«ЕЩЕ И НА МАШКУ, АГА, НА ОДНУ!..»

Меньше бы стало, ага, на свете. Как это сам-то я мог упустить? Это ж о ней я в ужасной заботе топал обратно в овраг, весь в поту, с огоньком состязаясь, туда же бегущим. Метра три оставалось ему по ровне­хонькому шнуру, а мне — тридцать, по высоченной осоке. Скачками, с подлетом, как на «гигантских шагах», но без плавности той, что чарует, как в сне приятном. Тут было как в неприятном, когда в жуткой панике рвешься бежать, а ноги в свалившихся брюках увязли. Но это от спешки опять казалось, а по тому же шнуру рассчитать, так и личный рекорд на коротком отрезке поставил. В сапогах мог почетный второй свой разряд пересдать бы на мастера спорта. Окажись вместо Маш­ки в овраге — с секундомером физрук полковой. Чему тоже не очень бы стоило удивляться, поскольку спор­тивная честь для него, физрука, как известно, дороже жизни.

Глупой Машке, напротив, милей была жизнь. Спорт служил ей для сохранения шкуры. И когда над ней в воздухе шлепнул запал, Машка побила рекорд и муж­ской, дав классического козла, вокруг задранного хво­ста крутнув «бочку». После чего в раскорячку воткну­лась копытцами в землю, как вкопанная скамья, обал­дело скосив удлиненное — в предвосхищении нынешней моды — чертячьи глазищи: «Не стыдно девчонок-то обижать?» Рефлекс в ней сработал врожденный — на кнут. Длинный и с кисточкой конского волоса, оглуши­тельно хлопающий и жгущий. Каких в ее время уже, к сожалению, не плели. К нашему сожалению, а не Машки.

И вообще-то и пес бы с ней, с Машкой, ей-то как раз бы и поделом, но просто специфика нашей работы такая, что до подробностей помнится каждый произво­дительный день.

Тот по началу был вовсе безрезультатный. Знойный и нудный, с вялыми холостыми пунктирами зуммера в липких от пота наушниках, и без них — с многослойной морзянкой кузнечиков в хрустких переспевающих тра­вах в минуты положенных перекуров, с маревом даль­ним дрожащим, тоже как будто стрекочущим, меж перекладин белесых изгородей. Местность саперы по ходу войны проскребли на совесть, мин не встречалось, осколки да железяки, и только низинка у края капуст­ного поля влажной прохладой насторожила: может, когда проходили, была залита?

Дернулся было назад на пригорок вернуться, ребя­там пораньше махнуть на обед, чтобы со свежим вни­манием после ее прощупать, как вдруг заметил в осо­ке прогал. В ровной ее седине, аккуратно причесанной сквознячками, — будто порядочный клок кто-то вырвал, темную снизу прядь обнажив. Кто его выдрал, следа не оставив? Не с вертолета ж на трапе спустился ради такого добра? Значит, расти ей там что-то мешало — ка­мень, колода ли, птичье гнездо...

Но не гнездо и не камень, чутье подсказало. Опыт, накопленный в памяти глаз. Всем, чья профессия с по­иском связана, необходимо присущий.

И миноискатель догадку решительно подтвердил. Подал голос уверенно и по делу.

Обед был отложен, само собой. Присел, аккуратно раздвинул осоку руками — вон же он, голенький, точно огурчик, в тине на грядке забытый, лежит. Только во много раз посолидней, даже и тех колбасин огуречных, что на прилавках впервые в то время как раз появи­лись, видом пугая религиозных старух. Немецкий сна­ряд 150-миллиметровый! Дальнобойная осколочно-фу­гасная граната, если точнее определить. Сталистого чугуна — если еще полнее. В грунт не ушел, лишь влежался уютно: корни осоки под ним — что пружинный матрац. И поржавел не больно. Чугун окисляется мед­ленней, чем заурядная сталь, в быту именуемая желе­зом. В морской, говорят, воде размягчаться имеет свойство, но это чистый чугун, во-первых, а во-вторых — это важно лишь морякам. Здесь же море, если когда и было, так уж не меньше чем миллион лет назад.

Так что корпус вполне приличный. Нормальный взрывоопасный предмет. Средней мощности, если срав­нить с другими. Радиус сплошного поражения пятьдесят метров, действительного — до ста. То есть в первой окружности все ростовые фигуры получат как минимум по осколку, во второй — три четверти всех фигур. Существует и третья — вероятного поражения. От­дельные же осколки сохраняют убойную силу еще и за ней.

Вот это нам знать важно. И то, что не полигон здесь — колхозное поле, и не фанерные, а живые фигуры располагаются на кругах. Капусту сажая, по осени убирая, в летнее время с вредителем-гусеницей борясь. О плодородии почвы заботясь, о вывозе уро­жая — из году в год, по кругам временным. Кругам жизни, исконным для всей природы.

И не подозревая о смертных кругах. Ни на кален­даре не означенных, ни на карте, ни на земле не очер­ченных острым колом. Только отсюда и видных, из геометрического их центра, и только тому, кто спосо­бен его отыскать. Отыскать и представить, из опыта исходя и из знаний, что неизбежно должно здесь слу­читься в некий негаданный миг. Когда вдруг наскучит ему быть воображаемым центром и придет в голову эти круги наяву очертить.

Именно в голову, сказано не случайно. Поскольку взрыватель в нем — головной. И именно вдруг, без осо­бых напоминаний: солнышко ли пригреет, чуть удлинит пружинку, морозец детальки из разных металлов в различной же степени подожмет, сцепление между ними ослабит, или и та же коррозия некую заусеничку малую переест, что не зачистили в Гамбурге где-то, во Франкфурте ли на Майне лет тому десять ли, двадцать назад. И вздрогнет ударник, будто спросонок, сдвинется с места и поползет, и острым бойком ужалит чувстви­тельный детонатор...

Малой причины ему довольно, поскольку свое уже все получил. То, что по штату положено было. И по случайности только остался в долгу.

Ну так чего же ты философствуешь, скажете, тут стоишь? Жизнь надоела, с судьбой поиграть захоте­лось?

Вот уж чего бы не мог о себе сказать. Семья у меня тогда уж была, сын и дочка. И вообще не любитель подобных игр. Мало того, что исход их конечный доподлинно знаю — быть приходилось свидетелем, и не раз,— но и еще кой-что в память навек запало. С улицы сельской увиденное — глаза. В лунках-проталинках, жарким дыханием отогретых, в нашем окошке и по сосед­ству с обеих сторон. Когда почтальонка та, эвакуиро­ванная девятиклассница Нинка, насунув на брови платок, меж сугробов мелькала. Долго мелькала, будто впе­ред-назад. И в каждом окошке — по глазу за ней, сквозь дырку. И сама дырка — как глаз, от страха расширен­ный непомерно. Если платок-то у Нинки надвинут был, несмотря на любую погоду. Знаком служил он услов­ным, без уговора: пряталась Нинка под ним от ужасных глаз...

Да, работенка была у девчонки. А над снарядом чего же не постоять? Может взорваться в любую ми­нуту. Но именно в эту — шанс невелик. Сколько он про­лежал здесь спокойно? Лет, скажем, десять. В минуты их обратим. На пять разделим, на те, что стою я. Част­ное в знаменатель поставим, под единицей, — вот вам и вероятность, что это случится при мне.

Теория, скажете? Вдруг он ее не знает? Чугунная, сами заметили, голова.

Ну тогда к практике обратимся. К собственной, чтоб далеко не ходить. Сколько мне довелось обезвредить взрывоопасных предметов? Счет на то время не помню, но если учесть, что на первые годы побольше их приходилось, тысяч пятнадцать, наверняка. А за всю службу едва до полсотни не дотянуло. Вот и берите на выбор любой знаменатель — хоть на сегодняшний день, хоть на тот. Дробь будет больше, понятно, зато уж не на одну философию, но и на основную, рабочую часть. То есть не на пять минут неподвижного любованья, а и на то, чтоб понянчиться с ним часок.

Это одна оговорка существенная. Другая...

Ясно, что служба к концу подходит. Моя-то, как ни бодрись. И все-таки может еще подрасти знаменатель. А если вовсе бы возраст не ставил предел? Теоретиче­ски можно ведь допустить такое?

Так что не велика вероятность. При неизменных условиях главных: взрывоопасный предмет, и сапер с ним один на один. В чистом поле, сапер как сапер, и предмет как предмет, нормальный. Задачка для пято­го класса, с учетом повышенных школьных программ.

Есть, однако, и посложнее. Которой бы в первую очередь и заняться, а эту на дом оставить, если охота и вообще не отпала бы к ней возвращаться потом. Сколько людей здесь прошло за все годы? Без мино­искателей, щупов, без подготовки и опыта эти предметы распознавать? И вот для них, для всех вместе, дробь будет, понятно, иной. И с каждым часом растет, к еди­нице стремясь, к пределу...

Такая вот философия. Правда, не лишняя? А вооб­ще... Все к ней склоняются, даже и лишней, кому подол­гу с собой оставаться приходится наедине. С полем, С небом, с высокими облаками. С маревом дальним, извечно текущим, будто в сосудах невидимых кровь. И вряд ли случайно так получилось, что лучшие из мною встреченных в жизни саперов большим и облада­ли умением с виду ненужную мысль до нужды довести.

Но сейчас — о снаряде.

Так почему же он не сработал, если все свое полу­чил? А? Откуда это известно? Расписку, мол, что ли, вам предъявил?

А вон она и расписка. На медном ведущем его пояс­ке ровная строчка с наклоном вправо — ротному писа­рю образец. След от полей нарезов. Знак, что прошел он канал ствола, выстреленный снаряд, а не просто забытый, скажем, на бывшей позиции огневой. Не про­сто подарок, а именно с неба, не на колесах приехал — по воздуху прилетел. И не с парашютом здесь мягонько приземлился — на бок, как учат инструкторы новичков,— а ткнулся, как и положено, носом, чему свидетель — тот самый же поясок. Поскольку на месте, в пазу своем прочно сидеть остался, а не сорвался, как это бывает, когда до нарезов в казенник снаряд не дошлют. Как поросенок визжит в таком случае он в полете и плюх­нуться может хоть боком, хоть дном.

Нет, этот по правилам внешней баллистики траекто­рию прочертил, для устойчивости вращаясь. И ладно уж — не взорвался, но и лежит-то, заметьте, как. Точно в коробочке бархатной ювелирная драгоценность или в музее под стеклышком экспонат. Видный, как на пе­ринке, нисколечко в грунт не зарывшись.

Конечно, можно б и вовсе в его биографии не ко­паться — шашку на спинку ему положил, шнур протя­нул вон туда, за гребень, трах! — и прощай интересный предмет.

Но в том и дело, что интересный. И ладно здесь местность с ним так поступить позволяет, а если в селе бы нашелся, на огороде заброшенном, в лопухах? Тогда бы понянчиться с этим подкидышем милым при­шлось, аккуратно поднять, на подушечку мягкую уло­жить, покатать на машине, каждый ухаб объезжая, как мину, а то и на ручках подальше его от жилья отнести, прежде чем навсегда с ним расстаться.

Вот откуда и интерес, в чем и дело.

Дело в том, что взрыватель артиллерийский инер­ционный на два удара рассчитан. Первый наносится в дно снаряда — взрывом порохового заряда в казенной части ствола. При этом с первой «зарубки» ударник снимается, взводится, по инерции отползая назад. Точ­нее, наоборот, — задержавшись, тогда как снаряд весь рванется вперед. Второй удар — после полета, головной частью о грунт. Этот, напротив, снаряд тормозит, а ударник вперед посылает — на капсюль, чувствитель­ный к механическим «раздражениям», гремучей ртутью заряженный, скажем. Капсюль взрывается от укола, и от него детонирует основная начинка снаряда — тротил.

Вот что он должен был получить под расписку. За что и остался по сей день в долгу. В долгу — перед кем? Перед расчетом тем в форме серо-зеленой, и до сих пор ненавистной всем людям, даже не видевшим и войны, — шестью орудийными номерами, которые с лету в казенник его запихнули, со звоном дослали, задвину­ли наглухо клином затвора и дернули шнур боевой, которых давно и в живых-то уж нету, если свершить своевременно не догадались то, что у них называлось, вот именно, «хэнде хох». Перед их «обером» щеголе­ватым, который собаку съел в деле рассчитанного убий­ства и, наблюдая вон с той, вероятно, высотки, посред­ством испытанных вычислений по телефону направил его сюда, в ложбинку, где наша пехотка к обеду ско­пилась — с гроздьями котелков вереница неторопли­вых папаш, облеченных доверием «представителей» от некомплектных взводов и пополненных отделений. Перед той гаубицей брыластой, которая выплюнула его на параболу в пять километров с кухней походной, хищно наклюнутой на конец,— гаубицы той в мире подавно не существует, танк краснозвездный под Позна­нью или Варшавой, год, полтора ли спустя опрокинул ее в кювет...

И чертыхнулся сквозь зубы «обер», точно бухгалтер какой, приписник, потеряв свой разрыв на поле; и по­дивился заминке в командах юнец лейтенант, без ума в своего командира влюбленный, с поднятой ручкой застыв сзади фронта орудий на огневой; и поднялись, отряхнулись папаши, пыль с котелков рукавами смахнув и покосившись на «представителя» помоложе, который о яблочках райских взамен опостылевшей за оборону овсянки, шутя, разумеется, пожалел...

Такие вот рисовались картинки. Из отгремевшей войны, на которую я не успел. Не успел и сам тоже в долгу остался. Долг на долг. Долг снаряда — слепой, запоздалый, бессмысленного убийства, — и мой, на меня по наследству сквозь годы переведенный: не дать со­вершиться убийству ни в чем не повинных людей. В бе­лых, до глаз, платочках колхозниц из огородной брига­ды — послевоенных вдов и невест, меж собой ни поход­кой, ни видом не различимых; в кепочках-блинчиках допризывников-шоферов, подносящих им ящики с изум­рудной рассадой под перекрестным огнем их зазывных взглядов и шуток отчаянно-озорных. Или и в красных галстучках юных натуралистов, за бабочками в поход марширующих из поселка под строгой командой кра­сивенькой их вожатой, на ту же Нинку похожей, только глазами, при строгости всей, живей...

А в первые годы, когда и окопы еще были целы и в блиндажах запах дыма и скученного жилья, тогда и не мирные люди спасенными представлялись, а непосред­ственно те папаши, повар их черноусый, с маху захлоп­нувший крышку котла, прежде чем коней хлестнуть вожжами...

Так что война для меня продолжалась. И каждый снаряд вот такой чуть не ожившим врагом представ­лялся, тем же и «обером», смертью грозящим сквозь годы и мне. И чем больше их, уничтоженных, на счету моем нарастало, тем легче и на душе становилось. И об отце вспоминалось покойнее и светлей. Из раннего детства картины всплывали, что и не вспомнились, вер­но бы, никогда, если бы сам он, отец-то, домой вернул­ся. Молодым чаще виделся и веселым, вовсе и не похо­жим на тех с котелками папаш, которые сами с него же и срисовались, каким он из писем вставал фрон­товых.

Но это уж лирика. Или история — как для кого. Но только счет наш по обезвреживанию и до сих пор боевым именуют, как на войне.

А то, что мы философией в шутку назвали, — необ­ходимый этап. Оценка взрывоопасного предмета. Местности, обстановки, в которой работать с ним пред­стоит.

К местности и пришла теперь очередь обратиться. Опросим ее по тем пунктам, на которые нам снаряд дать ответ отказался.

Ну, во-первых, с какой стороны прилетел он сюда? С запада? И, значит, лежать должен был бы взрывате­лем на восток. Так по логике. А на деле? Можно и с компасом не сверяться, видно по солнцу — к югу значи­тельно отклонен. Что это значит? Ничего ровно. Мало ли как батареи располагались и под каким углом к фронту вели огонь. Да и сама она, линия фронта, не по линейке же проводилась, даже и при наметке пред­полагаемых рубежей. А именно к местности приме­няясь. Тем более — если рубеж занимался в боях. Tyт само дело учитывать каждую складочку заставляло. Где оборона могла здесь установиться? Их оборона, немец­кая, поскольку они отступали тогда. И поскольку — как это ни странно для невоенного человека — именно от­ступающий выбирает рубеж. Выгодный, на котором лишь и возможно ему закрепиться, если до этого от­ступал.

Где здесь возможно? По тем вон высоткам. Речка там протекает. По карте судить, пустяковая и речушка, но, видимо, шире была в старину, бушевала в разли­вах по веснам. Высоты — ее правый берег. На геогра­фию гитлеровцам везло: чуть не все реки текут у нас к югу, и западный берег — высокий у всех. И при фор­сировании удобен, и оборону легче на нем держать.

На географию-то везло, да по истории кол схвати­ли. Осиновый, тот что для нечисти всякой особенно неприятен, если народные сказки не врут.

Но все это — рассуждения в крупном масштабе. Вернее, буквально в крупном — у нас. Не география — топография. Вот и прикинем, из топографии исходя, где батарея могла здесь располагаться? Четыре те тупоры­лые гаубицы, позади фронта которых и красовался юнец лейтенант в молодцеватой готовности руку вниз бросить со звонкой командой «Фойер!».

Задачка. Местность открытая, как ладошка. Однако же воевали, не день и не два, а значит, и укрывали орудия где-то. Стоя в овраге, немного увидишь, но я с утра с разных точек успел осмотреться, полосы нарезая ребятам, приглядывая за ними издалека. За­помнил штришки за высотами — гребень дубравы ли, березнячка. Еще помечтал: по жаре подарок. Им-то по­дарок был и вдвойне. «Оберу» с лейтенантом. Прямо-таки золотой гребешок! С воздуха маскировка, и угол укрытия обеспечен: вспышки выстрелов с передовой не видны.

Вот на опушке той рощицы, по всему, она и стояла, их батарея, пользуясь преимуществом, по калибру, по­зиции поудобнее занимать.

На воде вилами писано, возразите? Спорить не стал бы, если бы только из местности исходил. Но и снаряд сам. Больше он рассказал мне, чем вслух я решился перевести. Догадка одна и вначале еще мелькнула, вот в связи с тем, что лежит он как на матраце и даже мембрана взрывателя не повреждена. Случай один из тысяч. Интересно бы побеспокоить его, на другой бок повернуть, проверить гипотезу нашу. Но любопытство минеру запрещено, когда без него обойтись возможно.

Попробуем обойтись. К скату в овражек наш обер­немся, осмотрим его в направлении гребешка. Граду­сов тридцать уклон? А характер грунта? Проплешины, видите, вниз, как сосульки, сползают? На что уж непри­хотлива степная трава, а и та не растет. Глина, еще какая! Гончарной ее зовут. Галечкой-чечевицей отблес­кивает вдобавок, верно и впрямь был когда-то здесь водоем. Не грунт — бетон! Жарой ли прихватит его, морозцем — искры из-под кирки брызжут, точно из-под кресала, десять потов сойдет, пока верхний слой про­бьешь. Летом здесь фронт стоял, жаркое было лето и в смысле прямом.

Ну так тем более, скажете, должен был смяться взрыватель!

Должен. Но это еще не все. «Обер»-то как был представлен? Съевший собаку артиллерист. Верно, по­думали — для картины. Ну а картина сама для чего?

Хоть исходя из калибра. Чушки такие бросать не до­верят ни офицерику-скороспелке из гимназистов, ни резервисту бухгалтеру, с кем и сам «обер» себя срав­нил, на момент допустив, что разрыв потерял из виду. Только лишь на момент. И тут же взглянул на карту.

И еще раз помянул «доннер-веттер», увидев яичко- горизонтальку, скатившуюся к соседней черте вплот­ную. Или, наоборот, ухмыльнулся, догадкой своей до­вольный, если и не было этой горизонтальки на карте, наспех топографами уточненной на чужой местности в ходе боев.

Есть такой способ стрельбы у артиллеристов. Доступ­ный лишь асам — лучшим из командиров даже и кор­пусных батарей. Раньше я про лягух рассказал — вроде того и здесь. Разница в том, что не легонькая лягуха, а чушка в полцентнера рвется над головами с немысли­мым треском, в чем и моральный еще эффект.

Стрельба на рикошетах. Взрыватель ставят замед­ленный и траекторию выбирают настильную — угол встречи с землей небольшой. Снаряд в грунт уходит неглубоко и, просверлив в нем дугу, как крот, вновь вырывается в воздух. Физику помните? Масса земная выталкивает его. Тогда и взрыватель срабатывает, на высоте метров двух — пяти.

Смысл? Больше осколков убойных. На грунте до трети их в землю уходит, даже и при крутой траекто­рии, выгодной для обычной стрельбы.

Ну а об остальном вы и сами, наверно, уж догада­лись. Конечно бы, интересно еще установку взрывателя для подтвержденья проверить. Но, повторяю, без на­добности нельзя. Надобности же особой нету. Посколь­ку не так и важно, «обера» склон подвел или и не было «обера» вовсе в природе, а тот из запаса бухгалтер, не мудрствуя с разными там углами, пальнул на полном заряде, так что снаряд лег на склон плашмя и даже при установке взрывателя на «осколочный» в воздух обрат­но взвился, визжа.

Факт, что срикошетировал. Оттого и в сторонку гля­дит, как замечено было. Явление деривации вам из­вестно? От вращения отклоняется вправо в полете сна­ряд. Ну а тем более, если земли коснется. Под углом вбок взмывает, как бы закручиваясь дугой.

Наш именно только коснулся. Центрующим утол­щением по окаменевшей глине черкнул. И прыгнул сюда, в осоку. Улегся на долгие годы в ней.

Вот это с порядочной вероятностью можно принять за факты.

А вывод?

А что не все он свое получил. Хоть и по воздуху прилетел и расписку нам в том представил.

Второго удара не получил. И не взорвался — впол­не законно. Остался ударник в нем на «зарубке» сто­ять.

Ну так, выходит, не так сейчас и опасен?

Вот в «сейчас» все и дело. Был бы не так. Но год-то сейчас какой? И не на складе он пролежал это время — под снегом, под проливными дождями. В половодье — и вовсе на дне озерка. Физику с вами вкратце мы повторили? Химии очередь подошла. Будь он и вовсе теперь без взрывателя, все равно от малейшей причи­ны рвануть бы мог. Как бы еще не скорее, пожалуй. Доступ влаге в него сквозь отверстие был бы открыт. А значит, коррозия больше. Окислы же металла, всту­пая с тротилом в реакцию, образуют так называемые пикраты — вещества, по чувствительности не усту­пающие гремучей ртути.

Так для чего и все рассуждения наши тогда?

В самом деле, вопрос резонный. Но, во-первых, дру­гой мог быть вывод. Во-вторых, и этот важность бы представлял, если работать пришлось бы в другом-то месте. А в-третьих...

Да просто с учебной целью. Способность к минерскому образу мысли в себе развить. Не только для нашей профессии это необходимо — свой способ мыс­лить; не говоря уж для следователя, что из кино всем известно, но и для инженера, учителя, для врача. К врачу-то, пожалуй, минер в этом смысле всего и ближе. К хирургу, к примеру. Так же все признаки должен учесть, поставить диагноз, выбрать способ, как опера­цию произвести. И степень риска, и то же чувство в решающую минуту: собственной жизни бы не пожалел, лишь бы беду отвести чужую...

Один я был, на все поле один. За все утро не то чтобы встретить кого, но и вдали ни живой души не приметил. Кроме ребят моих — трое их было, — то один, то другой возникал на минуту на фоне неба и, помая­чив, точно неторопливый косец, вновь скрывался в лощинке. Но у них у каждого свой участок, за пределы которого без сигнала — ни-ни. Зной, что ли, голову задурил или марево это — беспрестанно струящийся перед глазами пунктир, точно электроток на учебной схеме, — только и вылезти наверх, как следует оглядеть­ся в мысль не пришло. Отсюда и Машка... Теперь-то все видится чуть не забавным, а в тот момент... Ладно, свойство волос у меня такое, что не седеют, а то бы и не узнала, когда бы домой возвратился, жена.

В чистом поле, сапер как сапер и предмет как пред­мет — задачка для пятого класса. Четырехсотграммо­вая шашка — вот она, вынул из вещмешка, дырка зара­нее высверлена для запала, запал со шнуром в одну трубку соединены. Выбрал недлинную, что зря жечь, до бугорка того с плешками шагом — минута.

Вставил запал в отверстие, шашку пристроил под бок снаряду, взял свободный конец шнура в руку, ото­шел шагов пять, поджег. Пошагал вверх по склону, чувствуя по привычке спиною, как он бежит, огонек там в осоке, искря и шипя. Обернулся — уже дна оврага не видно. Стоя не видно, а ляжешь — запас еще будет: на высоту травяного покрова, слой рыхлого грунта, что может прорезаться крупным осколком. Метрах в трех впереди прочертился мой «горизонт» — линия видимо­сти противоположного склона. Лежи, наблюдай, как турист. Через минуту толкнется слегка земной шар под тобою, молния слепо блеснет, осоку рванет ураганом на склоне, встанет куст, обесцвеченный, мертвый, будто с иной планеты сюда занесен. Затем в уши разряд гро­зовой надавит...

Помню, еще пожалел благодати: рухнет, расколет­ся тишь, как хрустальная люстра, воздух отравится вонью тротила, и онемеют, оглохнув, кузнечики и сверчки...

Никогда прежде уши не затыкал, даже бомбы когда подрывали, а тут — о кузнечиках, что ли, об этих по­думав — сам пальцами потянулся к вискам. Как еще не успел, судьба-то! В тот же миг близкий крик услы­шал...

Сразу весь мокрый стал. Почудилось? По ветру до­несло? Ничего не успел подумать. Очнулся — уже бегу. Выскочил к краю оврага — коза! С обрывком верев­ки, несется к снаряду. А следом — мальчонка...

Вот тут и поставил я свой рекорд. Гигантскими-то ша­гами. Подбежал, схватил хвостик запальной трубки — уж руку жжет. Тут же бы через себя перекинуть, а я шашку стряхиваю с нее — туго запал загнал в дырку. Стряхнул, бросил вверх его над собой — вот тогда и дала козла Машка...

А я обессилел. Опустился в осоку, дышу. Улыбаюсь, должно быть, счастливо. Поскольку и он, мальчишка, белый весь с перепугу, тоже стал рот кривить. Не зна­ет — смеяться, плакать? Притянул я к себе его за ру­башонку, обнял за плечи — косточки тоненькие, серд­чишко колотится, что воробей.

— Как зовут-то тебя? — спрашиваю.

— Василием,— говорит.

— Ну вот, и меня, брат, Василием. Вот опоздай я сейчас на шаг, и на два Василия стало бы меньше на свете.

Он посопел, подумал.

— Еще и на Машку, ага, на одну!

— И на Машку,— я согласился.

Проводили глазами желтое облачко, медленно от­плывавшее в вышину, вдохнули вновь посвежевший воздух. Полем он пахнул, спелой травой, полузабытым моим деревенским детством. Вася вскочил, кинулся к Машке, обнял ее за шею, щекой припал. Машка очну­лась, взбрыкнула, пустилась стремглав по склону.

— Оставь, — придержал я. — В деревню со страху рванула. Что б на чужом огороде в плетне ей рогами увязнуть, пока не приспеет хозяйка с хворостиной по­здоровей!

— Ага, с хворостиной!

И оба мы весело расхохотались. Одинаково звонко, будто сравнявшись в годах. А и на деле бы каждому стоило с этой минуты заново счет своей жизни начать...

Загрузка...