В августе 1944 года королевская Румыния вышла из войны.
С часу на час ждали появления передовых частей Красной Армии в Бухаресте. На восточных заставах бежавшие с фронта солдаты (без погон и ремней) и шоферы, измученные ночной ездой, рассказывали о событиях, происшедших между Днестром и Прутом: там пятнадцать германских дивизий размалываются в советском котле, румынские солдаты сдаются в плен или поворачивают оружие против немцев.
Столичные толпы, взметаемые сквозняком паники, рассыпались, как пролитая ртуть, — лишь звенело битое стекло под ногами бегущих. Два устаревших танка типа «Рено» метались, поднимая бессмысленную стрельбу вдоль омертвевшего бульвара Элизабет, в парке Чисмиджиу, у памятника Михаю-Витязю. И снова собирались толпы: у репродукторов на площадях — дожидаться королевского манифеста о капитуляции; или у дымившегося здания Филармонии — глазеть на ее расколотый бомбой стеклянный купол.
Красную Армию ждали в разных районах столицы по-разному.
В заводских предместьях вооруженные пикеты рабочих уже захватывали предприятия. Впервые за много лет фашистского террора коммунисты открыто выступали в цехах.
Из распахнутых ворот тюрем с утра под ликующий говор народа медленно растекался поток политических заключенных. В элегантных особняках на тихих улицах с космополитическими названиями «Гаага», «Женева», «Анкара», «Париж» втихомолку сжигались в каминах накопившиеся за долгие годы документы, дневники и письма. В дешевом отеле «Дакия» всю ночь до рассвета хлопали двери, вопили пьяные голоса — там дебоширили напоследок дезертиры.
Какие они, эти русские, прогнавшие королевскую армию и ее великих союзников от берегов Дона и Волги? И чем порадуют на прощание немцы? Пока что они уже пробомбили союзный город, благо летать недалеко — прямо с пригородных аэродромов… Пыль клубилась над королевским дворцом. Посерели от пыли медвежьи кивера гренадеров, шагавших взад и вперед вдоль чугунной ограды покинутого дворца.
Только одна улица — каля Липскань, улица черной биржи, — нисколько не изменила своему обычному деловому оживлению. Напротив: запруженная толпой, в тесноте кричащих витрин и реклам, эта улица из самой бездны разгрома извлекала свою новую наживу, свое последнее торжество.
Даже в часы, когда ветер войны доносит с полей трупный запах и когда стены королевских резиденций падают, источая желтую пыль, буржуа не замечают оскорбительной неуместности своих клетчатых пиджаков и радужных галстуков. Стадо маклеров и спекулянтов брело по узкой улице.
Что им нищета ограбленного народа, солдатчина навязанной войны, когда сегодня надо успеть сбыть с рук летящие в бездну ценности! Что им банкротство «исторических» партий, когда в любой подворотне о курсе леи осведомляются запросто, как «который час», — 216, 218, 220… Два-три беглых слова на ходу, опасливый взгляд в узкую полоску неба — не летят ли бомбить? — и вот уже услужливые маклеры уводят свою клиентуру в глубину нечистых дворов, передают из рук в руки нефтяные акции «Ромыно-Американа», «Астра-Ромына»… Марки и леи падают и падают. Американские доллары и советские рубли стремительно взлетают. В мелких купюрах — одна цена, подешевле: труднее хранить. В крупных — другая.
Так кишел и роился, точно базар в канун рождества, этот закоулок взбудораженного Бухареста, этот маленький центр оголтелой наживы, всего лишь в двух часах полета от испепеленных, обезлюдевших украинских сел.
В такой толпе окликнешь знакомого человека — не сразу услышит. Метнувшись в уличном скопище, бледный мужчина с черными усиками задержал за локоть проходившую мимо него женщину.
— Так вот где вы, Мариша, — по-русски заговорил он, фамильярно, как старый знакомый, не отпуская ее руки. — Смотали удочки! И куда: в Букурести?
Женщина была немолода, но стройна и изящна. Над розоватым загаром стройной шеи дымилось легкое серебро седых волос. И серебристо-серый плащ и розовая сумочка негромко повторяли эту гамму. В голубых глазах лихорадочный блеск; тонкая рука, когда женщина подняла ее ко лбу, задрожала.
— Болит голова, Стасик. Ох, как болит голова!
— Вы больны? Он-то знает, по крайней мере, этот… любитель конного спорта?
— Что-то стряслось со мной… непоправимое. Я ушла от него, как больная кошка. Ах, если умирать — так не на его глазах…
— Это началось с вами еще в Софии?
— Да, во вторник.
— И вы не заметили перемены со стороны Джорджа?
— Он совсем перестал целовать меня, — сказала она серьезно. — Совсем перестал целовать…
— Перестал целовать? А у вас заболела голова?
— Почему вы так спрашиваете, Стась? Вы что-нибудь знаете?… Да, голова очень болела. Потом боли в суставах. И тошнота. И лихорадочный озноб… Не трогайте мою руку, поберегите себя!
— Значит, вы всё поняли? — сипловатым голосом спрашивал человек, которого больная называла Стасем. — Вы поняли?
— Да, я поняла… — Она отвернула край перчатки на левой руке и показала язвочку, окаймленную белым валиком. — Я заметила это… страшное тавро графской конюшни. — Рот ее задрожал, гримаса ужаса исказила ее прелестное лицо с удивительно нежным загаром. — Милый Стасик, вы думаете, что это он сделал… что он мог пойти на это, чтобы избавиться от меня? — В этих сбивчивых словах звучали и мольба и надежда.
— Разве от вас можно избавиться? Все знают, что вы психопатка!.. — грубовато отшутился ее собеседник.
Прорезая толпу завитых мужчин, приближались рослые полицейские. Блеснуло золото позументов на их высоких фуражках.
— Пропустим их, — деловито заметил человек с усиками.
Во всем его осанистом облике — в галстуке-бабочке под энергичным подбородком, в густой сипловатости голоса, в бриллиантиновом сиянии прически — сквозило преувеличенное шулерское благородство, которое б равной мере бывает свойственно и князьям и лакеям.
— Давно хотел спросить вас, Мариша, — сказал он, когда прошли. полицейские. — Сейчас это можно. Вы давно работаете на немцев?
Словно в забытьи, седая женщина качнула головой: нет.
— Под кличкой «Серебряная»? — Она усмехнулась. — Чудак вы, Стась. «Работала»! Я никогда не «работала». Я любила Джорджа. И теперь я ушла, как больная кошка, чтобы не умирать дома… — Она задыхалась, говоря непрерывно. — Он теперь в руках Крафта, этого слизняка, этого чисто вымытого, в белых ресничках. Я ненавижу их обоих. Я не хочу, я не хочу…
Вдруг что-то безжалостно откровенное появилось в глазах Стася.
— Любите — ненавидите. А знаете ли вы, обаятельная женщина, что вы давно обречены на гибель? С той минуты, как взялись за эту работу. Хотите или не хотите, вы — солдат из зондер-команды. Таких, как вы, когда минует надобность, уничтожают по инструкции…
Он испуганно обернулся: что-то непонятное произошло в снующей толпе. Люди метнулись в стороны. Потом кто-то крикнул, сам себя успокаивая:
— Это тряпка тлеет! Просто тряпка! Кто подкинул ее? Вот сволочи! Это провокация…
Безмолвное согласие паники длилось несколько секунд, не более.
Но долго еще плавал смрад над улицей и заставлял прохожих настороженно раздувать ноздри.
Временный мост, наведенный советскими саперами над рекой Прут, гудел и поскрипывал, перегруженный машинами и орудиями. Близился вечер. Войска томительно-мешкотно тянулись через мост на ночлег — на первый привал в чужой враждебной стране, в ее не тронутых войной селах и городах.
Не было таких, кто бы не знал, что эта невзрачная речонка — государственная граница, откуда война началась. Но сейчас усталость, смертельная усталость гнала людей через мост на ночлег. И не было охотников полюбоваться на этот рубеж. Что в нем особенного: мутная вода обмывает обломки взорванного бетона — только и всего! — играет в скрученной арматуре и резко меняет цвет, уходя в тень под мостом.
На войне и усталость плодит шутников. И сейчас тоже находились балагуры.
— Кто тут в зеленых околышах? Пограничной службе велено оставаться, окапываться! — развлекал людей артиллерист в темной от пота гимнастерке, рысцой трусивший рядом с орудием.
Притиснутый к перилам пожилой солдат раздражительно философствовал:
— Пусть теперь сами понюхают, какая она есть, война фатальная.
«Тотальная!» — сообразил младший лейтенант Шустов, осторожно перегонявший по мосту на тот берег спецмашину — это была пеленгационная радиостанция фронтовой контрразведки.
— Далече ли до Берлина, сестрица? — сострил Шустов, подчиняясь тягостной, но твердо выработанной привычке задевать всех встречных на пути девушек. Пусть попробуют догадаются, какой он застенчивый!
— Давай, давай! — отозвалась с хрипотцой регулировщица.
Славка Шустов только прищурился, узнав Дашу Лучинину. Ее лицо было нахмурено, обветренные губы набухли, девичий пушок у розовых ушей казался седым от пыли. Вчерашние румынские солдаты с разрешения командования тянулись без оружия восвояси, а Даша беспощадно оттирала их к перилам:
— Стороньтесь же, окаянные! Ваша война кончилась.
Но хотя и безропотно, военнопленные нахально подавались через пограничный мост в свою Румынию.
— Вот ведь сошьет господь людей! — певуче выругалась регулировщица. И вся она — в застиранной гимнастерке и узенькой юбчонке, знакомая младшему лейтенанту еще со времен Старобельска, от самого ее родного города, — показалась в эту минуту Шустову такой занятной со своим хрипатым злобным окриком на румын, что он даже притормозил:
— Эй, гвардии курносая!
Но Даша, не взглянув, яростно отмахнулась флажком.
— Даша, Дашенька.
Только сейчас очнулась регулировщица и наконец увидела Шустова. Она рассмеялась над собственным отчаянием, вспрыгнула на подножку, привычно козырнула:
— Вон куда вас определили!
— А куда, родненькая?
— Обомлеть можно — офицера посадили заместо шофера! Что, напросились?
— Так ведь на спецмашину, понимать надо…
— Я и то думаю, что это нынче с полковником кто-то другой ездит, не Шустов, — весело язвила регулировщица.
В их грубоватом препирательстве каждый без ошибки услышал бы поединок фронтового флирта, прерывавшийся на много дней по воле обстоятельств и снова возникавший в любой минутной встрече.
— А тебе, Дашенька, жаль меня? — поддразнивал молодцеватый офицер.
— Ох, как жаль!.. Надолго вас доверия лишили?
— Говори лучше, где повстречаемся? В Бухаресте?
Неделю назад (еще до прорыва немецкой обороны на Днестре, но когда уже начала активно действовать авиация) Шустов примчался вдруг за Дашей Лучининой на мотоцикле с коляской. Регулировщица только что сменилась. Шустова она давно знала: лихой и балованный младший лейтенант из контрразведки, адъютант полковника Ватагина.
— Лезь в лукошко! — приказал Шустов.
— А что случилось?
— Там впереди парашютиста сбросили! Сейчас возьмем…
— Не врете? А то, смотрите, не жить вам!
И не успела она опомниться, как он прокатил ее километров за двадцать. На шоссе был знакомый Даше загороженный участок со свежеподсыпанной щебенкой — младший лейтенант проехал прямо по осевой линии, нарушение сделал…
— Какой невыдержанный! — только и успела крикнуть регулировщица.
Эта нечаянная характеристика была как нельзя более меткой. Даша уже раза два с удовольствием попробовала бешеную езду с младшим лейтенантом. Крутой подъем, канава, быстрый разворот на вспаханном поле…, дух захватывает! А Шустов еще хохочет. Всё ему в шутку! Покажи ржаной сухарь — все равно будет весело.
В тот вечер они отдыхали на краю заросшего противотанкового рва, и младший лейтенант бесстрашно признался, что никакого парашютиста нет и в помине, все он выдумал, чтобы с ней, ненаглядной, побыть. Он вздумал с ходу целоваться, да, видно, грубо получилось, она ударила его по щеке. И вдруг заплакала.
— Что ты? Глупая!
— Знаю вас всех, как миленьких…
Слезы его озадачили, но не дольше, чем на минуту. Не хочет целоваться? А он и сам не знал, зачем это нужно. Так — душа играла. Он решил, что заплакала она, потому что он без подхода… А в полях было чисто и приветливо. В небе стоял серп молодого месяца с яркой звездой невдалеке. И Шустов легко перестроился на лирику, стал говорить Даше глупости вроде того, будто глаза у нее гипнотические, отчего все машины останавливаются перед ней.
Наконец Даша улыбнулась и даже запела тоненько:
Я сидела и мечтала
У открытого окна.
Чернобровая, в лохмотьях.
Ко мне цыганка подошла…
Рядом с Шустовым сидела неравнодушная к нему девушка, и он не уважал бы себя, если бы не постарался ее поцеловать. Но теперь, также без долгих размышлений, он прикинулся участливым:
— Что, взгрустнулось, Дашенька? Былое и думы?
Даша взглянула на него: перочинным ножом он безмятежно зачищал бронзовый провод, и медаль на его гимнастерке покачивалась, как маятник.
Подошла, взяла за ручку:
«Дай на ручку погляжу,
Я, что было, то узнаю;
Все, что будет, расскажу…»
Если б знала цыганка все, что стряслось с Дашей! Как проводила Даша маму после бомбежки в психиатрическую больницу, а братишка пристал к войскам, ушел… Не было весточки от отца, сгинувшего в первые месяцы войны. Даша пришла на призывной пункт, потребовала, чтобы ее взяли в армию. Три ночи она просидела на пороге военкомата. Ее определили в ВАД. Она испугалась этого страшного слова. Ей сказали: «ВАД — это Военно-Автомобильная Дорога. Будешь регулировать движение». И это оказалось страшно спервоначала — стоять на степном перекрестке ночью в жуткой тьме, освещенной сигнальными ракетами. И только, слава богу, так шумела на ветру жесткая плащ-накидка, что ничего не было слышно вокруг…
— Маму вспоминаешь? — между тем безмятежно спрашивал Шустов.
Даша промолчала. Он взглянул внимательнее. Ничего такого особенного: сероглазая, с розовыми ушками, с набухшими губами, с ершистыми бровями, с нежным, но сильным пушком на висках. Мог ли он догадаться, какие страшные видения вызывает он своими глупыми расспросами?… Когда посыпались бомбы, Даша с мамой зарылись в землю на бахче, а хата мигом затрещала жарким пламенем…
— А от отца весточки получаешь? — ласково допытывался Славка.
— Получаю, — упрямо ответила она.
Но Славка и тут ничего не понял. Он заглянул в лицо девушки — из глаз катились слезинки, враздробь, как попало.
— Где он воюет?
— На Могилевском… Ну, чего пристал? Вот ведь сошьет же господь людей!
— Да что ты озлилась? Я к тебе с хорошими мыслями…
Но не успел он высказать ей свои хорошие мысли, как вдруг остановилась перед ним на безлюдном шоссе штабная машина, — это нечаянно наткнулся на них Славкин начальник, полковник Ватагин.
— Товарищ младший лейтенант, прошу ко мне!
И так он поговорил с младшим лейтенантом, такая была «выволочка», что Даша возвращалась одна на попутных. А Шустов оказался вместо заболевшего шофера на тихоходной тяжеловесной машине. На ней не разгуляешься… Придумает же Ватагин такую кару!
Стоя на подножке походной радиостанции, Даша заглядывала в глаза Славки Шустова:
— Полковника своего не видели?
— А где он?
— Во-он, на румынском берегу. Умывается… — показала она флажком и, соскочив с подножки, крикнула: — У них, в Европе, с личной гигиеной плохо! Солдаты жалуются: умывальников нету — в тазах полощутся!
Походная спецмашина грузно съехала с моста в щепу и опилки. Лишь только миновала угроза проколоть на гвоздях покрышки, младший лейтенант просиял. Это выражение избегнутой опасности знакомо было всем, кто знал и любил Славку Шустова: оно зародилось в голубых глазах, блеснувших победоносно, хоть и немного наигранно, и мгновенно стерло усталость со впалых щек и худощавого подбородка.
С ведерком в руке подбежал Шустов к знакомому «виллису».
Все-таки свыкся он с полковником Ватагиным, хотя порой и негладко складывались их отношения.
— Товарищ гвардии полковник! Разрешите обратиться? Гвардии младший лейтенант Шустов…
Полковник Ватагин — грузный мужчина без фуражки — протирал красное лицо полотенцем, вернее сказать — пачкал вафельный лоскуток полотенца: седые волосы на висках были бурыми от пота и пыли. Он, видно, нисколько не обрадовался своему адъютанту, потому что даже нахмурился:
— Ну как? Не заскучал по лихой езде?
— Заскучал, товарищ полковник. Ох, и бандура же досталась!
— Ладно, доведи до места, а там посмотрим… Вот и Европа! Ты обернись, Шустов, по сторонам. Не каждый день государственную границу переходим.
Два человека, сдружившиеся в походах, испытывали сейчас одно чувство: вот наконец не на своей земле видят они избитые осколками хаты, конскую падаль под откосом.
Под дамбой лежали мертвые тела, завернутые в дерюгу. Женщина и девочка. Туда их, верно, отнесли солдаты после бомбежки. У матери маленькое лицо, оскаленные зубы. Лоб у девочки желтый, как воск. «Наши? Или уже ихние?» — невольно подумал Славка. Он исподлобья взглянул на Ватагина:
— Радист цельными ночами слушает, прямо с лица спал, наушников не снимает.
— Пусть слушает. А ты ему не мешай.
— Зачем же я буду мешать?
— А затем, что знаю тебя: наверно, развлекаешь.
— Мое дело маленькое — я везу, — обидчиво возразил Шустов, но тут же, подавшись всем телом вперед, азартно зашептал: — А что бы это значило: «Пиджак готов! Распух одноглазый…» Вот так позывная! Ведь во сне не приснится, товарищ полковник. Я уж и так и этак примерял — туман!..
— Ладно, об этом не здесь, — оборвал полковник. — Тебе во фронтовом ансамбле работать — всю программу бы вел, как раз по твоей разговорчивости…
— Гвоздей небось нахватали! — в свою очередь, огрызнулся Шустов, оглядывая покрышки.
Полковник Ватагин обходился без шофера главным образом потому, что в дороге часто велись беседы не для посторонних, и было надежнее, когда за баранкой находился младший лейтенант Шустов. К тому же полковник любил и сам водить машину и отдыхал за этим занятием. Ну уж зато и расплачивался он за каждую царапину на крыле: адъютант не прощал небрежности в обращении с машиной.
— Сегодня ночуем вместе, — сказал Ватагин. — Сверну на край села, ты за мной. А ночью, если Бабину удастся напасть на переговоры, разбуди — послушаю.
— Есть разбудить ночью, товарищ полковник! Разрешите следовать?
— Погоди… Посмотри, Шустов.
Они стояли вполоборота к мосту, по которому вступала на Балканы Советская Армия. Минуло уже шесть суток с тех пор, как наши войска прорвали фронт на Днестре.
— Гляди. Запоминай!
Ватагин и сам глядел и не мог отвести взгляд от моста, по которому колонны тягачей катили орудия на юго-запад, в чужие страны. В сияющей высоте ныли невидимые бомбардировщики.
— Регулировщицу видел на мосту? — почему-то вспомнил полковник.
— Видел. А что, заметно? — быстро переспросил Шустов.
Но Ватагин ничего не ответил, только загадочно усмехнулся и пошел к машине.
— Иван Кириллович… Иван Кириллович, велели разбудить, — шептал Шустов над ухом Ватагина в четвертом часу утра.
— Что, поймали?
— Сейчас позывные передают. Вставайте скорей, Иван Кириллович, — шептал младший лейтенант, подавая Ватагину ремень и фуражку.
Шустов любил уставную субординацию и только по ночам, когда приходилось будить начальника, называл его по-домашнему — Иваном Кирилловичем.
Неслышными шагами прошел Ватагин по длинной веранде во двор. Шумел мотор движка. Светало. Солдаты брали воду из каменного колодца. Слышны были их голоса. За деревьями легко было узнать радиостанцию: ее полуоткрытая дверь освещена изнутри.
— Позывные принял. Жду. что будет дальше, — сказал радист Бабин, не отрываясь от аппарата.
В фургоне машины спали люди. Было по-ночному душно, сонно. Ватагин надел наушники. Несколько минут они сидели молча.
Походная радиостанция внутри чем-то напоминала вузовское общежитие: на столе учебники радиотехники, английского языка, чертежи и хлеб. В панель обивки засунуты полотенца, нож, вилка, карандаши. Окна завешаны одеялами, плащ-палатками.
— Ничего не слышу, — шепнул Ватагин.
— Тишина — дефект нашего слуха, — риторически отозвался радист.
Сутулый, с тощими ногами в просторных кирзовых сапогах, в громадной, не по росту, гимнастерке, Миша Бабин считался на фронте лучшим радистом-слухачом. Ватагин-то уж знал его как облупленного. Этот белесый юноша с воспаленными глазами, нагонявший тоску вечными жалобами на какие-то помехи, болтающий о «площади ошибок», первый из всех фронтовых радистов поймал несколько дней назад странные переговоры противника. Позже перехват подтвердили еще две рации в танковых корпусах. Передачи вела неизвестная радиовещательная станция открытым текстом на немецком языке:
— Hallo! Hallo! Ralle, Ralle. Hier Rinne! (Пауза). Funf Hufeisen von einem Pferde… [1]
Через несколько минут другая станция отзывалась также явно кодированным текстом:
— Hallo! Hallo! Rinne, Rinne. Hier Ralle! (Пауза). Der Rock ist fertig! Einaugiger ist geschwolen… [2]
За этим следовала еще какая-нибудь фраза, причем каждый раз новая. Она-то, видимо, и содержала весь смысл переговоров.
По распоряжению начальника контрразведки генерал-майора Машистова, на флангах фронта было установлено круглосуточное наблюдение за эфиром. Вечерами Бабин силился разобраться в хаосе международных передач, в писке искровых передатчиков. Из Будапешта передавали «Фауста». Другая волна доносила бодрый рефрен французского вальса «Когда любовь умирает». Москва транслировала симфонию Шостаковича, где фашисты идут зловеще приплясывающим маршем. После многих часов приема Бабин вставал и, шатаясь, как пьяный, выходил подышать. Южное небо за ночь поворачивалось вокруг мачты радиостанции, и звезды, знакомые с детства, бледные ярославские звезды, были здесь крупнее и ярче. Бабин тотчас возвращался. Уже в полусне «рутил рукоятку точной настройки.
Так было и сегодня.
Между тем желтый свет лампы в колпаке из газеты все слабее окрашивал воздух: наступило то особое мгновение, когда стало заметно предрассветное порозовевшее небо за полуоткрытой дверью. Шустов сидел за плечом Ватагина. Полковник слышал его напряженное дыхание.
Вдруг Бабин молча ткнул пальцем в воздух.
— …пи-ти… пи-ти-пи-ти… ти… пи-ти… — услышал Ватагин и затем: — кле-кле… кле-кле-кле… кле-кле…
Он понял, что уже промахнулся, это совсем не то, что слушал Бабин. То, что он поймал, было похоже на тоненький клекот индюшат, — это морзянка. Где же открытый текст?
Бабин вялым жестом смахнул наушники, протер глаза, вынул из ящика стола початок вареной кукурузы и задумчиво принялся жевать:
— Вот и всё, товарищ полковник.
— А я опять пропустил… Что нового в тексте?
— Непонятно. По-немецки: «Warne vor Ungluck» — «Предостерегаю от беды». Так, кажется. Надо уточнить по словарю.
— Как думаете, пеленгование удастся?
— Кто их знает… Если примут на правом фланге, пропеленгуем.
— Надо бы знать, откуда они передают.
— Вот и лови… Разговаривают по ночам, семь — восемь секунд. Ну, как поймаешь? Мне нужно хотя бы сорок секунд…
— Ну что ты канючишь! — оборвал Славка Шустов.
Ватагин нахмурился: он знал, что адъютант завидует любому оперативному работнику и именно поэтому не прощает и Бабину его тоскливой рассудительности.
— Что ж, сеанс окончен? — спросил полковник и встал, потягиваясь.
— Я и начальнику шифрослужбы докладывал, но он тоже ничего не видит утешительного, — жаловался Миша. — «Ваш полковник, говорит, слишком торопится. Кодированные таблицы противника не у меня в кармане». Эти подковы с одного коня…
— Подковы, подковы… — вздохнул полковник и вдруг все обратил в шутку: — Что ж, как раз по сезону! Бегут «а всех фронтах — вот им и нужно получше подковаться… Верно, Шустов?
Шустов промолчал. Он-то прекрасно понимал, что полковнику не до шуток.
Ватагин стал вылезать из фургона. Часовой поддержал его под руку. Из-под деревьев уже тянуло дымом солдатских костров. Сержант-усач, сидя на задке подводы, стругал брынзу в котелок. Потянувшись над изгородью, распряженная лошадь черной губой трогала куст лимонных георгинов. В этот рассветный час во дворе все казалось таким мирным, как будто солдаты уже возвращаются по домам. И особенно привольно звучал чей-то тенорок:
Во поле березонька стояла,
Во поле кудрявая стояла…
Видно, и этот певец, как и многие в те дни, думал: «Коли перешли рубеж — значит, и конец близок».
Но Ватагину, пока он шел по двору, было не по себе: он испытывал противное для здорового человека бессилие — знать, что где-то во вражеском тылу, в посольском особняке, сидят молодчики, готовые на все, и не иметь возможности до них добраться. Переговариваются! О чем же, позволительно спросить? И почему с такой настойчивостью? В последние недели эфир на Балканах буквально клокочет: на разных волнах и в разных направлениях, открытым текстом и морзянкой, ведут передачи англичане и немцы, четники и партизаны, легионеры и посольства, подводные лодки и самолеты. Сводки радиоперехватов фронта систематизируются ежечасно. Командующий требует: «Примите меры к уточнению!» Это не так просто, как кажется на первый взгляд. Правда, Ватагин держит одну нить: друзья из Болгарии сообщили штабу фронта, что в Софии, в здании германского посольства, работает, по их сведениям, тайная радиостанция. Это уже похоже на дело. Известно, что английская разведка год назад нащупала нечто подобное в Ирландии. Там, в Дублине, с чердака своей миссии немцы руководили по радио операциями подводных лодок в Атлантике. Это понятно. Остается расшифровать, о чем же хлопочут гитлеровцы здесь, на Балканах, в дни бегства? «Warne vor Ungluck» — «Остерегайтесь беды»… Что это значит?
Шустов дал газу. Он досадовал на толстокожего Бабина, который, как видно, решил спать в кабине всю дорогу. Бабин очнулся от рывка и, зевнув, заметил:
— Несерьезный человек наш полковник.
— Не может быть! Это тебе в Военном совете сообщили?
— Нет, я сам вижу. Все он шутит, шутит…
— Д если без шуток, то лучше голову под мышкой носить. Все умные люди шутят. Даже Маркс…
— Или капитан Цаголов?
Шустов промолчал, только прибавил газу. Со стороны Бабина это особый способ уязвления. Кроме полковника, адъютант действительно обожал капитана Цаголова — щеголеватого храброго горца, попавшего в разведку из моряков и мечтавшего вернуться во флот.
— Серьезному человеку шутить незачем, — между тем философствовал Бабин. — Так работать трудно.
— Мне вот легко…
— Ты канцелярист. Это не работа.
Можно ли больнее хлестнуть по самолюбию? Шустов надолго замолчал, свободно положив руки на баранку, покачиваясь и вперившись взглядом в набегающее полотно гудрона.
На берегу Дуная долго ждали переправы, Шустов отрывисто бросил:
— Искупаемся? Все-таки Дунай…
— Купайся.
— Неинтересно? Тебе что Дунай что Клязьма — все едино?
Потом на пароме огибали камышовые островки. Красота, кто понимает! Синее небо. Ласточки над водой. Румынский мальчишка в серой от пыли шляпе что-то напевает по-своему: «Маринаре, маринаре…» Но младший лейтенант и радист отчужденно и мрачно стояли на разных сторонах парома.
Уже за Дунаем, в Добрудже, Шустов притормозил машину, распахнул дверку: отставший от роты солдат просился подвезти.
— Ты что, пехота? Сто верст отмахал, еще охота? — подтрунил Шустов над пешим человеком, но, видимо, нарочно, чтобы стеснить Бабина, пустил солдата третьим в кабину.
Бабин помалкивал. Тут он весь — Шустов: огорошит человека, потом пожалеет.
Как будто забыв о присутствии радиста, Шустов разговаривал с солдатом, но все, что ни говорил он, относилось только к Мише Бабину. Сколько тут было язвительных намеков!
— Видите ли, дорогой товарищ, всякая задача оказывается простой после того, как вам ее растолкуют. (Это намек на то, что Бабин ждет ключа от шифрослужбы.)
— Видите ли, гвардии попутчик, в разведке надо иметь воображение ребенка и терпение ученого. (Это намек на мнимую тупость Бабина).
Все било в цель! Бабин даже зашевелился, на радость Славке…
Между тем они дружили.
Дружба их началась еще в забитых снегами донских хуторах. В танковом корпусе Славка Шустов был сержантом, мотоциклистом в группе связи, а Миша Бабин, как и теперь, — рядовым. В глубоком рейде по тылам противника он отличился как блестящий коротковолновик и знаток немецкого языка. Его стали ценить, только с воинской выправкой у него не получалось: козыряя, он нелепо подпрыгивал, и звали его в роте «радиосыч». Щеки его зарастали белым пухом. Длинные ноги всегда аккуратно обернуты обмотками. Страдая флюсами, он часто подвязывал щеку. Впечатление чудаковатости еще усиливалось оттого, что одно веко у него было чуть толще другого, так что казалось, что он косит. К тому же бывал задумчив, самоуглублен.
Шустов, оглядев его однажды под веселую руку, заметил вслух, что радист здорово смахивает на фигуру с известного плаката «Разгром немцев под Москвой». Все развеселились…
И ничего бы, да тут записной остряк Савушкин решил уточнить — обозвал Бабина «Фрицем». Миша покраснел и не знал, как ответить. Шустов тоже покраснел: чувство справедливости, горячее, почти детское, заставило его пережить чужую обиду как собственную. Первым движением души было желание турнуть Савушкина за порог. Но Шустов сдержался. Ехидно наклонив набок чубатую голову, он сказал лысому толстяку Савушкину:
— Чижик (это было сказано очень нежно), может быть, вы извинитесь перед товарищем Бабиным?
— А чего мне извиняться? — уклончиво возразил Савушкин, заметно побаивавшийся Шустова. — Ты сам про плакат вспомнил.
— Да, но кто тут произнес иностранное имя?
— За иностранное имя могу извиниться. Подумаешь…
Славка наставительно заключил:
— Теперь порядочек. Можете продолжать свои занятия. Жуйте воблочку…
Тогда-то и зародилась дружба. То, что сержант на три года моложе рядового, вызвало у последнего припадок почти материнской нежности. И то, что Славка умеет сердиться, презирает напудренных женщин, любит опасные скорости, хранит запас трофейных продуктов в багажнике; и то, что лучше всех штабных шоферов вытягивается перед командирами; и то, как влюбляется скрытно; и то, как стесняется, что немножко знает немецкий язык, и как любопытен (есть у него потайная тетрадочка, там все пройденные города, села, даже хутора записаны на память), — все это вызывало у Бабина гордость за Славку.
Шустов в ту пору щеголял в куртке-кирзовке (на черных петлицах — эмблема: танки), на боку — планшет и финский нож с янтарной рукояткой. И был у него трофейный аккордеон, на котором готической вязью на перламутре было начертано: «Адмирал Соло». Славка нашел его в разгромленной немецкой автоколонне, долго не мог научиться играть даже самые пустяковые мелодии и однажды сунул своего «Адмирала» девчатам в санитарную машину: «Нету у меня слуха, везите его от меня подальше!»
Был он шумный, озороватый и, в общем, отважный парень. Один раз, когда горела станица и трудно было в столбах пламени провести автоколонну, а кругом сугробы… не объедешь, — Шустов первый показал дорогу шоферам сквозь огонь. И когда один мальчик, из хуторских, подорвался на мине, Бабин сам видел, как Славка подошел к нему, осмотрел его вытянутые страшные ручонки (вместо пальцев красные, будто полированные шарики), молча усадил в коляску мотоцикла и под шрапнельным обстрелом вывез по степному грейдеру в тыл, к медсанбатовским хирургам.
С кем же и дружить на фронте, если не с таким человеком! Не стесняясь, Миша Бабин признался Славке в том, что вся душа его осталась дома, в Ярославле, где ждут его важные дела, и он опасается, как бы после войны не задержали его как радиста в армии. В этой дальновидности Славка поначалу усмотрел весь его характер: педантичный и достаточно себялюбивый. С нескрываемым изумлением Шустов вглядывался в человека, который еще в донской степи предвидит последствия грядущей победы и больше смерти опасается старшинских лычек.
Превратности войны снова свели их, уже в контрразведке, на Днепре. Бабина перевели на слежечную радиостанцию. Вскорости и Шустов был откомандирован в контрразведку. Когда при поимке немецкого резидента погиб адъютант полковника Ватагина, замечательная езда Шустова на мотоцикле, расторопность его и даже красивый почерк были примечены — его назначили сперва временно, а потом и приказом на должность погибшего, хотя, как позже выяснилось, мечтал Слава совсем не об этом. Производство в офицеры не отдалило Шустова от Бабина, — последний оценил это по достоинству.
Славку с его неукротимым интересом ко всему, с чем он соприкасался, привлекала в Мише его серьезная отзывчивость. Однажды он рассказал Мише, что держал экзамен в студию театра имени Вахтангова и провалился, потому что дикция никуда не годится: будучи москвичом, он все шипящие произносит, как одессит, смягченно — «на позицию девушька пров-ж-жьала бойца»… Но Миша ничуть не посмеялся, а, наоборот, долго рассказывал, что где-то читал, будто народный артист Певцов был даже заикой и, однако, ничего: сумел преодолеть на сцене.
Да, что касалось начитанности и вообще образования, тут Шустов отстал от Бабина: тот еще до войны заочно учился в Институте связи и на фронте не расставался с учебником радиотехники, изучал языки и даже чертил, «чтобы не разучиться», а Шустов только и умел, что красивым почерком выписывать документы. Не было у него за душой даже десятилетки, даже аттестата зрелости…
В эти дни на Днестре, когда, перегоняя радиостанцию, друзья снова оказались вместе, Шустов поделился своим новым замыслом: стать оперативным работником разведки и после войны не расставаться с полковником Ватагиным. Тут у них впервые возникли разногласия: Миша невысоко ценил Ватагина, считал человеком несолидным.
— Тяжело с ним работать. Он все загадками говорит, — заметил Бабин.
— Так ты догадывайся. На что нам голова дана?
— Да он больно хитро загадывает. Непонятно. Темнит просто…
— А я всегда понимаю, — упрямо повторял Славка.
Он не умел объяснить Бабину, что понимает полковника потому, что любит его и с чуткостью любящего человека угадывает его мысли и настроения.
Не многим было на войне так трудно, как Мише Бабину. На редкость консервативный для своего возраста, он никак не мог привыкнуть к бестолочи, неразберихе, которые, с его педантичной точки зрения, и составляли сущность фронтового быта. Он нес радиовахту не просто добросовестно, а самоотверженно. Но сутолока войны была ему непонятна, и он не привыкал к ней. Поэтому он, молодой и здоровый парень, уставал больше других и всегда казался угнетенным.
Мама была краевед, влюбленный в ярославскую старину, а папа — один из самых популярных людей в городе, лучший врач. Может быть, поэтому Миша хотел бы всегда жить в Ярославле. Он еще не- знал, чему посвятить свою жизнь: древним соборам или новым заводам родного города, и пока что работал в местном радиовещании и учился. Он высмеял бы каждого, кто сказал бы, что он мечтатель. Однако наедине с собой строил самые фантастические планы, связанные е будущим величием Ярославля…
И над всеми этими заветными мечтами и туманными Мишиными соображениями потешался в тот день на чужбине в добруджинских песках лучший друг — Шустов. Он знал, чем допечь флегматика за оскорбление.
— Видите ли, служивый, — говорил Шустов солдату, искоса взглядывая на Бабина, — встречаются на фронте и такие, которые даже старшинские лычки боятся заработать: как бы их в армии лишний час не задержали после победы…
Все било в цель!
…Пыль застлала дороги Добруджи. Радиостанцию, как ни хитрил Шустов, затерла артиллерия главного командования, а ведь известно, что для виртуозной езды на военно-полевых дорогах нет хуже помехи, чем артиллерия на марше. Сквозь облака пыли Шустов ловил силуэт впереди идущего орудия. Пыль скрипела на зубах. В пылевых завесах маячили артиллеристы-сигнальщики с флажками:
— По местам!
— Мотор!
— Марш!
Шестого сентября в Софии началась забастовка трамвайщиков и рабочих железнодорожных мастерских. Демонстранты заполнили улицы. Полиция стреляла. Летели стекла трамвайных вагонов. На кладбище народ возлагал венки на могилы казненных, шли митинги.
Еще день — и повсюду, на площадях и улицах столицы, вспыхнули красные стяги:
«Долой фашистскую диктатуру!», «Да здравствует Отечественный фронт!»
В германском посольстве никто из служащих не расходился по домам. Было известно, что господин посол, фанатически верующий католик, ночью «получал наставления божьей матери», а супруга посла собственноручно заколачивала ящики для отправки в Германию (чтобы не стучать громко, молоток был обернут в тряпку). Прежде чем кануть в неизвестность, германские чиновники самых высших рангов, вчера еще гордые своими званиями, заслугами, связями, унизительно склочничали и интриговали. Будущее для них уже переставало существовать, наедине с прошлым оставаться было страшно. Посольская мелочь — адъютантура из общего отдела, офицеры-переводчики — одни продолжали гнуть спины над бумагами, лишь отодвинув столы подальше от окон; другие находились как бы в состоянии некоего опьянения; третьи спекулировали чем попало.
Советские войска в Румынии вышли всем фронтом на Дунай и со дня на день должны были перейти болгарскую границу. Народная революция придвинулась вплотную к широким бемским стеклам посольского особняка. Берлин давал взаимоисключающие распоряжения. Персонал продолжал видимость работы, как будто великая империя еще пряла свою пряжу. Однако нити рвались каждую минуту: фельдъегерская служба, авиасвязь, наконец телефон начинали отказывать. И когда это понял господин посол, он сообразил и то, что немцы в Софии предоставлены самим себе, своим благоразумным решениям.
Впервые господин посол покинул здание в таком необычайном виде: в щеголеватом смокинге и с автоматом в руках, спрятанным под ангорским пледом. В ближайшем переулке — лишь бы не на глазах сотрудников — посол попросил шофера снять с машины нацистский вымпел. Пока пробивались к царскому дворцу, они видели, как народ разоружал полицию. Всюду слышалось пение «Интернационала». В окно машины заглянула самодельная кукла, повешенная на палке, и господин посол смог убедиться, что чучело очень похоже на фюрера.
Во дворце была та же паника, что и в посольстве.
— Вы сумели проехать невредимо? — спросил посла Германии министр иностранных дел.
Они сидели в глубоких креслах, прислушиваясь к отдаленному гулу уличной манифестации, — тучный болгарин с бульдожьими, провисшими щеками и неповоротливой шеей и тощий немец с гладкой рачьей головой и моноклем под удивленно приподнятой бровью.
— Тревожные подробности, господин посол…
— Что делать. Наши войска отступают из Румынии. Планомерный отход…
— Планомерный? По планам, составленным в Москве?
Посол облизнул губы. Никогда с полномочным представителем фюрера в Болгарии не говорили так дерзко.
— Прислушайтесь, — продолжал министр. — Этот сброд создает свой общественный строй, угодный ему. Как говорится: «народ решает вековые вопросы».
Тревога поселилась в покоях царского дворца. Какая-то женщина с испуганными глазами (послу показалось, что это княгиня Евдокия) трижды заглядывала в дверь кабинета, пока министр с беспримерной откровенностью сообщал германскому послу о том, что ввиду чрезвычайности событий правительство Болгарии сочло нужным тайно отправить своих делегатов в Каир — к англичанам, в штаб-квартиру фельдмаршала Александера.
— До этого дня никто не отваживался известить вас об этом, господин посол. Но теперь, надеюсь, и вам ясно: революцию в Болгарии может предотвратить только энергичное вмешательство Запада. Британские лидеры отлично понимают, что социальная катастрофа на Балканах ставит под удар гегемонию Англии на Средиземном море.
Руки немца исполняли на ручке кресла какую-то мелодию, пока он молча выслушивал немыслимые заявления болгарина. Министру не мешало бы поторапливаться, как и всем во дворце, но он был не в силах отказать себе в удовольствии унизить фамильярной откровенностью своего вчерашнего хозяина. И долго еще болгарский фашист рассказывал немецкому о возможном «греческом варианте» событий — там, в Греции, англичане ведут бои с партизанами, которые четыре года сопротивлялись немцам; американское оружие поддерживает Монархистов; он рассказывал о том, что румынский король тоже направил в Каир секретную миссию: князя Барбу Штирбея и Константина Вишояну. Германскому послу пришлось все это выслушать прежде, чем болгарский министр соблаговолил приблизиться к цели аудиенции и заверил его в том, что, храня свою верность великой Германии, он дает дипломатическому корпусу гарантии безопасной эвакуации — поезд до турецкой границы, полномочного чиновника и соблюдение тайны.
Посол встал и, стоя, поблагодарил.
— Все ли уедут с этим поездом? — осведомился министр.
— Может быть, один — два второстепенных сотрудника задержатся на несколько дней. Личные дела требуют времени для ликвидации. Все-таки пожили у вас… Какую конюшню оставляет вам граф Пальффи!
Рачья голова посла, кажется, изобразила улыбку. Бульдожьи щеки болгарина тоже весело подобрались.
Сопровождаемый начальником протокольного отдела, посол шел по дворцовым анфиладам, когда мимо него прокатили бочонок.
— Что за бочонок?
— Это вам подарок от царицы Иоанны. Розовое масло.
В том душевном состоянии, в каком пребывал посол, он понял не сразу, что именно этот крестьянский бочонок с буковой затычкой, грохочущий по навощенным мозаичным паркетам дворцовых апартаментов, убедил его в том, что медлить нельзя.
И с этой минуты планомерная эвакуация из Софии гитлеровских дипломатов превратилась в паническое бегство.
Не прошло и часу — и стража, охранявшая посольские ворота, увидела, как сам посол Германской империи бежит, спотыкаясь, к автомобилю, охватив обеими руками полный бумаг плоский ящик от письменного стола. За ним два рослых эсэсовца катили по асфальту бочонок.
На рассвете следующего дня был задержан на полустанке, невдалеке от турецкой границы, шедший вне графика поезд из пяти игрушечных дачных вагончиков, какие курсируют только на пригородных линиях.
Подпоручик Атанас Георгиев еще ночью арестовал путевого начальника. Солдаты сговорились с крестьянами. Два стрелочника забросали колею шпалами. Несколько поодаль старый виноградарь Иван Севлиев с детьми ночью, при звездах, разобрал ограду своего поля и завалил путь камнями.
Тридцать солдат пограничной заставы, вооруженные немецкими автоматами, наскоро отрыли на путях одиночные окопы. Железнодорожники установили связь по телефонному селектору с Софией, и всю ночь подпоручик оставался с двумя коммунистами-путейцами в дежурной каморке у аппарата.
Поезд прошел беспрепятственно до самого завала. Но тут началась перепалка. Высунувшись из окна паровоза, машинист стал ругаться. В эту минуту два человека (впоследствии оказалось: помощник военного атташе фон Гюльзен и итальянский майор Грациа) открыли с паровозного тендера стрельбу из автоматов.
Болгары немедленно стали стрелять по окнам. Автоматные очереди и звон стекол смешались с немецкой, итальянской, венгерской бранью и ни с чем не схожими японскими проклятиями.
Затем стрельба прервалась.
Знойный полдень застал всех на своих местах. Труп правительственного чиновника лежал на рельсах у вагона. Мирный паровозик, попавший в переделку, пускал пары в тени старой сливы — всего лишь в десяти шагах от семафора, увитого до самого верха виноградной лозой.
Дожидаясь у селектора распоряжений главного штаба Народно-освободительной армии, подпоручик Атанас Георгиев почувствовал знакомые признаки малярийного озноба. Он продрог и распахнул дверь диспетчерской, чтобы в дежурку дохнуло зноем. Так и стоял в открытой двери этот хмурый человек с лимонно-смуглым лицом, поглядывая на ненавистную ему публику из той вражеской своры, которая объела все виноградники, отряхнула все вишни и яблони его маленькой родины и заставила молодых женщин уйти в погреба, подальше от дневного света.
Никогда раньше подпоручик Георгиев не видел партизан, но сейчас без страха ждал их возможного появления. Он не любил германофильски настроенных чиновников и маленьких политиков глухой провинции. В сущности, подпоручик был не военным, а сельским человеком. Его сослуживцы по армии отдавали своих детей: одни — в немецкие, другие — во французские колледжи. Атанас любил Россию. Любить Россию учили его с детства книжки Вазова, Каравеллова, Ботева и память о дяде-коммунисте, эмигрировавшем после восстания 1923 года в далекую Аргентину, и та ополченская медаль, которую в детстве видел Атанас на груди деда, участника русско-турецкой войны. Когда-то мать рассказала Атанасу историю о том, как в ту освободительную войну умер в Казанлыке русский офицер; его похоронили в новом мундире, а в старом бабка нашла в кармане ореховую шкатулку и в ней кусочек дерева — от «креста господня». И эта шкатулка русского офицера, погибшего от ран на болгарской земле, хранилась в крестьянской семье как святыня и тоже связывала душу Атанаса с Россией. Так всегда было: враги Болгарии — враги России. И подпоручик Георгиев, хмурясь от малярийного озноба, спокойно ждал у дверей диспетчерской. Он ждал друзей родины: болгарских партизан, русских солдат, ждал и дядю-коммуниста, хотя черты его лица давно уже стерлись в памяти Атанаса.
К полудню пассажиры дачных вагонов осмелели: они выползли на перрон. Костлявый немец зонтиком загонял в купе своих отпрысков, выскочивших из вагона поиграть в серсо. Два итальянца в одинаковых спортивных костюмах убеждали румынскую секретаршу в лиловой пижаме пешком идти в Турцию. Финский атташе, тоже показавшийся на площадке, злобно плевался виноградными косточками. Общее внимание привлек глава дипломатического корпуса. С белым платком в правой руке и тростью в левой он медленно приближался к Атанасу Георгиеву.
Подпоручик выслушал гитлеровца, облокотясь о дверной косяк.
— Я категорически требую немедленного пропуска через границу! — в повышенном тоне настаивал посол.
— Не будет.
— Я протестую! Я персона грата…
— Говорите по-болгарски.
— Я требую телефонной связи.
— С кем вы хотите говорить?
— С генерал-лейтенантом Миховым.
— Еще с кем?
— С князем Кириллом.
— Еще?
— С царицей Иоанной!
— Я могу вас связать с путевым обходчиком Радко Данчевым. Он сидит у аппарата в Софии, — хмуро сказал подпоручик.
Посол вращал глазами, мешал болгарские слова с немецкими (словно распекал царицу Иоанну) и тыкал тростью с серебряным набалдашником в сторону зеленых холмов. Они темнели в знойной дымке над бархатно-мшистой черепицей болгарского села. Эти холмы находились по ту сторону границы, в Турции.
Толпа путевых рабочих и крестьян-виноградарей подходила с красными полотнищами к перрону. Впереди со знаменем в руках шел уважаемый учитель Никола Цвятков, вчера освобожденный ив темницы. Рядом — его товарищ по камере Радко Чолаков, седой старик, не снявший тюремного халата. Он шел и потрясал бледным кулаком.
Посол направился к вагону. Трость выпала из его руки, он поднял и побежал.
В толпе раздались голоса:
— Кровь за кровь! Смерть фашистам! Пусть ответят за всё!
Подпоручик Георгиев хмурился, но не от какой-либо внешней причины, а от малярийного озноба, который окатывал его морозом в знойный полдень. День же был необыкновенный, единственный в жизни. По селектору софийские товарищи сообщили, что советские танки уже форсировали Дунай и сейчас приближаются к Варне. В столице все население на улицах. 9 сентября будет великим днем Болгарии. Какой-то неизвестный друг передал по селектору слух, разнесшийся по столице: Георгий Димитров уже в Болгарии. Этим героическим человеком гордилась страна.
«Что делать с господами хорошими? — размышлял подпоручик о задержанных им фашистах. — Ясно, что они готовят вылазку, чтобы пробиться в Турцию, и ночью им это может удаться…»
Подойдя к митинговавшим крестьянам, Георгиев отозвал в сторону учителя:
— Надо дело делать. Помогите нам: незаметно оцепите полустанок вторым кольцом. Окопайтесь. Я вам дам оружие…
И через несколько минут полустанок опустел.
Отобрав пятерых самых отчаянных пограничников, Атанас Георгиев ворвался с ними на площадку вагона. Пассажиры были застигнуты врасплох. Только двое, с пистолетами в руках, загородили вход, но болгары выбросили одного в окно, другого заслонил собой посол.
— Руки вверх!
Подпоручик вступил в коридор, раскаленный в этот послеобеденный час. Он заглянул в купе, дверь которого поспешно прихлопнул за собой посол. Стоя спиной к двери, жена посла что-то поспешно прикрывала под столиком. Подпоручик отстранил немку и увидел бочонок:
— Что это?
Знакомый приторный запах, напоминавший благоухание цветущих роз, пощекотал ноздри болгарина. Его знобило в этом раскаленном купе. И на мгновение показалось, что чудный аромат, может быть, только мерещится… Посол Германии плыл перед воспаленным взглядом Атанаса Георгиева в облачке тонкого розового запаха.
— Откуда бочонок? — задохнувшись, спросил подпоручик.
— Вы забываетесь, офицер! Это подарок царицы!
Атанас Георгиев родился и вырос в Казанлыкской долине — в долине розовых плантаций. С матерью и сестрами он каждое лето собирал лепестки с маленьких тернистых кустов. Однажды отец повел его в Казанлык, на фабрику, где в котлах, капля за каплей, выдавливался из многих сотен мешков розовых лепестков самый дорогой в мире экстракт — тот, что по капле примешивается для стойкости к лучшим парижским духам… Это был воистину трудовой пот крестьянской семьи.
В родительской спаленке, за образами, хранился флакончик с урожаем — все достояние отца. Каждая чайная ложка розового масла стоила половину нынешнего офицерского жалованья подпоручика.
— Подарок царицы?… — раздельно произнес Атанас и вдруг разразился безобразным турецким ругательством. — Розовое масло?…
Он взял немца обеими руками за крахмальный пластрон рубашки и потряс, как тряс однажды на казанлыкском базаре вора, укравшего у вдовы Марийки корзину слив. Затем, набравшись терпения, подпоручик Георгиев подождал, пока посол трясущимися руками привел себя в порядок, и приказал солдатам начать по всем вагонам изъятие документов.
— Всю бумагу! Всю! До листка…
Через час Атанас Георгиев с сухим, пылающим лицом, шатаясь от жара, прошел по путям на виду у всех пяти вагонов. Следом за подпоручиком солдаты провезли на тачке посольскую переписку.
Солнце садилось за зелеными холмами.
Остаток вечера подпоручик провел в селе, в своей квартире, выложив пистолет на стол. Восемнадцать посольских баулов, аккуратно сложенных у стены, занимали чуть ли не полкомнаты. Хозяйка дома, старая Костадинка, напоила больного крепким чаем. Его трясло и размаривало.
Изредка с полустанка приходили солдаты, железнодорожники, а то и крестьяне — доложить о происходящем. Тревога сквозила в словах связных: поезд как будто вымер.
Наступила темная южная ночь.
Как раз в это время генерал-майор Машистов и полковник Ватагин были вызваны в один из домиков на окраине придунайского румынского городка. Здесь, в надежно оцепленных переулках, со вчерашнего утра разместился Военный совет фронта.
Когда они тихонько вошли в ярко освещенную комнату, докладывал у карты начальник Ветеринарного управления Амвросиев. Это было так неожиданно, что, усаживаясь в дальнем уголке, они даже переглянулись. Может быть, их вызвали слишком рано?
Сухощавый, поскрипывающий, как седло, новенькими ремнями, генерал Амвросиев показывал прутиком на карте, повешенной на стене, очаги распространения сапа, с которым встретились на путях наступления конные обозы. Сорок лошадей пало в течение последних двух дней. Все признаки злокачественного заболевания: язвы на губах, истечение из носа, короткое сопящее дыхание… А в изоляторах фронта находится еще более двухсот лошадей, положительно отреагировавших на маллеиновую прививку.
По тому, как шел обмен мнений, полковник Ватагин понял, что командующий встревожен. Как бы ни была механизирована боевая техника целых корпусов, обозы есть обозы. На войне нет мелочей, все взаимодействует. В условиях массового передвижения обозов и большой скученности конного парка, особенно на переправах, любая эпизоотия угрожала замедлить темпы преследования разгромленного противника.
Начальник Ветеринарного управления заметно струхнул и, кажется, о чем-то важном недоговаривал, — видно, не решался. Главный ветеринарный врач, полковник Джанкой, бравый старик с жесткой, как скребница, щеткой рыжей шевелюры, когда ему дали слово, высказался определеннее:
— Подозреваем диверсию противника!
С этой минуты Машистов и Ватагин сообразили, что они не зря вызваны. Все возможно. Войска недавно прошли Украину, где гитлеровцы, отступая, сумели оставить за собой повальную чуму домашней птицы.
— А вы как думаете? — снова обратился командующий к Амвросиеву.
И на такой прямой вопрос тот ответил уклончиво:
— Все может быть. Однако даже в учебниках сказано, что именно на Балканах, да еще в Турции, всегда наблюдается сильное распространение сапа лошадей. Что ж удивительного…
— Однако там же можно прочитать, что на Балканах господствует скрытая, хроническая форма заболевания! — энергично возражал полковник Джанкой. — А здесь мы наблюдаем острейшие формы, как будто в кормушки подсыпаны целые пригоршни сапных палочек!
— Что ж, большая скученность поголовья… — не очень убежденно твердил свое генерал Амвросиев и снова успокоительно цитировал справочники: — В 1926 году, например, в одной Болгарии было зарегистрировано четыре тысячи двести четырнадцать сапных лошадей. Однако никто не подозревал диверсию…
— Умней ничего не придумали? — устало вмешался командующий. — Если верна кавалерийская поговорка, что «человек делает коня», то человек и сап может сделать. Вы наших чекистов не разоружайте. Их дело — бдительность. Не так ли?… Полковник Ватагин уже, наверно, кое-что намотал на ус.
И все заулыбались, поглядывая на сидевшего в углу с виду неторопливого, мешковатого, задумчивого полковника.
Второй вопрос, обсуждавшийся в эту ночь, касался непосредственно Машистова и Ватагина, и, когда ветеринарное начальство покинуло комнату, командующий вкратце ввел контрразведчиков в курс дела. Друзья из Болгарии только что сообщили по радио, что фашистские дипломаты уже бежали из Софии в специальном поезде в направлении турецкой границы и там, на полустанке, задержаны крестьянами и пограничниками. Активно действует некто Атанас Георгиев, подпоручик. Он уже разоружил фашистов, солдаты перетащили к нему на квартиру все посольские архивы и канцелярию; он просит помощи. Дело ясное: нужно отправить воздушный десант. Болгары обещают приготовить посадочную площадку.
— Это надо сделать! И чем быстрей, тем лучше, — заметил Машистов.
— Я тоже так думаю… А почему?
— Да потому, что эфир — такая вещь: слушают все, кому не лень. Так что в квартиру Атанаса Георгиева, возможно, уже сейчас стучатся…
Тут спора не было. Командующий подвел черту:
— Значит, решено? — и, чтобы вернуть событию его подлинные масштабы, заключил угрюмой шуткой: — Остальное — дело техники: отправьте на самолетах дневальных комендантской роты.
Член Военного совета тоже усмехнулся:
— Видать, припугнули мы их, нервы не выдерживают…
И разговор снова перешел на дела ветеринарные.
Ватагин не участвовал в спорах. Молчал. Вдруг в памяти его возникла немецкая позывная — «Фюнф хуфайзен фон айнем пферде»… Так неожиданно вспомнилась в разговоре о сапе эта загадочная фраза о пяти подковах с одного коня, что полковник тут же зашептал с улыбкой об этом на ухо своему начальнику.
Машистов выслушал и тоже улыбнулся:
— Ждите! Так они и раскроют вам в условной позывной суть диверсии. Дети, что ли?
— Да, это верно. Однако забавное совпадение.
В ожидании полковника Шустов во дворе болтал под стук движка с генеральским адъютантом. Оба понимали, что их начальники, наверно, получают серьезное задание, но об этом не принято было говорить. И они от нечего делать делились заграничными впечатлениями.
Генеральский адъютант рассказал о хозяине дома, где они с Машистовым квартировали:
— Этот господин-то Арам хорош. Когда стали у него на постой, любезничал, угощал сливянкой, в приятельство ударялся. А утром смотрю: дочка возвращается домой с подушкой. Дочку, значит, подальше отослал на ночь, не доверяет русскому человеку. Сам прохвост и других по себе мерит.
— Ну, знаешь ли… — по справедливости возразил Шустов. — Пока ты в доме, я бы тоже поостерегся.
Заговорили о девушках — о своих и здешних. Шустов рассказал, какое он здесь увидел такси — специально для свадеб. Придумают же! На крыльях саженные свечи, перевитые лентами и гирляндами. А сама машина — ну просто гроб, «модель моей бабушки». Вот ведь буржуазная дурь!
— А в деревнях нищета. В постолах ходят.
Начальники всё не шли — дело и впрямь, видно, очень серьезное. Командующий зря не задержит.
— Что-то твой похудел, — заметил генеральский адъютант о Ватагине.
— Езды много. А «виллис» кого не растрясет, — уклончиво сказал Шустов.
Не хотелось признаться, что только вчера он вернулся к полковнику. Он и сам обратил внимание на то, как тот осунулся в дни наступления. Со слов Ватагина он знал, сколько было у него работы. За Днестром к нему привели многих «старых знакомых». Их след тянулся от Пятигорска, от Павлограда, от Николаева. Полковник допрашивал ночью и днем в погребах, в тени танков, в густой кукурузе… где придется. Шустов выслушал все это с завистью — вот каких впечатлений он лишился, пока возил фургон с унылым Бабиным! Сейчас в разговоре с генеральским адъютантом не хотелось бередить свою обиду.
— Писем давно нету, — заметил собеседник.
— Полевая почта отстала. Не угонится за нами…
И они окончательно умолкли, задумавшись каждый о своем под ночной стук движка.
Ватагин подошел к машине внезапно. Срочно послал Шустова за майором Котелковым.
— Знаешь, где искать?… На обратном пути прихватите Бабина. И — сюда!
В темном переулке майор уже дожидался машины у ворот. Значит, по телефону предупрежден. Мишу Бабина пришлось расталкивать: он спал, как сурок.
Шустов помчал их по сонному городку. Котелков сидел рядом. Бабин терпеливо мотался на заднем сидении.
— Что бы все это значило, товарищ гвардии майор? — спросил Шустов, как обычно, с подходцем.
— Что-нибудь да значит, — бодро ответил Котелков. — Мы здесь — не фиги воробьям давать!
Шустов вспыхнул, но промолчал. Когда же наконец майор научится с ним разговаривать по-человечески! Впрочем, он со всеми такой — грубый, плохо воспитанный человек, в частях держится высокомерно, командует. Смелый до чертиков, это точно, а действует нахально. Разве ж это чекист! Полковник верно однажды о нем отозвался: «Высади его с десантом в пустых плавнях Дуная или хоть на луне, он только гаркнет на хлопцев своей бессмысленной присказкой: «Мы здесь — не фиги воробьям давать! За мной!» Никакого интереса к обстановке. Политически незрелый товарищ…» И хоть бы раз майор Котелков взял с собой в операцию Славку Шустова. Этого не было никогда.
— Товарищ майор… — просительным тоном снова начал Шустов.
Котелков грубо хмыкнул:
— Слушайте, Шустов, ведите машину и помалкивайте. И не просите — не будет. Еще молоко на губах не обсохло…
— Вам так кажется, товарищ майор? — вежливо переспросил Шустов и сильно встряхнул машину на повороте.
В эту минуту он ненавидел Котелкова.
Не прошло и часа, как Шустову все стало ясно, как если бы он всю ночь просидел в Военном совете. Котелков возглавляет опергруппу: воздушный десант в глубоком тылу противника. Летят на двух «Ли-2», даже без прикрытия: ради полной конспирации. Головным идет летчик Колдунов — бесстрашный Колдун, сделавший двести ночных полетов в осажденный Севастополь. С Котелковым — тридцать ребят с автоматами, два отряда. Во главе второго — капитан Цаголов.
Подготовка к операции, как всегда, проводилась в полной тайне, не было привлечено ни одного лишнего человека. За час Шустов трижды побывал на аэродроме: то подвозил Ватагина и Котелкова, то Мишу Бабина с радиопередатчиком. Миша тоже летит. Полковник настоял на отправке Бабина: может быть, захватим ту, софийскую, радиостанцию, тогда радист пригодится — устроить ловушку.
— Сможешь их обдурить? — спрашивал полковник в машине Бабина. — Так и кричи по-немецки: «Фюнф хуфайзен фон айнем пферде». Посмотрим, где отзовется.
Бабин кивал головой, соглашался, но ясно было, что все это ему не очень по душе: в такой операции раз плюнуть старшинские лычки заработать.
Давно не чувствовал себя младший лейтенант Шустов таким униженным. Ненавистный Котелков забыл о нем. Гордость запрещала Славе попросить самого полковника. И он сидел в машине нахохлившись, мрачно поглядывая по сторонам. Обидно было, что Миша Бабин летит, а он, Шустов, только возит.
Все же, поборов недоброе чувство, Шустов догнал Мишу у самолета. Вспомнил: летит, чудак, без свитера, а в воздухе будет холодно, лейтенанты — вон как одеты.
— Где он у тебя? В чемодане? Я враз за ним смотаюсь. Замерзнешь!
— Спасибо, Слава. Не надо.
Все распри забыты, и Бабин это ценит. Славка — настоящий товарищ, и жаль, что его не берут. Бабин ведь слышал, как адъютант просил майора Котелкова взять его с собой в десант, хотя бы на помощь радисту: аппарат таскать. Котелков отрывисто рассмеялся: «Бодливой корове бог рог не дает, — и успокоил: — Вы полковнику понадобитесь — тут не заскучаешь».
Лейтенанты поспешно докуривали папироски, прежде чем войти в самолет. Шустов с завистью и тоской наблюдал, как Ватагин пожимает руки Котелкову, Цаголову. А Колдуну сказал что-то, чего Слава не расслышал.
Десантники с автоматами взбегали по лесенке.
Шустов постеснялся поцеловать Бабина, только сунул ему зачем-то кожаные перчатки и финку с янтарной рукоятью. Миша был бледен — может быть, из-за ночного холодка.
Две тяжелые птицы, нехотя поворачиваясь, нагоняя ветер, пошли вперевалку по выгоревшей траве набирать скорость, потом оторвались от взлетного поля и взяли курс на юг.
Ватагин и Славка молча возвращались с аэродрома. Лишь у квартиры полковника, когда младший лейтенант остановил машину, Ватагин посмотрел на него. Это была сцена без слов.
— Ты на судьбу не жалуйся, Слава. Иди спать. Отдыхай.
Откуда мог догадаться полковник о том разговоре, который был у Шустова с Котелковым?
Поздно ночью над болгарским селом раздался тяжелый гул моторов. Было ясно, что летит самолет. Но чей? Если американский, то будет бомбить. А что, если немецкий, на выручку своим? Тогда сражаться насмерть! Во всех дворах взахлеб надрывались собаки. По кирпичным ступеням в погреба бежали женщины и дети. Виноградари сходились на улицах. Чей?…
Два самолета делали круги над селом и вдруг доверчиво засветили бортовыми окнами.
— Русские летят! Ай да руснаки!
Сотни людей, обгоняя друг друга, устремились на широкий луг. Самолет шел на посадку по свету костров, наскоро разложенных пастухами. Тяжко подпрыгнув, он наконец остановился. В свете костров было видно, как выскочил офицер, за ним посыпались другие, — много их, и у всех в руках автоматы.
— Отставить оружие! — скомандовал советский офицер не то болгарам, бежавшим прямо на него, не то своим парням, стоявшим сзади.
Второй самолет тоже шел на посадку.
— Здравствуйте, братья болгары!
Прошло не менее пяти минут, пока десант пробивался сквозь руки, протянутые для объятий. Отовсюду раздавались по-славянски щедрые возгласы:
— Добре дошли, братушки!..
— Да живее Москва!
В толпе слышался злой голос майора Котелкова:
— Колдунов, береги самолет! Черт… Изломают в щепу!
Миша Бабин, командовавший выгрузкой своей радиостанции, видел еще из двери самолета, как отбивался от крестьян майор Котелков.
Каждая минута, сбереженная для броска, решала сейчас успех операции.
— Цепью! Вперед! — Котелков обернулся: — Радист, за мной!
Рядом с Котелковым бежал учитель Никола Цвятков:
— Вы не тревожьтесь, господин офицер.
Но Котелков не удостоил его вниманием. Навстречу от полустанка бежали болгарские пограничники.
— Где начальник заставы? — крикнул издали Котелков.
— Он отдыхает, господин офицер.
— Отдыхать в могиле будем — понятно?
— Его трясет малярия, господин офицер… Да здравствует Отечественный фронт!..
— Меньше слов, больше дела!.. — огрызнулся свирепый майор.
Котелков знал главное: все решает внезапность. Еще в воздухе он решил немедленно отстранить болгар. Теперь эти пограничники с их офицерами показались ему совсем не внушающими доверия. Проще — без них! Пусть Цаголов выбросит засаду в сторону турецкой границы. Ворваться в вагоны — порядочек!
По одному перебегали автоматчики железнодорожное полотно, накапливаясь на полустанке. Из окопа высунулся болгарский подофицер Славчев.
— Где же ваш подпоручик? — с досадой снова спросил Котелков.
— Тяжко болен… Малярия…
— Ну, и мы тут — не фиги воробьям давать! — пробормотал Котелков сквозь зубы.
Болгарин ничего не понял, он радовался, что в тени паровоза рядом с ним стоят русские и, значит, врагам не уйти. Подофицер опасался только, как бы русские сгоряча не подумали, что подпоручик — сам фашист.
— А где бумаги посольства? — спросил Котелков.
— Дома у Георгиева. Все в порядке, товарищ!
— По вагонам! — крикнул Котелков.
Несколько секунд на полустанке мелькали тени. Это десантники вскакивали на площадки вагонов. Два — три выстрела. Немецкая возбужденная речь. Чей-то крик… Бабин вслед за одним из автоматчиков тоже вскочил в ближайший вагон — он должен найти радиостанцию.
Как ни возбужден был Бабин, он удивился тому, что увидел в свете «летучей мыши»: германский дипломат стоял перед майором Котелковым навытяжку. Он так нелепо тянулся перед майором, что напомнил Бабину одного пленного обозника, которого шоферы его автобата вытащили из засыпанного снегом стога в донской станице. Однако времени терять нельзя. Миша просунулся между майором и фашистом и смело пошел по всем купе. И немецкие офицеры поднимали при его появлении руки. Где же радиостанция?…
— Взять вагоны под наблюдение! И чтобы мышь не проскочила!.. Давайте, братушки. Ведите к вашему подпоручику, — командовал Котелков.
Освещая фонариками дорогу, Котелков с группой лейтенантов бежал по селу. Учитель задохнулся, отстал. Его сменил подофицер Славчев. Переулок был похож на каменную щель и круто стремился вниз. Впереди, за домами старобалканской застройки, послышался ропот горного ручья. Здесь пахло кожевенными мастерскими, кислым запахом дубления. Подпоручик Георгиев жил в последнем доме, над рекой. Дверь была открыта настежь.
Котелков вошел первым.
— Кто тут живой? — спросил из-за его плеча автоматчик.
Прислушались — тишина. Только за окном шумел поток. Прошли еще две комнаты.
— Господин подпоручик, вы спите? — спросил Славчев, заглядывая в горницу.
Котелков и автоматчики вошли вслед за ним.
Звездный свет ночи едва проникал сюда сквозь решетку полуоткрытого окна. В горнице пахло странной смесью кожи и пороховой гари. Котелков, широко расставив ноги, вглядывался в полумрак. Подпоручик лежал перед ним на тростниковой кушетке. Ужасно длинными казались вытянутые ноги в твердых, тяжелых сапогах. Лицо глядело в потолок. Что-то темное, как будто курчавое, напоминающее каракулевую шкурку, облегало его шею и плечи.
— Порядочек, — сказал Котелков.
Он подошел вплотную. Теперь он видел, что это за каракуль: широкая резаная рана в загустевшей кровавой корке. От шагов Котелкова узкая плетеная кушетка поскрипывала под трупом:
— Понятно…
Горница опустела. В доме слышались шаги солдат, их голоса. Славчев звал хозяйку:
— Костадинка! Где ты, Костадинка?
Котелков посветил фонариком. Вдоль стены лежали разбросанные баулы дипломатического архива. Видно, кто-то второпях рылся в них. Револьвер валялся на коврике под правой рукой Георгиева. Майор поднял, понюхал — подпоручик стрелял. Кровавые следы шли к двери. Котелков оглядывал горницу по порядку. Домотканое одеяло лежало брошенное на пол в ногах подпоручика. На гвозде висела фуражка с бело-зеленой кокардой. На столе стакан с недопитым чаем, облатки, наверно хина, косточки сливы на блюдце. На отсыревших стенах церковная картина с видом Иерусалима и тусклый портрет усатого и завитого мужчины времен оттоманского владычества.
Что же случилось здесь полчаса назад?
Болгарский солдат шепотом позвал майора.
— Кто был в доме? — спросил Котелков.
— Старуха. Больше никого. Она спятила, что-то бормочет.
Вслед за солдатом майор сбежал по крутой лестнице в кухню. Горный поток шумел под открытым окном, возле которого на низенькой скамеечке сидела старуха в черной шали. Она не замечала толпившихся в кухне солдат.
— Вот так гости… — оцепенело твердила она. — Вот так гости…
— Что говорит? — спросил у болгар Котелков.
— Бессмыслица, — ответил Славчев. — Не разберу, при чем тут…
— Вот так гости… — внятно твердила пораженная ужасом старуха. Гортанно и резко звучал ее голос.
В свете фонарика Котелков увидел, как подагрической рукой она поправила седую прядь.
— Послушай, мама, — тронул ее за плечо Котелков. — Ты не бойся, рассказывай. Мы — русские.
Старуха обратила на него застывший взгляд.
— Вот так гости. Они искали подковы. Я слышала: «Пять подков!.. Бързо, бързо… быстро!» Потом стали двигать стульями, как будто подметали пол. Потом — выстрел. Они пробежали по лестнице: один, за ним другой… Вот так гости…
— Ты их узнала, мама? — допытывался Котелков. — Это были болгары или…
Но, видимо, ужас мешал ей ответить членораздельно. В тишине снова стал слышен ропот горного потока.
— Вот так гости… — бормотала старуха.
Нет ничего прелестнее болгарских городков на рассвете, когда вчерашняя пыль улеглась, и горы чисты над крышами, а в палисадниках благоухают розы, и качают своими пушистыми головками астры, и даже конское ржанье просыпающихся солдатских обозов не нарушает этой простодушной прелести.
Едва светало, когда Шустов растолкал во дворе шофера радиостанции и поднял полковника Ватагина. Они выехали еще до того, как на дорогу вытянулись колонны грузовых машин, минометные батареи и конные обозы.
С походной радиостанцией полковник теперь не разлучался. И младший лейтенант Шустов рядом, в машине, — с ним веселее. Удивительный человек этот Славка: и отважный воин, и в то же время потешный юнец! На Миусе он спас бетонный мост: влетел на него на мотоцикле под огнем противника, когда до взрыва оставалось секунд двадцать, и затоптал бикфордов шнур. Потом спрашивали его — он и сам не знал, как это случилось. Но числилось за ним и много смешного: однажды он впотьмах принял тол за мыло и отдал хозяйке на стирку кусочек взрывчатки. Офицеры часто дразнили его: «Ну как, мыло не кончилось? Не смылил?» На это Славка не обижался. Щеголь он был отчаянный, и хотя перестал носить планшет и спрятал финку с янтарной рукоятью, но перед каждым рейсом надраивал до полного блеска свои шевровые сапоги.
Особенно хорош бывал Шустов в дни больших передвижений, когда штаб фронта снимался с насиженного места и делал бросок вслед за войсками. В такие дни полковник Ватагин усаживался рядом с адъютантом, выкидывал из памяти показания разных перебежчиков, парашютистов, диверсантов, делался ленивым и сговорчивым: вези! Машину надо подтолкнуть — грузно вылезет из кабины, плечом толканет… силен!
По молодости лет Шустов не догадывался, что сам он со своим шумным ребячеством время от времени просто необходим Ватагину, что тот отдыхает в его компании и от утренних бумаг, и от бесконечных телефонных переговоров, и от ночных поездок в Военный совет.
Шустов знал на фронтовой дороге всех шоферов, всех регулировщиц. За баранкой, особенно в населенных пунктах, ему было трудновато из-за девушек-пешеходов; с риском для жизни он провожал взглядом каждую мало-мальски привлекательную девчонку и, заметив внимание полковника, говорил доверительно: «Предпочитаю блондинок, слегка склонных к полноте…» Ватагин догадывался, что за внешней развязностью Шустова скрывается самая настоящая застенчивость. И, может быть, поэтому в любовных делах его постигали страшные разочарования. Девушки почему-то не ценили его. Но через два — три дня Славка забывал все огорчения: природная доверчивость и широта натуры залечивали раны сердца. Ватагин исподтишка наблюдал эти короткие борения самолюбия и веселости. В последний месяц регулировщица Даша Лучинина встала со своими флажками на Славкином пути. Надолго ли?…
Ватагину не скучно было слушать путевые монологи адъютанта — о футболе, о кинофильмах, о прочитанных книгах. Уже не подсчитать, сколько раз полковник восхищался похождениями «Капитана Сорви-головы» в англо-бурской войне. Это была любимая книга детских лет Славки Шустова. Ее написал Луи Буссенар. Война там была не похожа на нынешнюю: враги великодушны, как рыцари. Славка мог в любую минуту завестись и рассказывать. И при такой детской нетребовательности к собеседнику он был от природы понятлив и тактичен и, что еще удивительнее, наблюдателен. Вдруг вспомнит, какие были у пленного немецкого оберста мягкие светлые волосы с пробором на середине, а под усиками улыбка и румянец на щеках; и как его, Славку, удивили грязные руки пленного; и как неверно и грубо оборвал немца майор Котелков: «Мы учили немецкий язык, чтобы допрашивать, а не разговаривать…» И тут, если полковник не прерывал Славку, он мог еще пятьдесят километров вспоминать вслух, как он сам учил немецкий язык — в трамвае, в антракте на спектакле, на стадионе; он зажимал большим пальцем левый столбец и говорил сам с собой по-немецки: «рехт хабен — быть правым…» И как он все-таки срезался в четверти, и учитель немецкого языка стал его личным врагом: в ту минуту он его ненавидел до дрожи…
Походная радиостанция с часовыми на подножках шла по горным дорогам Болгарии тяжело и осторожно. Поездка затягивалась. То танки перекрывали на пять часов дорогу, то на перевале дожидались попутного тягача. Повсюду на остановках радист распускал антенны — «усы и подусники». А чуть вечер, искали уединенной стоянки для ночлега, чтобы слушать всю ночь.
При всех этих хлопотах Славка ухитрялся жить полной жизнью со всеми дорожными удовольствиями и огорчениями, ссорами и новыми знакомствами. В Варне он купался: прыгнул в море прямо с мола. Он ел только болгарскую еду — например, зарзават в глиняной миске. Из фруктов предпочитал не яблоки, а мушмулу. В Добриче накупил табаку, три арбуза и фисташек, которые засыпали все сиденье. В Шумене собрался сбегать в турецкие бани, да полковник отговорил:
— Хорош будешь после бани в такой пыли! Брось. Не уйдут турецкие бани…
Они въезжали в городок, искали корчму — пообедать.
— Мeлим! — подзывал Славка официанта.
Он заказывал себе и полковнику пылающий перец, фаршированный творогом.
Ватагин предоставлял адъютанту вести переговоры и только иногда внушал:
— Ты теперь не просто младший лейтенант Шустов. Ты теперь — руснак! Больше выдержки.
Они обедали, а вокруг толпился народ, по-южному пылкий, возбужденный великими событиями. Славка заговаривал то с девушками-партизанками, которые упрашивали его поменяться оружием; то с монахом — угощал его солдатской махорочкой, а тот приглашал в гости в свой монастырь. По улицам вели изловленных фашистов или местных богачей-фабрикантов, иных — прямо в носках, как захватили на чердаке или в погребе. И народ гневно вздыхал, вглядываясь в их ненавистные лица. Кто-то празднично выдувал на овечьем бурдюке диковинную музыку, и Славка тотчас узнавал название инструмента — гeйда. Он все хотел испробовать, понять, вкусить, и всего ему было мало.
И на дорожных перегонах было хоть и пыльно, но весело. Обозы тянулись — казалось, вся Россия в гости к болгарам! Реки были желты, горы великолепны. На стареньких машинах мчались новые власти — кметы, народная милидня: в Софию и обратно. Ехали с гор партизаны на конях. В облаках пыли мелькали каштановые аллеи. Старухи восседали у ворот с пряжей в руках. Цыганский табор отдыхал с выпряженными конями. Странно выглядели ходжи в белых чалмах. Славка узнал — это мусульмане, побывавшие в Мекке. Смуглая детвора бежала за орудиями. Из девичьих рук летели в кузова грузовиков цветы и гроздья винограда… Вот и еще одно село осталось позади.
Сторонясь и пропуская Славку, армейские обозы заполняли дороги — бесконечный поток телег, бричек, фур, пролеток, шарабанов. Все довольны: боя не слышно впервые за долгие времена войны.
— Не слыхал ли, земляк, где она теперь — передовая?
— Да, сказывали, в Сербии, в горах.
Благодушие на пыльных лицах. И едут, едут войсковые обозы. Лошади бегут ходко. Почмокивают ездовые. Истосковались по вожжам крестьянские руки.
— Но, но, мухортый!
И пылят по Болгарии обозные меринки — соловые, рыжие, каурые, кобылки гнедые да корноухие, с лысинками на лбу, с гривами налево, направо, а то и на обе стороны; бегут за колесами жеребята — чалые, игреневые, белогубые, ржут тоненько, перестукивают копытцами, радуют солдатские души. Тут и надежда на скорую победу, на встречу с родными не отстает от сердца, как лошонок от брички…
Теперь полковник Ватагин не пропускал ни одного обоза: выходил из машины, заговаривал с ездовыми, оглядывал лошадей. Славка с удивлением наблюдал вдруг пробудившийся в Ватагине интерес к сбруе, попонам, кормушкам. Трофейных лошадей выпрягали из подвод, и Ватагин лично присутствовал при ветеринарном осмотре.
Однажды провели мимо по дороге понурую лошадь. Взъерошенная шерсть потеряла блеск, дрожь окатывала больное животное, из углов глаз спускались гнойные шнурки. Ватагин чуть не на ходу выскочил из машины: «Да, это сапная!»
— Куда? — крикнул полковник.
— На скотомогильник… Куда же еще?
— Там, где проходили, цыганских лошадей не было?
— Болгары говорят — немец гадит… Вот зараза! Добрый конек был…
Сели в машину с ветеринарным врачом, подвезли его. И по дороге Славка все понял из разговора полковника с капитаном: армейские кони заражаются сапом от местного поголовья, срочно созданы изоляторы, взяты на учет все скотомогильники, производится проверка на маллеиновую реакцию (этого Славка не понял, но запомнил на всякий случай незнакомое слово).
Когда уже высадили врача, младший лейтенант спросил осторожно, как всегда, с подходцем:
— Входит в нашу сферу?
И полковник молча кивнул головой.
— Вот гады!.. — спустя несколько минут пропел Славка с той душевной интонацией, которую он легко усвоил в украинских селах у сердобольных, певучих от душевности молодаек. — А скоро ль наши из десанта вернутся? — спросил он еще по какому-то, одному ему понятному ходу размышлений.
— Думаю, что уже поджидают нас впереди, в штабе, — коротко ответил Батагин.
В этот вечер приятели встретились.
Перед ними на большом столе, за которым только что отужинали ординарцы, были разложены фотографии. Синий плюшевый альбом, испачканный мазутом, изучался под лупой.
— Так ты считаешь, что об этой твоей находке не нужно знать полковнику? — допрашивал с пристрастием младший лейтенант.
— Даже и не думал об этом.
— Но, может, ты думал, откуда и как на турецкой границе в железнодорожной канаве очутился семейный альбом из царской России, с видами Ярославля и его соборов?
На такой прямой вопрос Бабин действительно не мог ответить.
Всего три часа, как он прилетел из десантной операции, разыскал штаб фронта, уже находившийся с войсками на дорогах Болгарии, дождался Шустова — и вот опять препирательства… Теперь, под влиянием Славкиной мнительности, радисту тоже стала казаться подозрительной его собственная находка. Там, на полустанке, это даже не приходило в голову.
Все началось с того, что никакой радиостанции в поезде обнаружить не удалось. Может быть, она осталась на чердаке в посольстве? Утром Бабину делать было нечего. Болгары на дрезине повезли в столицу тело подпоручика Георгиева. Наши десантники дали прощальный залп из автоматов. Потом всю фашистскую компанию с ее бумагами погрузили на самолеты и по воздуху отправили в штаб. Майор Котелков продиктовал Мише шифровку. Радиопередатчик был установлен в доме, где погиб Атанас Георгиев. Усевшись у аппарата на кухне, на низенькой скамеечке у окна, Миша слушал шум горного потока и скучал.
Котелков приказал ему и еще двум автоматчикам собрать на путях и в вагонах весь бумажный сор — до последнего клочка. Миша обрадовался занятию.
Тут-то, в канаве, возле железнодорожного полотна, он и нашел плюшевый альбом. Присев на травку, он заглянул в него, и первое, что совершенно ошеломило его, — это Ильинская церковь. Даже во сне Миша Бабин узнал бы среди всех архитектурных ансамблей этот прекрасный памятник ярославского зодчества XVII века, хотя бы потому, что мать его работала экскурсоводом в Ильинской церкви, и в детстве Миша бывал там так же часто, как у себя дома. Ярославль — его старинные церкви: Иоанн Златоуст в Коровниках, Никола мокрый, и монастыри, крепостные башни и звонницы, — родной древний город глядел на Бабина с каждой страницы.
Однако альбом таил и другие неожиданности: судя по всему, это был семейный альбом какого-то стародавнего дворянского семейства — с реликвиями многих поколений. Наверно, какая-нибудь эмигрантская семья завезла в Болгарию после революции эту синюю плюшевую книгу, на толстых картонных листах которой сидели в гнездах попарно архиереи и невесты, сенаторы и бабушки в кружевных наколках, генералы, новорожденные в крахмальных конвертах, гимназисты и кормилицы. Все это было неинтересно, но Ярославль — вот он во всей древней красе!
И Миша, сунув альбом под мышку, решил не расставаться с ним. Потом его взяло раздумье. Ведь Котелков приказал собрать на путях все до последнего клочка. Может быть, и альбом пойдет в дело? Сам не веря этому, он показал майору; тот повертел в руках, молча возвратил. И Миша тоже молча обрадовался, сел у своего аппарата, подложив под себя альбом. Пусть теперь шумит горный поток за окном! Бабин как будто дома побывал, счастливое состояние отпускника не покидало его. С этим он и вернулся из десанта.
Однако Шустов увидел все совсем по-иному, по-своему. Покуда Миша уплетал военторговские котлеты и пил воду из сифона, Слава принялся за изучение альбома и его фотографий. Каждый снимок он вынул из гнезда, прочитал фирменный знак на обороте, рассмотрел даже рекламные парижские медали, большие и малые, которыми хвастали, создавая себе репутацию, провинциальные фотосалоны. И то, чего не заметил, о чем даже не подумал Бабин, — все обдумал Шустов.
— Странный альбом…
— Ничего странного.
— Просто загадочный альбом. Ты не заметил, что больше половины фотографий — не ярославские, а самые настоящие здешние, заграничные.
— Ну и что же? Как по-твоему — где мы с тобой находимся?
— Видите ли, бросается в глаза то обстоятельство, — Шустов перешел на язвительно-вежливый, лекторский тон, — что на старинных ярославских снимках попадаются и грудные младенцы, и девушки, и бабушки. А на здешних — только мужчины. Притом один и тот же мужчина, снимавшийся в разных городах и в разных костюмах: вот он в белом фартуке и в крагах, как у мясника, — снимок сделан в Араде; вот он в дорожном туристском костюме с биноклем в руках — снимок сделан в Казанлыке; вот он в турецкой феске — снимок сделан в Бургасе; вот в монашеской рясе — снято в Прилепе… Странные переодевания!
— Слушай, Славка, а тебе не кажется странным, что здесь все говорят по-болгарски?
Славка не удостоил вниманием эту остроту:
— Отвечай, как этот альбом попал в канаву?
— Ну, может быть, кто-нибудь из дипломатов выкинул из вагона.
— Зачем же гитлеровцу понадобилось увозить эмигрантский альбом с собой в Германию?
— Наверно, на память… Не знаю. А ты знаешь?
— Я подозреваю.
— Что именно?
— То, что сразу приходит на ум: это шифровальная таблица. Не знаешь разве, как устанавливают цифровой код по условленным книгам? Потому-то они и выбросили из вагона: очень им интересно, чтобы шифровальная таблица попала в твои руки.
— Ого! Давай перейдем на шепот. — Бабин явно иронизировал. — И ты сразу догадался? Талант, талант!..
— Я так думаю, что этот ярославский альбом будет позагадочнее — убийства вашего подпоручика… Нет, ты скажи, как мог майор Котелков пройти мимо такой находки? Зачем он оставил ее у тебя?
— Не скажу.
— Почему?
— Ты будешь смеяться.
— Не до смеху.
— Сидел я на этом альбоме…
— Ведь посылают же чижиков! — с отвращением пробормотал Славка и снова углубился в исследование странной коллекции.
Прежде всего ему хотелось догадаться, кто мог быть хозяином альбома. Вряд ли этот загадочный, разнообразно костюмированный мужчина: во-первых, мужчины вообще редко заводят семейные альбомы; во-вторых, тщательно сопоставляя портреты, Славка не нашел ни одного снимка этого человека в детстве или в юности, — он, видимо, не был и русским: все его фотографии сделаны на Балканах. Красивая седая женщина — великолепная; снятая то в сафьяновых сапожках, с хлыстом в руке, то почти обнаженная, с длинными ногами, полузасыпанными песком, на пляже какого-то курорта, то в Ярославле еще совсем малюткой, играющей в мяч, то на любительском пожелтевшем снимке в казачьей форме, в папахе набекрень — на палубе парохода… Скорее всего — это русская эмигрантка (звали ее Маришей, Мариной Юрьевной, судя по подписям в посвящениях), а мужчина — ее муж или просто возлюбленный, из здешних, балканских. Может быть, артист?
Славка никому не признался бы в этом: он не просто разглядывал, он группировал портреты по улыбкам, по рисунку галстуков, даже по числу пальцев, видных на снимке. Он знал уже названия всех городов, где делались снимки. Силисгрия, где он разговорился с русской девушкой, бежавшей из фашистской неволи в Германии и вон докуда добежавшей… Шумен, где он ночевал в штабе народной милиции (там его водил в корчму ужинать молоденький милиционер, мечтавший поехать в Россию учиться на агронома в Тимирязевской академии).
Понемногу воспоминания последних дней, мысли о Даше Лучининой, дорожные впечатления одолели Славку, и он заснул над альбомом, положив на него руки и голову.
На веранде стояли две плетеные качалки и круглый стол. Вдали синели Западные Балканы.
Майор Котелков уже сдал отчет о десантной операции, и теперь полковник Ватагин беседовал с ним просто так, вперевалочку, уточняя подробности. Прежде всего хотелось понять, как работали летчики, потому что майор в своем несколько нескромном отчете забыл об этой стороне дела. Между тем выяснялось, что летчики работали отлично с той самой минуты, как взлетели в Чернаводах и взяли курс над Болгарией на юго-юго-запад. Колдунов уточнился при подходе и вывел машины на полустанок. Всю ночь летчики не отходили от самолетов, готовые ко всяким случайностям, создали что-то вроде круговой обороны: залетели в глубокий тыл противника, опередив на три суточных перехода подвижные наземные части.
— Видите, как интересно! Награждать надо ребят, а вы об этом ни слова, — мягко укорил Ватагин.
Котелков поглаживал бритую голову, и непонятно было по его хмурому взгляду, согласен ли он с тем, что надо наградить летчиков. Все-таки он припоминал теперь некоторые живые черточки операции:
— Утром доставил я летчикам их новых пассажиров. Дипломаты зубами скрипят, а Колдун закурил трубку. «Покажите, — говорит, — мне этих чудиков…» — Майор рассказывал веселые подробности, но без улыбки. — А у меня своя забота: этих чудиков накормить надо! Болгары везут со всех сел продукты, думают — для нас. «Везите еще», — говорю им…
— Вы бы им сказали: надо и пленных кормить, — заметил Ватагин.
— Стыдно: денег болгарских нету и на огурец!
— Что ж вы думаете — сколько лет они терпели от фашистов, в последний раз не накормили бы? Денег нет… — Ватагин покачал головой. — И почему вы болгарских пограничников обидели, отстранили от операции?
Наконец договорились до дела. Котелков отлично понимал, что Ватагин весь разговор завел из-за одного этого пункта: почему обидели, болгар на полустанке?
— Знаете, товарищ полковник, в таком деле лучше на себя положиться. Доверять никоих не следует.
— Вот в этом-то ваше обычное заблуждение.
Не первый это был разговор между Ватагиным и Котелковым, и оба знали, что скажут друг другу. На этот раз Ватагин был, видимо, крайне недоволен пренебрежительным отношением майора к болгарам, а Котелков втайне торжествовал: что бы там ни было, а фашистская банда заприходована со всеми восемнадцатью баулами захваченной переписки. Крыть нечем, товарищ начальник…
— Вы, товарищ полковник, всё болгар на первый план выдвигаете, а, между прочим, подвели они своего подпоручика, пропустили из поезда к нему убийц… Этот Славчев вообще подозрительный тип.
— Вы уверены, что убийцы из поезда? — Ватагин вынул из ящика стола две бумажки: болгарский текст и его русский перевод. — Вот тот же Славчев, например, довел до сведения штаба Народно-освободительной армии, что им обнаружены конные следы двух всадников на проселке… А что, если они из Софии?… Хорошо крестьяне встречали?
— На руках хотели нести, — хмуро ответил Котелков. — Еле отбился.
Майор догадывался, что полковник не будет сегодня говорить о главном, что составляло все содержание котелковского отчета, — о захвате германского посла. Ватагин отвлекался, подробно расспрашивал, например, о стычке Атанаса Георгиева с послом из-за бочонка с розовым маслом. А стоит ли об этом разговаривать! Котелков процедил сквозь зубы что-то об отсутствии выдержки у болгарина. Полковник поправил складки гимнастерки под ремнем, коротко возразил:
— Болгары любят свою родину, Котелков… И нечего ставить им это в вину.
Они говорили вполголоса. За дверью стонала хозяйкина дочь, неделю, назад бежавшая сюда из Софии. У нее подагра, обострившаяся после трех месяцев ночлегов в сырых бомбоубежищах во время массовых американских налетов на город. Полковник раздобыл ей атофан, боли усилились — врач говорит: хороший признак.
— Вы что хмурый? Не выспались? — спросил Ватагин.
— Нет. ничего, — ответил Котелков. — Квартирьер, черт, с Цаголовым поселил. Разве с ним уснешь?
Ватагин изобразил на лице сочувствие. Кому не известно, что самый темпераментный собеседник — это Сослан Цаголов, веселый красавец, по-кавказски поджарый, смуглый, с насмешливо играющими желвачками на скулах.
— Два болтуна у нас: Цаголов и Шустов, — заметил полковник.
— И оба любят друг друга, — отозвался майор.
— Я их тоже люблю… — кратко скрепил Ватагин. — О чем у Цаголова теперь разговор?
— Все о том же: тоскует по флоту, хочет рапорт писать…
— Не отпущу!..
Давно не беседовали они с такими удобствами: на столе пепельница, бутылка вина, сифон с водой.
— Слушайте, кстати, — вспомнил полковник, откладывая бумаги, — вы не видели еще один документ, доставленный на ваших самолетах? Плюшевый альбом с видами Ярославля.
— Нет, не видел, — ответил Котелков и добавил с усмешкой: — Я и чемоданами посольской фрау не интересовался. Упущение?
— А мне Шустов показал этот альбом.
Майор свирепо шевельнул кожей на бритой голове. Он еще рассчитается с выскочкой, который полчаса назад позволил себе по-адъютантски резво разговаривать с ним, позволил себе выражать крайнюю степень удивления по поводу того, что плюшевый альбом не возбудил интереса.
Видимо, Ватагин догадался, о чем сейчас думает Котелков, потому что вздохнул и примирительно заметил:
— Трудно работать в разведке, если тебе двадцать лет и воображение играет, а ты обречен переписывать спецсообщения. Я имею в виду Шустова.
Ватагин резко поднялся, не похоже на то, как лениво сидел два часа. Качалка пошла ходить за его спиной. Он прошел в комнату и через минуту вернулся с пачкой фотографий, раскинул их веером поверх бумаг на столе.
— Если не считать бабушек и внучек дореволюционного писателя Леонида Андреева и белого генерала Корнилова, то останавливает внимание вот этот мужчина… Кем он только не был в жизни, судя по фотографиям! И куда только его не заносило! Занятно… Я отметил на карте. Всю Юго-Восточную Европу исколесил: от провинции Марамуреш в Северной Трансильвании до Родопских гор.
— Эмигрант, наверно. Трудно найти работу по специальности. Да и какие у них специальности… — небрежно ответил майор Котелков.
— Все-таки поискать этого человека не мешает. А еще раньше — хозяйку альбома.
— Вы уже знаете, чей альбом?
— А это без труда установил Шустов по дарственным надписям на фотографиях. Ее зовут Марина Юрьевна, Мариша.
— Ну что ж, Мариша так Мариша…
Всем своим видом Котелков показывал полковнику, что не считает семейный альбом темой для разговора. Надо, конечно, проверить для порядка, может быть, просто у кого-нибудь в посольском персонале жена — Марина Юрьевна, русская эмигрантка из Ярославля.
Ватагин поглядел на майора.
— Ну, так что же было еще? Рассказывайте, только не ссорясь с логикой.
И майор Котелков, с упрямством пропустив скрытую иронию полковника, так же последовательно продолжил свой доклад. Не без удовольствия показал он Ватагину заключительный протокол допроса германского посла. Полковник даже улыбнулся: больше всего Котелкова восхищало то, что его превосходительство полномочный посол Гитлера, видимо, так разволновался в обществе советского майора, что нагородил пять палочек вместо трех, означавших заглавные буквы в его готическом росчерке.
— А вы знаете, товарищ полковник, — вдруг повеселев, сказал Котелков, — посол поставил подпись и спрашивает меня: «Как вы успели сюда?» Я ему со всей любезностью отвечаю: «У нас-то шаг пошире…»
И Котелков самодовольно рассмеялся, как будто закашлялся.
— А-а-а, — невнятно протянул Ватагин. — Ну, ну, докладывайте еще что-нибудь.
Сейчас Ватагину не было никакого дела до переживаний посла, он знал, что в свой срок с этими делами разберутся лучше. Но что было нужно убийцам Атанаса Георгиева? Зачем они проникли в домик над рекой? И имеет ли к этому какое-нибудь отношение найденный в канаве альбом? Вот что представляло сейчас интерес. Опыт чекиста подсказывал полковнику, что тайна убийства болгарского офицера может таить угрозу и для советских войск, вступающих на Балканы. Если спросить Ватагина напрямик, о ком он думал со вчерашнего вечера, он сказал бы: не о тех, кто хотел бежать в Турцию и сейчас под замком ждет своей участи, а о тех, кто, видимо, остался здесь и не пойман. Ему было ясно, что в момент бегства дипломатических миссий из Софии кое-кто остался выполнять особые задания. Разве не так же оставляли и мы в тылу у немцев верных людей, уходя на восток в сорок первом!
Он слушал майора, перелистывая немецкий иллюстрированный журнал. Котелков с обычным раздражением, которое всегда появлялось у него в конце разговора с Ватагиным, чувствовал, что начальник совсем потерял интерес к его докладу. Страницы иллюстрированного журнала он разглядывал сейчас более внимательно, чем недавно росчерк германского посла. Он даже прервал майора:
— Смотрите-ка, серия снимков под заголовком: «Могут ли звери смеяться?» Вы-то думали когда-нибудь об этом? К зверям у них интерес! Вот забавная морда: тигр. Великолепный снимок! Собаки… ну, эти, сам знаю, смеются. А вот гиена. И действительно хохочет!.. — Внезапно оборвав себя, полковник устало заметил: — Ладно, Котелков, идите отдыхайте. Я Цаголова назначу в ночное дежурство, не будет вам мешать.
Младший лейтенант Шустов надолго умолк — первый признак охватившего его раздумья.
Это случилось после его резкого разговора с майором Котелковым.
В горном селе объезжали площадь, запруженную народом. Шел митинг. С грузовика выступали восторженные гимназистки — мелодекламировали хором под рояль. Шустов даже не взглянул. Ватагин искоса поглядел на него, промолчал.
В другом селе Слава явился с базара мрачный, отплевывался. Ватагин осведомился, в чем дело? Оказывается, он увидел по пояс обнаженного мужчину, вращавшего жирным животом, — называется «танец живота», тьфу…
И в машине Шустов молчал, сверкая строгими голубыми глазами и вглядываясь в контуры впереди идущих машин.
Все это занимало полковника. Но, хорошо зная характер адъютанта, он не торопился с расспросами. Еще до вечера сам все скажет.
— Недоспал, что ли, Шустов?
— Да. Спать хочется.
— Скоро городишко будет, ты взбодрись-ка, выпей черного кофе.
— Чашечки у них малы…
Только вчера младший лейтенант купил темные очки, и форсил ими, и стеснялся их- все было. Теперь он сунул очки за целлулоидный козырек над смотровым стеклом машины.
Ватагин выжидал: что будет дальше? Вечерело. Славка возился со спущенным баллоном. Полковник отдыхал в придорожном садике на скамеечке. Сюда пыль с дороги не долетала.
— Нужно поговорить, товарищ полковник, — сухо сказал наконец Шустов, с решимостью подходя к нему.
— Садись. Говори, только не очень громко.
— Вы всё молчите насчет альбома, который Бабин нашел.
— А что же о нем говорить? Хороший альбом… В Ярославле я не бывал, не приходилось.
— Думать следует над альбомом, товарищ полковник.
— Это всегда полезно, — согласился Ватагин. — Что, какая-нибудь нить в руках?
— Есть две-три догадки. Конечно, рано делать заключения…
— Да, я и сам, признаться, задумался: очень занятная находка, — с едва заметной иронией подхватил полковник. — Если бы гитлеровские кресты были найдены, или сверток с валютой, или яды в пробирках, наконец «Моя борьба» с автографом автора, — все бы не так загадочно. Любая находка так не озадачила бы… Верно?
Шустов хладнокровно выдержал красноречивую паузу:
— Вот вы смеетесь, товарищ полковник, а я под лупой изучал фотографии этого неизвестного. Только вы серьезнее отнеситесь к тому, что я скажу… Я, между прочим, где-то в книжке прочитал интересную мысль, что в детстве для нас все бывает важно: сколько спиц на колесике, какие глаза у лягушки, а становимся взрослыми, гордые собой, уж и не сосчитаем даже, сколько пуговиц на собственном кителе.
Полковник энергично зачесал двумя руками седые волосы с висков на затылок. Здорово развивает младший лейтенант его собственную мысль, что разведчик должен обладать воображением ребенка! А про ссору с майором — ни слова…
— Знаешь ли, Слава, я сам пытался взвесить и должным образом расценить все наши домыслы и догадки. Что же ты нашел под лупой?
Ремень с медной бляхой заскрипел на животе Ватагина. Шустов подозрительно взглянул на него — кажется, он с трудом сдерживает себя, чтобы не рассмеяться.
— Что я нашел в альбоме? То, что мы попали впросак с тем мужчиной! Там ведь не одно лицо, товарищ полковник.
Славка перевел дух, чтобы проследить, какое впечатление произвело его открытие. Ватагин действительно был несколько озадачен:
— Ты хочешь сказать, что тут сняты разные мужчины?
— Да, именно. Это схожие лица, а не одно. Это семь разных мужчин.
— С таким поразительным сходством? Что ж, они близнецы, что ли?
— Не знаю. Мочки ушей разные. Морщинки на лбу разные. И характер асимметрии лиц различный.
— Скажи пожалуйста! А на височках одинаково подстрижено?
— Вот вы всё смеетесь, товарищ полковник!.. — сказал адъютант и встал, чтобы не задерживать начальство досужими размышлениями. — Значит, всё!
— Значит, всё, — смеясь, согласился полковник. — Представления о наградах переписал? Этот альбом сильно сбил тебя в сторону от прямых обязанностей. Где ночевать будем?
— В монастыре, товарищ полковник.
Что бы ни было, Шустову хотелось побывать у монахов. — когда еще в жизни случится? После разговора с гостеприимным старцем он разузнал дорогу: всего пять километров в сторону, на горе. Крестьяне говорили, что монахи ждут русских в гости, никто еще не заглядывал к ним.
— В монастырь так в монастырь, — сказал Ватагин, но тут же, прищурясь, осведомился: — Да ведь он мужской, говорят?
Славка пропустил насмешку мимо ушей. Дело прежде всего. Он был убежден, что его сообщение взято полковником на учет.
Горная дорога в сосновом лесу серпантином вилась над ущельем. Машина полковника Ватагина, а за ним и походная радиостанция въехали на мощеную площадку, огражденную с трех сторон увитыми хмелем старинными стенами, с четвертой стороны — отвесной скалой. Два послушника в черных рясах молча, с удивительным проворством развели половинки ворот. Машины вошли во внутренний двор. Монахи появлялись на открытых галереях многочисленных служб и низко кланялись. Пока младший лейтенант Шустов возился у машины, полковника Ватагина повели по галереям и темным деревянным террасам. На каждом переходе, на каждой лесенке стояли и кланялись русскому гостю, присоединялись к шествию — то горбоносый отец казначей, то отец эконом с густыми, словно орлиные крылья, бровями, то сам отец игумен — еще не старый мужчина с усталым лицом домовитого хозяина.
— Добро пожаловать, брат освободитель! — сказал игумен и распахнул широкие рукава приглашающим жестом.
Монахи, видно, в самом деле ждали гостей: еще никто не заезжал к ним из той армии, которая уже несколько дней как шла внизу, по дну ущелья. И в лицах послушников, и в неподвижных позах старых монахов, и даже в каменных плитах двора, в безмолвии колоколов и сдержанном скрипе дощатых полов в галереях — во всем сказывалось настоявшееся за эти дни ожидание: каков же он, русский человек, «дед Иван», и чего можно ждать от него теперь, когда он сделался большевиком?
Советский человек отвечал на приветствие игумена. Советский человек входил в трапезную и разводил руками, глядя на стол, щедро уставленный закусками и вином. Советский человек мыл руки над поднесенным служкой тазом и улыбался, ловя опасливые и робкие взгляды монахов.
— Ну и закуска! Нашему бы военторгу заглянуть, — смеясь, говорил советский человек что-то непонятное, но, видимо, доброжелательное.
За стол усаживались только старые монахи. Чувствовалось, что за дверьми идет толкотня и споры: кому из послушников подавать.
Вскоре подошли и сели на оставленные для них места младший лейтенант Шустов и водитель радиостанции.
— Часовые? — спросил Ватагин.
— В порядке.
— Бабин?
— Не идет, хочет слушать, — тихо ответил Шустов, разглядывая свои только что вымытые руки с несводимой чернотой под ногтями.
Между тем горбатый монах с подносом в руке уже весело кланялся полковнику. На подносе стоял штоф из темно-зеленого стекла и дюжина крохотных — с наперсток — стаканчиков. Игумен, уводя концом рукава свою широкую бороду, сам нарезал хлеб, сам бросал ломти в круглую чашу просторным движением обеих рук. Затем он поднялся и сказал по-болгарски слово:
— Вы, русские, второй раз спасаете нас, болгар. Сегодня в благословенной богом Болгарии говорят: «Москва пришла!» Не знаете вы, какую любовь сохраняет славянин, где бы он ни жил, к России. Россия уже тем полезна славянам, что она есть…
Монахи степенно пригубили вино.
Радушием светились крестьянские лица монахов. Они осмелели. Они расспрашивали гостей о России и улыбались простодушно и удивленно. Служки через плечи сидящих уставляли стол брынзой, хлебами, чашами с виноградными гроздьями. После трех лет фашистской оккупации не только болгарские города и села, но, видно, и монастыри постились: скот был угнан в Германию.
— Зелен боб, — приговаривал отец эконом, накладывая на тарелку полковника зеленую фасоль.
Пили по второму и по третьему разу.
— Вчера услышали снизу русскую песню, обрадовались: знакомая! — сказал отец казначей.
— Знакомая?
— А вы отца игумена попросите, пусть разрешит. Споем. Вот у нас певец! — сказал отец казначей, похлопав по руке горбуна.
Обносивший стол вином горбатый монах подливал полковнику виноградную водку — «мастику». Он уже дважды успел, обойдя стол, исчезнуть с подносом. Уж не вздумал ли он угощать вином часовых? Полковник заметил, что Шустов не сводит глаз с горбуна. Кивком головы он отправил адъютанта во двор — проверить, все ли в порядке. Проходя мимо, Шустов наклонился к полковнику и вполголоса сказал:
— Вы не обратили внимания?
— Нет, а что?
— А монах-то… из альбома.
— Перекрестись. Здесь можно, — сквозь зубы ответил Ватагин.
Младший лейтенант вышел, а горбун вернулся, вытирая губы. Нет, кажется, тут не о часовых забота: он сам прикладывался к стаканчику за дверью — боится игумена. Монахи звали его Октавой. О нем рассказали полковнику с тем удовольствием, с каким простые люди за столом любят поговорить о пьянице. Он был, оказывается, беглый, из Македонии. С ним там, в горах за Прилепом, случилась при гитлеровцах какая-то история. Какая? Об этом монахи умалчивали, весело ухмыляясь.
Шустов уже возвращался, шел за спинами монахов своей независимой походочкой. Он даже не подошел к Ватагину, а со своего места послал ему по рукам конверт. Полковник, только лишь пощупав, понял: фотография. Он молча сунул конверт в карман гимнастерки.
Между тем монахи поглядывали на игумена. С той минуты, как отец казначей сказал, что они знают русские песни, и полковник попросил спеть, видно было: и монахам не терпелось спеть, и горбуну — показать свой голос. Наконец пастырь с усталым лицом, снисходя, уступил.
Отец эконом налил горбуну стакан. Октава проглотил сливянку при общем молчании, вытер пот с бледного лба и прикрыл красивый рот рукавом, как бы заранее умеряя силу звука. На мгновение, в неверном свете свечей, неподвижное сумрачное лицо монаха показалось полковнику одноглазым, словно выточенным из темного дерева. Ватагин взглянул на фотографию и снова спрятал ее в карман — это заняло не более секунды. Стесняясь русских слушателей, македонец запел старинную песню, знакомую Ватагину еще с юности.
— «Жили двенадцать разбойнико-о-ов…» — пел монах, и такое бездонное «о-о-о…» поселилось в трапезной, что пустые чаши откликались, словно морская раковина.
— «Господу богу помо-о-олимся…» — дружно подхватили монахи.
Пели и казначей, и игумен, и эконом, а голос македонца гудел набатно. Редкая бородка почти не скрывала квадратных линий лица. Горбатый нос с тонкими раскрыльями ноздрей. Под мягкими усами губы были поджаты, как бы для тонкого свиста, но звук — казалось полковнику — возникал даже не в груди монаха, а будто в горбу его, отлитом для такого случая из меди с серебром, и Ватагин почувствовал, что выпито немало. Снова на краткий миг вынул он из кармана гимнастерки фотографию и, поглядев, снова сунул в карман незаметно. Пожалуй, похож: один из семи близнецов.
После песни развязались языки. Монахи шумно беседовали меж собой, уже не стесняясь ни русского офицера, ни игумена. Они делились впечатлениями от первой встречи с советскими людьми, и хотя один из русских спал, сморенный походной усталостью, а другой все входил и выходил, да помалкивал, но самый старший, третий — он был человек покладистый и приветливый, говорил тоже мало, но слушал охотно и ел не стесняясь.
— Верно ли, господин полковник, что у вас женщины в армии? — набравшись храбрости, спросил отец эконом.
— Есть такой грех. Да ведь и ваши девочки партизанили на славу?
— Ничего… — уклонялся отец эконом. — Мы не судьи мирским делам.
— А вас, на горных высотах, женщины не навещают? — подмигнув, спросил полковник.
— Иных… посещают, — в тон ему, лукаво, ответил отец казначей.
И все взглянули на Октаву при этих словах. Оживилась мужская трапеза.
Отец эконом, размахивая рукавами, приставал к Октаве, требуя, чтобы он рассказал, не таился, почему и как он бежал из своего Прилепского монастыря. Октава дергался всем телом, стараясь уклониться от требований отца эконома, и горб его при этих движениях еще резче обозначался, будто чемодан, спрятанный под рясой.
— То нелепо, что вы просите. Вздор!.. — говорил Октава. — Зачем же русским такое слушать.? Не будут верить. Вздор…
— Нет, то истина!
— То вздор!
— А ну, рассказывай! — не поднимая глаз, приказал Ватагин.
Вот что услышали полковник и Славка в гот вечер в горном монастыре на случайном ночлеге.
С детства Октава жил в Югославии, за Вардаром. Там, в синих Прилепских горах, есть старинный монастырь, говорят, воздвигнутый еще крестоносцами во времена их походов из Франции в Святую землю. Однажды, год назад, монахи проснулись в тревоге — к стенам македонского монастыря по малодоступной горной тропе подъехала немецкая машина. До того только раз гитлеровцы побывали в монастыре: искали партизан и скот. Октава в ту ночь спал крепко — с утра до вечера рубил он столетние буки на скалах и свергал их обрубленные голые стволы по расселине вниз, на монастырские пастбища, готовил дрова для долгой зимы. Он проснулся оттого, что холодом потянуло из открытой двери в его келью. Он открыл глаза и увидел… Женщина стояла перед ним. Женщина! Женщина… Такая красота может присниться только монаху. Ее нельзя описать — что-то было в ее лице такое, отчего он даже зажмурился. Она была седая и молодая, седая красавица. Козни лукавого! Такое бывает только в монастырях. Сатанинское искушение… Октава перекрестился и открыл глаза. Она не исчезла. В руке ее, поднятой над головой, сиял свет. Она зажгла неземной свет и ослепила Октаву. Тогда он повергся на каменные плиты и молился. «Встань!» — сказала она, смеясь. И он встал и показал ей свое лицо, как она того хотела. И она увидела его всего — он высок, но горбат, как аналой… Лицо женщины стало недовольным, и она погасила свет. В дыме и смраде она оставила его одного в келье…
Ватагин слушал, тоже, как Славка, разглядывая свои ногти: они у полковника чистые, матово-розовые, скобленные перочинным ножом. Он не улыбался, только едва-едва тронулись кверху уголки губ. Значит, все это не выдумано в книгах. Все существует на этой грешной планете. Вот и монах, которого искушает по ночам женская прелесть. Только в годы гитлеровской оккупации бесовское наваждение является в монастырь в «опель-олимпии».
— Что же, это фашисты ее привезли к тебе? — весело спросил Ватагин и в упор взглянул на горбуна.
Его поразили горящие глаза Октавы. Дикий монах переживал свой рассказ всем существом. И все монахи безмолвствовали за столом.
— Они, — убежденно ответил Октава. — На рассвете старец Никодим благословил меня на бегство. Немцы строго приказали игумену, чтобы я оставался в монастыре, ждал. Чего?… — Октава вопрошал монахов, но никто за столом не мог бы ему дать ответа. — Чего же?… А я не стал ждать! Старец Никодим сказал мне: «Равно ненавистны богу нечестивец и нечестие его. Беги, чадо!» И я бежал по снежным перевалам Прилепа, через Вардар и Мораву. Вот ныне здесь я — в мирном краю. «Не было их вначале, и вовеки они не будут!»
Видимо, сильно выпил отец эконом, если, даже не дав монаху досказать мысль пророка Иезекииля, грубо съязвил:
— Это они испытывали тебя: с горбом проползешь ли в пещь огненную…
Однако никто не улыбнулся.
Полковник Ватагин внимательно слушал монахов. Странное чувство породил в нем рассказ горбуна. За войну он навидался гитлеровских палачей, забрызганных кровью тысяч людей. Он передавал военному трибуналу таких, кого даже в гестаповских канцеляриях почтительно называли «профессорами обезлюживания». Он лично допрашивал в Игрени тетю Лушу, «сестру милосердия», которая по приказу эсэсовцев отравила двести нервнобольных в психиатрической лечебнице, и он сам провел ее над раскрытыми ямами. И сейчас, в этой нелепой ночной встрече в горах Болгарии, Ватагин вдруг потеплел сердцем, слушая монаха, которого искушал сатанинский соблазн. Ему приятно было видеть человеческую душу, никак не погибающую на земле в твердых законах добра и зла, пусть хотя бы в пределах монастырского суеверия.
Игумен стоял у растворенного окна, положив пухлые руки на старую железную решетку, и слушал: в глубине ущелья шли танки.
Полковник поднялся и сердечно поблагодарил монахов.
— Помолимся, братья, за русское оружие, — сказал игумен.
И все монахи разом встали из-за стола к потянулись из трапезной по тем же галереям и террасам, по которым два часа назад прошел полковник, во двор, к выдолбленной в скале часовенке.
Ватагин и Славка проследовали в конце монашеского шествия. Молодой месяц светил над скалой. Полковник простился с игуменом, наотрез отказавшись от постели. Спать будут все в машине. На заре дальше в путь.
Шустов уже сидел в кабине. Было без слов понятно, как он взбудоражен неожиданной встречей. Ватагин подсел рядом, дверку оставил открытой:
— Отдохнуть да ехать дальше… Горбун тебя не споил? Родственные вы натуры: у того тоже воображение играет.
— Спросите его, как он попал в альбом. Заставьте объяснить… — горячо зашептал Шустов.
— И не подумаю. Вопросы задают подследственным. А с прочими… так, шуткуют.
Из часовенки доносились могучие звуки хора, выделялся голос македонца. Они молились за счастье русского воинства. Песня их сливалась с рокотом Янтры на дне ущелья, с ревом проходящих на Софию танков.
И вдруг горбун возник в открытой дверке машины. Откуда он взялся? Он приблизил свое лицо к лицу полковника и зашептал в неистовом исступлении:
— Говорю вам: она смеялась, и адская свеча горела в ее руке!
— Магний она, что ли, зажгла?… — рассмеялся полковник. — Поди ты прочь, монах! — не то шутя, не то серьезно сказал полковник. — Смиряй себя молитвой и постом…
Славка не выдержал и выскочил из машины. Он схватил монаха за руку:
— Так кто ж она была?
— Наваждение. Туман…
— Постой, постой, в наш век техники и туман можно сфотографировать. — Младший лейтенант вытащил альбом из-под сиденья. — Узнал бы ты ее?
— Узнал бы!
— А ну, узнавай…
Монах не видел в темноте. Шустов включил фары, и горбун, странно согнувшись в ярком свете, стал нетерпеливо листать страницы альбома. Он вглядывался, не узнавал и снова листал нетерпеливо. Нервно раздуты были крылья его орлиного носа. Губы поджаты как бы для тонкого свиста… Это была минута напряженного ожидания, когда монах и младший лейтенант, казалось, забыли обо всем на свете. Вдруг неподвижное, сумрачное лицо горбуна исказилось, как от боли. Он ткнул пальцем в один из снимков. Славка сунулся и отпрянул: то была фотография хозяйки альбома, седой красавицы из Ярославля, которой посвящены были многие надписи на обороте, — Мариши, Марины Юрьевны…
— То не соблазн бесовский, это она! — крикнул монах. — Кровь и убийство владеют ими! Руснаки, верьте мне…
И горбатая тень его разом истаяла на монастырском дворе.
— А ведь разведчик ты липовый, — оскорбительно спокойно заметил Ватагин. — Где выдержка? Что, не смогли бы мы его допросить в более удобной обстановке?
С этой минуты до самой Софии полковник отчужденно молчал, игнорировал самое существование адъютанта. Отношения — строго уставные. Только на перевале, когда, сознавая свою вину, Шустов мрачно гнал машину, а впереди замаячил хвост танковой колонны, Ватагин суховато напомнил:
— Обгон ведет к аварии.
Больше ничего не сказал. Лицо абсолютно невыразительное. Но Славка только глянул и сразу понял, что это не случайная фраза, а упрек за монаха. Если так — значит, полковник скоро сменит гнев на милость. И всю дорогу, сбавив газ, Шустов ехал с сияющим лицом, с тем выражением избегнутой опасности, которое было так хорошо знакомо полковнику.
После ночлега в горном монастыре и затем въезда в Софию с передовыми танковыми бригадами Шустов чуть не целую неделю не заговаривал с полковником об альбоме. Ватагин никуда не выходил из отведенного ему особняка: там обедал, спал, там и работал. Офицеры разместились в том же доме. Славка иногда ночевал во флигеле, а чаще прямо в приемной. У ворот стояли часовые. В глубине по-столичному асфальтированного двора была поставлена на колодках походная радиостанция. Круглые сутки дежурили два «виллиса» и «эмочка».
С той минуты, как Шустов показал бесноватому монаху фотографию и тот узнал в ней свое ночное видение, Ватагин резко оборвал Славкину болтовню. Он как будто даже совсем пренебрег Мишиной находкой, и альбом находился теперь в архиве у Шустова.
Облазив с оперработниками народной милиции чердаки и подвалы здания бывшего германского посольства, Бабин не нашел даже следа радиостанции, но в первую же ночь в Софии снова перехватил шифрованные переговоры. Возникла версия, что гитлеровская радиостанция кочует на машине, потому что только по ночам ее и засекают. Доложили полковнику — тот промолчал. Верный признак, что недоволен ходом дела.
Ватагин работал днем и ночью. Дело с внезапной вспышкой сапа оказалось заслуживающим внимания разведчиков, и даже осторожный начальник Ветеринарного управления после нескольких консультаций с болгарскими специалистами признал, что главный ветеринарный врач, видимо, прав: характер распространения эпизоотии, возникновение очагов сапа именно на возможных путях следования советских войск, наконец исключительно острый тип заболеваний подсказывают наличие фашистской бактериологической диверсии.
В первые же дни напали и на след: берейторы и жокеи одной конюшни дали важные показания. Это были личные работники графа Пальффи — помощника военного атташе Венгрии в Софии. Сдавая болгарским властям отличных венгерских лошадей линии Нониуса, они намекали на то, что некоторые поездки их исчезнувшего хозяина всегда казались им подозрительными. Кто-то видел резиновые перчатки, которые Пальффи Джордж укладывал в чемодан, отправляясь, как он говорил челяди, «на прогулку с дамой». Кто-то заметил, что Пальффи Джордж возвращался с таких прогулок с измазанными йодной настойкой кончиками пальцев. Другие свидетельствовали, что он подолгу, точно одержимый, мыл руки и лицо раствором сулемы.
Ватагин послал запрос: нет ли среди женщин в захваченном дипломатическом корпусе русской эмигрантки Марины Юрьевны? Пришел отрицательный ответ. Тогда он запросил: нет ли среди доставленных фашистов графа Пальффи? Ответили, что в списках прибывших таковой не значится. Полковник послал новый запрос: выяснить, кто из дипломатического корпуса отсутствует среди пленных? Ответ пришел ночью — четверо; были названы должности и фамилии.
Управляющий делами германского посольства Пауль Вернер застрял в Софии по болезни. И действительно, болгары обнаружили его в одной из городских больниц: он лежал в бреду в сыпнотифозной палате.
Молоденький лейтенант охраны Генрих Вольф застрелился от отчаяния. Труп его нашли на квартире сразу же после бегства посольства, но только теперь об этом стало известно Ватагину.
Еще один немец — Ганс Крафт — по всей вероятности, не представлял интереса: это был третий секретарь посольства, выходец из Баната, тс есть бывший «фольксдейтч», балканский провинциал, кабинетный человек, который разумно уклонился от предложения сесть в поезд и сейчас, наверно, пробирается по нашим тылам с фальшивым паспортом в свой родной Вршац.
Итак, круг снова сомкнулся вокруг занятной фигуры венгерского аристократа, графа, сына богачей Пальффи, неизвестно ради какой корысти обретавшегося два последних года в Софии на незавидной должности помощника военного атташе маломощной венгерской миссии в Болгарии.
Под утро усталый Ватагин потребовал от майора Котелкова вызова всех знавших графа Пальффи. Можно было понять, что Котелков к делу о конской болезни относится без всякого интереса, но полковник, не обращая на это внимания, уже разговаривал сразу по двум телефонам, и майор пошел в свою комнату выполнять приказ.
То, что обнаружилось при последовавших допросах, заставило встрепенуться даже майора Котелкова. Сторож конюшни показал, что днем 8 сентября, в самую панику, граф и его ординарец ускакали куда-то на лучших конях, и только ночью вернулся Пальффи на взмыленном Арбакеше, а ординарец так с тех пор и не показывался. А спустя час незаметно вышел в боковую калиточку сам хозяин. Только его и видели.
Один из берейторов дополнительно показал, что среди друзей графа Пальффи были двое русских: одна женщина легкого поведения, которую звали «Серебряная», и метрдотель ресторана «София» Шувалов — тоже конный спортсмен и, как поговаривали, сиятельная особа.
Навели справки в ресторане — Станислав Шувалов уже две недели, как уехал из Софии. Лакеи подсказывали: в Великом Тырнове преподает в гимназии латынь его брат — Константин Шувалов, — говорят, человек хороший, честный, с фашистами не якшавшийся.
За несколько дней Ватагин перевидал немало эмигрантов. Многие монархические зубры повымерли, иные доживали век в инвалидных домах, иные — помоложе — вместе с профессией призаняли у судьбы и язык и национальность. Лютые ненавистники большевистской России ушли с гестаповцами. Зато среди оставшихся обнаруживались и честные люди.
В солнечный полдень сентября полковник беседовал с учителем-латинистом из Тырнова Константином Шуваловым. Тот охотно явился в Софию по вызову, так как и сам имел дело к русскому военному командованию: собирался испрашивать советский паспорт. Болгары, знавшие этого человека, говорили о нем только хорошее. Смоленский помещик, бежавший с белой армией из России, он ненавидел политическую возню эмигрантов и в годы немецкой оккупации сблизился с болгарскими партизанами.
Рассказывали, как в самые черные дни, в ноябре 1941 года, когда Геббельс оповестил весь мир по радио о вступлении германских танков в Москву, Константин Шувалов ворвался вечером в тырновский ресторан «Царь Борис», где пьянствовали русские эмигранты, ожидавшие скорого возвращения в Россию в фашистских обозах.
— Не верю! — кричал Шувалов. — Будьте вы прокляты, не помнящие родства! Не верю!
Его, как бы пьяного, увели друзья-болгары, спасли от комендантского патруля.
С этим седым и рослым стариком полковник Ватагин разговаривал доверительно. О своем брате Станиславе вызванный ничего интересного не сообщил — помрачнел, отвел глаза в сторону. Ватагин спросил его, знает ли он о нынешнем местопребывании брата, и, получив отрицательный ответ, тотчас перевел беседу на другие темы. Около двух часов продолжалась эта беседа с водкой и закуской. Бывший смоленский помещик объяснял, что означала для него эмиграция: исчезновение из жизни. Но из какой жизни?… Тырново, чужой язык, болгарская гимназия — это была смерть для него. А что-то с годами становилось в этой смерти похоже и на рождение. Рождение каких-то неприметных радостей — оттого, что ты труженик, — как чуть слышная мелодия зародившегося на востоке рассвета. Смерть тунеядца и рождение труженика. Вот как складывалась судьба Константина Шувалова за границей. На это ушли долгие годы. Никогда за всю жизнь, включая и бой под Касторной и панику в Одесском порту, Шувалов так не боролся за себя, как в тырновской гимназии.
— Все это очень не похоже на мое представление об эмигрантах, — произнес Ватагин и осторожно, боясь обидеть старика, спросил: — Частенько вспоминали о родине?
Тот ответил, подумав, лермонтовскими стихами:
— Вспоминал ли? Вспоминал… Как, спросите? Да так, знаете ли,
Смотрел, вздыхая, на восток,
Томим неясною тоской
По стороне своей родной…
— А другие? — спросил Ватагин.
— Всякие были. Самая озлобленность с годами меняла оттенки. Сырость инвалидных домов. Злые молитвы. Колючая склока, окаянство. Молодые ушли в карательный корпус, в Белград. Старики осточертели друг другу… Один шаркает шлепанцами, другой его догоняет: «Вы потеряли шпоры, ваше сиятельство!» Нельзя человеку без родины… Те, кто поправил свои дела при немцах, — какая-нибудь Ордынцева… Можно ли не ужаснуться их участи!
— Ее звали в эмигрантских кругах «Серебряной»?… Я слышал о ней. Расскажите, что знаете.
— Мой братец Станислав встречал ее в дверях ресторана «София» низким поклоном. Она появлялась поздно ночью — великолепная, стройная, в сафьяновых сапожках, с волосами действительно серебряными в электрическом свете. Ее сопровождали раненые немецкие офицеры… Фантастические причуды составили ей репутацию этакой героини Достоевского, вроде Настасьи Филипповны, что ли. Она переводила романы с венгерского. В ежедневной газете эти романы выходили приложениями. Газетчики не знали венгерского языка, и Ордынцева перевела четыре романа. Потом уехала в Варну, на солдатский курорт. Немцы завезли туда несколько военных госпиталей. Нужна была реклама курорту, чтобы ехали и офицеры. Для рекламного плаката, для обложки солдатского журнала нужна была красавица — пусть сидит в купальном трико на золотом песке…
— Вы говорите об этом? — спросил Ватагин, вынимая из ящика стола номер журнала «Сигнал».
— Вот, вот, — подхватил Шувалов. — Этот рекламный снимок принес Ордынцевой гонорар не меньший, чем перевод нескольких венгерских романов. Да, к сожалению, это портрет русской женщины из родовитой семьи…
— Из Ярославской губернии, кажется?
— Вы знаете и это?
Ватагин рассмеялся:
— Генерал сказал — мне предстоит много блестящих знакомств.
— Если вас так интересует эта женщина, вам следует навестить ее отца, бывшего гвардейского щеголя. Уж он-то, наверно, никуда не исчез. Жалкий старик, доживает свой век в богадельне под Шипкой.
— Спасибо. Может быть, случится… — Ватагин погрузился в раздумье, потом медленно произнес: — Так, значит, у Ордынцевой были покровители…
Он нажал кнопку звонка. В двери возник стремительный, как всегда, Шустов.
— Кому же принадлежал этот ваш альбом, товарищ младший лейтенант? — лениво спросил Ватагин.
— Марине Юрьевне Ордынцевой, — не задумываясь, отчеканил Шустов. — Уроженка Ярославля, из эмиграции, восьмиклассное образование, одинокая, владеет четырьмя языками, включая венгерский… Бульвар Александра, дом семнадцать. Исчезла, больная, в смятенном состоянии духа, две недели тому назад.
Едва заметная усмешка шевельнулась на губах Ватагина: он так и знал, что Славка не отступится от альбома и наведет справки. Лицо мальчишки сияло торжеством. Константин Шувалов деликатно разглядывал этикетку московской водки.
— Покажите альбом Константину Петровичу… — приказал Ватагин. — Кого-нибудь узнаёте? — спросил он Шувалова спустя минуту.
— Леонида Андреева… — с улыбкой отметил старик, листая страницы альбома, — генерала Корнилова…
Неизвестного мужчину в его семи вариантах он пропустил с безразличием, потом поднял голову и сказал, глядя на полковника своими умными, молодыми глазами:
— Но ведь вы же знаете, что это и есть Марина Юрьевна. Неужели она уехала больная?
— Да, — отчеканил младший лейтенант. — Есть основание подозревать, что она уехала больная сапом.
Ночью Бабин молча ткнул пальцем в воздух: поймал!
— Алло, алло! Ралле, Ралле! — слышался немецкий разговор в эфире. — Хир Ринне… (Следовала знакомая пауза). Фюнф хуфайзен фон эйнем пферде…
А через несколько минут — ответ:
— Алло, алло! Ринне, Ринне! Хир Ралле… (Пауза). Багр данк…
Бабин смахнул наушники, протер глаза.
— Багр данк?!
Значение имела только эта последняя фраза. Ради нее ведется весь этот стереотипный разговор. Каждый раз — новая фраза. Только одна новая фраза. Что ж она значит на этот раз? «Спасибо за землечерпалку»? Бессмыслица.
И, подведя такой итог, Миша раскрыл журнал вахты, стал записывать час и минуты приема, волну, кодированный текст.
— Товарищ полковник, разрешите войти.
— Да, входите, Цаголов.
— По вашему вызову явился. Ватагин потер ладонями виски, встал, отодвинул кресло.
— Езжайте, Цаголов, на последнюю квартиру Марины Ордынцевой.
— Ее нет, товарищ полковник. Позавчера узнавали.
— Знаю. Там ее подруга Костенко. Обыщите. Возьмите болгар с собой. Прикиньтесь простаком и развесьте уши.
Он улыбнулся, увидев, как сразу заскучал капитан. Вряд ли полковник мог найти более подходящего офицера для этой деликатной миссии. Цаголов был заразительно веселый парень с необыкновенным даром фамильярности Для пользы службы он разработал снисходительную усмешку и отлично, хоть и без всякого удовольствия, исполнял от случая к случаю роль избалованного женским вниманием юноши. Некоторые женщины просто терялись в его присутствии — он был неотразим. Но каждый раз, когда Сослану давали такое поручение, он считал себя неудачником, эта работа была ему не по нраву.
— Что нужно выяснить, товарищ полковник? — сухо спросил Цаголов.
— Для начала хорошо бы узнать, какие она там номера откалывала.
— Уточните.
— Говорят о каких-то ее экстравагантностях, фантастических причудах. Разберитесь, пожалуйста. А кстати проверьте, нет ли там каких-нибудь скляночек, ампул, вот еще резиновые перчатки меня интересуют. Не бывала ли она в обществе ветеринаров?… Впрочем, все это маловероятно. Главное — в каком направлении мог исчезнуть Пальффи.
— Разрешите действовать?
— Попросите от моего имени младшего лейтенанта Шустова. Он вас подвезет и пусть заодно поприсутствует.
Цаголов дожидался понятых в условленном месте. Они должны были прийти из штаба народной милиции и запаздывали. Шустов безмолвствовал со скорбным выражением лица. Полковник даже не вызвал его для такого случая, передал приказание «поприсутствовать». Пускай же хоть Сослан чувствует, что так с человеком нельзя поступать.
Наконец подошел и назвал себя в качестве понятого истопник чиновничьего клуба, за ним подбежала смуглая студентка-медичка с комсомольским значком на вязаной шапочке.
— Вот и все в сборе, люблю точность, — пошутил Цаголов, поглядев на часы. — Товарищи, задерживать никого не будем, только обыск, вернее — осмотр квартиры. Прошу за мной.
Дверь была раскрыта настежь. Сквозняк по-летнему продувал все комнаты второго этажа, когда Цаголов вошел, оставив автоматчиков у подъезда. Болгары окликнули хозяев, и в двери появилась заспанная, по-вечернему сильно загримированная женщина с немного опухшими щеками и мерцающими черными глазами. Она встретила вошедших как добрых знакомых и даже попросила называть себя Милочкой. Когда же, немного задержавшись у машины, показался Шустов, хозяйка просто расцвела от удовольствия.
— Вот как хорошо! Хоть бы вы, Слава, помогли мне найти Марину Юрьевну, — сказала она с медленной улыбкой женщины, совершенно уверенной в том впечатлении, какое она производит на мужчин.
Капитан Цаголов показал свои ослепительные зубы. Он был несколько озадачен тем, что Шустов уже встречался с подругой Ордынцевой, но виду не подал: предъявил ордер народной прокуратуры и попросил разрешения произвести осмотр квартиры. Понятых он попросил разойтись по комнатам. И нужно было видеть, с какой непримиримостью взглянула смуглая медичка своими большими глазами на хозяйку, проходя мимо нее в соседнюю комнату.
— Если вы ищете какой-нибудь сейф, то его нету. Уверяю вас! Марина — голоштанная девка, — сказала Милочка Костенко.
— Домнишора! — по-румынски воскликнул Цаголов. — Почему вы думаете, что я имею что-либо личное против вашей подруги?
— Потому что, когда я играю в бридж, я знаю, что король бьет даму.
Трудно было что-нибудь возразить. Цаголов молча показал зубы и присел к столу: начал протокол. Полковник был прав, послав его, — подруга Марины красива и глупа.
— Есть у вас вечное перо? — спросил капитан, пытаясь наладить свою старенькую самописку.
— На свете нет ничего вечного.
— А любовь? — быстро сказал Шустов.
Костенко оживилась:
— Вы разговариваете со мной, Слава, так фамильярно. А между тем мой старший брат состоял в личном конвое его величества…
— Скажите, а кем вам приходится генерал Гудериан? — перебил ее Цаголов, чтобы войти в тон разговора.
— Гудериан? — она красиво задумалась. — Какого он был полка? Кажется, припоминаю, из кавалергардов.
— А вы галушки помните? — спросил еще Цаголов, после чего уверенно перешел к обыску.
Комната являла собой зрелище чудовищного беспорядка. Повсюду валялись шелковые комбинации, подвязки, туфельки. Перед шикарной бархатной шляпкой капитан остановился с нескрываемым восхищением. Милочка Костенко улыбнулась, сунула в зубы сигарету. Славка поднес ей спичку.
— Говорят, что у вас в Болгарии налог даже на зажигалки, — спросил он неестественным голосом, явно подражая Сослану.
— Не говорите при мне о зажигалках! — содрогнулась Милочка. — Я до сих пор не могу прийти в себя от ужаса. Эти противные америкэн сбрасывали тысячи зажигалок… Тысячи! Мы выбегали в одних рубашонках!..
В тазу, в мыльной воде, плавали тонкие дольки оранжевых дынных корок, точно кораблики, освещенные солнцем. Оттопырив пальцы побрезгливее, Цаголов осторожно слил воду в раковину на кухне. Это рассмешило Милочку.
— Пожалуйста, ищите…
— О, что вы, домнишора, домнишора. — насмешливо и лениво возразил капитан, изучая стены.
— В Болгарии говорят — госпожица. Сразу видно, что вы приехали из Румынии: здесь так не называют девушек… Не правда ли. Слава?
Медичка, сидевшая в соседней комнате, прыснула со смеху и задвигала стулом. Истопник не подавал признаков жизни. Еще в штабе народной милиции Цаголова предупредили, что этот человек очень серьезно относится к своим общественным обязанностям.
Сослан медленно подвигался от веши к вещи. Что мог узнать он в этой утомительной словесной дуэли? Что мог найти он в ворохе женских безделушек и сувениров, черепаховых гребней, янтарных пробок, парижских выставочных каталогов, нагрудных судейских цепей, вывезенных на Балканы откуда-то из глубин царской России, и груды шелковых чулок с румынскими этикетками? Среди игрушек, стоявших на полочке, лейтенанта заинтересовала маленькая фарфоровая лошадка; он с видом знатока разглядывал ее, ища фирменную марку.
— Хорошенькая, — согласилась хозяйка. — Это английский фарфор. Очень старинная, не правда ли?… Я хочу репатриироваться. Милый, помогите мне! — вдруг попросила она с капризным выражением ребенка.
Капитан в первый раз взглянул на нее без игры, со вниманием.
— Глупенький, ну, а если я дам кровь вашим раненым солдатикам! Будет это принято во внимание? Помогите мне! — уже с обидой в голосе сказала она. — В Болгарии, все говорят, будет амнистия. Теперь здесь такое доброе правительство. Так неужели только для бедной русской патриотки ничего не изменилось…
Отвращение Цаголова к этому разговору смешивалось в нем с сознанием выполняемого долга. Он молча перелистывал книги на полках. Они не представляли, интереса: ни пометок на полях, ни вложенных записок. Капитан на всякий случай отложил в сторону несколько тощих томиков Уоллеса, затрепанные, бархатно-толстые страницы Тэффи и Алданова, томик стихов Омар-Хаяма и под одним корешком переплетенные воспоминания Юсупова-Эльстона об убийстве Распутина и мемуары митрополита Макария. С безразличным видом Сослан на минуту задержался на воспоминаниях о Распутине.
Милочка с любопытством заглянула через плечо:
— Если бы вы познакомились с Мариной Юрьевной, вы были бы в восторге!
— Расскажите о ней, Милочка! — нестерпимо слащавым голос попросил Шустов.
— Это была необыкновенно экзальтированная женщина, не правда ли? Такой дворянский выродок.
Как бы ища доказательств, Милочка стала рыться в кипах номеров журнала «Сигнал», издававшегося в оккупированных странах на всех языках. Среди бесчисленных фотографий торжествующих фашистских триумфаторов в закатанных рукавах, снятых то на развалинах Акрополя, то у избушки, где начинается великая русская река Волга, Милочка разыскала Марину Ордынцеву.
— Это на пляже в Варне, — грассируя, произнесла Милочка. — Я думаю, номер журнала истрепался во всех госпиталях германской армии от Биаррица до Нарвика. Не правда ли, хороша?
Цаголов с журналом в руках задумался. Подруга Марины скользила мимо главного. Надо снова направить разговор…
— Все-таки немолода, немолода, — вздохнув, сказал он об Ордынцевой и бросил журнал на пол.
— Вы тоже так думаете? — хищно подхватила подруга Ордынцевой. — Да, конечно. Впрочем, что вы! Ее плечи, ноги. Призы за красоту… Во время оккупации она нашла новых ценителей среди немецкого офицерства. Вы знаете, в Болгарии на курортах околачивалось много шалопаев, не очень-то спешивших на Восточный фронт. На нее была даже мода.
Стоя на стуле, Цаголов медлил, стараясь затянуть обыск. Раскрыл какую-то шляпную коробку в пыли и хламе, среди старых чемоданов.
— Что за прелестная скляночка? — спросил Шустов, состязаясь с капитаном в неотразимости интонаций.
— От духов. Это были французские, чудо! Подарок графа.
— А та лошадка? — вернулся заодно Цаголов к заинтересовавшей его фарфоровой игрушке.
— В каком смысле вы спрашиваете?
— Тоже подарок графа?
— Разумеется: он был просто помешан на лошадях.
— Но, видимо, он увлекался немного и вашей подругой?
Милочка оценила остроумный поворот мысли, подарила улыбкой:
— Мужчин влекло к ней ее обаяние. Но что вы хотите от мужчин!.. Был только один человек в ее жизни, кому она принадлежала вечно: поручик Игнатий Леонтович…
— Ее муж? — поторопился Славка.
— О нет! И вообще вы не поверите, если я расскажу. Это история женской преданности.
— Расскажите! — дружно потребовали Цаголов и Шустов.
— В 1919 году, когда Мариша бежала из России, ей не было восемнадцати лет, но, вы знаете, смутное время, папа с мамой в Сибири, девочка одна в Крыму… Одним словом, у нее уже был жених, поручик Игнатий Леонтович из Павлоградского полка. В Ялте во время бегства врангелевцев была страшная паника у причалов. Мариша вбежала не на тот пароход, где ее ждал Леонтович. Получилось так, что Мариша больше его не видела. Говорили, что в море жених ее заболел, потерял память, a потом чего только не наплели: не то он в Смирне торговал маслинами, не то в Салониках его приютила бедная огородница. Все это ладно бы, но вот чему вы не поверите: Марина Юрьевна никогда — понимаете, никогда! — не теряла надежды найти его. Она срывалась с места и ехала куда угодно по любому слуху — искать объявившегося Игнатия Леонтовича. С его фотографиями она рыскала повсюду. Где она только не побывала, понятно — на Балканах. Она показывала фотографию встречному и — поперечному. Иногда, конечно, ей находили похожего, даже приводили ее к нему… И всегда — разочарование… — С внезапной грубостью, даже как-то по-мужски, Милочка выкрикнула: — Федот, да не тот! Психопатка! Это стало ее психозом. Самое непостижимое то, что она поработила Джорджа — холеного красавца, спортсмена, богача. Он повсюду разъезжал с ней, искал ее несчастного Игнатия Леонтовича. Хороши бы они были втроем, когда нашли бы его наконец!..
Всю эту странную историю Славка Шустов слушал с блаженным выражением лица и несколько расслабленной улыбкой, как если бы симфонический оркестр играл композитору его собственное счастливое творение. Сослан стоял на стуле, живописно облокотясь на карниз шкафа.
— Вам нравился граф Джордж? — подбодрил капитан Милочку, когда она на минутку приумолкла.
— Мне всегда казалось, что он так предан ей… Своего потерянного Игнатия она называла рыцарем, но граф-то ведь был настоящим рыцарем!
Она сидела на краешке стула, на котором стоял Цаголов, и ее рассказ был обращен ко всей квартире, не к нему одному, а, конечно, и к юному лейтенанту, а может быть, и к той комсомолке, которая сидела в спальне.
— И этот рыцарь, влюбленный в Ордынцеву, ездил с ней в поисках ее жениха? — спросил Цаголов.
— Да! — решительно подтвердила Милочка. — Теперь я даже не смогла бы ответить, кто из них больше рвался в эти поездки.
— Милочка, ведь это же омут! — с деланным ужасом прошептал Сослан.
Эта реплика вдохновила Милочку.
— Омут? — переспросила она. — Это бездна! Знаете, у Леонида Андреева был такой рассказ… Разве кто-нибудь мог бы разобраться в их отношениях? Самое печальное было то, что в последний год Джордж почему-то помрачнел, замкнулся, стал ожесточаться без всякого повода. Однажды мы поехали на пикник в бани…
— В бани, домнишора? — переспросил капитан.
— Ну, глупый… Банями здесь называют дачные места с минеральными источниками. Я вас свезу на днях. Там нам поднесли живую черепаху, очень милую — не правда ли? — с такими черными губами… Марина страдала. Она чувствовала охлаждение Джорджа и просто висла у него на шее. Может быть, он уже тяготился ею. И то, что он с такой охотой искал поручика Леонтовича, было естественным желанием… как это по-русски: сбагрить с рук, не правда ли?
— Очень даже правда, — убежденно сказал Шустов.
— Вы со мной согласны? — Милочка привычно стрельнула глазами в офицера. — Да, постарение… Зачем быть седой, Марина еще понимала, куда ни шло. Кличка «Серебряная» ей была просто к лицу. Но к чему морщинки? Иногда я замечала в ресторане, как она стоит перед большим трюмо, как бы забывшись, с приподнятыми бровями. Да, она нервничала.
Цаголов с удивлением поглядел на Милочку: она говорила теперь последовательно, даже вдумчиво — не подходящий ли момент, чтобы захлопнуть ловушку?
— Что же, они уехали вместе? — небрежно спросил Сослан.
— Что вы! Я думаю, они расстались навсегда. Все началось из-за ерунды. Они вдруг так страшно поссорились, что у Марины даже температура подскочила и начались рвоты. И ужасно болела голова. Тогда она собралась в полчаса и уехала, даже со мной не простилась.
— А Джордж остался в Софии?
— Не думаю. Что он, глупенький? Мне кажется, он так рад, что разделался с Мариной, что больше никогда и не появится в Софии. Во всяком случае, его приятель Ганс Крафт заехал уже без него. Нужна ли была ему Марина — не знаю. Но ее уже не было.
— Куда она уехала?
— Кажется, в Бухарест. Но если вы ее найдете, не говорите, что это я вам сказала. Крафт обыскал всю квартиру. Он страшно ругался по-немецки. Он так спешил: ваши танки были уже на перевале.
— Что же он искал, этот Крафт? Кстати, кто он?
— Жалкий сотрудник германского посольства, плюгавый фольксдейтч из Баната, третий секретаришка… А что искал? Да то же, что вы… Сувениры.
— Нашел?
— Кое-что. Семейный альбом Ордынцевых. Она, дурочка, думала, что хорошо его спрятала. От меня, но не от этого сумасшедшего фольксдейтча… Знаете, где был альбом? В картонке, которую вы держите в руках… А уехал он — у нас загорелось.
— Это он поджег?
— Нет, какой вы глупенький! Зачем ему? Вероятно, бросил сигарету. Горела гума, ну… как это по-русски? Гума…
— Резина?
— Да, да. Вы, наверно, уже расспрашивали дворника? Он погасил.
— А как вы думаете, зачем Крафту понадобился семейный альбом Марины Юрьевны? — спросил Цаголов.
— Представить себе не могу! Может быть, он хотел сделать приятное Марине, спасти ее реликвии. В альбоме, кажется, были портреты Леонтовича. Немцы так сентиментальны.
Сослан молча улыбнулся. В шляпной картонке пахло эфиром или какой-то непонятной дрянью. Он обнаружил в ней еще автомобильные очки.
Капитан спрыгнул на пол со своей сомнительной добычей:
— Вы разрешите, госпожица, закончить протокол?
— Пожалуйста, — милостиво разрешила Милочка. — И пусть все это забудется.
Она подошла к Шустову и предложила ему то, что привык получать в дар красивый горец.
— Заходите… Без них, не правда ли? — тихо сказала она младшему лейтенанту, показывая пальчиком на капитана и понятых. — Есть такая чисто русская травка…
— Травка?
— Да. Трын-трава. Вы помните, поется: «И порастет травой забвенья…» Вы придете?
Вместе со Славкой завязывали они пачки конфискованных книг. Милочка накрест обматывала их шелковым шнурком, и пальцы их соприкасались.
— Вы милый мальчик! — игриво сказала она, забрасывая движением головы прядь волос со лба.
— Как это сказать по-болгарски? — кисло спросил Сослан, играя желвачками на скулах уже не столько ради дела, а, вернее, по инерции.
— Он много нежен муж! — певуче произнесла кокетка и замерцала на прощание красивыми черными глазами.
Но теперь уже капитан Цаголов торопился к выходу. Он пропустил впереди себя милую болгарскую девушку, на лице которой было написано отвращение, и молчаливого непроницаемого истопника чиновничьего клуба. Последним, позже автоматчиков, с независимым видом садился в машину младший лейтенант Шустов.
— Детская игра! Все, что ты напридумал, — это вилами по воде! Сложность момента в том, что мы еще не проглядываем всю цепь событий, а из обрывков можно что угодно насочинять. Особенно, если, как ты, гнуть и выгибать любой факт как удобнее.
— Товарищ полковник, давайте снова по порядку…
В этом ночном разговоре, возникшем случайно во время подписывания деловых бумаг, Ватагин выглядел не похожим на себя — раздраженным и нетерпеливым, а Славка тихо сиял. После обыска у Милочки Костенко, когда так просто объяснилось, что семь портретов в альбоме — это семь похожих на Леонтовича мужчин, обнаруженных Мариной в разных балканских захолустьях, младший лейтенант вдохновенно набросал свою версию и только немного удивился, что полковник не прогнал его сразу, — сердится и все-таки слушает.
— Картина ясна, — навязывал свои догадки младший лейтенант. — Помощник венгерского военного атташе по заданию германского командования систематически заражал конское поголовье. Ордынцева со своими поисками незабвенного Леонтовича была замечательно придуманной декорацией. Милочка сказала: неизвестно, кто из них больше рвался в эти поездки. Ордынцева даже не догадывалась, что Джордж и роман-то с нею завел только потому, что она искала потерянного жениха. Ганс Крафт — подручный графа. Знаете, что рассказал мне один из графских жокеев? Крафт близко к лошади не подходил: боялся. А, как ни странно, на родине, в Банате, у него своя конюшня. Что это значит? Ясно, товарищ полковник?
— Мне-то неясно. А тебя что осенило?
— Там же у них лаборатория находится! Там они на больных лошадях сапную культуру выращивают.
Ватагин только взглянул на адъютанта и весело гаркнул:
— Да куда ж тебя занесла нечистая сила!
— Хорошо, — спокойно уступил Славка. — Выходит, по-вашему, что и альбом не имеет никакого отношения к сапной диверсии?
— Пока не вижу связи.
— По-вашему, выходит, у Атанаса Георгиева искали не альбом, а что-то другое?
— Альбом валялся в канаве.
— Это лишь означает, товарищ полковник, что его выбросили из вагона в разбитое окно.
— Зачем же убили подпоручика?
— А может быть, тот. кто убил, и не думал, что альбом в канаве.
— Пусть так, но все же доказательства нужны. Для любой версии нужны доказательства, товарищ младший лейтенант…
Руководитель обязан быть воспитателем. Жизнь всегда учила этому Ватагина. Военный человек, он больше всего не любил в своих помощниках формальную исполнительность, в сущности не имеющую ничего общего с сознательной дисциплиной. Ватагин знал, что самоуверенного и упрямого Шустова надо раздразнить и только тогда можно дождаться от него глубокого и обдуманного решения задачи. Слишком легко младший лейтенант удовлетворялся первой черновой догадкой. Зато, наткнувшись на сопротивление, он не терял веры в свои силы. Сопротивление его только подстегивало. И в эту минуту, подписывая реляции на награждение летчиков, полковник искоса поглядывал на Славку, проверяя, какое впечатление производит на него этот спор Шустов и сейчас не был обескуражен. Пожалуй, он даже был окрылен каким-то вдохновением.
— Вы помните, товарищ полковник, что бормотала старуха? — спросил Шустов.
— Помню. О подковах.
— И позывные помните? А вот поглядите-ка.
Он перевернул плюшевый альбом вверх задней крышкой.
— Следы крови, что ли? — неторопливо поинтересовался Ватагин.
— Вы все смеетесь, товарищ полковник, а между тем вот они — пять подков.
И в самом деле, пять рельефных серебряных подковок — четыре по углам и одна в центре — украшали заднюю крышку старого плюшевого альбома.
Ватагин, видимо, опешил на мгновение. Потом, отложив альбом в сторону, весело заметил:
— Ну, знаешь. Слава, нет такого альбома, который не был бы разукрашен подобной инкрустацией. Это же старинная русская примета: найти подкову — счастье найти…
— Вот мне и посчастливилось — я нашел, — самодовольно заметил младший лейтенант.
— Целых пять, — полковник махнул рукой и встал, заканчивая разговор. — Гитлер еще под стол пешком ходил, когда в Ярославле уже изготовили этот альбом со всеми его украшениями… Подгоняешь. Все подгоняешь. Става. Разве ж для заражения лошадей нужны такие сложности: шифрованные радиопереговоры? Ты правильно догадался, что надо разрабатывать Ганса Крафта. Давай-ка пошлем в двадцать шестую армию запрос насчет этого банатского немца — наши войска позавчера вступили в его родной город. Иди отдыхать, поздно. Мне тоже нужно. Завтра поедем с тобой.
— Куда, Иван Кириллович?
— На кудыкину гору.
— Иван Кириллович!
— Ну, что еще?
— Вы же сами отлично знаете. Когда же переведете на оперативную?
Ватагин рассмеялся.
— Маловато данных, товарищ лейтенант. Что я напишу генералу? Что ты человек дисциплинированный? Совесть не позволит. Что у тебя при горячем сердце холодная голова? Видит бог, Слава…
— А что ж, капитан Цаголов не горячая голова?
— Ну, сравнил тоже! Ты помнишь, как он под Никополем захватил майора Ханеке со всеми шифрами армейской группировки?
— Как же не помнить, когда он мне еще брелок со свастикой подарил! Так вы же ему дали тогда отличиться? А я купаюсь в отражении чужой славы. Третий день пишу представления о наградах! Человек я или кто?
— С отличным почерком… Иди спать.
— Товарищ полковник! Иван Кириллович! — Славка готов был унизиться до степени полной адъютантской фамильярности. — Дайте хоть один из объектов проверить.
— Каких это?
— Из альбома Ордынцевой. Я вам скажу одно свое соображение: там есть снимок Леонтовича, сделанный в Казанлыке, в горнотуристском костюме. А Казанлык как раз под Шипкинским перевалом. Если все эти Маришины женихи — организаторы сапной диверсии, то лучше всего искать именно там.
— Почему?
— Да потому, что горный перевал является самым удобным местом: там неизбежно скопление лошадей. Там могут быть запасы фуража, общий водопой, там отдыхают на перевале… Ну, пошлите хоть для очистки совести. Я в один день смотаюсь. Одна нога здесь — другая там. Хоть на козлике…
«Козлом» назывался на языке младшего лейтенанта Шустова, еще со времен службы в танковом корпусе, мотоцикл трофейной марки «Цундап», которым Славка владел в совершенстве.
— Иди спать.
Уже без гимнастерки, полковник, положив руку на плечо адъютанта, по-отцовски вывел его за дверь, погасил свет.
Поездка в эмигрантскую богадельню под Шипкой заняла целый день. Славка Шустов был неразговорчив, гнал машину, не притормаживая на виражах.
— О чем думаешь? — поинтересовался полковник.
Славка ответил не сразу. Проехали горбатенький мост, миновали еще одно селение.
— Я думаю, товарищ полковник, как же майор Котелков не понял, кто там был главный.
— Где?
— На полустанке… Посол или тот, как говорят, «оставшийся неизвестным»? Убийца.
— Вот о чем ты…
Ватагин усмехнулся. Больше ничего не сказал. И Славка тоже больше не приставал.
В старинных корпусах, окружавших русский собор святого Николая, сооруженный некогда во славу шипкинских героев, полковника Ватагина взяли в плен сплетники из адмиралов и генералов царской армии. Любая комната общежития имела не только свой особенный запах, но и свои политические теории, общественные программы и даже философские доктрины. Каждый царский слуга за двадцать пять лет досуга в мертвом доме написал оправдательные мемуары. И у каждого в итоге получалось так, что все царские слуги трагически ошибались или совершали гнусные преступления, а он одни думал и поступал истинно верно. Дрязги выживших из ума стариков напоминали чем-то жизнь насекомых. Советского офицера подстерегали, чтобы, отведя в сторону, на глазах у всех остальных наушничать друг на друга. Сестра милосердия первой мировой войны, старуха из дворянской семьи, следовала за Ватагиным по пятам, читая ему наизусть компрометантные выдержки из дневника вице-адмирала. Безногий штабс-капитан, сидя в своей самодвижной коляске, с утра до обеда дожидался советского полковника. Он настаивал на праве конфиденциального разговора. Ватагин честно выслушал сумасброда — что-то в нем возбуждало сочувствие. Он умолял спасти его от козней негодяев, предостерегал о грозившей Ватагину опасности, а под конец стал совать в его полевую сумку свои стихи. Это были трогательные стихи. Зимой сорок первого года, когда советские люди сражались под Москвой, безногий штабс-капитан под Шипкой писал дрожащим, опрокинутым почерком солдатскую песню — звал своих далеких братьев сражаться за родину.
Среди несвязных выкриков он очень точно определил судьбу своего поколения — показал рукой на березу, трепетавшую над их головами зеленой листвой:
— Вот поглядите…
Ватагин поднял голову и увидел на живом веселом дереве сухую золотистую прядь.
Едва ли не с последним Ватагин поговорил с полковником Ордынцевым. Остервенело желчный старик бубнил что-то о беспорядочном послужном списке, о пропавших фамильных ценностях и только по настоятельной просьбе советского полковника заговорил о своей дочери. Старик был трус. Он пришел по вызову, как в большевистский застенок. Он был из тех вызывающих брезгливость людей, за которых нельзя поручиться, как бы они со страха не выдумали чего и зря кого-нибудь не оговорили.
— Психопатка! Я понял это еще — в России, — сквозь зубы цедил каппелевский полковник. — Почему интересуетесь ею? Нашкодила, дрянь?
— Должен огорчить вас. Три недели назад она исчезла из Софии.
— Подлянка!
Старик, видимо, в самом деле не знал об исчезновении дочери, судя по тому, как немедленно развязался его язык. Он не мог ей простить того, что, имея богатейшего покровителя, годами не высылала нищему отцу даже подаяния.
Трудно было следить за его отрывистой речью. Он задыхался от воспоминаний. Он буквально брызгал слюной.
Сидя в своей богадельне, Ордынцев знал все о графе Пальффи и не прощал дочери ничего из того, что знал о нем. Он и сам был когда-то конный спортсмен и сейчас, дергая жилистой шеей, будто заново переживал ту неслыханную обиду, которую нанесла ему дочь, даже не познакомив его со своим возлюбленным. А он все знал: сын Пальффи находился в смертельной вражде со своим отцом, генерал-полковником венгерской армии Пальффи-Куинсбэри Артуром. Отец был коннозаводчик, влюбленный в английскую кровь. И ссора-то у отца с сыном началась с того, что восемнадцатилетний шалопай тайно скрестил лучшую английскую кобылу Миледи с персидским жеребцом Визирем. Отец выгнал его за это из дому. Так началась темная жизнь этого авантюриста…
Мешая прошлое с нынешним, Ордынцев называл несметного богача Пальффи-Куинсбэри чуть ли не кличкой: «Старым Q», сына его — сорванцом и персидским бродягой. И только однажды лицо его посветлело — он заговорил об одном из скакунов софийской конюшни Джорджа:
— Там у него стоял необычайно авантажвый Арбакеш!..
Немалого усилия стоило полковнику Ватагину вернуть каппелевца к судьбе его дочери.
— Она была недовольна жизнью? — спрашивал Ватагин.
— Она не попала в Париж… Не я этому виной! Ее судьба — София, Пловдив, Варна…
— Ее личная жизнь сложилась неудачно?
— Слишком много мужчин.
— Но был один, которого она искала всю жизнь…
— Бред сивой кобылы.
— То есть как же?
— Да так. Это вы о поисках поручика Леонтовича? Враки! — Старик протер запотевшие очки. — Параличный жених здравствует в Старой За горе. Чего там его искать — эка невидаль! Марина ему аккуратнейше помогала. Навещала его по воскресеньям. Как же оставить убогонького! Вот отца родного заточить в богадельню — это раз плюнуть…
Ватагин грузно поднялся. И старик тотчас тоже вскочил, подобрался.
— Вдумайтесь и отвечайте: вы утверждаете, что она не искала поручика Леонтовича и что ей даже… не казалось, что она его ищет?
Ордынцев ответил по-военному быстро:
— Не могу знать!
— Ну, а предполагать?
— Если вы настаиваете… Может быть, она интересничала, набивала себе цену в ожидании жениха.
— А еще что может быть?
Ордынцев оглянулся, чтобы еще раз убедиться, что его никто не слушает.
— Я от представителя победоносной русской армии ничего скрывать не буду. И покорнейше прошу учесть, когда вы будете решать кашу судьбу, что я ничего не скрывал, даже в мыслях не скрывал.
— Я прошу вас говорить откровенно, — терпеливо сказал Ватагин.
— Психопатка! — громко прошептал Ордынцев. — Все знают, что психопатка, но… с уголовщиной. Она до войны связала свою судьбу с крупным международным аферистом, попросту говоря, с вором. Француз он… Был громкий процесс, еще в Константинополе. Ей удалось избежать огласки, даже не фигурировала на суде. С кем она расплачивалась, чем она расплачивалась — не знаю. Но теперь-то вы понимаете, почему она не в Париже? Она боялась встречи с этим французом.
— При чем же тут поиски Леонтовича?
— Пальффи мог узнать ее тайну. Эти проходимцы всегда знают всё. А Марина больше всего боялась тюрьмы. Боялась, что ее имя свяжут с именем вора.
— И все-таки, при чем тут Леонтович?
Старик помолчал. Проглотил слюну и снова помолчал. Видимо, он чего-то опасался.
— Я могу вас уверить, что о нашем разговоре в Болгарии не будет знать никто, — скачал Ватагин.
— Я думал… Прошу вас запомнить, что это не факт, а я только думал. У нас тут есть досуг для размышлений… — Старик странно хихикнул. — Это шантаж. Может быть, Пальффи — одного поля ягода с этим французским каторжником? Может быть, он сам выдумал для нее эти поиски жениха, чтобы прикрыть какие-нибудь свои уголовные аферы? Не правда ли? Ведь почему-то она мне заплатила, то есть единственный раз она дала мне деньги, когда просила, чтобы я не проболтался, что Леонтович в Загоре… И я молчал. Учтите — вам первому… Думаю, все рушится. Думаю, теперь-то уж ей все равно.
— Можете быть свободны, — сказал Ватагин.
Ордынцев пошел к двери и вдруг задержался. Ничего не осталось от его военной выправки.
— Я попрошу у вас, господин полковник, соли.
— Что?
— Горстку соли прошу, дайте великодушно. — Он нищенски и добровольно унижался.
Никогда не любил Иван Кириллович прятать на допросах свой взгляд на веши. Тяжеловатый и ленивый в движениях, он был приветлив с людьми, зная, что страх редко рождает правду. Но если кто-либо вызывал в нем чувство брезгливости, он не скрывал этого.
— Выйдите к моей машине. Я прикажу адъютанту, он даст… — отчетливо произнес он, глядя на колючие желтые усы старика. — Кстати, скажите, не помните ли вы, как в январе 1919 года вы, каппелевцы, отступали по временному мосту через реку Иркут?
Держась за ручку двери. Ордынцев прислушался к вопросу, улавливая за ним что-то опасное для себя, как слышит недоброе в вое ветра голодный зимний волк. Он ничего не мог припомнить особо порочащего его в ночь перехода через Иркут. Да, они, помнится, грабили — свои же не пустили их в город. Да, помнится, расстреляли каких-то ремонтных рабочих, когда проходили в обход у взорванного моста…
— Простите, не припоминаю.
— Хорошо. Идите.
Ватагин-то помнил. Он хорошо помнил, как в Иркутске их загнали на запасный путь рядом со взорванным мостом. Там и зазимовали шестьдесят котельщиков с семьями. И осталась навсегда зарубкой в душе та последняя ночь, когда уходили пьяные каппелевские арьергарды, и тех, кого застигли в теплушках, вывели на высокий берег и расстреляли. В ту ночь убили отца Ватагина и старшего брата. Тогда Ватагин вступил в партию, стал коммунистом.
Через полчаса, подходя к своей машине, Ватагин постарался не заметить кулечек соли в руках Ордынцева. Молча уселся. Шустов давно таким не видел полковника.
— Покажи-ка альбом господину Ордынцеву…
Он, можно сказать, даже и не глядел на то, как дрожащими руками старик листал альбом, разглядывал свою стародавнюю ярославскую молодость, круг родной семьи, забытые лица знакомых архиереев, прокуроров, полицмейстеров. Когда же дошло дело до балканского мужчины в семи его вариантах, полковник только кратко осведомился:
— Леонтович?
— Ничего общего, — ответил Ордынцев.
— А этот?
— Ничего похожего.
— А этот?
— Вы мне показываете одного и того же, но это не Леонтович. Я не знаю такого человека.
— Что же ты, езжай, — заметил Ватагин совершенно остолбеневшему Шустову.
И пока тот отбирал у старого инвалида плюшевый альбом, полковник добавил шутливо:
— Вот что: закрой свою контору частного сыска. Или мне придется переменить адъютанта.
— Есть закрыть контору! — звонко отозвался Славка.
Из каменной щели восточного переулка, едва не сбив вывеску брадобрея, Шустов круто вывернул машину на Софийское шоссе.
— Что, огорчился? — спросил полковник, когда уже миновали зеленые улочки Казанлыка.
Шустов промолчал.
— Кстати, ты спрашивал давеча, как это майор Котелков не понял, кто там был главный двигатель истории: посол или граф Пальффи? Боюсь, что и ты и майор Котелков кое-чего поважнее не понимаете: что самый главный там был тот старый болгарин, который с семьей своей, с детьми, ночью вышел и разобрал ограду своего виноградника, завалил путь фашистам камнями.
«Слушай! Слушай! Ралле, Ралле! Я Ринне! (Пауза). Пиджак готов! Распух одноглазый…»
— Чтоб ты лопнул! — злобно прошептал Бабин.
Шла ночь… Он снова принимал отзыв неизвестного собеседника и новую фразу: «Sechs Art…» «Шестой артиллерийский», что ли? Переговоры закончились. Он снял наушники, записал в журнал час и минуты приема, волну, кодированный текст. Шла ночь… Он потянулся так, что спина заныла, и кулаками потер воспаленные глаза.
Во дворе плескался Шустов — домывал машину. Слышно было, как адъютант сердито жалуется автотехнику: на генеральской машине пять новеньких камер, а у них с полковником Ватагиным позор, а не резина: латка на латке.
Бабин вышел из фургона. Ночь была по-сентябрьски холодная, но еще зеленые деревья, особенно там, где их освещали окна ватагинского кабинета, напоминали о лете.
Шустов деловито копался в своем «виллисе».
Петух прокукарекал на дальнем дворе.
Миша не мог спать. Ночь была из тех, когда почему-то ждешь больших перемен в жизни. Он вернулся в теплый домик фургона, прошелся из угла в угол. Попробовал поймать Москву. Москва уже молчала. Он сел к столу, подвинул лист бумаги, стал писать маме.
Эти письма из-за бессонницы, ночной усталости никогда не передавали его настоящих чувств. Он не умел писать, а сегодня — особенно.
«…Знаешь, мама, я недавно побывал у вас в Ярославле. Передай это Людке. Я потом, после войны, объясню вам, как это произошло. У меня очень трудная работенка. И очень важная для победы, если, конечно, по ночам не дремать. А иногда хочется.
Эх, ничего нельзя написать, понятно. Мама, петухи здесь кричат как у нас в Ярославле…»
Он сидел за столом, стараясь успокоить себя, отвлечься.
«…Хочется думать о том, что скоро война кончится. Папа вернется домой и будет сидеть у себя в комнате в клетчатых байковых туфлях, и лампа с вертящейся головой будет освещать зеленую бумагу на столе, и «Новости онкологии», и «Справочник педиатра». А мы с тобой и с Людкой в столовой, и черный клен во дворе за окном, и солнечный круг от лампы на желтой скатерти. Это все будет. Ты не сомневайся. Скоро будем вместе. Мама, я писал тебе о моем лучшем друге. Это Слава Шустов, адъютант полковника Ватагина. Лучший друг, а почему-то мы всегда ругаемся. Характерами не сошлись. Он все сочиняет на вербе грушу, а я не люблю загадок. Его обрадовать ничего не стоит. Он всегда ожидает самого лучшего. Чудно! Будто уж и война кончилась. Жизнерадостный, как щенок, хотя очень отважный парень. Только отвага у него какая-то ненацеленная… Одним словом, если б я был фашистом, я бы его не боялся. В его годы люди бывают серьезнее, ну хотя бы «Мексиканец» Джека Лондона. Ты, наверно, думаешь: «Зачем это он мне все рассказывает?» Лучше бы самому Славке. Это верно. Следовало бы. Но у меня не выйдет. Получится рассудительно, поучительно, и он же надо мной посмеется. А главное — он мне сделал много хорошего, и мне неловко его учить… Я хочу вам послать фотографию одной девушки, регулировщицы Даши Лучининой. Вы не подумайте чего-нибудь, глупости… За ней как раз ухаживает Славка. Это простая девчонка старобельская, очень много ей пришлось пережить. Я ее уважаю больше, чем Славку, а его — больше люблю. Вот такая знает, за что воюет, а Славка тормошится. Может, я и неправ. Может, Славка и вправду совершит какой-нибудь подвиг, только мне хочется послать вам Дашину фотографию. Если встретитесь когда-нибудь, будете знакомы заранее. А Славка меня называет занудой. И прав!»
Он снова вышел во двор, чтобы сорвать лепесток астры и вложить в страницы письма вместе с Дашиной фотографией. Балканское небо искрило, осыпалось звездами. Часовые таились у ворот. Мимо, затягивая ремень, спешил майор Котелков, наверно, по вызову к полковнику. Окна светятся у Ватагина.
Бабин сорвал лепесток и так, с открытой ладонью, пошел к своей радиостанции.
Шустов тоже задремал не сразу. Переменив покрышку на заднем левом, он долго сидел на водительском месте — шинель внакидку Видел, как Бабин выходил на порог радиостанции. Огоньки цигарок вспыхивали в кустах. Петух пропел на дальнем дворе. Славка отбрасывал от себя какие-то мысли и не мог отбросить. Ну хорошо, пусть у него такой красивый почерк, и сам он такой недисциплинированный, и ему действительно незачем доверять серьезные дела. Но ведь пока что все узелки этого нехорошего дела им одним нащупаны. А развязывать, значит, майору Котелкову, капитану Цаголову, кому угодно? Как это называется? Почему полковник как будто даже обрадовался, когда увидел, что старик не находит Леонтовича в альбоме? А разве же это честно со стороны Ивана Кирилловича — ну хотя бы с пятью подковками? Ну, пусть Славке не хватает терпения, осмотрительности, этакой бабинской толстокожести, но посчитаться с доводами нужно? Он убежден, например, что на Шипкинском перевале в два счета все объяснилось бы, а Ватагин просто отрезал — и все тут… А Славка мог бы еще кое-что подбросить — забыл рассказать Ивану Кирилловичу, что говорили берейторы: какая молва шла об этой «Серебряной» в тех местах, где она побывала со своим графом. Ее считали колдуньей, потому что после нее мор, несчастье… Ведь это факт! А Иван Кириллович говорит, что я только факты гну как удобнее. Однако, если в альбоме — не Леонтович, значит, Марина знала, чем занимается Пальффи, значит, им нужны были эти совместные поездки для маскировки, чего же? И если Леонтович — миф, кто же главная фигура: Ордынцева или Пальффи?… Голова младшего лейтенанта клонилась на баранку. Потом набухли губы.
Во дворе было сонно и тихо по-ночному. Светились окна ватагинского кабинета. Вот прошел через двор Котелков. Славка проснулся. Наверно, от полковника.
— Что, товарищ майор, не спится полковнику?
— Спать в могиле будем.
После поездки в эмигрантскую богадельню полковник Ватагин еще раз пересмотрел все концы нитей изрядно запутанного клубка. Он был фронтовой чекист конца войны. Он вел тайную войну с противником в тылах наших армий: сегодня на полевом хлебозаводе, завтра в батальоне авиаобслуживания или где-то в развалинах только что занятого города. Он столько перевидал на допросах вражеских диверсантов, террористов, шпионов, «связников», что на всю жизнь хватило бы писать книги, одна интереснее другой. Но такого странного клубка он еще не разматывал — не приходилось. Он и генералу не все мог доложить: как-то неловко развлекать небылицами.
И все же, что бы ни обсуждал он теперь в кабинетах старших начальников, какие бы ни читал поступавшие с широкого фронта донесения, шифровки, протоколы допросов иногда весьма интересных лиц, — мысль его невольно возвращалась к группе Пальффи Джорджа, к нему самому и его исчезнувшим подручным. Зримых следов их работы пока что не так уж много: около трехсот павших коней; да несчастный Атанас Георгиев, да еще, наверно, устраненный с дороги ординарец, венгерский мальчишка, по которому скоро выплачет глаза его деревенская мать; да еще Марина Юрьевна, первая соучастница и не последняя жертва, которую, видимо, просто заразили сапом. Бывали дела по-страшнее…
И все же, чем больше Ватагин вдумывался, тем убежденнее была его мысль, что возня, которую затеял тут к концу войны противник, — опасная и нехорошая возня. Слишком громоздко была обставлена вся эта сапная диверсия, слишком много бутафории и реквизита для такого скромного спектакля. Нет, тут готовится гала-представление… Ведь что интересно: все восемнадцать баулов дипломатической переписки найдены не только запечатанными в полном порядке, но и целыми до листка — по описи, педантично составленной дипломатическим персоналом посольства перед бегством. Тогда, может быть, верно, что убийцы искали альбом? Это могло случиться, если они не знали, что альбома уже нет. Допустим, сам посол успел выбросить его в окно вагона за минуту перед тем, как ворвался в купе Атанас Георгиев. Тогда и подпоручик мог ничего не знать об этом альбоме. Бочонок с розовым маслом поглотил все внимание патриота-болгарина, и он не заметил ничего подозрительного.
Ватагин покачал головой — то, что он продумал, полностью совпадает с версией Шустова. Славка бежит по следу, как необученный щенок хорошей породы. Талантливый юноша, из него можно лепить что угодно, он еще весь впереди. Не подготовлен к серьезной работе, только на темпераменте выезжает, и, как обычно, в таких случаях — удачлив…
Но если в самом деле искали альбом Ордынцевой, тогда необыкновенно вырастает роль третьестепенного сотрудника посольства Ганса Крафта: зачем он рылся в квартире Костенко, если не затем, чтобы найденный им альбом Ордынцевой вручить послу в день бегства, а самому остаться на Балканах? И почему так важен этот альбом?
В третьем часу ночи Ватагин с удивлением увидел в дверях Шустова с бумагами в руках. Полковник уже снимал сапоги — надо же отдохнуть человеку.
— Ну, входи. Опять канцелярия?
— Разрешите доложить, Иван Кириллович. Надо о машине подумать, ведь у нас с вами шофера нет. На генеральской машине в запасе пять новеньких камер, а у нас пока что латка на латке.
— Ты за этим явился?
— Нет, не за этим.
— Тогда говори дело.
Адъютант, как обычно в минуты смущения или торжества, несколько развязной походочкой подошел поближе, чтобы дать себе время обдумать дальнейшее.
— Видите ли, товарищ полковник, на ваш запрос получен ответ из Баната…
И он положил на стол телеграфную ленту. Разведка двадцать шестой армии сообщала, что в городе Вршаце, в собственном доме, Ганс Крафт не появлялся. Три дня назад при захвате города от невыясненных причин сгорела конюшня с лошадьми во дворе дома Крафта — единственный пожар в городе, взятом почти без боя.
— Какова ваша концепция, товарищ полковник?
— Концепция? — Ватагин простодушно наклонил голову, глаза его светились умной улыбкой. — Изволь: моя концепция такова, что ты малый ничего, будешь когда-нибудь разведчиком. Жаль только, что синтеза не допускаешь. В одном ряду загадок нет ничего для их разгадки. Нужно соединить два или три ряда. И очень далеких. И тогда засветится этакая маленькая лампочка. На курсах, помнишь, было такое наглядное пособие: винтовка в разрезе, а рядом список всех ее частей. Надо было знать все части винтовки и палочкой дотронуться на чертеже. Если ответ правильный, лампочка вспыхнет, и старшина тебе скажет: «Садитесь, Шустов. Знаете оружие». А у тебя тут, Слава, как бы это тебе сказать: не светится…
Еще в школьные годы Шустов научился выслушивать наставления взрослых с интересом к душевному состоянию и ходу мыслей самого наставника. Можно говорить все, что угодно, понятное дело — «педагогика»; но если после сообщения о сгоревшей конюшне в третьем часу ночи полковник вызвал майора Котелкова — значит, Шустов не последний человек в разведке.
А полковник действительно вызвал майора Котелкова, и тот явился немедленно. Разговаривали они при закрытых дверях.
— Что, не спал?
— Опять с Цаголовым поселили. Всю ночь мешает спать: бубнит, что раз он такой красивый и бабы к нему льнут, так, значит, не видать ему настоящего задания. Очень обижается на ничтожные результаты обыска у Костенко. «Привез, говорит, целую полевую сумку сувениров».
— Он еще мальчик, но башковитый, — смеясь, сказал Ватагин. — Как полезет в бутылку — сразу акцент. Кавказская кровь… — Помолчал, потом совсем другим, усталым голосом спросил: — Все ли лошади у болгар зарегистрированы? Держите ли контакт с ветеринарными станциями? Вы проверьте насчет регистрации конского поголовья, не было бы кое-где саботажа.
— Утром проверю, товарищ полковник. Страна вся в движении. Границы открыты.
— Что еще скажете?
— Скажу, что не конское поголовье Болгарии решает в этой войне. Пройдем и скажем конскому поголовью: «Ауфвидерзеен»…
Ватагин с интересом посмотрел на Котелкова. Забавно все-таки, как по-разному можно думать об одном и том же. Он сам только что размышлял, что не конским поголовьем измеряется все это предприятие Пальффи, а для Котелкова, ежели конское поголовье не решает исхода войны, стало быть, «не эффективно», следовательно, и думать о нем нечего. Удивительно, как конъюнктурно натренированы воля и мысль таких людей!
— Вот что, Котелков, знаю вас не первый день, спорить с вами не буду, потому что бесполезно. Прошу придерживаться уставных отношений.
— Слушаюсь.
— Доложите все, что теперь знаете о Гансе Крафте.
Майор Котелков не торопясь закурил. Лицо усталое и серое в табачном дыму.
— Доктор Ганс Крафт — бывший фольксдейтч…
— Знаю: из сербского Баната.
— Держаться ближе к делу? — сухо полюбопытствовал Котелков.
Он не видел большой вины в том, что не заметил отсутствия в захваченном персонале дипломатического корпуса четырех второстепенных лиц. Были дела поважнее.
— Товарищ полковник, в германском посольстве Ганс Крафт был не бог весть что — третий секретарь. Прибыл в Софию из Вршаца в 1943 году. Дипломатического образования не имеет. Я все выяснил: неказистый, жиденький, располагал к насмешкам.
— Как мог банатский немец оказаться на дипломатической службе?
— Вы правы — это интересно. Но ведь даже имперский министр Розенберг, правая рука Гитлера — тоже фольксдейтч, из Прибалтики. Судя по «делу», Ганс Крафт был во время войны за какие-то особые заслуги, о которых подробнее не сказано, произведен в рейхсдейтчи, получил имперский паспорт.
— Что ж он с графом Пальффи детей крестил, что ли? — неожиданно резко спросил Ватагин.
Котелков ничего не ответил, продолжая монотонно докладывать:
— Допрошенные показали, что Пальффи Джордж — тоже заурядная фигура даже в захудалой венгерской миссии. Помощник военного атташе. Оказался бесполезным работником. Говорили, что он поглощен своими лошадьми.
— Куда ж он девался? Где они с Крафтом? Почему остались на Балканах?
— Исчезновение их, возможно, тоже связано с романтическими интрижками. Эти шелковые комбинации, которые изучал Цаголов, — в них, наверно, и вся загадка… Эх, товарищ полковник, верьте мне: дешевим…
— Да, дешевим, — задумчиво повторил Ватагин. — Я думаю, если отделить шелковые комбинации Марины Юрьевны от всяких иных прочих, первый вывод напрашивается такой: спешат они страшно. Я сказал Цаголову в утешение: «Идем по заячьему следу, а выйти можем на волчий». Шустов, к примеру, убежден, что в Банате, на родине Крафта, в его конюшне можно было бы понаблюдать, как запечатывают ампулы с сапной культурой.
— К товарищу Шустову к самому надо бы приглядеться, — серым, ночным голосом произнес Котелков.
— Что вы хотите этим сказать? — насторожился Ватагин.
— А только то, что младший лейтенант уводит нас в сторону.
Ватагин встал, кончая разговор. Встал и Котелков.
— Утром я вылечу на денек в Банат. Там, пишут, конюшня сгорела при невыясненных обстоятельствах. Останетесь тут командовать парадом. — Он помолчал и тихо добавил: — Что говорили о Шустове — забудьте. Только не отпускайте мальчишку, держите его при себе, инициативу не поощряйте… Спокойной ночи, Котелков.
Полковник Ватагин улетел в Банат, и майор Котелков остался «командовать парадом».
Впоследствии Славка Шустов не раз мрачно размышлял над тем, как это получилось, что он нарушил приказ полковника — «не заниматься частным сыском» — и очутился на Шипкинском перевале. Все началось с того, что в Казанлыке, во время поездки с Ватагиным в эмигрантскую богадельню, он забежал в местный фотосалон. Судя по фирменному знаку на обороте снимка одного из семи «женихов» Ордынцевой, этот господин проживал именно здесь, в Казанлыке. Славка и сам не ожидал такой удачи: хозяин фотосалона сразу же признал, что это некто Благов, смотритель перевала, там в горах и сейчас живет. Несколько дней по возвращении Славки в Софию фотография шипкинского смотрителя жгла ему руки, и он разглядывал ее в машине, загородившись спиной от всего мира.
И все же в воскресное утро, когда он зашел с бумагами к майору Котелкову, он и сам не думал, что в этот день встретится лицом к лицу с неразгаданной и ускользающей от него тайной. Тут главную роль, конечно, сыграл майор Котелков.
Если вам в оскорбительно-шуточной форме говорят: «Вы, Шустов, не разведчик, и в качестве разведчика вам на Шипке делать нечего, пользы от вас не будет, расхода горючего не оправдаете…» Если среди разговора снимают трубку и долго с кем-то беседуют (можно догадаться, что с начальником общего отдела), — как вы себя будете чувствовать: хорошо, весело?
А Котелков знал, о чем поговорить в присутствии младшего лейтенанта с общим отделом: о том, что шоферов-водителей надо проверить на всех штабных машинах.
— …Знаешь, чтобы не просто был пронырливый хлопец, любимчик начальника, — давал указание майор Котелков, — а хороший солдат, который в тяжелую минуту не оставит командира, не подведет!
Шустов не считал себя хлопцем-водителем, но все-таки было ему не более двадцати лет, а это возраст, когда в таких случаях опустишь голубые глаза и стоишь не шелохнешься — сам не свой от обиды. Так что майор Котелков мог впоследствии и не оправдываться, будто его усыпила чистота и ясность Славкиных глаз: он их не видел.
Повесив трубку, он неторопливо разглядывал бумаги, потом потрогал осторожно ладонью бритую наголо голову и сказал:
— Могу вам позволить поехать на Шипку в качестве экскурсанта. Возьмите хотя бы Бабина, чтобы не гонять машину впустую… Что ж, развиваться вам полезно, почему бы не расширить свой кругозор. Нынче многие штабные ездят к местам героического подвига русской армии.
Когда Котелков молча подписал предписания на младшего лейтенанта и рядового и путевой лист на машину, Шустов так же молча повернулся на каблуках и отпечатал строевым шагом до дверей.
Только в пути, за баранкой, он несколько отвлекся от оскорбительного разговора и повеселел. Давно уже они не были с Мишей Бабиным вместе, и было им о чем поговорить. Радист почти и не видел Болгарии: он или спал, набираясь сил, или дежурил у аппарата, боясь пропустить очередные переговоры противника. Это был поразительно добросовестный человек. И при всех взаимных препирательствах Славка Шустов часто невольно примерялся к Мише, особенно в минуты, когда Славкину совесть захлестывал девятый вал самокритики. На этот раз заспорили неожиданно о Даше Лучининой. Славка похвастался, будто Даша к нему неравнодушна. Он не ожидал, что получит такой отпор от Миши. Тот просто был беспощаден и камня на камне не оставил от Славкиных иллюзий.
— Тебя еще не за что любить.
— А ненавидеть?
— И ненавидеть не за что, — подумав, договорил Бабин.
Как ни странно, Славка задумался над этим изречением и даже забыл огрызнуться.
Знакомой дорогой Шустов в два счета привел машину на перевал. Странно было в полчаса влететь из знойной долины Казанлыка в хмурый край ветра, камней и облаков.
…В корчме у перевала было темно. Пустые столы дожидались людей из долины. В открытое окно летел ветер с водяной пылью, словно старый дом боролся с холодным океанским прибоем. Славка вошел первым. В дальнем углу маленький чабаненок примерял перед осколком зеркала фетровую шляпу, наверно, корчмаря. Увидев военных, он смутился и убежал. Вскоре появился сам корчмарь, толстый, неприбранный, с младенцем на руках.
— Здравствуй, хозяин, — сказал младший лейтенант, стараясь вести себя так, как вел бы себя в этом случае Ватагин. — Вот заехали на Шипку. Принимай.
— Много здравия! Много счастья! — Корчмарь нацедил стаканы крестьянского вина из старого бочонка, стоявшего на прилавке. Его лицо, закаленное горным солнцем, зимними бурями и огнем очага, очень подходило по тону к медно-зеленому сырому бочонку.
— Как зовут смотрителя?
— Христо Благов.
Корчмарь вздохнул, вытер волосатые руки, стал резать брынзу. Звоночек на двери вздрагивал от порывов ветра, как дальний колокол, сзывающий путников в зимних метелях. Под столом стояла понурая овца, готовая к закланию в час, когда покажется из долины автобус.
Славка сел за щербатый стол, зевнул с дороги, снял с головы фуражку.
Миша прямо с порога корчмы направился вдоль стен, на которых сплошными рядами были развешаны старинные лубочные картинки времен русско-турецкой войны. Там черкес с седой бородой гарцевал на красивом коне перед красивыми болгарскими пленницами. Там русские солдаты, в белых платочках от зноя, тащили по кручам снарядные ящики. Шли на Шипку болгарские ратники под знаменем, подаренным городом Самарой. Генерал Радецкий в войлочной бурке оглядывал ложементы. Русский священник с непокрытой головой на ветру служил молебен над братской могилой. В декабрьском буране погибали на аванпостах часовые в обледенелых башлыках…
— Давно живешь на Шипке, хозяин? — спросил младший лейтенант.
— Я тут тридцатый год.
— Ого!
— А Христо Благов даже родился в этом доме, — с каким-то особенным выражением, даже как бы с обидой, произнес корчмарь.
— Хороший человек?
— Тут нельзя быть плохим, — грустно ответил корчмарь, накрывая на стол. — Зимой задует, загудит, замглит — сидим, как в берлоге. Нас тут всего-то зимою: я с больной женой, да Христо, да еще вот этот. — Лицо его посветлело, он повертел тарелкой перед глазами тихого ребенка.
— Если куда в долину съездить, так, наверно, на лошадях?
— Да бывает.
— Фуража, верно, много запасать надо на зиму?
— Весь-то он тут, под замком. Не больно много…
— А ключ у кого?
— У меня. — Корчмарь проверил связку больших ключей у пояса. — А что?
— Ничего. Думаю, смотритель здорово коней любит. Профессия требует.
— Нет, он пешком ходит — ноги длинные. Ходок…
Он, видимо, очень любил своего тихого ребенка, потому что не расставался с ним, даже приготовляя закуску за прилавком.
— Ты, гляжу, хороший отец, — сказал младший лейтенант.
— Разве ж это мой? — возразил корчмарь. — Это сын смотрителя.
— Значит, есть и у него жена?
— В том-то и дело, что нету. А была.
Вздыхал он так, будто откупоривалась бутылка с пенистым вином. Он нацедил из бочонка в графин и поставил перед лейтенантом. Бабин скромно подсел и потянулся за своим прибором. Корчмарь одной рукой боролся с непослушными створками окна.
— Что же с ней случилось? — спросил Славка, не дождавшись продолжения рассказа.
— Если бы знать… Сгинула в одну ночь.
— Недавно?
— Две недели назад. Войска проходили. А тут еще Христо сам подорвался…
— То есть как это подорвался?
— Да так — на мине. Вы думаете, только вы рискуете головой, а мирное население, может быть, еще больше страдает… Пришел оборванный, обгорелый, только мычит. Вообще-то легко отделался. Когда фронт проходит над вашей головой, и не то бывает. От горя, от контузии он одичал совсем. Даже нас избегает. Главное — жена. Мы говорим: «Можно ли думать, чтобы такая хорошая ушла с фашистами?» А он верит, что ушла. Но у нас, болгар, так не бывает.
Он тревожно поглядел на дверь, словно ждал кого-то.
Затосковал Христо… Сколько лет с собакой ходил, вчера застрелил своими руками.
— Это с какой же стати? — удивился Бабин.
— Жить не давала. С того самого четверга, как пропала жена, выла, выла, выла…
— Слушай, хозяин, а не сап ли у вас тут гуляет? — спросил Шустов.
— Сап-то гуляет, ветеринары третьего дня приезжали — и наши и русские, дезинфекцию делали, пробы брали. Только таких пустяков не говорили: жена тут при чем… или пес?… А что вы всё расспрашиваете? — встревожился хмурый толстяк и в первый раз недружелюбно поглядел на приезжих.
Младший лейтенант поднял голову от тарелки, усмехнулся:
— Что ж тут такого, хозяин? Мы люди военные, кочевые, любим поговорить.
— Я и сам люблю. Только добра от этого не жди. — Он сердито насупился, но, видно, не часто попадались здесь собеседники. И со вздохом он продолжал рассказывать: — В прошлом году так же заехала легковая машина. Важные господа. Так же стала дама расспрашивать о смотрителе: где родился, да играет ли в кости, да видит ли сны… Красивая, седая, вдруг расплакалась навзрыд. Слезы, как роса на капусте. Будто бы он, Христо Благов, вовсе и не Христо Благов, а русский офицер, ее жених. Она его потеряла двадцать пять лет назад, вот разыскала и не уйдет. Трое суток у нас жила.
— Да ну! — подивился Славка.
Бабин с безучастным выражением лица очищал тарелку.
— Карточку показывала — того, пропавшего. Вылитый Христо Благов! Тот уже стал сам в себе сомневаться. Насилу отбились. Беременная жена рассердилась, ушла в долину. Гости уехали, а у этих ссоры, ревность, не помню уж как и перезимовали. Колдунья, просто колдунья побывала у нас. С нее все и пошло. А теперь — совсем беда! Боимся, чего бы худого над собой не сотворил.
— От горя отвлекать надо, — вставил Славка.
— Как же еще должны поступать друзья?
— А может быть, он в самом деле влюбился в эту седую? В колдунью? И от жены отделался, чтобы остаться свободным?
— Господи, что вы такое говорите! — в ужасе прошептал корчмарь.
Бабин молча слушал, и Шустов тоже старался казаться равнодушным, ковырял спичкой в зубах. Ни сочувствия, ни даже любопытства. Гулко вздохнув, корчмарь поставил перед ним стаканчик с зубочистками и отошел к прилавку.
Расплатившись, Славка вышел из корчмы. Солнце светило неровно, будто задыхалось в беге сквозь летучие облака. Чабаненок сидел на камне и смотрел вдаль, положив на коленки рваную войлочную шляпу.
— Тут до памятника двести метров, не собьетесь. Мы его сейчас разыщем. — говорил корчмарь, укачивая ребенка, расплакавшегося на ветру. — Иван, разыщи-ка смотрителя.
Шустов шел впереди. Горная тропинка вилась среди больших и острых камней. Ветер гнал вверх по склонам рваные полоски белого облачного дыма, они карабкались вровень с идущими, проглатывая кусты и камни.
— Любопытство, видите ли, одолевает. Разговорился… — недовольно ворчал Бабин, стараясь не отставать. — Хороший человек этот корчмарь, а мы — что? Черт знает, за кого он нас принял.
— Криминалисты говорят, — наставительно сказал Шустов, — что человека окружают улики. Видите ли, вообще всякий человек устроен так, чтобы возбуждать подозрения.
Миша фыркнул. Славка глянул на него через плечо.
— Потому-то автотехник тебя и подозревает, что ты с запасного «виллиса» резину подменил? — рассмеялся Бабин.
Позади послышались шаги. Шофер и радист подождали — их догонял высокий болгарин в бриджах. Смотритель так мерно и широко, по-верблюжьи, ставил ноги в тяжелых бутсах, точно много прошел с утра и устал. Среди болгар часто встречаются высокие и рослые мужчины. В руке он держал связку больших ключей, и только это позволяло угадывать в горном спортсмене музейного служителя.
То, что на фотографиях в альбоме казалось привычным, само собой разумеющимся, сейчас заново ошеломило Славку: поразительное сходство смотрителя перевала с македонским монахом. Редкая бородка почти не скрывала квадратных линий лица, горбатый нос с тонкими раскрыльями ноздрей, под мягкими усами губы были поджаты, как будто смотритель вот-вот засвистит, меж тем как выражение лица было неподвижно-сумрачное, а само лицо будто выточено из куска темного дерева. Только нет горба за спиной; на редкость высокий и рослый мужчина.
— Я Христо Благов, смотритель перевала, — сказал он, поравнявшись. — Желаете осмотреть колыбель освобождения Болгарии, где утвердилась слава русских боевых знамен? — Он говорил заученно, без лишней торжественности и показал рукой туда, где на голой скалистой площадке, среди старинных мортир и зарядных ящиков, был виден памятник шипкинским героям.
На взгляд обелиск не казался большим среди горных массивов: он был в дружбе с горами, сродни им. На самом деле он был огромен — серый гранитный обелиск с каменным львом на фронтоне.
Смотритель вел офицера и рядового по гребню горы святого Николая. Тишина, какая бывает только в горах, изредка нарушалась шорохом камней да хриплым, простуженным голосом Христо Благова; ключи от склепов позванивали в его руке; исторические позиции на Шипке были для него привычным местом работы. Он объяснял экскурсантам: позиции генерала Радецкого имели форму вытянутой линии, замкнутой в тесной турецкой подкове. Он показывал места, где турки вели перекрестный обстрел русских ложементов с расстояния в пятьдесят шагов.
— Там, между Драгомировской и Подтягинской батареями. — он показал в туман, клубившийся над камнями, — дорога, по которой сообщались с внешним миром, делает виток длиной с версту. Это было полностью открытое место. Можно было пройти только ночью. Кашевары скакали на лошадях среди трупов. Этот виток дороги прозвали Райской долиной.
Он рисовал картины давно отгремевшего сражения. Событие, некогда волновавшее Россию и Балканы, — то, о чем толковали во всех гостиных Европы, над чем лились бабьи слезы в безвестных русских селах и деревнях, — это событие стало теперь ремеслом Христо Благова. Тропинки, где, согнувшись под пулями, бежали за водой охотники, — а в ложементах хохот и улюлю! — были теперь его привычными тропинками, по которым он водил стада экскурсантов. На Круглой батарее он знал камень, с которого отлично обозревалась вся диспозиция; под колесом старой мортиры он имел обыкновение прятать свой завтрак; на Орлином гнезде он не любил задерживаться, потому что там вечно задувал пронзительный ветер.
Славка плохо слушал смотрителя. Слишком сильное1впечатление произвел на него рассказ корчмаря. Он взглянул на спину смотрителя. Широкая атлетическая спина. Видно, тот был чуткий — сразу оглянулся.
Миша слушал, казалось, позабыв все на свете. Он ходил по тем местам, где восемьдесят лет назад горсточка русских людей — три полка: Волынский, Подольский, Орловский — несколько месяцев стояли насмерть. Такой же, как сейчас, был воздух, и туман, и облака так же закрывали и вновь открывали зеленые горы, так же просвечивала внизу, на юге, долина Шейнова, и были видны поля и сады до самого Казанлыка, который тоже проглядывал, как сейчас, бурой полоской на горизонте. Та же была тишина. Ну, нет: наверно, слышались сигналы на рожке, крутились, пели и рвались бомбы, пули плакали, как грудные дети, и вдруг начинались звериные вопли: «Ал-ла!» Это турецкие таборы шли в атаку, и склоны гор покрывались красными фесками.
Смотритель шел размеренными шагами, в полный рост, неторопливо покачиваясь, как все экскурсоводы на свете, и это тоже казалось Мише удивительным и непонятным. Сам-то он жил сейчас в ложементах, где надо гнуться, таиться, где все сырое — хоть выжимай! — от проходящего облака. Он был сейчас на службе не у полковника Ватагина, а у генерала Радецкого: ординарцем, писарем, радистом-слухачом — все равно! Это при нем по вечерам, примостясь на казенной части орудия, генерал с какой-то душевной чистотой и грустью писал в записной книжке: «На Шипке все спокойно» и отрывал листок, отправлял депешу в Петербург.
Они подошли к памятнику, укрылись от ветра под его огромной стеной. Смотритель стоял у входа в склеп, где на заржавленной чугунной двери чугунный череп с чугунными костями. Мохнатые уши смотрителя торчали из-под берета. Шустов следил за взглядом смотрителя: внизу виднелась корчма; машина казалась среди скал такой крохотной, словно чабаненок сделал ее своей игрушкой. «Наверно, Благов злится — зачем приехали на машине, а не верхоконные», — подумал Славка. Их глаза встретились. И чтобы скрыть свои мысли, Шустов спросил:
— А как же у них было с водой?
— Они пили воду из баклаг, в которых смачивают артиллерийские банники, и вода была с салом и пороховой гарью.
Теперь смотритель повел экскурсантов к Орлиному гнезду. Здесь турки, пользуясь туманом, не раз врывались на скалу. Тогда над пропастью начиналась рукопашная схватка. Дрались камнями. Душили. Ударом в живот сталкивали в бездну.
Острый кадык смотрителя шевелился. Он помолчал с минуту, вспоминая подробности… Дрались молча. Усталость и бешенство сводили дыхание. Нечем было кричать. И когда последнего сбрасывали, также молча солдаты принимались за будничное дело — убирали трупы. Уборка с каждым днем становилась труднее. Смрад окружал позиции. Слабых солдат тошнило. Они отходили в сторонку и уже не боялись ни бомбы, ни пули.
Миша потянул воздух ноздрями, глаза его горели. Как он проникся чувством общности с теми, шипкинскими, сознанием, что и сегодня живо солдатское правило: так нужно! Вот и весь ответ. Нужно воевать — воюй. Не было бы России — и тебя бы не было. Воюй добросовестно, честно, по-русски. И эта серая скала, Шипка, проглоченная облаком, стала сейчас в его юношеском воображении рядом с Полтавским полем, о котором он читал у Пушкина; вровень с Бородинским полем, с полем Куликовым, даже с. теми зимними донскими степями и логами, по которым он сам недавно ехал с походной радиостанцией в глубокий рейд по тылам противника.
Положив костлявую руку на узорчатый, проржавленный до красноты крест, стоявший среди камней, смотритель методично рассказывал об Орлином гнезде. Он, верно, по минутам рассчитал, сколько и о чем рассказывать, и в голосе его не было усталости, как и в походке. Он рассказывал о том, что в октябре 1877 года, когда подули северные холодные ветры на перевале, орел, живший в этих камнях, стал все чаще спускаться прямо к кострам, жесткоперый, злой, солдаты его приманивали деревянными ложками. Они тоже были «орловцами».
— Эй, гляди-ка! — воскликнул Бабин. — Гляди-ка, Славка!
Он показывал рукой в высоту неба над пропастью. Пыльно-желтый орел недвижно парил, что-то выглядывал в камнях стариковскими глазами.
— Старый, дьявол! — прошептал Шустов с восхищением. — А ведь он, пожалуй, видел?…
— Кто видел? — спросил Бабин.
— Орел, говорю.
— Что видел? — быстро и подозрительно переспросил смотритель.
— Все видел! — с неожиданной жесткостью утверждения ответил Славка.
Он-то сейчас глядел не на орла, а на смотрителя. И от него не укрылось, как непонятный испуг мгновенно исказил лицо болгарина.
— Так вы говорите, трупы достать нельзя? — спросил Шустов, нагловато воззрившись на Христо Благова.
— Какие трупы? — грубо спросил смотритель и проглотил слюну.
— Всякие трупы: конские, к примеру… Сапные.
— Не понимаю! — отрезал смотритель и отошел в сторону.
Но Славка — как будто и не было этого мгновенного поединка — снова завороженно глядел на парившего в высоте орла.
— Наверняка видел! — восторженно крикнул он и даже кулаком махнул: — Орлы по сто лет живут! Это тот самый и есть!
И они втроем стали следить за медленными и плавными движениями орла.
Назад возвращались той же тропинкой. На полпути облака, потянув снизу, снова прикинулись мокрым туманом. Шустов легко находил дорогу среди уже знакомых камней.
— Я не могу поспеть за тобой! Давай отдохнем! — крикнул Бабин.
— Отдыхать в могиле будем! — весело отозвался лейтенант любимой поговоркой Котелкова.
Но все-таки остановился, глядя в туман, откуда должен был показаться замешкавшийся смотритель.
Два выстрела — один за другим — прозвучали гулко…
Еще один…
— Ну-ка, присядь! — приказал Шустов, схватившись за плечо.
Они быстро сели под камень. Человек стрелял не наугад.
— На Шипке все спокойно, — уныло заметил Бабин, слегка прикрывая раненого товарища.
Лейтенант Шустов, сидя, вынул из кобуры пистолет. Выстрелов больше не было. Ни шороха, ни голоса, ни дыхания. Тишина, какая бывает только в горах.
— Чего он сбесился? — шепотом спросил Бабин.
— Спятил, — спокойно засвидетельствовал Шустов, а глаза его сверкнули тем шельмоватым блеском, который всегда помогал понять, что он избежал опасности. — Собаку задушил, теперь в орла стреляет.
— Помешал ему орел… Думаю, пуля-то тебя искала.
— А ну, за мной! — скомандовал Шустов.
Они вернулись к памятнику. Он стал мокрым, почернел в тумане. Смотрителя нигде не было.
— Выходит, на Шипке все спокойно… — задумчиво подтвердил Шустов, снимая с себя гимнастерку.
— Пуля застряла?
— Царапина… Скользнула только.
— В машине санитарный пакет. Дойдешь?…
…
На обратном пути они поссорились.
Все-таки характер у Миши чертовский: невозмутим, аккуратен, скуповат. И ко всему — голос. Неожиданно густой, басистый. Очень тонкое понимание музыки. После всего, что случилось на перевале, он ничего не нашел умнее, как насвистывать всю дорогу какую-то сложную музыку, — кажется, «Лунную сонату» Бетховена.
Младший лейтенант Шустов не любил того. Он любил песенки из последних кинофильмов или то, что в мирное время играли на танцевальных площадках в саду Баумана и в Сокольниках. И настроение у него было отравлено этим проклятым смотрителем. Повязка стягивала плечо, царапина жгла с каждым часом сильнее. Они прождали в корчме до вечера. Хозяину, конечно, ни слова. Благов как в воду канул. Славка не мог простить себе: вот ведь решил проверить свои подозрения и увлекся. Теперь ищи его…
— Ну, свистишь? — зашипел он наконец и остановил машину с краю дороги.
Бабин перестал свистеть и удивленно посмотрел на него.
Дьявольски мрачно выглядел Шустов в эту минуту.
— Свистит… Подскажи лучше, что делать.
— Доложить майору Котелкову, — хладнокровно посоветовал Бабин.
— Ни за что! Будет кишки из меня тянуть.
— Товарищ лейтенант, надо уметь ответ держать.
— Все доложу. Только полковнику! Пусть хоть в штрафную! По крайней мере, человеком оставит.
Бабин усмехнулся. Вот герой! Значит, легкая смерть лучше трудной жизни? Но ему стало жаль Шустова. В приступе нежности к другу, попавшему в беду, он только и произнес:
— Луи Буссенара нет на тебя. Он бы тебя описал…
До Вршаца не долетели: фронт рядом. Капитан Цаголов, сопровождавший полковника Ватагина, предъявил документы в каком-то штабе, окопавшемся на лесной опушке. Им дали машину и двух солдат. В сербских селах по пути встречали с любовью.
Это была святая осень Югославии — осень становления народной власти. Селяки-крестьяне возвращались к родным очагам из партизанских ущелий. В городах веселился весь трудовой народ — пропахшие кожей седельщики и сапожники, белые пекари, сутулые портные, пропахшие лозой тростника корзинщики… Благородная страна всем сердцем встречала русского солдата, несшего освобождение.
Маленькое дорожное происшествие взволновало Ватагина. В доме, где привел случай остановиться, он разговорился с вдовой сербского подпоручика, расстрелянного оккупантами, и вдруг она стала целовать его руку. Потом долго гладила головку своей дочки-сиротки, удерживаясь, чтобы больше не плакать.
Дом Ганса Крафта легко было найти по спискам городской управы. Он оказался пуст и заброшен. Во дворе пахло гарью — три дня назад горела конюшня.
Впрочем, вымершей казалась вся немецкая часть городка. Каждый дом — покинутая крепость с тяжелыми воротами, за которыми еще неделю назад жила двухсотлетняя колонистская скука: зеркально чистые полы, экзерсисы на фортепьяно, карточные пасьянсы и расклейка почтовых марок по филателистским альбомам вечерами, когда коммерсанты и фермеры возвращались в свои квартиры.
Теперь мужчины почти поголовно ушли в девятую дивизию «СС» — «Принц Евгений». Домe стерегли больные старухи. На крайней улице (за ней — католическое кладбище) уцелел лишь злой, как пес, владелец магазина электроприборов, скрывавшийся на задворках со своей глухонемой служанкой.
Человека, который мог бы дать информацию о Крафте, надо было искать среди сербов. Там, в сербской половине городка, пятый день царило славянское счастье песен, громких разговоров, веселых тостов; в каждом дворе — свой праздник «славы», когда зовут к столу соседей и прохожих солдат и пьют и пляшут вихревое «коло». Но в ограде церкви, где ветер швырялся охапками желтой листвы, новобранцы югославской народно-освободительной армии меж тем день и ночь занимались строевой подготовкой.
Капитану Цаголову повезло: в нескольких домах женщины ему сказали, что лучше всех знает Ганса Крафта, конечно, «мастер Владо». Это был шахматный маэстро, проведший многие годы в международных турне, а теперь, в родном городке, постаревший и немного опустившийся. Он был единственный из сербов, кто запросто бывал в колонистских домах как известный шахматист, которого все приглашали. Он снисходительно обыгрывал любителей, пил их вино, а поздно вечером пробирался через весь город на окраину, где терпеливо ожидала его, как когда-то из дальних странствий, маленькая верная женщина — его жена.
Цаголов сумел разыскать их скромную лачугу. Тучный мужчина в мешковатом поношенном костюме был рад визиту русского офицера и, видно, не очень даже удивлен.
— Входите, входите… Я знал, что вы меня разыщете, — оживленно говорил он, пропуская Цаголова в комнату.
— Вас часто разыскивают шахматисты?
— Да, и это тоже… — неопределенно заметил Владо.
Они договорились о вечерней встрече.
— Что ж, если ваш полковник хочет поиграть со мной, я буду счастлив провести с ним вечер, чтобы он не скучал. И шахматы принесу, не беспокойтесь. Значит, вы поселились в доме Крафта? Я знаю дом Крафта. Не беспокойтесь — буду.
— Я заеду за вами, господин Владо.
— Благодарен.
Провожая в прихожей гостя, он долго рассказывал капитану, как в былые хорошие времена он играл во всех городах мира, давал сеансы одновременной игры — да, и в Москве и в Петербурге! В глазах его, дремавших среди толстых век, таилось выражение доброты и усталости.
В назначенный час Сослан привез шахматиста. Легкий ужин стоял на столе, а на подоконнике лежал приготовленный пакет с продуктами, снаряженный заблаговременно в хозяйственном отделе штаба дивизии. Маэстро вынул из замшевого футляра игральную доску, расставил на ней великолепные резные шахматы.
Ватагин запоздал к назначенной встрече на несколько минут. По правде сказать, ион и шофер в темноте заблудились в мертвых кварталах. Он вошел быстрыми шагами и извинился.
В глубоком кресле, положив руки на толстые кожаные подушки, шахматист сидел с видом человека, расположившегося в давно обжитой квартире.
— Русские любят опаздывать, — сказал он с улыбкой, — чтобы потом наверстывать упущенное.
— Как вас зовут, маэстро?
— Зовите меня Владо.
— Вы знали хозяина этого дома?
— В своем городе я знал всех, кто умеет отличать ладью от пешки.
— Правоверный нацист, судя по библиотеке, — сказал Ватагин, подойдя к полке терракотового камина, на которой среди немецких книг виднелась «Моя борьба» Адольфа Гитлера в розовом переплете.
— Это было его евангелие, — ответил шахматный мастер и сделал ход пешкой.
Партия началась. Полковник ответил конем. Минут пять они разыгрывали дебют — быстро и четко. Когда-то полковник играл неплохо для любителя, и сейчас ему хотелось атаковать. Он не боялся проиграть мастеру. Тот играл небрежно, к тому же ронял пепел и не замечал его на доске среди фигур. Видно, годы недоедания сломили старика. Это было заметно и по костюму и по игре — она все же не так хороша, как раньше, судя по его былой репутации.
— Браво! — вежливо сказал Владо, когда его королевский фланг оказался под прямой угрозой атаки.
В эту минуту полковник закурил и несколько отодвинулся от доски.
— Владо, я пригласил вас не для игры, — мягко сказал он. — И этот дом не тот, в котором я действительно остановился. Я хотел бы, чтобы вы рассказали мне все, что знаете о хозяине этого дома.
— Он был плохой игрок: слишком методичный. Я давал ему ладью вперед, но он был тщеславен и не брал.
— Владо, я спрашиваю не о шахматисте… — с некоторым упреком в голосе заметил Ватагин.
Старый мастер сквозь одышку рассмеялся.
— Я так и думал, что вы пригласили меня не для шахмат. Но мы все-таки доиграем: мне нравится партия. Как вас зовут?
— Иван Кириллович.
— Так вот, Иван Кириллович, это был одинокий и скупой человек. Провинциальный тщеславец и маньяк. Представьте себе: глухая австро-венгерская провинция в среднем течении Дуная, полуфеодальный Банат с его блуждающими в болотах речками, пустынными придунайскими дюнами, буковыми лесами, с его румынскими и сербскими деревеньками и богатыми дворами немецких колонистов. И вот в этом скучнейшем Банате, вдали от венских ипподромов, будапештских манежей, балатонских аристократических конюшен и конных заводов Мезёхедеша, находится педант, который в разгаре сумасшедшей войны садится за многотомное исследование. На какую тему — вы спросите? «История венгерского племенного коннозаводства»! Десятки племенных книг, тысячи карточек — Ганс Крафт их сам переплетает ночами. Он знает все двухсотлетнее потомство арабского жеребца Гидрана, выведенного из Неджда. Он знает наизусть все стати любого потомка английского дербиста Норт-Стара, пасущегося сегодня в травянистых степях долины Дуная и Тиссы. Он может показать вам приметы любого рысака из семьи Фуриозо — обхват груди, размет шага, высота в холке…
— Владелец отличной конюшни? — спросил Ватагин, не поднимая голову от шахматной доски.
— Что вы! — рассмеялся серб. — От силы пять-шесть цыганских лошадей, как раз столько, чтобы удобрять навозом палисадник с каннами.
— Ну, хотя бы первоклассный наездник?
— Право, не замечал. Надо сказать, что этот любитель конных скачек и рысистого бега сам не умел вставить ногу в стремя, обходил лошадей только спереди. Он вообще был трус, боялся вида крови, корчился, как девочка, от флюса. Он испортил себе зубы, боясь бормашины… Впрочем, говорили, что в Софии, где он в последние годы служил в германском посольстве, у него превосходная конюшня. Оттуда иногда приезжали тренеры и конюшие…
— Он всю жизнь писал историю венгерского коннозаводства, переплетал племенные книги?
Владо взглянул на русского офицера усталыми, добрыми глазами и осторожно усмехнулся.
— Я так и знал, что вы меня найдете… Нет, это его последнее увлечение военных лет. Помню его прежние изыскания в области антропологии. От этого человека всегда за десять верст пахло расизмом. Что удивительного? Говорили, что в 1912 году, гуляя по улицам Вены, он, тогда еще бедный недоедающий студент, познакомился с одним бездарным художником — Адольфом Шикльгрубером, будущим главарем германского фашизма.
— Вот как? Интересно, — сказал полковник, снова возвращаясь к партии, потому что маэстро сделал ход.
В той свободе, с какой Владо за разговором отпарировал угрозу атаки, все-таки сказывалась его прежняя сила. Желая удержать инициативу, Ватагин сделал рискованный ход пешкой.
Маэстро улыбнулся:
— Такой ход вряд ли соответствует ситуации. Тут был бы уместен всякий выжидательный ход.
Смуглым пальцем с массивным золотым кольцом он в рассеянности гладил края едва заметной штопки на рукаве пиджака.
Ватагин закурил. Игра снова прервалась.
— Тщеславие Крафта, — продолжал маэстро, — питалось доскональностью его изысканий. Каждая примета породистой лошади заносилась на карточку: не только промеры, но и черты характера, привычки… Бесконечное множество карточек. Это была та скрупулезность, когда за мелочами давно потеряна цель. Квартира уже не могла вместить тысяч карточек — он перенес картотеку в конюшню.
— В конюшню?
— Да, там была комнатка для работы. Мы там даже иногда играли в шахматы после обеда. Там прохладно и уютно. И я слышал порой за перегородкой голоса двух переписчиков — он выписал из Германии двух молодцов призывного возраста, очевидно увильнувших от Восточного фронта…
— Где она сейчас, эта картотека? — спросил Ватагин.
— Я расскажу. Но все же доиграем…
Он сделал скромный ход конем — ход, подготавливавший жертву ферзя. Полковник заметил слишком поздно: неосторожное движение пешкой приносило теперь свои плоды. Через три хода мастер окончательно сдавил игру партнера. Теперь он реализовал преимущество просто и убедительно.
— Досадно, — сказал полковник, ребячески улыбаясь, как оплошавший школьник. — Я проглядел возможность жертвы.
— Это случается, если играешь нетренированным или усталым, — любезно заметил Владо. — Ваша игра произвела на меня впечатление. Вы вели атаку нешаблонно. Но поспешность иногда так же ведет к проигрышу, как и потеря темпа… Впрочем, вы меня пригласили не для шахмат. — Он засмеялся, поглядывая на стол, накрытый на три прибора.
Сослан Цаголов давно уже томился за ним в одиночестве. Они перешли к столу. Владо оживился.
— Мне кажется, только в австрийской провинции, в Линце, на родине Гитлера, или в нашем Вршаце, могли распускаться пышным цветом такие маньяки. Ганс Крафт пытался маскироваться под ничтожество. К чему усилия! Он действительно не был большим человеком. Слишком далек от жизни. Когда Гитлер уже стал рейхсканцлером и быстро повел Германию навстречу гибели, я принес однажды Крафту книжку Та-лейрана. Там была уничтожающая реплика, я прочитал ему… не помню сейчас…
— Припомните, Владо.
— Там было написано приблизительно так: «романист награждает умом и выдающимся характером своих главных героев. История не так разборчива и выдвигает на главные роли того, кто оказывается в данный момент под руками…» Не дурно, правда?
Он засмеялся. Его мешковатый пиджак заколыхался на животе, придавая облику старика нечто легкомысленное и в то же время печальное.
— Что же ответил Крафт?
— Я прочитал, чтобы подразнить его, но он пришел в восторг. Он отнес эти слова не к фюреру, а к себе. Первый раз я видел, как, отбросив напускное смирение, он самодовольно сказал: «Придет и мой час!» Но этот час не приходил довольно долго. Дважды Крафт ездил в Берлин и дважды возвращался посрамленный. И только весной сорок третьего года, уже после Сталинградской битвы, он вернулся из Берлина, чуть не лопаясь от важности. Его произвели в рейхсдейтчи, в имперские немцы. Он был необыкновенно воодушевлен, а у него это всегда превращалось в заносчивость. Он читал своим соотечественникам закрытые лекции, рассказывал о впечатлениях от знакомства с модным в Нюрнберге профессором философии Эрнстом Бергманом. В эти дни он по заказу Гиммлера написал человеконенавистническую брошюрку «Психопатология бесстрашия». Рассказывали, что он познакомился с крупными деятелями нацистского террора… Я спросил его при встрече, собирается ли он вернуть мне долг, оставшийся за ним после поездки в Вену, что-то около тысячи динаров. Куда там! Он был уже выше этих житейских мелочей.
— Вы говорите — педант, — осторожно повернул беседу Ватагин. — а картотеку держал в конюшне. Место ли это?
Старый мастер решительно отодвинул тарелку, встал, сказал:
— Пойдемте в конюшню.
— Ее нет, Владо. Она сгорела три дня назад, — остановил его Ватагин.
— Я знаю. Пройдемте туда.
В глубине двора по асфальтовому съезду, усыпанному битым стеклом, Владо спустился в полуподвал сгоревшей конюшни. Ватагин и Цаголов, светя фонариками, проследовали за ним. Сильно пахло золой и гарью. Трупы лошадей, раздутые и твердые, точно набитые угольные мешки, преграждали дорогу. Какие-то головешки — остатки кормушек и яслей вперемешку со стеллажами — были усыпаны осколками черепицы.
— Сюда попал снаряд? — спросил Ватагин.
— Нет, тут другое было! — воскликнул Владо.
Он молчаливо боролся с различными препятствиями, преграждавшими ему путь в тот угол конюшни, куда он стремился.
— Вот это место! Здесь в предвечерний час доктор Крафт сидел и чистил свой картофель. Поужинав и аккуратно прибрав объедки, он играл со мной в шахматы. И, уходя поздно вечером, я видел в окне его сутулую спину в свете настольной лампы.
— Вы видели и его картотеку?
— Еще бы! Но чаще — слышал… За перегородкой вечно бубнили два немецких голоса. Иногда можно было услышать забавные вещи… — Он засмеялся. — Я шахматист и, значит, немножко аналитик, и у меня мало шахматной практики в этом дрянном городишке, так что голова ищет работы… Мы играли с Крафтом в шахматы, а за перегородкой звучали голоса переписчиков, диктовавших друг другу. Там бесконечно слышались обычные лошадиные клички: Фру-Фру, Волтижер, Принцесса, Эклипс, Гладиатор…
— Отдел кадров племенного коннозаводства, — угрюмо заметил Цаголов.
— Да, вы правы! Но я совершенно остолбенел, услышав однажды фантастическую кличку: Коротковолновый радиотехник…
— Интересно, — заметил Ватагин.
— Вот именно! Я темный человек, но это понимаю: откуда такая забавная кличка? А в другой раз еще чуднее: Капитан речного флота в отставке…
— Да, это хоть кому покажется любопытным.
— Или вдруг: Смотритель перевала!
— Там был и Смотритель перевала?
— Именно! Не слишком ли причудливая кличка для темно-рыжего жеребца со спущенным крупом? — Владо помолчал, задав этот вопрос, и вдруг решительно добавил: — Я знал, что вы меня разыщете.
— Да о конях ли шла речь, Владо? — спросил Ватагин.
— Я тоже, смеясь, как вы сейчас, спросил его: если уж Смотритель перевала, так у него должен быть затылок, а не холка, надо писать: шатен или блондин, а не гнедой или каурый.
— Что вам ответил Крафт?
— Он пришел в неистовство! Никогда не думал я, что можно так огорчить человека. Он хлопал своими белыми ресницами, потом пришел в себя и все-таки объяснил.
— Интересно.
— Очень. Оказалось, что в карточку, если породистая лошадь не на государственном конном заводе, а в частной конюшне, заносится и ее владелец.
— А вам не приходилось, Владо. встречать у Крафта кого-нибудь из этих владельцев?
— Он больше не пускал меня в конюшню. Завел собаку, и она сторожила двор.
— Что же было потом?
— Потом нравы стали строже. — Владо устал рассказывать, голос его потускнел. — Пришли времена фашистского отступления на востоке. Стало печально и тихо в сербских домах. Ночные расстрелы… Детей угоняли в Германию. Юноши уходили в горы. Женщины… ну, те плакали. А с немецких улиц неслись звуки духового оркестра, озверелые вопли: «Хайль Гитлер!» Ганс Крафт пребывал в Болгарии. Говорили, он получил высокий пост: фольксдейтч пошел в гору.
Ватагин взял серба под руку, и они вышли во двор.
— Дорогой Владо, вы не сердитесь, но я вас спрошу. Если не хотите — не отвечайте. Когда вы были в последний раз у Ганса Крафта? — тихо спросил Ватагин, не отпуская руки шахматиста.
Тот помолчал.
— Три дня назад, — кратко ответил он.
— В день пожара?
— Вы все знаете, — усмехнулся Владо. — Я слышал, что он вернулся домой, и пришел со своими племянниками в последний раз спросить его о долге. Война — маэстро в худые времена остаются без заработков. Но мы пришли поздно: Крафта уже не было, только пылала его конюшня. Я знал, что картотека хранится в конюшне, и я должен был ее спасти.
— Для него? — спросил Ватагин.
Владо кратко ответил:
— Нет. Для вас… Я вбежал со своими племянниками в горящее здание. Мы вытащили оттуда три ящика. Они уже начинали гореть. Когда мы во дворе срывали с себя тлеющие куртки, я видел в распахнутую дверь, как метались в конюшне обезумевшие лошади. Языки пламени вспыхивали от их движений, а в ночное небо широко поднимался сноп красных искр. И я подумал тогда с облегчением: вот уходит в вечность проклятая огненная комета фашизма, летит ее раскаленный хвост, и последние уголья угасают в огромном холодном небе!..
Как он переменился, этот старый шахматист! Волнение охватило его — теперь, несмотря на элегантность поношенного костюма, не стало космополита: был серб, гордый старый серб, дети и внуки которого громили захватчиков на всех путях их отступления с Балкан.
А когда в памяти Владо догорел костер крафтовской конюшни, глаза его стали снова усталыми и добрыми, и этот немного опустившийся человек сказал советскому полковнику:
— Теперь поедем ко мне, я передам вам три ящика… под расписку. Но прежде пойдемте-ка лучше к доске, Иван Кириллович. Хотите — я покажу вам, как я однажды обыграл самого Алехина?
Простившись с другом человечества Владо, полковник Ватагин с его ленивой и грузной повадкой как бы преобразился. Он всем своим жизненным опытом чувствовал необходимость быстрых решений. Вся громоздкая инвентаризация племенных книг, где вместо лошадей фигурировали люди, близость Крафта с Гитлером, — все говорило о том, что дело, затеянное банатским немцем, значительнее и опаснее сапной эпидемии. Ватагина направляло по следу невидимого врага почти неуследимое движение признаков, похожее на то, что видел он однажды в монгольской степи, когда подняли волка и он уходил от преследования, едва показывая спину в высокой траве.
В штаб фронта Ватагин и Цаголов возвратились под вечер. Шустов, приехавший за ними на аэродром, не успел вытащить полковничью шинель из машины, как Ватагин уже собрал офицеров. Автоматчики втащили ящики в комнату. Славка не мог помочь, плечо еще мешало. Ватагин это заметил:
— Что с вами?
— Так… ничего, — замялся Шустов, ожидая удобной минуты, чтобы во всем повиниться с глазу на глаз.
Между тем майор Котелков и капитан Цаголов раскладывали на столах и подоконниках содержимое ящиков. Тут было пятьсот семьдесят полуобгорелых карточек. В каждой наверху слева стояла кличка лошади, а в соответствующих графах были обозначены масть, основные промеры экстерьера. Внизу были записаны фамилия владельца, его адрес и род занятий.
На первый взгляд ничего необычного в картотеке не было. Но когда по приказу Ватагина, оставив в стороне лошадей, Цаголов выписал фамилии их владельцев, то получилась весьма любопытная картина. Это была странная и пестрая коллекция балканских обывателей.
Вот как выглядел список.
…
145. Добрич, улица Георги Сатиров, 7. Арам Мерджанян, обувное ателье «Алекс».
146. Сексард, переулок доктора Раданеску, 1. Исаак Ченчи, регент детского хора.
147. Констанца, бульвар королевы Елены, 32. Джоржи Папеску, директор приюта глухонемых.
148. Свилайнац, улица Александра, 2. Иованн Джокич, радиотехник, агент по распространению радиоаппаратуры магазина «Постоянство».
149. Шольт, Андраши-утца, 14. Дойдук Янош, хозяин табачной лавки.
150. Казанлык. Христо Благов, смотритель Шипкинского перевала.
…
— Товарищ младший лейтенант, дайте мне сводки по сапу из Ветеринарного управления… — приказал Ватагин. — Спасибо… Так вот, товарищ Котелков, в сводке дана точная дислокация всех выявленных очагов сапа. Даю вам час времени…
— Что прикажете?
— Извлеките с помощью офицеров из картотеки Ганса Крафта только лиц, проживающих в районах распространения сапа.
— Есть, товарищ полковник.
— Здесь пятьсот семьдесят фамилий. А останется не более тридцати. Нам было бы трудно что-либо делать, если бы Ганс Крафт сам не облегчил нам задачу.
— При чем же тут очаги сапа? — хмуро спросил Котелков, потрогав бритую голову.
— Ну, это теперь не просто очаги сапа — это места, где побывала Марина Ордынцева, — сказал Ватагин.
— Точнее, где побывал Пальффи Джордж?
— Нет, именно Ордынцева. Теперь для нас они снова поменялись ролями.
Майор Котелков ровно ничего не понимал в ходе мыслей Ватагина. Это было не в первый раз и, как всегда, раздражало. Досадуя и не желая обнаружить своей недогадливости, он решил побольнее уязвить полковника и с деланной озабоченностью заметил:
— Если так, тогда, к сожалению, один из организаторов сапной эпидемии уже ликвидирован… при активном участии младшего лейтенанта Шустова.
— Это каким же образом? — повысил голос Ватагин. — Пройдемте за мной! — приказал он майору и Шустову.
И они перешли в кабинет Ватагина.
— Я нарушил приказ и побывал на Шипке, товарищ полковник, — сказал Шустов, когда они закрыли за собой дверь.
— Вы тоже нарушили мой приказ? — быстро спросил Ватагин майора Котелкова.
— Нет, товарищ полковник. Я только отпустил Шустова на экскурсию и довольно подробно разъяснил ему, что разведка не его дело: ни по должности, ни по… кругозору.
С минуту все трое молчали.
— Превосходный воспитательный прием, но формально вы правы… — сказал наконец Ватагин и коротко бросил адъютанту: — Докладывайте.
Майор Котелков настороженно приподнял голову и с молчаливого разрешения Ватагина остался у окна.
Славка подготовился к этому тяжелому испытанию. Ватагина он не боялся, а уважал. Он уважал его, не отдавая себе в этом отчета, безрассудно, как только в молодости могут, когда почти с влюбленностью берут кого-либо из взрослых за образец. И самое страшное, что могло случиться сейчас, — это если полковник просто скажет: «Вы не способны работать у нас. Идите…» Чтобы такие слова не застали его врасплох, Славка приготовился их выслушать и сейчас, стоя навытяжку, следил за полковником взглядом. Одного он не предвидел: что майор Котелков может остаться в комнате.
— Когда вы побывали на Шипке? — спокойно спросил полковник.
Славка знал, что спокойствие только для виду: в такие минуты он всегда поправляет складки гимнастерки под ремнем.
— В воскресенье, товарищ полковник.
— Сегодня — среда. Докладывайте. Стараясь не утаить ни одной подробности,
Шустов рассказал о том, что с ним случилось на Шипке. (Об участии Бабина, разумеется, ни слова, пока не станут допытываться.) Он знал одно: он обязан говорить правду — это все, что сейчас от него требуется, что составляет, может быть, даже единственное его человеческое право.
Сколько событий набежало после Шипки, сразу и не вспомнишь всех подробностей! Когда возвращались с перевала, он вдруг обессилел и уронил голову на баранку. Миша Бабин сумел притормозить машину, и только поэтому они не скатились под откос. В одной из встречных машин ехали военные врачи, ему забинтовали плечо. Рана была вроде царапины. Тошнило его просто от волнения и усталости. Они вернулись в штаб под вечер, и младший лейтенант Шустов тотчас явился с докладом к майору Котелкову. Это он только грозился Бабину, что не пойдет к майору и будет ждать возвращения полковника. Котелков поднял на ноги весь офицерский персонал. Ночью Шустов с автоматчиком сидел в засаде где-то в кустах, в окрестностях Казанлыка. Вдали слышалась перестрелка. Это болгарские партизаны уже выследили человека, стрелявшего в советского офицера. Под утро нашли труп — видимо, в последнюю минуту преследуемый проглотил ампулу с ядом. Примчался майор Котелков из штаба, и Шустов, измученный и бледный, как полотно, сам провел его по дороге. Майор спрашивал нетерпеливо: «Где же он?…» Славка показал здоровой рукой: «Вон, где три ивы растут…» И майор с фотоаппаратом на груди быстро пошел к трем ивам.
Рассказав все, что помнил, младший лейтенант Шустов стоял навытяжку и ожидал возмездия с той душевной легкостью, которую не раз испытывал, когда, отрапортовав о провинности, возлагал на начальство ответственность за дальнейшие события.
— Сегодня среда, — выслушав, задумчиво повторил полковник и вдруг внятно произнес: — Лучше бы вы там под пулей остались…
Полковник Ватагин обычно не взвешивал своих слов. Командир должен воспитывать солдат, но, если он будет всегда искать самые правильные слова и рецепты, он не будет ни педагогом, ни командиром.
Объявив Шустову свой жесточайший приговор, Ватагин как бы забыл о нем. Он задумался: плохо, что не захватили смотрителя перевала, но даже и его смерть говорит о многом. Христо Благов не просто местный обыватель, — откуда у такого могла бы быть ампула с ядом, да и с чего ему было бы кончать жизнь самоубийством?
Похоже, что это гитлеровский резидент, оставленный на болгарской земле. Что известно о нем? Христо Благов — двойник македонского монаха. В альбоме Марины Ордынцевой есть его фотография. В картотеке Крафта на его имя заведена карточка. Крафт. Ордынцева, Пальффи, Благов — нити одного клубка. И, вероятно, цель у них более серьезная, чем распространение сапной эпидемии. Какая?… Досадно, что упустили Благова…
Ватагин спохватился — Славка стоял перед ним не шелохнувшись, как-то по-детски вытянув вперед тело. И Ватагин понял: нельзя, чтобы сказанные им Шустову жестокие и горькие слова были последними.
— Вы отправитесь под арест в самый разгар боевых операций! Вы будете сидеть без ремня, как бравый солдат Швейк… Стыдно за вас!
Смертельно бледный Шустов понял всю человечность этого душевного движения. Его строгие голубые глаза следили за тем, как полковник вырвал из трофейного строевого журнала лист чистой линованной бумаги и, придвинув к себе чернильницу, стал писать приказ об аресте. С приказом в руке Шустов твердо прошагал по комнате. Дверь за ним закрылась неслышно.
— Сложный товарищ, — отозвался Котелков.
— Это вы мягко выражаетесь. Безответственный мальчишка! Щенок!..
— И всегда выше головы хочет прыгнуть. Инициатива его, видите ли, распирает… По-моему, это про таких инициативных сказка придумана: на похоронах кричат — таскать не перетаскать, на свадьбе — со святыми упокой…
— Ошибаетесь. Это про дураков и к тому же бестактных, — суховато сказал Ватагин,
Каждый раз, когда Котелков начинал при нем философствовать, обнаруживая свой чуждый и неприятный ход мыслей, полковнику становилось не по себе, как будто он принимал участие в каком-то непристойном занятии.
— Это все равно, — упрямо сказал Котелков. — С такой инициативой недолго оказаться и орудием врага и…
— Посидит под арестом — поразмыслит о своем поведении, — прервал Ватагин.
Чем больше рассуждал Котелков, тем спокойнее начинал относиться к провинности Шустова полковник.
— А я бы отдал этого сукина сына в трибунал — и делу конец. — сказал Котелков.
— Повторите, ослышался.
— В трибунал, говорю…
— За промах списать в расход? Это вы здорово придумали. Что ж, давайте состав преступления!
Котелков сосредоточенно разглядывал телефонный шнур.
— По крайней мере, отчислить! Не ошибемся. Мы тут — не фиги воробьям давать! Надо гарантировать себя от подобных сюрпризов. — угрюмо, с тем красноречием, которое все выражается в неподвижном взгляде и в руках, теребящих телефонный шнур, настаивал Котелков.
— Отчислить… гарантировать себя, — повторил Ватагин. — У меня другой взгляд. Надо воспитывать людей. Живой, горячий, как огонь, с хорошей душой мальчишка! Надо его воспитывать. И прежде всего — коммуниста воспитывать, чтобы воспитать чекиста Вот как я думаю!
Котелков пропустил мимо ушей гневный порыв Ватагина и упрямо продолжал свое:
— Смеяться будут: посадили на гауптвахту. И это на фронте! У нас ее и нет, наверно.
— Должна быть! В штабе должна быть гауптвахта. А нет — под домашним арестом побудет.
Чем дольше затягивался этот неприятный разговор тем веселее становился Ватагин. Он хорошо понимал, что Котелков не прощает Шустову его безусловного морального превосходства — того бескорыстного интереса к делу, которое так чуждо самому Котелкову, рассматривавшему всякую операцию как повод проявить свою оперативность: той честности, которая так привлекала самого Ватагина к Шустову. И то, что Котелков не смог даже скрыть своих душевных движений от взгляда Ватагина, вызывало в Ватагине хорошее чувство бодрости и убежденности в своей правоте.
— Вызывайте офицеров, товарищ майор. Будем кончать разговор.
Дежурный офицер доложил: опергруппа собрана для инструктажа. Полковник Ватагин со списками прошел по коридору. Было уже темно На веранде курили двое — трое из вызванных Потянулись за ним
— Осунулись, товарищ полковник, — сказал кто-то из офицеров.
— Что, и впотьмах заметно? — усмехнулся Ватагин. пропуская курильщиков впереди себя. — Входите, товарищи Вытирайте сапоги. Тут чистота, хозяева в носках ходят.
Комната была полна офицеров, и они дружно встали при появлении полковника. Послышался тот характерный шум, за которым всегда следует голос ведущего совещание: «Садитесь, товарищи!»
Ватагин понаблюдал, как рассаживаются: по двое, по трое на стуле. Сколько их тут — капитанов, лейтенантов, отобранных в разведку за годы войны! Внезапный сбор среди ночи для них дело привычное. Они уже заполнили ожидание негромкими разговорами, холостяцкими грубоватыми шутками. Уже, как всегда, Сослан Цаголов с кем-то спорит по какому-то совершенно маловажному поводу: сгорел ли в Мелитополе вокзал или не сгорел.
— Ничего не осталось! Фундамент!..
— «Коробочка» осталась, — лениво возражал оппонент.
— Не осталось «коробочки»!
Полковник улыбнулся. Сейчас, после разговора с Шустовым и Котелковым, он испытывал потребность заново вглядеться в лица своих офицеров. Черта с два он отпустит Цаголова от себя. В начале войны Сослан был торпедистом на Черном море, тяжело ранен в Керченском проливе. Потом строил подземные госпитали в осажденном Севастополе. И теперь, к концу войны, просился назад — «в экипаж»… А где он увидел его впервые? Под Апостоловом! Цаголов вел десятка два пленных немцев, подобрав полы шинели, замешивая фасонными шевровыми сапогами крутую украинскую грязь.
Вот они все такие, его офицеры, — Цаголов часу не отдохнул, явился по вызову. И что же, через полчаса будет уже голосовать у контрольно-проверочного пункта.
Ватагин положил обе руки перед собой на столе. В комнате установилась тишина.
— Так вот, товарищи офицеры, я созвал вас, чтобы немедленно…
Инструктивные совещания у полковника Ватагина были известны в штабе как своеобразная школа политического воспитания офицеров. Так было дома — на Дону и Украине. А на Балканах обстановка лишь усложнилась. Еще до прихода нашей армии народы поднимались против фашистских правительств и в ходе боев нашей армии с отбрасываемым противником создавали новую, демократическую власть. Фронтовая контрразведка должна была строго придерживаться своих собственных функций. Война есть война, и все, кто борется с действующими войсками в их тылах, должны испытывать страх перед карающими органами фронта. А в то же время фронтовая контрразведка не желала вмешиваться в акции народов, направленные против их собственных врагов — против собственной контрреволюции.
В маленьких городках и селах, где народная власть была в первые дни еще недостаточно авторитетна, военные коменданты вынуждены были принимать решения, касающиеся жизни местного населения. К советским офицерам шли рабочие и хозяева заводов и мастерских, крестьяне и помещики, коммунисты и представители реакционных партий. Нужна была высокая политическая сознательность, чтобы в этих условиях строго ограничивать свои полномочия и там, где уже возможно, добровольно переуступать их новому государственному аппарату — околийским комитетам, кметам и примарам, народной милиции.
Полковник Ватагин не уставал объяснять это своим офицерам каждый раз, когда отправлял их в боевые операции. Сама обстановка помогала ему в этом: всенародная любовь к нашей армии, которую каждый час, в каждом доме ощущали советские люди на Балканах, и то, что наша армия отвечала на эту любовь давно воспитанным в ней чувством пролетарского интернационализма. Полковник Ватагин бдительно остерегал своих офицеров от грубых выходок или высокомерных жестов — он видел, что есть еще плохо воспитанные, политически незрелые люди, которые думают по формуле майора Котелкова: «Мы здесь — не фиги воробьям давать!». И он больше всего опасался, как бы недостойные действия таких молодчиков не поссорили нас с боевыми друзьями, не нарушили дружбу, утверждаемую отныне навек.
Вот почему инструктивные совещания у Ватагина затягивались и часто кончались уже под шум заводимых моторов.
Впрочем, на этот раз карманные часы полковника были положены на стол.
— Вы направляетесь в четырнадцать населенных пунктов. Повсюду существуют и наши военные коменданты, к которым вы явитесь, и полномочная народная власть. Противник осуществляет нехорошую и опасную операцию, которую я называю условно «Пять подков с одного коня». Вы едете в места распространения сапа, но убежден, что речь идет не только об этой одной диверсии. Противник навязывает нам действия в сложной обстановке. Надо принять бой в предложенных условиях и выиграть его: ни одного шага без санкций народных властей… Это понятно? Младший лейтенант Шустов нарушил мои указания и посажен за это под арест на пять суток, отстранен от действия нашего боевого отряда в самый ответственный момент операции.
Офицеры слушали внимательно.
— Вот, к примеру, мужчина… — Ватагин показал одну из четырнадцати отобранных карточек. — Тут проставлены кличка, масть, промеры, экстерьер. На это вы внимания не обращайте. Это с лошадях и… для ослов. Что касается мужчины, то о нем сказано, что это портной с главной улицы Мало… Нужна характеристика. И еще: я хочу знать, что происходит с этим человеком в последние две — три недели, может быть, месяц. Я ничего не знаю, а хочу знать всё… Местные власти будут предупреждены о вашем приезде, помогут. И снова напоминаю: не коснуться ни даже пальцем. Вообще — не переходить границ.
— В последнюю поездку, товарищ полковник, мы с вами восемь раз перешли границы, — не удержался от шутки капитан Цаголов. — И ничего, кажется, неплохо сработали.
Все офицеры зашевелились, заулыбались — видно, нужна была разрядка. Тоже улыбнувшись, Ватагин покачал головой.
— Лейтенант Лукомский, вы направляетесь за фуражом для своего кавалерийского полка, — говорил Ватагин, вручая лейтенанту карточку и предписание. — Капитан Анисимов, будете квартирьером отдельной трофейной бригады… Капитан Долгих, вы привезли зарплату для местной комендатуры… Капитан Цаголов отстал от части, догоняет… И ничего смешного, товарищи!.. Старший лейтенант Полищук — фотокорреспондент армейской газеты…
Гауптвахты, как предвидел Котелков, не оказалось. А штаб тем временем передвинулся в Венгрию.
Пятый день лейтенант Шустов пребывал под домашним арестом, то есть медленно, обуздывая себя на каждом шагу, ходил из угла в угол в маленькой комнате венгерского портного, или постигал механизм ножной швейной машины, или присаживался у окна на табурете, подобрав ноги в болгарских лиловых носках с кисточками.
«Лучше бы вы там под пулей остались…» Чем бы он ни развлекал себя, слова стояли в ушах, их нельзя было изгнать из памяти.
Он брился каждый день, надраивал сапоги с такой яростью, что щетка летела из рук. Вот когда он пожалел, что где-то на Донце расстался с аккордеоном. И снова присаживался у окна, наблюдал улицу венгерского села, глубокие колеи, залитые мутной водой.
Мелкий дождь — скорее, он даже слышен, чем виден. С единственного дерева, которое видно из окна, летят листья. Вот пролетел и упал один. Вот — целая охапка. Все равно: тут работы еще непочатый край — дерево в тяжелых зеленых листьях, они и падают зеленые… И как итог этих мучительных наблюдений звучал голос Ватагина: «Лучше бы вы там под пулей остались…»
Танки прогрохотали, лужи — веером… Все воюют, а он? И вдруг в памяти вспыхнуло слово «фатальная»… Да, на мосту, когда в Европу вступали, пожилой солдат сказал так про тотальную войну. Никогда еще так ясно Шустов не понимал, что война касалась всех: и мальчика с окровавленными руками, которого он усаживал под минометным обстрелом в лукошко своего мотоцикла; и болгарского корчмаря с ребенком на руках — там, на Шипке… Память его мгновенно выщелкивала два выстрела в тумане. И снова, с той же пружинно раскручивающейся мерностью, звучало в ушах: «Лучше бы вы там под пулей остались…»
Нет, конечно, не из-за какого-то диверсанта-коновала заслужил он такие слова. Ватагин предполагает что-то более серьезное и значительное. Зачем понадобилась Крафту вся его лошадино-человечья картотека? Чем угрожал нам этот Христо Благов? А, может быть, и не нам, а болгарам? Есть ли связь между банатской картотекой и плюшевым альбомом Ордынцевой? Конечно, полковник уже что-то продумал, а вот он, Славка, дальше сапной палочки ничего не увидел. И как потешается теперь полковник над всеми этими соображениями о «фабрике ампул» в Банате. «Мельчишь, Шустов, мельчишь!» — как говорит майор Котелков… И ничего невозможно придумать.
Бывают же такие счастливые люди, которые умеют размышлять на досуге. А Славке ни одна путная мысль не забрела в голову, пока он бездействовал. Посадить бы сюда Бабина. Он бы три дня отсыпался, а на четвертый стал думать. Обстоятельно, пунктуально: сначала по методу сходства, потом по методу исключения, потом еще по какому-нибудь методу. А Славка, с чем явился отбывать арест на этой домашней гауптвахте, с тем и остался.
Гауптвахта… Лермонтов сидел на гауптвахте и встретился там с Белинским. Это еще в школе учили. Пушкина сослали в Михайловское. А еще был, говорят, народоволец Николай Морозов. Он просидел в Шлиссельбургской крепости двадцать один год и написал собрание сочинений. Вот характер! Быдо же о чем думать человеку, если хватило на двадцать один год. А тут на третий день как проколотый баллон. Да еще этот дождь за окном. Поздняя осень, взмахи ветра шевелят листья в лужах…
Можно думать, конечно, и о Даше.
В последний раз он повстречал ее в Бухаресте, где на столичном перекрестке толпы прохожих любовались русской девушкой, как она со щегольской четкостью регулировала, расшивала уличное движение. А вечером отыскал ее — она с подружками стояла в роскошной банкирской квартире. Странное чувство, известное только фронтовикам, когда на часок заскочишь в незнакомый дом к знакомым людям и разговоришься, и поспоришь, и разволнуешься, а сам в то же время помнишь — снова война разделит на несколько месяцев, а то и навсегда. Тогда, в Бухаресте, в банкирской квартире, он подумал: чуднe — по-фронтовому устроились, портянки развесили по спинкам кроватей. Женимся — мать будет недовольна. Скажет: армейщина. Мать такая: сама пишет с ошибками, а для Славки принцессу подавай. Конечно, Даша — грубоватая девчонка, фронтовичка, а беззащитная. Значит, только снаружи грубоватая. Да и вообще это точно известно, что она добрая и нежная. Где она сейчас? Войска фронта на четыре государства развернулись. Вдруг совсем по-другому, без осуждения, вспомнились ему эти портянки на банкирских кроватях. Тогда были летние, а сейчас бы в пору зимними обзавестись. Как у нее с зимними портянками?
Голова Славки клонилась на подоконник, губы набухли. И сон, который наконец пришел, был тоже как бы борьба, неуклюжая и странная, с самим собой.
Снилось ночное поле, на котором два сибирских человека — не то якуты, не то буряты, — в лисьих шапках, в сапожках с загогулинками, в меховых рукавичках, схватив друг дружку за кушаки, по-медвежьи кувыркались, ставили подножки один другому, не расцепляясь, снова становились на ноги — маленькие, молчаливые, упрямые — шапками вместе, сапожками врозь… Кто-то бегал вокруг, смотрел им под ноги. Да это полковник Ватагин! Все был готов засвистеть по-судейски: три пальца во рту. И вдруг оба человечка упали, а вместо них вскочил один, но высокий, у него сапожки на руках надеты, две лисьи шапки мотаются на спине. Он стоит сумрачный, лицо словно выточено из темного дерева, угловатый нос, под мягкими усами губы поджаты, как бы для тонкого свиста, — да ведь это же македонский горбун из монастыря!..
Шустов даже проснулся от изумления. Он видел однажды такую борьбу на концерте моисеевского ансамбля народного танца. Но монах тут при чем? Приснится же…
Стук в окно.
— Миша?
— Обед принес.
Славка приоткрыл раму. Вот оно — Мишино лицо, мокрое, в белой щетинке, большие воспаленные глаза. Красивое лицо, хоть и виду не имеет.
— Ну, все подковы собрал с одного коня?
— Дважды поймал позывные. Толку чуть.
Бабин раскладывал на подоконнике хлеб, манерку с гуляшом, темно-зеленый арбуз с ярко-розовым треугольником. «Хозяйственный, зануда», — с нежностью подумал Славка.
— Устал?
— Как всегда, спать охота. Тебя посадили, а мне завидно. Отоспится, думаю… Непоследовательный твой Ватагин.
— Опять двадцать пять! Что же он должен был сделать?
— Не знаю. По крайней мере, меня посадить.
Славка обрадовался Мишиному приходу, но с огорчением подумал, что с первой же минуты стали ссориться.
— Из дому пишут? — спросил он, желая доставить Мише самое большое удовольствие.
— Даша Лучинина появилась, — безразличным голосом сообщил Миша.
Славка даже вскочил на подоконник. Миша поймал покатившийся арбуз.
— Почему ко мне не привел?
— Не идет. Говорит: пусть отбудет наказание, отмучается.
Шустов соскочил на пол, даже руки отряхнул с небрежностью:
— Ну и пусть… Зачем она тут?
— К полковнику приехали регулировщицы — целый грузовик! За инструктажем… Да ты не волнуйся. Напиши ей записку красивым почерком, я передам.
— Опять зубы скалишь? Двигай отсюда!
Один за другим возвращались офицеры разведки.
Как все штабные, приезжающие из командировки, они прежде всего шли по отведенным для них квартирам, мылись с дороги, побросав полевые сумки возле тазов с водой. Затем получали у ординарца свои чемоданы, почту. А в особняке сбежавшего помещика, где на этот раз разместилась контрразведка, прихожая наполнилась оживленными голосами: шел обмен дорожными впечатлениями.
Один рассказывал о партизанах, с которыми он плясал «коло» в сербском лесу; с кожаных безрукавках с шитьем, о карабинах на груди; говорил по-сербски: «смрт фашизму»; искал звездочку на фуражку, потому что свою старую подарил партизанскому комиссару под кличкой «Брадоня», о котором говорил с особым уважением.
Другой вернулся из города Субботицы, где он жил на заваленной обломками улице: американцы по кварталам бомбили этот город, даже не имевший зенитного прикрытия.
Он рассказывал о каторжной жизни тамошних крестьян:
— За все платят помещикам — за землю, за воду, за лес. Срубил дерево, так сучья доставь прямо на двор — и попу и старосте. Рыбу бедняк не имеет права ловить в Дунае! Я его спрашиваю: «А искупаться в жаркий день можно?» Он только рукой махнул. Зато у кулака такие волы, что нашим шоферам приходится с дороги сворачивать, как бы за рога не зацепить…
Кто-то припоминал веселую историю, случившуюся в Трансильвании:
— У них дискобол исчез…
— Что?
— Вот именно. На городской площади стояла бронзовая фигура дискобола. Гитлеровцы решили отправить в Германию в переливку. Дефицитный металл. А утром — нет дискобола. И только мелом написано на камне: «Я не желаю в Германию. Ухожу к партизанам».
Первым, еще до завтрака, Ватагин принял капитана Анисимова. Бритоголовый, загорелый, с ясными очами (именно очами!), с завинченными усиками под горбатым носом, — этот человек никогда не боялся высказывать собственное мнение. Все подозрения оказались неосновательны. Его подшефный — хороший, почтенный человек. У него сыновья погибли в фашистских лагерях. Сам он три года тайно ремонтировал радиоаппаратуру для партизан и сейчас выбран народным вечем на общественную должность. Глупее нельзя, как такого человека заподозрить в том, что он распространитель сапа.
Капитан Анисимов отрапортовал свой окончательный вывод с молодцеватостью, как будто забил мяч в ворота.
— Вы его лично видели? — спросил Ватагин.
— Никак нет, вы не приказали. Он лежит дома. В последние дни с ним случилась история, в которой и мы немножко повинны, — он подорвался на мине, которую наши саперы не успели обезвредить. Счастливо отделался — только слегка контузило. А должен бы без ноги остаться…
— Это не всегда — без ноги, — с живостью возразил полковник. Он почему-то разговорился по этому поводу, вспомнил какой-то фронтовой случай: — Помню, при прорыве под Богучаром снег был плотный, а немцы уложили мины с двойной накладкой, и они взрывались не сразу. Я шел пешком с начальником штаба, нас нагнала легковая машина. Шофер выскочил ко мне — тут и ахнуло у него под ногами. Он упал лицом з снег. Ну, думаю, готов! Нет, только контузило.
— Это зачем вы мне рассказываете, товарищ полковник? — вежливо спросил капитан.
— Да к тому, что не всегда должен человек без ноги остаться… — Ватагин помолчал, потом вернулся к теме разговора. — Что ж, он лежит, значит, дома?
— Пострадал человек.
— Еще бы, я его понимаю, беднягу. Одинокий небось? (Анисимов утвердительно кивнул головой.) Так я и думал… Теперь идите отдохните. Ваши веши у ординарца. Я их сам видел, когда разгружались на новом месте.
Теперь уже каждые два-три часа кто-нибудь подъезжал. Ординарец тащил чемоданы. Полковник многих вызывал с ходу, еще неумытых с дороги. Сведения были собраны добросовестно. Только двух не нашли. Остальные — самые благонадежные люди; никакого отношения к конюшням и лошадям не имеют; многие пользуются полным доверием коммунистов и партизан, вроде анисимовского радиотехника.
Лейтенант Лукомский рассказывал фотографически точно, со всеми подробностями. Ватагин знал этот его следовательский «почерк» и приготовился терпеливо слушать. В центре предместья имеется ресторанчик. Обстановка самая заурядная — на стене клетка с канарейкой, под ней кинореклама: какая-то роскошная трагическая девица с голыми плечами. За прилавком стойка с винными бутылками в пестрых этикетках. Граммофон хрипит — этюды Шопена. К столу подходит девочка, племянница ресторатора. Ну, что у них там закажешь? Пиво. Вермут. Хозяина зовут Георгий. В углу неизменно сидит за пустым столиком этот самый, из племенной книги, — регент детского хора Исаак Ченчи. Он читает газету. Очки на носу. На столе папиросная коробка. Пиво сосет понемногу. Иногда говорит девочке: «Иди сюда», заказывает еще кружку. При этом слегка заикается.
— Заикается? — переспросил Ватагин. — Позволь, он регент в хоре. Как он может быть заикой?
— Да он недавно попал в переплет. Его контузило.
— Странно…
— Что вам кажется странным, товарищ полковник?
— Ну хорошо. Дальше…
— Уходит из ресторана, идет домой. Живет один.
— Один живет?
— Жена сбежала с немецким военным прокурором. Войти в дом неудобно- очень нелюдимый человек. И собака на цепи.
— Всё?
— Всё.
— Вы уверены, что он контужен?
— Мне рассказывали соседи. Подтвердил комендант. И девочка тоже знает. Он, кроме ресторана, никуда не ходит, забросил свои дела.
— Что ж, ему это нравится? — шутливо спросил Ватагин.
— Что?
— Быть контуженным…
— Товарищ полковник, вы не приказывав ли изучать их психологию, — с некоторой обидой в голосе сказал Лукомский. — Я видел собственными глазами гипсовую шину, снятую с его ноги. Она лежала во дворе, грязная, землистая…
— Пришелся вам по вкусу этот молчаливый регент?
— Сказать откровенно, товарищ полковник? Пришелся по вкусу! Немцы всех его ребят из хора увезли на заводы в Германию. Жену соблазнили. Самого контузили. А он только закалился в горе. Назвал своего пса «Хендехох» и ненавидит немцев.
— Очень странно, — подвел итог полковник.
— По-моему, ничего странного, товарищ полковник: война. Я и сам чуть не подорвался. Паром у Дубравиц нас перевез благополучно, а на обратном пути взлетел на воздух — мина! Ничего странного.
— Странно все-таки! — упрямо повторил Ватагин. — Странно! Потому что двое до вас — Анисимов и Долгих — рассказали мне о своих то же самое. Контузии у них какие-то… с немецким акцентом.
История становилась все более занятной. Что мог Ватагин предложить командованию? Он вывез из Баната пятьсот семьдесят карточек — широкое основание конуса. Теперь его записная книжка заключала в себе пятнадцать фамилий, включая смотрителя перевала. Конус стремился к своей вершине. Отчетливо выделялась одна подробность: из этих пятнадцати четверо изменились за последний месяц по той или иной причине: стали нелюдимыми, косноязычными или заиками. Причина понятна: они контужены; действительно, война прокатилась по этим местам. Двое в эти же дни потеряли жен, как Христо Благов и Исаак Ченчи. Тоже может случиться. И все же, если вся эта темная история, занимавшая полковника Ватагина уже около двух месяцев, смахивала иногда на старинную пьесу с кинжалами и масками, то в этом месте она начинала казаться разыгранной даже немного по-любительски.
К обеду появился Сослан Цаголов.
— Ну к черту! Вот война сколько народу калечит! — говорил он, как всегда нетерпеливо дожидаясь вызова. — Этот мой, сильно контуженный, даже «пама-мама» не выговаривает. Не повезло ему!
Над ним подтрунивали: не иначе, его подшефный перепугался появления такого энергичного капитана. Азартный горец ожесточился, ходил в отдалении от собравшихся во дворике офицеров:
— Идите к черту, что вы меня разыгрываете!
Это был один из самых осмотрительных разведчиков, — как ни странно при его характере. И он сердился, когда его предупреждали, чтобы он «не переходил границ», или подтрунивали, как сегодня.
Ватагин не принимал его до вечера. В офицерской столовой Сослан один съел целый арбуз, вернулся в помещичий дом и читал газеты — солидно, в полном самоуважении. Чувствовалось, что он здорово обижен. Лучшему своему приятелю, капитану Анисимову, он сказал с горячим упреком:
— В ауле у меня маленькие братишки, они друг дружку разыгрывают. Зачем мы будем! Д\ы не маленькие.
Анисимов посмеялся:
— Думаешь, мы тебя разыгрываем? Это факт, что уже пять подшефных оказались контуженными.
— Слушай, я воронку видел! Соб-ствен-ны-ми глазами…
— Видел?
— Как тебя вижу!
— Ну что ж, значит, первое — установим наличие воронки.
— Я бы их всех перехватал — и делу крышка!
— Дорогой, что ты понимаешь со своей энергией и невежеством? — по-дружески откровенно спросил Анисимов.
Но именно тут Цаголов не обиделся, рассмеялся. Они закурили.
А через полчаса в другом углу комнаты слышался жаркий голос Сослана, он доказывал Лукомскому:
— Слушай, Ваня, я медицинский техникум кончил в Осетии. Я это дело понимаю лучше всех…
Позже всех вернулся из маленького городка Медиаша лейтенант Буланов. Он докладывал полковнику в присутствии вызванного наконец Цаголова. Это была известная привычка Ватагина: поманежить несчастного Сослана, выпустить из него пар, чтобы потом разговаривать со спокойным человеком. Цаголов сидел и недоверчиво слушал доклад Буланова. Оказалось, что, по странной случайности, его медиашский настройщик роялей был шестой по счету из тех, кто недавно, в связи со скоротечными боями вблизи города, попал на мину.
— Слушай, Буланов!.. Простите, товарищ полковник, разрешите обратиться, — поправился Цаголов и опять закричал в азарте изобличения: — Он же настройщик роялей! Зачем ему понадобилось уходить за город? Что вы меня разыгрываете!
— Капитан Цаголов, — спокойно сказал Ватагин, — надо говорить не так шумно. Меньше страстности — больше ясности. Лучше молчать. Даже в разговорах с товарищами. Вы забудьте об этом. Забудьте вообще о вашей поездке.
— Я бы их всех перехватал — и делу крышка! — угрюмо сказал Сослан.
— У вас методы плохого начальника районной милиции, — добродушно возразил Ватагин.
Цаголов взглянул на полковника из-под бровей — глаза его выражали тоску и боль непонимания.
— Товарищ полковник, — взмолился он, — честное слово, отпустите меня на флот, не гожусь я для этого дела!..
Полковник не дал ему выговориться и вежливо выпроводил из комнаты на время разговора с Булановым.
Капитану Цаголову так и не удалось в этот вечер рассказать полковнику о своем подшефном.
Около девяти часов раздался телефонный звонок. Говорили от коменданта города, но, как ни странно, у телефона оказался Константин Шувалов, знакомый Ватагину латинист из Тырнова.
— Мне необходимо вас видеть.
— Откуда вы здесь?
— Меня вызвали к брату.
— К Станиславу Шувалову? Он вернулся?
— Он умирает… Когда мы говорили с вами прошлый раз, я понял, что вас интересует Марина Ордынцева. У меня есть сведения о ней.
— Немедленно высылаю за вами машину.
— Я не могу оставить брата.
— Сейчас же выезжаю к вам…
Захватив с собой Буланова, все еще продолжавшего рассказывать про нелюдимого настройщика роялей, Ватагин сел за руль.
В маленькой комнате, слабо освещенной настольной лампой под зеленым абажуром, заставленной венскими стульями и чем-то удивительно неожиданно напомнившей Ватагину чеховский дом в Ялте, его встретил осунувшийся и растерянный Константин Шувалов.
— Понимаете, он сам захотел вас видеть. Расквитаться! Расквитаться перед смертью с этим титулованным уголовником Пальффи. Не то это навязчивый бред, не то единственная нить, которая его еще привязывает к жизни. Когда я сказал, что знаю представителя русской разведки, он сам настоял, чтобы я позвонил к вам.
Слушая Шувалова, полковник смотрел в дальний угол комнаты, где под образами на узком кожаном диване, покрытом латаной простыней, лежал человек с блестящим от пота лицом и тонкими черными усиками. Мертвенные зеленые отсветы от абажура бродили по граням пластрона его измятой крахмальной рубашки.
Константин Шувалов обернулся назад, следя за взглядом Ватагина.
— Забылся, — прошептал Шувалов, — впервые за эти пять часов…
Он доверчиво поглядел на Ватагина своими ясными голубыми глазами:
— Мы были больше, чем чужими, — мы были врагами! А сейчас я не знаю, чего бы не сделал, только бы он остался жив… Не надо будить.
Ничем не выдавая своего нетерпения, полковник тихо опустился на стул.
— Расскажите, что с ним произошло, — попросил он Шувалова.
Из сбивчивого рассказа латиниста можно было понять, что Пальффи направил Шувалова в Бухарест вслед за сбежавшей Мариной, чтобы прикончить ее прежде, чем она успеет каким-нибудь образом отомстить ему, — слишком много она знала про Пальффи Но он слишком высоко оценил напускной цинизм Станислава. Тот и не смог, и не захотел убивать Марину. Это был его первый дебют в «мокром деле». Латинист так и сказал — «дебют», по-видимому повторяя слова брата. Напротив, Станислав ее лечил. У этой хрупкой женщины оказалась железная сопротивляемость, — впрочем, это в медицине известно, что нервный подъем психически неуравновешенных лиц совершает чудеса. Не дождавшись Станислава на условленном месте встречи у дунайской переправы, Пальффи сам появился в Бухаресте и, поняв, что Шувалов совершенно не подготовлен к роли, которую он ему предназначал, решил убрать его со своей дороги. Только случай — то, что квартира, где остановился Шувалов, принадлежала спекулянту, обменивавшему валюту, и к нему как раз явились клиенты, — помог Станиславу избавиться от верной смерти. Но покалечить его успели. И, как сказал час назад доктор, на спасение мало надежд.
— И это все, что он вам рассказал? — насколько возможно мягко спросил Ватагин.
— Он сказал, что чувствовал себя девкой-чернавкой, которая пожалела белоснежку и оставила ее в лесу. Он и в детстве был с юмором, — тихо добавил Шувалов и заплакал, опустив голову на спинку стула.
Искреннее человеческое горе никогда не оставляло холодным Ватагина. Он и сейчас представил себе всю глубину воспоминаний детства, прочность семейных уз, которые связывали этих так не похожих друг на друга братьев. И все-таки мысль о том, что он примчался, чтобы слушать эти сентиментальные сказочные аналогии, раздражала его. И как бы в ответ на это нетерпеливое движение мысли Ватагина, больной зашевелился. Он открыл глаза. Он долго смотрел на полковника и наконец вымолвил:
— Это вы из России?
— Я.
— И вас интересует Ордынцева?
— Да.
— Едва ли вы ее найдете живой.
— Почему?
— Ее убьют.
— Кто?
— Пальффи и Крафт.
— А потом? Они останутся в Бухаресте?
— Не знаю, что намеревается делать Крафт, но Пальффи хотел ехать в Венгрию. Его еще можно задержать на дунайских переправах.
— Но кто же такой Пальффи? Станислав Шувалов слабо улыбнулся.
Глаза его глядели в низкий потолок комнаты. Так, делая паузы, чтобы перевести дыхание, кашляя кровью, он рассказал Ватагину во всех подробностях то, что сам узнал несколько дней назад в трущобах Бухареста из сбивчивого, похожего на бред, рассказа Марины Ордынцевой.
…
Жизнь Пальффи Джорджа никому, даже родной матери, не была известна во всех подробностях. Марина знала о нем больше других, потому что он был уверен в ее собачьей преданности, да и в том, что выведет ее в расход, как только найдет это нужным. Даже самому ожесточившемуся бродяге по временам бывает тягостно одиночество. Жажда доверия удерживала Пальффи около Марины гораздо дольше, чем ее женское очарование. Она казалась ему самым безопасным слушателем на свете.
Старший сын одного из богатейших людей Венгрии, он уже в семнадцать лет был признан первым шалопаем Будапешта, сорил деньгами во всех международных кабаках, охотился за молодыми актрисами. Затем начались дела похуже. Спустя год он крупно поссорился с отцом. Для великосветских кругов тайна семейного конфликта осталась за семью печатями. Была сфабрикована элегантная версия, будто бы отец и сын Пальффи стали навсегда врагами из-за одной дерзкой выходки Джорджа: вопреки воле отца, подкупив конюших, ночью сын подвел к отцовской фаворитке, английской красавице — кобыле Миледи персидского жеребца Визиря. В «Конно-спортивном вестнике» было даже опубликовано письмо Джорджа, в котором он искал себе оправданий в великолепных статях жеребца: «…голова Визиря, широкая во лбу, до того суживалась к ноздрям, что он мог бы пить из кувшинчика с узким горлышком».
Генерал-полковник Пальффи-Куинсбэри Артур командовал той кавалерийской школой в Бабольно, которую сам кончил когда-то, еще до первой мировой войны. Как истый венгерский аристократ, он мечтал о реставрации монархии Габсбургов и состоял в почтительной переписке с принцем Отто, сыном последнего императора Австро-Венгрии. Но все родовые и даже финансовые связи «Старого Q» роднили его с британскими островами. Он был тончайшим знатоком веджвудского фарфора: летом в своей горной резиденции за Мишкольцем принимал гостей из Англии. Старшего сына Пальффи в семье с детских лет называли не венгерским именем Дьёрдь, а вполне англизированно — Джордж. Но подлинной страстью Пальффи-Куинсбэри, в чем действительно выражалась его англомания, был чистокровный английский скакун. Венгерскую верховую лошадь он предпочитал в военном строю, на полигонах. В своих конюшнях он выводил только английских коней. В качестве курьеза он составил свою знаменитую выставочную коллекцию: там можно было увидеть и стройного каретного «клевеланда», и крупного «суффолька», и огромного возовика «Линкольншира», и резвого «норфолька», и гибкого, но вместе с тем могучего «гунтера», и, наконец, стального по крепости и упругости мускулов коронованного скакуна-дербиста Буен-Вестра.
Не было более красивого предлога для той торжественно обставленной церемонии, которой хладнокровный и властный старик отстранил беспутного сына от прав на наследие и все несметные родовые богатства — леса и пашни, замки и яхты — перевел на линию младшего Пальффи Джордж ответил на это скандальным бегством из отцовского замка за океан. Он родился в Бостоне, американская конституция давала ему право «натурализоваться», а некоторые связи помогли поступить в военно-морское училище. От сестры из Венгрии на текущий счет поступала скупая, очень скупая стипендия. Юноша, привыкший к безрассудному расточительству, вынужден был в воскресные вечера работать тренером своих товарищей, готовя их к барьерным скачкам.
Как ненавидел он отца! Какое отвращение выработал в себе ко всему английскому!
Он посылал матери свои фотографии, где был снят в американской куртке, как какой-нибудь «ами» — «свой парень», с сестрой он был незамысловат в переписке и однажды довел «Старого Q» до сердечного приступа, прислав ей рождественское письмо, в котором на грубоватом слэнге описывал Кони-Айленд — «Американские горы» и «Чертову карусель».
Училище Джордж кончил хорошо: девяносто восьмым по списку из выпуска в семьсот четырнадцать человек. После трех лет плава, ния мичманом на линкоре «Алабама» он был зачислен на курсы персидского языка при посольстве США в Тегеране.
Только ли одна сумасбродная ненависть к отцу управляла странной судьбой этого человека? И почему в самом деле в двадцать три года засел он в знойном и пыльном Тегеране за персидские глаголы и спряжения? Этому предшествовали грозные иски на крупные суммы от кредиторов и затем оставшийся от всего мира в тайне разговор Джорджа с неким жизнерадостным американцем Они ужинали вдвоем в офицерской каюте линкора «Алабама», стоявшего на якорях в Абаданской бухте у южных берегов Ирана.
— Мы не потребуем от вас фактов или цифр. У вас будет особая миссия. Мы покупаем не ваши уши или глаза, мы покупаем ваше графское достоинство. Не за горами розыгрыш главного приза: мировой коммунизм будет раздавлен. С вашей помощью, граф, или без вас…
Так Пальффи Джордж был куплен американской разведкой за небольшую сумму Дело было не только в сумме. Венгерская революция 1919 года, когда отец вынужден был бежать в Англию, оставила след в памяти десятилетнего Джорджа! Сын русского князя, никогда не знавший родины, обучил его нескольким русским словам во время конных прогулок в мичманском обществе. Позже, в Иране, он видел промотавшихся на азиатских дорогах китайских помещиков — таких же беглецов революции. С тех пор как Джордж начал помнить себя, он привык считать владения Пальффи своей собственностью. Вернуть и сохранить их каким угодно путем — вот была цель!
В Тегеране Джордж, по совету того же жизнерадостного американца, изучал юриспруденцию и познакомился со своей будущей женой Эдит, дочерью американского адвоката и иранской принцессы. Позже он принял практику тестя в нефтяном районе, завел свой дом под пальмами в Абадане и даже перевел на английский язык иранский торговый кодекс.
Крах жизни наступил в ту ночь, когда сумасшедшая иранская националистка Эдит узнала все о некоторых побочных обязанностях своего мужа и сказала ему по-персидски:
— Ты грязная тварь! Убирайся вон из Ирана!
Его могли убить в ту же ночь. Во второй раз в жизни покинув семью. Пальффи Джордж бежал. Ему не следовало возвращаться в США. Шла вторая мировая война. Отец командовал корпусом и воевал где-то в русских снегах под Коротояком. Большой черный лимузин с оранжевым бархатным попугаем, раскачивающимся за смотровым стеклом, проплыл беспрепятственно по странам Ближнего Востока и по балканским провинциям великой гитлеровской империи. У Джорджа теперь были деньги, позаимствованные у жены; кое-что значило и графское достоинство, имя отца.
Невидимая рука приподнимала пограничные шлагбаумы.
В Бухаресте, в отеле «Амбассадер», бывший американский мичман был обласкан полным доверием начальника германской секретной службы в Румынии. Невидимая рука скрепляла рукопожатие Пальффи Джорджа и капитана войск «СС» Отто Большуринга.
— Я веду частную войну с коммунизмом, — сказал Джордж Большурингу.
В наводненном немцами Бухаресте вряд ли было бы достаточно такого заверения для американского мичмана. Но оказалось, что немцы знали все: и англофобию венгерского аристократа, и, что важнее, некоторые его побочные обязанности, навязанные жизнерадостным американцем. Тайная полиция Гитлера приняла на свое обеспечение еще одного международного авантюриста.
Трудно перечислить все те удивительные знакомства, которые удалось в последующие два года завязать Джорджу в оккупированной немцами Европе. Он виделся с завоевателем Крита генерал-лейтенантом Куртом Штудентом. В Австрийских Альпах, в деревне Марцаботто, майор «СС» Вальтер Редер за бутылку коньяка показал ему, как можно в течение часа уничтожить из огнеметов тысячу восемьсот итальянских заложников — женщин и детей. В Ревельсбурге ему удалось видеть, как германских коммунистов бросали в ледяную воду, где они умирали от разрыва сердца.
В своей подземной канцелярии Гиммлер познакомил его с доктором антропологии — немцем из банатской провинции Гансом Крафтом. Этот провинциальный ученый держался крайне развязно в присутствии самого страшного человека в империи Он, видимо, не понимал до конца, что таится за безобидным обликом школьного учителя с пенсне на носу, за этой зеленой эсэсовской формой без каких-либо знаков различия, за этими небольшими изящными руками с маникюром на ногтях. Ганс Крафт был автором имевшей успех у Гитлера секретной идеи, которая уже получила девиз — «Пять подков с одного коня».
Венгерскому аристократу было предложено заняться ветеринарией.
Гиммлер, наверно, почувствовал юмор этой ситуации, судя по тому, что долго протирал свое пенсне и спрашивал о здоровье отца Пальффи. (Отец в эти дни отступал с остатками своего корпуса от Коротояка — там был ужас: роты смешались, офицерский состав был полностью перебит, и наглые штабные наци пытались командовать венграми через переводчиков. У Джорджа были все основания надеяться, что «Старый Q» найдет свое место в братских могилах на русской земле).
Далеко за полночь продолжалась беседа Ватагина со Станиславом Шуваловым — мучительный разговор с умирающим, прерываемый то забытьём больного, то сменой грелок, то шепотом брата, настаивавшего на отдыхе. Когда полковник вышел на улицу, у него было впечатление, будто несколько часов он видел кружение бенгальских огней, сгоравших, не оставляя пепла. Весь этот фейерверк подробностей судьбы титулованного авантюриста поможет когда-нибудь прекрасно построить допрос. Но будет ли пойман Пальффи? В сущности, самое важное Шувалов сказал в первую минуту: Пальффи надо ждать на дунайских переправах.
То, что Ордынцева не знала или не захотела даже в последнюю минуту рассказать Шувалову о конечной цели операции «Пять подков с одного коня», лишь подтверждало убежденность Ватагина в том, что следует отказаться от наивного представления о скромных масштабах этого предприятия. Если уж в незначительную диверсию, бьющую по конскому поголовью армейских тылов, втянуты лица, связанные с Гитлером и Гиммлером, то, значит, действительно идем по заячьему следу, а можем набрести на медвежий. Ватагин был доволен, что еще до встречи с Шуваловым решил собрать регулировщиц. Для поимки Крафта и Пальффи девчата, стоящие на перепутьях всех фронтовых дорог, могли оказаться очень полезны.
Всю ночь на грузовиках подъезжали к штабу фронта снятые прямо с регулировочных пунктов девушки. Была среди них и Даша Лучинина. Узнав от Миши Бабина о грустных делах Славки, она помрачнела и до самого инструктажа бродила одна по улицам незнакомого ей городка. Сама не ожидала от себя такого.
Полковник принял девчат в 10.30. Он кратко рассказал им о том, как важно сейчас помогать ветеринарам в выявлении больных лошадей, следить за тем, чтобы обозы не скоплялись па переправах Потом он без всякого перехода показал регулировщицам три фотографии — Пальффи, Крафта и Ордынцевой Он откровенно объяснил, что враг осуществляет в тылу наших войск коварную операцию. — он только просчитался в сроках нашего наступления и теперь то здесь, то там оставляет следы. Противник неряшливо работает — и каждый из нас может легко наткнуться на него. Нужно быть бдительными.
— Как бы в темноте не оплошать! — поделилась своими сомнениями одна из девчат. — Проедет мимо, разве ж его признаешь!
А Даша Лучинина тихо, но внятно, от всей изболевшейся души сказала то, что надолго запомнилось потом Ватагину.
— Кабы на этих зверях, — сказала Даша, — шерсть отросла или щетина…
После инструктажа Ватагин побывал в Военном совете. И вскоре четыре контрольно-пеленгационные радиостанции, расставленные по широкому фронту в триста километров, включились в круглосуточное наблюдение за эфиром.
Вернувшись к себе, Ватагин вызвал Бабина и лично приказал ему прекратить дежурство.
— Отдыхать надо! — сказал он и тут же распорядился снабдить радиста билетом на концерт. — Девчат много понаехало, — улыбаясь, сказал он. — Пригласите, поухаживайте. Вот Дашу Лучинину позовите.
— Младший лейтенант Шустов сегодня к вечеру отбыл положенный срок ареста, — сухо ответил Бабин, как всегда не понимавший, где полковник шутит, где говорит всерьез.
— А, верно… — оживился Ватагин. — Скажите, пусть зайдет ко мне.
Славка явился к полковнику и отрапортовал, по своей привычке вытянувшись в струнку. Он думал, что Ватагин покажет ему на кучу бумаг, усадит за работу. Он бы и этому нынче обрадовался. Но полковник приказал разыскать регулировщицу Лучинину, устроить ей ночлег и… «Можете быть свободным!»
— Есть быть свободным! — бодро и вызывающе откликнулся Шустов.
Выбежав в парк, он стал разыскивать Дашу. Лейтенанты, автоматчики, шоферы сидели кто прямо на траве, кто на бугорках, оставшихся после нарытых немцами щелей. Регулировщицы, довольные неожиданным отдыхом, стайками прогуливались по аллеям, перебрасывались шутками с разведчиками. Славка проходил мимо девушек и каким-то шестым чувством понимал, что Даши среди них нет.
В этот же парк под вечер явился минер из саперного батальона.
Никто не знал, почему он вызван Ватагиным. Но он явился и сразу стал всем близок и нужен, как бывает с иными счастливцами во фронтовой жизни. И сразу все стали называть его Демьяном Лукичом.
Это был морщинистый, уже с проседью, сержант лет под пятьдесят. Прежде всего он хозяйственно осведомился: где ему сложить свой инструмент? Любителей подсобить нашлось много, но он никому не доверил ни миноискателя, ни щупа, а сам все укрепил в задке одной из машин, расставленных под деревьями. Затем он полюбопытствовал насчет помещичьих теплиц, заглянул в домовую церковь, фасадом выходившую в парк. А через некоторое время притащил откуда-то глубокое кожаное кресло. Он уселся в нем прямо посреди аллеи. Было видно, что пожилой минер рассчитывает на ночлег: он привык приходить «в гости» к пехоте, когда она готовится к броску и надо расчистить ей дорогу. Предстоящим делом он совсем не интересовался.
— Инструмент мой любимый — шшуп, — рассказывал Демьян Лукич всем, кому не лень было слушать. — Миноискатель — второе дело, а почему? Потому, что он деревянную мину не чувствует, а шшуп — тот сразу. Сперва обшшупаешь впереди себя, мины нет — ползи. Что бы он, вражья душа, ни применил, для меня безразлично. Какие бы фокусы он ни выставил, только осторожность нужна. Ты того себе в гордость не ставь, что знаешь. Шшупом тихонечко обшшупай, нет ли сурпризов — и ползи…
Даша Лучинина стояла неподалеку и слушала россказни пожилого дядьки. Каких только не повидала она на фронтовых дорогах и теперь безошибочно угадывала, кто настоящий. Этот был настоящий.
— Сержант, а ты знаешь, зачем тебя вызвали? — вдруг спросил один разведчик.
— Курить охота… — словно недослышав, сказал минер. Взгляд его скучно заскользил поверх голов.
«Вот молодец, отмолчался! — подумала Даша. — Разве такие вопросы задают в разведке?» Вдруг она резко обернулась. Кто-то сзади смотрел на нее в упор.
— Отпустили? — радостно прошептала она.
Позади стоял Славка. Он казался строгим, не похожим на себя.
— Кто этот дядя? — спросил он.
— Минер какой-то, вызванный… Пойдем?
Они быстро пошли по аллее. Славка искоса поглядывал на Дашу и очень страдал. Он не знал, продолжать ли ему быть вызывающе бодрым, каким он был только что у Ватагина, замкнуться на все застежки или довериться хотя бы одному человеку. Вот этой девчонке в застиранной гимнастерке с медалью на груди.
Внимание тем дороже, чем труднее минута. В темной аллее Даша взяла Славку под руку, и они быстро и молча прошагали до задней калитки с башенкой в конце парка. Когда возвращались так же быстро, Даша заглянула в его глаза.
— Где ночевать буду? — доверчиво спросила она.
— Можно в моей машине. — Глаза его потеплели от нежности. — Я уж не знаю… моя ли. Может, отчислят в резерв.
Возле радиостанции они наткнулись на Мишу Бабина. Он лежал, неудобно вытянувшись, на жесткой садовой скамейке. Встретил не очень-то приветливо: даже не шевельнулся. Полковник приказал отдохнуть и пойти на концерт. Бабин заставлял себя поспать хоть часок, но не мог и просто лежал окоченело на скамейке.
В этот вечер Слава и Даша долго шептались в помещичьем парке, на поваленном дереве, невдалеке от дремлющего радиста. Они вспоминали первые дни своего знакомства.
— А помнишь, как было на Украине, в распутицу? Нам, девчатам, из хаты лень за водой сходить — умыться. А ты подкатишь, бывало, под окна, шумнешь сигналом…
— Да, а ты выходила на крыльцо и таким сказочным, нежным голосом: «Езжайте-ка, товарищ младший лейтенант, за водой».
— А помнишь…
Что-то творилось с Дашей такое, что она не узнавала себя. Ее прежняя насмешливость в отношениях с Шустовым сменилась робостью. Она не знала за собой этого чувства, когда под бомбежкой рассаживала раненых по мимо идущим машинам, а в этот вечер робела. С чего бы это? Конечно, Слава — офицер, москвич, и сам собой красивый, и сапоги носит шевровые. Даже во тьме парка она не забывала при нем о своих широких, «мушкетерских», как он сказал, сапожках. И ей казалось, что в пилотке ее нельзя отличить от мужчин, и, когда она тихонько запела, ей казалось, что личико у нее такое равнодушное, пустопорожнее, да и нос облупленный. Но дело не в этом, а в том, что ей впервые по-бабьи было жаль его — какой он неудачливый… В этот вечер она впервые почувствовала, что Слава у нее один на свете. Так она никогда о нем не думала. И она была рада, что Славка наконец повеселел и разговорился. Она смотрела снизу в Славкины глаза и только поддакивала:
— Точно. Точно…
Скажи он ей сейчас: «Распишемся, Даша», — не задумываясь, согласится! А что? Точно!
А Славка в этот вечер тоже — и еще сильнее, чем прежде, — испытывал мальчишескую робость перед ней. Верно сказал однажды Миша: «Тебя еще не за что любить…» Сможет ли она по-настоящему хотя бы уважать его, когда она хлебнула столько горя, а он…
Он не стал рассказывать ей, за что попал под арест. Он только пожаловался: по-прежнему коптит небо в канцелярии, а в настоящее дело не пускают.
— А ты не просись, — успокоительно говорила Даша. — Зачем ты просишься? Мне тоже стоять с флажками на перекрестке неинтересно. А не прошусь…
Так хорошо было им сидеть вдвоем, болтать, думать, слушать песню, которую кто-то запел в темноте.
И они притихли, сидели слушали. А это пел пожилой сержант, присланный из саперного батальона. Вот ведь какой — на все руки мастер
Бабин, не шевелясь, тоже слушал песню. Она была старинная, пел надтреснутый голос. И радисту сквозь дремоту она нравилась.
Ой, тихой Дунай…
Ой, Дунай бережочки сносит.
Молодой солдат, молодой солдат
полковничка просит.
«О чем же просит солдат?» — думалось Мише. И ему ничего не стоило сквозь сон представить себе, как он сам просит у полковника Ватагина отпуска — в Ярославль съездить маму и Людку повидать. Словно угадывая сонные желания Бабина, сержант просился домой, к милой, а полковник из песни не отпускал:
Не пустю, солдатик мой,
бо ты долго будешь.
Напийсь воды, ще й холодной, -
про любовь забудешь.
Бабин действительно очень устал за этот месяц. И полковник — молодец, что приказал отдохнуть. В горных условиях, из-за сильной ионизации воздуха, слушать противника стало еще труднее. Одна из радиостанций, ведущих переговоры, видно, к тому же кочует. Страшно болела временами голова. Бывали такие головокружения, когда Миша снимал наушники и сидел, схватив голову двумя руками Он только никому не признавался — нельзя, война ведь! Никто не должен знать, что и сейчас ему не спится.
А Демьян Лукич пел:
Пил я воду, ше й холодну,
да не напивался
Сколь жить буду — не забуду,
с кем я любовался.
«Сидит, любуется», — с раздражением переносил Миша слова песни на своего друга, слыша близко от себя шепот Славки и Даши. Трудно было признаться, что это нежное воркованье раздражало, потому что не Славка, а он, Миша, должен был сидеть рядом с Дашей. Не потому, конечно, что влюблен. Миша и мысли такой не допускал. Нет, на свете все должно быть устроено правильно. Даша — человек, горем закаленный, он, Миша, это понимает. И кто знает, как относится Славка к Даше? Что она для него? Он и сам этого не знает…
— А где вы в Сербии жили? — расспрашивал Славка Дашу и, не дожидаясь ответа, снова спрашивал, все хотел разузнать за два месяца разлуки: — А в Свилайнаце ты была? А в Багрдане?
Сквозь сон, но все же педантично Бабин поправил Славку:
— Не так ты говоришь, Шустов. Немецкий тебе не дается. Не Свилайнац, a «Will einen Arzt», что означает «Хочу врача». И не Багрдан, a «Baggern-dank», что скорее всего может означать «Спасибо за землечерпательные работы». Так что не ври…
Славка с интересом вслушался в нудное бормотанье друга.
— Во сне буровит, — смеясь, сказал он Даше и пояснил: — Устал старик. Измотался. Ему бы в госпиталь — отоспаться…
— Или под домашний арест, — робко пошутила Даша и прильнула виском к Славкиному плечу.
Тихо смеялись в темноте.
В октябре в ночном тумане всегда есть радость ожидания, что вот он рассеется. Славка сидел возле задремавшей Даши и все видел: как лунный свет пробился сквозь туман, и заблестели стекла помещичьих теплиц, и посреди аллеи в кресле пошевелился старый сержант. А над машиной засверкало деревце с черными сучьями — все, как в росе, слюдяное.
Счастлив был Славка в этот вечер, несмотря на все свои беды. Пока Даша спала, выражение ее лица было скучное. Височки в каштановых волосках. Бледная рука с синим цветочком жилок в том месте, где пульс слушают. А проснулась Даша, открыла серые глаза с длинными ресницами, не моргающими, а только вздрагивающими — и лицо ее удивительно покрасивело.
— Проснулась?
— А ты? Не спишь? Двумя шинелями одел, а сам…
— Взаимная выручка, — ласково объяснил Славка. — Хорошо спала?
Миша Бабин не понимал, зачем на войне нужны концерты. Осторожно сняв трофейной самобрейкой белый пух со щек, он добросовестно отправился выполнять приказание полковника. Сказать по правде, ему это было не по душе, и он утешал себя только тем. что поспит на концерте.
Этого не случилось.
Войдя в зал, Миша сразу увидел в рядах Славку и свободное место рядом с ним. Он сел молча, стал оглядываться по сторонам.
Занавес венгерского провинциального театра с намалеванными на нем девятью музами был щедро залеплен пестрыми афишами. Видно, хозяин предприятия, не довольствуясь сборами, торговал и занавесом, сдавая его под любую рекламу.
Программу открыл австрийский скрипач. Он сказочно возник на сиене — средневековый, сухонький, в черном фраке и точно в серебряном парике, — симпатично улыбнулся, поклонился генералам в первом ряду и в наступившей тишине старательно произнес:
— Петр Ильитчш Тчшайковски…
Смех пробежал по залу, но аплодисменты заглушили смех. Что касается Миши, то ничто не могло его примирить с судьбой лучше, чем добрая порция Чайковского, — унылость как рукой смахнуло, и он сидел, вперившись воспаленными глазами в скрипача. Его сменил огромный, важно поднимавший густые брови бронебойщик Топоров. Он спел дремучим басом «Ой, кум до кумы залицався…» Медсанбатовская сестра прочитала одну из «Итальянских сказок» Горького. Потом вышел дядя из тяжелой артиллерии. Он и сам был по виду РГК — резерв главного командования: жонглировал двухпудовыми гирями, пока не уронил одну из них чуть не на ноги маршалу.
В антракте Бабин уныло слонялся в одиночестве. Славка отыскал Дашу, которую вместе с другими регулировщицами усадили в первом ряду, около начальства, но после звонка вернулся на свое место.
Второе отделение концерта открыл знаменитый венгерский фокусник. Всезнающий Славка, усаживаясь рядом с Бабиным, довел до его сведения, что это гвоздь программы; до войны этот артист выступал для иностранной публики в ночном кабаре на острове Маргит в Будапеште. Он привез свое искусство из Мексики, а его собака — из Мадрида.
Зал затих, как только на сцене появился лощеный и напомаженный брюнет в смокинге, сверкающем черным шелком отворотов. Он поклонился залу, но свой номер показывал не публике, а мадридской собачке, которая уютно разлеглась в кресле и начинала лаять и улыбаться после каждого удавшегося фокуса. Такая артистическая приправа и создавала впечатление высокого искусства.
Впрочем, и в технике шулерства артист достиг совершенства. Он объяснил через переводчика, что различает масть не глядя, на ошупь, чувствительной кожей на кончиках пальцев. В подтверждение этого он обмотал глаза толстым полотенцем, разбросал под лай консультанта колоду карт и бегло называл любую, до которой дотрагивался.
— Нем тудeм! Не понимаю! — смешно говорил он всем понятную мадьярскую фразу. Но под смех и одобрение публики тотчас осенялся улыбкой и вытаскивал решение из колоды.
Миша глядел, подавшись вперед. Славка тоже очень оживился — весь внимание! — следил за тем. как ловко перескакивают карты из одной кучки в другую — то пиковый валет, то дама треф, то червонная десятка, — в то время как собачка легла между двумя кучками карт и сторожила, скалилась всякий раз, когда фокусник пытался демонстративно подойти от одной кучки к другой.
Военная публика была в восторге. Очень уж любят у нас серьезную работу. Вот это товар лицом!
Вдруг послышался быстро нарастающий шум авиамоторов.
«Юнкерсы!» — понял Славка раньше, чем раздался воющий звук и три бомбы легли вблизи театра.
Никто в зале не пошевелился. Публика — закаленная. Но фокусник растерялся. Собачка, сунув хвост между ног, подалась под кресло. А из непостижимо белых манжет международного артиста поползли одна за другой карты.
Славка впился взглядом в фокусника. Всего лишь секунда растерянности.
— Разрешите продолжать? — спросил начальник ДКА, выглянув из-за занавеса, и махнул рукой артисту.
Видя спокойствие публики, фокусник пришел в себя и под хохот солдат и офицеров стал вытаскивать своего четвероногого консультанта из-под кресла.
Славка ударил себя по ляжкам. Миша удивленно оглянулся на него. Славка улыбался и хлопал себя по ляжкам, как человек, решивший мучительно трудную задачу. Потом он встал и, потянув Мишу за рукав, пошел по ряду к выходу. Что с ним случилось? Упираться было неловко, получится похоже на скандал. Миша решил беспрекословно последовать за Славкой.
В неосвещенном проходе на улицу шоферы возились у машин. Внезапный прилет «Юнкерсов» и беспорядочная бомбежка города вызвали здесь больше тревоги, чем в зале. Многие шоферы на всякий случай включили моторы.
— К Ватагину! — крикнул Славка знакомому шоферу, втолкнул Мишу впереди себя и сам ввалился торопливо в машину. — Так вот она в чем штука! Вторая колода поползла из манжет! Теперь-то понятно, что значил и тот горбатый монах — пиковый валет из манжетки!
— Ты так думаешь? — озадаченно приговаривал Бабин, ничего не понимая в происходящем.
— Только валет с сальным пятном на рубашке!.. Понимаешь? Горб! Горб — вот оно что тогда у них не совпало! Горб, черт! Горб…
Они мчались по темным улицам венгерского городка мимо мраморной статуи Франциска Ассизского, кормившего мраморных голубков, мимо полуразобранных противотанковых завалов. Какой-то автоматчик взмахнул фонарем и остался позади. Миша терпеливо мотался на заднем сиденье. Он знал, что Славка понял что-то решающее и важное, а что — он не догадывался. А Шустов разговаривал сам с собой — впервые такое слышал Миша.
К Ватагину нельзя было пройти: у него находился генерал Машистов. Славка остался дожидаться в приемной, а Миша вышел в парк.
Он постоял в темноте, носком сапога потрогал гравий парковой аллеи. Надо было размыслить. Вдруг он припомнил… Выплыло из тайников памяти то, что смутно беспокоило, тревожило со вчерашнего вечера. Это было, когда Славка с Дашей шептались в парке, а он, Бабин, лежал рядом на скамейке. Он дремал и что-то услышал. Да, что же он услышал? Он сказал: «Немецкий тебе не дается. Не свилайнац, a «Will einen Arzt». Это фраза из одной перехваченной радиограммы… Позволь, позволь, друг, но ведь Славка и не думал говорить по-немецки, он просто Дашу расспрашивал, где она побывала за два месяца. Они называли сербские города Свилайнац, Багрдан, Жагубица. «А я — что я имел в виду?» Бабин даже вспотел. «Текст немецких передач?…»
Он побежал было к двери — стучать, ломиться к полковнику! Потом заставил себя успокоиться, съежился, как от озноба, вытер платком пот со лба. Нервная усмешка бродила по его лицу. «Давай по Порядку. Город Свилайнац, например. Да, Свилайнац, — тщательно выговорил Миша. — А что я когда-то принял? «Wale einen Arzt», что значит «Найди врача». Тогда еще заспорили: «Wale einen Arzt» или «Will einen Arzt», то есть «Хочу врача»… А оказывается, это не имеет значения! Надо попросту вслушиваться в немецкие фразы, не обращая внимания на их смысл, и искать близкие по звучанию названия балканских городов.
Нервно шагая взад и вперед по темной аллее, Миша по памяти называл города из альбома: Багрдан, Жагубица, Сексард… И, как эхо, послушно откликались звукосочетания немецких радиопередач с их загадочным смыслом: «Baggern-dank», «Haubitze», «Sechs Art» — «Спасибо за землечерпательные работы», «Гаубица», «Шестой артиллерийский». И каждый шип находил теперь свой паз: легкое пристукивание кулаком — и все садится на место, прямо-таки столярная работенка.
— Ясное дело! Вот оно что! Значит, теперь можно будет угадать город из первого же перехвата…
И в новом приступе одержимости Миша Бабин побежал по аллее и, ворвавшись в приемную Ватагина, чуть не сшиб с ног генерала Машистова, выходившего из кабинета полковника.
С этой ночи начался тот новый темп событий, который всегда предвещает близость развязки.
Миша Бабин прямо от полковника побежал во тьму помещичьего парка на свою радиостанцию, скрывавшуюся в гуще деревьев. Теперь он готов был слушать до утра — не снимет наушников, лишь бы поймать!
В эту ночь Миша, может быть, впервые в жизни испытал то радостное чувство содружества, какое обычно вызывает удача, когда она дается тебе не одному, а вместе с товарищами.
Он перебирал в памяти недавний разговор в кабинете Ватагина.
Славка сказал, что карты, которые поползли из рукава фокусника, вдруг прояснили ему всё. Крафт и Пальффи работают в две колоды. Они не ищут резидентов в маленьких городах, а, наоборот, устраняют мирных балканских жителей и заменяют их двойниками из другой колоды — своими людьми.
Миша посчитал это неубедительным, но оказалось, что сам Ватагин пришел к тем же выводам еще раньше: после возвращения из поездок Цаголова и других. Шесть человек из пятнадцати обследованных были контужены. В разных городах, даже в разных странах, шесть разных людей из картотеки Краф-та совершенно одинаково подорвались на минах без малейших увечий и стали вести совершенно одинаковый, уединенный, замкнутый образ жизни.
Арестовать, допросить этих контуженых — вот первая мысль, которая пришла одновременно и Славке и Мише. Но полковник дал понять, что это типично котелковский ход мысли. Как можно хватать и допрашивать людей без улик, на основании одного логического построения, да еще в чужой стране… Только в эту минуту Миша, увлеченный догадками Ватагина и Шустова, решился вставить слово, рассказать, как он понимает шифр радиопередач.
Ватагина просто нельзя было узнать! Куда девалась его обычная ирония, непонятные шутки. Он обрадовался совсем простодушно, как Славка. Так и сказал:
— Мы с тобой биты, Шустов! Вот у кого терпение ученого и воображение ребенка.
Терпение — может быть, но воображение?… Никогда Миша не числил за собой этого достоинства, да и не был уверен в том, что это — достоинство. И все-таки было радостно и оттого, что оценили высшим баллом, и оттого, что тоже сумел найти ключ для разгадки тайны.
Теперь — только ловить. По первой же расшифрованной немецкой передаче будет ясно, в какой город мчаться, чтобы поспеть к самому моменту подмены.
Выйдя от полковника, Славка Шустов тоже со всех ног кинулся выполнять его приказ: готовиться к оперативному выезду. Среди этих хлопот он ухитрился выкроить полчаса, чтобы проводить Дашу до регулировочного поста, посадить ее в кузов бежавшего мимо грузовика. Грустно было прощаться на фронтовой дороге, но он не хотел ее упрашивать остаться до утра — и хорошо сделал. «Когда же наша свадьба?» — тихо спросил он Дашу. Она вспыхнула: «Будет тебе еще свадьба!..» Она не верила, что ее могут убить, а за Славку всегда боялась, и оттого, что расставались, неизвестно, когда свидятся, снова была она грубовата и насмешлива, пока они стояли на дороге, плечом к плечу, две слившиеся фигурки во тьме венгерской ночи… Теперь все это было забыто. Электрический фонарик Славки мелькал в аллеях парка — по записке Ватагина в третьем часу ночи выдали ему пять новеньких камер, без единой латки; без промедления получил он несколько дисков для своего автомата. Славка залил бензин в канистры, сунул под сиденье диски с патронами… Похоже было, что операция подходит к концу. Одна только страшная мысль терзала Славку: что, если полковник не думает взять его с собой?
В три часа ночи Ватагин позвонил генералу. Машистов покашливал в трубку — верный признак, что его разбудили. Он выслушал об удивительном открытии рядового Бабина, о венгерском фокуснике, нечаянно сработавшем на нашу разведку, потом сказал:
— Не пропустить бы немецкую передачу… Выходит, что теперь Ганс Крафт сам выпишет тебе маршрут на путевом листе? Что, Бабин заступил свою смену?
Они еще немного поговорили о фронтовых радистах, в частности о рядовом Бабине, и помолчали на двух концах провода, обдумывая план действий, и была такая тихая минута, когда Ватагин в трубку даже услыхал зевок овчарки Найды, которую генерал иногда оставлял у себя на ночь.
А через четверть часа полковник Ватагин растревожил душу Миши Бабина, позвонив ему и обратившись к нему со словами:
— Товарищ старшина Бабин…
До слез покрасневший радист только и выдавил из себя:
— Вот вы всегда так шутите, товарищ полковник, — и неожиданно для себя страшно обрадовался.
И Ватагин, услышав знакомое ему выражение, принадлежавшее Славке Шустову, подумал, что крайности сходятся, и еще больше укрепился в своей мысли, что флегматик Бабин сделал открытие именно силой воображения — ничем не хуже Славки.
Немцы не подавали голоса. Ночь продолжалась.
Ватагин сидел за столом, и на листе бумаги его рука невольно чертила красным карандашом конус и цифры внутри него от широкого основания к вершине: 570-15-6… Пятьсот семьдесят вариантов двойников в картотеке Крафта, пятнадцать обследованных жителей балканских городов, шесть контуженых. Он помедлил и на самой вершине конуса красиво нарисовал цифру 1… Это тот неизвестный, которого накроют его ребята — по бабинскому сигналу. В эти дни все стремилось к этой точке, и Миша Бабин или слухачи-операторы любой из четырех других слежечных радиостанций могли до утра назвать эту точку.
По телефону Ватагин проверил — накормили ли минера, где он ночует, не пришлось бы искать его впотьмах.
Капитан Цаголов тоже сидел с автоматчиками в своей машине.
Славка Шустов электрическим фонариком нащупал Сослана в зеленом массиве парка, в кустах боярышника.
Капитан зажмурился от сильного света.
— Ну, что ты балуешься! Сейчас нам старшина Бабин явку даст, — успокоил он истомившегося юношу. — Поедем на рандеву.
Славка изнемогал от нетерпения. Ему все казалось, что именно теперь, когда все прояснилось. Бабин не поймает передачу. Это составляло ужасное страдание этой ночи, и он спросил, малодушно ожидая нового ободрения:
— А вдруг ничего не найдем? Вдруг и картотека ничего не значит?
— Менделеев верил в свою периодическую систему, — с укором возразил Цаголов.
— Пойдем, я тебя угощу… Неужели ты в самом деле хочешь из разведки во флот?
— Чем угощать будешь? Опять сыром?
В багажнике у Шустова был сыр, который он резал финским ножом вместе с картонной упаковкой, были консервы, галеты. И от нетерпения он ходил в ночной тьме по экипажам и всех угощал; или подводил какого-нибудь автоматчика к открытому багажнику своей машины и тащил оттуда даже последнее, только бы успокоить себя на людях. Иногда ему казалось, что полковник изменит свое решение и не назначит его в операцию, оставит дежурить у телефона. Не зная, чем еще делиться с людьми, чтобы заодно поделить с ними и свою тоску, он ухмылялся, пересмеивался с шутниками; зайдя в фургон радиостанции, был беспощаден в издевке над старшиной Бабиным. А на рассвете, чтобы его не видели таким, он забрался в свою машину, лег на переднее сиденье, положил голову на свернутую валиком шинель и, надвинув фуражку на глаза, уснул.
Проснулся оттого, что кто-то засигналил в его машине.
— Полковник зовет! — крикнул ему Сослан.
Он опрометью вбежал в помещичий дом и только у двери кабинета приосанился, вошел по-уставному четко, увидел Ватагина и Котелкова над картой (полковник сидел, сунув обе руки в седые волосы) и именно для него, для Ивана Кирилловича, бодро и вызывающе весело отрапортовал:
— Младший лейтенант Шустов по вашему приказанию явился!
Ватагин не поднял головы:
— Есть важное задание. Вам, Шустов.
Он взглянул на младшего лейтенанта и улыбнулся дружески:
— Ну как, тол не кончился, не смылил?… Что небритый?… Вот немцы выдали нам маршрут: только что Бабин перехватил их шифрованную радиограмму: «Saget Holz» — «Пилите дрова». Ну, теперь-то мы знаем: «Holz» — дрова, чтобы запутать; «Saget» — это и значит город Сегед. В город Сегед надо ехать на правый фланг, на Тиссу. Наши войска уже подошли, бой идет у переправы… Ты проворный, Шустов?
Полковник оглядывал стоявшего перед ним навытяжку юношу и прекрасно понимал, что творится у того в душе. И ему хотелось продлить эту минуту душевной мобилизации забавного, но отважного паренька. Он задал ему свой обычный, еще с Дона запасенный вопрос:
— Ты видел, как ленивый казак с морозу в курень проскакивает, чтобы не выстудить?
— Есть, товарищ полковник! — только и смог выговорить Славка.
— Товарищ младший лейтенант, пойдете на мотоцикле с сержантом-минером в каретке. Только примечайте дорогу — куда входите, откуда выходите. Действовать будете на кромке боя… Что, консервы не все съел?
И тут Славка впервые заметил улыбку на лице Котелкова. Он заметил эту злую улыбку и понял, что Котелков отговаривал полковника дать ему, Шустову, это поручение и, видимо, рассказал, как он в нетерпении всех угощает из своего багажника… Вот человечишка! А Ватагин все правильно понял.
— Ну, газуй, Шустов! — громко сказал он и обнял младшего лейтенанта за плечи, глянул в его голубые глаза.
Славка выбежал из комнаты, ног под собой не чуя. Съехал, как в школе когда-то, по перилам лестницы, удержал равновесие и, как на лыжах, раскатился к порогу. Лицо его смеялось. Если влезть в душу Славки в эту минуту, когда он, озираясь, искал пожилого минера, спавшего в кресле посреди аллеи, — там, в Славкиной душе, все смеялось от довольства собой, от торжества подвига, потому что он, Славка, наперед радовался всем подвигам, которые ему сейчас — кровь из носу! — предстояло совершить.
Через несколько часов после того, как Славка Шустов с пожилым минером в «лукошке» умчался по незнакомым дорогам на запад, Ватагину сообщили по телефону, что севернее Сегеда нашей истребительной авиацией был сбит спортивный самолет неизвестной марки. Самолет врезался в болото. Когда спустя сорок минут к месту падения подскакали верховые, они увидели торчащий в камышах фюзеляж. В пяти шагах от левого крыла навзничь лежал летчик. В спину его был всажен по самую рукоятку мичманский кортик. От трупа по направлению к Сегеду уходили следы.
Собаки-ищейки были доставлены к месту происшествия поздно. Они заплутались на водяных разводьях, в которых исчезли следы. Умные псы скулили, присаживались на секунду и вопросительно поднимали уши торчком. Жалко было смотреть на них.
В венгерском городе Сегеде никто и не подозревал о появлении парашютиста на северной окраине. Не до этого было.
Глухой шум, о котором несколько дней подряд обыватели Сегеда говорили: «будто мебель за стеной передвигают», теперь, в это утро, не вызывал сомнений: это была артиллерийская канонада. Она приближалась с каждым часом. Советские войска рвались к переправам у городка.
Но как бы грозно ни подступала война к яблоневому саду и грязному дворику отставного капитана речного флота Этвёша Дюлы, жизнь там текла заведенным порядком. Что могло происходить в мире, если под кустами жимолости бродит выводок индюшат, а у закрытой калитки, ведущей в сад, свинья с зеленой от купороса спиной скучает, словно проситель? Посреди двора на вынесенных из квартиры венских стульях сидели и покуривали, как обычно, два приятеля: сам хозяин в золотых очках на красном морщинистом лице, в синем берете и потертой замшевой куртке, и его сосед Мельцер Янош, отставной полицейский в зимнем, не по сезону жарком мундире. Поглядеть на простодушную перекурку, так войны нет.
— Полюбуйся на свинью: спина-то заметно посветлела, — заметил отставной полицейский.
— Да, здeрово немцы пылят, — согласился отставной капитан.
Они помолчали, довольные своим взаимопониманием и умением тонко высказывать сокровенные мысли. Без особой тревоги они слушали громкий шорох пожара, полыхавшего на кожевенной фабрике.
— Судя по приготовлениям, ночью уйдут, — сказал Этвёш Дюла. — Сейчас сяду в лодочку, наловлю щучек.
— Ты обещал кому-нибудь из них свежую рыбу?
— Да, господину обер-лейтенанту, который живет у мадам Хамзель.
— На дорогу? — подмигнул Мельцер Янош.
Звеня ведрами, пробежала за забором хромая жена соседа.
— Запасайтесь водой! — крикнула она курильщикам.
— Сейчас, — ответил со двора отставной капитан.
— Сию минуту, — сказал отставной полицейский.
Так как они не тронулись с места, это показалось им остроумным, и Мельцер Янош добавил:
— Моментально!
— В мгновение ока! — крикнул вслед женщине отставной капитан.
У него была детская улыбка. Она собирала толстыми складками кожу вокруг доброго рта. Глаза беспомощно слезились за золотыми очками. Таким его знали на улице венгерского города много лет. Он жил, совсем уже одинокий человек, в квартире, обставленной, как у всех, в кредит, в рассрочку на десять лет. Он должен работать, чтобы не лишиться всего этого. Стоит прервать работу, заболеть — и вещи уйдут, ведь не зря же приделаны ножки к столам к креслам. Но мало этого: он не просто лишится квартиры и мебели, честно нажитых еще тогда, когда он плавал по Дунаю. Он попадет в разряд порочных людей, неудачников, обездоленных судьбой, лишится достоинства и уважения. Нет работы — нет человека.
За гроши, как будто ради собственной забавы, он мастерил из рухляди мышеловки, кухонные скребки, набивал обручи на ссохшиеся бочата, лудил медные чаны. Такие же нищие, как он сам, заказчики не торопили. Но он по привычке говорил каждому: «Сию секунду» или «В мгновение ока», а сам отправлялся на рыбную ловлю. Дети провожали его гурьбой. Нахлобучив на брови рыбацкую зюйдвестку, с удочками и веслами на плече, он шел к берегу, борясь с противным ветром…
Прошло минут пять, пока возобновился прерванный разговор.
— Сегодня уже нечего опасаться. Ты их любишь? — спросил Мельцер Янош.
— Щучек?
— Нет, наших союзников.
— Ну вот еще… Они вечно пыжатся.
— Да да, — поддержал отставной полицейский. — Я невзлюбил своего в ту минуту, когда он только вошел в дверь. Он сказал: «Здравствуйте, Негг Schlamm!» — «Господин Грязь!» Он думал, что никто не поймет…
— Сами-то они чистенькие, — возмущенно сказал Этвёш Дюла. — А их самодовольство! Взять, к примеру, почтенную мадам Хамзель — этот обер-лейтенант, что живет у нее, твердо убежден, что делает ее счастливой.
Они поглядели в ту сторону, где за оградой на обезлюдевшей со вчерашнего дня улице стал так странно заметен черный катафалк, всегда стоявший на цементной площадке перед погребальным бюро мадам Хамзель.
— Помнишь, как он сказал: «Борьбе армий всегда сопутствует борьба самолюбий». Что и говорить — мастера на высокие тирады!
— Знаешь, Янош, сегодня ночью я лежал и думал: какой талант у этой публики — даже своих друзей ожесточить против себя.
Так дружно осуждая уходящих гитлеровцев, оба приятеля вышли на улицу. В конце улицы трещало пламя, горели склады кожи и деревья, окружавшие фабрику.
— Смотри же, будь осторожен, — сказал отставной полицейский уходившему к Тиссе приятелю.
Прошло два часа. На восточной окраине города за это время ничего особенного не случилось, только дым повернуло к Тиссе. Ветром его расстелило на высоком берегу, точно невод, а потом сбросило в реку первыми взрывами на пустыре. Гитлеровцы начали подрывать кирпичные корпуса складов, создавая поле обстрела для обороны на правом берегу. От взрывов качались люстры в квартирах. В садах летели с веток яблоки. На улице — ни души…
И вот странное шествие показалось со стороны реки. Два эсэсовца и какой-то босяк в фетровой шляпе вели под руки Этвёша Дюлу. Было ясно, что с ним случилось несчастье. Улица на минуту ожила. Несколько женщин выбежали из калиток. Дети выглядывали из-за заборов. Мельцер Янош спешил на помощь другу.
— Он капитулировал! — сострил один из эсэсовцев.
Второй оказался более разговорчивым.
— Он контужен. Подорвался на мине. Еще легко отделался. Какой дурак мог догадаться сегодня ловить рыбу!
— Но его послал ваш обер-лейтенант! — возмутился Мельцер Янош.
Бедный Этвёш был неузнаваем — ноги подкашивались, голова моталась, толстые складки вокруг рта разгладились, словно их проутюжило, от этого отставной капитан даже казался помолодевшим. Сильно заикаясь, он рассказывал соседям, как шел к реке через рощу, вдруг что-то громыхнуло, и дальше он ничего не помнит.
Его ввели во двор. Босяк в фетровой шляпе вытряхнул из его кошелки рыбу в корыто свиньи, но бедный Дюла не сказал ни слова — видно, ему совсем отшибло память.
В другое время такое происшествие наполнило бы двор толпой сердобольных соседей. Пришли бы даже из дальних улиц. Сколько было бы сочувственных восклицаний, медицинских советов, ужасных воспоминаний! Но сейчас было не до ближнего. Пепел и дым плавали среди деревьев. Канонада усилилась. От пристаней доносилась учащенная перестрелка. Какой-то забежавший с улицы юноша в трусиках, ударяя себя по волосатым ляжкам, прокричал, что советские танки показались на дальних хуторах. В одну минуту дворик Этвёша Дюлы опустел. Разбежались соседки. Удалились эсэсовцы. Исчез босяк. И даже Мельцер Янош, пробормотав вдруг что-то вроде «сейчас» или «сию минуту», подался в свой винный погребок с каменными сводами.
Улыбка облегчения показалась на лице Этвёша Дюлы, когда он остался один. Он медленно обошел двор, оглядывая недоделанные мышеловки, разобранные будильники, ржавые кофейные мельницы. Свинья чавкала, дожирая рыбу, предназначавшуюся для обер-лейтенанта. Отставной капитан с интересом поглядел на нее и даже почесал ее где-то под передней ножкой, там, где розовая кожица колыхалась жирком. Брезгливая гримаса каких-то болезненных переживаний замкнула его лицо.
Остаток дня генерал войск «СС» фон Бредау провел в темной зальной комнате. Он знал, конечно, что покойный Этвёш Дюла не очень любил эту комнату со дня смерти жены. По стенам были развешаны снимки старинных дунайских пароходов, портрет Хорти и собственные фотографии капитана в парадной форме речного флота. Одну из фотографий фон Бредау внимательно осмотрел, даже перевернул ее, ища надпись, но ее не было, и он повесил фотографию на место. На этом снимке сходство с ним было не так уж велико.
На улице слышалась немецкая речь. Все время шли нестройные толпы отступающих солдат. Фон Бредау внимательно прислушивался к этим голосам. Он вел себя осмотрительно, и нельзя было понять — глаза ли у него болят, или кружится голова, или его тошнит. С брезгливым выражением лица он открыл старомодный баул, о котором знал, что он достался покойному капитану еще с приданым гречанки-жены, извлек из него парадный синий мундир, капитанский кортик, огромную щегольскую фуражку с золотым плетением- кокарды.
За окном смеркалось. Отблески пожаров озаряли темную комнату. Протягивая впереди себя руки, новый житель Сегеда долго путешествовал вдоль стен, пока не зажег свечные канделябры, которые на Тиссе зовутся также по-французски: жирандоль. В последний раз они горели десять лет назад, когда на столе лежала уродливая, крючконосая, сварливая гречанка. И об этом тоже знал фон Бредау — у него было время изучить и запомнить подготовленное для него «досье».
Стоя перед зеркалом, он сбросил с себя лоснящуюся рыбацкую одежду и переоделся. Он глядел в зеркало, держа в руках старую фотографию. Вот тут он действительно был похож на себя, каким его увидят завтра соседи.
В эту минуту в комнату ворвалась хромая соседка.
— Господин Этвёш, — злобно крикнула, показывая рукой на открытое окно, — вы хотите, чтобы мы все погибли под бомбами!
Фон Бредау молча стоял перед ней, повторенный зеркалом. «Да, я забыл опустить штору», — говорило его лицо, но он молчал. Он равнодушно глядел сквозь женщину. Он не хотел опустить штору. Там, на улице, раздавались немецкие голоса, он слышал их. В этот вечер он прощался с Германией. Он не знал — надолго ли…
— Я ни-че-го не помню, — с трудом произнес он по-венгерски.
Страшный свист и грохот первой ночной бомбы потряс дом. Замигали свечи на стенах. Женщину смыло, точно ее и не было. Фон Бредау опустил штору и медленно вышел в сад. Придерживая рукой парадную фуражку, он пробрался к забору, стал там, невидимый с улицы. Дрожащее зарево освещало пустырь, по которому без строя, отдельными кучками, проходили немецкие солдаты. Это были изнуренные бегством бродяги. Они поспешно сматывались на северо-запад, к Будапешту. У них не было ни транспорта, ни командиров.
— Вот твоя колесница, Август! — сказал чей-то голос во тьме.
Унылый шутник показывал солдатам на катафалк мадам Хамзель.
Никто не рассмеялся. Фон Бредау с выражением величайшего внимания припал к решетке забора.
Эта бесстыдная шутка о колеснице Августа, циничный разговор дезертиров как нельзя более соответствовали тому душевному состоянию, в котором он сейчас находился. В Борском руднике, проходя свою подготовку к перевоплощению, он думал и чувствовал иначе. Он и тогда не знал, как скоро наступит день расплаты. Через полгода или через пятнадцать лет? Но он все время ясно видел этот день, когда по радиосигналу опять заварится такая кровавая кутерьма, которой предназначено будет снова очистить весь мир в огненной купели фашизма. А сегодня он не видел грядущего. Как он устал.
«Смерть! Вы принесете врагам нацизма тотальную смерть…» — еще недавно говорил ему Ганс Крафт в спецбараке № 6.
Смерть… Сейчас фон Бредау казалось, что она угрожает только ему самому — смерть под псевдонимом. Да, так и сдохнет он в этой сегедской дыре среди ржавых мышеловок и грязных свиней. Этот жалкий догматик, этот фольксдейтч Крафт предусмотрел все, даже содержимое сундука старой гречанки. Он упустил из виду только одно: тот, кто сидит в подполье, должен верить в свою жизненную задачу. Но можно ли теперь во что-нибудь верить? Вот он, перед глазами, оплот нацизма, армия дезертиров!
Рослый немец прошел мимо него. Руку в закатанном рукаве он держал на висевшем сбоку шлеме. Зной не спал и ночью. Мимо забора прошел еще один. Фон Бредау успел различить мокрые белые пряди его волос.
В эту минуту в доме напротив ресторатор фанерным листом закрывал буфетную стойку, тесно заставленную рядами бутылок. При свете пожаров с улицы стойка напоминала церковный орган.
— Не дури! — говорил жене ресторатор. — Что значит свет жирандолей Этвёша, когда весь город освещен пожарами?
— Он невменяем!
— Он немного спятил со страху.
— И мне страшно… Ты знаешь, его лицо помолодело, как после косметической операции, — сказала стареющая дама, и в ее голосе даже послышались завистливые нотки.
— Важно не это, — сказал ресторатор, — важно, что они наконец уходят…
— А мы остаемся.
— Да, мы остаемся. Это важно. Новая толпа солдат проходила по улице.
Фон Бредау передвинулся на несколько шагов вдоль забора, чтобы видеть лучше, слышать яснее.
— По нынешним временам надо иметь маленький желудок, — послышалось из толпы.
— Но зато длинные ноги, — поддержал другой голос.
— Ты хочешь уйти. Куда?
— Откуда течет Дунай. Вот куда.
— Дурак!
— Нет, он умный. Он спешит к американцам.
Тотчас раздался озлобленный окрик по адресу шутника:
— Ты кто такой, чтобы смеяться над баварцем? Австриец! Нытик! Остмеркер! Остмеркер [3]!
Фон Бредау не пропускал ни одной подробности, его глаза и слух напряженно воспринимали все, что можно было увидеть и услышать.
— Он трофейный немец! Беутедейтче.
— А ты! Ты — Пифке! Вот кто…
— Эй вы, мармеладники, шагу!..
И голоса «Великой армии» растворились во тьме.
Никогда в жизни Славка не гнал «Цундап» так, как в эту ночь.
Осенняя тьма. Разлившиеся после дождей желтые реки. Глухие дороги, забитые войсками…
— Давай, младший лейтенант, жми! Не заснешь? — кричал сидевший в каретке Демьян Лукич.
На развилках дорог Славка чертом соскакивал с мотоцикла, колдовал среди деревьев, выбирая дорогу, и бегом возвращался, спрямлял путь, гнал по кочкам, изредка встряхивая головой для бодрости.
Они добрались до предместий Сегеда в тот час, когда после атаки, поддержанной танками, солдаты уже расположились в домах и во дворах — где спали, где «дожимали» банку консервов. Шли легко раненные. Связисты тянули провод в глубь города. Там слышалась пулеметная перестрелка.
Мирные жители, натерпевшиеся страху, скользили по дворам бесплотными тенями. И только пожилой и по-донкихотски хмурый и тощий Иожеф, пекарь Иожеф, еще в первую мировую войну побывавший в русском плену, хладнокровно ходил по дворам, выполняя заодно обязанности толмача и первого избранника на должность главы народной власти. Было видно, что дело тут не в том лишь, что Иожеф знал русский язык, айв том, что он был почти тридцать лет честным подпольщиком-коммунистом.
Младший лейтенант Шустов, доложив о своей боевой задаче командиру полка, воевавшего в этих кварталах, разыскал Иожефа. Мотоцикл был оставлен под навесом во дворе, где минер дожидался дальнейших событий.
— Товарищ Иожеф, где нам сыскать Этвёша Дюлу? — спросил Шустов, пожимая руку коммуниста.
— Он у себя дома. С ним утром случилось несчастье.
— Он контужен?! — воскликнул Славка. Ответа долго не было.
— Откуда вы знаете? — тихо спросил венгерский коммунист.
— Вам известно, где это с ним случилось? — нетерпеливо домогался младший лейтенант и почти тащил за собой Иожефа к мотоциклу.
— Это в ивовой роше на Тиссе.
— Покажите мне место…
Втроем они оседлали мотоцикл и осторожно съехали в лесной овраг. Несколько шагов оставалось до реки. Тут надо было уже держаться настороже: противник простреливал овраг с правого берега. Мотоцикл резко отвернул в сторону. Шустов поставил его в тень старых ив.
Тощий Иожеф спрыгнул и показал на глубокую воронку в пыли проселочной дороги.
— Вот тут, должно быть, он шел. За рыбой погнал его немецкий офицер.
— За рыбой? — удивился Шустов.
— Да, приказал. Разве ж не пойдешь? Убьют…
Они стояли на мирной лужайке в безмятежной ивовой роще. Трудно было представить, что если взбежишь на бугорок, покажешь голову, и — кончено — простишься с жизнью. А здесь, в приземистых ивах, как будто уснуло время. Толстый голубь слетел в ворох листьев, прошелся вперевалочку неведомо зачем.
— Что ж, действуйте, товарищ сержант, — приказал Шустов и сел на камень.
— Вы оставайтесь на месте, — сказал минер.
Он неторопливо отвязал от машины свой инструмент и молча двинулся вдоль проселка. Куда девалась вся его словоохотливость.
— Ишь, куроеды, и здесь пакостят, — только и сказал он, растоптав недокуренную цигарку.
На лесной прогалинке установилась мертвая тишина. Сержант работал. Он нагибался, ощупывал каждую травинку, снова шел два-три шага вперед, пробовал щупом. Так он прошел всю лужайку до самых дальних ив и тогда повернул в кусты.
Недоумевающий Иожеф присел рядом с русским офицером на травке и рассказывал все известные ему обстоятельства дела. Вчера соседи его позвали со двора: со старым Этвёшем случилась беда — подорвался на мине у Тиссы. Он зашел к бедняге и подивился: тот медленно обходил двор, оглядывая свои недоделанные мышеловки, разобранные будильники, ржавые кофейные мельницы. Насмерть перепуганный человек с изменившимся лицом как будто заново знакомился со своим двором и домом, где прожил столько лет. Увидел его — почему-то испугался, пошел в сторону, в сад… Как это могло случиться? Он хотел попросить Мельцера Яноша побыть ночью с контуженым — старые друзья! Выяснилось, что немцы, уходя, увели с собой Мельцера Яноша. Зачем, спрашивается? Что мог им сделать худого отставной полицейский?… Здесь, в ивовой роще, всеведущие мальчишки показали Иожефу ямку на дороге.
— Не томи, сержант, что скажешь? — спросил Шустов.
Сержант медленно подходил к машине Инструмент он нес теперь на плече, как косарь свою косу. Сапогами шаркал по траве, как всякий пожилой человек с немного кривыми, натруженными ногами.
— Да вы-то сами поосторожнее! — крикнул Иожеф.
— От смерти не сховаешься, дорогой товарищ, — задумчиво ответил Демьян Лукич.
Он положил инструмент в машину, стал неторопливо сворачивать цигарку. Славка поднес ему горящую спичку:
— Ну, говори, друг…
— Так он же не на мину наступил. — Сержант покачал головой.
— Вот тебе и заключение… Что ж, на коровью лепешку, что ли?
— Нет, не на мину. Тут его гранатой пригладили.
— Что ты, сержант! — смутился Иожеф.
— Можно даже уточнить, откуда ее и бросили, — сказал минер и показал на кусты, где он только что рыскал, оглядывая каждую веточку.
— Что ж, ручной гранатой? — переспросил Славка.
— Нет, ручной что… только глаза запорошить. Тут, считай, противотанковая… Я. и по воронке сужу и по дистанции… — Он помедлил, затянулся дымком и вынес свое решающее суждение: — Должно было его на куски расшвырять. — Он обернулся к венгру и коротко спросил: — А цел, говоришь?
— Цел. Только что контужен. Слуха лишился.
— А уха не лишился? — с некоторой подковыркой спросил минер.
— Уши целые, — улыбнулся Иожеф.
— Эва что… — сказал сержант и разжал кулак.
На его ладони лежало измазанное землей и кровью человеческое ухо.
— Ухо-то вот, — произнес Демьян Лукич. — А ты говоришь, уши целые. Что же, у него три уха, было?
— …Третье ухо нашли?… — с интересом переспросил по телефону полковник Ватагин, вызванный на фронтовой узел связи. (Разыскав штаб танковой бригады, младший лейтенант Шустов сумел через пять промежуточных узлов связи вызвать Ватагина, чтобы информировать его о находке минера и получить указания.)
— Что ж, враг слушает, ему нужны уши, — помедлив, позволил себе шутку полковник Ватагин и уже другим тоном отдал приказ: — Захватите вражеского резидента, подменившего убитого Этвёша Дюлу!.. Действуйте, дальше разберемся, товарищ Шустов. Кто там у вас в Сегеде народная власть? Пекарь Иожеф? Ну, вот и хорошо, с ним и действуйте — с пекарем Иожефом.
Уже четвертый час стояла на посту Даша Лучинина. Вчера она прибыла сюда с подружкой. Румынский катер пробуксировал баржу. Русские плотники к вечеру сколотили дошатые сходни. Девушки построили себе камышовый шалаш под дамбой. А кормили их пока что сербские крестьяне да проезжающие солдаты.
Несколько дней перебрасывалась через Тиссу моторизованная армия. Видно, командование не дожидалось конца белградского сражения, чтобы идти на Будапешт. У пристаней было людно и шумно. Дважды налетали «юнкерсы». Регулировщицы расставляли машины у переправы так, чтобы не мешать быстрой разгрузке барж.
— Давай! — слышался голос Лучининой, когда машины сходили на берег и выезжали с песчаной выемки на дамбу.
Как все фронтовики, Даша любила это словечко: «Давай!» Крикнешь, подсобишь людям словом и будто метлой сгонишь с пути «пробку». Порядочек. Даша увлекалась, кричала громче всех в минуту затора, пока водители гудели клаксонами и ругались.
Иногда регулировщица вскакивала на подножку машины на ходу, чтобы не задерживать, рапортовала в открытое окно:
— Контрольно-поверочный пост, ВАД-22! Предъявите ваши документы.
И оттого, что она была такая хриплоголосистая, и оттого, что опасная переправа была уже позади, все отвечали ей шутками, иные приглашали ехать с собой, на передовые.
— Сидай, сидай, курносая, поедем!
Даша так давно слушала на перекрестках и чужое горе, и чужую радость, что хорошо понимала людей.
Иногда ее охватывала такая жалость к людям — всех было жалко за что-нибудь. Она ругалась с водителями и жалела их. Иной вывернется перед тобой откуда-то, только и можно успеть выругаться.
— Вот ведь сошьет же господь людей! — кричала она.
А злости нету — вся на фашистов ушла.
Стемнело.
Изредка вдали вставал, рассекал небо и снова падал во тьму полей прожекторный луч. Тогда освещались по берегам низкие, жесткие ивы.
Река хорошо доносила дальнее буханье пушек. На Тиссе и на Дунае оно было такое же знакомое, как на всех пройденных реках. Так же на это буханье тянулись автоколонны, тысячи мужчин яростно ругались, если их задержишь в пути. А оттуда, из пекла, брели понурые, раненые… И Даше в этот вечер казалось, что кто-то, проклятый, давным-давно завел эту музыку и носит ее по всей земле. Донес до самой Волги, теперь назад, на Дунай. И если не знать, то можно подумать, что скопища людские со всех краев земли тянутся к этой музыке — только бы ее послушать. И невесело было думать, что еще, может быть, долго придется ждать, чтобы она умолкла наконец навсегда.
Баржа поскрипывала на ходу, и вода тихо плескалась около ее бортов. Маленький катер натужно тянул ее от берега к берегу. Баржа была уставлена грузовиками и подводами с фуражом. Тем, кто в этот вечерний час теснился у перил, высматривая в волнах плавучие мины, Тисса казалась бескрайной. Нет другого берега — баржа будто стоит на месте. Все испытывали одно и то же: и солдаты, и водители бензоцистерн, отгонявшие от машин курильщиков, и строгие с виду сербы у своих подвод. Разговаривали вполголоса Только что у всех на глазах пролетел немецкий самолет, разбрасывая по реке плавучие мины.
— Красивый народ, статный, — говорили солдаты, разглядывая сербов. — Себя зовут селяки — стало быть, по-нашему, крестьяне.
Один из сербов подошел, прикурил, остался слушать.
— Едем через Вршац, — рассказывал солдат из мотопехоты. — А у них митинг на главной площади. По-ихнему вече. Народная армия пришла. Цветы. Смеются. Встретились! Ну, мы, чтобы не тарахтеть, решили вбок, проулочком тихо-мирно объехать. Что ж вы думаете? Догоняют, назад поворачивают: «Ваш поход любо слушать, лучше всяких речей!»
— То истина, — коротко сказал серб.
И замолкли солдаты. Плескалась вода за бортом. Дверка единственной на барже легковой машины открылась, и в тесный проход вылез офицер в капитанских погонах, с забинтованной нижней частью лица. Он посмотрел на хмурый простор реки. Жидкие его глаза, мерцавшие над бинтовой маской, выразили чертовскую госпитальную скуку. Бинты, обмотавшие его челюсти до самых ноздрей, видно, беспокоили его, он их оттягивал пальцами книзу от ушей.
— Ага, челюстной. Бедняга, — поглядев на него, сказал бывалый солдат.
— У нас в павлоградском госпитале был в санпропускнике старшина Семушкин, — заметил другой. — Так он страсть как не уважал челюстных.
— С чего бы?
— Разговорчив был. А с челюстными какой разговор — известно. Он и туда и сюда — они молчат. Парикмахер им головы бреет, няньки дезраствором опрыскивают, старшина халаты им несет, а они, знай, молчат… «Что ж вы, соколики, — чуть не плачет Семушкин, — горе мне с вами, ушей-то у каждого двое, язык-то — он один, а вы его прикусили…»
Медленно приближался берег. Вокруг пристани еще дотлевали деревья — три дня назад здесь шел бой, самолеты вели огонь по буковым лесам, в которых гнездились фашистские бродячие группы. В свете дотлевающих огней очертилась пристань с целым стадом встречных машин, дожидавшихся переправы, а на песчаном выезде — тоненькая фигурка Даши Лучининой с флажками и автоматом.
Выпятив забинтованную челюсть, человек у легковой машины потянул ноздрями, сунул свою обтекаемую фигуру в машину, прихлопнул дверку за собой, задернул шторку.
Катер подтащил баржу к причалам. Уже бросали канаты. Водители запускали моторы. Пристань ожила.
— Давай! Давай! — закричала Даша.
И скоро тяжелые, груженные боеприпасами машины пошли, пошли, пошли одна за другой.
Легковая машина с высоким штырем антенны, сойдя с баржи, рывком взяла крутизну выема. Соскочив с переднего грузовика, Даша подбежала к ней.
— Контрольно-проверочный пост ВАД-22… - сказала она, заглядывая в стекла машины и ничего не видя за шторками. — Предъявите ваши документы!
Она открыла дверку.
Шофер с забинтованным до ушей лицом не ответил. Его узкие глаза под широкими бровями не понравились. Он был какой-то нехороший — не то сердитый, не то насмерть перепуганный.
— Предъявите документы! — снова повторила Даша.
Она включила ручной фонарик, чтобы посветить внутри машины, но шофер грубо прикрыл фонарик рукавом шинели.
— Бросьте шутить! — крикнула она разозлившись.
Шофер молча ловил фонарик рукой. Машина набирала скорость. Даша не отставала.
— Водитель, остановите! — приказала она.
Луч ее фонарика все же скользнул по лицу пассажира. Второй в машине был так же точно забинтован — вся нижняя часть лица до ушей и по самые ноздри… Даша боролась с рукой шофера. Вдруг вспомнилась инструкция полковника Ватагина с описанием примет.
— Raus! [4] — глухо, в бинты, не то сказал, не то харкнул водитель.
Регулировщица снова мазнула светом внутри машины. Шофер расстегнул кобуру. Даша рассвирепела и потянулась к баранке.
— Вот ведь сошьет же господь людей! — с великой досадой сказала она и вдруг, заметив поблескивавшее пенсне под низко надвинутой фуражкой, с запозданием догадалась, что шофер тот самый — с ватагинской фотографии.
В ту же секунду Ганс Крафт выстрелил в нее, и машина рванулась. Даша упала на дорогу. Машина уходила по дамбе, не выровняв хода, сшибла столб с указателем «На переправу».
Теперь, лежа на дороге, Даша знала, что делать. Только вот автомат непослушно сползает с плеча. Даша ударила длинной очередью. Старалась попасть по низу, по скатам. Кто-то выскочил из машины. Позади уже бежали от причалов. Даша еще раз ударила длинной очередью и вдруг испугалась: а что, если наши, шальные, пьяные?
— Эй? — кричал знакомый голос. — Кто тут? Девчонка?…
— Она же ранена, братцы. Гляди, кровь… Машина!
Ее покачивало, но медленно, медленно. Ей даже показалось, что она стоит, как когда-то, на понтонном мосту в Днепропетровске, и он дышит, прогибается под проходящим паровозом. Ее поташнивало. И кто-то знакомый, как казалось Даше, чей-то очень знакомый голос говорил внятно и рассудительно:
— Знаешь ли ты, откуда течет Дунай? Прямо из фашистского логова, из самой Баварии… Вот то-то. Надо понимать — откуда Дунай течет…
Когда Пальффи Джордж выскочил из машины, в него стреляли с двух сторон: советская регулировщица, лежавшая на дороге, и Ганс Крафт из машины.
Он пробежал, согнув голову, зону обстрела, прыгнул через кювет, оступился и упал. Вскочил, чтобы бежать дальше, но нестерпимая боль в колене заставила снова опуститься на землю. Несколько часов, волоча ногу, почти ползком, он спасался от преследований, пока, обессиленный, не свалился в каком-то болоте.
Невдалеке была деревня. Порой оттуда доносились красноармейские песни или_ шум мотора-генератора, а однажды близко раздался глухой взрыв и всплеск воды: это, наверно, солдаты подорвали мину.
Ночью завыл пес.
Тоска и злоба охватывали Джорджа, когда он, лежа на помятом камыше, прислушивался к этим звукам: русские пришли в Европу и вот поют, глушат рыбу на ужин, и смеются, и с лошадьми разговаривают, задавая им овес, а он с распухшей ногой таится в болотной жиже. Здесь он залег на весь день. Ночью встал, ушел километров за двадцать. Днем снова отлеживался в болотной траве. Под вечер в замызганном кителе и синих галифе, в изодранных сапогах он пристроился к растянувшемуся обозу. Тут, в толпе солдат, обнаружил он, что китель его слишком грязен и, главное, нет подворотничка. Это открытие странно обеспокоило его. Он укрылся в куче наколотых дров на крестьянском дворе и просидел в них всю ночь.
Почему он выскочил из машины на переправе? Может быть, Крафту все-таки удалось спастись? Почему он просидел всю ночь в дровах? С ним творилось что-то неладное. Он это сознавал. И почему на рассвете, вопреки всякому смыслу, он выполз из поленницы и снова захромал по дороге?
Все, что он делал, было бессмысленно. И он испугался этого. Весь день и долгую ночь он сидел в мелколесье. Луна была очень яркая. И он вдруг поймал себя на том, что, выставив свои большие изогнутые пальцы, разглядывал между ними луну.
И снова он двинулся в путь. В пустом, заброшенном доме прифронтового села он шесть долгих ночных часов неподвижно просидел на подоконнике на пару с голодным черным котом.
В эту ночь Пальффи Джордж пытался трезво вглядеться в головокружительные петли своего жизненного пути. Этот венгерский аристократ, никогда не знавший даже перечня всех своих земель в придунайской долине, должен был признаться себе, что все эти годы метался по планете, как заяц в луче прожектора. Он уже десять лет не ночевал в своей любимой детской комнате, где в окна заглядывают нижние ветви столетних ив, где утром к завтраку идешь через уютнейший коридор, стены которого увешаны рогами всех оленей, когда-либо убитых графами Пальффи. Он был космополитом и бродягой, которого персиянка заклеймила страшным восточным ругательством.
Мотаясь по балканским дорогам — сегодня в Ямболе, завтра в Крагуеваце, — помощник венгерского военного атташе жил только страхом и ненавистью. Ганс Крафт с его страстью к точным расписаниям наводил на него казарменную скуку. В геометрическом черепе этого жидкоглазого маньяка жила только одна идея. И чтобы осуществить ее, Пальффи, не расставаясь с навязанной ему спутницей Мариной Ордынцевой, должен был два года колесить по захолустным городкам, заводить знакомства с провинциальными адвокатами из социалистов, мелкими служащими плоештинских нефтяных компаний, репортерами желтой прессы, пехотными офицерами, залечивавшими фронтовые ранения на пляже в Варне… Марина и Джордж входили в кафе под тентом, на городской площади, где многие отцы города сидели в табачном дыму за игрой в «джюлбар» или в бридж, и начинались расспросы. Ордынцева доставала из сумочки заготовленные фотографии и шелковый платочек. Эту роль вдовствующей невесты она выполняла превосходно. Они пополняли картотеку Крафта такими интимными сведениями о некоем Иовановиче или Андреашану, каких не смогли бы представить и о самих себе. Они выпытывали до мелочей, каким страстям предан человек: филателии, рыбной ловле, хоровому пению, изучению истории русско-турецкой войны, радиотехнике, монашеским молитвам.
Каждые три месяца Пальффи получал в германском посольстве секретный пакет на содержание своей образцовой конюшни. Из поездок он часто вывозил недурных восточных коней — годы пребывания в Иране не пропали даром, теперь он удачно барышничал. Нетрудно было также, пользуясь простодушным гостеприимством хозяев, подкинуть ампулу с культурой сапа в кормушку с овсом или просто втереть с помощью картофелины в ноздри или в губы понравившегося коня смертельную инфекцию.
Ошеломляющее впечатление произвело на все гитлеровское офицерство — и на Пальффи Джорджа — поражение германской армии между Двинском и Ковелем, когда бегущие немецкие солдаты показались на старинных вязовых аллеях Восточной Пруссии.
Ганс Крафт, пришедший в это утро на софийскую квартиру Джорджа, явно ничего не понял. Как всегда перед завтраком, он долго, с удовольствием мыл руки и увлеченно разглагольствовал:
— Доктрина фюрера не знает каких-либо моральных ограничений. Бог служит нашим целям, или он мешает нам. Французы выдумали права человека и справедливость. Русские целое столетие проповедуют миру правду. Все это детская игра. На самом деле есть только одна цель: господство; есть средства к цели. Между верой в бога и святотатством нет разницы. Мы ее не видим. И пока этого о нас не знали наши враги, все шло отлично. Тотальная война не должна была быть афиширована так скоро — вот в чем ошибка…
Слушая эти речи, Джордж приходил к выводу, что перед ним душевнобольной, маньяк. Не выдержав, Джордж уехал к Ордынцевой и пил с ней весь день. Поздно вечером поехали в ресторан «София», и снова с ним была Марина Ордынцева. В этот день Джордж не мог оставаться один. Им овладевала безумная идея: спасти мир собственности! Красный поток вторгается в Европу — надо остановить его, спасти все, что еще можно спасти из доброго старого мира! Он не догадывался, что ради той же цели Савойская королевская династия в Италии уже подвергла домашнему аресту Муссолини. Ради той же цели германские фельдмаршалы забыли адскую машину в кабинете Гитлера, надеясь в случае успеха завтра же открыть перед американскими десантными армиями Запада «линию Зигфрида» — пусть идут до Берлина как можно скорее, без отдыха и ночлега! Тысячи нитей уже связали в один клубок все силы, родственные Пальффи Джорджу, — силы реакции, креста и собственности. Тайные передвижные радиостанции действовали в лесах Польши; парашютисты прыгали с секретными пакетами в окрестностях католических монастырей в глуши Словакии; дипломатические курьеры пробирались из фашистской Болгарии в Каир. И в швейцарском городе Берне, в особняке на Херренгассе, в конторе крупнейшего американского разведчика Аллена Даллеса, белобровая референтша, самозабвенно стучавшая на «Ундервуде», видела не только немцев, но и австрийцев, венгров, слышала обрывки итальянской, румынской речи…
В тот вечер Пальффи впервые ощутил всей своей изощренной интуицией, что фюрер проиграл войну, что времена норвежских, африканских, кавказских походов прошли безвозвратно, что судьба Третьей империи уже не может быть спасена никаким новым «секретным оружием», что в этом последнем акте кровавой трагедии больше не нужно бессмысленное сопротивление в Тунисе или в Нормандии, а нужны оборотни — оборотни, способные скрыться в самых глубоких норах, нужны тирольские леса, аугсбургские пещеры и тот спецбарак № 6 в германском концлагере, в горах Северо-Восточной Сербии, где все еще готовятся для новой формы существования влиятельнейшие господа из гитлеровской империи. И в его памяти по какой-то злорадной игре ассоциаций возникал знойный день в Абадане, офицерская каюта на линкоре «Алабама» и энергичный, напористый американец в расстегнутом кителе, его откровенный тост:
— Мы начнем там, где Гитлер кончит.
А через три недели, выполняя очередное поручение Ганса Крафта, Джордж оказался в горах Трансильвании — там у него была старая надежная явка: бывший учитель математики из отцовского имения, францисканский монах. Джордж давно не был в соборах, и этот, чужой и незнакомый, произвел на него неожиданное действие: напомнил мишкольцское детство. Снова органист, как в детстве, брал первый аккорд — задавал тон хору, а патер гнусаво тянул по-латыни Снова прислуживали мальчики в белых пелеринах с малиновыми капюшонами. Они привычно и ловко, как Джордж в детстве, становились на одно колено. Рядом с Джорджем, на мраморном столбе, высилась бронзовая чаша с водой, и женщины, и старики, и дети, входившие в церковь, окунали в воду пальцы, крестились, шли к скамьям и становились возле них на колени.
Пальффи Джордж задумался. Геометрический череп Ганса Крафта возник перед ним на фоне карты Европы, на которой гнездами флажков были утыканы узлы кровавой войны — в предместьях Варшавы, под Болоньей в Италии, — и стрелка, направленная на Амьен и означавшая марш американских танков, начатый недавно в Бретани… Звенели колокольчики, тонко звучал хор, и вдруг Джордж очнулся и увидел, как все молящиеся женщины разом вынули носовые платочки, и слезы потекли — неподдельные, быстрые, горячие вдовьи слезы. И Джордж понял, что молятся о погибших в этом году.
Бывший преподаватель математики и физики в Мишкольце, старый учитель Джорджа, в рясе, с крестом на груди, приблизился в эту минуту к нему и высоко к его губам протянул свою длинную руку.
Потом они ушли по горной дороге далек» за город, и Маурус (монашеское имя учителя математики) подробно рассказал Джорджу, что произошло в эти дни с его отцом. Началось с того, что Гитлер вызвал военного министра Венгрии и в истерической форме предупредил, что он не допустит повторения уроков Италии. При этом упоминалось имя Пальффи Артура. О, там неплохо поставлена служба осведомления. После этого «Старому Q» нечего было терять, и день спустя на рассвете генерал-полковник выехал на фронт к венгерским корпусам — отдать приказ об отходе с позиций. Тайная полиция Гиммлера, все знавшая от предателя-сала шиста, устроила засаду из танков и автоматчиков. Германский генерал под угрозой расстрела приказал Пальффи Артуру отменить отход войск. Тот отказался, его объявили предателем и отвезли в Будапешт, в гестапо.
Маурус рассказывал о том, что происходит на венгерской земле. Богатые крестьяне раздают скот родственникам, чтобы скрыть его от коммунистов. Монахи, снабженные мотоциклами, развозят по деревням слух о том, что скоро придут англичане и надо спрятать зерно. Но батрацкая молодежь почти поголовно вступает в Демократический союз. В северных имениях Пальффи — в тех, что уже заняты красными войсками, — батраки подали более тысячи заявлений с требованием наделить их землей, и даже местный врач, когда «наш человек» навестил его, сказал, не задумываясь: «Нет, я не пропаду с народом: раньше я лечил одного графа, а теперь у меня будут сотни пациентов».
Монах был злобен и суров. Крест с золотой цепью и аметистами на его груди сверкал, как разящее оружие. Ненависть его к коммунистам заставила Джорджа устыдиться своей минутной расслабленности, пережитой в костеле.
— На рассвете я буду снова в строю, отец Маурус. Благословите, иду на смерть! — сказал Пальффи Джордж.
И жестокий монах ничего не придумал, кроме звенящей латыни:
— De sanguine fuso violae nascuntur [5].
Расставшись с монахом. Пальффи Джордж не сразу вернулся в гостиницу. Ему нужно было остаться одному хоть на час. Он ушел в пыльные кустарники, в лиловых сумерках бродил по песку и не жалел воображения, чтобы представить себе план действия.
А еще через пять дней, подъезжая к Сегеду, предназначенному для очередной операции, Пальффи Джордж впервые зверски разругался с Гансом Крафтом. Сидя в машине позади, Джордж видел, как по шоссе втягиваются в город автомобильные колонны и пеший сброд армейских тылов. Смеркалось, когда они въезжали в город. И над притихшими улицами и садами пыльное небо подкрашивалось зловещими отблесками- это на Тиссе горел танкер с бензином; над мутной водой колыхалось летучее пламя.
Оперативная машина с командой эсэсовцев-исполнителей дожидалась на окраине, в расположении саперов, которые поспешно готовили к взрыву огромные склады.
Ганс Крафт предъявил документы и потребовал от обер-лейтенанта, чтобы тот завтра в первой половине дня послал одного из местных обывателей, а именно отставного капитана речного флота Этвёша Дюлу, на Тиссу за свежей рыбой. В бронированном бункере на песчаном пляже немного позже состоялась беседа Ганса Крафта с Пальффи Джорджем — беседа, которая с такой парадоксальностью обнаружила твердость духа сентиментального немца из Баната, слепо державшегося за фантастические замыслы фюрера, и жалкое ренегатство международного разведчика, желавшего сменить хозяина.
— У меня есть свой разумный план! — дерзко говорил Пальффи Джордж. — Я знаю отцовский химический завод под Печем, где припрятано двадцать ящиков необработанного морфия. Дайте мне документы на имя греческого негоцианта, запросите вагон-ледник. Мы вывезем все это в Триест. И я спасу вас и себя, да, себя и вас, черт вас возьми! Если на вашей спине не сидит дьявол!
Таких разговоров Ганс Крафт еще не слышал. Он молча глядел на Джорджа застывшими глазами и самозабвенно барабанил пальцами по передним зубам. И две стеариновые свечи тянули свои красные языки в черных колечках копоти в сторону бронированной двери, все-таки пропускавшей вечерние воздушные токи. Потом он положил свои женские пухлые ручки на стол перед трусом и с той чистотой произношения, которая всегда изобличала в нем банатского немца, сказал:
— Пальффи Джордж, знайте, что вы должны забыть все, что наговорили сейчас, как должны будете вскоре забыть и свое имя. Вы должны кануть в безвестность не так, как вам хочется, а так, как прикажу вам я от имени фюрера! Если понадобится, вы сами станете ловить рыбу или будете чинить мышеловки, лудить посуду и набивать обручи на бочки столько лет, сколько понадобится Германии. И если дощатый крест когда-нибудь вырастет над вашей могилкой над Дунаем, то и этот крест вы будете нести до приказа!.. Да, и вы правы, Пальффи Джордж, ваши глаза отлично видят: на моей спине действительно сидит дьявол!
…
Нет, фиалки из пролитой крови не рождаются… Когда Пальффи Джордж выпрыгнул из машины на придунайской дамбе, — он совершил третье бегство в своей жизни. Он бежал не только потому, что боялся расплаты, а потому, что не верил. Теперь он уже решительно не верил в нелепую гитлеровскую затею с двойниками. Винтовкой, ножом и топором будет отныне он защищать свои охотничьи замки, дворы, пахотные земли и леса, драгоценности матери, картинную галерею любимой сестры и конюшни ненавистного отца — и тут не дождаться фиалок!.. Он недвижимо лежал на смятом камыше и всю ночь вскармливал свою ненависть воспоминаниями. Он относил на счет коммунизма все — и ссору с отцом, и страшный приговор персиянки, и унизительные балканские мытарства. И он ничего не прощал. Нет, фиалками не прорастет даже седая красавица Марина, безжалостно выброшенная на скотомогильник. Она уже сняла с себя цепи… О, это все-таки страшноватый господин, банатский немец Ганс Крафт! Как он сказал ему, глядя в упор: «Легче надеть на человека цепи, чем снять их с него». Пальффи Джордж знал теперь свой путь — в родные пенаты, в ту детскую комнату, где в окна заглядывают нижние ветви столетних ив. Вот только нога. Отлежаться… Никогда он еще не голодал так мучительно. На третий день ему послышался дальний колокольный звон, но это пульс гудел в его ушах.
Повсюду русские вели поиск. Пальффи Джордж слышал голоса патрулей, обыскивавших болото. Иногда ненависть к этим людям мешала ему владеть собой. Тогда он окунал высокий лоб в стылую воду, и тотчас кровь начинала гудеть в ушах тревожным башенным набатом.
Захваченный младшим лейтенантом Шустовым в Сегеде отставной капитан речного флота Этвёш Дюла на первом же допросе у полковника Ватагина показал, что он не Этвёш Дюла, а генерал германской армии фон Бредау, по официальной версии расстрелянный тайной полицией во время кровавой чистки 30 июня. Он был предназначен к уходу в многолетнюю конспирацию личным приказом Адольфа Гитлера, прошел полугодовую школу перевоплощения, находившуюся в спецбараке № 6 германского концентрационного лагеря в Борском медном руднике. Среди восьми вариантов замены, восьми двойников крафтовской картотеки, был выбран именно Этвёш Дюла в городе Сегеде исключительно в силу удобства конспирации: отставной капитан был совершенно одинок; кроме того, фон Бредау отлично владел венгерским языком. Парашютный прыжок по радиосигналу «Пять подков с одного коня» оказался неудачным ввиду близости советских солдат из боевого охранения. Вся операция происходила в панике и в несколько истерической обстановке.
На вопрос, где находится штаб перевоплощения, а именно Ганс Крафт и Пальффи Джордж, генерал фон Бредау, помедлив с минуту, ответил:
— По моему предположению, их надо искать на горно-лесном аэродроме в Шумадии, в расположении германской войсковой группы «Сербия». Они пробирались туда по советским тылам…
Короткостриженый, сероголовый, в очках с золотой оправой, близко придвинутых к глубоким глазницам, он казался слепым и, наверно, действительно был в эту минуту слепым, как камень.
— Я должен был похудеть. Мой вес не должен был превышать шестьдесят три килограмма. Я весил семьдесят четыре. Они гоняли меня на корде полгода… Я измучен, господин полковник
Допрос шел без карандаша и бумаги.
— Хотите кофе?
— Благодарю. Мадьяры не так гостеприимны.
Ватагин уже знал, что младший лейтенант Шустов грудью защищал фон Бредау от разъяренных венгерских женщин, хотевших растерзать убийцу старого Дюлы самосудом.
— Мы, разведчики, — с улыбкой сказал Ватагин, — кропотливо ищем тех, кто укрылся от нас, а народ просто казнит своих врагов… Хорст фон Бредау, скажите, пожалуйста, что вы думаете о поражении гитлеровской Германии?
— Меня это не касается.
Ватагин промолчал. Всем опытом он знал, что угроза разоблачения всегда страшнее самого разоблачения. И он давал созреть этому ужасу полного разоблачения в душе гитлеровского генерала. Немец спасал какую-то самую важную тайну, если так откровенно рассказывал многое.
Сквозь неутомимый мокрый шорох дождя за окном слышалось, как вдали, в городском комитете Коммунистической партии, разучивали русскую песню «Широка страна моя родная…» Ее пели на венгерском языке хорошие голоса. Ватагин и фон Бредау молчали, как будто в самом деле слушали песню.
— То, о чем я спросил вас, имеет прямое отношение к вашей судьбе, — настойчиво повторил Ватагин.
— Моя война кончилась. Я уже поднял свой воротник. Еще мой отец в 1918 году сказал мне: «Когда немец поднимает свой воротник, для него война кончилась…»
— Вы врете, генерал! Вы боретесь даже сейчас, хотя вы должны наконец осознать безнадежность борьбы. Отвечайте — зачем вы решили поселиться в Сегеде?
Фон Бредау молчал. Он, видимо, боролся с собой и обдумывал самый туманный ответ.
— История даст нам еще случай… — сказал он, и в голосе его слышалась лютая ненависть, он уже не скрывал ее. — История даст нам еще случай, и мы не допустим повторения ошибок… Звук воющей бомбы снова войдет в мертвую цивилизацию мира. Мы снова выпустим на волю разрушительные силы, — медленно, почти по складам говорил фашист. — И тогда-то мы уже не повторим наших ошибок.
— Напрасно вы так вызывающе держитесь, — терпеливо-предостерегающим тоном заметил Ватагин. — Ведь разговариваем мы с вами не в сорок первом году, а на пороге конца…
— Нет, и не в конце войны! — подхватил гитлеровский оборотень. — Эта война кончилась. А мы ведем с вами беседу уже как бы между двумя войнами.
Славка Шустов, забыв свои обязанности, уставился на немца и слушал в оба уха. Лицо его выражало мальчишескую отвагу. Все понять, все запомнить, не упустить ни одной страшной подробности этого разговора. Ватагин почти с умилением поглядел на него. «Ишь, глядит, как гусь на зарево!» — подумалось весело. И вдруг, именно от присутствия Славки Шустова при допросе пойманного крупного зверя, пришло знакомое старому чекисту чувство: вот он снова лицом к лицу с заклятым врагом Родины и коммунизма, как бы у самой крайней кромки нашего мира. Сколько хороших людей там, у нас дома, учат, лечат, варят сталь, пишут книги… Много бы дали они за то, чтобы хоть в щелку взглянуть на этого фон Бредау, — такое зрелище удивительно освежает голову, дает ясность мысли, укрепляет волю…
— Что ж, господин… Этвёш Дюла, — сказал Ватагин, беря телефонную трубку, — видно, вам на роду не написано чинить старые мышеловки. Уведите его, товарищ младший лейтенант.
Слепые глаза фон Бредау ожили на секунду, когда уже у дверей он обернулся: — Как вы сумели расшифровать?…
— Вопросы будем задавать мы, — любезно напомнил Шустов.
Радиопеленгация подтвердила слова задержанного резидента, и через горы и леса Шумадии устремился отряд майора Котелкова. Взвод мотоциклов, броневик, бронебойщики на двух грузовиках мчались в то глухое ущелье, где на единственной пригодной площадке на высоте альпийских лугов по какой-то загадочной причине еще сохранился германский аэродром.
В ущелье вошли без выстрела. На задворках сербской деревни неснятым кукурузным полем бежали немцы, за ними не стали охотиться — не до них! Дорогу загромождала брошенная противником боевая техника: длинноствольное орудие поперек колеи, миномет у колодца. В неезженых глубинах горного ущелья орудия стояли в неестественных позах, будто они со всей Европы сбежались сюда в ужасе и здесь их настигла внезапная мучительная смерть.
С гор доносились глухие отзвуки боя — сражались югославы.
Может быть, за всю войну не было такой сложной обстановки, как в эти дни октября 1944 года на севере Балканского полуострова. Танковые соединения советских войск совместно с югославской Народно-освободительной армией штурмовали Белград. Там засел фельдмаршал фон Вейхс. Немцы ожесточенно сопротивлялись: им нужно было выиграть время, чтобы дать вытянуться с юга — из Греции — своим уходящим по горным ущельям измученным: и потрепанным войскам. Бой шел под Белградом, но в горно-лесистом районе к востоку еще находились другие окруженные немецкие группировки — силой до четырех дивизий. Путь на север, через Дунай, им был закрыт: там стремились на запад по равнинам Венгрии и Воеводины советские войска двух фронтов: Второго и Третьего украинских. И немцы растрепанными массами пробивались через шоссе в обход к югу от Белграда, чтобы соединиться с основными колоннами, на сотни верст растянувшимися по балканским дорогам.
Младший лейтенант Шустов ехал на мотоцикле в голове боевого охранения. Вдруг он притормозил — за поворотом дороги двигалась беспорядочная толпа. Это немцы и четники — человек тридцать, — устремившиеся из гор на шоссе.
Шустов дал из ракетницы условленный сигнал. Броневик вырвался вперед, заработали пулеметы. Немцы побежали под обрыв.
А через полчаса — новая встреча. Югославы! Увидев советских мотоциклистов, они стали просто выхватывать их из седел в свои могучие объятия. Показались их раненые, бредущие в арьергарде отряда. Славка большими глотками пил из поднесенного кувшина козье молоко — пахучее, теплое…
— Кто тут мешает движению колонны!
Это майор Котелков появился в голове боевого охранения. Он в «виллисе», он не признает рукопожатий на войне.
— Так-то, хлопцы, выходите на шоссе, тут уж мы докончим! — крикнул Котелков югославам и тронул шофера за плечо.
Майор уехал, а югославы долго еще стояли, как будто оберегая продолговатый пустырек, оставшийся в толпе от машины.
Догнав Котелкова, младший лейтенант как мог деликатнее напомнил ему о некоторых советах полковника.
— А вы не учите! — крикнул Котелков. — Набили руку в адъютантах реляции писать! Научитесь командовать боевым охранением.
И они разъехались: мотоцикл ушел вперед.
Славка мчался и думал о том, что не везет ему в жизни. Вот он уже и в боевой операции, так нет с ним Ивана Кирилловича. Полковник, когда уже уселся в командирскую машину рядом со Славкой, был вызван к телефону. Командующий отменил его поездку — взял с собой на какое-то новое задание. Славка видел, как был огорчен Ватагин; слышал, как обстоятельно скрипел на нем ремень, пока он с невозмутимым видом назначал старшим майора Котелкова. Тот сразу же пересадил Шустова подальше от себя: с «виллиса» на мотоцикл.
Свежая могила, щедро засыпанная цветами, виднелась у дороги. Три девочки-сербиянки спускались по горной тропе к могиле, в руках у них зажженные свечи и сплетенные из цветов веночки. А сами — в празднично ярких, рыжих камзолах.
Славка притормозил:
— Чья могила?
— Нашего Бранко. Тут бой был. Сегодня похоронили.
— Чего ж вы такие нарядные? — не утерпев, спросил Славка.
— Белград освобожден.
И Славка, сняв фуражку, постоял под обгорелой сосной у свежей могилы — вчетвером с сербскими девочками в ярких охряных камзолах,
В горах звуки боя сливались в общий гул. Только пулеметы сохраняли пунктирную отчетливость звука. Третьи сутки немцы — группа аэродромного прикрытия — искали боем пути отхода из горного ущелья, но кто-то преграждал им дорогу и отбрасывал назад.
— Понимаете, это югославы! Они стекаются с гор, как на музыку! — возбужденно докладывал Шустов майору.
— А ну как запросит штаб — кто сосед справа? — усмехнулся Котелков из машины.
Линии боя в самом деле не было; вернее, она как бы покачивалась. Словно огромная цепь росла и росла через леса и горы, охватывая германский аэродром.
В осеннем бору то и дело выходили из-за деревьев югославские дозорные и автоматами показывали дорогу, усыпанную желтой листвой. Вдруг где-то впереди удивительно и сказочно зазвучала гармоника.
Шустов прибавил скорость.
На лужайке в свете костра, озарившего лохматые столетние дубы, плясали бойцы. Мелодия стремилась монотонно и бешено. Вооруженные люди, обняв друг друга за плечи, длинной чередой бежали на месте.
Цепь едва двигалась слева направо, меж тем как ноги в сыромятных обувках отбивали четкий ритм.
Сутулый и горбоносый серб в короткой черной, вышитой шелком безрукавке подошел к мотоциклу Шустова. Это был командир одного из маленьких отрядов, стекавшихся из лесов и гор на звук боя. Он был перепоясан патронташами и увешан гранатами.
— Аэродром взят в клещи. Ночью подойдет подкрепление, будем штурмовать. А пока у нас полчаса передышки: свадьба, — после первых слов приветствия рассказал сербский командир. — Санитарка Зага уходит в Белград. Ведь Белград свободен! Вы слышали об этом? Вот и остались живы наши дорогие студенты Зага и Душан. Полчаса передышки — их свадьба!
Может быть, от усталости слезы выступили на глазах у Славки. Он вспомнил свое прощание с Дашей. «Будет тебе еще свадьба!..» — сердито сказала она.
В буйном веселье горной свадьбы было что-то призрачное. Всё быстрее двигались слитые силуэты в высоких меховых шапках. Обняв друг друга за плечи, люди плясали, и карабины вздрагивали у них на груди. Она росла — эта цепь. Народ, доживший до дня освобождения своего Белграда, ликовал сегодня, видно, по всем лесам и горам. Лихая горская пляска вырабатывала ритм, все более шатучий и грозный. Цепь росла, то и дело кто-нибудь еще вставал от костра, на ходу надевал карабин на шею, разрывал цепь танцующих и тотчас замыкал ее собою.
— Разрешите и мне, товарищ командир! — с задором попросил Шустов.
Позади еще не слышался шум наших моторов. Худощавый и стройный Славка прошел мимо низких волов, которые жевали сено у повозок, приблизился к танцующим воинам, разорвал цепь и устремился вместе с ними…
— Ты русский? — спросил его на бегу сосед.
— Я русский. Нас много тут! — крикнул в ответ Славка.
— Это «коло»! Хорошо?
Яростная гармоника, короткие выкрики и смутный гул пляшущих ног заглушали их отрывистый разговор.
— Мы танцуем «коло», это моя свадьба! — крикнул серб.
— Ты Душан?
— Откуда знаешь? — удивился серб, но ответа не стал ждать. — Ты мотоциклист?
— Да.
— Я тоже мотоциклист…
В ту же ночь, по поручению своего командира, Душан вел советских автоматчиков и бронебойщиков на альпийский луг, служивший немцам последним аэродромом в горах Шумадии. Накануне он лично допрашивал пленного из аэродромной роты. Тот все рассказал: позапрошлой ночью из Германии самолет доставил какого-то тучного начальника; его готовят сбрасывать где-то на парашюте. На аэродроме полным-полно эсэсовцев. В двух автомашинах живут над обрывом важные эсэсовские господа — из-за их тайных махинаций все тут могут навсегда остаться. Пленный набросал Душану схему аэродрома.
Шли пешком, таща по двое бронебойные ружья по каменистым оползням, головокружительными тропами, в обход немецких застав. Броневик, грузовики и почти все мотоциклы остались внизу, у костров.
Славка и Душан — лишь двое — вели свои мотоциклы. Из-под заднего колеса мелкий гравий летел столбом, осыпал Шустова, согнувшегося над рулем, и Душана, который сбоку налегал на крыло у подфарника и на спинку люльки.
— Все спицы полетят! — хрипел Славка.
— Взяли! — страшно шептал Душан.
Потом протаскивали по оползню второй мотоцикл.
Душан был молод, но сед (он был серо-седой, как седеют только блондины), рослый, по-сербски спокойный, с крючковатым подбородком. До войны работал телефонным монтером в Нише, потом учился в Белграде. Еще в лагере, у костра, они со Славкой подружились, как могут сдружиться два мотоциклиста. На Славкином мотоцикле подгорели контакты. «Искра пропала…» — обиженным голосом прогудел младший лейтенант. И, положив свой мотоцикл, Душан присел рядом. Они быстро поправили дело. А потом в пути Славка коротко заметил: «Задние фары погаси!» Серб оглянулся: верно, забыл выключить красные светлячки.
Славка испытывал братскую нежность к этому седому парню, незнакомому и такому близкому во тьме горного ущелья — близкому и по родству ненависти к общему врагу, и по профессии… Душан поделился с ним своими соображениями, как захватить живыми важных господ на аэродроме.
План Душана был прост и ясен: на двух мотоциклах, без одного выстрела, они выскакивают на летное поле; Душан гранатами зажигает самолеты — «посветить, пошуметь надо!»; Славка блокирует важных господ «прямо в постелях», то есть в автомашинах, покуда немцы не побегут врассыпную. Шустову план показался разумным.
Котелков насупился, отвел в сторону младшего лейтенанта, сказал ему доверительно:
— День год кормит, понял?
— Не понял.
— Что ж ты, глупый, не понимаешь! — прищурился Котелков и отошел подальше. И в ту же минуту Славка — задним умом крепок — догадался: Котелков намекнул на то, что будут награды и не к чему вмешивать в это хлебное дело посторонних. Кровь прихлынула к лицу Славки, он даже фуражку заломил на затылок от негодования, молча поглядел вслед майору.
…Была глухая ночь, когда увидели под собой альпийский луг и на нем летное поле с двумя стартовыми дорожками.
На вид люди, вышедшие к цели, были спокойны. В горах по ночам уже подмораживало — кто-то грелся, притопывая ногами, и никто ему не сказал: «Погоди, сейчас жарко будет», хотя эта мысль пришла в голову многим. Кто-то перекладывал автомат на груди поудобнее.
— У тебя есть девять на двенадцать? — спросил Шустов у Душана.
И тот понял и дал ему требуемый ключ.
— А невеста есть у тебя? — подумав, спросил, в свою очередь, Душан.
Славка быстро вскинул голову:
— Есть. Скоро свадьба будет… А твою я видел.
— У меня нет невесты. У меня жена! — гордо сказал седой парень.
Чей-то фонарик медленно плыл, покачиваясь среди луга, — какой-нибудь немецкий механик или ефрейтор аэродромной роты шел к себе в землянку. В капонирах виднелись истребительные машины. Три транспортных самолета стояли у стартовой дорожки. Вдали темнели глинобитные сакли — там, наверно, жили летчики. Над обрывом в землянках аэродромная рота. Когда кто-нибудь выходил из землянок, мелькал желтый свет: значит, в землянках электрическое освещение и немцам будет трудно видеть сослепу в первые минуты.
— Ну что, нацелился? — спросил Душан.
— Быстротой возьмем.
— Он, черт, оврагом загородился.
— Проскочим. Лишь бы майор дал команду.
Между тем майор Котелков скрытно разводил автоматчиков. Короткими перебежками, не похожий на себя, младший лейтенант Шустов приблизился к майору. Тот находился в том азартном состоянии, когда к нему не подступись.
— Не выполняете!.. — бешено шептал он кому-то среди камней.
— Разрешите действовать, товарищ майор? — задохнувшись, спросил Шустов.
— Куда ты там, к черту… Ложкой рта не сыщешь!
— Товарищ майор, медлить нельзя… Улетят. Вон уже пронюхали, глядите! — Славка даже рассмеялся, и получилось от волнения злорадно: — Внезапность… Эх!
Котелков исподлобья поглядел на летное поле, по которому действительно бежали три-четыре огонька, и, точно это его убедило, злобно крикнул Шустову:
— Давай! Только помни: споткнешься — облепят, как мухи дохлую падаль… Видно не будет, где тут жил со своим «Цундапом» ватагинский адъютант!..
Котелков хотел сказать еще что-то, но Славка уже сидел в седле своего мотоцикла. Душан тоже ударил ногой — зажигание! Два мотоцикла, виляя мимо Котелкова, пошли с горы набирать скорость.
То, что произошло в следующие несколько минут, никто потом не мог рассказать точно — все видели по-разному.
Котелков поднял ракетницу и выстрелил, посмотрел на патрон, зарядил снова и еще раз выстрелил. Над лугами и скалами поплыли две красные ракеты. Тотчас откликнулись автоматным огнем дальние и ближние холмы, ударили бронебойки. Немцы отозвались огнем из самолетов, из укрытий у землянок. И бой загорелся — странный, непонятный.
Выскочив на луг, Славка слился со своей машиной. Вот она, последняя резиденция Крафта! Была секунда, когда он даже увидел Крафта, или так ему показалось: размахивая тонкими кистями рук, от машины к машине бежал человек, совершенно не владеющий своим телом, в сером эсэсовском мундире. Он упал от его выстрела, но быстро вскочил, рванулся в открытую дверку машины.
— Ага, чижик! Вот ты где!..
Только сейчас, свалившись на всем ходу с мотоцикла, Славка понял, что дышать ему нечем. Он задохнулся, дышал широко открытым ртом. Кто-то бежал на него с пистолетом в руке. И Славка метнул гранату. Он видел, как того, бежавшего на него, крутнуло в дыму разрыва, как несколько раз он перевернулся вокруг себя, не падая, и вдруг плашмя, всем телом шваркнулся о кузов машины… Стекла летели со звоном позже взрыва.
И когда Шустов вскочил в окопчик возле машины, там еще было полно дыма. В дыму он поднял немецкий автомат и бросил его в угол. Он увидел еще нишу для патронов, лесенку для выскакивания и водоотводный колодец.
Танцующий на краю его автомата огонь мешал ему видеть и делал всё впереди темным. Но когда Славка менял диск, он видел, как из домика на краю луга выбегали стремительные фигурки. Это были полуодетые немецкие летчики, они бежали к своим заранее назначенным на случай тревоги окопам. Но некоторые тут же падали среди камней, не то подкошенные огнем, не то чтобы одеться и застегнуться, лежа в камнях, не то просто, чтобы глаза привыкли к темноте. И снова, приложась к автомату, Славка видел только порхающий у края ствола огонек.
Весело пылали подожженные бронебойщиками самолеты, и летное поле освещалось теперь этим желтым пламенем. Там, где транспортные машины стояли тесно, — среди пучков огня металось что-то черное. Эсэсовцы, отстраняясь от огня, видели из-под руки такое, что вселяло в них ужас: черный силуэт мотоциклиста метался среди самолетов и забрасывал их гранатами. Он казался неуязвимым. Пламя, которое всем внушает инстинктивный ужас, не пугало его, и он один среди полыханья и взрывов, в крутых виражах, разворачивал свой мотоцикл.
Когда Шустов увидел мотоциклиста, он сразу вспомнил, что это Душан. Стрекотанье адского его мотоцикла сливалось с треском полыхающего пламени на крыльях самолетов и звоном коробящегося, сгибаемого огнем железа.
Вдруг Славка заметил две фигурки — они выскочили сбоку, из землянки, и побежали к нему. Вот еще, правее… Еще немного… Это атака… В горячечном пылу боя он шевелил губами и произносил какие-то непонятные ему самому, но верные слова.
— Эх ты, Душан! — растроганно шептал он. — Молодец, Душан! — Он нажимал на спуск, и немцы исчезали в камнях. — Еще очередь!.. Нет, ты погоди…
И так, обращаясь то к другу-сербу, то к дюжему эсэсовцу, бежавшему на него, он бил из автомата, высовывался и метал гранату, менял диск и снова бил, бил…
А эсэсовцы всё ползли и ползли. Захваченный целиком боем. Славка и не подозревал, из-за чего они хлопочут, что им так надо здесь; он не догадывался, что это потому, что он, Славка Шустов, отрезал от них самую душу аэродрома — раненного им руководителя колонны Ганса Крафта, из-за которого оставались здесь, в ущелье, все эти смертники… Славка был спокоен и даже душевно счастлив и уже не думал ни о чем в боевом порыве…
Чем меньше становилось гранат и патронов, тем ближе подползали эсэсовцы. Чем ближе становилась смертельная опасность — «Ну, вот и все, отжил я!», — тем равнодушнее к этому становился Славка Шустов, потому что очень просто и с каждой минутой яснее понимал, что все его силы использованы до конца. Все способности его молодого тела, его хорошей души, зорких глаз, сильных рук, когда-то носивших Дашу до самого шалаша у реки, израсходованы полностью.
Он бы еще мог жить, да нет патронов. «На Шипке все спокойно…» — вдруг выплыло в памяти.
Он хотел жить, носить Дашу, чтобы она смеялась ему в плечо, чтобы гроза его вымочила и костер высушил, чтобы мяч летал над волейбольной сеткой и гасить этот мяч без продыха, чтобы книгу прочитать в один присест и в подмосковную «электричку» вскочить на полном ходу. Но это уже от него не зависело.
Тупой удар — совсем нестрашный! — и перед глазами поплыли оранжевые пятна, точно в ярких рыжих камзолах сербские девочки прошли мимо него и растаяли.
А выстрелы на летном поле становились всё реже. И немцы, видимо, не собирались больше воевать. Огонь становился красным и фыркал снопами, когда добирался до очередного бака.
— Где Шустов?
— Несут его…
Но Славку не несли — Душан подвез его на мотоцикле. Потерявшего способность передвигаться Крафта притащили на плечах.
Сидя на камне перед майором Котелковым, раненный в ногу Крафт попросил разрешения ополоснуться холодной водой. Он причесал мокрые волосы на пробор, но на это ушли все его силы: он не смог сидеть в каретке мотоцикла — его положили плашмя, на коврик.
В пути Шустов очнулся и не понял, что за машина. А это югославы подбросили свою легковую. Душан — за рулем. Позади, над Крафтом, бодрствуют автоматчики. Один положил забинтованную ладонь на плечо немца. Так они ехали, как друзья-товарищи. Мелькали золотые дубы за окном…
— Дай прикурить, — одеревенело сказал Славка.
Душан пошарил — тем привычным, очень мирным движением ищущих спичку рук — во всех карманах. И это движение показалось Славке смешным.
— От мотоцикла прикури, — сказал он, обнаруживая полное непонимание происходящего.
И всю дорогу он стонал… то в памяти, то в забытьи.
Душан только шевелил распухшими губами и косился изредка своим обветренным лицом на русского офицера, укутанного с головой в домотканое сербское одеяло. Этот бело-синий куль, не похожий ни на что, упрямо качался.
— О-о-о!..
— Хорошо хоть дорога сухая, — уговаривал его Душан, зная, что нечем помочь, и еще более замедляя движение.
— Хорошо, что ты едешь. Я тебя полковнику представлю… Будь же ты проклят! Тише! О-о-о!.. — стонал Славка.
— Да что ж я могу, друг! — оправдывался Душан и сам тотчас чертыхался на новом бугорке: — О, черт! Я же считаюсь с тобой, милый…
— Чижика взяли? — сквозь зубы спросил Славка.
Нисколько не задумываясь над незнакомым словом, Душан сразу понял, что речь идет о Крафте, и ответил:
— С нами, друг… О, ччерт!
Душан держал руку на Славкином лбу. Его серо-седая голова покачивалась, как казалось Славке, прямо над ним, и, странная вещь, был он похож на Дашу. Сквозь боль, жар и бред Славка все смотрел на серое, усталое лицо югослава, на седые пряди волос, крючковатый подбородок, а временами мерещилось Дашино курносое, розовое личико. Непохожие, а как брат с сестрой. В гудящей, шершавой голове все тянулась, лепилась и не могла связаться какая-то очень важная, просто необходимая мысль.
Душан, чувствуя, что Славкино беспокойство вызвано не только болью, понял его по-своему.
— Друже Шустов, — сказал он, — не волнуйся ты. Немец в машине. Лежит лицом вниз. Ему страшно.
Немец… Крафт… Вот оно! Сходство! Немец выдумал, что люди похожи черепными коробками и надбровными дугами. Глупости какие, жалкие глупости… Не лицами, а душами, человечностью, как Даша и Душан. Пережившие одно, передумавшие одинаково в Старобельске и под Белградом, воевавшие… Надо полковнику рассказать и Мише тоже… Душан, Даша, душа…
Из госпиталя просили срочно позвонить.
Когда Ватагин вернулся от генерала и ему сказали об этом, он не стал дозваниваться. Это о Шустове. Значит, делают ампутацию. Он выбежал во двор.
— Выкатывать? — обгоняя, спросил дежурный адъютант.
Это был Буланов, он все понял с первого взгляда.
— Пешком добегу.
Госпиталь в двух кварталах. Падал первый снег. И такой крупный, что даже часового залепило, он не успевал отряхиваться. Встречная легковая машина с забитыми стеклами остановилась.
— А мы к вам, — сказали в открывшуюся дверку.
— Я сейчас буду… Проведите его ко мне. Это привезли Крафта на первый допрос.
В приемном покое никто ничего не мог рассказать. Дежурный врач недавно принял смену. Сестры отсылали одна к другой. Хирург просил подождать: он еще не вышел из операционной. Ватагин постоял во дворе под снегом, закурил. Живой ли?…
Он помнил, как три часа назад, нагнувшись низко к лицу Славки, он сказал: «Ничего, полежишь, война не кончилась», и Славка ответил: «Всё… до лампочки. Вот только жаль, небритый». Врачи насчитали пять ранений, одно серьезное: в область почки. Извлекли из раны зажигалку, которая находилась в кармане и, приняв на себя удар осколка, глубоко вдавилась между ребер. Славка лежал в одиночной палате. Ватагина поразили коричневые ямины на его небритых, впалых мальчишеских щеках. Он лежал на животе, его трясло залпами мелкой дрожи. Казалось, он еще в пылу боя, в руках автомат, и он выпускает сразу полдиска… Залепленный снегом, полковник шагал по двору, курил. Мысль о том, что Славки, может быть, уже нет в живых, казалась нелепой. Вдруг вспомнилось, что в этом же госпитале находится на излечении Даша Лучинина. Вот как встретились…
Ватагина окликнули:
— Товарищ полковник!
У ворот стоял часовой, знакомый еще со Сталинграда: красивый молодой башкир. Тоже весь в снегу, он загадочно улыбался.
— Вызвали, а никто не знает зачем, — пожаловался полковник.
— А я знаю, — сказал автоматчик, сверкая зубами.
— Что ж ты знаешь? — стараясь быть спокойным, спросил Ватагин.
— У башкир поговорка есть: «Начатое дело — уже конченное дело». Сделали операцию Шустову!
— Не врешь? — задохнувшись, спросил Ватагин.
Башкир покачал головой, любуясь радостью большого начальника — полковника.
— Жив! — сказал он.
Ватагин даже вспотел. Он так ждал этого слова, но, сказанное башкиром, оно показалось сейчас непонятным. Ватагин даже подумал: по-русски ли тот сказал?
— А с рукой что? Тоже знаешь?
Башкир рассмеялся; как ребенок:
— И это знаю! Врач при мне говорил: «Живой будет Шустов, и рука будет целая»… Иди домой, товарищ полковник. Отдохни, спи.
Снегопад продолжался. Вот она, последняя зима войны.
Дождавшись хирурга, полковник не узнал от него больше того, что сказал автоматчик. Он шел, почти бежал по улице штабного городка.
Остановился: «Ничего не случилось, сейчас надо Крафта допросить, а об этом потом»… И снова побежал, тревожа часовых.
Прошло полгода после этих событий.
Было начало марта.
Огненная лава войны, точно в воронку, вливалась в Центральную Европу. По ночам несметное множество австрийских, баварских, вестфальских городов возносило в стратосферу дыхание пожаров, и в этом море огня английским и американским летчикам, возвращавшимся из операций — штурманам, стрелкам и радистам «Летающих крепостей», — начинало казаться, будто с нашей несчастной планеты сорвана ее твердая оболочка.
Всю зиму агонизировала гитлеровская империя.
Солнечным утром 10 марта полковник Ватагин ехал, догоняя войска, по той дороге в Западной Венгрии, что ведет из Веспрема на Сомбатхей.
Машину вел, как и прежде, лейтенант Шустов.
Со времени захвата Ганса Крафта на аэродроме в горах Шумадии полковник Ватагин и его оперативная группа успели выполнить несколько важных поручений командования: ликвидировали обнаруженные с помощью населения тайные склады оружия, уничтожили боем подпольную организацию «гайдуков Аврама Янку», захватили группу террористов «Дечебал».
А Славка и Даша томились в госпитале.
Всю войну Славка боялся ранения, потому что боялся госпиталя. Всегда приходили оттуда бледные, немного чужие, малосильные, и у него было такое впечатление, что не рана, а сам госпиталь делает это с людьми. И с ним все происходило как положено- после операции он до того ослабел, что ночью плакал под одеялом, пока няня не привела Дашу; та, с перевязанной рукой, просидела с ним, как с маленьким, всю ночь напролет. Потом он стал просительно-милым, послушным — врач, сестры и особенно Даша могли делать с ним что угодно. Потом явился аппетит, а с ним — разговорчивость, смешливость. Теперь его знал весь госпиталь. С Дашей они бродили по госпитальному парку. И Славка в припадке здорового эгоизма рассказывал ей об удовольствиях четырехразового питания и вдруг конфузился и нежно обнимал, целовал. Здесь, на присыпанной снегом скамейке, они однажды долго сочиняли докладные записки по начальству с просьбой разрешить им вступить в законный брак.
Полковник Ватагин навещал Славку, но только редко — времени нет, война.
Бывал и старшина Бабин, яблоки приносил; однажды с безразличным видом сообщил, что майор Котелков отправился с новым назначением в Югославию.
— С повышением? — спросил Славка.
— Кажется, с повышением, — хмуро ответил Бабин.
— Нужен он югославам!
И целый день Шустов слонялся по госпиталю — не было настроения ни встречаться с Дашей, ни «козла» забивать на веранде с выздоравливающими. Огорчила новость.
Возвращение к своим было отмечено в одной из вилл на берегу озера Балатон, а эта первая поездка с полковником едва ли не казалась Славке просто свадебным путешествием. Переживали молча: Ватагин любил запах прогретой машины, сидел, высунув локоть в окно на ветер, а Шустов гнал машину, с любопытством оглядывая холмы и поля Западной Венгрии.
Поля сейчас отдыхали. Все вокруг голо, по-весеннему в пепельных тонах. Кое-где — кучки крестьян, они заканчивают раздел помещичьей земли. Вдали хутора с веселой черепицей, по-весеннему лиловые сады, городок — он напоминает о себе только зеленым шпилем и серой башней на горизонте.
— Знаешь, по чьим землям едем?
— Графа Пальффи?
— Да, по бывшим полям графа Пальффи.
Полгода Славка терпеливо дожидался своего часа, когда он сможет выяснить некоторые оставшиеся ему неизвестными обстоятельства загадочной вражеской диверсии. Теперь был подходящий случай. И Славка осторожно спросил:
— Что ж, поймали его?
Ватагин не промедлил с ответом:
— Ушел. Он ведь под автоматным огнем Даши Лучининой выскочил из машины. Раненный, пробирался по болотам, приволокся в свое имение и долго скрывался тут в винном погребе.
— Зачем?
— Верные люди должны были его перебросить на самолете в Швейцарию. Ну, а оттуда, конечно, в Америку У него ведь нет родины. Ему помог бывший управляющий имением. Сам не успел сбежать, но, холуйская душа, обеспечил хозяина. И что ж ты думаешь? Вот она, слепая сила классового инстинкта! Несметный богач, международный разведчик, блестящий офицер, конный спортсмен, мичман американского флота, в последнюю ночь перед уходом со «своими людьми» вышел из подполья, чтобы лично распорядиться, как лучше уничтожить конскую сбрую, плуги и сеялки. Лишь бы не досталось народу!
Славка осторожно провел машину сквозь толпу крестьян, возвращавшихся с поля; в пестром сборище пиджаков и венгерских курток со шнурами выделялись и желто-зеленые шинели солдат, недавно вернувшихся из разгромленной армии.
— Товарищ полковник, расскажите! — по-мальчишески вкрадчиво попросил Шустов.
Ватагин усмехнулся:
— Изволь… Что рассказывать-то?
— Кто были резиденты?
— Крупные лица. Гитлер зря бы их не упрятал на десять лет вперед. Один из них — Мильднер, полковник тайной полиции в Дании. Второй — тоже черномундирный, Бруно Книтель, начальник отдела гестапо, ответственный за проведение специальных мероприятий. Третьего ты сам доставил — капитан речного флота в отставке. Четвертый — доверенное лицо Гиммлера, страшный человек, осуществивший в Польше акцию «АБ», то есть истребивший тысячи интеллигентов…
— Смотритель перевала? — тихо осведомился Шустов.
— Он самый. Вот тут-то они и наследили. Я долго не мог понять, почему они так дорожили альбомом. Ведь в нем было только восемь двойников. Чепуха по сравнению со всей картотекой Крафта. Однако он и не думал переправлять ее за границу с помощью посла. Если же Крафт хотел замести следы, то проще всего было уничтожить альбом. Когда я узнал о существовании картотеки, возня с альбомом стала совсем загадочной. В чем тут заковыка? Оказалось, что смысл надо искать вовсе не в конспирации, а в самой тривиальной чиновничьей психологии. Крафт на допросе очень торжественно сказал мне про смотрителя перевала: «Это был человек самого Гиммлера!» Он считал, что я сразу его пойму. А я очень долго соображал. Подумай только, этот одержимый маньяк, этот не то чтобы образованный, но, во всяком случае, вполне эрудированный тип, воображавший себя современным Ницше, просто-напросто хотел угодить начальству. Альбом с фотографией смотрителя был докладной запиской Гиммлеру, заверявшей, что «его человек» устроен. И ради этого убили Атанаса Георгиева! Ох, какая страшная штука — чиновник. Помнишь, как говорил Котелков?…
— Мы здесь не фиги?…
— Нет, когда речь шла о человеке, умеющем угодить начальству, он с завистью говорил: «Этот службу знает…»
Миновали мост со скоплением военной техники. И снова Славка подкрался к полковнику с неистребимым своим любопытством:
— Важное было дело?
— Судя по тому, что у тебя на груди, да, Слава. Да!
Шустов с наивным самодовольством покосился на орден Ленина, сиявший на новеньком кителе.
— Они снова готовят Европе ужас и опустошение, — неохотно сказал Ватагин. — И это пострашнее сапа. Новое нападение на человечество…
— А как вы догадались, что дело не только в сапе?
— Ты забыл, что воображение ребенка должно сочетаться с терпением ученого, — посмеялся Ватагин.
— А все-таки?
— Самое трудное было в том, что основную диверсию они замаскировали не так, как обычно бывает — каким-нибудь хитрым ложным ходом, — нет, а тоже диверсией. Получился как бы двойной подкоп. Но в конечном счете это и помогло. Ты помнишь показания берейторов и жокеев: резиновые перчатки, сулема, йодная настойка? Все это, я сразу понял, нужно было Пальффи, чтобы навлечь на себя подозрения. Им важно было главное: чтобы мы поездки Ордынцевой посчитали прикрытием для, операции Пальффи, в то время как на самом деле все было как раз наоборот.
— Когда вы это поняли?
— Трудно сказать, потому что трудно вспомнить — полгода прошло. Прежде всего позывные: «Пять подков с одного коня». Не так-то просты немцы, чтобы заниматься такой символикой близко от главной тайны. Я это тогда смутно сознавал. Потом история с македонским монахом…
— Товарищ полковник, как же с моей догадкой? — вмешался Славка. — Ведь она тоже подтвердилась! Я стремился на перевал, потому что логически рассчитал, где искать: в узком дефиле горного шоссе им было легче заражать лошадей. Они же знали, что наши войска будут идти с севера на юг. Вот я и обнаружил смотрителя.
— Твоя догадка была лишь правдоподобна, не более. На самом деле в серии похожих лиц им были нужны наиболее уединенные: их подменять безопаснее. А где же искать уединение, как не в горах! Заметь, что для этого страшного дяди они выбрали из восьми вариантов прежде всего македонского монаха. Он бы и погиб, если б не оказался горбатым и не сбежал к тому же с благословения отца Никодима. Тогда уж они обратились к смотрителю перевала. — Ватагин усмехнулся. — У этих господ был даже термин: «Смерть под псевдонимом».
— А ведь точно! — восхищенно воскликнул Славка.
— Если уж хочешь знать, — продолжал Ватагин, — так с этого изъяна телосложения монаха и начался мой ход мысли. Мне стало ясно, что его отвергли или, как говорят конные ремонтеры, «выбраковали». Этот монах не подходил для какой-то цели. Я стал думать: какая же может быть цель?…
— Что же вам пришло в голову?
— Многое приходило в голову. Зачем, к примеру, для сапной диверсии понадобились радиопереговоры? Кое-что сбивало с толку. Для какого дьявола Ганс Крафт искал альбом на квартире Милочки? Почему убили Георгиева, всё перевернули в дипломатической переписке и ни клочка бумаги не взяли? Ничего нельзя было понять, пока мы имели только одного Леонтовича в альбоме. Надо было, чтобы так хорошо помог нам шахматный мастер Владо… Когда он сказал мне, между прочим, что прежде, чем заняться «Историей венгерского коннозаводства», Ганс Крафт написал «Этюд об асимметрии двух половин человеческого лица», я снова двинулся немножко вперед. Я понял…
Дорога бежала по полям. Славка Шустов, свободно положив руки на баранку, слушал, покачиваясь и вперившись взглядом в набегающее полотно гудрона, а полковник Ватагин рассказывал. И вот что узнал в этот день московский «Сорви-голова» о самой сердцевине той удивительной операции, в которой он чуть не простился с жизнью…
Еще в 1912 году художник Шикльгрубер, блуждая по улицам Вены с банатским немцем, уговорил его заняться изучением вопроса о повторяемости человеческого лица. Будущий главарь фашизма уже и в те годы, видимо, обладал маниакальной одержимостью и способностью подчинять себе чужие воли, так как сумел на всю жизнь внушить Гансу Крафту расистскую мысль о том, что если не считать усов и бород, очков, степени облысения, мимики и взгляда, а главное — возрастных различий, то вся белая раса, включая мужчин и женщин, насчитывает строго ограниченное количество портретных типов, или «штаммов». Их можно, наверно, подсчитать. Педантичные изыскания заполнили целую жизнь Ганса Крафта. Его бесконечные коммивояжерские странствования по Балканам предоставляли ему все новый и новый материал: фотографии, обмеры. И он подсчитал! Оказалось, что есть кривая повторяемости человеческого лица, что можно основать статистику сходства. По мнению Крафта, человеческое лицо насчитывало всего лишь 112 530 разновидностей. Гигантская картотека банатского немца после двадцати лет работы позволяла ему для любой разновидности легко находить около десяти двойников. Другое дело, что это могли быть по-разному загорелые или бледные, по-разному причесанные, с различными голосами, с непохожими темпераментами люди — люди разной судьбы: профессора и мясники, лесные охотники и зубные протезисты. До полного сходства еще далеко, но пропорции лиц, обмеры носа, глаз, ушей и лба таковы, что фотографии, наложенные одна на другую, давали как бы один портрет одного человека.
Часами просиживал Крафт над своей картотекой, злорадно торжествуя над ничего не ведавшими людьми, тасуя их, как карты, мысленно меняя их судьбы, взаимно замещая их в своем воображении. Ресторанный скрипач из румынского городка в одно мгновение мог стать владетельным князем Оксенгаузеном, а почтенный хорватский историк превратиться в добруджинокого бахчевника, везущего арбузы на воскресный базар… Картотека звала к действию, и Ганс Крафт даже немножко свихнулся от нервного возбуждения, когда на переломе войны вызов в Нюрнберг сказочно повернул его судьбу.
Гиммлер счел возможным доложить фюреру о странной коллекции, собранной в Банате одним из фольксдейтчей, а Гитлер самодовольно вспомнил свои венские прогулки с этим самым фольксдейтчем. Значит, зерно его идеи пало на благодарную почву! К этому времени фашистский мессия, подозрительный и запугавший сам себя угрозой террористических актов, обзавелся уже четырьмя двойниками, которые вместо него разъезжали по Берлину и Нюрнбергу в роскошных машинах, одетые, как он, с теми же выработанными жестами и голосом ясновидца. Теперь Ганс Крафт как бы возвращал своему давнему другу долг юности.
Встреча состоялась. Гитлер потребовал от Крафта клятвы молчания и показал ему семь фотографий — это были очень нужные господа, для которых банатский немец по воле фюрера должен был найти на Балканах двойников. Фюрер не сказал, что речь идет о трагической возможности поражения и ухода нацистских кадров в подполье на десятилетия до нового реванша, но Крафт и сам все понял: фашистские газеты были полны многоречивых славословий гитлеровским героям Сталинграда, которые предпочли бесславному плену смерть во имя отчизны.
Стояла мартовская ростепель 1943 года. Германия уже устала от войны. А Крафт только вступал в действие. Уже через три дня, вернувшись на самолете в Банат, Крафт мог разбросать веером на столе фотографии всех балканских двойников намеченных Гитлером лиц. Однако главная работа только начиналась. Надо было скрупулезно выискать наиболее благоприятные варианты перевоплощения. Фотографическое сходство — вот оно, на столе, под лупой! А все остальное? Привычки, жесты, память, голос, походка, смех, зубы, любовь к пасьянсам или к охоте на зайцев, аппендицит, привычка посвистывать, родинка под правой лопаткой… Чем больше ломал голову Крафт над техникой выполнения задания фюрера, тем становилась сложнее легкая на первый взгляд операция. Ясно было только одно: нужно было начинать новую серию изысканий — обнаружить среди двойников наиболее уединенных, наиболее одиноких, наиболее молчаливых и нелюдимых, с которыми легче было бы свести всю бесконечную сложность личности к простейшим промерам носа, глаз, ушей…
Тогда-то и появился новоявленный рейхсдейтч в германском посольстве в Софии. Тогда-то и возник тайный союз Ганса Крафта и Пальффи Джорджа.
В должности помощника военного атташе венгерской миссии Пальффи Джордж был таким же, как Ганс Крафт, замаскированным агентом гитлеровской тайной разведки. Он исподволь готовил отвратительную диверсию на случай отхода нацистских войск с Балкан — заражение сапом конского поголовья этих стран. Это ему было нетрудно: блестящий конный спортсмен, известный охотник до лошадей, он мог разъезжать по Болгарии и Румынии, не вызывая ничьих подозрений. К тому же он обзавелся отличным камуфляжем — любовницей Мариной Ордынцевой, которая — просто на счастье! — обладала таким фактом своей биографии, как пропавший четверть века назад горячо любимый жених.
В качестве разведчика, как, впрочем, и во всем другом, Пальффи Джордж был в тысячу раз талантливее и удачливее Ганса Крафта. Однако педантизм и маниакальная одержимость Крафта перевешивали. Как только однажды во время загородной пирушки Пальффи Джордж проболтался немцу о том, что вот уже полгода он сопровождает Марину Ордынцеву в ее поездках по захолустным городишкам в поисках поручика Леонтови-ча — «и как же это удобно, если бы вы знали!», — как новая расстановка сил определилась в неделю. Пальффи Джордж был переподчинен Гансу Крафту. Теперь одна диверсия должна была маскировать собой другую: по-прежнему Марина Ордынцева выезжала из Софии по очередному будто бы до нее дошедшему слуху — искать объявившегося жениха, по-прежнему Пальффи Джордж сопровождал ее. Но теперь роли переменились: по существу, главная задача выполнялась теперь Мариной Ордынцевой — она изучала очередного двойника, а Пальффи Джордж со своей диверсией предназначался только для маскировки на случай, если русские заинтересуются этими поездками. Белогвардейская дива и венгерский офицер служили банатскому немцу. Дело пошло на лад!
Конспирация новых изысканий Крафта была такова, что Марина Ордынцева — даже она, главная исполнительница замысла! — ничего не знала о том, что она состоит на службе у Гиммлера. Когда Пальффи стал давать ей фотографии лиц, даже отдаленно не похожих на ее несчастного Федю, к его удивлению, Марина легко примирилась с этим. Она понимала, что представляет собой только декорацию для «каких-то там» занятий Джорджа. Она любила его, и этого было достаточно!
Экзальтированная, психически неуравновешенная, она втянулась в эти постоянные поездки и поиски, создававшие иллюзию деятельности, заполнявшие ее пустое и страшное существование. Разбуженная литературными переводами страсть к писательству и женское любопытство заставляли ее с необычайной доскональностью выпытывать все подробности жизни человека, интересовавшего Пальффи, — все его привычки, черточки: его голос, звонкий или хриплый, смех, фальшивый или детский, любовь к пасьянсам или к охоте на зайцев. Она вызнавала все это с одержимостью наркомана, увлеченно и самозабвенно.
Когда были найдены двойники для всех намеченных в фашистское подполье деятелей, Марину решили убрать. Она больше не нужна была для дела и, хотя и не была посвящена в смысл операции, все-таки знала слишком много. Умерла ли она от сапа или от пули Пальффи в Бухаресте, осталось неизвестным.
— Минуточку, тут имеется еще одна неясность, — перебил Шустов. — Кто же сторожил картотеку, пока Крафт орудовал в Софии?
— Молодец, голова работает! В Банате должен был оставаться надежный человек. Скажу больше: он и отвечал по радио на позывные, когда Крафт и Пальффи заканчивали на месте подготовку очередной подмены. Он вызывал из Германии самолет и в указанном пункте сбрасывали оборотня на парашюте…
— Вы говорите так, как будто прожили сами в Банате года три.
— Нет, просто мы захватили этого человека. Это был владелец магазина электроприборов. Он скрывался в сторожке католического кладбища. А на радиопередачах сидела у него якобы глухонемая служанка.
Два вола, впряженные в повозку, преградили дорогу. Венгерский крестьянин понукал волов. Он снял шляпу, когда советский офицер вылез из машины.
— Здравствуйте, товарищ полковник. — сказал он, ломая слова в немыслимом произношении.
— По-русски говоришь? — удивился Ватагин.
— Был пленным в России в старую войну.
— Тут их много, в плену побывавших. — заметил Славка, вспомнив Иожефа из Сегеды.
— Откуда едешь? — спросил Ватагин.
— Из города. Я за купоросом ездил, для виноградников. Губернатор достал четыре вагона купороса.
— Уже успел повидаться с губернатором?
— А что он за шишка такая? — простодушно сказал крестьянин и, подумав, добавил, чтобы было понятнее: — С ним можно запросто: он коммунист. Я поймал его на лестнице в ратуше.
Ватагин прищурился и — специально для Славки — спросил:
— А не прогнал ли тебя коммунист? Дескать, он здесь — «не фиги воробьям давать»?
— Я бы ему показал фиги!.. — пригрозил крестьянин, проводя волов мимо машины.
— Все ясно… Поедем, Слава, — сказал Ватагин.
— Где он сейчас, майор Котелков? — сквозь зубы процедил Славка, когда отъехали от повозки.
— С такими, как Котелков, не так-то просто справиться. Кажется, легче с прямыми врагами родины. Этот накрутит, накуролесит, начудит, а свой! Мы же за него будем в ответе. Могут такие нам вред причинить, ох, еще кашу заварят!
Какое-то время ехали молча. Пролился весенний дождь.
— Безумие все это!.. — помолчав, вернулся к прежней теме Шустов. — В госпитале я на досуге все думал. Безумие — вся их затея! И этот Крафт — безумец. Дома рассказать — не поверят.
— Ты прав: не поверят. Ну, скажи, а можно ли поверить, что не безумие все, что делают господа мира, чтобы преградить народам путь к свободе, к счастью? Разве не фантастически глупо все, что они придумывают: то опираются на Чан Кай-ши в Китае, то на кулаков Надь Ференца в Венгрии… Позавчера народная полиция выловила подпольную хортистскую группу «Мы придем!». Листовки на воротах, подметные письма, угрозы, пулеметная стрельба с колокольни. Но ведь они не вернутся, Славка! Как бы ни бесновался Пальффи за океаном — не придут! И не потому, что мы такие напористые и распорядительные, как думает майор Котелков… А потому что вот, гляди…
Славка снял ногу с акселератора — машина сбавила ход.
Земля была еще пестрая: кое-где снег, кое-где прогалинки. Но на холме глинистая пашня была уже согрета солнцем. Там шел сеятель.
— Вот он, главный двигатель истории! — вспомнил Славка и рассмеялся.
— Да, главный двигатель истории… — отозвался полковник.
Графский батрак, вчера вбивший свои колышки в землю, ничего такого возвышенного не думал о себе — он просто бросал семена в борозды. Он и не размышлял о том, что являла собой его фигура на этом поле вчерашнего боя, на венгерской пашне, сотни лет не принадлежавшей ни ему, ни отцу, ни дедам и прадедам, пахавшим и боронившим ее для счастья и богатства семьи тунеядцев.
Он шел, заметный издали, один на взгорбленном поле. Вот поднял из борозды камень и отшвырнул его на межу…
И снова шагал, напирая на правую ногу.
И правой рукой расчетливо метал — горсть за
горстью -
семена в тучную пашню.
После дождя дорога стала хуже. Полковник Ватагин еще раз взглянул на сеятеля, тронул Славку за плечо: поднажми…