Когда с молодыми беседы проводишь, заранее знаешь: первый о храбрости будет вопрос. Будто все в ней заключается, нужное для сапера. И будто саперу намного нужнее она, чем солдатам других родов войск в боевой обстановке.
Но вопрос есть вопрос. И, понятно, не лишний.
Первое, что я об этом знаю, и в чем по опыту убежден,— это то, что любой человек, даже тот, что себя от природы считает робким, может быть настоящим героем. И удалец — жалким трусом, если удаль в нем — ради себя. Много встречал и тому и другому примеров, расскажу, что касается лично меня. Кстати, сам о себе тоже точно не знаю, кем я родился, таким ли уж храбрецом.
Расскажу о поступке, который и до сих пор самым отчаянным в жизни считаю и в котором и до сих пор не раскаиваюсь, как он ни безрассуден на первый взгляд.
В самом начале моей минерской работы это случилось, только что прибыл из запасного в линейную часть. Часть та, прославленная, трижды орденоносная, хоть к тому времени и успела демобилизовать свои старшие возраста, но в большинстве из фронтовиков состояла и жила боевыми еще делами. В запасном я прошел специальную подготовку немалую, отличником был и, когда курс закончил, считал себя чуть ли не бывалым минером: к войне ведь готовился, думал успеть.
Но в боевой части с первых дней понял: куда мне до них, до бывалых бойцов, даже тех, что войны только кончик хватили.
На третьей неделе вызывает меня командир роты и направляет на помощь к двум старичкам, находящимся, как он сказал, на работе в поле. «В колхозе, что ли?» — мелькнула мысль. Слово это, знать, «старички», на нее натолкнуло. Потом вспомнил, что фронтовиков стали так называть, с тех пор как мы, новички, в части появились.
В тот же день и отправился на полевые работы к неведомым старичкам.
Двое их было, Куземкин и Кологрив, соответственно старший сержант и младший. Дело к зиме шло, к первой послевоенной, все рядовые их возраста избы да клети по селам родным утепляли, «сотки» по третьему разу перелопачивали, чтоб до последней картошины выбрать и кой-как с семьей дотянуть до весны, а им двум с придачей — со мной-то, специалистом из запасного,— поля на чужой стороне предстояло сперва прочесать от посевов войны вчерашней. И утеплять — не родимый угол, а медициной пропахшую, с дырявым боком брезентовую палатку, что где-то в санчасти чужой откопал помпохоз и послал со мной вместе, как дополненье к подарку.
В палатке житье для фронтовиков непривычно, попроезжались сержанты порядочно на ее счет, лишь за дыру за прожженную похвалили: моргом по крайности, значит, хоть не служила. Но тут же и за работу взялись. Подлатали брезент, обложили сосновой лапой, так что шалаш получился, если снаружи взглянуть. Печурку-малютку еще смастерили из неразорвавшейся бомбы-двухсотки, вытопив тол из нее на костре. Глиной обляпали, горкой камней-голышей обложили — вроде как каменка в баньке, в парной. Трубу проржавевшую где-то в заваленном блиндаже откопали, даже и с поворотным коленом, чтоб ветер не задувал. Оглядели, обшлепали, провели экспериментальную топку, дали оценку: «Ташкент!».
За ночь Ташкент оборачивался Якутском. Под шинелишкой да на перине из ломкого будылья, накрытого пылью процементированной, теплопроводной, как жесть, плащ-палаткой, без тренировки до света не улежишь. Рассветы же день ото дня отдалялись. Сержанты — оба исконные сибиряки — только покрякивали спросонок: не мы в Сибирь, так сама она, матушка, к нам идет. Мне же она и двоюродной тетушкой не приходилась. Когда до последнего позвонка пронимало, вылезал с острой завистью к мерно похрапывающим старичкам, согревался на воле спринтом. Затем и печурку протапливал с вечера заготовленными дровами длиной с карандаш.
Выскочил так однажды, топоча, как стреноженный конь, кирзачами с запасом на пару портянок, отбежал сколько надо, справил что надо, стуча зубами, и лишь тогда и заметил, чего не заметить мог, только вконец ошалев. Поле — объект наш, еще не разведанный толком, — метрах в двухстах начиналось, за жиденьким лозняком, и все напичкано было разнообразной начинкой, по краткой оценке моих командиров, что довоенный тещин пирог. Два лета, как сдвинулась оборона отсюда, никто и ногой на него не ступал, а не то чтоб костром баловаться. Может, кого из проезжих с шоссе занесло? За будыльем от огня отойдут, разве заметят сослепу вешки, что мы расставить успели вчера…
Предупредить надо было, и поскорее. Спринт тут, однако, не подходил: время хоть мирное, но не все люди заняли в жизни положенные места. И за карабином не позволяло достоинство возвратиться. Двинулся спорым, насколько возможно, шажком, пальцами ног отжимая подошвы, чтобы не хлопать голяшками в тишине, и от огня отводя взгляд в сторонку, чтоб самому не ослепнуть, ориентира не потерять. Помню, еще порадовался везенью: кто бы там ни был, а угадал выбрать место — как раз у куста, на который мы вышли с миноискателями вчера. Обогнул его сбоку, раздвинул прогальчик в прутьях, вижу — два силуэта в малиновом отсвете от догоревшего костерка...
Тут только и вспомнил, что храпа сержантов своих не слышал, в панике покидая «Ташкент». Вон они оба, сдала закалка! Дернулся выйти, их с этим поздравить, но как раз имя услышал свое. Ну да, обо мне разговор и в связи с «картошкой» — гранаты ручные привыкли так на войне называть.
— По Васе как раз работенка...
— И то, чай, как волк стосковался по ней...
Странно, однако. Когда это было мне тосковать? Волк — и вовсе. К «сачку» подходит. Я же и в запасном не был им, а уж тут... Это каким надо быть человеком? Раза два, правда, остался у шалаша. Так ведь сами ж и попросили: «Ты тут спроворь пока, Вася, обедик, а мы прошвырнемся до той вон дубравки, делать там нечего и двоим...» Было засомневался, но не усталые возвращались, даже бруснички нащиплют: «На-ка, пожуй-ка вот витамин». Шутят, конечно. Ну да, ухмыляются вон в усы, здесь отрастили их, чтоб на бритье не расходовать светлое время.
— Вася, он может!
— Как семечки пощелкает!
Тоже и это едва ли всерьез. Хоть и приятнее слышать, Семечки, коли «лимонки», допустим, наши. А как немецкие, да в земле? Корпус тонюсенький, даже и без запала: крапина ржавчины, и — пикрат...
— Семечки времени требуют, в чем и соль. Кстати, за солью тоже ему прошвырнуться придется, в кармане не носит по благородной привычке к столовым-то тыловым. Ну-ка потыкай, чай, уж доходят?
— Что помельчее, должны. Может, напрасно все заложили? Жаль, как остынут.
— Дойдут, как в печи! Завалим золой, уголечками сверху...
Вот так гранаты! Картошка и впрямь? Где это, с вечера, что ли, спроворить успели? Вот уж действительно — фронтовики!
Разгребли на две стороны жар, прутиком выкатили по штуке, с рукава на рукав покидали, помяли.
— В аккурат посередке идет на излом!
Не сшелушивается, то есть, как скорлупа, с сердцевинки непропеченной. И, уж понятно, не перепрела, как у «мальчишек бывает, до тыквенной красноты. Ветерок, как назло, на меня потянул, и таким райским духом в нос шибануло! Только тот и поймет, кто семь месяцев в запасном проскучал на крупе да гороховом концентрате. Снилась она, как невеста, поверите ли, ночами, проснешься, а под щекой на подушке — то ли слюна, то ли, может быть, и слеза.
А они как ни в чем не бывало жуют, присыпая сольцой из пластмассовой круглой масленки: немцы с собой их в карманах носили, с нашим украинским маслом, пока им благоприятствовала война. Ладненько все, по-хозяйски у них получается, именно так: где они, там и дом.
— А... как не клюнет? — старший, Петр, по-судачьи хватнув ртом воздух, чтобы кусок на ходу остудить. Возрастом старший, а званием младше Куземкина, хоть и ни то ни другое меж ними значения не имело, как и различия остальные, о которых не стоит и поминать.
Да и похожи были и в самом деле — издали в поле не различишь. Сутуловатые оба от постоянной привычки прощупывать землю глазами, с несуетливой походкой, одинаково спорой, на ровном лугу ли, в лесу, даже в старой траншее, где миноискатель боком лишь протолкнешь. Петр покостистей, потяжелее, угрюмоватей лицом. Но это — когда при деле. А обратись — и разгладятся шрамом стянутые на лбу морщины, поголубеют глаза. Даже и поле иной раз вот так оглянет...
Николай круче скулами, посмуглей. Больше в моем представлении сибиряк. И командир больше.
Но это — если усилием памяти их по отдельности разглядеть. А и не стоит усилий. Слово одно их в уме моем сразу соединило, употребительное в деревне у нас — степенный. Степенный мужик — значит не балабол, не затычка, мнением о себе дорожит, на него «положиться можно». И их любимое тоже словечко, приставшее с первых дней и ко мне.
— Так по-хозяйски же все обставим. Записку приколем у шалаша. Со схемкой, где клад захоронен. Пока его ищет да уплетает, шутя и успеем лягух тех распотрошить.
— И то, с гулькин нос уголок-то...
Вполголоса рассуждали, но явственно в тишине. Еще по одной подкатили, понянчили, разломили. Без хруста того, отдающего в нервы зубные, когда одним боком до черноты пригорит. Дров, значит, с вечера натаскали, не пожалели терпенья углей нажечь. Любое дело так обставляют, что даже не зависть — жалость к себе берет.
— Пока еще схватится... Мастер жука придавить.
— Пацан, понятно.
— В том и дело, хошь бы война...
Вот так и все у них разговоры — один скажет, другой подтвердит. Но что-то тут замышлялось, помимо сюрприза с кладом. И слово «пацан», как ни ласково прозвучало, но что-то в себе содержало сверх объясненья способности жать жука. И как ни тянуло к картошке и к их уюту и ни претило стоять затаясь, но дело не одного любопытства касалось. Оправдал себя тем, что и вдруг появись, так подумают — слышал их разговор на подходе.
Выпустил струйкой набившую рот слюну, опустил полегонечку ветки —- прогал задернуть, чтоб лишней работой рефлексы не утруждать. Главное, не забыться, звуком себя не выдать, слух-то у них, как война ни глушила, на подозрительный шорох — что у сибирских котов.
— Заслужились, браток, мы с тобой,— снова Петр, зашвырнув за плечо ошкурок.— А думали как? До Берлина дойдем — все одно, что до дома...
— Надо же сор за собою убрать.
— Только бы за собою...
И в самом деле! Взять да фашистов бы и заставить выгребать этот «сор» с полей. Если что тут и наше, так все равно же по их вине.
— Вон оно — две весны не пахано! А и землицы в здешних-то местностях...
— Да куда уж до нашей!
Вздохнули. Сочувствуя вроде бы скудости здешней земли. С излишним стуком оббили ладонь о ладонь, зашуршали газеткой — книжечкой неразрезанной размером со спичечный коробок, — поскребли по дну общего, для экономии курева, портсигара. Самодельного, из дюраля, от самолетов разбитых отламывали его.
— Ждут нас, Никола, чай, не дождутся! Чего уж ни передумали про себя.
— Объяснили те, что пришли. И в газетах было.
— В газетах... Я ей и сам десять раз отписал, все взять в толк не хочет. Напоследок уж вон что... И смех и грех! Может, пишет, другую себе завел, так скажи, легче будет, чем так-то. Твоя не писала такого еще?
— Не...
Помолчали, попыхтели, прикуривая от уголька.
— От гордости, стало быть?
— Всяко может. А только в мыслях... Мысли у всех одни. При одинаковой жизни. Помоложе, вот и вся гордость ее. А я вот что подумал, Петро. Может, попросим Семеныча старшину, как приедет с продуктами, чтобы им справки из штаба послал? Так и так, в подтверждение, мол, указа...
— А? А что... А смеяться не станут в штабе?
— Какой смех? Только чтоб что не надо не написали.
— Ну да, об указе, и боле чтоб ничего. Не одних же минеров касается. Накажем, чтоб ни гу-гу! Чай, не маленькие и в штабе.
Умолкли, обдумывая вопрос. Или делая вид, что обдумывают в деталях: верно, каждый-то про себя не сегодня пришел к этой мысли, только вслух не решался сказать. Заплевали окурки, опять занялись картошкой.
Тут бы и мне обнаружить себя, разыграв, что, ага, мол, сумел подкрасться. Вряд ли к моей уже теме вернутся. Но обрывать не хотелось важный для них разговор. И для меня почему-то важный.
— Правда, не знаю, брат, как твою, а мою не обманешь и справкой с печатью. Пива выпьешь, бывало,— узнает с крыльца! Не нюхом же, не по виду?
— С пива какой вид. Чует. Вот как и мы порой раньше, чем миноискатель голос подаст. Это у всех у них, если любят. Мать так и вовсе за тысячу километров... Мальчишкой я на Урал уехал, и вот когда начал сбиваться с пути...
— По этой части?
— Еще и хуже. В карты втянулся, компания там нашлась. Ни сна, ни работы... Она же и помогла.
— Мать?
— А каким способом, представляешь? Деньги вдруг вздумала посылать! До того сам помогал им, затем и ехал. А тут получаю, и раз и два. Я обратно — она обратно. Как-то в пух просадился — на отыгрыш их пустил. Ну, понятно, продул до копейки. Тогда и зарекся уже на всю жизнь. Последнее продавала...
— А может, прознала через кого?
— Откуда! И думать не думала. В отпуск приехал — что с тобой было, спрашивает. Я ей начистоту. Удивилась. Вот, говорит, не знала, что в нашем роду такое... Одно знала, что сердце у тебя доброе.
— Жива?
— Вместе теперь, с моей-то, живут, а поначалу... Не больно поладили меж собой. Глупость, конечно, и пережиток. Вроде упреков в том опасаясь, что та и другая — без ничего. Война породнила, серьезная-то нужда.
— Страх тем боле.
— Там, в Сибири?
— Ну дак понятно, не за себя.
— Ну да, и это. Легче вдвоем-то. Сынишке опять же глаз...
Аппетит не велик у них был на картошку, слышно, опять перестали жевать.
— Ведь каково им там ждать нас было, а, Николай? Каждую-то минуту! Мы-то на отдыхе, может, и в батальонных тылах загораем, а им это разве известно? Только и мысли — вот-вот сейчас... Круглые сутки та пуля одна свистела, месяцы, годы у них в ушах...
— Это, брат, верно, нам было все ж веселее.
— Виднее хотя бы.
— Ну да, и так.
Впервые, должно быть, им ясно нарисовалось, как это было, дома, без них.
А мне почтальонка привиделась, эвакуированная Нинка. В том же колхозом даренном платке, но не в нашем селе, а в далеком сибирском. В этот именно час, там давно уж не ранний, поскольку в Сибири часы вперед. И холода туда раньше приходят. День самый скучный, последний предзимний, какой лишь один и бывает в году. Сковано все, только свалянные снежинки, как пух тополиный, шевелятся у крылец. Общее будто родное село их, хоть Николай-то, по разговору, жил вроде и не в селе. И избы их будто бы по соседству. И мимо них-то и пробегает, мелькая за пряслами, Нинка, вьется, как голая, на ветру. А миновав и вздохнув всей грудью, пальчиками откидывает платок за шею, вроде как капюшон плащ-палатки, расправляет на лбу повлажневшую челку, поскольку невеста уж по годам. И позади уже страхи. И только из этих вот двух окошек ее караулят глаза, как в войну...
— Да, вот и ребятишки... Завидно, чай, ко всем батьки пришли...
— Ну уж, ты скажешь...
— И правда, брат, извини...
— Что ж извиняться передо мной-то...
Лица мне были уж не видны, только кучка подернутых пеплом углей в косой рамке из черных прутьев да блеклый отсвет на полах шинелей и сапогах. «Лучше, чем так-то...» Где это раньше я слышал и от кого? И отгонял, будто вспомнить боялся, и знал, что не вспомню — не отступлюсь.
А когда вспомнил, так жаром и окатило! Словно мой куст полыхнул от костра. Чуть с кулаками не кинулся в тот момент на Прасковью. На тетю Пашу, соседку, что помогала нам чем могла...
На похоронку в то утро к нам бабы сбежались. Паша одна у порога стояла, не голося. А как отвылись, губы склеенные разжала и внятно сказала под материн обессиленный всхлип: «А может, и легче будет, чем так-то...»
Мать не услышала, и остальные не удивились. Кто-то за плечи успел меня охватить. И я решил, что умом она тронулась, тетка Прасковья. Одна во всем доме жила, свою похоронку на дядю Степана первая получила, за месяц призвали его до войны...
С тех пор по избам не голосили. Кончился этот обычай в селе.
— Мы-то как выжили, а, Никола?
— Должен был кто-то. Выпало нам.
— Смеху-то — свету вот дожидаемся. Как темна! Чтобы к утру проходы успеть проделать. Луну и ту кляли за то, что светила, как испокон. Ощупью по полусотне их разряжали, тех же хоть и лягух...
— Кой в чем, положим, и проще было. Главное было — систему их разгадать. А тут все смешалось, и никакого порядка. Тоже вот и бурьян. Как тетиву натянул, поди, нитки, стебель какой затронь...
Вот он когда, весь их план, объяснился. Хоть до ума это позже дошло. В тот миг другим все внимание занято было. Не знаю, с какого момента, в секундной ли полудреме, в путанице воспоминаний, но стал мне слышаться голос отца. Будто он сам там сидит с фронтовым своим другом, тоже сержант ведь, старший. Справится, кончит работу благополучно, тогда и объявится, а прежде времени что ж обещать...
Чей из двух голос в ушах незаметно так подменился — я их уже и не различал. Не отдавал и в словах отчета. Пока эти стебли вот, натянувшие нитки, не резанули по сердцу ножом. Вспомнил я тот уголок с бурьяном. А лягухи, и так ясно было: «гольдсмины» немецкие, 5-1. «Прыгающие», натяжного действия. Хлопнет заряд вышибной, подбросит на полтора-два метра лягуху, та с треском лопнет, начинку смертельную расплюет. Шрапнель из бракованных шариков для подшипников, обрубков металла, специально нарезанных из проката кусков. Вспомнил, как переглянулись они, обойдя этот клинышек поля, там и договорились без слов.
— Время минеру — известно, что не помощник. Тем боле спасибо тебе, Николай.
— Это еще за какие заслуги?
— Ты все ж за командира. С парнем ты по-хозяйски решил.
— Вот чудо-юдо, вместе решали. Или причину имеешь свою?
— Есть, брат, признаться, одна причина... Глупость, конечно, как сон, понимаешь, дурной. Кто в них всерьез, в сны, верит? А чуть похожее что случись... За Гумбиненом, помнишь, чай, вешек понавтыкали? Ну вот наш взвод и вернули, как наступление задержалось, и молодняк заодно натаскать. Двадцать шестого года рожденья, помнишь, как раз получили? Ну вот, один мне попался точь-в-точь на Васятку похожий. А может, теперь уже видится так. Упрямый, не тем будь помянут, и удальством своим хвастать привык. Чай, сопляком первый парень был на деревне, поскольку все стоящие ушли. Попридержишь кого — насмехается после: «Пошарь в шароварах, отличник, примерзнут! Сержант нас воспитывает, а ты... Тут целая армия трамбовала, трофейщики на два метра истыкали в глубину...»
И, как назло, ничего в самом деле не попадалось. Ясно, что до поры. Раз и его вот так придержал: постой, мол, сперва сам пошарю. А миноискатель и засигналь. Ну я кругами ловлю, рисую — ровный снег, понимаешь, искрится, как скатерть, — ну его с глаз-то и упустил. Вдруг сбоку — шлеп! Сам знаешь... Я мордой в снег, хоть и где ж там успеть. Тр-рах!! Просвистало, понавтыкалось. Слышал — значит, совсем не убит. Щупаюсь — вроде не тронут, во чудо! Глянул — и удалец мой стоит. Стоит, понимаешь, глазам не верю. Долго стоял так, как оглушенный, я уж догадку построить успел: в мертвую зону попал, под зонтик. Но стал клониться, как манекен. В детстве, портной у нас жил одну зиму, страх как боялся я горницей проходить... Ну вот склонился, и видно мне стало, откуда и манекен-то, — без головы! Все на нем, все при нем, а ее, понимаешь... Солнце — всю зиму ту, помнишь, его не видали,— а тут как на праздник. И тишина... Снег, понимаешь, в искрах, как покрывало...
Долго молчали.
— Васе потом расскажи. Коли заметим, что забалует. С ними ведь как. Сперва-то и где не надо глаза большие, а чуть уверится — все нипочем. Пока не дозреет до нужной нормы.
Вот, значит, как. И теория есть на Васю. Не дозрел, значит, так надо понимать. Тоже, чай, первый парень был на деревне. И костерок кстати вспыхнул — подбросили напоследок остатки сучьев,— полностью положение осветил. Вон же и все снаряжение их для работы сложено аккуратно в сторонке. Васино здесь искать — лишний труд. То-то вот и дубравки ваши, бруснички... Не первый раз в дураках. Семечки... Ну погодите! Посмотрим, кому в этот раз их щелкать.
Выйти, все выложить? Только и не хватало. Прикажут остаться, и дело с концом. Хоть и ни разу еще до прямого приказа не доходило, но знал: сумеют, еще и как. Вида не подавать — на костер притопал? Так по-хорошему что-нибудь здесь по хозяйству сделать попросят или в другой конец поля с миноискателем отошлют. Одно оставалось — опередить их. Раньше хотя бы на место прийти. На восток оглянулся — щель в небе уже прорезалась, им-то не видная за кустом. Вынул из сапога одну ногу, другую. Умненько сделал — носков не снял на ночь, как-никак не босой. Иней на травке, следы это ладно, лишь бы не хрустнуло под ногой. Так с сапогами в руках, как по броду, до шалаша и докрался. Сунул ноги, как костяные, в портянки, собрал что надо, помедлил еще. Кабель там телефонный трофейный свернут в моток был в углу — и его прихватил. Видно, тогда уж идея мелькнула...
Поле пока обежал, едва ноги не поломал в индивидуальных окопах. Только рад был: на правильном, значит, пути. Вон он, их уголок секретный. Зашел с запада, на руки опустился — ну да, вся полоска рассвета порублена на зеленый пунктир. Миноискатель тут лошадью не протащишь. Да и тащить — в самом деле любой из стеблей может с проволочкой быть сцеплен. А поверху дужку вести — чуть не в рост будыли, а магнит берет на полметра.
Здорово окопались жабы эти фашистские. Оккупацию продлевают! Злиться, однако, время не позволяет, надо выкуривать их поскорей. Первый проект и подсказан был этим словом. Проще простого — бурьян подпалить! Даже и спички в кармане были — редкая редкость по тем временам. Тут же, однако, и ясно стало: огонь по верхушкам пойдет, не прогреет настолько землю, чтобы полопались жабы в ней.
Живо представил в уме обстановку. Ту, что в войну здесь сложилась, поскольку войну же и продолжал. Вон она дыбится сзади, траншея — бывший фашистский передний край. Окопчики, вдоль которых бежал и где ноги чуть не оставил,— линия боевого охранения. Ее не минировали, чтобы не подорвались свои, на ночь сюда выползая. А под бурьяном — низинка, что толку и выползать, все равно ничего из нее не видно...
Ясно все, как на карте, нарисовалось. Не ясно лишь, для чего. Ага, направление ниток! Вдоль траншеи тянуться должны, раз к ней путь преграждают. И начинаться на линии охранения, поскольку ее заменяют собой.
Тут-то и осенило. Пес с ним, что шум подниму и сержантов своих всполошу, все равно же рассвет подпирает. И все равно не успею, если буду гадать, как бы действовали они...
Значит, вот для чего и провод. В целлулоидной изоляции, прочный и скользкий, что тоже ценно сейчас для нас. Метров двести в мотке, хватит, если и перекусят его раз-другой лягухи. А может, и не достанут, под зонтиком убережется, как поминалось в рассказе о первом парне-то, у костра. «Васе потом расскажешь...» Будто так уж не терпится Васе без головы остаться. Васе жениться еще как-никак предстоит. Мнение вам о себе подтверждать, что еще не дозрел до минерской нормы...
Пошарил вокруг, отыскал окопчик — фрица сажали все ж перед низинкой слушать, чтоб наши саперы не подползли,— быстро очистил его лопаткой. Даже и «лисью нору» вбок прокопал, нишу от поражения сверху: в наших окопах видел не раз, спасалась пехотка в них, когда густо снаряды ее молотили.
Так, теперь кошка необходима. Не живая, но тоже с хвостом — вроде той, какой ведра вылавливают из колодцев. Впрочем, вряд ли бы тут она подошла, якорьком в рыхлый грунт бы впивалась и сквозь бурьян без лебедки не продралась. Нет, тут округлое что-то надо, что бы бурьян под себя подминало, и в то же время способное нитки цеплять...
Еж тут нужен! Жил у нас дома целую зиму, любому коту мог дать фору по ловле мышей. Может быть, и лягух половит?
Что, что, а колючку в районе переднего края достать не проблема, скорее в штанах ощутишь дефицит, коли подольше здесь погуляешь. Вон она, зацепила! Не хватало, чтобы сапог глядя на зиму продрала. Хватит и рукавиц с тебя, с ними-то в мыслях уж распрощался.
Сдернул проволоку с полегших кольев, в ком потуже скатал — вот и еж. Породистый получился, ростом чуть не с футбольный мяч. Провод к нему подвязал, раскрутил, как пращу... Ого! Гранату забросить так в запасном — увольнение в город, считай, в кармане. Хоть там и города не было, а село. Зашуршал, как снаряд дальнобойный, метров сорок шнура сквозь рукавицу в себя всосал. Еж-макаронник! На ровном, по звуку судя, приземлился, подпрыгнул и откатился — значит, всю глубину захватил. Молодец!
Теперь в окопчик. В стенку уперся, силенок набрался на концентратах-то калорийных, тяну. Слышу, вошел в клин, похрустывает мой ежик. Исправно ползет, пережевывая сушняк. На секунду застрял, провернулся, подпрыгнул... Шлеп! Тр-рах!! Просвистала шрапнель, зачмокала сзади по брустверу взрытой траншеи... Есть одна! Провод цел? Цел, с натягом идет, значит, жив и ежик. Работает, громче еще хрустит... Шлеп! Тр-рах!! Теперь в нору, осколки хлестнули метрах в пяти за спиной. Молодчина, ежище! Две лягухи сжевал и сам цел!
Из «лисьей норы» неудобно тянуть, песок сыплется в рот и в уши. Зато еж ближе к дому, охотней ползет. Бум-м-з!!! Сроду не думал, что может земля так звенеть. Рядом, проклятая, маскировалась... Вот и под зонтиком побывал. Точнее, под колоколом церковным. В ушах вата, в черепе — резонанс. Зато три, с одного заброса. Работяга, ежик! Вот и сам подкатился. Что с тобой, друг? Оброс, поседел... Герой джунглей! Сейчас мы тебя в парикмахерскую и в баньку...
Повытаскал намотавшиеся волокна, обстукал ежа о кол, на добычу с уверенностью отправил. Щупальца у лягух метров двадцать, для надежности на десять будем по фронту шагать. Всю глубину не захватим — сменим рубеж, перейдем в обезвреженный край бурьяна. Справа налево, по рубежам — система. Так-то, товарищи фронтовики!
Ползет, хрустит ежик... Тр-рах! Тр-рах!! Ладно сработались, как по нотам. Четыре заброса, последний уж холостой. Собрался еще запустить для проверки, но вдруг увидел, что рассвело.
И сержантов своих увидел. А лучше б не видеть, образ сложившийся не нарушать. Где вся хозяйственность их, степенность? Марш-бросок «25+5», с полной выкладкой, по пересеченной... Ну держись, братец ежик, наша задача теперь — все расслышать, существенного не пропустить. Поскольку готовились, надо думать, начальники всю дорогу, яркие подбирали слова. А что в башке у нас, как в колоде пчелиной, так это откуда ж им знать? Выступить — их забота.
Подбежали, остановились. На дистанции несколько большей, чем строевым предусмотрено даже уставом, — чтобы дисциплинарный устав по возможности соблюсти. Не считая, понятно, уж правил словесных внушений.
Впрочем, и слов тех не слышно пока, только рты раскрываются, как в кино, когда звук не включится. И сама лента, похоже, забуксовала — раз за разом одни все движения губ.
— ...детский садик... такой-растакой... — прорвалось наконец или где-то соединилось.— Игрушки тебе, хлопушки? Не знаешь, что мы в ответе за этакого тебя?!
Не помню уж, что меня больше задело, но вдруг взбеленился не хуже их.
— Да? — заорал. — Это вы-то? В пояс вам поклониться, да? А я? Я за вас этаких не в ответе? Может, и больше еще в сто раз!
Сам себя испугался, признаться. Озадачились и они. Переглянулись, соображая. Затем старший сержант подошел, осмотрел меня с внимчивым интересом. Вроде как доктор на призывном.
— Это, — спрашивает,— перед кем же ты, братец, в ответе за нас?
— А не знаете? — пуще еще распаляюсь. — Или вконец одубели, с железом-то ржавым возясь? Перед детьми, перед женами вашими, что все глаза проглядели, перед окошками сидя! Сердцем вздрагивая на дню по пять раз, как шинелишку вдали увидят... Мыслимо счастье у них отнять? Вовсе уже и не жданное, может... Подарить его, а потом... Перед однополчанами вашими, что и вот здесь... вон будыли-то вымахали какие! Мыслимо к жизни за них не вернуться, не рассказать о них женам их, матерям?..
Не знаю, что еще накричал им, знаю только, что никогда уже после не подбирались так к месту слова и так ладно друг к дружке не пригонялись. Сколько политинформаций, бесед подготовленных в жизни провел и всегда вспоминал как потерю эту минуту. Вот уж действительно — вдохновение! Разом всю обстановку переменило. Куземкин отворотился, и видно стало, как сдвинулись лучиками морщинки на темных висках, возле глаз. Затем вновь посерьезнели оба.
— У тебя что, — осторожненько спрашивают, — отец...
— Неважно,— отмахиваюсь,— при чем тут...
— Как так неважно, — голосом тем же, что у костра. — Очень, брат, нам это важно. Откуда последнее написал?
— Из самого Сталинграда...
— Вот видишь, из самого. Как так — неважно? Ты ведь там тоже как будто был ранен, Петро? Не приходилось встречать его батю? Надо думать, известный был Савин боец. В каких частях, а, Вася?
— В саперах тоже...
— Тоже... Ну вот. Это все дело, брат, в корне меняет. Хотели, признаться, мы тут без тебя... Извини, больше этого не позволим. И ты, брат, пожалуйста, лишней инициативы не проявляй. Друг за друга на равных будем в ответе. И перед батей твоим. Ладный сапер был, в роду у вас, видно, смекалка. С лягухами это ты, брат, по-хозяйски разделался, хоть и порядочно шороху напустил. Ну да и то — не ничейка. Для мирных условий способ твой даже и очень подходит. И положение наше доходчиво разъяснил. Правда, Петро, неплохой агитатор? Напомни потом замполиту о нем сказать.
Оглядели окопчик, ежа моего трудягу.
— Траление вроде вручную... Что ж. В соответствии с обстановкой. Правда, Петро, голова? А теперь... Дуй-ка, Василий Яковлевич, на базу! Мы уж тут без тебя примем работу твою по акту, а ты, пока время, качай к шалашу. Зачетик там для тебя по теории приготовлен. На настоящего боевого минера! Схемка на Прутике, разберешь? Тотчас и премию, значит, получишь. Не ошибешься, не промахнешь?
— Минеры не ошибаются, — тоже и я подобрел, пряча понятную мне усмешку.
Они подозрительно переглянулись. Пощурились вдумчиво на меня. И вдруг оба расхохотались. И я вместе с ними, еще громче их.
Вот с того утра я и считаю себя минером. Премию как-никак заслужил от фронтовиков!
А и на полном серьезе — с того же. Поскольку в то утро главное мне открылось. Что храбрость — не дар какой-то природный, что независимо ни от чего человеку дается, как рост или там красота, а вместе с другим лишь существовать в нем может.
С пониманием, например, за кого в данном случае ты в ответе.