, шепотом велит лечь на живот. Камень шершав и холоден, но шум над нами нарастает, во тьме появляются силуэты, тени. Мне приходит в голову: летучие мыши — похоже на трепет их крыльев.
— Кто это? — спрашиваю я.
— Жди.
И вот тучи на небе расходятся, пещеру заливает свет почти полной луны, обрисовывая их серебром. Сотни птиц на гнездах, они порхают, щебечут, перекликаются, целое море черных перьев, изогнутых клювов и блестящих глаз: целый мир.
— Буревестники, — шепчет Найл. Подносит мою руку к губам: — С годовщиной тебя.
И я понимаю, что никакие слова нам никогда не понадобятся, все уже сказано, перед нами — безбрежность любви и ее самые потайные глубины. Я целую его, прижимаюсь к нему, и мы замираем, вглядываясь и прислушиваясь к этим прекрасным созданиям, и на несколько темных часов нам удается сделать вид, что и мы из их числа.
Почти рассвело, когда он берет эту ночь и губит ее единственной пригоршней слов — так губят почти все на свете.
Мы снова на берегу, бредем от катера к скалам. Морская вода плещет о голени. Нас окутало серым.
— Фрэнни, — произносит он, и я поворачиваюсь к нему с улыбкой. Ему воды по колено. Он держится за борт катера. Кожа пепельного цвета. — Я ведь тоже искал, — говорит Найл.
— Что?
— Только иным способом. Я никак не мог понять, почему ты не навела справок в полиции.
Улыбка спадает с моего лица.
— Ты ее не нашла, потому что она взяла фамилию твоего отца. По документам она была Стюарт, а не Стоун.
Он подходит поближе, сохраняя расстояние между нами: что-то мешает ему заполнить этот последний пробел.
— Милая, — произносит он с невыразимой нежностью. — Ты знаешь, что произошло. Ты помнишь?
Помню ли я?
Нет.
Но можно туда вернуться, правда? Вернуться в те времена, в те потаенные места.
Я могу раз за разом возвращаться в бревенчатый домик у моря. Раз за разом звать ее по имени. Раз за разом смотреть на ее тело в петле.
— Ох. — Я делаю вдох, мир мутнеет.
— Она тебя не бросила, — произносит Найл, вот только он не прав. — Она умерла.
Я киваю, один раз. Да. Теперь я это знаю. И где-то в душе знала это всегда. Как знала очертания ее распухшего лица, красноту выкаченных глаз, лиловые синяки на коже. Знаю, какими грязными были ее ступни — без опоры, туфель и носков. Хотелось их прикрыть, чтобы не мерзли. Дом этот был таким холодным.
Ноги слабеют и бесславно опускают меня в воду. Как же забавно, что такая важная вещь с такой деликатностью выскользнула у меня из памяти. Как падает трепещущий лист.
Что еще я потеряла, отпустила в свободный полет?
— Фрэнни, — произносит Найл. Я вижу: он стоит рядом со мной на коленях. Лицо расплывчато, прекрасно — и больше не лицо чужака.
— Вспомнила, — произношу я, и он прижимает тепло к моему холоду, губы к моим глазам, и я с такой силой ощущаю его знание. Уйду я сейчас или через десять лет, здесь для меня уже все кончено.
НА БОРТУ «САГАНИ», СЕРЕДИНА АТЛАНТИКИ. СЕЗОН МИГРАЦИЙ
— Пока вы здесь, — говорю я.
Все члены экипажа оборачиваются и смотрят на меня. Мы только что закончили завтракать в кают-компании — все, кроме нашего нелюдимого капитана.
Я прочищаю горло: не хочется этого произносить.
— Ну, давай уже, — подначивает меня Бэзил. — Судно разваливается на куски, если ты вдруг забыла.
— Аккумулятор в ноутбуке снова разрядился, и на сей раз перезарядить его не от чего.
В воздухе потрескивает боль. Это должно было случиться, но, произнеся это вслух, я убила у экипажа остатки надежды.
— Но все не так, как в прошлый раз: это не значит, что птицы утонули, — пытаюсь я уговорить и их, и себя. — Просто мы их больше не видим.
Дэш обвивает рукой любимого — Малахай делает отчаянные усилия, чтобы не сорваться при всех.
— Эннис считает, что это неважно, — произношу я еще тише. — Говорит, что знает, куда они летят.
— Эннис, на хрен, свихнулся, — заявляет Бэзил. — Не пройдет он по незнакомым водам. Да и никто не пройдет.
Это звучит уже не в первый раз. Вся команда на взводе от переживаний — их выбили из колеи незнакомые воды и поломка оборудования.
За советом я обращаюсь к Анику, но глаза его устремлены куда-то вдаль.
— Дела все хуже, — докладывает Лея. — Водный насос отказал, то есть нам не запустить опреснитель, питьевой воды осталось максимум на пару суток.
— Ах ты, господи. — Дэш роняет голову на стол.
— Ну, тогда все ясно, — подытоживает Бэзил. — Мы в жопе.
— И что нам делать? — спрашивает Мал. — Птицы птицами, а нам нужна вода.
Бэзил встает и начинает с агрессивной энергичностью мерить кают-компанию шагами.
— Что, слабо устроить бунт, даже если от этого зависит ваша жизнь?
— Ты о чем, Бэзил? — интересуется Лея.
— Пытались. Ник пытался, а если уж он не смог ему ничего втолковать, значит, старик совсем спятил. — Бэзила трясет от раздражения. — Нужно возвращаться на сушу. Самостоятельно.
— Это может сделать только шкипер.
— Любой из нас справится.
— Не в этом дело…
— А его можно запереть в каюте.
— Никто его запирать не будет! — отрезает Лея. — Он наш капитан.
Бэзил качает головой:
— Он и в азартных играх такой: никогда не знает, когда пора пойти на попятный.
— А ты пробовала? — спрашивает Дэшим, и я не сразу понимаю, что он обращается ко мне.
— Я? С чего это он станет меня слушать?
Все молчат.
— Я не собираюсь умирать ради этой посудины, — тихо произносит Бэзил, как будто из него выпустили весь воздух и всю злость. — Не собираюсь умирать ради рыбок, птичек и прочей хрени.
— Настоящие моряки, уже заходя на борт, понимают, что, возможно… — начинает Лея, но Бэзил обрывает ее: «Помолчи» — и она умолкает.
Я встаю. На палубе меня едва не сбивает с ног порыв ветра. На небе — белые полоски, они напоминают следы пены у нас за кормой. Я останавливаюсь, чтобы подумать, поймать какую-то мысль, но они все такие же эфемерные, как и облака, такие же бесплотные. Я не знаю, что делать, как добиться, чтобы все это кончилось, выторговать сушу, полицию и камеру, в которую я себе пообещала никогда не возвращаться. Но как иначе? Двигаться дальше безумие: «Сагани» скоро развалится на куски, и мы все семеро утонем, а того вернее — умрем от жажды.
Смотрю на человека на мостике. Лохматая борода, воспаленные глаза. Его упрямство. Его дети. Он похож на призрака. Одно исступление, контуров почти не осталось. Если мы подойдем к берегу, нам больше не вырваться. Застрянем навеки. Что-то внутри встает на дыбы: нет. Сила воли раз за разом превращает меня в чудовище. Взгляд впивается в нечто по правому борту. В паре километров, а может, и ближе. Какие-то предметы в воде, неподалеку от берега.
— Что это? — спрашиваю я у Дэша, который вернулся к работе над такелажем.
Он щурится против солнца:
— Садки, где рыбу разводят. Наверное, лосося. Рядом с сетями стоит судно.
Я бегу назад в кают-компанию.
— Аник, — говорю я, — подбрось-ка меня неподалеку.
Глаза старпома сужаются.
Все происходит быстро. Мы с Аником прыгаем в шлюпку, ее спускают на воду. Эннису мы ничего не сообщаем: Лея сказала, что, если мы сбросим обороты для остановки, с места уже, скорее всего, не сдвинемся, а я не хочу перекладывать на него это решение. То есть действовать нужно быстро. Мы подходим к судну, я вижу на борту людей, они за нами наблюдают. Судно поменьше «Сагани», но ненамного.
— Ola, — окликает меня один из моряков, — о que о traz para fora?
— Вы говорите по-английски? — откликаюсь я.
— Да, немного, — отвечает он.
— Нам нужна вода, — говорю я. — Генератор сломался, насосы не работают. Питьевая вода. Помочь можете?
Он указывает в сторону суши:
— Порт близко.
— Нам туда нельзя.
Вид у него озадаченный.
— Очень близко. На земле есть вода.
Он что-то говорит членам команды, они возвращаются к своим обязанностям. Сам он уходит — разговор окончен.
— Блин.
— И что теперь? — спрашивает Аник.
— А если пробраться на борт?
— Вон того видишь?
Я смотрю, куда он указывает, и замечаю дозорного в «вороньем гнезде»: он за нами следит.
— Кладовые на всех судах примерно в одном месте?
Аник рассматривает судно, пожимает плечами:
— Типа того.
— Возвращайся на «Сагани». Там увидимся.
— Чего?
— Я добуду воду.
Он фыркает от смеха:
— До него добрых две мили. А то и больше — ты же не сразу поплывешь. И как ты притащишь воду?
В рундуке лежит веревка. Я наматываю ее на плечо, дожидаюсь, когда дозорный отвернется ненадолго, и тихонько соскальзываю в море. Сколько могу, остаюсь под водой, выныриваю у самого корпуса промыслового судна. Огибая его, вижу, что к садкам спущено множество трапов — моряки используют их, чтобы подбираться к круглым емкостям и проверять, как там рыба.
Дожидаться безопасного момента некогда — «Сагани» с каждой минутой уходит все дальше, поэтому я вытягиваю тело в набрякшей одежде и веревку из воды, поднимаюсь по трапу. На борту тихо — уже хорошо. Садки похожи на кипучие розовые щупальца, свернувшиеся в клубки. Оставляя мокрые следы, я добираюсь до основного трапа, спускаюсь по нему на жилую палубу. На камбузе никого, в кладовой тоже, так что баки с водой я нахожу без труда: переносные, на пять галлонов, поставлены в ряд вдоль стены. Вижу и запасные аккумуляторы, засовываю несколько штук в спортивный бюстгальтер. Больше двух баков мне не унести, я хватаю их и с трудом выхожу — прямиком перед капитаном.
Он смотрит на меня в упор — на просоленного дрожащего вора, с которого капает вода. Двое его подчиненных, судя по всему, удивлены не меньше.
Я выдыхаю — сердце бухает молотом — и, поскольку других слов на ум не приходит, произношу:
— Пожалуйста.
У капитана, похоже, нет слов, как и у меня.
Проходит долгая мучительная секунда, по ходу которой «Сагани» уходит все дальше, вернуться на него становится все невозможнее, однако я вижу, как на лице капитана постепенно проступает понимание: ему известно о санкциях, о них известно всем, а потом капитан делает шаг в сторону и показывает мне рукой: ступай. Я обмякаю от облегчения:
— Спасибо.
Я тащу воду вверх по трапу, громко шлепаю ногами по палубе. Обвязываю конец веревки вокруг пояса, делаю беседочный узел, другой конец пропускаю через ручки баков, завязываю тем же узлом. Беседочный узел, пожалуй, мой любимый. Он не затягивается. Подхожу к лееру. Возможно, это самая большая глупость в моей жизни — да и в любой жизни. Не исключено, что я сейчас уйду на дно океана.
Я почти смеюсь, почти перестаю дышать. При этом паника — мой враг. Любые чувства могут погубить. Дыши медленно, глубоко, в ритме метронома. Скоординируй руки и ноги, приведи мысли в порядок — и в воду.
Нырять я даже не пытаюсь — баки вытащат меня на поверхность. Я просто падаю с борта, плавно опускаюсь и вымахиваю на поверхность еще до того, как баки коснутся воды у меня за спиной. Они, кажется, тонут, тянут меня вниз за собой, и на один жуткий миг — всё, гибель, слишком быстрая, непростительно быстрая, все, что останется, — раздутая плавучая штуковина, прикованная к морскому дну собственными цепями, и тогда я начинаю работать руками и ногами изо всех сил, вытягивая себя на поверхность. Зря я переживала, что меня утянет вниз: баки с пресной водой обладают плавучестью. Я вхожу в ритм, не обращая внимания на вопли моряков, которые наблюдают за этой ненормальной; не обращая внимания вообще ни на что, кроме ощущения воды вокруг.
Мама всегда говорила, что моря не боится только дурак, — и я пыталась об этом помнить. Вот только страха не вызовешь, если его не существует. А непререкаемая истина состоит в том, что я никогда не боялась моря. Я любила его каждым своим вдохом, каждым биением сердца.
И оно воздает мне должное, поддерживая мои конечности, придавая им легкость и силу. Оно влечет меня за собой, заключает в объятия, как его заключала я. С ним не поборешься. Я даже не знаю как.
Из письма, которое мне когда-то написал Найл: «Я на втором месте в списке твоих Любовей. Но нужно быть полным идиотом, чтобы ревновать к морю».
Аник, громко матерясь, затаскивает меня в шлюпку, на ней мы и преодолеваем последние несколько сотен метров, а там нас встречает вся команда, включая Энниса.
Руки и ноги отказали, приходится поднимать меня на борт. Меня заворачивают в одеяло и уносят вниз, целуют в щеки, все по очереди, и я улыбаюсь, меня благодарят, и мне кажется, что они все ошарашены, — и от этого неловко.
— Ладно, хватит. Не тормошите меня.
Моряки выходят, все, кроме Энниса. Он остается.
Я протягиваю руку, беру его кулак, разжимаю. Ладонь у него плотная, грубая, с грязными обломанными ногтями, вся в шрамах.
Взгляды наши встречаются.
— Аккумуляторы — вещь полезная. Но воды хватит только на неделю, — говорю я негромко. — Я останусь с тобой. Я останусь с тобой до самого конца, до той точки, до которой мы доберемся, но если у тебя, Эннис, есть план, сейчас самое время им воспользоваться.
Он сжимает мои руки — они тонут в его руках.
— Фрэнни, — произносит он тихо, — ты меня напугала.
А потом целует в лоб.
НА БОРТУ «САГАНИ», ПОБЕРЕЖЬЕ АРГЕНТИНЫ. СЕЗОН СПАРИВАНИЯ
Когда-то здесь было прохладно, даже летом. А теперь гораздо теплее, чем должно быть. На климат всегда влияла близость Антарктиды, она протягивала к северу свои прохладные пальцы, поглаживала это плодоносное побережье. А теперь ей так далеко не дотянуться — она сильно уменьшилась. Мы ушли далеко к югу, свернули в бухту, позволили двигателю заглохнуть. Неподалеку от нас — «город под брюхом мира», так называют Ушуаю. Эннис говорит, рыболовные суда в эту бухту не заходят, только роскошные прогулочные яхты; порой появляются местные, чтобы искупаться. Ловить рыбу здесь запретили давным-давно. Именно сюда и хотел добраться наш капитан, прежде чем признать, что судно сдало окончательно: единственное известное ему укромное потайное место, и, может быть, хотя и без гарантии, нас тут не обнаружат, пока Лея и Дэш добывают необходимые для ремонта запчасти. Оказалось, что план у него все-таки есть, а дополнительный запас воды позволил нам сюда добраться.
Аник перевозит команду на берег на своей шлюпке, а мы с Эннисом остаемся на борту «Сага-ни» далеко от берега — отсюда нам видны все подходы. Над головами у нас вздымаются великолепные горы Монтес Мартьяль — когда-то вершины их покрывал снег, — но я не в состоянии отвести глаз от океана: не сейчас, мы ведь совсем близко.
Мне сегодня исполняется тридцать пять лет. Эннису я ничего не сказала. Вместо этого вытащила из каюты Бэзила припрятанную им бутылку вина.
— Давай выпьем, — предлагаю я, вернувшись на палубу.
Эннис бросает на бутылку взгляд, хохочет:
— Он тебя прикончит.
— Я ему другую куплю.
— Это «Домен Леруа Мусиньи пино-нуар».
Я озадаченно таращусь на капитана.
— Стоит пять тысяч долларов. Он ее двадцать лет хранил.
Роту меня открывается сам собой.
— Теперь мне еще сильнее хочется ее выпить. Эннис ухмыляется, а я несу бутылку на место. Чтобы скоротать время, мы играем в карты; вино за пять тысяч мы не тронули, зато пьем джин за сорок, и он оказывается очень кстати. Солнце начинает садиться только в десять вечера, протягивает по невероятно синему морю нежные золотые нити. Мелкие лодки, стоящие вдоль берега, озаряются светом, подмигивают одна за другой, превращают мир в сказку.
— Мои свекор со свекровью пьют такое вино каждый вечер, — сообщаю я, пока во рту еще тепло от третьей рюмки.
Эннис издает долгий медленный свист.
— Так ты, значит, успела всякой роскоши напро-боваться.
— Нам они привозили что подешевле. Все равно не оценим.
Он морщится, я тихо хихикаю:
— Самое смешное, что мы бы и правда не оценили. По крайней мере, я.
— А Найл оценил бы?
— Да, наверное. Но делал вид, что ему все равно.
— Похоже, он бы мне понравился, — говорит Эннис.
— Ты бы ему тоже понравился. — Это ложь. Найл ненавидит всех рыбаков, без исключения. — Он нам позавидует, когда обо всем этом услышит. — Еще одна ложь. Найл никогда не любил приключений ради приключений, для него главное — спасать животных.
— А ты ему разве не пишешь?
— Да, но… — Я пожимаю плечами.
— Нужно сперва сказать вещи поважнее.
— Вроде того.
— Извиниться?
Я, поколебавшись, киваю.
— Слишком много не извиняйся, девонька. Оно всю кровь из тебя высосет.
— А если очень даже есть за что извиняться?
— Можно один раз за все сразу.
Полагаю, он прав. Невозможно определить чужую способность к прощению.
— А почему ты назвал судно «Вороном», Эннис? — спрашиваю я.
Он оглаживает доску фальшборта — грубое по гладкому.
— Потому что оно умеет летать.
Как только остальные возвращаются с запчастями, мы беремся за работу: всю ночь и весь следующий день по мере сил помогаем Лее и Дэшу. Починки столько, что кажется — не закончим никогда. Я с каждой минутой тревожусь все сильнее, постоянно поглядываю на воду, жду появления морской полиции. Если кто-то доложит, что коммерческое судно встало на якорь там, где не положено…
Я подхватила неукротимую тягу Энниса никогда не ступать на сушу, все время быть на плаву, постоянно.
На вторую ночь все готово. Лея заказала механику на берегу какую-то запчасть, теперь остается только ждать. В связи с этим мы пьем. Малахая так переполняет нервная энергия, что он не в состоянии сидеть на месте. Бэзил сварливее обычного. Лея — угрюмее. Эннис — молчаливее. Аник в точности такой, как и всегда, а Дэшу выпало собрать в кучку остатки позитива и обрывки энтузиазма, чтобы засадить нас за игру в карты.
Про себя я ничего не знаю.
Часы ползут. Я их разве что не пересчитываю, хотя в этом и нет никакого смысла. Мы не зажигаем света, сидим на палубе при одной только луне. Нужно отдать Дэшу должное, он подключает к игре абсолютно всех, помогает расслабиться — мы даже смеемся над его топорными карточными фокусами. Малахай и тот утихомирился и рассказал нам историю о том, как в детстве подшучивал над сестрами. Мы покатываемся со смеху, и я без предупреждения и без объяснения осознаю, что чувствую себя одной из них. Вопреки всему, я с ними счастлива и знаю, что могу стать своей здесь, на «Сагани», пусть даже только и в другой жизни.
С ними тяжелее думать о смерти. Рядом с ними во мне появляется тень мысли — мысли, которая неким образом связана с жизнью после этой миграции; это опасно.
Однажды я спросила у Найла: что, по его мнению, происходит с нами после смерти, и он ответил: ничего, только разложение, испарение. Я спросила, как, по его мнению, это должно влиять на нашу жизнь, на то, как мы ее проводим, на то, в чем ее смысл. Он ответил, что у нашей жизни нет смысла, это лишь цикл регенераций, что мы — непостижимо кратковременные вспышки, равно как и животные, мы ничем не важнее их, ничуть не более достойны существовать, чем любое другое живое существо. Что в силу своей заносчивости, своих поисков смысла мы забыли о том, что надо делиться с другими планетой, даровавшей нам жизнь.
В сегодняшнем письме я пишу ему, что, как мне кажется, он был прав. Однако я думаю, что смысл все-таки есть, и состоит он в заботе, в том, чтобы сделать жизнь краше и для себя, и для тех, кто рядом.
— Тебе не надоело? — спрашивает Лея, садясь рядом со мной. Вино выплескивается из ее стакана на бумагу, мои неряшливые строчки расплываются. — Ты прямо одержимая. Что ты ему пишешь? — спрашивает она требовательно. — Про нас рассказываешь?
— Бывает.
— И что ты рассказываешь про меня?
Я поднимаю на нее глаза. Она слегка пьяна, слегка задирается.
— Пишу, что ты немилосердна, суеверна и подозрительна. Пишу, какая ты прекрасная.
Она отхлебывает.
— Хрень. Напиши ему, что он идиот. Что нафиг он тебе не нужен. Он тебе не нужен, Фрэнни. — А потом протяжно: — Stupide creature solitaire.
— Как ты думаешь, что с нами происходит после смерти? — спрашиваю я.
Она давится хохотом:
— Ты что, больная? Какая вообще разница?
— Никакой.
Молчание, а потом она глубоко и протяжно вздыхает:
— Мне кажется, мы попадаем туда, куда заслужили, а уж это только Богу решать.
После этого молчит, и я тоже.
Потом, когда она носом вперед пьяно ныряет в койку, я приношу стакан воды (которая снова течет из крана) и ставлю ей на тумбочку. Остальные тоже разбрелись по койкам, но я пока не ложусь, а выхожу на опустевшую палубу. На вахте Бэзил, я вижу: он курит на носу, обратившись лицом к берегу на случай появления других судов. У меня нет ни малейшего желания приближаться к нему и получать очередную порцию яда, а потому, по внезапной прихоти, я забираюсь повыше, в «воронье гнездо». Мне сюда лазить не положено: легко поскользнуться и упасть, если не провел всю жизнь в море, но рядом никого нет, а мне сегодня хочется посмотреть подальше, оказаться подальше от дышащих тел, под небом. Огоньки на других судах подмигивают и мерцают внизу, вот бы они погасли вовсе и погрузили мир во тьму. Люди не оставили в нем места ни для чего, кроме себя. Любовь к темноте я переняла не от мужа, хотя и переняла от него очень многое, она пришла ко мне из нашего нижнего загона в глубокие колдовские предутренние часы, когда подлинная ночь укутывала звездное небо, море тихо гудело вдалеке, а рядом молчала бабушка. Сколько ночей провели мы в непроглядной тьме загона, ни разу не обменявшись ни словом — я лишь изредка вздыхала, потому что предпочла бы спать в кровати.
Сидя сейчас здесь, на главной верхотуре судна, я отдала бы что угодно, любую часть себя — хоть плоть, хоть кровь, хоть даже само сердце, — чтобы вновь оказаться внутри одной из тех ночей, встать в темноте рядом с бабушкой, с той, что бесила меня и сбивала с толку, с той, что оставалась непостижимой и недостижимой, с той, что любила меня, когда не любил больше никто, хотя я, в своем неоглядном стремлении к одиночеству, этого просто не замечала.
В совсем поздний час до меня доносится звук. Похоже, я уснула в «вороньем гнезде», потому что в явь возвращаюсь под дальний рокот судового двигателя.
Медленно поднимаюсь. Крепко держусь за ограждение. Щурюсь во тьме. Огни приближаются, белый и синий, со стороны входа в бухту, со стороны моря.
Мать вашу.
Почему Бэзил их до сих пор не заметил? Уснул, что ли? Я ищу его глазами и вижу: он стоит у леера и молча наблюдает за приближающимся судном. На спине рюкзак. Натворил что-то и сваливает. Внутри у меня будто гаснет свет, от понимания и отсутствия неверия, слишком все это очевидно, чтобы не верить. В глубине души думаю: нужно было стараться сильнее, достучаться до него — может, я смогла бы это предотвратить. Но какой теперь смысл? Сделанного не воротишь.
«Воронье гнездо» на судне — место не для слабаков. Оно расположено очень высоко, и хотя забираться туда вроде бы просто, спускаться страшно муторно. Перекладина за перекладиной, вниз, вниз, вниз, не останавливайся, не теряй равновесия, смотри только на перекладины. Палуба внизу кружится — включается страх высоты, приходится сделать остановку, крепко зажмуриться и часто дышать через нос. Дождаться, пока мир выпрямится, желудок уляжется. А потом снова вниз, шаг за шагом в одном ритме, пока ноги не коснутся дерева.
Не тратя времени на перепалку с Бэзилом, я спускаюсь в трюм.
Сперва иду к Эннису, он один в своей капитанской каюте. Видимо, спит шкипер чутко, потому что, стоит мне открыть дверь, он просыпается.
— Полиция, — говорю я, и он вскакивает.
Тут раздается вой сирены. Господи, прямо воздушная тревога, мне кажется, что небо сейчас обрушится, что это конец, что не могу я назад в тюрьму, ни за что.
Остальные тоже проснулись, встрепанные, полуодетые собрались в кают-компании. Все, кроме Бэзила.
— Я его прикончу, — произносит Аник зловещим голосом, который звучит слишком убедительно.
— Что делать будем? — спрашивает Малахай голосом на октаву выше обычного. Его трясет от страха.
Дэш кладет ладонь ему на руку, чтобы успокоить.
Я вылезаю по трапу на главную палубу, остальные следом. Здесь все изменилось: сверкают прожекторы, ревет сирена — обязательно, что ли, так громко?
Бэзил смотрит на нас, мы — на него. Никто не произносит ни слова, но меня душит это молчание, я готова ногтями содрать это упертое выражение с его лица, и остальные, похоже, чувствуют примерно то же, потому что Аник плюет ему под ноги, и Бэзилу наконец-то хватает совести изобразить на лице хоть подобие стыда.
Не кто иной как Лея хватает меня за руку и тянет назад, из залитого светом круга в темноту. Эннис спускает веревочный трап до самой воды. Я понимаю, что они затеяли, осталась ли у меня еще на это энергия: сбежать снова, затеряться в чужой стране, найти новый способ двигаться дальше к югу? Как оказывается, осталась. Стоит в моем мозгу на миг явиться призраку тюремной камеры, как я живо перескакиваю через борт и спускаюсь по трапу в темноту.
— Ступай, — звучит надо мной голос Леи, и я понимаю, что она обращается к Эннису. К Эннису, который свихнулся, как и я. К Эннису, который убежден, что не может вернуться обратно в свою не-задавшуюся жизнь.
— Встретимся, когда разберемся с этой хре-нью, — говорит она ему. — Ступай и доверши то, что начал.
Он раздумывает. Я вижу его — застывшего над пропастью.
— Оставайся, — возражаю я. — Ступай домой к детям, Эннис.
Но с правого борта уже заходит полиция, и Эннис покоряется инстинкту: лезет вниз следом за мной. Он слишком далеко зашел, чтобы теперь сдаться.
Бэзил о чем-то препирается, с ним вместе — Дэшим и Аник, а потом полицейский голос, громче всех остальных, приказывает всем замолчать, судно конфискуется, а Райли Лоух просят выйти вперед, именно в ней все дело.
Раздается женский голос — видимо, в надежде, что у них нет фотографии.
— Я тут.
Лея.
Блин, мы так не договаривались. Даже если тем самым она пытается выгадать для нас время, даже если они очень быстро установят, что она не Райли Лоух и никого не пыряла ножом в шею, я понимаю, что не могу уйти. Я лезу обратно, протискиваюсь мимо Энниса, я много месяцев проторчала на канатах и чувствую себя на них уверенно. Эннис хватает меня за пояс, не давая влезть выше, но это уже неважно, отсюда мне все видно.
Полицейских несколько. Похоже, происходит какая-то стычка, почему — мне толком не видно, но один из них хватает Лею за руки и тянет к трапу, переброшенному на полицейское судно.
— Эй, не смей ее лапать, — вступается Бэзил, а Дэшим пытается помочь Лее, все так или иначе тянутся к ней, а она что-то произносит, рявкает по-французски, выкручивается из рук полицейских, возникает свалка, полицейский бросается на Лею, пытаясь вытолкать на трап, бросается с такой яростью, что она оступается — она такого не ждала. Кто-то пытается ее подхватить, но голова ее глухо стукается об ограждение. Тело опускается на палубу. Она пытается сесть, тянется к чему-то, мне не видимому, а потом перестает шевелиться.
Громкие крики. Шок, неверие, имя Леи повторяют снова и снова, тело ее трясут, но оно не двигается, не просыпается, и я думаю: только не снова, все что угодно, только не снова.
Эннис пытается стащить меня вниз, но я держусь крепко. Я не имею права отвести от нее глаза, я обязана убедиться, что она шевельнулась, обязана увидеть, как она поднимает веки.
— Фрэнни, — говорит Эннис. — Полезли.
Внутри у меня тишина, безмолвие.
— Фрэнни.
Я не двигаюсь. Не могу — да как я могу?
— Я прошу тебя, — говорит Эннис.
Я смотрю на него, скрытого тенью от корпуса. Он повторяет: «Прошу тебя», и я лезу вниз. Мы опускаемся в воду, вдвоем, погружаемся, сплетясь, будто в объятии, удерживая друг друга в промежутках между ударами сердец, а потом он выскальзывает из моих рук и я остаюсь одна.
Мир надо мной — свирепое колыхание цветов и звуков. Подо мной покой.
Невесомость.
Полет.
Я нырнувшим бакланом устремляюсь к земле — крылья сложены, ноги отталкивают воду. Я легко рассекаю поток, задержав дыхание, чтобы не подниматься на поверхность, следую за темным силуэтом впереди. Легкие крепкие, сказал он мне однажды, и это правда, он может долго пробыть под водой, а у меня нет выбора, нужно протянуть столько же, потому что я не хочу, чтобы нас обнаружили из-за меня. Мы слишком быстро всплываем, чтобы глотнуть воздуха, но это не страшно: мы отплыли достаточно далеко, а искать нас пока не начали, они думают, что мы на борту, они думают, что я недвижно лежу на досках палубы.
Мы плывем дальше, мы почти у берега. Перед нами тут и там стоят пришвартованные суда: мы не знаем, куда направляемся, понимаем лишь, что должны уйти от…
Я замираю.
Название его — «Sterna Paradisaea». Оно и сообщает мне, что нужно делать: «Ищи ключи, они спрятаны повсюду». Это не просто ключ, это прямо-таки неоновая вывеска.
— Эннис, — произношу я, и он останавливается, ждет, пока я подплыву к нему в темноте. Дышит он тяжело: не привык к таким заплывам. Глаза безумные.
На сорокафутовой яхте со стальным корпусом темнота. Мы карабкаемся на палубу, прячемся под навес. Ключей нет, но, спустившись вниз, Эннис обнаруживает полный комплект.
— В кладовой всегда есть запасные, хмыкает он.
Я захожу в тесный гальюн, свет не включаю. Смотрю на силуэт собственного отражения, шлепаю себя по щеке, раз, другой, хочется, чтобы было больно, чтобы пошла кровь, и, не дождавшись ни того, ни другого, я едва не разбиваю лоб о стекло, однако Эннис оттаскивает меня, стискивает, не обращает внимания на то, что я бьюсь и рыдаю, пока я не утихомириваюсь, не обмякаю и не начинаю плакать у него на груди. Едва он меня отпускает, я отстраняюсь от попыток меня утешить, потому что — а что, если она умерла.
Мы ждем до рассвета. Пока полиция не покидает опустевший «Сагани».
Эннис ставит яхту с ним борт в борт и дожидается, пока я снова поднимусь на палубу.
— Ты пойдешь тоже, да? — спрашиваю я его, но он отвечает, что не может.
Он ждет, пока я обойду перетряхнутое судно, с которого полиция забрала почти все вещи, все интересное, включая и мой ноутбук. Впрочем, по причине параноидальной тревоги о рюкзаке, о сложенных в него драгоценных письмах, я всегда держала его глубоко под койкой, и мне неимоверно повезло: он все еще там, дожидается меня.
Я на всякий случай проверяю и рубку, однако, как Эннис и сказал мне заранее, штурвал заблокирован, так что даже если бы судно и было готово к плаванию, мы бы на нем никуда не ушли. Попрощавшись в последний раз, я спускаюсь назад на яхту, а потом мы с Эннисом проходим мимо «Сага-ни», корабля-призрака в сером свете зари, и я думаю, что же могло случиться с Леей, где она сейчас — в больничной палате или в морге, и мне хочется заверещать, но я сдерживаю крик, замыкаю там, где от него остается ожог, потому что он еще может мне понадобиться в тех краях, куда мы направляемся.
Когда мы выходим из бухты, Эннис встречается со мной взглядом, и между нами рождается невысказанное, но, я уверена, совершенно ему понятное. Возможно, конец у этой истории один — какого нам не пережить. Ведь нас всего двое, мы уходим на маленьком краденом судне, без компьютера и красных точек, за нами тонкой полоской сброшенной змеиной кожи тянется след разрушений.
Ни «до свидания», ни прощальных взглядов. У нас нет гарантии, что они смогут спокойно вернуться домой, хотя бы те, у кого есть дом помимо того, что сожжено в пепел из-за неверного шага, хрустнувшего черепа.
Мы, сколько можем, не сводим глаз с «Сагани». Уводя нас к югу, к самому опасному участку океана на этой планете, капитан, не скрываясь, плачет.
Во мне слишком мало живого, чтобы плакать. Слишком много животного.