I. КАК МОЖНО РАСТЕРЯТЬСЯ



1. Дама с Монпарнаса

Вот история моей поездки в Японию. Я хочу рассказать все, изменив лишь имена. Людей, знающих подлинных действующих лиц, немного, и им известно про Японию несомненно больше, чем мне; они увидят, что я пишу чистосердечно, и будут только тронуты; они не усмотрят в моих записках упрека, потому что в них его и нет. Это история того, что действительно произошло со мной в Японии.

По сравнению с историей Японии это история незначительная, я бы даже сказал — жалкая.

«Еще один тип, проведя несколько недель за границей, возвращается домой, священнодействует и выпекает книгу!»

Нет, это заметки француза, растерявшегося среди «странных иностранцев». Непозволительно, конечно, но он это сознает и чистосердечно кается.

Я вовсе не претендую на то, что понял Японию. По правде говоря, даже теперь, вернувшись домой, я так и не понял, зачем туда ездил.

Это, думается мне, вносит ноту сомнения, ставит знак бемоля перед всем, что я напишу.

Я полетел в Японию без предубеждения, без предвзятого мнения «за» или «против», не слишком веря в гейш, цветущую сакуру, не рисуя в своем воображении скверных, жестоких маленьких людей желтой расы…

Я люблю понимать, «люблю любить», я поехал с открытыми сердцем и душой.

В Японии я мало что понял, мне там не слишком понравилось, и, идя на поводу у своего самолюбия, я мог бы себя убедить, что девяносто с лишним миллионов японцев — глупцы… Поддавшись такому искушению, в дураках оказался бы я сам, но разве это не более правдоподобно? Хотя бы потому, что, ступив на международный аэродром в Токио, я сразу превратился в глухонемого, не знающего ни а, ни бэ (вы понимаете, что я хочу сказать, а между тем это сказано неточно: японский язык — язык иероглифов, а не букв).

«Дневник безграмотного глухонемого», «Японские недоразумения»… Какие только заглавия не рождались в моем мозгу «примата», пока я расхаживал без цели, наобум по безымянным улицам самого большого в мире города, замечая, что моя борода вызывает натянутые улыбки, слишком вежливые, чтобы быть искренними, и не переставая вполголоса напевать (какое это там имеет значение?) «Три юных барабанщика приехали с войны…». Старинный походный марш обрел для меня новый смысл — стал чудным противоядием Японии!

Прошу прощения, но вот некоторые подробности внешнего облика моей персоны, «совершенно недостойной и не заслуживающей никакого внимания»: рост — метр восемьдесят три, фигура и вес соответствующие, пышная растительность на лице, трубка… Должен признаться, что даже во Франции мое появление на остается незамеченным, в Японии же меня воспринимали как своего рода чудище. Поэтому я счел необходимым в первых же строках отметить три характерные мои особенности, казавшиеся тут шуткой природы, — рост, бороду и трубку.

* * *

Моя история началась на Монпарнасе, где я познакомился с одной японкой. Назову ее О Мото-сан, что означает: мадам или мадемуазель (сан), почтенная (О), источник (Мото)… Так, во всяком случае, я перевел ее имя. К тому же французу ничего не стоит запомнить слово «мото», применив мнемотехнический прием, который лишает его последней иллюзии относительно родства французского и японского языков.

Итак, мадам Мото — художница. В ее годы можно было бы иметь нескольких сыновей призывного возраста, внуков — грудных младенцев… Но она очень красива, она японка, так что ей приходится иногда у стойки бара «Купол» пресекать парой пощечин всякие фамильярности.

Стоит с ней познакомиться, как начинаешь ею восхищаться: умная, решительная, волевая, как говорится, «женщина с головой» и к тому же «гранд-дама»… но «гранд-дама» только в Париже.

До поездки в Японию я встречался с ней всего дважды. Нас познакомил один из моих друзей.

В первый раз мы час или два болтали на самые разные темы. К концу разговора мадам Мото сказала мне:

— Вы непременно должны поехать в Японию!

Мой друг, хорошо знавший ее уже несколько лет, шепнул мне с доброй улыбкой:

— Тебе повезло! Ты поедешь в Японию… Она это устроит.

При второй встрече мой друг сказал:

— Мадам Мото — подруга детства одного из самых известных продюсеров Японии. Тебе улыбается написать сценарий для франко-японского фильма?..

— Н-да… Пожалуй… Но сейчас мне ничего такого не приходит в голову.

— Неважно, — ответил мой друг с доброй, ободряющей улыбкой. — Это предлог побывать в Японии. Я ни на минуту не сомневаюсь — стоит тебе туда приехать, и ты что-нибудь да придумаешь… А не придумаешь — беда невелика, ты увидишь Японию, счастливчик!

Я кивнул головой в знак согласия, решил, что друг заговорил о сценарии из одного расположения ко мне, и забыл о нем думать, тем более что на следующей неделе красивая мадам Мото уезжала на полгода в Японию.

Пять месяцев спустя «Эр Франс» известила меня телеграммой, что мой проезд в Токио оплачен наличными, назначить дату вылета зависело от меня.

Предыдущие отношения с миром кино меня более чем закалили. Мои романы привлекали экранизаторов настолько, что они даже покупали авторские права на них, а однажды я несколько месяцев работал в качестве сценариста на американцев; я даже получал деньги у Кино, и даже в долларах… Но так ни разу и не видел на экране ни одного кадра, к которому был бы причастен.

Я поинтересовался ценой билета. Она породила во мне уважение к японским продюсерам, особенно после того, как мой друг Монпарно заверил меня, что японские кинодеятели ни в коей мере не принимают меня за Клода Шаброля.[2]

К тому же меня всегда привлекают авантюры…

Тем не менее, чтобы не попасть впросак, я помчался к знакомым японистам. За несколько дней до отъезда я встретился с Гилэном, провел пару дней у Лартеги, спрашивая советов и, главное, — главное! — записывая адреса тех немногих моих соотечественников, которые, на мое счастье, долгие годы живут в Токио.

Я видел татамизированных[3] французов, настолько плененных Японией, что они обрели сходство с японцами, стали французами с раскосыми глазами… Их не удивлял необычный предлог для моего путешествия: «от японцев можно ждать чего угодно!» Они заверили меня, что открытие Японии явится великим событием моей жизни, приводили в пример людей, не чета мне, которые, пробыв в Японии всего месяц, уже по-другому ели, держались, думали… Я не против психологических встрясок. Зная, как быстро я ассимилируюсь, я подготовил своих близких к тому, чтобы они все-таки узнали меня, когда я возвращусь. После этого я уехал, чтобы ненадолго умереть.

А вышло так, что больше всего удивил меня в Японии я сам.

* * *

Без всякого сожаления я взлетел с аэродрома Орли, убранного в национальные цвета — синие пелерины, белые перчатки, красные значки (наш глава правительства, как обычно, ожидал визитера). Монпарнас трогательно снарядил делегацию провожающих из японцев и объяпонившихся французов, с которыми я проглотил последний кофе со сливками, достойный этого названия.

Любезность японцев, моих знакомых по Парижу, меня порадовала: значит, в Японии прием будет не хуже.

Когда «боинг» оторвался от взлетной полосы, по салону медленной гибкой походкой манекенщицы первоклассного ателье мод прошла молоденькая японка. «Начинается…» — отметил я про себя. «Присутствие на борту японской стюардессы — результат соглашения между „Эр Франс“ и „Джапан Эйр Лайнс“», — пояснили из репродуктора. «Продолжается», — отметили остальные… А я так и не знал, повезло мне или нет, что я отправился в Японию, не будучи туристом или корреспондентом.

Первые радости путешествия, на мой взгляд, состоят в избавлении от повседневной суеты, в том, что целый мир сводится к личному микрокосмосу; жизнь упрощается, в ней остается лишь то немногое, что можно охватить глазом и пощупать рукой; ты наконец предоставлен самому себе. Пассажиров в реактивных самолетах отделяют друг от друга спинки и ручки кресел, они видят, и то мельком, только стюардесс и двух-трех пассажиров, проходящих в туалет.

Рим, Тель-Авив, Тегеран, Нью-Дели, Бангкок, Гонконг… Промежуточные посадки на час с одинаковыми пепельницами, одинаковыми низкими креслами перед одинаковыми стеклянными стенами, с одинаковыми расторопными барменами, которые подают одинаковые прохладительные напитки и чуть плутуют при расчетах, в то время как двое «в штатском» с деланным безразличием стоят за прилавками в Free Tax Shop,[4] где выставлены одинаковые дурацкие «сувениры»… Аэродромы, вокзалы, роскошные гостиницы, автобусы, кино… Их единообразие успокаивает. Несомненно, самолет, бетон, кинопленка, автомобильные покрышки, даже железнодорожное полотно — изобретения слишком недавние, чтобы носить печать национальных гениев, — другого объяснения я не вижу, но как же тогда мир завтрашнего дня? У Монтэня «механический» равнозначен «убогому» (разумеется, я прихватил с собой его «Эссе»).

Итак, Рим — это чернокожая стюардесса из Нигерии, первейшая красотка с развившимися локонами, которая проходит с гордо поднятой головой…

Тегеран — это огромный официальный портрет шаха и его дамы, оба в профиль…

Но самая странная из промежуточных посадок — Нью-Дели. Прежде всего, она длится всего полчаса, и при этом «пассажиров просят не покидать свои места».

В самолете сразу начался ропот недовольства… Приятно слышать… А что если на самолете бунт? Если бунтовщики завладеют самолетом? Сигарами будешь обеспечен… Осечка, летим дальше. Приклеившись к иллюминатору, стараюсь разглядеть хоть одного буйвола, но тщетно.

На заре Ганг представляется нам из самолета черной прожилкой в сером мраморе. Дальше реки и речушки Бирмы, похожие на разветвленные корни деревьев… Только я нашел это сравнение, как мы пикируем на Таиланд. Бангкок — даже при остановке на час надо сдать паспорта военным, которые изучают их все шестьдесят минут. Правда, страна воюет. К тому же такая жара… Эти два обстоятельства сближают нас, транзитных пассажиров, то есть меня и здоровенного стопроцентного американца. Он же русский белоэмигрант и бизнесмен. Этот тип часто ездит в Японию, хорошо ее знает и, глядя на меня, предсказывает, что я пробуду там гораздо дольше месяца. От него я получил первые наставления: не дотрагиваться до руки, не дотрагиваться до стакана, если я не хочу, чтобы мне его сразу наполнили, ибо это невежливо. Словом, дотрагиваться как можно меньше.

Тучи прогоняют нас из Гонконга, с Тайваня, из Кагосимы, пролива Бунго — отовсюду. С наступлением темноты мы приземляемся в Токио, где часы показывают 19.30, а мои, поставленные в Париже, — 11.30. Восемь часов выпали из моей жизни и ожидают меня где-то над Бенгальским заливом или Гималаями, спрятавшись за тучами, чтобы свалиться на мои плечи на обратном пути.

2. Первая ночь в Японии

Я не ожидал ничего особенного от аэродрома Ханеда. Я так торопился его покинуть, что, сдавая багажные квитанции, в придачу подарил таможеннику — мне это объяснили лишь много времени спустя — свой обратный билет Токио — Париж авиакомпании «Эр Франс».

Мадам Мото, как подобает хорошему импресарио, встречала меня, и ее присутствие подействовало успокоительно. В этой истории с фильмом, которая пока что мне не очень ясна, единственное, в чем я не сомневаюсь, — это мадам Мото: конечно, она выступает от имени японского продюсера, она должна взять меня под опеку и в интересах своего патрона и задуманного фильма как можно лучше организовать мое пребывание в Японии. Это хорошо. Я вижу ее в третий раз, однако охотно поцеловал бы (но вовремя вспомнил наставления своего попутчика — белоэмигранта-американца). Мадам Мото сопровождает племянница: двадцать лет, черная грива волос, подстриженная под Жанну д'Арк, обрамляет смуглое квадратное лицо, резкие черты которого говорят о горячности, чуть ли не о свирепости. Вскоре, однако, я убедился, что Ринго-сан, мадемуазель Подлесок или мадемуазель Рощица, — девушка с мягким характером.

И тетя и племянница одеты в свитера и эластичные брючки, сверху пелерины.

Санитарный и таможенный контроль окончен, и в служебный автобус аэродрома набились пассажиры. Около одиннадцати часов вечера мы попали в центр японской столицы.

Пока то да се, я узнал от тети, что ее племянница прекрасно говорит по-английски и училась французскому. В первую неделю я думал, что мадемуазель Ринго — существо необыкновенно робкое. Что бы я ни говорил, глядя на нее, она неизменно отвечала «да» и только «да», а иногда отворачивалась, издавая слабый свист. Потом я узнал, что у японцев это признак смущения и уважения.

Однако не прошло и часа после моего приземления, как изъясняться по-французски стало для меня мучительно трудно, постепенно французский язык начал звучать в наших устах тускло и глухо и вовсе не помогал понимать друг друга. Мадам Мото бесконечно извинялась: найти квартиру, достойную меня, невозможно — отели Токио переполнены, и подходящее жилье я получу только завтра… В первую ночь на японской земле мне придется довольствоваться скромной частной квартирой…

В смущении моих хозяек я не усматривал ничего, кроме проявления пресловутой традиционной вежливости японцев. Чтобы не остаться у них в долгу, я принялся объяснять, что слишком любопытен, слишком взбудоражен, чтобы думать о сне; наоборот, я мечтаю просто погулять по улицам ночного Токио. И это была сущая правда. В конце концов меня поняли — я почувствовал это по новому приливу смущения, более глубокому, чем первый, который я вызвал у тети Мото и ее племянницы Ринго.

Аэродромная таратайка высадила нас на мрачном перекрестке перед центральным вокзалом. Мото-сан и Ринго-сан по-японски держали совет — бесконечный, невеселый… Вдруг они с криками радости и жестами энтузиазма схватили оба мои чемодана и стали толкать меня вперед.

* * *

Мне пришлось опустить голову, чтобы не задеть гирлянду платков с мрачными черными иероглифами. Дальше мне не позволил ее поднять свод лестницы, круто спускавшейся в подвал (собственно, до обратного самолета мне редко удавалось выпрямиться во весь рост). Моему взору открылся погребок в виде коридора с деревянной стойкой во всю длину, перед ней — табуреты, а сзади — повара. Я ожидал, что попаду в злачное место, а оказался в доступном ресторане.

На подносе, сплетенном из ивовых прутьев, мне принесли дымящийся свиток — влажную махровую салфетку. Повара и клиенты, повернувшись ко мне лицом, ждали: я протер лицо, затылок, руки (в эту процедуру меня посвятил янки из России, мой спутник по самолету).

Мне подали сакэ — сильно разбавленную рисовую водку, которую пьют горячей из фарфоровой чашечки конической формы; потом валик риса, завернутый в зеленоватый лист (водоросли, но тогда я этого еще не знал), какие-то розовато-лиловые лохмотья, яйцо (мне оно показалось странно желтым!) и сосуд с соусом, в котором я должен был все размочить.

Тишина. Публика затаила дыхание. Тетя по правую руку, племянница по левую замерли и наблюдали за мной, заранее восхищаясь, стараясь не упустить ни одной подробности моего приобщения к японской кухне. Когда, начиная с сакэ и кончая соусом, передовые части собрались у меня за нёбом, я прикрыл глаза; когда же парашютисты достигли желудка, это уже был Дюнкерк, разгром, за которым почти сразу же последовал призыв 18 июня. Именно эта минута — начало моего внутреннего Сопротивления. С этой минуты при малейшем наступлении японской гастрономии в моем желудке звучали мрачные удары гонга радиостанции Лондона.

К счастью, в тот самый момент, когда передо мной встала проблема примирения вежливости с расстройством желудка, ресторан закрыл свои двери. «Наконец-то, ведь тебе давно уже рекомендуют месяц голодной диеты!» — думал я, без особого энтузиазма шагая по тротуару, пока мои дамы, не выпуская из рук чемоданов, осуществляли второй тайный сговор. Остановив такси, они водрузили мои пожитки рядом с шофером и открыли мне заднюю дверцу. Я наклонил голову и ринулся в машину между двумя абсолютно синхронными поклонами.

Такси — машина японского производства, малолитражка марки «Принс», что означает «Версаль» (уж в автомобилях-то я разбираюсь), — не спеша катило вперед.

Мадемуазель Ринго, опершись на мои чемоданы, заговорщически перешептывалась с шофером. Мадам Мото на французском языке, который все больше становился мне чужим, с грустью доверялась мне… Она каялась, и до моего сознания постепенно дошло — в чем: признание, которое ей так трудно было сделать, сводилось к суровой правде о том, что ночная жизнь Токио оканчивается ровно в одиннадцать.

Вдруг шофер издал победный клич, означавший, по-видимому, что-то вроде «Эврика!». Он рванул такси так, словно выстрелил из пистолета. Юную Ринго отбросило и вдавило в спинку сиденья, а ее тете на колени свалился чемодан. Когда контакт с мостовой был восстановлен, я потирал свою первую шишку из японской серии. Стиснув зубы, вцепившись в сиденье, я соображал, что это было — переезд через железную дорогу, поломка руля или оси, приступ белой горячки или подземный толчок. Мы обгоняли поток автомобилей с неположенной стороны… Встречные машины внезапно появлялись, точно чудовища, и устремлялись прямо на нас, нещадно слепя фарами. Меня забыли предупредить, что в Японии движение левостороннее и при включенных фарах.

При торможении чемодан водворился на свое место, Ринго выпрямилась, выставив подбородок вперед, а я не набил вторую шишку только потому, что ударился тем же местом. Шофер, помогавший нам выйти и выгрузить вещи, стоял, гордый, точно Кристофор Колумб.

Сказочные неоновые спагетти выписывали в ночном небе два слова «Елисейские поля».

Этот Супердюпон-Бастилия — единственное заведение Токио, открытое до двух часов ночи, а сейчас было всего час сорок пять. «Жизнь прекрасна!» — казалось, говорили мои дамы, сияя, и тыкали мне в нос ручные часы. Они не ошиблись — тут нашлось пиво и сосиски.

Здесь я впервые увидел фольклорных японок в традиционной одежде — кимоно, как будто их вырезали из обоев в детской. У крупных, нагримированных, как для сцены, женщин глаза не были раскосые — может, то были англичанки. Они подходили к столикам, но мой обходили стороной: за ним уже сидели женщины. Если отбросить эту подробность местного колорита, можно было подумать, что сидишь вечером в кафе «У двух китайских болванчиков», а девицы переборщили, накладывая тушь вокруг глаз.

* * *

Четверть часа спустя второе такси-кенгуру сбивало масло из сакэ и пива, крошило в икоту возобновившиеся извинения мадам Мото за неудобства, которые мне придется испытать в первую ночь. Я без огорчения представлял себе диван, постланный, например, в библиотеке или курительной комнате продюсера, — нетрудно простить это неудобство славному человеку, который из чистого доверия оплачивает ваше путешествие в Токио.

Едва мы расплатились, как такси, словно катапультированное, рванулось вперед, перемахивая через выбоины, трамвайные пути и временный мостик над канализационной траншеей.

Мы находились посередине широкой невзрачной улицы, где не было ни малейших признаков особняка продюсера. Как и при каждой пересадке, я схватил свои чемоданы. Желающих опередить меня не оказалось, а мои дамы даже прошли впереди меня — впервые: плохие манеры усваиваются быстро. Отбивая чемоданами лодыжки, я поспешил за ними по ухабистым улочкам мимо деревянных домишек, пустырей — стоянок автомашин, складов утильсырья и ящиков. В нос мне ударили запахи разлагающихся отбросов — это был задний двор ресторана, где стоят контейнеры для мусора.

Калитка в дощатом заборе, узкий коридор — вполне подходящий фон для выступления Воробышка — Эдит Пиаф. Мадемуазель Ринго толкнула раздвижную перегородку и сбросила свои танкетки; тетя Мото подала мне знак следовать ее примеру и тоже снять обувь. Этот неудобный обычай в странах ислама соблюдают только в мечетях, а в Японии — везде и всегда. Причем вежливость требует делать это быстро — здесь, наверное, огромный спрос на шнурки…

Прихожая, место жертвоприношения обуви, имела площадь менее одного квадратного метра, на которой еще помещались газовая плитка, раковина и целая батарея кастрюль. Две пары танкеток и мои мокасины заняли весь пол. Я прошел в носках в жилую комнату, приподнятую на несколько сантиметров и устланную циновками — знаменитыми татами. Раздвижное окно занимало почти всю стену напротив входа. Оно выходило на небольшой пустырь, куда на ночь ставили несколько грузовичков, — спать здесь можно было только между последней и первой ездкой. За оконной рамой сохли на обруче, словно призы на шесте, две пары трусиков и лифчик. Мадемуазель Ринго задернула занавески.

В комнате стояли туалетный столик на укороченных ножках, письменный стол для пишущей машинки, складной стул, задвинутый под стол, комод — все в расчете на рост двенадцатилетнего ребенка. У большого стола (не больше квадратного метра!), пододвинутого к стене, ножки были подпилены еще короче, чем у туалета. Скатертью служило покрывало из мольтона, которое тетя и племянница согласно подняли, чтобы я протянул свои конечности, усевшись лицом к стене прямо на пол (пардон! — на татами). Приятное тепло обволакивало мои колени, оно исходило от проволочных спиралей — нечто вроде перевернутой электрической плитки, — установленных под столом. Мадам Мото просунула свои ноги справа от моих, а мадемуазель Ринго — слева (после того как закончила готовить зеленый чай на кухоньке, выкроенной из квадратного метра прихожей (чтобы проделать полшага от татами к раковине и обратно, она обувала деревянные колодки). Фарфоровые чашки напоминали формой наши горшочки для простокваши. Мадемуазель подала к чаю крупные мандарины — такие сухие, что, если их потрясти, было бы слышно, как усохшая мякоть ударяется о кожуру. Меня угощали рисовыми галетами, которые я грыз не без удовольствия. избегая островков запеченных в них водорослей.

Воспоминание об этой первой ночи в Японии навсегда останется в моей памяти, даже если я еще не могу толком о ней рассказать. Долго еще, наверное, мне достаточно будет подумать о ней, чтобы мои уши услышали хруст пережженного риса на осторожных резцах, от которого у меня начинают бегать по телу мурашки, чтобы рот зажевал пустоту, вакуум (как будто ешь крендельки, подаваемые у нас к аперитиву), а колени ощутили разливающееся под столом приятное тепло… Мои голова и сердце не скоро забудут и ощущения, плохо поддающиеся описанию. «Никогда уже не обретем мы души, что была у нас в тот вечер…» Поэт сказал правду, я не обольщаюсь, но, наверное, много времени спустя мне достаточно будет глотнуть теплой воды с пылью сухого листа, какой является зеленый чай, чтобы вспомнить и про тот вечер, и про то, как необычно было у меня на душе. В предыдущую ночь я спал на другом полушарии; теперь меня отделяли от него пустыни, эвересты, священные реки, Тихий океан и восемь непрожитых часов, удержанных в пути, как удостоверение личности, которое я оставил, взяв напрокат лодку в Булонском или Венсенском лесу. Не получив его назад, я знал, что оно у меня есть, и впервые физически ощущал, что наша земля — шар, шар такой же неправильной формы, как сухие мандарины мадемуазель Рощицы.

Отвлекаясь от своих ощущений, я снова вижу оконце, непрочные стены кукольного домика, который мои чемоданы топчут, попирают, как сапоги. Я снова слышу непрестанный мягкий шорох раздвижных окон из легчайшего дерева (с плохо пригнанными рамами, как и все их раздвижные двери). Порой ветерок чуть отодвигал кончик занавески, показывая при слабом пыльном свете миниатюрные трусики и лифчик, раскачиваемые под конец стриптиза красноватой луной.

Японский язык не благозвучен, но в тот вечер он гармонировал с шорохами дерева и риса. Тетя и племянница говорили не умолкая. Не знаю, почему и как, но, помню, я подумал, что, стоит мне очень захотеть, напрячь волю, и я различу китайские иероглифы, бегающие по моей бороде из стороны в сторону, как маленькие индейцы мультипликатора-абстракциониста. Время от времени красивая мадам Мото выстраивала моих сиуксов в шеренгу, живо собирала их столбиком на рекламном блокноте «Цементные заводы Лафаржа», до того растрепанном, что при каждом резком движении она ловила лист на лету, как моль. Я уже не думал ни о продюсере, ни о жилье; я по-прежнему не знал ни где я, ни что я тут делаю, но меня это уже не волновало. Мои умственные способности покинули мой мозговой центр, рассеялись вовне, под самой кожей, вровень с порами. Вот так, говорят, и начинается «татамизация».

* * *

Реальность прояснялась медленно. Она была необычной и совершенно не походила ни на одно из моих предположений. Я осознавал ее без помощи хозяек, сам, как часто бывает в Японии, где объяснения лишь сбивают с толку и умножают вопросительные знаки.

Я находился в комнатушке студентки Ринго, которая полгода назад приютила у себя тетю, а на эту ночь собиралась приютить и меня.

Поняв это, я измерил взглядом кукольное жилище: три постели практически не могли в нем поместиться. Я осмотрел своих дам (себя я знал). Уложить три тела, даже вповалку, было невозможно.

Мадемуазель Ринго отодвинула часть стенки, оказавшейся дверью стенного шкафа, и извлекла оттуда тюфяки, скатанные, как гигроскопическая вата, расстелила их, один на другом, положила простыни, подушечку, набитую рисовой соломой, а потом знаками и улыбками предложила мне раздеваться и ложиться спать. Ее тетя укладывала по порядку растрепанные листки старого рекламного блокнота.

Затем мадемуазель Ринго удалилась в маленький квадрат «кухня — обувь», просунула палец в щель наличника и извлекла оттуда полотнище, которое задернула за собой как занавеску. Судя по шумам и времени, которое она отсутствовала, я понял, что она производила в крошечной раковине полный туалет. Вернулась она уже в пижаме и крайне удивилась, застав меня по-прежнему сидящим в одежде на краю двойного тюфяка, со скрещенными на коленях руками. Она сложила и убрала в стенной шкаф свои брюки и свитер, извлекла оттуда толстый пуловер и ушла в него с головой. Всклокоченная голова ее высунулась из ворота прежде рук, и лицо озарилось догадкой. Выбрав самое большое махровое полотенце, она положила его мне на плечи, потащила меня за руку, заставила обуть деревянные сандалии, которые вмещали только большие пальцы моих ног, наполнила чайник и зажгла газ… Я вырвался, вернулся и сел на край тюфяков. Она бросилась снимать с меня деревяшки (я забыл оставить их за демаркационной линией), потом посмотрела растерянно, с глубоким огорчением. Я повернулся к тете, которая все еще боролась с записной книжкой Лафаржа, выстраивая в ряд цифры и абстрактные иероглифы. Она была обременена заботами — хотя бы это я понял уже в ту, первую ночь. Закрыв жалкий блокнот, она невесело улыбнулась — заботы так и не дали ей расплыться в улыбке — и исчезла за клетчатой занавеской метровой кухни. Я слышал, как она воспользовалась отвергнутым мною чайником, и тут вдруг ощутил на себе дорожную грязь всех пятнадцати тысяч километров. От плотной дорожной рубашки, взмокшей под солнцем Бангкока и высохшей под солнцем Гонконга, на меня понесло едким запахом. Я улыбнулся, подумав о свежей пижаме, тщательно сложенной в моем чемодане поверх всех вещей, о раковине размером с чашку, и стал ждать своей очереди.

* * *

Мысль о возможности полететь в Японию меня не взволновала: я и без того знал все побасенки про японок и японские страсти. Нежные или похотливые, игривые или галантные, милые японские истории напичканы сладострастием и развратом, как шотландские — скупостью, испанские — ревностью, греческие — хитроумным мошенничеством… Это известно. Нетрудно поэтому представить себе, что могло прийти в голову мужчине моих лет и темперамента, запертого на целую ночь вплотную с японской дамой в расцвете красоты и девицей в расцвете молодости, да к тому же, учтите, японкой! Не надо забывать и того, что ваш бравый француз попал в такое щекотливое положение по предумышленной, упорной, настойчивой воле вышеназванных красоток, так прелестно несхожих, что первая, казалось, была искусно выбрана лишь для того, чтобы в своем простеньком ночном туалете оттенить очарование второй!.. Ах, что за ночь, милостивые господа! Нет, вы только вообразите…

Так вот ошибаетесь, и даже очень…

Ничего такого мне и в голову не приходило ни на секунду. Я сразу начисто позабыл о японских игривостях. Почему?.. «Нашей души того вечера» уже не хватило бы для объяснения. От всех предположений, которые я вопреки своей воле нанизывал до момента приземления, здесь, на месте, за несколько часов не осталось ровным счетом ничего. Последующие часы, дни, недели лишь подтверждали, усиливали бесспорное фиаско нашего воображения и нашей логики. Очутившись в Японии, Декарт сделал бы себе харакири. Почему? «Потому что!» — как говорят дети, наши дети, поскольку в японском языке слов «потому что» не существует — так мне по крайней мере сказали, и я этому сразу поверил. Эта лакировка, эта пустота гармонична, как стена, которая с умильным пришептыванием отодвигается и открывает садик, состоящий из скалы, карликового дерева, бассейна и трех золотых рыбок — все это миниатюрных размеров.

Когда я помылся и влез в пижаму, как остальные, все стало просто. Со мной начали обращаться, как с подружкой из пансиона. Мои красотки заставили меня обуть гэта — деревянные колодки, проводили в конец коридора и показали на ждавшую у двери туалета пару шлепанцев, на которые я должен был сменить деревянные сандалии, а потом открыли дверь и показали мне стоявшие на фаянсовых плитках мягкие плетенки из рафии, в которые я должен был переобуться за дверью. Я не решился просить дальнейших инструкций и в результате до сих пор так и не знаю, как пользоваться японскими стульчаками. Что касается гэта — тут я разобрался сам, — то они точная копия бретонских сабо.

Когда я возвратился, тетя и племянница сидели на прежних местах, вытянув ноги под согревающим столом и прижавшись плечом и ухом к стене, одна — в толстом свитере, вторая — накрыв плечи пледом. Меня ждала постель с белыми простынями поверх двойного тюфяка. Я вспомнил все, что знал о былом рыцарстве, вежливости, галантности французов. Но мои дамы дали мне понять, что привыкли так спать у стенки, к которой сон приклеивает их все крепче и крепче.

Когда я проснулся, они оказались уже одетыми, прифранченными и даже успели побывать на рынке. И должно быть, ходили они далеко — я получил завтрак по своему вкусу.

Во мне заговорила совесть — не храпел ли я? Как трактор, утверждали они, да так весело, что я подумал, уж не является ли в этой стране раскатистый храп наградой для гостеприимных хозяев.

3. «Мой» портной

Приветствую тебя, о мое первое утро в Японии!.. Я вышел побродить. Мрачные улочки этой ночи засверкали лакированными изгородями. По обе стороны тянутся лавки, домишки, мастерские, лотки с фруктами и сластями… Над ними развеваются на ветру, как знамена, платья, передники, блузки, брюки… Мотоциклисты проносятся со страшным треском сквозь толпу женщин в светлых косынках и темных брючках, с младенцами на спинах. Женщины волочат свои гэта и, встретив знакомых, отвешивают в знак приветствия частые низкие поклоны.

Мадам Мото без конца извинялась и все отворачивала рукав над ручными часами, пока я наконец не понял, что у меня свидание с «моим» портным.

Меня еще удивляли самые простые, самые заурядные для Токио вещи, например: бесконечные разговоры тети и племянницы, их колебания, расспросы прохожих и лавочников, обманчивая суетливость на автобусной остановке, когда они наводили справки о маршруте.

Пока я пытался сесть так, чтобы не выдавить коленями спинку переднего кресла, тетя и племянница, оставаясь на ступеньках, расспрашивали кондукторшу — девочку с внешностью мальчика. Наконец мои дамы поднялись со ступенек, но лишь для того, чтобы с непременными извинениями предложить мне пересесть в другой, более удобный автобус… Я перепробовал одно за другим сиденья четырех автобусов, и каждый раз мои дамы в конце концов поднимались, чтобы предложить мне выйти. Поскольку мне полагалось входить первым, они пропускали меня вперед, потом задавали вопросы кондуктору, а затем поднимались, чтобы пропустить меня вперед при выходе из автобуса.

То ли по ошибке, то ли из-за усталости, но из пятого автобуса мы не вышли… «Проходите налево», — однообразно распевала девочка-мальчик.

Колымага двинулась. Кондукторша-ребенок в синей шоферской спецовке, белых кедах и полицейской шапочке без умолку говорила монотонным, но громким голосом. Как я потом узнал, она делала сообщения вроде: «Мы едем в сторону Такабаси, где у нас первая остановка; пассажиров, желающих выйти на этой почтенной площади Такабаси, просят приготовиться, проверить, не забыли ли они свои вещи, и очень благодарят…» «Саёнара, аригато годзаймас…» Это первые и почти единственные слова, которые каждый француз запоминает в Японии, причем «аригато» — «спасибо» неизменно по ассоциации с «аллигатором».

На железнодорожных переездах шлагбаумов нет. Девчушка в спецовке спрыгивает, рысцой бежит, спиной вперед, лицом к автобусу, призывно машет руками, словно предлагая переехать ее, и непрестанно извлекает из своего свистка повелительные трели. Она бегом догоняет автобус, прыгает в него и на следующей остановке возобновляет свои нудные благодарственные присказки. Не иначе как кондукторш вербуют из числа тех, кто отличился в беге на сто метров с препятствиями.

Когда мы сошли, мадам Мото и мадемуазель Ринго снова принялись расспрашивать прохожих и торговцев. Я понял, что они пытались разузнать, где мы находимся. В конце концов тетя остановила такси, которое после долгих объяснений повезло нас туда, откуда мы приехали. Ошибиться я не мог: из чистой любознательности я отметил в блокноте каждую вывеску, каждую достопримечательность — «Кофе у Регины», «Бар Аморозо», «Французские безделушки», бензоколонку с эмблемой в виде совы… Только теперь все это находилось по другую руку от меня. Но дамы явно не замечали, что мы едем обратно, по своим «стопам», и с прежним восторгом показывали достопримечательности «новых» улиц.

«Аригато, домо аригато…» — шофер не без гордости заверил, что доставил нас наконец именно туда, куда мы желали. С угла тротуара, где он затормозил, я заметил метрах в ста остановку, на которой мы садились на автобус. Второе такси повезло нас еще куда-то. Таксист не без настойчивости показал не меньше двенадцати из пяти тысяч семисот тридцати четырех мостов Токио и даже ухитрился, не знаю уж как, трижды кряду проехать по одному и тому же, в том же направлении, не разворачиваясь и не давая заднего хода.

Третьего такси не было, и остаток пути мы прошли пешком. Должно быть, из западного атавизма я с первых же часов пребывания в японской столице приметил несколько надежных отправных точек. Самой замечательной была Токийская башня — гордость японцев, воспроизведенная на путеводителях и почтовых открытках, а также в виде миниатюрных барометров и ножей для бумаги, продающихся повсюду. Я по сей день считаю Токийскую башню самым типичным проявлением японского духа, быть может, единственным памятником, так верно передающим стиль этого народа. Башня скопирована с нашей Эйфелевой башни. Вот, по моему непросвещенному мнению, типично японские черты этого колоссального факсимиле: японцы воздвигли башню в Токио примерно тогда, когда парижане, устав от Эйфелевой башни, серьезно подумывали о том, чтобы обречь ее на слом. Кто знает, быть может, металлический монумент Марсова поля спасло тогда предложение японского правительства купить его. Затем важно отметить, что, во-первых, Токийская башня на тридцать три метра выше Эйфелевой; во-вторых, ее балки тоньше, каркас дешевле и она соответственно выполнена хуже; в-третьих, подняться можно только до ее половины; в-четвертых, она, кажется, возвышается до трассы самолетов, а это создает неудобства для дальних рейсовых полетов.

Итак, оказавшись перед мастерской «моего» портного, я отыскал глазами остроконечную Токийскую башню и таким образом безошибочно определил, что мы находимся менее чем в шестистах метрах от отправной точки, точнее, в районе, где живет мадемуазель Ринго и где я провел первую ночь. Я не преувеличиваю. Вовсе не из самолюбования я задержался на этой первой поездке по Токио, хотя, хотите верьте, хотите пет, описал ее в самых общих чертах. Я к ней больше не вернусь, но мне хотелось рассказать о ней, потому что так бывало всякий раз, когда мне приходилось в этом невероятном городе перебираться с одного места на другое. Чтобы обнаружить правду в неправдоподобном клубке путаниц и неразберих, каким было мое японское приключение, надо помнить, что малейшему моему шагу сопутствовала путаница и неразбериха. В этом читателя могут убедить дополнительные подробности.

Токио насчитывает намного больше десяти миллионов жителей (десять миллионов сто семьдесят две тысячи триста пятьдесят человек на первое августа 1962 г., но его население увеличивается чуть ли не на полмиллиона в год). Не считая универмагов и нескольких муниципальных домов с дешевыми квартирами, столица застроена одноэтажными или двухэтажными домиками (похожими один на другой как две капли воды) с обязательным садиком. Легко себе представить, как далеко раскинулся город. При этом улицы Токио не имеют названий. Гиндза, Сибуя, Асакуса — это все названия районов. Нумерация домов только сбивает с толку. 392, 2, 56, 7, 23, 728 и так далее, ибо указывает на хронологический порядок застройки: например, «2» означает, что дом был построен на этой улице вторым по счету. Порядок нарушается вследствие пожаров — их бывает не меньше двадцати в день, — которые охватывают пламенем сразу четыре-пять домов из сухого дерева и бумаги. Свою лепту вносят и подземные толчки. Но даже без учета стихийных бедствий японский дом рассчитан не больше чем на двадцать лет, следовательно, каждые двадцать лет Токио целиком обновляется.

Таксисты как сумасшедшие носятся по гигантскому городу, которого они совершенно не знают. В большинстве случаев это деревенские парни, завербованные фирмами. Чертовски умелые водители, но они быстро «изнашиваются», и их заменяют другими. Я видел водителя, который не мог найти Центральный вокзал.

Вот что мне сказали: «Сесть в такси и тут же назвать адрес считается невежливым… После деликатных изъявлений благодарности и обычных замечаний о погоде — а такси тем временем катится вперед — вы как бы невзначай решаетесь намекнуть, что в конце улицы было бы неплохо свернуть налево и проехать мимо императорского дворца. Затем, высказав свои соображения о первых цветах, с подчеркнутой вежливостью упоминаете название квартала, куда желаете попасть…»

Вот что я видел сам: на обратной стороне карточек гостиниц, проспектов магазинов, фирменных спичечных коробков баров и ресторанов имеется план Токио с обозначениями по-японски. Друзья, позвавшие вас ужинать, прилагают к пригласительной открытке такой план с дополнительными объяснениями специально для вас, где помечено название района в фонетической транскрипции. Вы вручаете план таксисту, который, прежде чем тронуться в путь, долго его изучает и берет с собой всякий раз, когда выходит из машины, чтобы навести справку. В конце концов он обязательно сравнивает его с планом, вывешенным в полицейских будках поблизости от нужного места.

Не подумайте, что традиционные формулы пресловутой японской вежливости имеют своей целью облегчить европейцу жизнь. Вовсе нет! Поэтому самый любезный джентльмен вскоре чувствует, как в нем пробуждаются дремавшие солдафон и свинья. Я должен признаться, что к концу недели пребывания в японском городе, оставшись один в своей комнате, с губами, механически раздвинутыми в обязательную светскую улыбку, и со сведенными скулами, я добрый час изрыгал ругательства, лупил стены, как боксерскую грушу, и бил ногами по ножкам мебели.

* * *

«Мой» портной ждал меня, но «такого» он все же не ожидал. Он смерил меня профессиональным взглядом — рост, объем груди — и был явно потрясен. Это сказалось на поклонах — я почувствовал себя под стать Людовику XIV. Сначала здесь невольно протягиваешь руку для рукопожатия, но тут же убираешь ее с улыбкой раскаяния, словно совершил неприличный поступок. На втором этапе бессознательно, как обезьяна, отвечаешь на поклоны поклонами, потом, спохватившись, одергиваешь себя, понимая, что выглядишь смешно, и злишься на свою неповоротливость, о чем и не подозревает тот, кто без конца изящно раскланивается с тобой. Большинство европейцев останавливаются на наклонах «ни то ни се», в стиле ответа герцога Эдинбургского на реверанс Джины Лоллобриджиды (только в Японии не носят платья с декольте). Я под конец выпрямлялся во весь рост и вытягивал подбородок… Но тут мы к этому еще не подошли.

Пока я разувался, мадам Мото, ее племянница и «мой» портной здоровались:

— Судзусю годзаймас, — сказали они между прочим, что можно перевести (очень невыразительно): «На улице изволит быть прохладно».

После этих слов мастерскую, прилавок, людей затопили красивейшие ткани, разворачиваемые одним взмахом, как пожарный рукав. Мадам Мото советовала мне, что выбрать, но без особой настойчивости, не питая иллюзий. Должно быть, мой друг Монпарно предупредил ее, что я не франт: вельветовые брюки зимой, джинсы летом… Поэтому тетя, принимая и передавая отрезы, обсуждала по-японски вопрос с племянницей. Когда выбор был сделан, портной поздравил меня несколькими поклонами, должно быть, с тем, что я проявил хороший вкус, потом принес скамеечку и, взобравшись на нее, стал измерять мою шею.

В соседней комнате вокруг низкого стола исступленно шили две девчушки и двое парней. В этой обстановке обычная швейная машина казалась голенастой цаплей. Портной диктовал мои размеры все громче и громче. Те, кто шил, приостановили работу. Очень скоро в щелку раздвижной перегородки, выходившей на улочку, просунулись головы любопытных. Когда я наконец вышел из мастерской, на пороге дверей, у окон домов народу стало больше; кое-кто невольно кланялся, когда я проходил мимо. Горсточка мордочек под кепками, поднявшихся над стеной, натолкнула меня на мысль, что учитель прервал занятия в классе.

У меня возникли и другие опасения:

— Красивая материя! Такой костюм… Наверное, потянет?..

— О-о! Японские портные работают очень хорошо и очень быстро, — запротестовала мадам Мото, — два дня — и готово!

— Да я вам вполне доверяю… Дело не в этом… Видите ли, у меня с собой маловато денег, и я опасаюсь, что их не хватит…

— Спрячьте меня! — шепнула мадам Мото, юркнув за мою спину.

Племянница, по-видимому, была в курсе дела: она прижалась к моему боку, чтобы лучше замаскировать тетю. Я расправил плечи и на всякий случай принял непринужденный вид.

Мы находились метрах в ста от портного, в одной из улочек с домиками и садиками, провинциально-пригородный вид которых заставлял меня думать, что мы уже за пределами Токио. Тетя и племянница произвели совершенно согласованные маневры — первая прошла вперед, а вторая «прикрыла» ее, перейдя к моему другому боку. Эти передвижения наверняка привлекли бы внимание прохожих, если бы они еще раньше — нелепое предположение! — не заметили нашего трио.

На повороте улочки мадам Мото остановилась и указала на оставшийся позади двухэтажный домик, спрятавшийся под очень красивыми деревьями в глубине большого сада. Она объяснила, что этот дом раньше принадлежал ей, но злые люди отняли его и она никак не может их оттуда выселить. Ей не хотелось, чтобы они видели ее здесь. Она собиралась с ними судиться, но правосудие в Японии…

— В Японии есть злые люди, знаете, в Японии тоже… Будьте осторожны… — повторяла она убежденно.

Потом она снова заспорила с племянницей — я уже привык к этому, — на сей раз по поводу того, по какой из шести улочек нам идти от перекрестка. После того как мы прошли туда и обратно по четырем, выяснилось, что надо идти по пятой. Мадам Мото насупилась. Она брела за нами на четыре шага в стороне и на два позади, как в дурном сне. Мы вышли на маленькую торговую улицу. Заново отделанный фасад большого магазина был увешан огромными венками из ярких бумажных цветов, напоминавшими могильные. Я подумал было, что это выставка похоронного бюро или место сбора демонстрантов… Выяснилось, что по случаю открытия нового магазина друзья, родственники и должники хозяина прислали эти пародии из искусственных цветов на венки.

Тут я снова задал свой вопрос. Мадам Мото заставила меня его повторить, долго думала, потом ответила, что я зря беспокоюсь, так как платить за костюм мне не придется — об этом не может быть и речи. Впрочем, японские портные дешевые, а мне срочно требуется новый костюм…

Настаивать было бесполезно. Мое молчаливое согласие вернуло мадам Мото веселое настроение. Племянница и тетя шли и с радостными, непринужденными возгласами подталкивали меня вперед. При мысли о том, что в конце концов костюм обойдется никак не дороже билета в Токио, что щедрый продюсер не мелочен, у меня прошли угрызения совести. Я еще верил рассказам о странных галантных нравах и обычаях Японии и допускал, что безукоризненно сшитый костюм необходим в кинематографии так же, как мундир в армии.

В мастерской верхних сорочек, где потолок разрисован передниками и платьицами, с меня сняли мерку. А тем временем мадам Мото интересовалась мужскими носками; она перебирала их, черпала пригоршнями из витрины и опускала на дно сумки так, как если бы это были фрукты. Никогда, даже в Неаполе, не видывал я такого разнообразия расцветок. Достаточно сказать, что, пока я жил в Японии, стоило мне положить ногу на ногу так, чтобы приоткрылся носок, — и у меня замирало сердце.

Мадам Мото представила мне носочника и его жену как близких родственников. Я не уловил, то ли он приходился братом мадам Мото, то ли она — сестрой ее матери. К тому же речь шла о втором и третьем браках с одной стороны и о сводных братьях с другой… Стараясь проявить благовоспитанность, я принялся уточнять родственные отношения, чем поверг все семейство в печаль и смущение. Деревяшки свои я обувал под сводом ледяных поклонов. Имеющий уши да услышит! Я зарекся уточнять семейные связи и заранее примирился с тем, что не знаю, были ли различные люди, которых мадам Мото многословно представляла мне по-японски и которые, став в кружок, бесконечно кланялись, наблюдали за мной, снова кланялись, потчевали меня, принимали у себя в гостях, — были ли они родственниками моих японских дам, их единомышленниками, партнерами или состояли у них на службе.

Дама Источник и барышня Подлесок не избавили меня от других этапов крестного пути — от покупки запонок, галстуков… Обхожу их молчанием… Я был приобщен к элегантности, как обращают в веру. Я начал сопротивляться. Когда черед дошел до выбора носовых платков или платочка для кармашка, я уже выражал свой протест открыто.

— Завтра днем вы приглашены к Королю Покрышек, а вечером — на премьеру Шекспира, — терпеливо объяснила мне мадам Мото.

Разинув рот от удивления, я продолжал крестный путь из магазина в магазин. Проходя мимо витрин модной одежды, тетя и племянница весело обсуждали костюмы, кимоно, чулки, броши, клипсы… Суетливые и радостные, они накупали гребенки, маникюрные принадлежности, пуговицы, кружева…

— У меня три билета, — уточнила мадам Мото. — Я закончу шить себе новое китайское платье, Ринго наденет кимоно, и мы все втроем пойдем на Шекспира.

Воодушевившись, тетя и племянница взяли меня под руки, чтобы опять увлечь вперед. Заметив мое недоумение, мадам Мото пустилась в объяснения, из которых я понял, что брать под руку женщину на улицах Токио — последнее хамство, зато, наоборот, в высшей степени галантно предложить ей свою.

Мы шагали под руку; встречным шею сводили судороги; лавочники, покупатели и покупательницы, мимо которых мы шли, застывали в оцепенении. Мои спутницы, улыбаясь, смотрели то на них, то снизу вверх на меня, будто проверяя, действительно ли я такой высокий, каким казался японцам, и еще крепче цеплялись за мои руки.

— Это все борода, ваша борода, — сказала мадам Мото. — Почему вы не курите трубку? Трубка очень-очень идет к бороде…

Я был еще полон решимости соблюдать вежливость. Мне даже хотелось нахально попыхтеть трубкой, но я, опасаясь последствий, притворился, что не слышу предложения мадам Мото.

Меня интриговали кафе: узкая штора из полотна в широкую полоску, за дверью-витражом из цветного стекла — через такие стекла обычно наблюдают затмение — очаровательная девушка, заманчиво улыбающаяся. Названия кафе золотом выписаны по-английски на стекле синеватого, розового или сиреневого цвета: «Поцелуи», «Мой дорогой», «Мы вдвоем», «Твои уста»… Я решил, что эти кафе — не иначе как прелестные бордельчики, но тут мадам Мото и ее племянница подтолкнули меня к одному из них, а улыбающаяся девушка открыла передо мной дверь-окно, на котором золотые буквы гласили «У Минетты».

В кафе было темно, уютно, полно неги — дальше некуда. В узкой прихожей с тяжелыми пурпурными портьерами какой-то малый рассчитывался за услуги с очень юной особой в миниюбке. Невидимые громкоговорители распыляли мелодию «Домино, Домини, Доминик» в приторно-сладкой аранжировке…

Приветливая субретка нашей мечты принесла нам три дымящиеся «сосиски» — махровые салфетки; потом гибкая Перрета подала стаканы воды со льдом, и, наконец, пухленькая Пернетта поставила роскошные персики. Наш столик получал освещение от зеленоватого аквариума, в котором без конца сталкивались рыбки со шлейфами и рыбки с завитками.

Когда глаза мои привыкли к полумраку, я разглядел маленькие замаскированные ложи вокруг аквариума. Большей частью они были заняты респектабельными дамами, которые по дороге из одного универмага в другой лакомились пирожными.

Мадам Мото и мадемуазель Ринго оживленно «японизировали». Они выложили на столик все мои носки, надевали их на руку, для сравнения накладывали одни на другие на стекле аквариума (к ужасу рыбок в вечерних туалетах). Два персика, покинутые всеми, оплакивали это обстоятельство.

Должно быть, японский словарь необыкновенно богат словами, относящимися к носкам и галстукам. В конце концов я вытащил совершенно новую записную книжку и отважно принялся за первые заметки великого путешественника.

4. Заметки растерявшегося путешественника

Сегодня, два месяца спустя, я впервые перечитал эти первые заметки и не поверил глазам своим. Они так откровенно противоречат моим предыдущим высказываниям, так не вяжутся с их тоном, что мне кажется, будет правильно ничего в них не поправлять. В самом деле, в том, что это мои первые впечатления, я не сомневаюсь, но вовсе не уверен, что знаю истину сегодня. Итак, вот они.

В кафе «У Минетты».

Я все еще не совсем понимаю, почему я здесь, но это очень приятно, и я ничего не имею против. Не знаю, почему я так хорошо чувствую себя с этим народом, в этих магазинах, в этих ресторанах — повсюду… А между тем существуют барьеры языка, обычаев, традиций… Возможно, причина в приеме, оказанном мне мадам Мото… И еще, несомненно, в том, что я ощущаю вокруг себя всеобщую, непринужденную, многовековую доброжелательность. (А как же грозные вояки микадо и генерала Тодзио?.. Они, несомненно, нечто иное, чем этот народ, эти маленькие люди у себя дома…) У меня приятное чувство, что все желают мне добра, что, окажись я один, без денег, без языка, все просто рвались бы мне помочь. Приятна и атмосфера общего трудолюбия… Повар рядом со мной ловко закатывает рис в водоросли, так что получается идеальная трубка, которую он разрезает на равные порции, затем снова моет руки — с удовольствием, тщательно, и это внушает доверие зрителю, даже незаинтересованному, каким был я.

Стоит удалиться от больших бульваров на западный манер, как попадаешь на многокрасочные улочки, словно расцвеченные людьми…

Никогда не видел я такого количества прелестных детей.

Итак, мы находимся в сердце столицы! Что? Эти домишки, эти ухабистые переулки, эти кучи отбросов, где роются собаки, — столица?.. Зато все дома, пороги которых я переступал, отличались более чем идеальной чистотой, там было не просто чисто, а все сверкало, чистота действовала почти удручающе. Но как только выходишь на улицу, снова попадаешь в бидонвиль. Убогий вид, запущенность — не столько свидетельство нужды, сколько пренебрежения (и все же, чтобы не строить иллюзий, скажем: стирка — добродетель бедняков).

Я допустил несколько промахов: у портного поднялся на помост в обуви. Вечно забываю сбрасывать ее! Каждый раз им приходится напоминать мне об этом, а японцы, наверное, стесняются…

Раздвижные двери практичны: открывая их, не загораживаешь коридор.

Эти двери-кулисы, двери-окна создают впечатление жизни в витрине, жизни на улице…

Покончив с персиком, я сразу же машинально набил трубку. Юная Ринго следила своими круглыми (если можно так сказать!) глазами за каждым моим движением, каждым поворотом спички, выравнивающей огонь на табаке. Мадам Мото сказала, что ее племянница впервые видит, как курят трубку. Обе они настаивали, чтобы я не вынимал трубку изо рта, особенно при встречах с журналистами.

Посоветовавшись между собой, они засияли и предложили мне позировать для рекламы какой-нибудь марки зажигалок. Тогда мое фото попадет в журналы… Кстати, я просто не знаю, куда девать коробки спичек; их всучают мне всюду — в ресторанах, в такси, у портного…

Пока я писал эти строки на столе, заваленном носками, мадемуазель Подлесок с удивлением поднесла свой кулачок к моему: в полумраке аквариума ее темная ладонь резко контрастировала с моей белой. Я украдкой наблюдал за ней — похоже, моя белая кожа ей противна… До чего здорово: могу записывать, что хочу, не опасаясь, что кто-нибудь прочтет…

Ночью я умилялся «бедной комнатушкой» студентки Ринго. С тех пор я успел побывать у лавочников и разглядел в раздвинутые двери их жилье. Оказывается, студентка Ринго еще богачка, настоящая папина дочка. Мадам Мото объяснила мне, что ее брат, отец Ринго, — капиталист. Она много рассказала мне об этом «злом человеке»… Насколько я понял, она поссорилась с братом из-за того, что он перестал одалживать ей деньги, тогда как раньше никогда не отказывал. Он изменился к худшему после третьего брака. Жена его — гейша, очень элегантная и очень красивая женщина, которая хочет, чтобы все принадлежало ей. «Мой брат всегда был неравнодушен к гейшам», — повторила мадам Мото не без гордости… Она сулит мне как награду, что брат наверняка пригласит меня на вечер в домик гейш, которым заведует его новая жена, в довершение всех достоинств еще и знаменитая музыкантша: она принадлежит к первой тройке виртуозных барабанщиков Японии. Я допытываюсь, в самом ли деле речь идет о барабане, — тогда тетя рисует его на этикетке носка.

Ни о продюсере, ни о фильме, ни даже о кино по-прежнему ни слова… Я не решаюсь задавать вопросы. На последний мой вопрос мадам Мото ответила, что на этот раз я действительно буду ночевать в достойной меня гостинице чисто японского стиля. Интересно, что это за визиты к Королю Покрышек и в театр?..

* * *

Гостиница «Цукидзиэн», как мне подтвердили, — одна из лучших в японском стиле. На мраморе выбито: «Отель японского стиля для туристов. Кондиционированный воздух. Находится на учете правительства». Она расположена неподалеку от Гиндзы, самого известного района Токио. Тем не менее таксист целый час искал ее, описывая все более уменьшающиеся круги. Неоднократно он обращался за помощью к полицейским, регулирующим движение. Я думал, что меня доставили на другой край города, а между тем гостиница находилась не более чем в километре от того места, откуда мы выехали. Но не буду забегать вперед: я лишь на следующий день приобрел план Токио на английском языке и изучил его. С этого-то момента у меня и появились первые сомнения в проницательности японцев.

Пока мое такси кружило по центру города, вокруг самых внушительных зданий и современных небоскребов, я убедился в том, что в Японии нет и метра сносной дороги. Впечатление было такое, будто самые широкие магистрали разбиты артиллерийскими залпами. А машины мчались по ним на полной скорости… В это трудно поверить, не испытав на собственном опыте. Так что Король Покрышек всегда будет процветать.

Чтобы войти в гостиницу, надо пройти по плоским камням через садик площадью три квадратных метра, между яйцеобразной скалой и карликовым деревом. Уже в холле слуга завладевает вашей обувью и ставит ее на полки, напоминающие библиотечные, среди огромного количества других ботинок.

Пока мои дамы вели переговоры с портье, я в носках пошел за проспектом отеля и пробежал его глазами. Одна фраза заставила меня вздрогнуть: «Тридцать пять номеров нашей гостиницы имеют кондиционеры, шестнадцать — ванные комнаты, семь — кровати…»

Мой номер оказался одним из семи (аригато, мои дамы!). На пороге комнаты, наконец-то достойной меня, я получил свою порцию низких поклонов с пожеланиями спокойной ночи и саёнара до следующего утра, после чего, судя по звукам, мадам Мото со своей племянницей водворились в такси-тарахтелку. Впервые с момента приезда я остался один. Я подумал, что японец, должно быть, редко остается один, даже у себя, в доме из комнат-ящиков, напоминающем рамочный улей.

Когда я спускался в носках по лестнице отеля, чтобы впервые пройтись по Токио без провожатых, помнится, мне было очень весело. Я от души жалел японских юмористов: бедняги лишены возможности описывать не знающие износа уловки мужа-гуляки, возвращающегося к жене с ботинками в руках…

«Библиотека» для обуви была первым препятствием на моем пути. Дежурный разбудил старшую горничную, та разбудила слугу, который, несомненно, лишь благодаря отличному профессиональному чутью опустил два пальца именно в мою пару ботинок, по пальцу в каждый, и придержал их снизу большим. Это чудо произошло в тот самый момент, когда я уже начал проклинать японцев с их маниакальным чистоплюйством.

Я приметил ориентиры — к черту такси! — и, спокойный, как баптист, направил свой стопы к Гиндзе, не выпуская из рук проспекта отеля с планом Токио и заверениями вроде: «От нашего отеля до Гиндзы всего пять минут ходьбы». Два часа кряду блуждал я по безымянным улочкам, вдоль мрачных заборов, балюстрад, нависающих над железной дорогой… Никаких ориентиров: свет на «Эйфелевой» башне погашен, погасла и гигантская сова, вращающая свои неоновые очи, погасли транзистор-радуга «Сони», раковина фирмы «Шелл» и красный реактивный самолет авиакомпании «Суиссэйр»… В довершение ко всему появился туман, игравший в миражи и возводивший передо мной призрачные вандомские колонны.

Продрогший, изнуренный, я отступил. Две коробки спичек ушли на изучение предоставленного гостиницей плана города. За основу в нем были взяты три известных величественных здания — компании Синтомицо, акционерного общества Сётику и раковой лаборатории. И конечно, на улице не было ни души! Битых три часа я разыскивал гостиницу!

После пяти часов бестолкового топтания на месте по рытвинам столицы разувание в прихожей показалось мне верхом мудрости. Я бросился в личную ванную, где обнаружил ванну-куб, куда — аригато, аригато! — мне уже напустили воду. Я с наслаждением в нее погрузился… Раздался громкий всплеск: стены были залиты до потолка, а я оказался зажатым в ванне, с коленями у подбородка, ладонями под пятками. Вмиг овладел я трудной позой сидения на корточках, характерной для мумий ацтеков. Я уже представлял себе, как мне придется звать на помощь, видел заспанных рабочих с пневматическим молотом, налегающих на мою ванну…

Реклама преувеличивала: отель «Цукидзиэн» был не в чисто японском стиле — санитарный узел не оставлял в этом сомнений. И еще: любителей свернуться калачиком не очень устроили бы японские постели, если только они не надели бы вместо пижамы кимоно, предупредительно разложенное на одеяле.

5. Король Покрышек

Имя Короля Покрышек начинается с Иси. Любопытно, что первые два слога всегда запоминаются без труда! Та-ка, Те-ру, А-ри, Ко-кэ, Ма-цу, Фу-тэ…

Такси (см. выше) в конце концов высадило нас перед шедевром архитектуры в чисто манхеттенском стиле — он заметен издалека, как Токийская башня, а в то утро небо было чистое. Мадам Мото впервые с презрительной миной расплачивалась по счетчику. Действительно, шофер не знал даже о существовании Короля Покрышек! Тетя (на этот раз без племянницы) была вооружена интриговавшей меня широкой картонной папкой. Заметив, что я удивлен отсутствием мадемуазель Подлеска, мадам Мото объяснила, что девушке пришлось отправиться к маме надевать кимоно, так как она не владеет этой наукой. Впрочем, сделать это без посторонней помощи вообще невозможно. Она долго извинялась за племянницу и под конец успокоила меня, сказав, что та отправилась к матери еще до рассвета, поэтому, если на помощь придут и соседи, она, возможно, все же успеет нарядиться к шекспировскому вечеру. Что касается ее самой, то я могу быть спокоен; китайское платье надевается в три минуты, так что начав в пять, она сможет даже не торопиться.

Для японского индустриального магната современное здание то же, чем был укрепленный замок для его деда даймё.[5] В нем есть все: внизу — торговые ряды, магазины, бары, рестораны, парикмахерские, ателье и тому подобное; выше — кино, аудитории; еще выше — роскошная гостиница, а на самом верху — конторы крупных страховых компаний и импортно-экспортные учреждения. Самым неожиданным была биржа со всеми ее аксессуарами — с местом для маклеров, балюстрадой, амфитеатром… Был и коридор, ничем не примечательный, но с табличками (разумеется, английскими) на каждой двери: консульство СССР, консульство Кубы, консульство США. Центральный холл занимала международная выставка покрышек в историческом аспекте. Обувь можно было не снимать.

Король Покрышек — сухонький старичок в очках, с усами, подстриженными бобриком, показался мне жалким при всем моем к нему почтении. Он не знал ни слова ни на одном иностранном языке, так что ссора нам не угрожала. Король распорядился подать зеленый чай в его кабинете. Поклоны, представления, формулы вежливости соответствовали его рангу. Время от времени, извинившись с помощью поклонов, Король Покрышек покидал наше общество и отправлялся на домашнюю биржу. Возможно, он возвращался оттуда, отхватив новый лес каучуконосов, но на нем это никак не сказывалось. Он торжественно преподнес мне красивую книгу с посвящением — свою биографию, «необыкновенно поучительную для молодежи», по словам изъяснявшегося по-английски юного журналиста, который щелкал фотоаппаратом. Он же мне сообщил, что меня познакомили с дочерью и внучкой Короля. Я шепотом спросил, что означает слово «сэнсэй, сэнсэй, сэнсэй», которое твердили японцы, глядя на меня.

— Сэнсэй, — важно ответил журналист, — что-то вроде «знаменитый, великий человек».

Воспользовавшись удобным моментом, я спросил также, что значит по-японски «бальзак». Насколько ему было известно, «бальзак» значит «Бальзак», как и на всех языках.

Мадам Мото настойчиво подавала сигналы, чтобы я продемонстрировал трубку. «Асбестос» была при мне, но без табака. Я вылущил несколько сигарет, вокруг «сэнсэя» сразу же собрался кружок, а восхищенный Король Покрышек пригласил меня к завтраку. Затем он попросил журналиста перевести мне загадку:

— Как по-вашему, сколько мне лет? Я нахально слукавил:

— Пятьдесят!

— Ему семьдесят, — перевел журналист, в то время как кандидат в покойники на радостях скакал вокруг меня, пока, необыкновенно взволнованный, не ретировался на биржу. Он был так доволен мной, что, вполне возможно, отправился перекупать заводы Мишлена.

Юный журналист сообщил, что пришел ради меня. Он так дотошно меня расспрашивал, что я был вынужден пересказать ему все свои романы. Мои истории пришлись ему по вкусу, и он тоже разоткровенничался: он репортер крупнейшей спортивной газеты Токио и специалист по бейсболу.

Тем временем в противоположном углу мадам Мото развязала большую папку и устроила импровизированную выставку, — я и позабыл, что она художница. Она разложила свои работы на письменном столе, диване и так далее.

Лицо внучки Короля Покрышек яйцевидной формой, белизной и длинным носом напоминало гейш укиёэ.[6] Глаза ее представляли собой две черные щелочки — я таких еще не видел; но когда я неожиданно переложил трубку из одного угла рта в другой, она отпрянула — значит, глаза видели. Внучка Короля недурно говорила по-английски, но совершенно немела, когда ее могла слышать мать (за завтраком я понял — это объяснялось тем, что мать говорила по-английски значительно лучше ее; в Японии смирение, сдержанность, скромность нередко проистекают из подобных обстоятельств).

Мадам Мото подошла ко мне с видом сообщницы, приоткрыла свою вместительную сумку и показала пачку денег. С улыбкой гурмана она шепнула мне на ухо:

— Я продала картину, теперь есть чем уплатить за гостиницу.

Прежде чем сесть за стол, наша компания прошлась по выставке покрышек и осмотрела ее серьезно, не спеша, как и подобает, если гидом является сам Король.

Молодой журналист, казалось, чувствовал себя в зените славы. Мадам Мото подходила ко мне каждые пять минут и твердила одно и то же: «Он милый, правда?», — с таким воодушевлением глядя на Его величество Покрышку, что я испытывал угрызения совести за то, что не бросаюсь ему на шею. Но я и без того сделал уже над собой немалое усилие: никогда я не считал себя способным проявить столь повышенный интерес к каучуку и так восторгаться латексом и ficus elastika. Признаюсь, я даже не предполагал, что на нашей бренной земле существует такое разнообразие шин, вулканизаторов, резины, автомобильных насосов и вентилей.

Покидая выставку, Его пневматическое величество обратилось ко мне с краткой торжественной речью.

— Он приглашает вас в свое поместье! — перевела мадам Мото, замирая. Украдкой, не без раздражения, она подала мне знак положить в рот трубку.

О завтраке на западный манер я скажу лишь одно: наш хозяин денег не считал. Посередине стола возвышался сказочный букет живых цветов. Прежде чем дать сигнал садиться, Его величество Покрышка церемонно взял букет в свои костлявые руки и потряс им под моим носом с подчеркнутыми поклонами. Все долго мне аплодировали. Разумеется, как большинство непосвященных, я решил, что это старинный восточный обычай.

От начала до конца трапезы разговор вел по-японски «монарх» — он подавал сигнал рабски подражать его смеху и реакциям. Девочка из слоновой кости сидела слева от меня. Я несколько раз пытался завязать с ней разговор, но мама, сидевшая напротив, сразу начинала прислушиваться, чтобы проверять английский своей дочери. Я попытался выудить что-нибудь в волнах японского языка, но моим уловом были лишь несколько Шекспиров и немало Бальзаков, отдельными партиями, никак не связанными одна с другой.

Воспользовавшись краткой отлучкой матери, девчушка призналась мне на английском языке, с паузами из-за нерешительности, в безграничной любви к Шекспиру, а также, насколько я понял, к некоему мистеру Фукуда, который является кумиром японской молодежи, почему именно — я не разобрал.

Прощание было поистине трогательным: я усердствовал с отвратительным рвением, поскольку мадам Мото успела мне торжественно объявить, что Его величество Покрышка предложил мне комнату в своем городском доме.

— Гостиница больше не нужна, — уточнила она, и великолепный цвет ее красивого лица свидетельствовал о хорошем пищеварении.

— Ах, какой он милый, правда?! — Наш меценат велел юному журналисту сделать последний снимок. Тот, не мешкая, раз двадцать нажал на кнопку, к тому же стоя на коленях, ибо он хотел поймать в кадр в виде ореола над головой Короля вывеску, вырезанную на фронтоне здания, — надо ли уточнять, что то была покрышка? Я постарался забыть, какие взволнованные позы благодарности я машинально принимал из раболепия.

Еще одну добрую весть мадам Мото приберегла до обратной поездки в такси: внучка доброго Короля проявила желание видеть Шекспира, и я пригласил ее пойти сегодня вечером с нами… Кстати, бледная наследница Его величества шла главным образом из-за мэтра Фукуда, автора инсценировки и режиссера спектакля; она была от него без ума — дорогое дитя! — как и все японки.

— Сэнсэй Фукуда, — с удовольствием повторяла мадам Мото, — идол японской молодежи.

Она высадила меня у гостиницы:

— Славный денек… — она была на седьмом небе. — Очень, очень хороший денек!.. Он [Король Покрышек] милый, правда?

Было три часа дня… Она объявила, что в шесть у меня свидание с наследницей Короля и Ринго у входа в театр…

— Они обе милые, правда?

Она произнесла это тем же тоном, каким говорила о Покрышке. Из недр своей сумки она извлекла записную книжку «Цементные заводы Лафаржа» и среди растрепанных листков отыскала театральные билеты. Она показала мне план, отпечатанный на обратной стороне.

— Но тут всего три билета! А вы? И красивое китайское платье…

Никогда еще я не видел, чтобы человека так мгновенно покидала радость: она скрючилась в глубине такси, нахмурилась, принялась конвульсивными движениями массировать себе лоб и глаза:

— Я очень устала, очень, очень! У меня очень, очень болит голова, я совсем не спала эту ночь, мне надо отдохнуть, уснуть сейчас же, извините меня… Кстати, это вам! Извините, я должна пойти спать, извините меня, до завтра…

Она подняла на меня свои покрасневшие глаза, которые уже не могли ее изобличить, и велела таксисту ехать дальше.

По дороге в свой номер я обнаружил, что вместе с тремя билетами она дала еще и конверт. В нем оказалось десять тысяч иен. Мне стало стыдно. Тем не менее я сказал себе, что это аванс на расходы, выданный, как положено, моим продюсером! Я так себя уговорил, что стал смотреть на эти десять тысяч, как на честно заработанные деньги.

* * *

Я еще понятия не имел, как низко паду в Японии. До встречи с расфуфыренными барышнями в моем распоряжении было три часа, и я решил провести их в общении с простым людом. Это была внутренняя потребность. Я вовсе не рассчитывал таким образом восстановить равновесие или даже упасть с верха общественной лестницы к ее низу. И все же, наверное, у меня было подсознательное желание чокнуться с бродягами, которые вовсе не скрывают, что являются ими. Грязевые ванны иногда врачуют и сознание.

Русский американец в самолете заверил меня, что в Японии воров нет:

— Можете оставить хоть пачку долларов на ночном столике… Однажды горничная гостиницы «Дайити» разбила мой флакон одеколона. Когда я вернулся, она принесла осколки. «Видите, мистер, я не украла, а разбила…» Потрясающе, правда?

И все же я положил тысячную купюру в бумажник, а девять остальных на дно заднего кармана брюк и заколол его булавкой. Вечернюю тьму уже рассеивали неоновые огни. Токийская Эйфелева башня, полосатая, как фуражка жокея, реактивный самолет «Суиссэйр», транзистор «Сони», раковина «Шелл», сова — все было на месте. Пять минут — и я в Гиндзе. Я чутьем выбрал одну из улочек, пересекающих большую торговую магистраль, и зашагал беспечной походкой в соответствии с международными нормами Порока.

Не прошел я и тридцати метров, как со мной заговорил джентльмен с безупречным произношением, молодой японец в скромном, но чисто и хорошо отутюженном костюме. Его манеры больше даже, чем известная вычурность английской речи, выдавали студента университета из хорошей семьи.

Он поздравил меня с приездом, предложил — совершенно безвозмездно — свои услуги и поинтересовался, но вполне тактично, когда я прибыл в Японию. Я счел дипломатичным ответить, что прилетел утренним самолетом. Туристы откладывают покупки на последние дни, он знал это, но ничего не сказал. Ведя беседу хорошего тона, мы выяснили, что в его клубе можно не без удовольствия провести свободных три часа.

— У нас самая красивая в городе хостесса, — сказал студент.

Я спросил, что, собственно, понимают в Токио под словом «хостесса». Он ответил, что так называют здесь молодых женщин, принятых на работу за приветливость и красоту. Их роль заключается в том, чтобы очаровывать своей внешностью и беседой одинокого мужчину или двух-трех приятелей, забредших в клуб «развеяться». Он дал мне понять, и в выражениях куда более изысканных, чем мои, что это не девочки, которых можно облапить исподтишка или пригласить на ночь. Хостессы спят лишь с теми, кто им нравится, и в нерабочее время, деньги тут ни при чем. Я убедился, что это действительно так.

— Согласитесь, прошу вас, оказать нам честь своим присутствием, и вы гораздо лучше поймете все, увидев воочию.

— Да, но у меня в кармане всего тысяча иен.

— Это не имеет никакого значения.

Я пошел за ним по улочке. Вскоре мы спустились по крутой узкой лестнице в нечто вроде погребка, обитого мольтоном и войлоком. Он был отделан со вкусом и освещен лучше, чем кафе. Невидимый джаз четко и чуть надменно исполнял камерную музыку. Заднюю часть помещения занимал бар из полированного дерева. Столики стояли между двумя скамеечками на двух человек и образовывали как бы ложи, изолированные только парными спинками. Первые четыре столика занимали молодые женщины. Как только я сел, одна из них подошла и спросила, что я буду пить.

Это была крупная плотная женщина с черными косами, свитыми в три пучка. Облегающее платье цвета морской волны спереди было вырезано только до груди, зато сзади — до самой поясницы. Она принесла мне пиво «Асахи». В ее улыбке не было никакой натянутости. Я пригласил ее выпить со мной. Она вернулась к бару за стаканом «Скотча», возможно, окрашенной воды.

Мне показалось, что ее английский базировался на школьных знаниях, усовершенствованных разговорной практикой с американцами. Она отвечала на мои вопросы, я — на ее. В соседней ложе два японца с двумя молодыми женщинами — их платья были сшиты по той же моде — вели оживленный разговор, перескакивавший с предмета на предмет и перемежавшийся сдержанным смехом. По доверительным позам и тону было ясно, что это обычная встреча приятелей после работы.

Моей хостессе исполнилось двадцать восемь лет. Ее глаза не были подведены. К тому же она была крупная женщина.

— Тем не менее я японка, — ответила она по привычке, не дожидаясь моего вопроса. — Знаете, японцы бывают разные, мой тип встречается довольно часто.

Она расспрашивала о Париже, о Франции. Как бы извиняясь, призналась:

— Мне так нравится Жюльен Сорель…

Я допил пиво. Она спросила, хочу ли я еще. Я ответил, что у меня только одна купюра в тысячу иен. Сначала она не поверила.

— Да. Я приехал сегодня утром и не успел зайти в банк. Пришлось одолжить тысячу иен в конторе отеля, чтобы прогуляться… Ваш зазывала знает. Он утверждал, что этого вполне достаточно.

— Ах, этот… — вздохнула она с досадой, взяла со столика стакан «Скотча», к которому не притронулась, и аккуратно отнесла к бару. Вернулась она со счетом: две тысячи семьсот иен. Я потихоньку отодвинул столик сантиметров на десять, высвободил ноги из-под его поперечной перекладины, расстегнул пуговицу у ворота куртки… Готовый принять удар, напрягши слух, насторожившись, я медленно вытащил свою единственную бумажку, разгладил ее и осторожно положил на счет. Она на маленьком подносе отнесла и то и другое. Я ждал, не поворачивая головы. Она вела переговоры с мужчиной за баром. Пауза. Шум открывающегося ящика-кассы, потом звон мелкой монеты. Она вернулась с подносом, который поставила передо мной. На нем лежали три монеты по сто иен.

— Деньги? Что это значит? Она, казалось, удивилась:

— Но… Такси… Как вы вернетесь в гостиницу? На последних ступеньках она меня догнала.

— У вас есть карандаш?

Я протянул ей свою любимую вечную ручку. Она написала свое имя на карточке клуба, показала мне на номер телефона и расписание своей работы: с двух часов до полуночи.

— Кто знает, вдруг вы попадете в затруднительное положение…

Она простилась со мной, дважды поклонившись, и спустилась обратно в погребок.

6. У Шекспира

При всех своих особенностях такси Токио не избавлены от пороков, присущих этому виду транспорта в любом другом городе. Мало того, что они такие, какие они есть, их надо еще найти и остановить. Здесь, как и в Париже, когда такси требуется позарез, они все едут в парк…

Борясь со встречным ветром и стараясь не попасть под проносящиеся мимо дребезжащие колымаги, не опуская палец, обвинительным жестом указывающий в небо, я в конце концов вышел на площадь перед большим островом в самом центре Токио — Дворцом императора (спору нет, он устроился лучше всех).

Тут одно такси все же остановилось: шофер, видимо, не посмел отказать пассажиру напротив резиденции монарха. Мы тронулись. Передвижение по городу в метро, пешком или в машине — именно та зарядка, которая необходима этому многочисленному народу, обреченному терпеть подземные толчки и всевозможные катастрофы — естественные, сверхъестественные, искусственные, уже известные и еще не открытые. Мне никогда не доводилось видеть, чтобы одновременно на одних и тех же улицах велось столько работ. Машинам то и дело приходится лавировать между подъемными кранами, бульдозерами, грузовиками, до отказа груженными рельсами, лебедками, тракторами, тягачами, внезапно прыгать с трамплина, образованного разъединенными строительными рельсами, подскакивать на чугунной плите, не скрепленной цементом, и, испуская дым спереди и сзади, проезжать по старому водосточному желобу, омытому только что прошедшим грозовым ливнем. Одни объясняли это тем, что здесь заливают какое-то необыкновенное шоссе, вторые — что удлиняют метро, третьи — что тут наконец проводят канализационную систему, и все в один голос твердили, что вот в этом месте задумано нечто сногсшибательное ввиду предстоящих олимпийских игр. Только один старик сказал, что так уж оно повелось.

Мне рассказывали также, что в предвидении олимпийских игр открыты новые школы гейш, где девушки получают квалификацию в соответствии с европейскими запросами, чтобы почтенные иностранные гости не были разочарованы и непременно увидели Японию, рекламируемую туристическими агентствами.

Удар — и я подумал, что задний мост подбросит меня к Большой Медведице! Шофер не притормозил, чтобы взглянуть на амортизаторы, он даже не замедлил ход, даже не выругался. Как он должен ненавидеть эту машину!

Я возвратился мыслями к мадам Мото. Конечно, она не выспалась прошлой ночью. Когда же она смогла найти время, чтобы скроить, сметать и сшить платье из материи, купленной накануне утром, — китайское платье, обдуманное, обсужденное, пережеванное с родными? Платье, аксессуары которого — от отделки до последней кнопки — приобретались со всей педантичностью. Это чудесное китайское платье стоило мадам Мото стольких хлопот, что не могло не доставить ей радости. Оно должно было быть — и было — закончено для Шекспира…

Театральное фойе украшали такие же огромные венки, какие я видел на магазине в квартале «моего» портного: красные хризантемы, розы, небывалые красные и желтые маргаритки, а в центре веер с изображением этакого аиста и разноцветные ленты — так и ждешь, что оттуда вылезет гигантский хамелеон из фильмов ужаса.

Навстречу мне двигалась японка, словно сошедшая со старинных гравюр, — мадемуазель Подлесок. В кимоно, с высокой прической, с мучнисто-белым лицом, она ступала не так, как обычно, и выглядела совсем иначе, чем племянница мадам Мото. И тем не менее это была Ринго-сан.

Ее кимоно — мак-самосейка, один на золотом поле натурального шелка цвета спелого колоса, — медленно проплыло мимо стены в венках Франкенштейна,[7] и сразу стало видно, что все эти хризантемы, розы и маргаритки сделаны из простого папье-маше.

Вот приехала и наследная Принцесса Покрышек; ее чистое бледное лицо обрамляла чалма. Строгий светло-голубой костюм вполне мог быть сшит у Диора и доставлен «боингом» через Северный полюс. Мак тут же низвел ее до ранга Золушки.

Мадемуазель Подлесок узнала друга своей тети, то ли журналиста, то ли учителя, которому предстояло заняться нами — как именно, было пока неясно. Друг тети Ринго-сан исчез в толпе. Видна была только его рука, которой он не переставал жестикулировать, показывая, что продолжает нами «заниматься». Но вот маленькая лихорадочно двигавшаяся над головами людей рука возвратилась… Она привела тощего мужчину. Растрепанные волосы, усталые глаза навыкате, стершиеся, неровные зубы придавали его лицу жалкое, испуганное выражение.

— Мэтр Фукуда, идол молодежи, — сказал по-французски друг мадам Мото, то ли учитель, то ли журналист. — Он директор этого театра и глава труппы. Это он поставил, перевел и обработал Шекспира. Раньше Фукуда играл в труппе японской Комеди Франсез, но порвал с ней. Лучшие актеры последовали за ним, составили независимую компанию и сняли театр. Это их первый спектакль…

Пока мне представляли мэтра Фукуда, он сгибался и разгибался в механических поклонах. Толпа запрудила фойе — такого засилья кимоно я еще не видел. Под напором наседающей массы людей обработчик Шекспира, продолжая отвешивать поклоны, несколько раз ударил мне головой в живот. Наследница Покрышек, жаждавшая узреть своего идола, укрылась за моей спиной, непрерывно кудахтая, свистя и воркуя; будь я в юбках, она забралась бы под них.

Представляемый, представляющий, кимоно и Покрышкина внучка подтолкнули меня к ужасающему венку из чудовищных маргариток. Указывая на него, мэтр Фукуда обратился ко мне с патетической речью.

— Мэтр благодарит вас за цветы, — сказал мне то ли учитель, то ли журналист, указывая на дощечку с иероглифами под венком. — Тут стоит ваше имя — Жан-Пьер Шаброль.

Теперь до меня дошло, почему Король Покрышек долго потрясал у меня под носом букетом цветов со стола. Тайное следствие, которое я провел в последующие недели, подтвердило мою догадку: когда я садился в Париже в самолет, японские деятели получили от моего имени цветы. Это открытие улучшило мое мнение об организационных талантах мадам Мото и ее патрона-продюсера.

Я мог бы сказать, как Жюль Ренар: «Во-первых, я никогда не понимал Шекспира, во-вторых, я никогда не любил Шекспира, в-третьих, Шекспир никогда не доставлял мне удовольствия…»

Наступил первый антракт, а я еще так и не понял, какую же пьесу великого драматурга мне показывали. Сегодня я, пожалуй, могу утверждать, что это был «Сон в летнюю ночь»… Надо будет перечитать эту вещь — хочется узнать, писал ли Шекспир также фарсы. Вначале я думал, что актеры по традиции переигрывают, но к середине спектакля шуты, фавны и даже обе пары героев выдали такой бурлеск, что зрелище напомнило мне «Хельзапоппен».[8]

Во втором антракте я пошел в крытую галерею покурить. Барышни отказались меня сопровождать: вставать и садиться в европейское кресло — целая история… В коридоре я наткнулся на идола молодежи — он стоял одинокий и грустный. Вышло так, что мы заговорили по-английски. Не найдя ничего лучшего, я сделал мэтру Фукуда множество комплиментов по поводу замечательных декораций, которые… и попросил его передать поздравления художнику-декоратору. Он, нимало не смущаясь, ответил, что не преминет выполнить эту приятную миссию и что его труппа будет польщена. А на следующий день я случайно узнал, что декорации принадлежали английской труппе, приезжавшей с этим спектаклем несколько месяцев назад.

Разговор не клеился, хотя я чувствовал, что у нас есть что сказать друг другу. Напрасно я упрощал свой английский (и без того достаточно простой), старался изъясняться на каком-то ломаном англо-саксонском диалекте, мой собеседник лишь смутно догадывался, что же, собственно, я хочу сказать. С тех пор стоило мне встретиться с более или менее понимающим человеком, я допытывался у него, правда ли, что мэтр Фукуда — переводчик, обработчик Шекспира, да что я говорю! — человек, выведший Шекспира на японскую сцену. Все «специалисты» в один голос отвечали: «Да!» Наконец я узнал, что английский — второй обязательный язык во всех японских школах, и перестал удивляться: мне неоднократно излагали теорию, будто читать и говорить на иностранном языке — разные вещи.

Публика, присутствовавшая на премьере, поразила меня своей холодностью: она мало аплодировала, мало вызывала актеров. С последним занавесом труппа вышла на сцену. Переводчик-обработчик-режиссер, отвесив положенные поклоны, тихим голосом произнес речь. В одном месте публика засмеялась. Даже не представляю себе, о чем глаголил «идол молодежи».

В сутолоке театрального разъезда наступил удобный момент, когда я мог бы познакомить мэтра Фукуда с юной Покрышкой, явившейся из одной любви к нему, но та начала кружиться вокруг собственной оси, отдуваясь, свистя и отступая. Фукуда вроде бы этого и не заметил.

Мадемуазель Ринго извлекла из-за оби[9] записную книжечку и занесла в нее свидание, назначенное мне мэтром. Ему было суждено откладываться и отодвигаться несчетное количество раз: я покинул Японию, так больше и не повидав мэтра Фукуда.

При расставании элегантная барышня Покрышка спросила, когда я поселюсь в ее доме. Я попросил передать мою глубокую признательность ее королевскому дедушке. Я никогда больше не видел ни ее, ни прославленного деда.

7. Вечер у «Лотрека»

У татами свои преимущества: уронил часы, а они не разбились. В номере моей гостиницы, обставленном в японском стиле, я тщетно пытаюсь подвести итог недельному пребыванию в Токио. Результат плачевный: я не понимаю не только Японию, но и зачем приехал, а теперь усомнился даже в самих условиях морального контракта о моей поездке. Короче говоря, мадам Мото упорно отказывается разговаривать о кино, пока не будет готов мой костюм. Она настаивает, чтобы я ни словом не упоминал о сценарии: мне это тем легче, что я о нем и не думаю.

Изящные раздвижные перегородки, непрозрачная бумага, заменяющая стекла «витражей» в раздвижных дверях, низкий туалетный столик, стол на коротких ножках, комод (если позволительно так его назвать) — вся эта мебель, вынуждающая меня ползать на коленях, эта комната, рассчитанная на жизнь вровень с полом, на четвереньках, эта обстановка наготы, роскошной скудости меня угнетает. В четырех хрупких стенах я чувствую на себе взгляд недремлющего ока, обвиняющего меня в том, что я живу на иждивении мадам Мото, которая зарабатывает на жизнь живописью.

Только Будда успокаивает меня своей толстогубой улыбкой. Его округлые формы вырисовываются посередине токономы — алтаря в нише между телефоном и букетом из трех цветков, составленным по науке, которая, видимо, составляет предмет величайшей национальной гордости. Расплывшееся божество с грудями, которые тестом свисают к пупку, держит за оба конца полотенце и сладострастно вытирает огромный, круглый, как земной шар, живот, подчеркнутый подпоясанным под ним распахнутым кимоно. Его улыбающиеся губы жуира, которые открывают неровные и редкие зубы, шепчут мне: carpe diem.[10]

Моя совесть все еще отягощена воспоминанием о долларах, выложенных за билет Париж — Токио. А между тем я делаю все, что от меня требуется, даже то, что раньше всегда отвергал. Я даже поймал себя на том, что оказываю их божеству почести, в которых всегда отказывал нашему несчастному, страждущему Христу, нашему Распятому с худым животом.

Это было вчера. Мы, мадемуазель Рощица и я, гуляли по Асакусе («Один из самых крупных увеселительных центров Токио, знаменитый своими атомными девушками», — уточняет рекламный проспект «Сони»). На щитах с трехэтажный дом, вытянутых по фасадам стриптизных заведений «Сара Бернар» и «Одеон», голые женщины предлагали толпе свои прелести — не менее фантастических размеров, чем живот Будды.

Когда за очередным поворотом улицы мы натыкались на женские формы в солидном увеличении, мадемуазель Рощица тянула меня за руку, заставляя отвернуться. Так мы подошли к храму Каннон. Мадемуазель Ринго, всегда бросавшаяся платить за такси или персики, знаками попросила денег. Из монет на моей ладони она выбрала одну — самую мелкую — и дала мне понять, что и должен во всем подражать ей. Сжимая монетку большим и указательным пальцем, я вместе с мадемуазель Ринго взобрался на крыльцо храма и остановился в шести шагах от предмета, похожего на детский башмачок. Она выудила монетку из своей сумочки, проверила, держу ли я свою, и мы бросили их в башмачок. Девушка сложила ладони, стала в позу смирения, убедилась, что я последовал ее примеру, и воздела глаза к небу. Я вздрогнул: над нашей головой с угрожающим скрипом раскачивался на цепях тяжелый шар. Мадемуазель Ринго потерла ладони одна о другую, я — тоже. Спускаясь со священного крыльца, она подпрыгивала от радости.

По обе стороны от центральной аллеи находились фонтаны с маленькими бассейнами и большим чаном с горячим песком, над которым люди держали руки, чтобы их просушить — так по крайней мере решил я. Наведя справки (в проспекте транзисторов «Сони»), я выяснил, что поклонялся не Будде, а богине милосердия.

В Японии опасно быть человеком высокого роста: ладно бы еще двери, тут можно остеречься, но есть еще железная проволока, балки, торчащие из лесов… Своей бородой, грузностью, ростом — всем своим существом мне хотелось бы крикнуть испуганным прохожим, что я все-таки принадлежу к людскому роду.

* * *

Мадам Мото сказала:

— У вас свидание с журналистом, с крупным журналистом, очень крупным! С важным журналистом! Очень важным! И милым, очень милым!

Проведя с ним целый вечер, я так и не узнал, хорошо или плохо он понимал английский и французский. Очаровательный человек! При нем был экземпляр газеты, в которой он сотрудничал, скорее журнала, формата ученической тетради. После иллюстраций газета самое большое внимание уделяла бейсболу.

Это был один из моих лучших вечеров в Японии. Журналист пригласил нас во французский ресторанчик «Лотрек», где подавали эскалопы с помидорами, бриоши и пенистое пиво. Неприметный с виду, «главный редактор» (так его отрекомендовала мадам Мото) распределял свои улыбки, взгляды, вздохи, позы внимательного собеседника с таким природным умением молча слушать рассказчика, что лишь на следующий день утром, приняв душ, я вдруг задался вопросом, а понял ли он хоть слово из соленых анекдотов, зарисовок из жизни нашего рабочего предместья, рассказа об идейном разброде среди французской интеллигенции и влиянии на социальные отношения муниципальных домов с дешевыми квартирами для рабочих — короче, понял ли он хоть слово из всех тех откровений, в которые считает своим долгом пуститься француз, наконец-то встретивший иностранца — чернильную душу.

Правда, мадам Мото сияла и понукала меня говорить, что придется и как придется. Позади, улегшись брюхом на стойку бара, несколько унылых французов усерднейшим образом старались найти утешение в вине. Время от времени они умиленно, с тоской бывалых людей, внимающих россказням новичка, поглядывали, как я разглагольствую.

Посреди лирического полета я резко затормозил: мадам Мото и главный редактор, хихикая, вздыхая, давясь от смеха, что-то обсуждали… Наконец дама объяснила мне, что они предаются приятным воспоминаниям о военном времени: представляете, этот старый друг явился в их семью в самое тяжелое время и спросил без обиняков: «Чем вы угостите меня к чаю?» Мне дали понять, что это ужасно смешно и что старый друг может предоставить мне место на страницах своей газеты даже в ущерб бейсболу.

— С ним надо быть очень милым, очень, очень! Потому что он будет очень мил с нами, — сказала мадам Мото.

Я хотел тут же внушить ей, что не выклянчиваю никакой статьи. Я начал объясняться по абсолютно новой методе: произношу по слогам все слова, выбирая их из числа наипростейших и наиболее употребительных в нашем языке, причем глаголы я произношу в неопределенной форме, цифры показываю на пальцах, расставленных веером, и усиленно прибегаю к помощи мимики. Кроме того, впервые за все время я неукоснительно требую после каждых трех слов буквального перевода. Вначале у мадам Мото был такой вид, будто она хотела спросить, какая муха меня укусила, но очень скоро ее обычные «Ах да?», «О да!», «О да-да!» вернули ей безоблачное настроение. Что касается журналиста, то он просто трепетал от радости. Чтобы доказать, до какой степени наши чувства совпадают, он в свою очередь потребовал, чтобы мадам Мото дословно перевела мне загадку:

— Сколько, по-вашему, мне лет?

Эскалоп с помидором подкрепил мои слабеющие силы. Я как ни в чем не бывало повторил свой протест теми же словами, теми же инфинитивами, но в еще более медленном темпе. Насколько я понял из перевода, главный редактор попросил ответить, что он совершенно восхищен тем, что я закончил подобное произведение и достиг таких вершин в столь юном возрасте.

Я заказал шотландское виски, выпил его залпом, призвал на помощь Иисуса Христа и смело ринулся к стенам Иерихона. И тут я увидел, что мадам Мото охватило отчаяние. Оно бросило ее в дрожь. Она пробормотала, что я полностью могу доверять этому журналисту, что он в числе «наших» друзей, что он никогда, никогда нас «не подведет»…

С молниеносной быстротой я увидел себя втянутым в круг бурлящих интересов, дружеских «блатов», услуг за услуги, семейной поруки, нажима групп и кланов, которые заставят меня вертеться, как турбину, высекать искры и производить киловатты.

Мадам Мото переводила. Главный редактор, по-видимому, был так подавлен подозрением в предательстве, что я протянул ему руку. Потрясенный, он тоже заказал шотландское виски, целую бутылку, и предоставил ее в мое распоряжение. Вечер закончился самым волнующим из франко-японских братаний.

* * *

О том, чтобы воспользоваться бесплатным приютом у Короля Покрышек, по-прежнему не было и речи. Японский стиль моего отеля давил на меня все сильнее. Всякий раз, проходя мимо черного мрамора гостиничной вывески, я наклонял голову. Со всеми ораторскими предосторожностями, на которые я способен, пользуясь самыми ясными выражениями из моего лексикона, я попытался объяснить мадам Мото (если бы только она говорила по-английски!), что я вовсе не так уж стремлюсь жить в гостинице, что я достаточно вкусил японского стиля, чтобы испечь несколько сценариев, способных потрясти знанием местного колорита.

— Ах да? — сказала она. — О да! Да-да! Я это устрою!

Два часа спустя она возвратилась, велела мне укладывать чемоданы и переезжать в «Сиба парк отель» — роскошную гостиницу европейского образца. Взгляд на расценки поверг меня в уныние, но мне удалось мгновенно преодолеть его благодаря приступу наплевательского отношения.

Именно в таком блаженном состоянии духа я позволил, чтобы меня таскали по учреждениям в какие-то семьи, в приемные, чтобы меня представляли «друзьям», «нужным людям», «очень-очень милым» особам, водили к деятелям либо страшно богатым, либо страшно влиятельным, либо и то и другое вместе, которые «нам очень-очень помогут». Я не совсем понимал, какое положение они занимают, а еще меньше — какую роль должны сыграть в моем пребывании в Японии, но твердо знал, что ни один из них не имеет ни малейшего касательства к кинопромышленности и что немногие из них производят приятное впечатление (впрочем, это не имело никакого значения — ни с одним из них я во второй раз так и не увижусь).

Мадам Мото представляла меня в весьма пространных выражениях. Я всегда задавался вопросом, что же такое она рассказывает, но, судя по бросаемым на меня взглядам, ее слова производили сильное впечатление: «Ано нэ… сэнсэй… ано нэ… ано нэ… Бальзак… ано нэ… коно хито… ано нэ… Бальзак… табакко… сэнсэй ано нэ…»[11] Исковерканные собственные имена, фамилии приятелей или названия мест напоминали мне историю или анекдот, рассказанные мной мадам Мото в первые дни и теперь систематически всплывавшие на поверхность, всегда на одной и той же стадии нескончаемой процедуры представления, которую мадам Мото выполняла в любом месте и в любое время. Иногда она даже прерывала свою речь и шептала мне на ухо, что рассказанный ею сейчас (по-японски) анекдот очень хороший, «очень-очень хороший» и надо, чтобы, выступая по радио и телевидению, я сам не преминул его рассказать. Без всякого перехода она продолжала: «Ано нэ… сэнсэй… ано нэ» — и подавала мне знак сунуть в рот трубку, тут же вырывала ее у меня изо рта, чтобы продемонстрировать, и просила сигарет: похоже, что она с мельчайшими подробностями объясняла, как я вспарывал сигареты Короля Покрышек, чтобы набить трубку, а затем с гордостью рассказывала, как ей удалось всучить одну из своих картин вышеупомянутому «монарху», — готов поклясться, что она это рассказывала, — и раскрывала новую папку с набором своих творений. Тут публика, отвернувшись от меня, склонялась над импровизированной выставкой, ловко размещенной на предметах обстановки, а если никакой мебели не было — у основания перегородок.

Наконец однажды, проезжая на полном ходу перед небоскребом, мадам Мото объявила, что в этом здании находится контора «продюсера нашего фильма». Я воспользовался случаем, чтобы расспросить, в каком качестве она для него работает: является ли она его служащей, сотрудницей или партнершей.

Мадам Мото ответила мне весело и непринужденно, что они знакомы с детства, что вместе играли детьми. Поскольку мне удалось уловить какое-то имя, выведенное неоновой трубкой на фронтоне здания, я, вернувшись в свой новый роскошный отель, бросился к телефону и позвонил двум французам, имена которых отыскал перед отъездом из Парижа.

Оба они были очень заняты и могли встретиться со мной лишь через несколько дней, но немедленно информировали меня о пресловутом продюсере, имя которого хорошо знали: это один из трех самых крупных магнатов японской кинематографии, одновременно продюсер, прокатчик, владелец крупнейших студий и многоместных кинотеатров; он известен своим богатством, но еще больше — отсутствием щепетильности…

Уф! Я успокоился. Отбросив угрызения совести, я заказал в номер вкусную еду и оросил ее лучшим вином. Подняв перед зеркалом стакан за здоровье Кино, я воскликнул: «Продюсер платит!»

Трижды в день, перед каждой трапезой, и перед тем, как скользнуть под тонкие простыни шикарной гостиницы, это лекарство в течение нескольких недель помогало мне сохранять душевное равновесие: «Продюсер платит!»

* * *

Когда я листаю записную книжку, записи этих давних дней неприятно удивляют меня своей бессвязностью: гостиница, такси, улицы, закусочные… Впечатления еще более поверхностные, чем у добросовестного туриста; как ни фальшивы картины жизни, подготовленные специально для него, они все же представляют собой реальность трафаретов, пусть спорную.

И все-таки в этих записках впервые появился привкус ощущавшейся мной горечи. Вот почему мне хочется воспроизвести их в том виде, в каком они были сделаны, чтобы и читатель смог почувствовать то же. Вот эти записи:

«У меня появилось страшное сомнение: а что если мадам Мото говорит по-японски так же плохо, как по-французски? Что если за время пребывания в Париже, недостаточно длительное для освоения иностранного языка, она успела забыть родной? О нет, это было бы ужасно!

И все же я не решаюсь думать о судьбе „хороших историй“, которые я доверил ее передаче… Тем более что пока содержащийся в рассказе намек доходит из моих уст до ее ушей, он становится куда более многозначительным, чем это требуется.

Прическа мадемуазель Рощицы свидетельствует о том, что она не зря приступила к ее сооружению на рассвете и призвала на помощь соседей. Эта совершенная конструкция состоит в основном из проволочек (того диаметра, какой используется для сращивания удочек), скрепляющих прядь за прядью, так что они возвышаются от затылка до верхушки башенкой, отклоняющейся всего на несколько миллиметров.

Кто сказал, что мадам Мото не прибегает к незнакомой мне форме юмора? Например, когда говорит, имея в виду фарфоровую внучку Короля Покрышек:

— Ей вполне можно было бы поручить большую роль в фильме. Это было бы хорошо. Правда, она мила?

Ну и комик! Для доказательства того, что я должен быть „очень-очень мил“ с таким-то родственником или таким-то знакомым, она неизменно выдвигает один и тот же веский аргумент:

— Он всегда давал мне много денег, когда бы я ни попросила…

Нередко она рассказывает мне, при каких обстоятельствах пользовалась этими щедротами, потом повторяет все по-японски, и меценат, извиваясь от удовольствия, снова делает широкий жест, чтобы обласкать мою Даму…

Мне показалось, что главный редактор немного смутился, когда я заговорил о последних письмах камикадзе, произведших сенсацию во Франции.

Мадам Мото настаивает, чтобы я никому не рассказывал сюжет своего фильма. „В Японии воруют идеи“, — повторяет она. Она настаивает на том, чтобы я держал все в тайне, пока она не представит меня людям, достойным, по ее словам, полного доверия. Мне кажется, что дело вовсе не в пресловутой „краже идей“.[12]

Возможно, я ошибаюсь, но мне показалось, что черные куртки,[13] как на зло часто попадающиеся на моем пути, проявляют некоторую враждебность, но их совершенно обезоруживает моя сладчайшая улыбка.

Дорога Токио — Иокогама своего рода дорога в ад, соединяющая заводы, доки, молы и фабрики, перегруженная грузовиками и легковыми машинами, которые со скоростью не меньше восьмидесяти километров в час непрерывным потоком несутся в обе стороны, бампер к бамперу, крыло к крылу. Здесь еще больше бугров, выбоин, рельсов, чем где бы то ни было. Порывы ветра катят пустые мусорные ящики под колеса этих сумасшедших орд.

„Как хорошо, сегодня не такое большое движение, ах, как хорошо!“ — совершенно искренне твердила мадам Мото: в окно она не смотрела, а поскольку все светофоры на нашем пути были открыты…

Надо было бы записать все ее выражения: „Возможно, конечно, кто знает, я думаю, мне кажется…“

Во время даже самых коротких остановок таксисты хватают остро отточенный карандаш, воткнутый в специальную присоску на распределительном щите, и начинают вести нескончаемые подсчеты в записной книжке. Ночью они сжигают спичку за спичкой, продолжая умножать и делить…

По-видимому, японцы менее нас чувствительны к запахам, например к запаху пота, усиливающемуся под столами с подогревом.

Мадам Мото, вовсе и не скрывая, что она ищет связи, обходные пути, твердит важным людям, как они нужны, как она на них рассчитывает…

Я мечтаю об интеллигентном японце, который говорил бы хорошо по-французски, я мечтаю о нем все больше и больше, эта мечта не дает мне спать по ночам.

Ано нэ… Ано нэ… Что же это в конце концов значит?

Тетя и племянница извивались от смущения — это совсем невежливо, это значит: „Эй, послушайте!“ — но не надо так говорить, ни в коем случае… Впрочем, поразмыслив, они решили, что я могу и даже должен употреблять это выражение, в моих устах оно звучит очень милой шуткой.

Стоит мадам Мото посмотреть на мою бороду — и она заводит разговор о фотографах, киношниках, телевизионщиках…

Говорить о деньгах, по-видимому, не считается здесь зазорным, как у нас: мало того, что мадам Мото выбалтывает, как имярек помог ей деньгами, она рассказывает во всех подробностях, сколько надеется получить от него за свою очередную картину, и переводит ему это на японский; имярек доволен.

Мне кажется, что мадам Мото не прочь выдать свою племянницу за француза… Она опекает ее и подталкивает. Мадемуазель Ринго выполняет при ней обязанности секретаря, и, на мой взгляд, вполне успешно. Ее расторопности можно позавидовать. Стоит нам умолкнуть хоть на минуту, как она бросается к одному из красных телефончиков. Очень бойкая и самоуверенная девица. Надо было видеть, как она атаковала „важных особ“ у входа на шекспировский спектакль, как отыскивала венок с моим именем, как собирала вокруг себя знакомых и, объясняя им мой галантный жест, устраивала мне очную ставку с посланными якобы мной цветами.

Домашние хозяйки носят белые блузки навыпуск, зашнурованные сзади, очень часто — брюки и гэта — деревянные туфли-скамеечки на двух ремешках, пропущенных между большим и указательным пальцами. Вчера я убедился, что в этой примитивной обуви очень удобно шлепать по грязи.

Легкость (малый вес) — вот слово, которое постоянно приходит мне на ум при виде окон, строительных материалов, циновок, подносов, багетов, всего этого царства ивовых прутьев и бамбука. Изящная, тонкая легкость — вторая отличительная черта японцев (первая — та, что они живут на коленях и всегда разуты)».

* * *

Со второй недели пребывания в Японии характер моих записей изменяется: они становятся все менее описательными и уже не дают материала для документального фильма. Потеряв надежду что-нибудь в них понять, я отрекся от самонадеянного намерения объяснить Японию. В дальнейшем я записывал подробности как напоминания об определенных проблемах, скорее даже тайнах, не раскрывающие их сути, а скорее воскрешающие их в памяти.

Эти записи порой ассоциируются у меня с черновиком речи защитника: алиби, смягчающие вину обстоятельства, свидетельские показания… Вот что я видел, слышал, пережил… Как мог бы я думать иначе?

Я вел записи из-за того, что мне нечего было делать, иногда, чтобы отвлечься, или из-за инстинкта самосохранения. Я делал их во время «окон» в фойе, в приемных, пока мадам Мото, ее племянница или мои случайные гиды бесконечно разглагольствовали по-японски. Следовательно, в них конгломерат того, что меня окружало и что происходило, пока я писал. Кроме того, если окончание антракта или чей-то приход заставляли меня закрыть блокнот и спрятать ручку, я потом записывал все, что казалось мне значительным.

Теперь мне уже не нужно обращаться к своей памяти, а достаточно лишь следовать своим записям, дополняя их, чтобы придать им определенный аромат или окраску.

Я даже сохраняю порядок записей в блокноте: это помогает мне в них разобраться.

Крупно слева — дата и время.

Курсивом — место действия.

В скобках — что происходит, пока я делаю записи, что меня от них отрывает.

В кавычках — что я узнал, как говорится, из вторых уст; что мне сказали, что я прочел, что я цитирую, но без ручательства за достоверность.

Наконец, значок § я ставлю перед абзацем, добавленным уже сейчас, в особенности если эти добавления подсказаны моей нынешней точкой зрения, спустя много времени, когда я нахожусь в тысячах километров от Японии и бесстрастно пишу эти строки.

Загрузка...