ОТ РЕДАКЦИИ. Мы знакомим читателей с новым, очень выдвинувшимся за последнее время талантливым датским писателем Вигго ф. — Меллером. Насколько известно, только два рассказа его напечатаны в РСФСР: один «Кубучем», другой — «Ленинградом». Слава Меллера на родине началась после выхода его книги «Сошедшие с рельс».
Писатель необыкновенно тонко изображает почти неуловимые для обыкновенного глаза отклонения человеческой психики от нормального, фиксирует с точностью, поражающей даже специалистов, внешние проявления жизни нашего подсознательного «я», а удивительно глубоким психологическим анализом спорит с талантливейшими психологами-художниками.
Рассказы «Собака» и «Впотьмах» могут служить образцами творчества этого интересного автора.
«Есть многое на свете, друг Горацио»…
Вернувшись в тот вечер домой, я нашел у своих дверей собаку, — жалкого, бездомного, грязного пса.
Я был в гостях и вернулся в приподнятом настроении. Вечер прошел для меня очень удачно. Я имел успех: сумел, к вящему моему удовлетворению, повеселить своих друзей и позлить недругов. Я не только, как говорится, не ударил лицом в грязь, но прямо блеснул остроумием и сделался центром всеобщего внимания. Подстрекаемый своим успехом, почти опьяненный сознанием своей талантливости и неотразимости, я пускался в ожесточенные споры и защищал самые рискованные положения, приводя в восторг молодежь и вызывая яростные возражения старших собеседников, принужденных, однако, вскоре умолкнуть. Последнее слово осталось за мной, я вышел победителем, хотя в глубине души отлично сознавал, что стою на зыбкой почве и наговорил больше, чем мог бы по зрелом обсуждении доказать.
Но ничто не выдавало внутренней необоснованности моих речей; наоборот, радостное сознание собственного превосходства над другими придавало мне смелости, и слова мои дышали искренним пафосом, что невольно покоряло слушателей. В довершение триумфа я случайно услыхал, как мой главный противник, перед умом и знаниями которого я сам преклонялся, и который безусловно во всех отношениях был выше меня, — назвал меня: «homo novus1), с которым скоро всем придется считаться». А прелестная молодая девушка, в которую я был влюблен, послала мне на глазах у всех, через всю залу, выразительную улыбку восхищения.
Затем начались танцы. Откровенно говоря, я не любитель танцев, нахожу это занятие глупым и бесцельным, но, когда захочу, танцую хорошо и знаю это. В этот вечер я особенно живо сознавал это. Я вальсировал с прелестной моей избранницей, и в ушах моих звучали лестные похвалы вполголоса, посылаемые нам вслед. «Красивая пара! Взгляните, как они подходят друг к другу»!
Не правда ли, понятно, что после такого вечера я должен был находиться в состоянии блаженного опьянения? Спешу добавить, чтобы предотвратить недоразумения, могущие возникнуть при описании мною последующего: я вовсе не был пьян в обычном смысле этого слова. Ничуть не бывало. Я по своему обыкновению почти не пил в тот вечер: две-три рюмки вина, не больше.
Двое друзей проводили меня до дому. Небольшая прогулка и теплый прозрачный воздух светлого весеннего вечера прекрасно подействовали на меня, охладили чисто физически мой пыл, так что я, еще не стряхнув с себя праздничного настроения, мог уже хладнокровно оценить свой успех со стороны, по достоинству, и, благодаря этому, вдвое насладиться им.
Напевая веселую мелодию, в пальто нараспашку, открывавшем фрачную пару, стал я подниматься по лестнице. Еще слышно было, как приятели мои чиркали у подъезда спичками, закуривая папиросы; и я крикнул им прощальное приветствие.
Жил я в трехэтажном доме и занимал две совершенно отдельные комнаты на самом верху. Уже на площадке второго этажа я услыхал собаку. В сущности, в ту минуту я не знал еще, что это именно собака; но у моих дверей на верхней площадке что-то завозилось и не то глухо взвизгнуло, не то всхлипнуло. Собака, должно быть, спала, и ее разбудили мои шаги. Я мгновенно остановился и весь похолодел.
До этого момента я никогда не сомневался в своей храбрости. Правда, мне еще ни разу не приходилось подвергать ее испытанию в таком смысле, но вообще никто никогда не мог упрекнуть меня в недостойном поведении или трусости; нервы мои были в порядке и с честью выдерживали те мелкие, неожиданные неприятности, каким все мы подчас подвергаемся.
А теперь я стоял, буквально оцепенев от страха.
Странный холодок обдал мой мозг, я готов был окликнуть своих приятелей у подъезда, но пока я колебался, время было упущено, я услыхал их удаляющиеся шаги по троттуару. Я был один с чем-то неведомым на темной лестнице. Быть может, этот необъяснимый, смутный страх был просто реакцией после непривычной экзальтации? Наверху опять что-то завозилось, и я прошептал пересохшими губами: Кто там?
Ни звука в ответ.
Я напрасно прислушивался, мой страх возрастал с каждой секундой, а хриплый звук моего дрожащего голоса был мне самому донельзя противен. Неужели это был тот самый голос, который всего полчаса тому назад своею мужественной, уверенной звучностью восхищал и меня самого, и других, когда я так остроумно и элегантно играл словами? В голову мне назойливо стучала мысль: Хорошо, что тебя никто не видит; хорошо, что тебя никто не видит.
По какой-то странной ассоциации идей мне понемногу стало ясно, что наверху возится собака. Я догадался об этом, вспомнив, как однажды в детстве напугался собаки. У меня вообще хорошая намять, но особенно хорошо я помню и никогда не забуду те немногие случаи, когда мне по своей собственной вине приходилось очутиться в смешном положении. Они неизгладимо въелись в мою память, чрезвычайно чувствительную ко всему, что касалось моей собственной особы. И вот, стоя в темноте на этой проклятой лестнице, я вдруг вспомнил одну свою загородную прогулку с родными, когда был еще мальчиком.
Вдоль дороги тянулась насыпь, обсаженная по краям кустами, и с узкой тропинкой посреди. Я вскарабкался на эту насыпь и побежал по тропинке. Вдруг мне встретилась большая собака. Я остановился. Пес тоже остановился. С минуту мы простояли, глядя друг на друга. Я не смел шагнуть вперед и после некоторого размышления юркнул в кусты и спустился вниз под откос, стал на дороге и принялся оттуда созерцать пса, а тот меня. Он, видимо, испугался ничуть не меньше меня, и мои родители, сестры и братья, видевшие всю эту комедию, от души потешались над нами обоими. Я старался спасти положение, объяснив историю по-своему, но скоро убедился, что только подчеркиваю неловкость положения. В течение всей остальной прогулки я не сказал ни слова.
Вот этот-то смехотворный эпизод, который всякий ребенок давно позабыл бы, я не мог стереть из своей памяти и снова вспомнил его сейчас. И странно, я сразу почему-то проникся непоколебимой уверенностью, что возле моей двери копошится именно собака. Я был так твердо в этом уверен, что страх мой быстро улегся, и я мог подняться наверх.
На последнем повороте лестницы я увидел собаку. Такое подтверждение моего предположения не вызвало у меня ни малейшего удивления, наоборот, я вдруг нашел вполне естественным, что этот чужой пес поджидал меня, лежа у моих дверей.
Это была тощая, грязная собака из породы длинношерстных лягавых. Она лежала врастяжку, положив голову между лапами, и не шевелилась; пристальный взгляд ее золотисто-желтых глаз выражал одновременно покорность и что-то вызывающее.
Поднимаясь на последние ступеньки, я свистнул ей и ласково заговорил с нею, но она не тронулась с места. Чувство освобождения от только что пережитого страха настроило меня на легкомысленный лад, ко мне вернулось хорошее расположение духа, но не без примеси странного предчувствия какой-то неизбежной катастрофы. Что-то должно было случиться, и, если бы я имел время хорошенько подумать, я бы догадался, что именно. Вернее: я уже знал, что будет, знал так же верно, как будто все это уже было со мною раньше. Да, разве этого не было? Разве это не повторение?
Я постоял с минуту, глядя на собаку, не сводившую с меня глаз, и во мне росла уверенность, что я уже видел эти глаза раньше. Я совсем не легко поддаюсь внушению; напротив, один знаменитый гипнотизер потерпел со мной полную неудачу и забраковал меня, как медиума; несмотря на это, взгляд собаки на несколько секунд — я не могу точно определить промежуток времени — прямо загипнотизировал меня.
Как сказано, я не знаю, как долго я стоял и смотрел в черные зрачки собаки, окруженные золотым райком. Знаю только, что ее взгляд ни на миг не отрывался от меня; знаю, что я медленно, шаг за шагом, погружался мыслью в бездонные глубины подсознательного, неведомого мира, погружался все глубже и глубже, пока вдруг болезненно не ощутил подхваченное памятью искомое воспоминание о паре точно таких же покорно вызывающих золотистых глаз, околдовавших мое телесное «я». Еще секунда, и я бы узнал их, открыл бы роковую истину, и я даже весь подался вперед, чтобы получше впитать в себя яд познания, все сильнее и сильнее впиваясь взглядом в глаза собаки…
Вдруг что-то блеснуло передо мной, я отпрянул назад, а собака с испуганным хриплым лаем отскочила в сторону.
Я провел рукой по лбу. Что такое со мной?
Я дрожал всем телом, чувствуя слабость и головокружение. Что за комедию я разыгрываю тут, на темной лестнице, перед самим собою и чужим псом? Я, видно, слишком туго натянул свои нервы сегодня вечером. Надо поскорее лечь в постель.
А пес? Он стоял, поджав хвост, у дальней стенки. Почему он не убежал? Что ему от меня нужно? Или собака знала меня? Не берусь утверждать этого, но мне сдается, что я громко формулировал этот вопрос словами, обращаясь прямо к животному:
— Ты знаешь меня, пес?
Я всегда любил животных. Прочь глупую экзальтацию! Раз собака пришла искать убежища у моих дверей, я не стану гнать ее. Она может лечь на коврике у дверей.
Я достал ключ и отпер дверь. Успокоительно свистнув собаке, я вошел в комнату, оставив дверь раскрытой. Я прошел прямо к столу в гостиной, где стояла керосиновая лампа, и чиркнул спичку, чтобы зажечь огонь.
Я стоял лицом к выходной двери и при слабом, колеблющемся свете спички увидел, что собака последовала за мной. Она стояла у самой двери.
Она не смотрела на меня. Она глядела в сторону, и я проследил направление ее взгляда.
И в ту же секунду я понял, что неминуемо должно было случиться и чего я не в силах был предотвратить. Вторично за этот вечер меня сковал неопределенный и необъяснимый страх.
Собака смотрела на раскрытую дверь на балкон. Это была в сущности крыша полукруглого фонаря нижней квартиры; на этом выступе едва могли поместиться трое людей, и он был обнесен низкой баллюстрадой, едва доходившей мне до колен.
Собака неотступно смотрела на дверь и понемногу в мозгу моем оформилась и окрепла мысль. Сейчас она выбежит туда и бросится вниз. Ну, конечно, это и было то неизбежное, чего я все время ждал. Но почему? Отчего?
Чтобы дать понятие о быстроте, с которой все произошло, нужно добавить, что я увидел в дверях собаку в тот самый момент, когда чиркнул спичку, чтобы зажечь лампу; спичка вспыхнула, и одновременно собака крадучись, но быстро двинулась к балкону; спичка горела ровным и ясным пламенем, когда пес на миг приостановился в дверях, и продолжала гореть, когда его тощее грязное тело исчезло в темноте. Спичка еще горела в моих дрожащих пальцах, когда я услыхал царапанье когтей о цемент баллюстрады и когда, вслед затем, меня пронизал сдавленный вой и беспомощное царапанье когтей о штукатурку во время падения. Спичка горела еще целую вечность, пока через некоторый промежуток полной тишины не послышался глухой стук падения тела на мостовую, заставивший меня вздрогнуть и выронить спичку из рук.
Свершилось. Все было тихо во мне и вокруг меня. Я стоял в темноте, тяжело опираясь на стол.
Убилась ли собака? Судя по воцарившейся тишине, — да. Иначе она бы завыла.
Почему она не воет? Нервы мои дрожали от напряжения. Я прислушивался. Не слышно ли воя? Нет, ни звука…
Ах, вот оно!.. Снизу, из темноты, послышался протяжный, дрожащий, то повышающийся, то понижающийся жалобный стон. Он попеременно усиливался и ослабевал, дрожал и переливался, крепнул, и то дробился на ряд коротких, отрывистых взвизгов, то снова вытягивался бесконечно длинной стенящею проволокой.
Шаг за шагом, против воли, притягиваемый этим почти человеческим стоном, я вышел на балкон и глянул вниз.
Ах, это нелепое чувство стыда и виновности!
Несчастное животное приподнялось на передние лапы, задняя же половина тела неподвижно тонула в темной луже на мостовой. Опершись передними лапами о булыжники и закинув назад морду, пес изрыгал из своей широко разинутой пасти, прямо в лицо мне, ужасающие вопли боли и отчаяния.
Почему я не сбежал вниз помочь ему, или хотя бы размозжить ему голову камнем, которых валялось достаточно на месте стройки по другую сторону улицы? Что сковало меня и заставляло стоять недвижимо, в каком-то столбняке ужаса и отвращения? Какая подлость!
Или я боялся чего-нибудь? Раз за разом я повторял себе:
— Ты должен спуститься и помочь животному! — И каждый раз я с глубочайшим призрением к самому себе констатировал: — Ты не смеешь! — Страх обуял меня. Я был в смятении. Я боялся.
Да чего же, чорт побери?!.
Что такое случилось, что произошло со мной в этот вечер? Я никогда не знавал ни раньше, ни позже такого живейшего и вполне обоснованного довольства самим собой, какое наполняло меня всего полчаса тому назад. В каком-то вдохновенном опьянении я шел от успеха к успеху, я торжествовал, и мои противники слагали оружие. Весь свет лежал у моих ног, словно ожидая, чтоб я завоевал его. Всего лишь полчаса тому назад! А сейчас? Слово «презрение» не дает представления о том чувстве, которое я испытывал к самому себе. Меня тошнило от отвращения к собственной особе. Я казался себе жалким, подлым, уличенным, обманутым.
Но почему? Что такое я сделал? Что случилось со мной, почему я не помог несчастному животному?
О, это чувство виновности! В сущности столь нелепое. Я желал этому псу только добра, но вообще что мне было за дело до него? Что это за пес? Откуда он взялся? Ведь это же был настоящий пес? Я снова увидел прямо перед собой его желтые глаза, клянусь, я узнал их.
Трусость. Подлая, жалкая, нелепая трусость, — вот в чем дело! Уж не боялся ли я, что пес взбесится от страха и боли, искусает меня, если я вздумаю притти ему на помощь? Или я боялся показаться смешным в глазах случайных прохожих, которые вряд ли поверят басне о том, что собака побежала за мной наверх лишь для того, чтобы броситься с моего балкона. Ах! Чепуха!
Итак, трусость. Пожалуй, судьба нарочно сыграла с моей особой сегодня вечером эту штуку, чтобы раз навсегда, и притом как раз в ту минуту, когда я мнил себя на высоте, дать мне понять все мое ничтожество. Мне поднесли зеркало, чтобы я узрел все свое безобразие.
Но почему, чорт побери! Что мне за дело до этого пса? О-о-о, как он воет! Но почему же никто не приходит на этот вой? Ведь другие тоже должны слышать его! Вот собака легла, силы, видимо, изменяли ей. Но она продолжала выть. И глаза ее попрежнему были направлены на меня.
Эти глаза словно хотели мне что-то поведать. Они и притягивали меня, и отталкивали. Какая-то роковая тайна была скрыта в их золотистой глубине; они словно подстерегали меня, словно ждали минуты, когда я разгадаю их тайну, чтобы засверкать злорадством и мстительной радостью. Они все сильнее притягивали меня.
И я снова потерял власть над собой. Я снова уступил чужой воле, но на этот раз не духовно, а телесно. Глаза и жалобный вой тянули меня словно магнитом, и под конец я всем туловищем перевесился через баллюстраду, я чувствовал, что теряю равновесие, что ноги мои уже отделяются от пола… Еще секунда, и я полечу вниз. Вдруг до слуха моего долетел посторонний звук, он словно разбудил меня, и я избегнул гибели.
Весь дрожа, я пришел в себя. Спасительный звук оказался топотом тяжелых деревянных башмаков по мостовой — это шел по улице, с другой стороны, какой-то мастеровой. Я прислонился к стене, чтобы отдышаться, отер со лба холодный пот и закрыл на минуту глаза. Повидимому, кошмар кончился.
Когда я снова глянул вниз, прохожий как раз поровнялся с балконом.
Не раздумывая долго, я крикнул ему: послушайте… и чуть не прибавил: помогите собаке…, но голос изменил мне, и я молча уставился вниз. Собака исчезла.
Прохожий тем временем услышал меня, остановился и посмотрел вверх. Я думаю, он принял меня за пьяного или за сумасшедшего. Да и немудрено: я имел, должно быть, престранный вид, стоя среди ночи, во фраке, на маленьком балкончике, и окликая совершенно чужого человека.
Но я решил добиться истины. Я постарался елико возможно короче и вразумительнее сообщить ему о падении собаки с балкона и попросил его посмотреть, не заползла ли она за кучи камней на стройке или в один из подъездов. Он нехотя исполнил мою просьбу и, не зная, очевидно, как ему понять все это, пошел дальше, бормоча себе что-то под нос.
— Нет тут никакой собаки, — расслышал я под конец.
Никакой собаки не было.
Неужели же я сошел с ума? Никому не желаю я пережить то, что я перечувствовал в эти минуты. Никакой собаки, конечно, не было, прохожий был прав. За то мгновение, что я закрыл глаза, она никак не могла уползти далеко со своим перебитым задом. Значит…
Я кинулся в комнату и упал на диван. Меня била лихорадка. Лишь долгое время спустя, я начал успокаиваться и погрузился в дремоту, — мои нервы успокоились, и я снова овладел собой. Галлюцинация была жуткая и нелепая, но все же не от чего было приходить в отчаяние, надо было постараться заснуть. Завтрашний день рассеет недоумения.
Наконец я уснул и спал, как убитый, чуть не до полудня следующего дня. Проснувшись, я почувствовал себя бодрым и здоровым, как всегда, и не лежи я совсем одетый на диване на страшном сквозняке (обе двери — и входная и балконная стояли настежь), я принял бы все случившееся за страшный сон.
Никогда впоследствии не случалось со мной ничего подобного. Но странно, с тех пор мои успехи в этом мире всегда бывали половинными, а иногда и того меньше: не раз случалось мне упустить счастливый случай и в бессильном бешенстве клясть потом самого себя. Я не оправдал многих надежд, возлагавшихся на меня и на мои таланты.
В часы одиночества во мне нередко просыпается смутное, жуткое сознание, подсказывающее, что все это следствие перелома, совершившегося во мне в тот памятный вечер, о котором я только что, впервые, рассказал здесь.
Он выпрямился и прислушался…
Секунда — и он, потушив стиснутый в руке электрический фонарик, прижался в угол, каменея от страха. Только что отпертая его отмычкой дверь слегка приотворилась сама собой, со слабым скрипом. Во рту пересыхало от ужаса, но он не смел шевельнуться, чтобы затворить или совсем открыть дверь. Не в состоянии был ни рассуждать, ни действовать разумно. Это было первое его покушение, и сразу же оно обернулось скверно.
Чьи-то шаги…
Кто-то двигался в складе, рядом с конторой. Верно, ночной сторож. Но, по его расчетам, сторож в это время должен был находиться совсем в другом месте. Чорт бы подрал! В первый же раз, как он отважился на попытку посерьезнее, вышла осечка. К страху и напряжению прибавилась жалость к себе самому: он весь сжался, сплюснулся, влип в свой угол.
И вдруг уронил отмычку.
Собственно, просто длинный, тонкий гвоздь, примитивно приспособленный к цели; но он наделал чертовского шума, брякнув на плиты. Сердце в груди ёкнуло, и он скверно выругался про себя. Теперь он пропал!
— Кой чорт?… — сказал кто-то, и тяжелые шаги стали приближаться к полуоткрывшейся двери.
Еще раз помянул чорта тот же удивленный, но бесстрастный голос, и дверь расстворилась настежь. Человек замигал от резкого электрического света, хлынувшего из корридора, где щелкнул выключателем ночной сторож. Да, он очутился лицом к лицу со сторожем.
Разумеется, не стоило больше и размышлять, какая нелегкая принесла сюда этого старого моржа. Дьявольская незадача! В нем вдруг закипела бешеная ярость. И огромная, справедливая обида, смешанная со страхом, толкнула его действовать без рассуждения. Инстинктивно пустил он свой правый кулак колесом в воздухе — назад книзу и опять кверху — и всадил сразмаху в подбородок старика. Будь человек посильнее, — вышло бы великолепно; другого бы ничего и не понадобилось. Инстинкт подсказал верно, но на беду, рука-то была соломинкой, кулак — тряпкой, и вместо того, чтобы рухнуть на пол замертво, старик только привалился к одной из конторок и, выплюнув, вместе с кровью и проклятьями, сломанный передний зуб, принялся вопить и ругаться чисто по-стариковски.
Крик резал уши, и человек кинулся мимо старика, тот уцепился за него и поволокся сзади с полным желанием, но бессильный остановить. Еле-еле удалось вырваться из рук этого скота, заставив его завыть еще тоном выше. Вперед, через контору и склад, через какую-то дверь в другую, вдоль стены, через забор… на улицу.
Он упал на четвереньки и пребольно ушибся. В тот же момент в заборе, чуть подальше, распахнулась калитка, и с криком выскочил старик. Ему откликнулись другие голоса, на углу зашевелился полицейский, потревоженный в своем монументальном величии. Человек мгновенно вскочил на ноги и, не обращая внимания на ушибы, пустился бегом — неумело, неловко, в треплющихся на длинных, худых ногах холщевых штанах и в одних серых носках, но бегом, во всю мочь, по темной ночной улице, в противоположную сторону.
За ним пронзительно свистал полицейский свисток…
Удирай, стало быть, во все лопатки… Ай-ай, бедные мои ноги!..
Чорту бы в подарок такие жидкие ходули! Ни на грош в них ни силы, ни упругости. Он то спотыкался, то стукался коленками друг о дружку так, что в костях гудело. В брюхе пустота, в легких гниль — чего же и ждать другого? Он ковылял, как гусар, часов десять проскакавший в седле.
Но все-таки он бежал. То, что творилось позади, пришпоривало его. Просто безобразие, как они все озлились на него. Он весь дрожал от их яростных криков: «держите вора», и громкого топота ног по мостовой. Весь этот шум покрывался свистком полицейского и хриплым собачьим воем сторожа. Вот чортов старик! Не отстает!.. Настоящая гончая! А за каким дьяволом они все припустились за ним, когда он ничего не украл? Напротив, сам лишился своих инструментов и крепких еще башмаков. Господи, ведь это он в первый раз попытался… Чего же они не отстают? Ведь он ничего не украл!
Скорей за угол и к следующему! Никогда еще между боковыми улицами не было таких больших промежутков. Как больно подошвам от камней мостовой; они жгли сквозь серые носки, и под конец он бежал словно босой, с содранной с ног кожей. На бегу он плакал, ветер подхватывал капли слез, но временами они застилали ему глаза, и приходилось обтирать их рукавами куртки. Он мчался, не думая ни о чем, держа в уме одно — заворачивать как можно быстрее и чаще за все углы. Самому ему казалось, что он летит с невероятной быстротой, но толку от этого выходило мало, — преследователи не отставали.
Он уже не соображал больше, где находится. Только бежал, бежал.
Время от времени на его пути вырастали люди, но шарахались в стороны — с виду он был способен на что угодно. Некоторые зато присоединялись к своре, — сзади было безопасно.
Он бежал уже по грунтовой дороге, вдоль какого-то сарая или забора, или чего-то в этом роде. Преследователи были еще на предыдущей улице. Вдруг, но правую свою руку, он увидел дверь и совсем инстинктивно нажал на бегу ручку. Дверь сразу отворилась. Он круто свернул и, пулей влетев в совершенно темное помещение, захлопнул за собою дверь.
Спасен!
Ему нестерпимо хотелось повалиться на пол и завыть, но чувство самосохранения удержало его. Он остался на ногах и в потемках молча слизывал с губ соленые слезы…
Вот вся свора промчалась мимо. Никто не уделил внимания запертой двери, и на секунду его охватила запоздалая жалость к себе самому: как это он, чорт побери, не догадался раньше шмыгнуть в какой-нибудь укромный угол?! Затем мысль погасла. Он стал прислушиваться: гончие остановились где-то недалеко, — верно на перекрестке. Орут, воют! Ага, потеряли таки след!.. Шум и крики, наконец, затихли. Видимо, свора разделилась, и гончие продолжали погоню по разным направлениям.
Человек стоял, не переставая плакать. Но которая из слез, оставлявших грязные подтеки на впалых, иссера-бледных щеках, была последнею слезою горя и первою облегчения — неизвестно.
Снаружи было совсем тихо, и он медленно, осторожно стал пятиться к двери, нащупал ручку и нажал.
Дверь не отворилась.
Он нажал посильнее.
Дверь не поддалась. Если она не была заперта раньше, так заперлась теперь. Он сам постарался об этом. Сам запер себя в западне.
Его взяло такое зло на судьбу, что он послал к чорту всякую осторожность и принялся изо всех сил дергать и трясти ручку. Напрасно. Дверь была дощатая, но достаточно крепкая, и внутренний замок оказывался теперь в полной исправности. Выбраться было невозможно.
Ощущение жестокой обиды и негодования на преследующие его злые силы поднялось в нем до парадоксальной высоты. Из одной идиотской беды в другую?! Что же теперь? Как ему, черти… — он мрачно, от всей души чертыхнулся — как ему быть, что придумать?… Что это за темная яма, куда он ввалился?.. Мало-по-малу, опомнившись от первого приступа озлобления, он попытался ориентироваться немножко, но это оказывалось не легко в такой тьме кромешной. Похоже было, что помещение очень невелико. Ногами в носках он принялся нащупывать впереди себя и по сторонам. Пол был дощатый, невыструганный. Щепка воткнулась между пальцев, заставив его жалобно охнуть. Но он тотчас же спохватился и стал прислушиваться. Ни звука, ни шороха. Во всяком случае, ничто не говорило о непосредственной опасности быть услышанным.
А чем это, однако, пахнет тут? Он вдруг почувствовал, что здесь чем-то пахнет и прескверно пахнет. — Но сколько ни тянул носом воздух, в чем дело разобрать не мог. Запах был совершенно незнакомый. Не будь это прямым вздором, он бы сказал, что так должно пахнуть чистое призрачное ничто. Из этого воздуха как будто выкачали все живые соки и силы, и, попадая в горло, он вызывал тошноту.
Человек стоял, принюхивался и представлял себе самые неаппетитные, отвратительные вещи. Он почти желал, чтобы ему шибануло в нос любою, но определенною вонью. Всякая знакомая вонь предпочтительнее этого непостижимого, сильно пресного, приторно-душного, бесвкусного попахивания. Под конец он стал ощущать его на языке, а когда потер концы пальцев друг о друга, то они показались сальными, липкими. От гадливости он весь съежился и вспотел. Но чем больше потел, тем больше салилось у него в ноздрях и на языке. Перед глазами поплыли в темноте желтые круги… Ему серьезно захотелось, чтобы его поскорее вырвало.
Но в мозгу смутно мерцало, что необходимо превозмочь себя. С величайшим усилием принудил он себя встряхнуться и действовать и, так как все равно с чего было начать, решил прокрадываться вдоль стен, нащупывая, нетли где еще двери, благожелательно не запертой. Тогда можно испытать, куда она ведет.
Он взял направо, нащупывая путь ногами и руками. Вдоль стены как будто шли странно-широкие полки и на них лежало что-то. Он вытянул руку, чтобы ощупать, со сверхъестественной силой отдернул ее назад и с секунду стоял совершенно одуревший, чуть шевеля в воздухе ослабевшей кистью руки, как бы пытаясь оттолкнуть что-то противное. В мозгу кипели изумление и страх.
Он дотронулся растопыренною пятернею до человеческого лица. Па полке лежал человек. Неживой человек.
Нервы руки еще дрожали от шока, вызванного прикосновением к застывшему лицу. Он не был холоден на ощупь, этот неподвижный человек на полке; может быть, он и не мертв. Но что же такое с ним? Лицо — застывшее и жирно-липкое.
Человек стоял, тщетно стараясь успокоить себя тем, что тот, на полке — мертв там он или нет, — во всяком случае, безвреден. Ему въехали пальцем чуть не в самое глазное яблоко, а он даже не шевельнулся. Приятно спокойный товарищ, если не выходит из себя, даже когда чужая лапа лезет ему прямо в физиономию. С этой стороны, значит, нечего опасаться.
Но обмануть себя самого ему все-таки не удалось, — слишком много оставалось открытых роковых вопросов, ужас леденил кровь и кидал его в дрожь. Зачем лежит тут на полке это неподвижное страшилище? Труп это или… с ним что-нибудь сделали? Отчего лицо у него салится?.. И нет ли тут еще таких?..
И человек так настроил себя, что весь вздрагивал при каждом своем же собственном, невольном движении. Ни за что, даже под угрозою смерти, не сделает он ни шагу дальше в том направлении! Он ощупью попятился назад к двери и тихонько двинулся в другую сторону, стараясь подбодрить себя дешевыми насмешками над самим собою. Ведь и в этой стороне его могло подстерегать что угодно. Тем не менее он подвигался вперед.
Сначала все обходилось благополучно. Во всяком случае, тут не было никаких полок, лишь длинный ряд крючков, на которых развешаны были одеяния — мужские и женские, в перемешку, насколько он мог судить ощупью. Раз он обжег себе пальцы о что-то холодное и мгновенно весь скрючился от нервного шока; но это оказалась сабля, висевшая среди одеяний, или большой, тяжелый и неуклюжий старинный меч. Попадались на крючках и какие-то шляпы с большими полями и с перьями, и ботфорты с отворотами. Что это еще за маскарадный гардероб?!
Он добрался до угла и повернул вдоль другой стены.
Шел и шарил, отыскивая дверь. Но двери не оказывалось. Стена же была совсем голая, гладкая. Шансов на то, что ему удастся благополучно выбраться из этой западни, становилось все меньше.
Вдруг он взвизгнул и шарахнулся в сторону. Колени стали как студень, и он невольно растопырил руки, ища за что бы ухватиться, поймал край низкого стола или чего-то в этом роде и застыл, прислонившись к нему спиною, таращась во мрак. Зубы лязгали от страху, и он не смел перевести дух.
Его что-то ударило по щеке.
Тоесть не то, что ударило; скорее же мягко, нежно, почти ласково погладило; чья-то рука. И хотя прикосновение ее было мимолетно, щека его все еще была в холодном поту, так противно-нежива была эта рука. И салилась.
Всюду натыкался он на жирную липкость в этой яме. И всюду тот же наводящий жуть запах.
Таращась в темноту неподвижными глазами, он вдруг различил прямо перед собою руку. Ту кисть руки, которая смазала его по щеке. Она болталась в воздухе на уровне его глаз, на расстоянии какого-нибудь фута. Но в помещении было так темно, что он лишь постепенно разглядел ее очертания. Она беспомощно свисала всеми своими пятью пальцами и слегка раскачивалась еще после ласкового шлепка по его щеке. Почти выкатив глаза из орбит, он различил, что кисть переходит в запястье и в руку — голую, круглую руку, линии которой он мог проследить до сгиба локтя; дальнейшее пропадало во мраке.
Боже мой, что же это такое?!
И тут, стало быть, лежит кто-то, лежит на полке, свесив руку вниз?.. О, господи боже, господи боженька…
Он был так перепуган, что отрекся от сатаны со всеми присными, к которым вообще привык прибегать, и начал взывать к божеству… В самом деле, положение становилось безвыходным, он чувствовал себя таким жалким, ничтожным. Эта сальная рука, болтавшаяся перед ним, выбила из-под него последние подпорки; он был готов скапутиться, рухнуть наземь.
Медленно, медленно начал он бочком продвигаться вдоль стола, или подставки, к которой прислонился было. Но не отрывал глаз от того места, где болталась рука… И вдруг его осенила догадка. Да, да, без сомнения, он отгадал в чем дело. Запах, фигуры на полках, одеяния на стене, но главное, главное — запах, это противное неопределенное попахивание — все вместе не оставляло сомнений: он попал в покойницкую.
Эта догадка сильно ободрила его.
У него прямо гора с плеч свалилась. Кто умер — тот умер, не правда ли? Имея дело с мертвецами, знаешь, чего ждать. Они не кусаются.
И ему опять удалось утвердиться на ногах, раз он как будто уяснил себе положение. Да и запах уж не так мешал ему, когда он понял — откуда и чем пахнет.
Он не стал глубже вдумываться в обстоятельства. Иначе многое сказало бы ему, что его догадка вздор, что это помещение не может быть покойницкой. Но он не вдумывался по причинам весьма основательным, — слишком он был разбит, чтобы годиться на что-нибудь, кроме цепляния за самые примитивные догадки.
Тут произошло начало конца.
Что-то в столе или в той подставке, вдоль которой он двигался, держась за нее, вдруг поддалось под его рукою, словно нажатая пружина, но он не обратил на это внимания и уже продвинулся на несколько шагов дальше, как тихий звук за его спиной заставил его ноги врости в пол.
Звук слабый вначале, все усиливался. Похоже было, что кто-то завел часы. Слышалось хриплое тиканье, сердитое урчание, становившееся все громче и громче, как будто часы собирались с силами пробить, но затем маятник сбился с такта, что-то в механизме захромало, заскрежетало, зашипело… крякнуло и бессмысленно закрутилось, зажужжало, как если бы в часах лопнула пружина. Одновременно где-то рядом бухнуло что-то тяжелое — словно упало, ударившись о твердое.
Секунды на три все стихло, и — снова началось сначала: хриплое, сердитое тиканье, урчанье, все громче и сильнее… роковое крякание, жужжание… бух!.. конец!
Так повторилось три раза подряд и началось в четвертый прежде, нежели человек пришел в себя. Его гипотеза о покойницкой была разрушена, ибо тут несомненно действовал какой-то механизм, вдобавок испорченный. Но не все же здесь было механическое… и когда эта мысль пришла ему в голову, сердце перескочило ему в глотку и так заколотилось, что у него в ушах зашумело. Он стоял, трясясь всем телом, и всеми десятью пальцами отмахивался от звука, который различал сквозь хрип механизма.
Это была то повышавшаяся, то понижавшаяся гамма мучительных стонов и вздохов, и какой-то шорох, как будто кто-то пытался встать, но постоянно падал опять, когда часы останавливались. Человек, стало быть, был здесь не один; рядом с ним впотьмах был еще кто-то и мучился… А часы…
Смутные, отрывочные воспоминания о разных пытках и прочих ужасах, о которых он учил в школе, пробегали по развалинам его мозговых клеточек, и он уже разинул рот, чтобы отчаянно, во все горло, заорать, как вдруг сделал открытие, заставившее ого разом сомкнуть челюсти.
Он нащупал внизу, за подкладкой куртки, свой электрический фонарик, который считал было потерянным вместе со всем остальным своим богатством; фонарик провалился в дыру в кармане.
Возможность увидеть проблеск света в этой ужасающей тьме еще раз немножко подкрахмалила его. С трудом выудил он фонарик и нажал кнопку. Белый конусообразный сноп ослепительных лучей прорезал мрак…
И он взвыл. Последние остатки рассудка растворились в хаосе страха, ужаса, изумления, непонимания. Он выл, на подобие пароходной сирены, иногда давился своим воем и испускал жалостное мяуканье, пока внутренности его не приходили опять в порядок. Тогда он снова завывал.
Сноп света вызвал из мрака ужасающее видение: крупное лицо, белое, как мел, с резкими грубыми чертами и с всклокоченною седою бородою, скрежетавшее зубами и стонавшее не по-человечески; грузное тело в грязной, расстегнутой рубахе, обнажавшей безобразно волосатую грудь; жилистые ноги в рваных брюках. Распростертое на низеньком деревянном ложе, тело как будто пыталось подняться на локтях, прислушиваясь к неумолчному, хромающему тиканью часов. Отвратительное лицо передергивалось от боли, белки глаз закатывались, в глотке хрипело… и туловище тяжело, медленно, приподымалось… Вот оно почти в сидячем положении…
Электрический фонарик выпал из руки жалобно воющей оболочки человеческой, пригвожденной к месту и не спускавшей помертвелых, вытаращенных глаз с ужасного видения.
Фонарик, упав, загас, и в тот же момент помещение наполнилось шумом бешено закружившихся колес часового механизма, а с ложа послышался тяжелый вздох и глухой стук падения.
Человек повалился на что-то — ему было все равно на что — и вопил, вопил неистово.
Кто-то откуда-то пробежал, где-то громко застучали в дверь. Раздались голоса… Вскоре в самом дальнем углу комнаты показался свет, пробивавшийся снаружи сквозь щели в двери и обрисовавший ее контуры. Голоса приблизились. Кто-то что-то громко доказывал, кто-то бормотал протестующе, а пронзительный бабий голос просто тараторил. Вот они у самой двери.
— Теперь, может, сами послушаете, а? — проговорил громкий голос с полицейской самоуверенностью. Шум именно отсюда.
— Aber was ist das?[5] — взвизгнул женский голос. — Ведь в этот сарайчик только один… wie heist es?…[6] один хлам!..
Дверь распахнулась. На пороге стояли: полицейский, высоко подымая свой фонарь, старый бородатый еврей в одной сорочке под халатом, и нестарая. толстая женщина в фантастическом неглижэ. Она завизжала, увидав по-идиотски воющего субъекта, метнувшегося было к ним, но упавшего опять и бессмысленно обводившего глазами помещение, теперь освещенное, пока они не наткнулись на стоявшую в углу вывеску. Огромные ярко-красные буквы на зеленом поле гласили:
Он перестал вопить, не отрывая глаз от вывески и, наконец, начал соображать.
Взгляд его скользил по этому вонючему складу нуждавшихся в починке восковых фигур и прочего хлама. На полках, на столах и на полу лежали тела, туловища, головы; вдоль одной из стен висел на проволоке целый ряд рук; в углу стояло несколько ног, а на черном ложе продолжала хрипеть и стонать, тщетно пытаясь приподняться, «Жертва Ивана Грозного» с испорченным механизмом.