III. БЕЛАЯ И РОЗОВЫЙ



1. Брассенс у гейш

Суббота, 13 апреля, 3 часа дня

В поезде

Вот уже добрый час, как мы выехали из Токио, куда — сам не знаю.

Никто этому не поверит, когда я возвращусь, если только я когда-нибудь возвращусь. Я и сам не верю. Я все время колеблюсь между безразличием и отчаянием. Разумеется, мадам Мото, не жалея сил, объясняла мне, куда и зачем мы едем… Я ничего не понял (между прочим, пребывание в Японии нисколько не развивает мои умственные способности), но спросил, как называется деревня, куда мы направляемся. Она не знала. Тогда я поинтересовался, как называется ближайший от этой деревни город… Она не знала. Впрочем, я мог бы об этом и сам догадаться: на вокзале в Токио она расспрашивала всех попадавшихся на ее пути железнодорожников и бесчисленное множество пассажиров, которые тоже не знали и из вежливости даже расспрашивали других… Мы трижды садились не в тот поезд, но это, по-видимому, явление обычное, так как большинство пассажиров тоже ошибались. Наконец мы уселись в вагон первого класса, хотя билеты имели во второй. Мы уплатили разницу в стоимости билетов первому контролеру, штраф за то, что сели не на свои места, — второму, если только я правильно понял, потому что мадам Мото стыдливо обходила эти конфузы молчанием, принимая на себя вину, и она ложилась тяжким бременем на ее плечи и сильно утомляла, хотя надо быть и без того сильно утомленным, чтобы совершать такие ошибки.

Невероятно! Впрочем, говорили же мне перед отъездом, что Япония будет меня постоянно удивлять!

Стоит мне подумать об этой истории с фильмом, как мне, в сущности, становится уже совсем безразлично, куда я сегодня еду. Я к нему не ближе, чем до отъезда в Японию, моя уверенность в своих силах не стала больше. Увеличились лишь мои сомнения. Я часами ломаю себе голову, гадая, что может скрываться за этой злой шуткой, и при этом сочиняю сценарии… фильмов ужаса. Меня все больше интересует, в каком положении находятся в современной Японии нищие, бродяги, особенно глухонемые.

(Рассевшись и разместив вещи, пассажиры сбросили обувь. Перед каждым креслом стоит скамеечка для ног, напоминающая наши скамеечки для молитв. Затем пассажиры ослабили узел галстука, расстегнули рубашки и пояс. В жару мужчины, наверное, остаются в одних кальсонах. Парами проходят девушки с лотками — они продают прохладительные напитки, фрукты, мороженое, корзинки с полным рационом еды. В вагоне происходит настоящий пикник — выражение «закусывать», право, было бы неточным!)

(Писать мне удается лишь на остановках. С тех пор как мы миновали пригород, поезд не пропускает ни одной станции и не спешит ехать дальше. Типично японская скорость — скорость дорожного катка. Трогаясь с места, машинисты усердствуют еще больше, чем таксисты, — у них для этого больше сил и возможностей. Я видел, как любители поесть при отправлении поезда попадали мимо рта…)

(Я даже не могу прочесть названия станции. Остановка такая же затяжная, как и предыдущая: примерно сорок километров тянется однопутка, и машинисту приходится дожидаться встречного состава…)

Вчера к нам подошел очень самодовольный толстый японец и спросил, не кубинец ли я. По-видимому, его смутила моя борода. Он вел за руку болезненного вида девушку с длинными косами, которую представил как самого юного пилота Японии. Судя по визитной карточке, он советник фирмы «Сони». Он поинтересовался, пилотируют ли француженки самолеты. Я ответил, что они только этим и занимаются, и стал, к своему удивлению нахваливать Жаклин Ориоль. Да здравствуют женщины-пилоты! Да, тяжело быть французом в Японии!

За всю свою жизнь не писал я столько почтовых открыток, таких длинных нежных писем. Это Япония толкает меня обратно к своим? Или тысячи километров делают моих близких столь близкими мне?

(Мадам Мото уснула в крайне неудобной позе. Можно подумать, что она приняла ее ради умерщвления плоти, чтобы наказать себя у меня на глазах. Ее болезненный сон с кошмарами, касающимися продажи картин, кинематографических смет, счетов за гостиницу и поездок по железной дороге, давит меня и гнетет. У меня такое чувство, словно я сижу перед трупом своей жертвы. Муки совести одолевают меня все чаще и чаще; прошлой ночью они меня разбудили; напрасно я твержу себе, что идея, что вся эта затея не моя, что я действовал на полном доверии, не потребовал ни гроша аванса… Жаль, что мадам Мото уснула на остановке: рывок поезда ее разбудит…)

(…Я опасался не того, чего следовало: ее бесцеремонно растолкал третий контролер и потребовал уплаты очередного штрафа… За что? Такса однопутки? Прогулочный тариф, благо скорость «экспресса» не превышает тридцати пяти километров в час? Каждый раз она предпринимает настоящую спелеологическую экспедицию в глубь своей сумки: начинает одной рукой, продолжает двумя и неизменно кончает тем, что засовывает внутрь и голову; лучше бы она провела туда электрическое освещение, как в холодильниках. Контролер ушел довольный. Она засыпает снова, но ненадолго: мы опять трогаемся в путь…)

(…На этой станции остановка, видимо, затянется: пассажиры дальнего следования выходят из вагонов размять ноги, уборщицы подметают у нас между ногами и выуживают из-под кресел банки, коробки, палочки, корки; они тоже не спешат. А между тем это малюсенькая станция на склоне гор, очень похожих на Севенны, — «они берут у нас все!» — и никакого населенного пункта вблизи нет… Я не спрашиваю, почему поезд остановился тут. Боже упаси! И потом, у кого спросишь? Лучше я, как всегда, воспользуюсь проволочкой и опишу пресловутый «вечер с гейшами»…)


Гейши

Итак, меня пригласил брат мадам Мото, с которым я незнаком, а она в ссоре, так как, вместо того чтобы помогать сестре, он отдает все деньги новой жене — гейше. Такой вывод подсказывает мне всякий раз мадам Мото при малейшем намеке на неблагодарного брата, у которого я наконец увижу гейш. Это и есть Япония!

Мы явились с большим опозданием: мадам Мото и Ринго заехали за мной на такси. Судя по тому, сколько времени ушло у нас на розыски небольшого квартала с хорошенькими домиками, я знал еще далеко не все об особенностях транспорта в Токио. А когда мне стало известно, что в доме, примыкавшем к домику гейш, родилась и воспитывалась Ринго и жил ее отец, я понял, что еще не утратил способности удивляться.

Две респектабельные женщины, этакие сестры Анны, ждали нас в прихожей около гэнкана — священного места, где оставляют обувь. Едва я успел разуться, как мадемуазель Ринго в чулках уже подала мне с верхней ступеньки лестницы знак поторопиться. Подлесок была здесь свой человек. Мадам Мото подталкивала меня сзади, объясняя, что надо торопиться, поскольку дам-гейш ожидали после нас в другой комнате. Я проявил массу доброй воли и, когда передо мной открыли дверь, так поспешно заскользил по натертому коридору, что едва не высадил поперечины перегородки с такой же легкостью, с какой дрессированный тигр прорывает обтянутое бумагой серсо.

Кроме меня, тут был только один мужчина, журналист, не Фруадево, а первый мой знакомый — главный редактор. Я удивился, что он тут делает (и продолжаю удивляться до сих пор). Во время ужина я подумал было, что он муж одной из присутствующих дам. Эту версию впоследствии категорически отвергла мадам Мото, но пока я так думал, я наверняка нагромождал одну бестактность на другую, даже того не подозревая.

Гейш было пять — мадам Мото обратила мое внимание на то, что ее мерзкий братец не поскупился, — и все, как одна, в кимоно! Троим из них было по меньшей мере лет пятьдесят, но они были еще резвые и, судя по тому, как легко падали на колени, ревматизмом не страдали.

Та, что постарше, этакая бабуся, не имела случая проявить свои таланты: в течение вечера я не раз удивлялся, почему она не принимается за вязание.

Вторая по старшинству, высокая, сухопарая, имела вид сурового, но справедливого профессора-холостяка.

Третья сбрасывала свои полвека со счетов, должно быть, когда-то она была очень красива. Ее бесстрастное лицо в рамке прически Жюльетт Греко-45 говорило об уме.

Остальные гейши были несколько моложе.

Я едва решаюсь написать эти слова, но одну из них звали мадемуазель Хризантем. Возможно, потому она и была одета, как настоящая гейша; на лице толстый слой гипса, на голове высокий парик из конского волоса, смазанного маслом камелии, на проволочном каркасе, укрепленный вощеной нитью. Только ее кимоно по красоте приближалось к тем, какие встречаются в Париже.

Про пятую гейшу я ничего не могу сказать: она была приставлена ко мне, так что практически я ее не видел. Весь вечер она простояла у меня за правым плечом, чтобы наполнять мой стакан; к этому очень быстро привыкаешь, но ей не часто приходилось вмешиваться.

Стол был длинный и широкий, за ним мог бы заседать муниципальный совет, но высота ножек не превышала десяти сантиметров. Подушки, как и положено, располагались в виде подковы, и меня усадили на почетном месте — перед токонома, священным альковом, но я не был тронут оказанной мне честью, так как узнал о ней, когда уже уходил. Справа от меня сидела мадам Мото, слева — мадемуазель Ринго, впереди — Жюльетт Греко, справа от нее — главный редактор, слева — мадемуазель Хризантем, а затем — бабуся. В закруглении подковы восседала Профессор.

Дамы сразу же стали относиться ко мне как к джентльмену редкой воспитанности, поскольку вежливость велит хозяевам подавать самые дорогие и утонченные блюда, а гостям — не притрагиваться к ним в доказательство того, что они явились наслаждаться приятным обществом, а не набивать брюхо. Я не дотронулся ни до ладьеобразных блюдечек, пестрое содержимое которых так же ласкало глаз, как мухоморы в желе молочного цвета, ни до желтков неснесенных яиц, ни до риса с побегами тростника, ни даже до бульона из водорослей, хотя тот мне подмигивал. В самом деле, в нем плавал великолепный глаз рыбы таи — разновидности до-рады, которая славится именно своим большущим глазом.

Мадам Мото, ее племянница Рощица, главный редактор и гейши вели оживленный и, должно быть, умный разговор и время от времени из последних сил корчились от смеха.

В первый час они мне не мешали. Я старался разгадать маленькую загадку: какая из гейш сосала все соки из проклятого брата? Обе молодые — мадемуазель Хризантем и рабыня за моей спиной — исключались, так как не отвечали единственной известной мне примете: я знал, что пожирательница бриллиантов — крупнейший в Японии виртуоз по игре на барабане, а в этой стране, пока тебе не перевалит далеко за пятьдесят, ты ничто, даже не виртуоз.

Пошел второй час, а я так и не нашел разгадки и решил заняться другим. Я попросил мадам Мото отодвинуться, что она сделала, не прерывая своих речей. Я вытащил из-под себя подушку и положил между нами — так образовалось дополнительное место, потребовавшееся мне для нового сотрапезника.

Я вообразил, что вот явился Брассенс, вижу его только я, и это избавляет меня от необходимости представлять его присутствующим. Я встречаю его у дверей, пожимаю руку, приглашаю сесть на подушку между мной и мадам Мото. Кратко объясняю, где он находится и что делает, отвечаю на его вопросы, остроумно оспариваю замечания…

Это было как нельзя легче.

В самом деле, добрый час расстояние между мной (в Токио) и Жоржем (в Париже) было меньше, чем бывает обычно между трубками. Я отважился бы даже сказать, что никогда еще Жорж не проявлял в разговоре такое добросердечие. Мы разговаривали на нашем особом языке — смеси жаргона, просторечья, крепких словечек и безобидных ругательств. От вечера с гейшами мы перешли на Токио, потом — на Японию, потом — на весь Дальний Восток. Последняя тема привела нас в боевую готовность, и мы, как всегда, смогли насладиться нашей беседой. Мы с новым удовольствием вспомнили старые распри, без труда вернулись к уже немодным спорам о Германии, умудрились столкнуть Бодлера с Дидро, Платона с Вольтером и, уж конечно, Лафарга с Беартом, ни разу не выйдя за рамки красноречия в картезианском духе и не впадая в раж, поскольку разговор не переставал вертеться вокруг одного и того же, как и все наши разговоры, которые всегда вертятся вокруг одного центра притяжения — умилительной людской глупости.

— Мне надо вернуться домой пораньше, что-то Марселю нездоровится, — вставая, сказал Жорж.

Я проводил его до дверей, попрощался и, поджав ноги, сел на прежнее место.

Я чувствовал себя другим человеком.

Гейши, мадам Мото, Рощица и главный редактор взирали на меня со страхом. Они сидели, не шевелясь, уставившись в одну точку, и хранили молчание… Молчание, казавшееся влажным.

Послышался приказ — не знаю, кто его отдал, — как я потом понял, на японском языке. Представление началось.

Одну деревянную перегородку раздвинули, чтобы приоткрыть альков. Профессор опустилась на левое колено и с темпераментом корсиканского гитариста принялась в такт царапать свой сямисен. Она извлекала из инструмента скрипучие, стонущие звуки, составлявшие одну из тех варварских протяжных, монотонных мелодий, которые пираты разнесли по всем морям и островам земного шара.

Мадемуазель Хризантем и рабыня за моей спиной исполнили известный танец каппоре, изображающий лодку, груженную мандаринами: три шага назад, три шага вперед, три хлопка в ладоши, восклицание «Кап-поре!»— и опять все сначала, пока сямисен не умолк.

Возможно, исполнялся вовсе не каппоре, но на мой вопрос никто из присутствующих и даже сами исполнители не могли дать точный ответ.

После представления мы все же немного поговорили — не могли же мы сразу разойтись!

Жюльетт Греко-45 доказала, что ее тонкое лицо не обманывало: она велела заменить мое сакэ на виски, подождала, пока я промочу горло, и заговорила о Жюльене Сореле, Фабрицио дель Донго, Люсьене Левене и Стендале-сан…

Этого было достаточно, чтобы толкнуть меня на сочинение куплета. Я указал пальцем на гейшу в красивом кимоно и пропел:

Сказать «люблю» и снова жить,

И снова выбиться из сил —

По хризантеме ворожить,

По лепесткам жемчужины могил.

Мы говорили об этом цветке праздника всех святых, символизирующем у японцев радость, счастье и жизнь.

— Главное, не смотрите на меня, мадемуазель Хризантем! Я читаю смерть, я читаю свою смерть в ваших глазах! Мне страшно…

Моя шутка прошла незамеченной. Теперь я думаю, что, пожалуй, так оно и лучше.

Тем не менее я сделал вторую попытку пошутить и, вспомнив предупреждения Темпи о том, что у японцев отсутствует чувство юмора («Предупреди, что надо смеяться»), принял меры предосторожности:

— Послушайте, я расскажу вам забавную историю. Я думаю, вам будет смешно.

Они уселись поудобнее (если можно сесть поудобнее на коленях) и насторожились. Прежде чем начать, я решил для храбрости выпить и, протянув стакан, попросил:

— Налейте-ка мне, пожалуйста, еще виски.

Они хором рассмеялись и несколько минут хохотали до упаду.

Когда они успокоились, я, набравшись храбрости, наконец рассказал свою забавную историю. Они слушали меня внимательно, невозмутимо, со своей обычной улыбкой, понимающей и чуть грустной.

Вечер с гейшами закончился разговором о смерти… И подумать только, некоторые полагают, будто это веселые вечеринки! Присутствующие дамы выразили желание умереть как можно скорее.

— Право, я очень устала жить, слишком много горя я видела на своем веку, — заявила Греко, знавшая Стендаля.

— Все женщины таковы! — презрительно сказал мне японец..

(На гейш мне хватило двух станций. Следующая станция — наша. «Приехали!» — повторяет мадам Мото, засунув нос в сумку в поисках билетов… Приехали! Но куда?)

2. На ступеньках дворца

22 часа

У мистера Коята Кояма, в деревне X., возле города X., перед тем как уснуть

Всю ночь слышалось приятное журчание воды. Вдоль улочек бегут ручьи, пересекающие дворы маленьких ферм; крошечные ручейки покрывают долину сетью потоков, то медленных, то быстрых. Шум струящейся воды в доме объясняется тем, что мистер Кояма принимает ванну.

Ночной ветерок привычно шумит в ветках садика, скрипит ствол. Две совы перекликаются с одного края долины на другой. Я глотаю запахи земли и деревянных досок, с наслаждением потягиваюсь.

На вокзале X. мы взяли такси и проехали через город, красочный и оживленный, как один из кварталов Токио. После нескольких километров разбитого шоссе мы выехали на проселок, заканчивающийся на маленькой площади деревни X.

Фермы представляют собой домишки с соломенными крышами. Мистер Кояма, крепкий, стройный старик, — столяр. Он мэр деревни (если я правильно понял). Кажется, он дядя мадам Мото и ее благодетель.

— Он очень, очень милый, он дает мне много денег всегда, когда мне надо, он дает много денег, правда, он милый?

Такая щедрость кажется невероятной, настолько бедно выглядит дом, хотя по сравнению с соседними домами он производит впечатление процветающего.

Мистер Кояма работает со своим старшим сыном и тремя деревенскими парнями. Стружки, опилки распространяют аромат, который не требует объяснений. Японские столяры не толкают рубанок от себя, а тянут к себе, всякий раз осматривая предмет и поглаживая его поверхность. Они работают с явным удовольствием, испытывая физическое наслаждение от самого процесса труда и гордясь тем, что в этой стране, где все из дерева, они самые нужные люди. В их изделиях нет ни гвоздей, ни винтов, ни шарниров, словно тут избегают соединять железо с деревом. Дерево скрепляет дерево штырями, дерево раздвигает дерево клиньями.

Мои руки непроизвольно подхватывают снизу раму, пальцы гладят отполированные наждаком прожилки, очерчивают контуры извилин, выявившихся при полировке. Здесь больше двадцати различных инструментов, разложенных по исстари заведенному порядку. Стамески, рубанки, пазовки, долота, рашпили, тесла, фальцы, скребки, зубила, цикли, продольные и поперечные пилы, инструмент для полировки, струпцины, лекала незнакомых мне форм. Горшки с краской, банки с лаком не перебивают запахов натуральной древесины. Я бы охотно пробыл тут недели, прошел целую школу, никогда не покидал бы этого главного храма Японии, светлого и чистого.

Кошка мяукает, собака тявкает, где-то поблизости кудахчут куры, курлычет индюк. Жители деревни волочат свои гэта по утрамбованной земле улочек вдоль малюсенького ручья, постукивают обувью-скамеечками по плоским камням, выложенным на таком же расстоянии один от другого, как камни в броде, с блаженной беззаботностью пересекают дворики. Будущее им не страшно: все зависит от древесины, а по склонам долины растут прекрасные деревья.

Мистер Кояма ведет меня к алтарю предков — своего рода буфету в темном уголке между кухней и столовой. Он показывает портрет отца и матери, своеобразного Будду из дерева, выносит его к свету и, прежде чем протянуть мне, чтобы я насладился произведением искусства, сдувает насевшую пыль.

Мистер Кояма представляет мне девятнадцатилетнюю дочь. Она приветствует меня, стоя на коленях и несколько раз кланяясь так, что ударяется лбом между ладонями, положенными на татами. Одета она, как одеваются на Западе студентки. Она исчезает — больше я ее не увижу. Я забыл имя старшего сына, но оно означает: Все для родителей. Мистер Кояма представляет мне своих жену и младших сыновей — трех и шести лет.

В глубине столовой висит лента с надписью огромными иероглифами. Я спросил мадам Мото, что она означает. «Я узнаю…» Она читает, перечитывает, спрашивает сноху хозяина, та в свою очередь читает и перечитывает надпись, словно видит ее впервые. Обе идут на кухню, и вскоре оттуда доносится спор, в котором принимает участие несколько незнакомых голосов. Наконец мадам Мото возвращается. С плохо скрываемым смущением она объясняет смысл надписи:

— «То, что надо строить себе жизнь, хорошо! Просто хорошо!» Вот!

Мы усаживаемся с поджатыми ногами вокруг стола в гостиной. Мистер Кояма плюет в старую медную чернильницу в виде трубки. В ней находится кисточка, которой он размазывает слюну по кусочку китайской туши, потом протягивает кисточку мне, чтобы я расписался. Я вывожу свое имя арабесками в форме бороды. Хозяин дома долго восторгается красотой штриха, похоже, вполне искренне. Он мне симпатичен, и я сержусь на себя за то, что опять думаю об оплаченных комплиментах стюардесс.

С нами за стол садится только старший сын. Я понял, что он мечтает о французской трубке, и дарю ему одну из своих. Он набивает ее и, чтобы доставить мне удовольствие, делает несколько глубоких затяжек. Я восхищаюсь его выносливостью, так как хорошо знаю эту трубку: если затягиваться слишком быстро и глубоко, начинает саднить глотку, как от больших глотков купороса. Я тихо говорю об этом мадам Мото.

— Сейчас узнаю… — отвечает она.

Возникает спор, мужчины бросаются на кухню, оттуда выскакивают женщины и врассыпную бегут по деревне.

— Сейчас… Несколько минут! — говорит мадам Мото, жестами призывая к терпению. И в самом деле, очень скоро передо мной ставят несколько бутылок пива.

В мою честь приготовлено настоящее пиршество, но мой желудок болезненно сжимается от одного вида салата из водорослей и жареных каракатиц, фаршированных крошечными яичками неизвестного происхождения, под сине-зеленым запекшимся соусом. Хозяева не считают отсутствие аппетита признаком хорошего тона, оно повергает их в отчаяние. Снова возникает спор, полный драматизма, но, кажется, все улаживается телефонным звонком. Я боюсь, уж не заказали ли они еду в европейском ресторане. Вскоре выясняется, что они вызвали такси, желая вознаградить меня прогулкой.

Итак, после «ужина» мы вернулись на площадь и ждем такси. Оно доставило мадам Мото, мистера Кояма и меня в город. Мы провели вечер в крошечном доступном ресторане-баре, который содержала вторая жена мистера Кояма.

Дядя мадам Мото представил мне «других своих детей» — молодого человека и двух девиц. Мы приятной компанией уселись с поджатыми ногами вокруг столика, на котором тотчас же возникло знаменитое пиво. Мне ужасно хотелось есть, и я в огромных количествах заглатывал жареную чечевицу и соленый арахис и запивал пивом.

— Семеро детей с тремя женами… — с гордостью показала мне на пальцах мадам Мото. Что за муки не иметь возможности общаться с этим милым молодым человеком, с этими двумя девушками, пугливыми и стеснительными, но тонкими и понятливыми. Мы напевали всем знакомые песенки Шарля Трене, Франсиса Лемарка, Маргерит Монно. В завершение банкета отец семейства спел что-то свое… А я спел «На ступеньках дворца». Дети попросили мадам Мото перевести. Она «перевела» одной короткой фразой, которая их не удовлетворила. Тогда я начал излагать содержание при помощи рисунков: вот дворец, на ступеньках сидит девушка, ее обувает маленький сапожник… Мадам Мото долго рассказывала содержание каждого рисунка, и у меня впервые было впечатление, что она делает настоящий перевод. В юных взглядах ее слушателей я читал понимание. Они хотели бы выучить мелодию.

На фоне японской речи самая простая, самая банальная французская фраза кажется мелодией. Все зачарованно настораживают слух. Отец и дети просят меня говорить, сказать что угодно. Я декламирую, стараясь изо всех сил:

Все на свете: сверкающая весна, и осенняя рыжина,

Ветер в лесах, и скорбные тени ушедших друзей,

Отлив, танцующий на песке, и танец девичьих волос на ветру,

Трепет руки в руке, и солнце рядом с вином на столе,

Листвы, и кожи, и детской ладони шелк,

Гуляки, и кухонный чад, и бифштекс, на фаянс проливающий сок,

И беседы живая игра у лесного костра,

И тополя, от реки до самых небес тополя, —

Это все полнота бытия,

Это наши с тобой чудеса, это в нас чудеса, потому что и ты и я

На одной земле. Это наша земля.[19]

Не раскрывая ртов, они вторят музыке французского языка.

Они не просят перевести. Они поняли. У этого вечера есть душа, силой тайного волшебства делающая жизнь выносимой, несмотря ни на что.

Дети дают мне понять через отца и мадам Мото, что у меня красивый рот. Они его хорошо рассмотрели. Я улыбаюсь своему французскому языку, Франции, Галлии, друиды и боги которой изображались с длиннющими языками…

Мы вернулись домой в одиннадцать часов вечера. Старший сын и его жена несли уснувших детей на руках. Комната, в которой мы «ели», превратилась в мою спальню; стол отодвинули к стене, посередине разложили двойной матрац…

(Пока я пишу, мистер Кояма, приняв ванну, проходит к себе через мою комнату. Ступая босыми ногами по податливым татами, уютно завернутый в жестковатое домашнее кимоно, с лицом, размякшим, расправившимся от кипятка, со стянутыми порами, он проходит, как символ хорошего самочувствия, довольства, удовлетворения, простого личного счастья.)


Воскресенье, 14 апреля, 13 часов

В небольшом пивном баре (города Уэда? Восемьдесят тысяч жителей? В двухстах? километрах от Токио…)

(Я делаю эти записи, пока нет мадам Мото. Сделав заказ, она ушла. Между нами разлад…)

Мне все труднее скрывать недовольство «интерпретациями» — это слово очаровательно двусмысленно[20] — моей дамы-менаджера. Я никак не могу к ней привыкнуть. Не далее как вчера она меня неприятно поразила. Я спросил, как сказать по-японски «нет».

— Сейчас узнаю…

Добрых четверть часа она обсуждала этот вопрос с присутствовавшими японцами, призвала на помощь других, за которыми сходили… Ответа я так и не добился.

Руссо, которому я рассказал этот анекдотический случай, не выразил ни малейшего удивления.

— Существует множество способов сказать «нет» в зависимости от обстоятельств, собеседников, темы, — объяснил он. — Они вместе думали, как лучше тебе ответить, что больше всего подходит в этот момент, на этом месте…

А между тем «нет» (звучит как «да» на корсиканском диалекте) стоит в моем разговорнике для туристов вторым словом — сразу после «да».

Лингвистическая несостоятельность мадам Мото вызвала бы у меня лишь улыбку, если бы от этих хорошеньких губок не зависела вся моя жизнь.

Дни и недели текут, и теперь уже для меня совершенно ясно: мадам Мото плохо понимает, что я ей говорю, а то, что она с грехом пополам поняла, не знает, как перевести на японский. Две бессмыслицы — увы! — не всегда нейтрализуют одна другую.

Вчера вечером, прервав ее бредовые разглагольствования, я спросил, сколько лет она прожила во Франции.

— Двенадцать, — ответила она, наивно удивляясь, почему это я вдруг задал такой вопрос.

Усевшись в пивном холле, я по меньшей мере в пятый раз завел один и тот же разговор: чтобы продюсер раскошелился, надо соблазнить его сценарием, следовательно, прежде всего нужен хороший переводчик.

Она снова заговорила о славном Мату, который ей ни в чем не откажет. Я заверил мадам Мото, что Мату подойдет, но будет ли он свободен во время решающих встреч, предупредят ли его по крайней мере заранее? У меня создалось впечатление, что мадам Мото хочет все дело вести сама, и к тому же в большой тайне.

Должно быть, я неделикатно выразил свое убеждение, что без Мату нам никак не обойтись, потому что мадам Мото встала и, потирая виски и глаза, удалилась, ни слова не говоря.


13 часов 30 минут

В кафе

Не успел я доесть сосиску, как мадам Мото молча пошла платить. На улице она шла на десять шагов позади меня, как будто мы были вовсе не знакомы. Если я останавливался, она тоже останавливалась, чтобы расстояние не сокращалось. Я зашел в первое попавшееся кафе. Она последовала за мной.

Я рвал и метал. Терпеть не могу плакс: вместо того чтобы разжалобить, они меня ожесточают.

— Вы не обязаны делать фильм, вовсе не обязаны, мне лично на этот фильм наплевать, — произнесла она без запинки, как если бы отрепетировала эту фразу заранее, поднялась и снова исчезла.

Оставшись опять один, хотя и за другим столиком, я думал о мистере Кояма и его детях, с которыми мы так хорошо понимали друг друга…

Вдобавок ко всему она твердо убеждена, что превосходно говорит по-французски; она даже хотела мне это доказать, ссылаясь на то, как перевела «На ступеньках дворца». Я не удержался и ответил, что без рисунков она ничего не поняла.

В этом городе красные огни светофора зажигаются одновременно со звоном колокольчика, чтобы привлечь внимание прохожих.

Дорога асфальтирована довольно хорошо, но попадаются выбоины. Они не отмечены дорожными знаками, но шоферы их, видимо, знают.

Железнодорожный переезд не только не имеет шлагбаума, но о нем даже не оповещают дорожные знаки. Кроме того, он находится на повороте между двумя откосами, так что его не видно ни с одной стороны. К счастью, шоферы — народ дисциплинированный, все они останавливаются у путей, прислушиваются, вытягивают шею, а в случае сомнения даже выходят из машины.

(Мадам Мото вернулась — откуда? Из туалета? Из телефонной кабины? Она держится пальцами за лоб, трет глаза ладонями — характерный для нее драматический жест. Она не упускает случая сказать мне, что очень-очень устала, что она не ела, не спала, что она рассчитывает в ближайшее время получить деньги… Когда я умоляю ее не волноваться, идти спать, есть, она сразу начинает беспокоиться о моем здоровье и, как бы я ни протестовал, пускается в ненужные хлопоты о моем отдыхе и развлечениях, а в результате устает еще больше. Держась подальше, чтобы спрятать покрасневшие от слез глаза, она уселась за столик позади моего и с подчеркнуто занятым видом углубилась в записную книжку «Цементные предприятия Лафаржа».)

Хотя она много раз объясняла, что дядя часто ссужает ее деньгами, она повторила это при нем по-французски и по-японски и подкрепила свои слова жестами.

Когда мистер Кояма вручил ей довольно толстую пачку денег, она обрадовалась, как дитя, без конца перекладывала ее из одного кармана в другой, скатывала в трубку, потом нашла в глубине сумки чистый носовой платок, разложила на столе и завернула в него деньги, подчеркивая каждое движение. Похоже, что мистер Кояма весьма почитает свою племянницу. Не потому ли, что она жила в Париже и привезла такого гостя? Ведь мадам Мото выдает меня, представляя другим, за важную персону.

В некоторых случаях, когда, например, разговор касается живописи, денег, любви, ее лексикон богаче. Время от времени она спрашивает, не хочу ли я женщину, — почти всегда, когда угадывает, что я недоволен, приписывая мое дурное настроение воздержанию, а не своей несостоятельности как переводчика.

— Если хотите, это нетрудно, — настаивает она. — Вы можете мне сказать, как мужчина мужчине, я люблю говорить на такие темы.

— А я нет.

Район Уэда, кажется, знаменит «интеллигентностью», тут много читают. Многие известные личности — выходцы из этих мест. Я стараюсь найти этому объяснение: район бедного крестьянства, где чтение — единственное развлечение. По вечерам земледельцы предаются размышлениям.

В кафе, где я сейчас сижу, скатанные салфетки так обжигают, что к ним невозможно прикоснуться. Приходится, жонглируя, охлаждать их в воздухе… Наблюдать, как это делает каждый новый клиент, — чистое наслаждение.

Чем дальше, тем больше я разговариваю с мадам Мото, как с ребенком, цедя по одному слову, отчего ее передергивает, особенно в присутствии дядюшки, который ее балует. Но и одно слово заставляет ее долго колебаться, она переводит его длинными фразами, по-видимому нескладно, описательно.

Например, указывая на дымящийся пригорок, я спрашиваю:

— Это вулкан?

— Сейчас узнаю, — с важным видом отвечает она, думает, собирается с силами и обращается к присутствующим:

— Вулкан? Вулкан? Вулкан? Когда я спрашиваю:

— Сколько метров? — остерегаясь употребить такое трудное слово, как «высота», она переводит:

— Метр? Метр? Метр?

(Она уложила записную книжку и пошла звонить по телефону. Я вижу, как она расплачивается за кофе, приоткрывает дверь и, стоя одной ногой на улице, ждет, не глядя на меня. Мне тоже хочется притворяться, притворяться, притворяться…)

3. Слабая лань

16 часов

Я сижу с поджатыми ногами в номере отеля в японском стиле в деревне горячих источников (назову ее так; тут много целебных источников вулканического происхождения, а как она называется на самом деле, я не знаю).

Все такси в этом районе радиофицированы. Стоит пассажирам сесть, как включают радио. Такси, которое мы взяли, выйдя из кафе, везет нас со скоростью сорока километров по немощеной дороге мимо крестьянских селений и полей, за которыми в одиночку пасутся привязанные к колышкам козы. Мы едем в деревню, домики которой пристроились ярусами между двумя склонами оврага, где дымится поток. Во Франции пятьсот-шестьсот жителей на километр, в Японии же сплошь и рядом спят по шесть-восемь человек в комнате, и так во всех комнатах, кроме кухни…

Мадам Мото прекрасно поняла, что дядя и его семейство понравились мне больше всех других японцев, с которыми она меня знакомила до сих пор. Почему же мы покинули его дом так скоропалительно, что даже не успели попрощаться?

Мадам Мото и я не разговаривали, после того как обменялись несколькими фразами в кафе. Всю дорогу она демонстративно прижималась лбом к стеклу, рискуя выдавить его на каждой выбоине.

Гостиница находится на краю деревни горячих источников. Двор ее скромно украшен кустами, небольшими камнями и бассейнами, в которых медленно трутся друг о друга огромные золотые рыбы. Мадам Мото проводила меня до номера, молча сморкаясь и вытирая глаза.

Я не знаю, зачем мы сюда перебрались.

В соседнем зале разговаривают и смеются мужчины — грубый шум голосов, как на вечеринке или банкете.

Номер у меня просторный. В токонома стоит очень красивая глиняная фигурка Будды. Я раздвинул сёдзи, выходящие на горный склон. Балкон имеет в ширину меньше метра, но на нем умещаются шезлонг и столик, за которым я пишу.

На склонах растут ели, сосны и другие хвойные деревья, стоит гомон птиц. Меня окружают красота и изящество, которые никак не вяжутся с представлением о гостинице.

Входит без стука (впрочем, ни замка, на даже дверной ручки нет) женщина в кимоно, опускается на колони, падает передо мной ниц… Я вспоминаю искаженный волнением голос объяпонившихся французов, описывающих такого рода кривлянья, но меня они всегда приводят в смущение. Женщина подает чай с подозрительным пирожным. Она мешает угли в хибати — переносной жаровне-вазе размером и формой с хорошую тыкву, полной пепла, на котором пылают два-три уголька. Эта система отопления малоэффективна и опасна, ей Япония обязана тем, что в мировой статистике пожаров далеко опередила все страны.

Я перелистал проспекты и рекламы гостиницы, но — увы! — они все на японском языке.

Сидеть на согнутых ногах — сущая пытка. Я сношу ее еще довольно хорошо по сравнению с другими жителями Запада, которых мне приходилось видеть. Они корчились рядом со мной, поднимали к ушам то одно колено, то другое, затем оба сразу, растирали лодыжки… Мои японские хозяева никогда не упускали случая похвалить меня за выносливость. Тем не менее я мучаюсь, когда встаю, с трудом распрямляю ноги и сначала не иду, а ковыляю. Писать за настоящим столом на этом балконе — истинное удовольствие. Одно из удовольствий, которым я обязан Японии.

Лесистый холм, тонкие деревянные и бумажные перегородки не поглощают шумы — звуки семенящих шагов ног в носках, разговора и смеха мужчин в зале внизу, свисток маленького поезда вдалеке.


18 часов

По возвращении в номер

Я в кимоно, босиком. Здесь все разгуливают в таком виде по гостинице и даже но улицам. Я вынужден сунуть ноги под тяжелую крышку стола с обогревом.

Только что приходила мадам Мото и повела меня гулять. Наверное, это одна из самых красивых деревень, которые я когда-либо видел. Дорога, приятно пахнущая смолой, привела нас в старый храм, нависший над деревушкой. Он из седоватого старого дерева. Не знаю, какой это храм — буддийский или синтоистский. Он породил у меня тысячи вопросов, которые мне пришлось подавить, как гнев…

(А может, это слышится ответ? Дважды прозвучал гонг — тяжело, глубоко… Звук скорее всего исходит от огромного колокола, который я заметил вверху, на своего рода сторожевой башне. Тяжелая балка на двух цепях, по-видимому, его язык…)

За всю прогулку мы с мадам Мото не обменялись ни словом. На обратном пути, проходя через деревню, я остановился перед лавкой, где были выставлены очень простые деревянные куклы. Несмотря на мои возражения, мадам Мото купила мне пять или шесть штук. Покупка подарков, очевидно, немного ее развеселила. Во всяком случае, я не вижу других, более веских причин того, что она мало-помалу перестала дуться.

Когда мы, нагруженные покупками, добрались до гостиницы, мадам Мото объявила, что «устроила для меня кое-что — еду подаст в номер гейша». Она старательно втолковывала мне, что гейша ни в коем случае не должна провести ночь в моей комнате, что я должен все хранить в тайне, поскольку хозяева отеля — родители молодого актера, с которым мы встречались, и, если дело откроется, у него будут неприятности… Я вовсе не уверен, что правильно ее понял. Интересно, что же меня ждет? Когда я проходил, обслуживающий персонал гостиницы провожал меня странными взглядами…

Я успокаиваю себя мыслью, что среди этих декораций из дерева и бумаги все кажется нереальным. Только что служанки под разными предлогами пытались выманить меня из номера. В конце концов пришла мадам Мото и объяснила, что мне следует принять ванну, что это вроде бы обязательно. Я вошел в указанную мне дверь, разделся в прихожей, но, заметив, что в общей ванне уже барахтаются четверо японцев, дал задний ход, потихоньку оделся и тайком поднялся обратно в номер. Мадам Мото пришла меня искать. Она снова повела меня в ванную, но на этот раз сначала удостоверилась, что там никого нет, и караулила в прихожей, чтобы никто не вошел. С приятным удивлением я скользнул в зеленую шелковистую воду.

Непонятно, каким образом четыре человека только что умудрились барахтаться в этой лохани, болтая и куря, когда я едва уместился в ней один. После того как я вымылся и обсох, домашнее кимоно стало уютнее, и это ощущение уюта пронизало все мое тело. Купание приобщило меня к татами, к идеальной чистоте моей пустой японской комнаты. Я очень близок к тому, чтобы объяпониться…

Теперь я другими глазами смотрю на Будду, стоящего в токонома. Он напоминает мне борцов сумо. Значит, иметь большой живот в Японии не предосудительно… Недаром мистер Кояма отпускал комплименты по поводу моей дородности и даже советовал подчеркивать ее, подпоясывая кимоно.

(В соседнем зале долго и глухо, отрывистыми фразами говорит старик… Это напоминает заученную жалобу нищего, выпрашивающего милостыню…)

Я думаю о гейше, «которая придет обслужить меня в номере». Сначала мадам Мото сказала, что она будет в моем распоряжении с шести до одиннадцати часов («позже запрещается»), но потом объявила, что вышеозначенная служанка раньше восьми часов прийти не сможет, так как занята. Я устал сидеть на татами. У меня болят колени.

(Теперь я пишу, лежа на животе. Мой японский дневник написан разными почерками, потому что из-за отсутствия стола я вынужден писать в разных позах и держать бумагу далеко от глаз.

Старик продолжает разглагольствовать. Изредка женский голос подает короткие реплики. Уж не его ли обслуживает моя гейша? Меня тошнит от этого предположения. Господи, что кроется за всеми этими любезностями?

Журчание ручьев вокруг гостиницы вызывает в моей памяти воспоминания детства. Старик все больше напоминает умирающего, которого ободряют и успокаивают дети.

Непрерывное журчание воды заглушается настойчивым гудком грузовика, дающего задний ход…

Куда ни глянь, ребятишки играют в бейсбол. Соревнования по бейсболу постоянно транслируются по одной из многочисленных программ телевидения, а то и по нескольким сразу.

Мне надоело ползать из одного угла комнаты в другой. Я лишен ловкости, с которой японцы падают на колени и встают. Никогда не думал, что так трудно обойтись без мебели.)


Ванна

В этой деревне, изобилующей естественными источниками, уместно поразмыслить над тем, какое значение японцы придают ванне — «почтенной ванне».

Сейчас, когда я вышел из самой приятной за всю мою жизнь ванны, облачен в юката (хлопчатобумажное кимоно) и, ощущая редкое чувство глубокого покоя, лежу, растянувшись, на полу, помолодевший и на удивление примиренный с самим собой и со всем миром, включая Японию, — именно сейчас уместно выяснить, чем объясняется волшебное действие японской ванны.

Ванные комнаты с ваннами на уровне пола устроены так, что можно безбоязненно брызгаться, поливать себя из деревянных ведерок.

Японец сначала тщательно моется под краном, не боясь намочить мебель или одежду, и, только отмывшись, окунается в ванну — лишь для того, чтобы расслабиться, помечтать, поспорить с приятелями, попеть…

Существует единый для всех «час ванны» — между шестью и семью часами, когда кончается работа. Тщательно помывшись, японцы меняют рабочее платье, как правило западное, на кимоно.

Даже самые обездоленные — и те, кажется, принимают «священную офуро», пусть в общественном бассейне… Это напоминает мне шахтеров у меня на родине в Севеннах: они возвращаются домой к четырем часам дня, раздеваются и погружаются в ожидающий их бельевой бак с горячей водой. Теперь я знаю, что мне смутно напоминает это сочетание мыльного пара, чистых домов, суетливых домашних хозяек, расширение пор, расслабление мышц, размякших от очень горячей воды, — я это уже наблюдал и ощущал в бараках севеннских шахтеров.

В Японии много общественных бань. Они играют здесь ту же роль, что у нас кабаре. Предприимчивые политиканы используют их в качестве трибун. Во время избирательных кампаний они по десять раз на вечер раздеваются, чтобы толковать про политику в общественной бане своего участка.

Теперь я убежден, что у японца голое тело совершенно не ассоциируется с чувственностью…

(Умирающий старик (?) продолжает свои стенания…) Здесь даже перегородки «не рассчитаны» на наш рост. Если я отодвигаю их, выпрямившись, их заедает, стоит мне наклониться, и они снова скользят. Отодвинув сёдзи окна, я вижу по другую сторону садика группу голых, как черви, парней около общественной бани. Возле нее, как и внутри, они не испытывают ни малейшего стеснения.


21 час

Только что за мной приходила мадам Мото. Сначала она путано объясняла, почему ей надо извлечь меня из номера, но в конце концов открыла истинную причину: стелить постель в моем присутствии не положено. Почему — она сказать не может, но так уж повелось, вот и все. Верится с трудом. Как всегда, неожиданная смесь бесстыдства и целомудрия…

Создается впечатление, что о моих удовольствиях печется вся гостиница во главе с мадам Мото. Служанка принесла прибор. Только она вошла, как другая вызвала ее в коридор. Ни одна из них не является дважды. Вся гостиничная прислуга женского пола перебывала в моем номере, чтобы исподтишка посмотреть на меня…


Понедельник, 15 апреля, 10 часов

В том же номере той же гостиницы

Я живу на коленях, а отдыхаю стоя. Дачники в помятых кимоно расхаживают по коридорам гостиницы, садам, улицам; они предаются законному безделью, совсем как наши дачники в Виаласе или Женолаке, и утруждают себя только поклонами и изъявлениями вежливости.

Вчера вечером, когда на низком столике уже стоял ужин, в мой номер вошла молодая женщина в кимоно. Она опустилась на колени и несколько раз поклонилась до пола. Потом она подошла к туалету с большим зеркалом, присела, поджав ноги, и стала доставать из сумочки и раскладывать гребенки, щетки и прочие туалетные принадлежности. Обосновавшись в номере, она села со мной за стол, но не для того, чтобы есть, — хотя я несколько раз ее приглашал, — а чтобы прислуживать: наполнять бокал, тарелку… Немолодая особа, худая, с суровым лицом приносила блюда из кухни, где для меня приготовили европейскую еду. Ни та ни другая ни слова не говорили по-английски. Подчеркивая ногтем японские слова в моем туристическом разговорнике, я получил ответы почти на все содержащиеся в нем вопросы, даже на те, которые меня нисколько не волновали. Надо же мне было как-то убить время, а главное, помешать женщинам разговаривать друг с другом, то подсмеиваясь надо мной, то пугаясь моей бороды.

— Как вас зовут?

— Меня зовут Терука — Светящаяся Лань.

А еще говорят, что в разговорниках скудный лексикон!

Старая благородная горничная, преклонив колена, убирала со стола с нарочитой медлительностью, чтобы продолжать разговор с мадемуазель Терукой. Обе женщины не без ужаса разглядывали меня снизу вверх.

Сколько длились эти переговоры? Ни одна ни другая словно не решались покинуть комнату. Мне хотелось спать, никогда еще я не испытывая такого сильного желания остаться одному.

Старуха принялась мне что-то объяснять по-японски, совершенно не заботясь о том, понимаю ли я ее. Показывая на мадемуазель Теруку, она шесть или семь раз начинала с одного и того же (я узнавал по звучанию слов), а заканчивала тем, что знаками просила хранить молчание — прикладывала палец ко рту, делала вид, что зашивает стежками губы или запирает их молнией.

Я же судорожно листал разговорник, но так и не находил ни одного выражения, близкого к тому, что мне хотелось бы сказать обеим: убирайтесь вон!

Наконец старуха встала и с подносом в руках направилась к выходу. Оставив его в коридоре, она вернулась, стала на пороге и продолжала переговоры с мадемуазель Терукой, которая так и не сдвинулась с места.

Полагаю, лицо мое не выражало любезности и удовольствия, подобавших при данной ситуации. Чтобы покончить с ней, я прямо в кимоно скользнул на приготовленное мне ложе, не обращая никакого внимания на женщин, продолжавших беседовать.

Вдруг старуха выхватила у меня из рук разговорник и принялась с трудом просматривать его, страница за страницей. Я видел, как она миновала разделы «Приветствия», «Посещение города», задержалась на главе «Гостиница», долго читала и перечитывала все, что там написано про «багаж и чемоданы»… Наконец она испустила победный клич и, указывая на мадемуазель Теруку, заявила: «Ториацукаи ни тюиситэ кудасай».

Я прочел перевод: «Обращайтесь осторожно».

Я вытолкал обеих за дверь. Право, я не более добродетелен, чем другие, скорее менее, но, говоря по чести, обе женщины отвратили бы от себя кого угодно.

Очень скоро, когда я уже засыпал, женщина, что постарше, вернулась. Наверное, ее мучили угрызения совести, а может, она себя упрекала за то, что я не понял, зачем она пришла. Я попросту выставил ее в коридор.

4. Роковые сигареты

В тот же день, в 2 часа ночи, следовательно, скорее в пятницу, 16 апреля, в 2 часа утра

В комнатушке мадемуазель Ринго, как в мою первую токийскую ночь… Но в какой ситуации!

Я вынул блокнот и для вида делаю эти записи. Я сижу, поджав ноги, на том же месте, что и в мой первый вечер в Токио. Сколько иллюзий утрачено с тех пор!

Мадемуазель Рощица присела слева от меня.

Но справа, где тогда сидела красивая мадам Мото, сидит брат Ринго, молодой человек. Я вижу его впервые. Она среди ночи стащила его с постели, чтобы он ее охранял.

Это сказано не было, но само собой вытекает из ситуации, в которой я оказался. Мадемуазель Ринго и ее брат лихорадочно листают все французские и английские разговорники, какие сумели раздобыть в столь поздний час. Они говорят без умолку, бросая на меня обеспокоенные или раздраженные взгляды. Молодой человек старается дать мне понять, что твердо решил ночевать тут, между сестрой и мной.

А между тем я не сделал ничего такого, чтобы попасть в подобный переплет. Мадемуазель Рощица и ее бедный брат, которого стащили с постели, — тоже.

Мне жаль их, им жаль меня. В конце концов мы смутно ощущаем, что можем поладить, и тем не менее молодой защитник, преисполненный подозрительности, не уходит, Пока они с помощью разговорника строят вместе корявую фразу, которая, дай-то бог, рассеет недоразумения, я постараюсь рассказать все по порядку. Судя по их колебаниям, оговоркам и отступлениям, времени у меня предостаточно…

* * *

Сегодня утром, то бишь вчера утром, мы с мадам Мото покинули деревню источников.

Она продолжала дуться.

Должно быть, она узнала, что задуманная ею ночь любви не состоялась. Я чуть было не спросил, не стояла ли она за сёдзи, чтобы наблюдать за осуществлением своего плана.

Задетая тем, что потерпела поражение, она впервые была вынуждена обратиться за помощью. Она пригласила дядю, который приехал в такси. Добрый мистер Кояма не знает ни слова по-французски и по-английски, это ставит мадам Мото в тяжелое положение: выставлять напоказ незнание французского — для нее острый нож.

— Да, да! — вдруг сказала она в отчаянии. — Я пробыла в Париже десять лет!

Старый мистер Кояма посмотрел на меня, мы без слов поняли друг друга. Дядя любил свою племянницу, восхищался ею больше и дольше, чем я, и ему соответственно было тяжелее, или же я ничего не понял…

(По крышам машин, расставленных на пустыре возле дома мадемуазель Ринго, барабанит дождь, моя Рощица принесла мне чаи, который вскипятила в кухоньке, и возвратилась к брату сочинять английский текст.)

Наконец мы с мадам Мото сели в обратный поезд-черепаху. Пока мы бесконечно плелись по тридцати километров в час, она спала, явно обессиленная, и просыпалась лишь с приходом разносчиц, чтобы купить мне пива и арахиса.

На вокзале в Токио нам пришлось стать в очередь на такси. Я с притворной веселостью топтался на месте, стараясь показать, что не виню мадам Мото в этой новой неудаче. В тот вечер она была не последней: во-первых, в гостинице «Сиба-парк» по-прежнему не было писем для меня; во-вторых, там не оказалось свободного номера. Но кто виноват? Я сам настоял, чтобы мадам Мото сдала мой номер на время нашего отсутствия.

Она смущенно извинялась за то, что в эту ночь у меня будет жилье, недостойное меня, но я старался ее успокоить: квартира Ринго — мое первое пристанище в Токио, и я сохранил приятное, быть может лучшее, за все время пребывания в Японии воспоминание о первой ночевке там, запросто, втроем.

В такси, увозившем нас от переполненной гостиницы в Синдзюку, я неосмотрительно заметил:

— Скажите пожалуйста, сигареты кончились… Не беда, куплю на месте…

А время близилось к полуночи…

Мы вышли из такси на подступах к узким улочкам, где жила мадемуазель Ринго. Шел дождь. Оба мы устали от езды в поезде и ссоры — как известно, плохое настроение усугубляет усталость. Чемоданы оттягивали руки. И тут я увидел, что мадам Мото собирается переходить проспект, вместо того чтобы направиться по лабиринту, который мне уже немного знаком. Я подумал было, что она, по своему обыкновению, спутала дорогу, и сказал ей об этом… Она сухо велела мне обождать и храбро зашагала по проспекту. Я понял, что она ищет сигареты. Между тем здесь не было ни одного открытого магазина ближе чем на расстоянии двух километров. Я был чертовски зол.

Она была зла вдвойне: на меня — за то, что я подумал, будто она не знает дороги; на себя — за то, что не могла достать сигареты. Я видел, как она зигзагами переходила с одной стороны улицы на другую, с риском для жизни лавировала между машинами, устремлялась вперед под проливным дождем…

И все это из-за сигарет! Как это ни странно, именно из-за них я попал в столь нелепое положение!

Я прервал записи и несколько минут наблюдал, как мадемуазель Ринго и ее брат пыхтели над разговорниками. Когда наши взгляды встретились, я выдавил из себя улыбку, стараясь как можно больше показать зубы в доказательство того, что во мне нет ничего от сатира. Мадемуазель Ринго, вскрикнув, бросилась на кухоньку, принесла чистую чашку, кофейник с растворимым кофе взамен зеленого чая, который я не особенно жалую… Пока я пил кофе, юноша протянул мне записку: «Где вы хотите спать?» Не колеблясь, я ответил: «Мне все равно, я не хочу спать!» Брат с сестрой набросились на разговорник, чтобы перевести мой ответ.

Итак, мадам Мото вернулась без сигарет, едва волоча ноги и чемоданы, Я хотел ее распечь за то, что она напрасно потратила столько сил, когда я мог обойтись и без курева, но спасовал перед трудностями подобного объяснения в столь поздний час, под проливным дождем… Я ограничился тем, что сокрушенно покачал головой, — еще одна оплошность — и побрел к дому мадемуазель Ринго. Лишь теперь я понимаю, что мадам Мото ложно толковала все мои жесты и выражение лица и что это привело к трагической развязке. Я, например, пошел первым… значит, я пришел в отчаяние от отсутствия курева и решил отныне при ходьбе по Токио доверять только самому себе! Она даже бросила мне вслед, что в конце концов в Париже гидом была не она, а мой друг Монпарно и что он гораздо любезнее и предупредительнее меня. Она ворчала у меня за спиной, что я не такой добрый человек, как мой друг, о пет! далеко не такой хороший. Забыв совершенно, что я имею дело с японкой, я, пожав плечами, ринулся вперед.

Мадемуазель Ринго приняла нас с доброй улыбкой, вовсе не подозревая, какую драму мы приносим в ее дом.

Сняв обувь, я сел, поджав под себя ноги, на место, где сижу сейчас, а мадам Мото осталась на кухоньке, невесело переговариваясь с племянницей.

Когда Рощица села слева от меня, я спросил, куда ушла ее тетя. Такого рода вопросы доходят отлично: достаточно указать на входную дверь и, напустив на себя возможно более удивленный вид, произнести с возможно более вопрошающей интонацией: «Мото-сан?» Племянница дала мне понять, что меня это не должно тревожить — тетя скоро вернется.

Одним взглядом мы поведали друг другу, что с тетей нелегко поладить, что сейчас у нас плохие отношения, что хорошо мне — не я ее племянница.

Мадемуазель Ринго угостила меня кушаньем из риса и яблок и на удивление несочными мандаринами. Я клевал все это и думал, думал…

В конце концов я пришел к такому выводу: я встретил невероятно добрую душу, и ей пришла фантазия заставить меня сделать фильм. Она сорит деньгами, которые одалживает или раздобывает при помощи сложных махинаций, в частности продажей своих картин. Большую часть этих денег она тратит на то, чтобы мне было хорошо и приятно, хотя не имеет никакого договора, не заручилась даже устной гарантией того, что со временем ее расходы будут возмещены.

Тем не менее она надеется, что с лихвой окупит свои деньги, что я прекрасный объект для капиталовложений, — словом, действует как продюсер, хотя не имеет ни малейшего представления о том, как делают фильмы. У нее то преимущество перед всеми продюсерами, с которыми мне приходилось сталкиваться, что я никак не могу относиться к ней как к официальному лицу. Зато она не обладает плюсами настоящего продюсера, а все его минусы доведены в ней до предела.

Известно, например, что продюсеры всегда стараются пристроить своего человека. Мадам Мото идет дальше: она не только всерьез просила меня подумать, как бы повыигрышнее изобразить в титрах имя моего друга Монпарно, но хотела бы поручить ведущие роли первым встречным, их сыновьям, внукам, знакомым… Всякий раз, как она рассчитывает на деньги или поддержку имярека, она с невинным видом спрашивает, нельзя ли использовать в фильме его сына. Сначала я воспринимал эти намеки, свидетельствующие о неопытности, как шутку или дань вежливости, но по мере того как они делались настойчивее, осознавал, насколько серьезна эта угроза. Пресловутый фильм являлся для мадам Мото плодотворным бизнесом, который должен был принести ей нежную признательность родных и меценатов.

У меня появилось непреодолимое желание послать все к чертям. Положа руку на сердце признаюсь — я очень хотел бы сделать этот самый ее фильм! Даже если я не извлеку из этого дела ни гроша, даже если выложу деньги из собственного кармана и под моим сценарием подпишется Монпарно! Я был готов на все — даже заключить джентльменское соглашение, что никогда не проболтаюсь, как провели наемного писаку!

Грызя рисовое печенье, я принялся было набрасывать сценарий «Кресло в Токио», но тут мадам Мото вернулась. Вымокшая, обрызганная грязью, она торжествующе протянула мне две пачки сигарет «Лизи» и пачку «Мира».

Я едва сдержался, чтобы ее не задушить.

Я знал, что она без сил, что нервы ее на пределе, что в такой поздний час ей наверняка пришлось ходить очень далеко, пожалуй до самых «Елисейских полей», но решил, не без оснований, что, приняв от нее сигареты, я сделаю свое дальнейшее пребывание в Токио совершенно невыносимым. После этого я уже не решусь выразить самого скромного, самого естественного желания из страха, что ради его удовлетворения она не пощадит сил. Поэтому я отказался от сигарет. Мадам Мото снова исчезла.

— Куда она пошла? — спросил я племянницу, как обычно, с помощью жестов. Она успокоила меня, как раньше: «Тетя скоро придет», взяла сигареты, все еще лежавшие на столе, и попыталась мне их всучить. Никогда в жизни мне так не хотелось курить, но я держался стойко. Желая показать, что я не возьму их ни за что на свете, я сделал жест, будто бросаю их в приоткрытые сёдзи на стоянку автомашин. Она кинулась удерживать мою руку, да так стремительно, что оцарапала мне правый глаз. Я ее оттолкнул, положил скомканные пачки в ящик и пошел промыть глаз. Огорченная мадемуазель Ринго приподняла мне веко, стараясь удостовериться, что царапина небольшая.

В этот момент вернулась мадам Мото.

Она стерла с лица дождевые капли — по крайней мере я убеждал себя, что это дождевые капли, — и объяснила, что наконец нашла для меня гостиницу с хорошим номером.

Взяв чемодан, я пошел обуваться.

Ринго извлекла из ящика помятые сигареты и возвратила мадам Мото, устремившейся к выходу. Я следовал за ней. На улице, по дороге к гостинице, она вдруг остановилась под проливным дождем и, тыча мне в нос две пачки «Лизи» и пачку «Мира», нервно закричала: «Почему вы их не хотите, а? Почему?..» Я пытался объяснить, как меня мучит совесть, но она, не слушая, снова пошла вперед, ворча, что теперь у меня есть номер в гостинице и я могу успокоиться!

— Ладно, дайте мне эти злосчастные сигареты!

Она остановилась и с просветленным лицом протянула их мне. Воспользовавшись благоприятным моментом, я объяснил, что зря она хлопотала о гостинице, что это даже немного обидно для меня — как будто я не мог переночевать без особых удобств, напомнил ей, какой приятной была моя первая ночь в Токио, как мне нравится квартирка ее племянницы…

Она долго думала под дождем, потом повернула обратно. Я — за ней. Мы снова оказались перед лестницей, ведущей к Ринго. Мадам Мото вырвала у меня из рук чемодан и поднялась по ступенькам. Я остался ждать. Очень скоро она спустилась, теперь со своим чемоданом в руке, и бросила мне:

— Спокойной ночи. Я буду ночевать в номере, который сняла для вас. Вы хотите ночевать с Ринго? Прекрасно! Спокойной ночи!

И она выскочила на улицу, в дождь. Я в ужасе помчался ее догонять. Я хотел объяснить, что у меня вовсе не было желания ночевать с Ринго, а если бы и было, то я как-нибудь обошелся бы без ее помощи, что я не выношу вмешательств в мою интимную жизнь, особенно когда о ней нет и речи… Вместо ответа мадам Мото вырвала у меня из рук сигареты и снова ткнула мне в нос:

— Ах! Вы сказали «бросить в окно», вы сказали «бросить», «бросить»!..

— Да нет, я просто хотел дать вам понять, что вы чересчур утруждаетесь ради меня.

— Да! Да! Вы хотели бросить, бросить?! Бросить? Так вот! Бросить!..

С этим словами она швырнула сигареты за забор и, излив напоследок поток обидных упреков, оставила меня одного мокнуть под дождем. Я совершенно не знал, в каком месте этого лабиринта одинаковых улиц нахожусь, а время было далеко за полночь.

Я начал ходить кругами, примечая ориентиры, чтобы не возвращаться на прежнее место. Вдруг я увидел стоянку автомашин перед домом Ринго, но в окне за шестом с призом в виде бюстгальтера свет уже не горел. Я не решился подняться и стал расхаживать по окрестным улочкам, но вскоре начал обходить некоторые места, например портняжную мастерскую: окна там были открыты, и подмастерья, которые, напевая, шили и утюжили, заметили мое странное поведение и с опаской следили за мной.

Судя по тихо приоткрывавшимся легким калиткам, по теням, замиравшим за сёдзи, тонкие деревянные и бумажные перегородки легко пропускали звук нерешительных, тяжелых шагов иностранца по улицам безлюдного Токио, не заглушаемый даже дождем.

Неожиданно я заметил мадемуазель Ринго, возвращавшуюся домой с молодым человеком под одним с ним зонтиком. Она знаком пригласила меня подняться. Мы снова сбросили обувь, она познакомила меня с братом. Парнишка смотрел на меня, как на чудовище. Я не поручусь, что при нем не было оружия.

Мы уселись с трех сторон коротконогого стола и вот сидим до сих пор.

Сначала я тщетно пытался объяснить, как чисты мои намерения, что у меня вообще нет никаких намерений, — а это сущая правда, — но брат Ринго смотрел на меня более чем скептически. По правде говоря, он мог бы смотреть на меня точно так же, если бы я стал говорить, что собираюсь применить к его сестре садистские приемы.

Мадемуазель Ринго, заглядывающая за плечо брата, вскрикнув от ужаса, пытается вырвать у него из рук листок. Он отталкивает ее и показывает мне написанную фразу. На его лице удовлетворение: наконец ему удалось выразить свою мысль по-английски. «Мисс Мото не в своем уме», — прочел я.


8 часов 45 минут

Наконец-то между юными Ринго и мной никаких недоразумений. В меткой характеристике мадам Мото я прочел между строк вопрос: «Вы не возражаете переночевать тут один?»

Я бурно выразил свой восторг.

Рощица и ее брат не скрывали чувства облегчения. Они меня успокоили: о да, у них есть где ночевать! О нет, трудностей никаких, лишь бы я был доволен. Они оставили меня одного, осведомившись, до какого часа я желаю спать.

— До девяти, — ответил я.

Моросящий дождь кажется мне сегодня утром еще противнее обычного. Когда выходит солнце, оно выглядит пыльным. Даже самые объяпонившиеся французы — и те не решаются отрицать, что надо долго искать, чтобы найти город безобразнее Токио; лишь один твердил: «Несомненно, человек еще не научился наслаждаться такого рода изменчивой промышленной красотой…»

Я ставлю точку. Пришла мадемуазель Ринго, свеженькая и улыбчивая, и принесла все необходимое для приготовления завтрака по моему вкусу.

Скажите, она явилась одна…

Вывод напрашивается сам собой: в Японии женщин насилуют только по ночам.

5. История Жана Л'Ота

16 часов

В номере моего нового отеля

От мадам Мото никаких известий. Сегодня утром я позвонил Дюбону, одному из токийских французов, близкому другу моих друзей.

Он важная персона и чрезвычайно занят. Поэтому я испытывал неловкость, объясняя по телефону, что мне совершенно необходимо увидеть его в связи с незначительным недоразумением. Он внимательнейшим образом выслушал историю о трех пачках сигарет, попросил у меня несколько дополнительных данных и сказал:

— Знаете, с такими вещами тут не шутят. Я все улажу. Приходите со своей Рощицей ко мне завтракать.

Дорогой Дюбон был тем переводчиком, о котором я мог только мечтать. Пустяковая история с сигаретами ему вовсе не наскучила, наоборот…

— Понимаете, это весьма характерное недоразумение. Мадам Мото, как истая японка, думала о прошлом, а вы, истый европеец, — о будущем. Это очень показательный пример. Вы думали только о нежелательных последствиях, которые могут возникнуть, если вы примете от нее сигареты, а она думала только о прошлом, о недавнем прошлом: об изнурительном дне, о ваших огорчениях, о всех обстоятельствах, которые могут вызывать у вас недовольство. Она была готова сделать все что угодно, лишь бы вы могли покурить…

Дюбон живет в Японии тридцать лет. Во время войны он был интернирован и заключен в концентрационный лагерь. Он женат на японке, дети его говорят только по-японски.

— Я съезжу на три-четыре года в Париж, чтобы мои родные научились говорить по-французски.

Он расспрашивает маленькую Ринго терпеливо, с улыбкой, делает паузы, проявляет к ней внимание — все это кажется мне совсем новым в моем соотечественнике. Похоже, он владеет японским языком так же, как своим родным, — явление крайне редкое. Вместе с ней он пытается звонить по всем адресам, где могла бы находиться тетя. Безуспешно. Я ловлю себя на том, что невольно обращаюсь к Дюбону шепотом, как будто мадемуазель Ринго может понять по-французски.

— Какова главная причина самоубийств, которыми печально знаменита Япония? Я говорю не о харакири.

— Энсэй. Это можно перевести как «утомление от жизни».

Дюбон терпеливо расспрашивал мадемуазель Ринго, точнее, он ее прослушивал, подвергал психоанализу, применяя в равной мере терпение и симпатию. Он утвердил меня в моих догадках, и прежде всего в интуитивном понимании Рощицы.

Дюбон дал мне и другие подтверждения, более печальные:

— Малышка рассказала, в каком затруднительном положении она находится. Ей совершенно ясно, что ее тетя недопонимает ваши слова и вдобавок сильно забыла родной язык. Это ясно также родственникам и друзьям. Они чувствуют, что тетя вас не понимает, и не могут уловить смысла в ее переводе на японский. Тем не менее они делают вид, что понимают. Ведь мадам Мото — уважаемая особа: она японка, десять лет прожившая в Париже, это придает ей здесь большой вес, и никто не смеет усомниться в правильности того, что она делает. Малышка мне сейчас сказала: «Часто другие понимают лучше, чем она, видят, что она ошибается и велит нам делать глупости, но я ничего не могу сказать — ведь она моя тетя и приехала из Парижа, и все с болью в сердце стараются делать, как она велит, даже если это глупо…» Вы должны учитывать, что над ее головой ореол, она «тетя, приехавшая из Парижа!», ее надо щадить, сглаживать острые углы, в особенности в присутствии родственников или знакомых, чтобы не подвергнуть сомнению ее непогрешимость.

— Ну и попал же я в переплет!

Дюбон сумел так умно рассеять всякую подозрительность, закравшуюся между мной и мадемуазель Ринго, что теперь мы награждали друг друга тумаками, словно старые приятели, повстречавшиеся наконец вновь.

— Передайте Ринго-сан, что я уже не решался брать ее даже за руку, опасаясь, как бы она чего не подумала…

Дюбон перевел. Ответ Рощицы осветил лицо нашего друга улыбкой, которая так помогает в стране улыбок, — включаю ее в коллекцию!

— Она говорит, что с ней было то же самое… Что она чувствовала, как вы сдерживаетесь, сама хотела взять вас за руку, но боялась, как бы вы не подумали о ней дурно.

Дюбон считает, что недоразумению между мной и тетей пора положить конец. Он предлагает собраться у него завтра вечером к ужину. Он берется внести полную ясность в наши отношения, и я на него полагаюсь.

* * *

Эта встреча меня согрела, подбодрила. Я тут же всерьез засел за сценарий. В энный раз я перечитал ответ Жана Л'Ота:

«…Твое письмо ставит меня в затруднительное положение. Ничего не зная о Японии, что могу я добавить к истории о кресле, которую уже тебе рассказал? По моей мысли, это лишь предлог, который даст возможность подать любой материал о Японии. Напоминаю тебе сюжетную канву:

„Комеди Франсез“ собирается показать в Японии ряд спектаклей из своего репертуара, в частности „Мнимого больного“. Чтобы придать представлению большую значимость, решено использовать в качестве гвоздя программы кресло, в котором Мольер умер на сцене во время исполнения „Мнимого больного“. И вот в Японию отправляют ценный музейный экспонат. Его сопровождает либо пятидесятилетний чиновник из Бретани, либо, наоборот, молодой, свежеиспеченный советник, выпускник дипломатической школы. В первом варианте от важности миссии у сопровождающего голова пошла кругом, а во втором он в силу превратного представления о Японии попадает в беду и теряет знаменитое кресло. Он так и не находит его к началу спектакля и вынужден раздобыть поддельное. Его-то он и привозит с собой во Францию, где, впрочем, узнаёт, что подлинник никогда не покидал кабинета генерального директора и что в Японию была послана копия. Короче говоря, вся эта история — сущий бред, как сущий бред разводить столько историй из-за кресла в стране, где сидят на полу. Но эту басню при желании можно напичкать чем угодно, включая мотивы о встрече двух цивилизаций.

То, что ты пишешь о тайне, окружающей твоего продюсера, очень здорово. Это уже само по себе работает на создание атмосферы фильма. Расскажи же мне немного об этом господине…»

Жан, дорогой! Его наметки темы мне вполне подходят. Я много раз перечитывал письмо, и каждое слово рождает у меня множество зрительных образов. Стоит мне покачать какую-нибудь из его фраз, как невод, в воображаемых волнах, бьющих по моим лодыжкам, и я вытаскиваю его полным диковинных животных, отбросов, разрозненных башмаков и водорослей — к сожалению, массой водорослей!

«Пятидесятилетний чиновник…. бретонец…» (мне больше нравится севеннец!). «Молодой советник-дипломат…»

Беру и его. Беру обоих. На прелестном приеме во французском посольстве я столкнулся с такими типами. Умелое сочетание нескольких образов даст достаточно материала для сочного характера.

«От важности миссии у него закружилась голова…» Видал я таких! Мне остается только воспользоваться классическим примером какого-нибудь Ларгье или севеннского Лоза, расположенного на горном склоне. Старики изнывают в своем селении, где покинутая земля умирает. Шахты закрыты. Естественно, что сын подался в чиновники. Он «дорос» до Парижа, где с тряпкой в руке ходит вокруг знаменитого кресла…

Он у меня просто стоит перед глазами. Его поездка в Японию — реванш за неудачно прожитую жизнь! Когда он уйдет в отставку и вернется в деревню, у него будет что рассказать другим пенсионерам, работавшим в шахте, на почте, телеграфе и даже на железной дороге.

«Ложное представление, которое создал себе второй персонаж о Японии…»

Зачем далеко ходить за примерами? Я же сам всячески остерегался предвзятых мнений и хвастал тем, что приехал не предубежденный. Раз я испытываю разочарование, значит, у меня были иллюзии.

Оба персонажа пойдут в дело.

Старый примитивный чиновник, радуясь нежданно-негаданно выпавшей на его долю поездке, старается ни во что не вникать, он только видит, слышит, чувствует… Он не мудрствует лукаво. Он может так полюбить Японию, оказаться плененным этой страной до такой степени, что — кто знает? — уже не захочет вернуться во Францию…

Молодой блестящий дипломат все время стремится понимать, познавать… Надо сыграть на контрастах между двумя подходами к стране: поверхностным и сентиментальным — существа примитивного, умным и слишком трезвым — интеллигента…

Я должен заняться этой работой не откладывая, она кажется мне идеальным противоядием от неприятной горечи впечатлений, обрушившихся на меня с тех пор, как я приехал в Японию и затерялся тут. Ко мне, севеннцы!

Чиновник из Севенн? Он видит вещи в их изначальном виде. Его родные места — севеннские горы, он мало осведомлен по части прославленной экзотики и ничего не ведает об «Элладе Востока, обладающей волшебной силой околдовывать навек». Однако его незамедлительно поразит фактура (в понимании искусствоведов), он захочет трогать дерево, обои, старые полированные камни… Он почувствует себя хорошо, не ища причин этого, не уточняя, почему он подпадает под обаяние «очаровательной утонченности».

Он должен быть холостяком, желчным маньяком… Здесь, лишившись привычной обстановки — начальников по службе, приятелей по бистро, перед которыми он не хочет ударить в грязь лицом, мелких тягот своего жалкого существования, он бессознательно приобщится к буддийскому принципу отрешенности — хогэ дзяку:

«Избавься от привязанности к бесполезным вещам…» Он полюбит эти дома, где в теплое время года можно снять раздвижные ставни и со всех сторон раздвинуть внутренние перегородки, чтобы без помех видеть зелень и соседние скалы. Житель каменистого Лозера будет растроган при виде крошечной семейной скалы в садике, которую домашняя хозяйка раз в неделю моет и оттирает на совесть. Этот житель деревни, в которой за лето два-три раза мобилизуют всех трудоспособных, чтобы преградить дорогу пожару в сосняке, поймет постоянную тревогу народа, живущего в спичечных коробках. Летними вечерами он замешкается у перил вдоль рвов около императорского дворца, где лягушки квакают про его детство в стране горных потоков, суровой стране крестьян-бедняков, с хуторами, почти опустошенными бедностью.

Тому, кто вырос на таком хуторе, легко понять народ воздержания, легендарных спартанских привычек, даже особую мелодию, выстукиваемую японским дождем по крышам спичечных коробков, что напоминает ему стон сентябрей в Лозере…

Молодой дипломат? Он весьма начитан: Поль Муссе, Рене Груссе, Марсель Жюгларис, Робер Гийен, Фоско Мараини, Поль Клодель (даю себе зарок, вернувшись восвояси, проглотить их всех).

Ему, несчастному, хотелось бы понять:

почему города так уродливы, тогда как в домах чистота и интерьеры нередко свидетельствуют о прекрасном вкусе;

почему японский язык — только способ молчать наилучшим образом;

почему японцы соглашаются работать в бетонных домах, но не желают в них жить;

почему японцу внушили, что эти спичечные коробки — находка, спасающая жизнь при землетрясений, в то время как большинство его жертв умирает, сгорев заживо;

почему этот народ по одному слову императора хорошо встретил оккупантов, которых еще накануне считал «дикими зверьми», алчущими крови, рыжими дьяволами с огромными лапами, созданными, чтобы душить детей, непостижимыми существами, заросшими волосами, как демоны буддийской религии, чьи дьявольские взоры зажигаются только при виде кровопролития (так их годами описывали газеты по приказу того же императора);

почему этот работящий и дисциплинированный народ рождает единицы отчаянных и отчаявшихся героев и огромную массу педантов, ограниченных полицейских и простодушных приспособленцев.

Он будет искать японских интеллигентов, чтобы те помогли ему разобраться во всей этой мешанине из восьмидесяти семи буддийских верований, двадцати шести цивилизаций, двадцати пяти религий, тридцати восьми рас и народностей, пятидесяти шести вариаций влюбленности, шести ароматов, восьмидесяти двух запахов, ста двадцати тысяч зловоний, двух тысяч шестисот языков, тридцати четырех пороков — только не курение опиума! — по Конфуцию, Будде, Сократу и Канту — четырем светочам мудрости, по-братски восседающим рядом в алтаре храма философии — Тэцугакудо.

Усердный дипломат задастся еще множеством вопросов, на которые мне самому хотелось бы получить ответы.

Я уже представляю себе этого второго персонажа почти так же хорошо, как первого (во мне, несомненно, уживаются оба).

«Беда, приведшая к тому, что он потерял кресло…»

Тут передо мной богатейший выбор между такси, неправильными словообразованиями, поездами, улицами без названий, меняющими свой вид, домами — на одно лицо, лишенными номеров, манией японцев всегда отвечать «да», путаницами, недоразумениями, квипрокво, грубыми ошибками… Можно сочинить такую неразбериху, что разобраться в ней будет по силам лишь человеку с хорошей головой.

«Вынужден раздобыть поддельное кресло…»

Эта история с подделкой разрастается, станет огромной, грандиозной, как Токийская Эйфелева башня.

А впрочем, к чему создавать столько историй из-за кресла (неблагодарный!)?

Л'От, ты говоришь, не зная обстановки.

На берегу реки Сумида читают молитвы и испрашивают прощения у рыб, загубленных сетями или удочками.

На кладбище Оидзуми бонзы молятся за души собак, кошек и даже насекомых.

Существуют официальные службы спасения душ старых шляп: «Служа человеку, шляпы в большинстве случаев приобретают индивидуальность, следовательно, с ними надо обращаться с должным уважением». Дидро так же относился к своему старому халату! Существуют молитвы за разбитых кукол, иголки, вышедшие из употребления, есть буддийская месса, посвященная отдыху волос, с которыми «плохо обращается парикмахер; во дарование девушкам таких волос, как у Одри Хепберн…».[21]

На центральной телефонной станции во время краткой церемонии благодарят аппараты, «отслужившие человеку».[22]

Пускай смеются над тем, что японская цивилизация насчитывает две тысячи лет… Ладно! Но общепризнанно, что японское искусство восходит к шестому веку, отмеченному у нас лишь вторжением варваров свыше двух веков до Карла Великого.

Право, нам нечего особенно задаваться…

(Черт возьми! Мой сценарий начинается с самокритики…)

6. Розовая раса

Среда, 17 апреля, 12 часов 30 минут

Холл гостиницы Сиба-парк (в ожидании славного Мату и мадемуазель Ринго)

Вчера вечером, желая отвлечься, я пошел в кино на фильм «Лоуренс Аравийский». Зрители по-настоящему реагировали только на хронику, когда на экране возникли цветущие вишни в Вашингтоне.

Утром я работал над историей о кресле. Чем яснее она вырисовывается, тем больше мне нравится, я хочу сделать ее хорошо и тревожусь за перевод. Я с нетерпением жду Мату, чтобы невзначай проверить, как он знает французский язык. Рощица призвала его на помощь как раз в тот момент, когда я со своей стороны обратился к Дюбону.

О мадам Мото по-прежнему ни слуху ни духу. Племянница занята тем, что звонит во все места, где она может находиться, или бегает туда, где телефона нет. Затем она звонит мне и справляется, не звонила ли тетя, а потом снова начинает крутить телефонный диск с неистовством, которое меня умиляет: ей хочется еще сегодня разыскать мадам Мото и пригласить на вечер, который мог бы наконец рассеять все недоразумения.


17 часов

В номере

Пока я с Мату и мадемуазель Ринго спустился позавтракать в ресторан, вход в который находится в холле, совсем рядом с конторкой портье, приходила мадам Мото и положила в мой ящичек сверток. Портье и посыльный знали, что я сижу в двух шагах, но мой менаджер запретила меня беспокоить.

В свертке оказались коробка трубочного табака высшего качества — сущий мед для заядлого курильщика — и потрясающие английские ножницы с закругленными концами — незаменимый инструмент для самостоятельного подстригания усов без риска задеть кончик носа. Записки не было.

Пришлось посвятить славного Мату в историю с сигаретами. Он высказался откровенно, не смущаясь в выражениях:

— Порой я задаюсь вопросом, не является ли мадам Мото пауком на потолке. Недавно она позвонила мне на работу. У меня сидели трое очень важных посетителей. Кроме меня в комнате еще двое секретарей, я не начальник! Я ответил как можно вежливее (я ее знаю!), что она окажет мне большую услугу, если будет любезна и перезвонит позднее, но она меня перебила: «Значит, и вы становитесь моим врагом, так я и думала!» — и бросила трубку. Любой другой на моем месте после такой выходки и в самом деле стал бы ее врагом. Знаете, хоть я и японец, но тоже не понимаю ее.

Я все более убеждаюсь, что, если поработать с Мату над текстом сценария, последний не пострадает при переводе.

— Хотелось бы, чтобы она поняла: если я ее терзаю, то в конце концов в ее же интересах, чтобы столь любопытно задуманный фильм состоялся и она извлекла из него максимум выгоды. Она показывает мне массу увлекательных вещей, но они рождают у меня вопросы, смысл которых до нее не доходит. А может, она не знает, как на них ответить… А без ответов я не могу завершить работу, ради которой она привезла меня в Японию. Я не вижу выхода, я обескуражен. Вы должны объяснить мадам Мото, что, если я не прыгаю каждую минуту от восторга, значит, я думаю, значит, я ломаю себе голову ради нее, ради ее фильма!

Милый Мату настроен скептически. Он не чувствует себя в силах ее убедить, я подозреваю, что он даже не решится задать вопрос, задевающий обидчивую даму. Ему хватает своих забот и неприятностей на работе и дома. Он хлопочет, чтобы его на несколько лет командировали во Францию, потому что чувствует себя в своей тарелке только у нас, — одно это говорит, насколько он меня понимает.

На работе, как я понимаю, Мату держат на коротком поводке, у него очень мало свободного времени, поэтому я пригласил его в ресторан в полдень. Он сожалеет, что не сможет мне помогать, сколько желал бы сам. Он вынужден меня покинуть, он извиняется, просит прощения, кланяется… Автоматически, еще не расставшись со мной, он снова стал японцем и бюрократом, то есть японцем вдвойне.


Пятница, 19 апреля, 20 часов 30 минут

По возвращении в номер

Я вернулся из Гиндзы пешком. На боковых улицах лавочники жгут бумагу, ящики из планок и другую тару. Ночь в Токио пронизана кострами.

Когда я проходил через гостиную отеля, по телевидению показывали рекламу чудодейственного приспособления, при помощи которого раздвигают сёдзи.

От мадам Мото по-прежнему никаких вестей.

Она нас наказывает, это ясно.

Итак, вчера на вечере у Дюбона ее не было. Тем хуже для нее, а как для нас — не знаю. Конечно, если бы она присутствовала, вечер прошел бы иначе, но в каком смысле?

Дюбон живет по-японски, без кривляний. Он счел, что татами ему подходит как нельзя лучше. Достаточно видеть, как он движется по своему дому в чисто японском стиле, то есть таком простом, что дальше некуда. Дом этот находится в небольшом пригородном квартале на холме, сразу же за рядом билдингов и небоскребов, где разместились учреждения делового квартала. Частные садики разбиты так искусно, что, стоит пройти по улочке шаг, словно по волшебству, зелень полностью заслоняет бетон и даже поглощает шумы: тебя сразу же обволакивает полное неги спокойствие природы, мягкое, как домашнее кимоно.

Войдя в дом, снимаешь обувь, садишься, поджав ноги, за низенький стол; около пишущей машинки, оставшейся на боевом посту, ставят шотландское виски. Мадам Дюбон уже за сорок, она японка, но ее красивое лицо отражает не столько повиновение, сколько умение жить. Она хозяйка дома, она знает, какие важные причины собрали нас сегодня вечером, и умеет расположить к себе Рощицу.

Спустя несколько минут мы чувствуем себя как дома — вот почему я и сказал, что мадам Дюбон — хозяйка, а не служанка. Очень скоро все мы оказываемся на кухне и весело толкаем друг друга, стараясь каждый внести свою лепту, по крайней мере в приготовление салата.

— В конце концов оказаться на кухне, — сказал я, — пожалуй, очень характерно для нас, французов. Как правило, во французском доме, даже самом бедном, кухня не запущена, а вот в Японии я видел только темные и грязные кухни.

— Царство женщины, — уточняет Дюбон.

Он объясняет ее положение только тем, что в японских домах нет замков.

— Мужчине не приходится таскать ключи в кармане, но зато женщина вынуждена оставаться дома, хотя бы для того, чтобы его охранять. Поэтому муж никогда не берет жену на вечер или в театр. Он выходит в свет один, отсюда гейши, бар с хостессами… Супруга совершает русубан — охраняет дом. Эмансипация женщины зависит от замков, — шутит Дюбон.

Время от времени Рощица уединяется в дальней комнате домика и звонит по телефону, не теряя надежды хотя бы в последний момент разыскать свою тетю.

Дюбоны предупреждают меня, что отношения между тетей и племянницей сложнее, нежели я полагал. Мадам Мото повезет Рощицу в Париж, займется ее будущим — будущим, о котором в Японии молодая японка не может и мечтать. Подогреваемая надежда только усугубляет покорность племянницы тете, вполне, впрочем, естественную для этой страны. Отношения, и без того не простые, усложнены тем, что, хотя тетя и племянница очень красивы, каждая по-своему, молодость одной только выигрывает на фоне другой, порой не давая последней покоя. Вот что усложняет ситуацию наряду с другими моментами. Приведу в пример лишь один из них: мадемуазель Рощица — воке!

— Маньчжурская воке, если вам так больше нравится, — продолжал Дюбон. — Воке означает «выходец». Только белые японцы, побывав в соседних странах, ими не становятся — они совершают туристические поездки или выезжают в командировки, а японцы из неимущих классов становятся выходцами, становятся воке. Впрочем, как вы могли заметить, мадемуазель Ринго — типичная черная японка.

— Честно говоря, я ничего не заметил. Значит, есть японки белые и черные?

— И желтые. Мы не замечаем этого различия, тем не менее оно есть и с ним очень считаются. Так, например, белые японки…

— Но, дорогой Дюбон, белые ведь это мы!

— Только не для японцев, для них мы розовые. Даже если у вас бледная немочь, ваша кожа кажется им розовой. Белизна — свидетельство аристократизма, благородного происхождения. Вот почему гейша тщательно запудривает лицо, а барышня из хорошей семьи купается в целлофановом купальнике, предохраняющем ее кожу от загара. Она завернута в целлофан, как эскалоп на прилавке мясной лавки. Желтизна — цвет кожи массы, чернота характеризует крестьянина…

— Значит, моя Рощица — уроженка Маньчжурии?

— Она родилась в бывшей японской колонии, отец ее был там почтовым служащим. Семья Ринго, как и все японские поселенцы, вернулась в метрополию в 1945 году, когда Маньчжурия была возвращена Японии. Выходцы из Маньчжурии — это негры Японии. Они никогда до конца не сливаются с населением матери-родины, живут особняком, замкнутой кастой, общаются между собой, помогают друг другу, хотя вернулись домой почти двадцать лет назад.

В тот вечер я познакомился и с другими примерами, убившими во мне желание разобраться не только в Японии, но и в своих собственных делах…

К счастью, Дюбоны поставили пластинку с записями французских песен — моих любимых, а я читал стихи. Наконец-то Рощица смогла услышать приличный перевод, понять слова той песенки, мелодию которой любила и раньше:

Кто их гонит на мель, этих юных? После легких гримас новизны В обмелевших песчаных лагунах Умирает недавняя дерзость И кончаются детские сны…

И вдруг я увидел — я не оговорился, я именно увидел, как ее дружеское расположение ко мне ширится, оживает в ее глазах и сердце.

Поняв смысл песенки, она запомнила слова наизусть. Мы в изумлении смотрели, как ее крепкие темные губы воспроизводили без единой фальшивой ноты неповторимую мелодию.

7. Раз, два, три, четыре, пять…

Суббота, 20 апреля, 10 часов 45 минут

По повелению свыше я натянул на свой могучий трос шелковую рубашку, надел запонки и серебристый галстук.

Мадам Мото объявилась вчера собственной персоной, а сегодня по телефону распорядилась, чтобы я оделся по «форме номер один»: мы приглашены на свадьбу.

У меня тревожно на душе, и я держусь настороже. Что если она задумала женить меня? От нее можно ждать чего угодно.

После побега, причины которого так и остались невыясненными, мадам Мото вернулась в мир кино не одна, а в сопровождении девушки. Она мила, но не больше.

— Это дочь Короля Бензина, — холодно сказала мне мадам Мото, подталкивая инфанту.

Мы вышли втроем. Одной совместной поездки в токийском такси оказалось достаточно, чтобы нас связало братство людей, избегнувших гибели. Когда камнедробилка наконец выплюнула нас на тротуар, я знал, что инфанта Короля Горючего учится в консерватории играть на рояле, танцевать и выступать на сцене. Она знает почти столько же французских песен, сколько я, любит твист и молодых американских певцов, явно предпочитая Конни Фрэнсиса. Она наверняка самая жизнерадостная, самая веселая японка из всех, кого я встречал до сих пор.

Видя, как легко мы ведем беседу, мадам Мото проявляла бурный восторг. Прежде чем, не без умысла, оставить нас гулять вдвоем, тетя Ринго торжествующе бросила:

— Она мила, а? Она очень, очень хорошо говорит по-английски, а?

Мы невесело прошлись по Гиндзе. Мисс Бензин возымела желание показать мне красивые витрины. Я всячески старался не выдать, что знаю этот квартал лучше ее, но она это поняла и так, когда я стал объяснять ей дорогу домой.

Ее зовут Хироко Мицубиси или Мицудатомо, если только не Мицубабиси, — непременно вспомню, глядя на бензоколонку. Имя это означает что-то вроде «сердечная».

Я ничего не предпринял, чтобы удлинить прогулку. Телефон — плохое средство общения, но если я правильно понял, на свадьбу меня повезет мадемуазель Ринго.


13 часов 10 минут

В комнате, где обряжают невесту

Я вытащил записную книжку, так как вот уже добрых двадцать минут невеста и я смотрим друг другу в глаза: она не может шелохнуться, а я — не решаюсь.

Я не знаю, где я — на севере или на юге города, в Токио или за его пределами, у кого я, почему сподобился такой чести.

Явившись за мной, мадемуазель Ринго знакомыми мне жестами сразу дала понять, что мы опаздываем — это стало уже традицией. Токийские такси хороши тем, что их не надо подгонять. И все же никогда еще мне не приходилось ехать на нем так долго. Вот испытание… Мы тряслись по мрачным проспектам, похожим на пригородные, один — копия другого, где не за что зацепиться глазом, чтобы удержать их в памяти.

Еще не показались ни Фудзияма, ни Тихий океан, а такси, круто завернув, провалилось в улочку, вырытую, по-видимому, в свалке: на всем ее протяжении две насыпи отбросов с двух сторон поражали зрение и обоняние; от машины, как бильярдные шары, отскакивали черепки, гнилые фрукты, отбросы овощей, пустые консервные банки…

Мое неуемное воображение уже рисовало свадьбу Тенардье с Квазимодо под аккомпанемент арии из «Трехгрошовой оперы».

(Одна за другой перед невестой по очереди падают ниц старухи в темных кимоно. Обряжавшая ее служанка ест с подноса, сидя на корточках перед столом, задвинутым в угол; она встает с полным ртом, чтобы поправить складку на свадебном кимоно, и тут же возвращается к еде.)

Цепь холмов из отбросов прервалась на несколько метров и пропустила машину под крытый резной деревянный въезд.

Он открыл нам сказочный мир: японский сад. Его красота поражает все ваше существо, а не только глаза: даже закрыв их, я продолжал ее ощущать. Мы торопились. Мадемуазель Рощица вышла из машины и молча ждала меня, удерживая дыхание.

Сад напоминал оазис мира, монастырь, пощаженный феодальными войнами, Параду — сад аббата Муре, превозмогающего, побеждающего демонов растительной чувственности. Лишь ручеек спотыкался и описывал кисточкой замысловатые, безумные иероглифы на неровной поверхности гальки и скал.

Только стихийное искусство, не подчиняющееся писаным законам, дар гениев, детей и безумцев, могло широким жестом распределить так кусты, травы, валуны, ручьи, три карликовых дерева (быть может, столетних, кто знает? Время тут значения не имеет.)…

Тропинки, выложенные широкими плоскими валунами неправильной формы, производят впечатление выбитого потоком естественного ложа, к которому не прикасалась рука человека. Разве кайман делает эскиз своей чешуи?

Круглые, светлые, как жемчуг, скалы — дар каких-то дальних вершин. Даже мох — и тот выбирает себе стволы будто по наитию.

Сосны, клены, более крупные деревья стоят кругом, как часовые, и следят, чтобы сюда не проникали ужасы, теснящиеся за пределами сада.

Руссо нарисовал в моей записной книжке иероглиф, означающий «отдых». Он состоит из изображений «человека» и «дерева».

Хорошо бы увидеть этот сад при лунном свете!

(Невеста смотрит на меня уже по-иному: она не шелохнулась, и у нее все та же улыбка, но теперь она что-то выражает, должно быть, я гримасничал, как бывает со мной, когда я сосредоточенно пишу.)

Японский домик соответствует саду и так сливается с ним, что считать его красивым и в голову не приходит. Пол просторной кухни уложен мелкой черной галькой. Шесть коленопреклоненных женщин в строгих кимоно приветствовали нас, дотронувшись лбом до ладоней, положенных на пол. Мы вошли в большую гостиную, и Ринго познакомила меня с мужчинами в пиджаках и полосатых брюках. Бесчисленные поклоны…

Затем мы пошли по длинному просторному коридору, выложенному такой же черной галькой, чуть заворачивающему, как шоссе. Коридор, по которому ходят только в носках, вел к большим гостиным, чистым, свежим, вышедшим из самого сердца дерева. В каждой вокруг длинного стола пили чай мужчины в пиджаках и немолодые женщины в темных кимоно. Ринго водила меня из одной гостиной в другую, и в каждой мы кланялись и кланялись нам.

Затем Рощица привела меня к невесте, ответившей на мои приветствия лишь несколькими словами, просочившимися из ее чуть приоткрытых губ, которыми она даже не шевельнула.

(Она неподвижно сидит в прежней позе, слегка склонив голову на правое плечо, как будто ждет, пока застынет гипс.)

Ринго сделала несколько снимков анфас, в профиль, со спины, невесты одной, невесты со мной. Затем она дала мне понять, что идет за пленкой, а я должен терпеливо ждать. И вот я жду.

Франко-японский разговорник остался рядом с фотоаппаратом. Я нашел эквивалент слову «счастье», подчеркнул его ногтем мизинца правой руки, который подпиливаю каждое утро, и поднес книжечку к глазам невесты. Бедняжка не пошевелилась. Я медленно опустил разговорник к ее рукам, соединенным у выреза кимоно. Неприметным движением пальцев она взяла книжечку.

Ее голова отягощена тяжелым париком и свадебной повязкой, тело завернуто по крайней мере в шесть тяжелых кимоно, надетых одно на другое. Широкий, до подмышек, кушак (оби) перетягивает грудь. Наконец, тяжелое вышитое пальто, давящее на плечи и заставляющее сутулиться, окончательно придает ей вид графина с сакэ.

— Кимоно придумано не для удобства женщины, что бы ни думали туристы, — объяснил мне Темпи. — Если оно хорошо облегает фигуру, то мешает дыханию, причиняет боль при каждом движении. Хуже всего то, что пояс, укрепленный на картоне, не должен гнуться. Я видел несчастных, у которых навсегда остались от него глубокие рубцы. Ведь кожа у японок тонкая и нежная, — со вздохом добавил этот опытный мужчина.

Невеста читает разговорник, даже не опуская глаза, и говорит, не шевеля губами, пока служанка, стоя на коленях позади нее, расправляет складки.

Женщины (наверное, родственницы) являются, чтобы осмотреть невесту. Они обходят ее вокруг, оценивают свадебный наряд, отступают на несколько шагов, чтобы охватить глазом все убранство в целом, приподнимают полу пальто и разглядывают кимоно под ним. Второй раз приходит мужчина в куртке (отец или жених?). В углу комнаты (да, да!) стоит пара лакированных туфель — обувай и иди!

Хрип грузовика, пробирающегося по улочке с отбросами, рождает во мне смутную тоску. Погода солнечная, но ветреная, перегородки дрожат сильнее обычного — скажите на милость, тут сёдзи застеклены. Должно быть, это отель. Доказательство тому — номера в гардеробе (точнее, в гардеробе обуви). И никакого приспособления для звонка.


14 часов 45 минут

Вот и свершилось: я получил благословение от японского священнослужителя!

Религиозная церемония проходила в одной из гостиных отеля (если это действительно отель). Строгая токонома тут тоже разодета: обита красным бархатом, украшена полочками, зеленью, шкатулками и амулетами. Священнослужитель вошел со стороны двора, жених и невеста — со стороны сада. Родственники и гости расселись длинными рядами, спиной к двум стенам, на высоких складных табуретах, спрятав колени под белой деревянной доской на козлах. На ней тарелка с какой-то травкой и блюдце.

Священнослужитель во всем белом, взобравшись на гэта толщиной с ножку канапе, нараспев читает молитвы. Время от времени он дважды хлопает в ладоши по древнему обычаю, чтобы «привлечь внимание богов».

Обряды вызывают у меня много вопросов, но кого спросить? Присутствующие сидят лицом друг к другу вдоль стен, они сосредоточенны, но не слишком, я не обнаружил в них никаких признаков ханжества, даже престарелые — и те не корчат из себя святош.

Я строю догадки, что означают ритуальные жесты, но неожиданное воспоминание отвлекает меня от этого занятия, и я с трудом удерживаюсь, чтобы не расхохотаться: я вспомнил коронный номер старого протестанта из моей деревни. Он рассказывал, как впервые в жизни пошел в церковь и, ничего не зная о римской католической обрядности, решил, что священник ищет у себя блох. Исходя из этого предположения, он объяснял — и к тому же на диалекте — весь ритуал мессы, жест за жестом, поисками, преследованием, поимкой и наказанием резвого паразита. Самые рьяные поклонники папы просили его повторить рассказ.

Основное в синтоистском брачном обряде заключается, по всей видимости, в том, чтобы пригубить сакэ, поданное в блюдечке, а не в чашечке, как обычно. Жених, невеста, родственники с обеих сторон всеми силами стараются успешно провести операцию. Может быть, они боятся, что, если сакэ согласно законам физики капнет с уголков губ, бракосочетание не состоится.

В общем, синтоизм проявляет больше благодушия, чем многие из известных мне религий; он заставляет супругов вставать, садиться, хлопать в ладоши и потирать их, но не требует, чтобы присутствующие делали по команде то же самое. Единственное, что мы должны были сделать один за другим, дабы получить благословение священника в белом на котурнах, — это пригубить сакэ; как ни относись к этому напитку, процедура не лишенная приятности.

Фотографирование, надо признаться, останется для меня незабываемой минутой (длившейся, впрочем, полчаса) всей церемонии.

Subito presto[23] милая компания отступила к токонома, сдвинув своими задами идолов и священные травы. Дети и инвалиды впереди, второй ряд сидит на скамейках, которые разбираются в два счета, третий стоит навытяжку, четвертый взгромоздился на хрупкие складные табуретки, а последний — на столы, которые передавали через головы первых четырех рядов.

И в тот момент, когда все наконец устроились, втиснувшись бочком в шатком равновесии (я просто не решался выдохнуть из боязни сдуть двух-трех миниатюрных японцев, как косточки от вишен), когда наконец никто уже не заслонял физиономию соседа, явились четыре или пять запоздавших, как назло, довольно рослых парня. Так оно всегда и бывает. Но сколько бы этот номер ни повторялся, он неизменно вызывает смех, и все-таки я просто не представлял себе, что это может быть так смешно, тем паче что никто не смеялся. Такого безобразия фотограф бы не потерпел.

* * *

Сейчас я сижу, поджав ноги, между мадемуазель Рощицей и ее подружкой. Они беседуют, наклоняясь перед моим носом, а когда я закуриваю трубку, — за моей спиной. В большом банкетном зале стоит соответствующей длины стол-такса в форме буквы «П». Перед каждым приглашенным лежат прелестные аккуратные коробочки, пакеты в тонком полотне, пакетики поменьше, перевязанные шелковой ленточкой. Над каждой кучкой подарков карточка с надписью по-японски. В нижнем пакетике — коробочка из целлофана, через который просвечивают диковинные рыбки… Еще одно пиршество, на котором я буду томиться от голода. Подали бы к столу хоть немного земляных орехов! Долгое ожидание. Но вот медленно поднимается тощий мужчина лет пятидесяти, сидящий справа от жениха, и начинает произносить речь, явно получая от этого удовольствие. Все ждут. А он говорит и говорит… В глубине моей души зреет решение впредь отказываться от приглашений. У меня заныли колени, а распрямляя ногу, я приподнимаю стол. Краснобай продолжает речь, переходит от иронического тона к торжественному, не допускающему возражений.

Судя по значку фирмы — знаменитой покрышке, он начальник жениха и, следовательно, выполняет служебный долг, По словам Дюбона, все японцы, начиная от подметальщика и кончая начальником, так гордятся службой в крупной фирме, что ношение значка пришлось вменить в обязанность.

Начальнику отдела предоставлено право приглашать важных клиентов, он подписывает счета (оплачиваемые фирмой в конце месяца), провожает клиентов до порога, отправляет их домой в служебной машине, но стоит ей отъехать, как он, даже оставшись один на неосвещенной безлюдной улице, откалывает значок с борта пиджака: он уже не на службе. Можно поручиться, что все пассажиры, которые едут в поезде, выставив напоказ свой значок, — командировочные.

Оратор не умолкает. Я указываю на него мадемуазель Ринго с выражением тупого вопроса на лице, ставшим для меня привычным, и смотрю на часы. Рощица рьяно набрасывается на разговорник, передает его через мою голову подружке, отнимает и передает снова. Девушки совещаются. Когда они испустили по-японски «эврика!», я взглянул на часы: на поиски ушло двадцать две минуты. Оратор говорит и говорит… Я читаю перевод иероглифа, подчеркнутого острым ногтем большого пальца: «Речь».

Бывают речи и речи…

Нас обслуживают гейши в кимоно, но без париков, без пудры, почти без всякой косметики. Каждая ухаживает за четырьмя-пятью гостями, переползая на коленях от одного к другому, чтобы наполнить чашечку или содрать шкурку с ракообразных. Две или три гейши постарше, в темных кимоно танцуют под звуки сямисена. Прислушиваться не обязательно: во время речи, как и во время танцев, жених, затем его отец, затем его Дед, затем важные гости становятся по очереди перед вами на колени с бутылочкой сакэ, наполняют чашечку, обращаются к вам с краткой речью и пьют…

(Не знаю, как представила меня мадемуазель Ринго, но то обстоятельство, что я все время пишу и рисую в записной книжке, никого не смущает.)

Ринго повела меня в сад фотографироваться с новобрачными и двумя близкими родственниками их возраста.

Когда мы вернулись на место, профессионалов сменили любители: интеллигент в очках с седыми волосами, подстриженными бобриком, декламировал с ложным пафосом стихи. Пожилые пары пытались танцевать, точь-в-точь как французские папы и мамы, сопровождающие дочь на танцы: стоило оркестру заиграть польку, как площадкой завладевало старшее поколение, танцевавшее с серьезным видом, чтобы показать молодежи класс.

19 часов

На аэродроме

Только что я в первый раз немножко разыграл японцев. Не знаю, какая муха меня укусила, но я тоже решил «выступить с номером» — возможно, не желая прослыть неблагодарным, — и отправился поклониться новобрачным и их родителям, но, чтобы избежать сухости, присущей нашим самым изысканным формулам вежливости, на ходу придумал маленькую церемонию, воспринятую всеми присутствующими как старинный французский обряд. В ней были элементы подражания коленопреклонениям детского хора, облачению в латы средневековых рыцарей, церемонии вручения орденов. Сопровождалась она детской считалкой, которую я бормотал нараспев:

Раз, два, три, четыре, пять,

Вышел зайчик погулять,

Вдруг охотник выбегает,

Прямо в зайчика стреляет,

Пиф-паф, ой-ой-ой,

Умирает зайчик мой,

И везут его домой

По дороге столбовой.

Очень скоро все с удивлением стали следить за разыгрываемой мною комедией. Даже старые гейши прекратили танцевать. Присутствующие пришли в полный восторг оттого, что наконец приобщились к культурному наследию далекой Франции. Они были восхищены. Высокое представление о моей родине, посеянное тем самым в их душе, избавило меня от последних угрызений совести, которые я испытывал из-за того, что обогатил наши вековые традиции.

Гости проводили новобрачных до прихожей — гэнкан. Пока молодожены обувались, мужчины осыпали их солеными шуточками; тон, смешки, ложная стыдливость дам, машинальным жестом прикрывавших лицо длинными рукавами кимоно, — все доказывало, что в этих речах больше скабрезных острот, нежели благословений, пусть синтоистских.

Под их ливнем новобрачные уселись в сказочный «кадиллак» с шофером в ливрее. Это вместе с пиршеством, гейшами и священнослужителями обязательный атрибут богатой свадьбы.


Меня тут же подхватили с двух сторон и повлекли за собой мадемуазель Ринго и ее подружка Юкико-сан — мадемуазель Снег. Я рысцой бежал между ними по улочке с холмами отбросов, по опасному переходу через проспект, по эскалаторам надземного метро (или пригородного поезда — я так и не разобрался, в чем между ними разница), по коридорам, которые вели не туда, куда надо, по вагонам поездов, как обычно отправлявшихся в сторону, противоположную нужной…

Я испытал, признаюсь, новое для себя чувство гордости, шагая разодетый, как лондонский денди, между двумя юными красотками в переливчатых кимоно. Явно кислая улыбка встречных освещала наш путь.

Как обычно, кончилось тем, что мы сели в такси и к нашим сомнениям и ошибкам шофер добавил свои собственные. Тем не менее, к моему великому изумлению, мы приехали на токийский аэродром. Когда мы увидели новобрачных, теперь в европейских костюмах, я наконец понял, что мы приехали проститься перед их отъездом в свадебное путешествие. Они садились в самолет, направлявшийся в Киото. В зале ожидания было много таких же юных пар, некоторые еще в свадебных нарядах. Провожали их гости. Скачкообразными движениями все эти добродушные малые в пиджаках и полосатых брюках напоминали немые ленты Чарли Чаплина. Сходство усугубляло впечатление, будто ты видишь сценку из былых времен.

8. Тишина пустоты

Воскресенье, 21 апреля, 10 часов

В номере

До чего же может быть тошно в воскресном Токио такому человеку, как я…

Займусь-ка снова сценарием и попытаюсь, скажем, притащить мольеровское кресло на японскую свадьбу.

Вчера вечером, возвращаясь с аэродрома, мадемуазель Снег, подруга Рощицы, спросила, французский ли на мне костюм.

— Нет!

— Английский?

— Нет!

— Итальянский?

— Нет!

Ей было невдомек, что он японский. Слишком уж элегантен!


21 час

Ibidem

Сегодня утром ходил гулять по Асакусе один, с «Креслом» в голове. Был праздник. Мой карманный путеводитель в главе «Ежегодные события» сообщает:

«22 апреля в небольшом, но знаменитом храме Тоёкава Инари в Асакусе состоится ежегодный праздник».

Я брожу по парку, разбитому вокруг храма Каннон, и смотрю на аттракционы. Стоит папе опустить в щелку монету, и малыш начинает трястись на большой деревянной лошади. В резиновых бассейнах, подвешенных между козлами, можно удить рыбу. Человек, обслуживающий бассейн, спешит отправить выуженную рыбу в сачок и, пока она не издохла, бросить обратно в воду.

Ребенок лет семи-восьми указывает на меня своим родителям, старшим братьям и сестрам, потом подходит и серьезно пожимает мне руку. У меня становится тепло на душе, но это чувство проходит, когда трое хорошо одетых мальчиков кричат: «Мусташо!», «Мусташо!»[24] — и, ободренные моей улыбкой, подходят с протянутой рукой: «Доллары, деньги?»

Вдоль длинной бетонной стены пристроились лицом к лицу с клиентами хиромантки и ворожеи, за низкими столиками сидят астрологи, физиономисты, графологи, цудзи уранай,[25] учителя хороших манер, тут же, прямо на тротуаре, обучающие вас за несколько иен жестам, формулам, позам и поведению, приличествующим при визите к налоговому инспектору или при первом свидании с девушкой на выданье.

Пока детишки трясутся на лошадях-копилках, папы идут бросать стальные шарики в соседних патинко, перед которыми гуляющим чистят обувь старухи с квадратными лицами, усевшиеся рядком на корточках вдоль сточного желоба. Хромой калека в фуражке армии Тодзио ритмично машет гривой волос, совсем женской, и бородой. Ее липкие пряди как бы продолжают складки лица, подчеркнутые грязью.

Мой рост и растительность, покрывающая лицо «розового» человека, возбуждают такое любопытство, что встречные чуть ли не сворачивают себе шеи, наступают на ноги соседям, натыкаются друг на друга.

Преподаватель французского языка из Токио говорил мне, что нынче Асакуса перестала быть увеселительным центром и привлекает одних провинциалов, оказавшихся в столице проездом. В самом деле, походка гуляющих выглядит тяжелее и медленнее, одеты они в европейские костюмы устарелого покроя, хотя и новые. Они покупают все, что видят, их слишком много, каждого сопровождает многочисленное, по-праздничному разодетое семейство. Младенцы — у женщин на спине, а детишки постарше, нагруженные куклами, сластями и воздушными шарами, виснут на их руках. Эдосцы — так называют коренных жителей Токио, в прошлом именовавшегося Эдо, — не скрывают своего снисходительного презрения к деревенщинам. Эдосец — вот этот старый франт со своей молоденькой любовницей. Она из числа тех, кто, по словам моего спутника в самолете, с великим тактом, тонкостью и деликатностью умеет заставить вас позабыть, что вы человек уже не первой молодости и не писаный красавец… Эдосцы — вот эти деловые люди, не уступающие в элегантности англичанам, и вот эти строгие учителя, которые идут, выставив вперед подбородки, словно им, по старинному севеннскому выражению, «надо продать пшеницу». И старики в кимоно и фетровых шляпах, шагающие твердым, размеренным шагом, похожие на сданных в архив полковников. То ли для того чтобы не распространять вокруг себя микробы, то ли чтобы уберечься самим, некоторые прохожие носят маски, наподобие хирургических. Детей неизменно притягивают аптеки. Они гроздьями нависают на их витринах, где выставлены змеи, уснувшие в стеклянных клетках, чучела обезьян и черепах, странные черви, заспиртованные в стеклянных сосудах, — мерзопакостные эмбрионы дракона.

Я же одержим патинко. Я обхожу их все — вхожу в один ряд, выхожу по другому, причем мой рост, борода, «розовый» цвет кожи не отвлекают ни одного взгляда, с тревожным вниманием следящего за скачками стального шарика под стеклом. Дюбон и Чанг ответили на все мои вопросы о патинко, но, как всегда в Японии, ответы лишь усугубляют тайну.

Прежде всего цифры. В среднем на каждый зал приходится 61 машина-автомат; залов — 3348, следовательно, аппаратов 204 228, то есть один на 37 человек, включая женщин и детей. Это статистические данные 1954 года. С тех пор количество патинко росло непрерывно — быстрее, чем население столицы. Сумма монеток, проходящих через щелку патинко, составляет более четверти национального бюджета. Через патинко проходит львиная доля жалованья самых низкооплачиваемых слоев населения. Не все японцы отравлены ядом патинко, но все в большей или меньшей степени играют в них. Шарик приводится в движение спуском рычажка — на него нельзя воздействовать, его нельзя направлять. Он может принести (упав в дырку, что случается один раз на тысячу) лишь горсточку таких же шариков, которые бросают по одному, а если надоест, обменивают в кассе на несколько конфеток или сигарет. Игра в этот стальной бильярд — занятие настолько пустое, что многие игроки бросают следующий шарик, даже не дождавшись, пока упадет предыдущий, посылают шарики один за другим механически, как выпускают из автомата обойму. Идиотский шарик гипнотизирует японцев. В каждом патинко только один специальный автомат, зарезервированный владельцем зала для своих приятелей, «не плутует»; все японцы об этом знают и тем не менее продолжают бросать иены в дьявольские машины. На патинко наживаются отъявленные спекулянты, японцы понимают, что их грабят, и все же продолжают играть…

Я мог преспокойно наблюдать за игроками, стоя у них под самым носом, они меня даже не замечали. Взгляд их ничего не выражал. Молодые и старые, женщины и мужчины, люди в кимоно и пиджаках, с хозяйственными сумками в руках или с ребенком за спиной — все они одинаково впивались остекленевшими глазами в стальной шарик.

Мне говорили, что автоматы из никеля и стали обладают непреодолимой притягательной силой, что это — наркотик, медленное коллективное самоубийство, обряд уничтожения…

При всем различии этих определений они сводятся к одному: пустота. Сколько бы я ни приходил сюда, наблюдения приводят меня к одному выводу: патинко — пребывание в пустоте.

Шум, стоящий в патинко, однообразное жужжание, бормотание и медленное движение жующих стальных челюстей, потрескивание металлических ульев, шепот, который оглушает, невыразительный, монотонный, отупляющий речитатив — это все шум пустоты; шум патинко тише самой тишины, это тишина, уже не оставляющая и воспоминаний о звуках, полная тишина, тишина пустоты.

Когда выходишь из этих галерей, голоса старьевщиков, выкрики торговцев тофу,[26] простая дудочка продавца фасолевого пюре, колокольчик передвижной жаровни кажутся красивыми, особенно в сочетании с перестуком деревянных гэта. Они ласкают слух, от них получаешь истинное наслаждение, они вселяют чувство бодрости.

Я люблю японскую толпу (а в Италии, наоборот, мне совсем не нравится народ в целом, зато интересен каждый человек в отдельности). Вот идут гейши — по двое, по трое; пламенные лепестки кимоно делают их больше; опустив очи долу, они семенят рысцой, как придирчивый длиннохвостый попугай, к барам и клубам — добрая старая Япония для туристов. Идут пожилые, сутулые, как правило, японки в темных, немарких кимоно, школьницы в синих формах с матросскими воротниками. У них длинные косы или стрижка с челкой. На ходу они едят сахарную вату на бамбуковой палочке, жуют резинку, лакомятся шоколадом, плоской вяленой рыбой. Школьники в матросских блузах и фуражках пересчитывают свои сбережения и прицениваются к дудкам или пластмассовым самурайским мечам, а младенцы размахивают за спиной матери осьминогами и драконами из бычьего пузыря, ватными тиграми, марионетками из папье-маше, храмами из картона. На скамеечке у артистического входа в народный театр сидит актер, старается сосредоточиться перед выходом на сцену; облокотившись на колени, он рассматривает свои худые, не прикрытые кимоно икры, показывая прохожим голубоватую плешь парика самурая.


Понедельник, 22 апреля, 18 часов

В номере

Я терпеливо объяснил мадам Мото по телефону, что мой сценарий вроде бы «сложился», что еще день работы — и я набросаю первый вариант, который будет не стыдно показать.

Четыре спокойных часа работы с хорошим переводчиком на японский язык — скажем, с нашим другом Мату — и можно подготовить проект, пригодный как основа для первоначальных переговоров.

Это известие не содержало для нее абсолютно ничего нового. Мой менаджер знала, как продвигается работа, день за днем. Она проявляла полнейшее безразличие к содержанию сценария и интересовалась лишь тем, доволен ли результатами я сам.

Полностью полагаясь на меня в отношении сценария, мадам Мото оказывала пассивное сопротивление, как только речь заходила о переводе. Я же, наоборот, все яснее сознавал важность этого дела, взвешивал и браковал одну за другой кандидатуры переводчиков и проявлял все большую настойчивость, особенно в последнюю неделю. Сейчас мадам Мото явилась ко мне в отель, вняв моим решительным аргументам. Я сказал, что приехал в Японию всего на месяц, а он подходит к концу. Однако, если продюсер одобрит сценарий при первой встрече, что меня весьма удивило бы, до заключения контракта потребуется еще несколько встреч. Тем не менее, я считаю, что работа, для которой меня пригласили в Японию, закончена и ждать больше нечего (разумеется, я выражался гораздо проще, так что в конце концов она меня поняла, доказательством чего явился ее приход).

После полудня, когда я был у себя в номере, портье прислал сказать, что ко мне пришла мисс Мото. Я в самых любезных выражениях попросил ее подняться в номер. Мне хотелось разложить перед ней страницы сценария. Разумеется, я не надеялся, что она примется читать это творение — плод стольких ее усилий, так наивен я не был, но мне казалось, что исписанные каракулями листки придадут вес моим аргументам, как бы подтвердят их. Так плохим мимическим актерам необходима бутафория.

И вот мадам Мото по счету «раз» извлекла из глубин своей сумки записную книжку «Цементные заводы Лафаржа», и листки разлетелись по номеру. По счету «два» она завела долгий разговор с коммутатором отеля. По счету «три» стала лихорадочно перелистывать справочники, принесенные дежурным по этажу. Лишь тут я понял: она искала номер телефона нашего продюсера.

Вторая серия была целиком телефонной. Должно быть, первый номер, выуженный ею в справочнике, оказался всего-навсего номером коммутатора, и ее заставляли с каждым звонком подниматься все выше по ступенькам иерархической лестницы. Каждый раз ей приходилось все дольше ждать ответа.

Когда я услышал свое имя, бесконечные «сэнсэй» и несколько «бальзаков», я понял, что мадам Мото наконец держит на проводе нужного человека. Это, однако, был самый короткий разговор за весь сеанс.

Повесив трубку, она с минуту сидела у телефона в состоянии полной прострации, а когда откуда-то издалека вернулась ко мне, ее красивое лицо, искаженное безграничным изумлением, стало серым.

— Он злой! Очень злой! Он хотеть сценарий написать по-японски! Он сказать это! Очень-очень злой!

Я снова принялся неутомимо объяснять. Я первый сказал, что требуется японский переводчик; совершенно естественно, что, прежде чем раскошелиться и пуститься в рискованное предприятие, продюсер желает знать, о чем идет речь в сценарии… Я добавил даже — ее горе подсказывало мне новые доводы, — что такое требование свидетельствует о серьезных намерениях продюсера и вызывает к нему доверие.

Все мои усилия были напрасны — она только качала головой, терла глаза до красноты и твердила:

— Все-таки ему говорить так! Это нехорошо!

Я не могу выносить страдания женщины, особенно когда она льет слезы не на публику. Я повторял объяснение, которое отрабатывал десять дней, все более простыми словами, все более примитивными фразами, превратив его в конце концов в маленький шедевр, состоявший из простого перечисления инфинитивов. Позабыв о том, что мой фильм гибнет, я нанизывал слова надежды и восторга и не видел, не слышал ничего, кроме страдающей женщины. Я распинался в том, какой «у нас» замечательный сценарий, расписывал его прелести и содержащиеся в нем находки, на которые позарится любой продюсер, будь то японец или европеец. Он отвалит нужные суммы денег и будет драться за возможность воплотить эту дивную историю на экране (только теперь, оставшись наедине со своей записной книжкой и описывая то, что произошло менее часа назад, я понял меру своего очередного падения. Каким образом эта женщина и эта страна вынуждают меня так легко сдавать позиции, которые я так яростно до сих пор защищал?!!).

— Он говорит, что не помнит меня, — внезапно простонала мадам Мото.

Я спросил ее очень серьезно, очень вежливо:

— Скажите, вы действительно знакомы с этим продюсером?

— Не с ним, с его сыном я знакома, хорошо знакома, но сын работать с отцом.

С мягкостью полицейского, стоящего у изголовья смертельно раненного единственного свидетеля преступления, я пункт за пунктом, слово за словом вытянул из моего менаджера признание о том, в каких отношениях она находится с «нашим» продюсером: в детстве она была знакома с его сыном, пять или шесть раз они играли вместе.

— И он говорить, не помнить меня! — возмущенно повторяла мадам Мото.

И вдруг у меня возникло другое сомнение… В конце концов все возможно!

— Скажите, а… это свидание, он все-таки вам назначил?

— Но… Да!

— Ну что ж! Зачем же отчаиваться, особенно из-за нескольких вполне законных уточнений.

К мадам Мото вернулась ее спесь. Она сделала такой жест, будто швыряет три пачки сигарет за забор: «Пфють!»

Ей, видите ли, наплевать на свидание с продюсером, нечего перед ним пресмыкаться! В конце концов можно сразу же обратиться к другому, ведь на мой сценарий набросятся все продюсеры мира.

Загрузка...