М.Андронов ОДИН Отрывки из документальной повести

Михаил Владимирович Михалков встретил воину на Дунае, в городе Измаиле, в составе 79-го погранотряда. В начале августа 1941 года из города Николаева по приказу штаба погранотряда ушел на спецзадание в тыл врага.

Военная судьба молодого пограничника, в совершенстве владевшего немецким языком, оказалась сложной и необычной. Он бежал из нескольких фашистских лагерей, находился в подполье в ряде городов Украины, как советский разведчик под кличкой “Сыч” действовал под видом немецкого солдата и офицера на оккупированной гитлеровцами территории.

После войны М.В.Михалков стал писателем (литературный псевдоним М.Андронов). Он автор 12 поэтических сборников. Им написана автобиографическая повесть “Один” о своих военных годах. Предлагаем нашему читателю отрывок из этой книги.

В ОФИЦЕРСКОМ ОБЩЕСТВЕ

Я хорошо помню Днепродзержинск весной 1942 года, дом на перекрестке двух центральных улиц, в котором был размещен переведенный из г. Александрии Кировоградской области немецкий военный госпиталь. (Сейчас это здание принадлежит городскому профессионально-техническому училищу № 22.) Нас, пленных, привезли из лагеря и закрыли в большом зале. Зал был разделен колоннами, окна, забранные массивными решетками, выходили во двор.

После расстрела наших пяти товарищей в городе Александрии нас осталось сорок пять человек, и мы сразу были распределены по рабочим местам: портных, плотников, сапожников, слесарей направили в мастерские при госпитале.

Мой товарищ Цвинтарный стал истопником в прачечной, я же попал “на этаж”, в помощники к санитару Паулю. Мне было выдано подержанное немецкое обмундирование. Пауль был старый, ленивый немец, туговат на ухо, вдобавок у него постоянно что-то болело. Пауль знал русский язык.

Моей обязанностью было мытье суден из офицерских палат, которые выносил мне Пауль. Палат было восемь, в каждой по двадцать офицеров. За один день мне приходилось перемывать более двухсот суден. К вечеру я едва стоял на ногах.

— Эй! Ходи ты сам по палатам. Чего я тебе буду судна выносить в коридор, у меня и так дел по горло! — заявил мне пьяный Пауль.

Пауль был в восторге от того, что ему не придется больше нагибаться.

Ночами, лежа на своей жесткой железной кровати, ворочаясь с боку на бок, я непрестанно думал о побеге. “Бежать! Только бежать!” — это была единственная мысль, которая до боли сверлила уставший от напряжения мозг. Порой терзал по ночам яд слабоволия. Когда же осуществить побег? Сколько можно ждать! Стоит ли дальше жить? Но перед взором вставали легендарные Камо и Котовский. Эти герои были для меня живым примером. Их воля была сильнее кандальных цепей, железных решеток и глухих тюремных стен. И я обретал душевную силу. Жажда жизни взывала к борьбе, к мести!

Шли дни. Желаемое не исполнялось, и я снова изнемогал от сознания ужаса случившегося. Но в одну из таких мучительных ночей припомнил недавнюю картину лагерной жизни.

За колючей проволокой кировоградского лагеря находилась куча песка. Гитлеровцы ради собственной забавы заставляли пленных заниматься бессмысленной работой — нагружать в тачку песок, отвозить его в другой конец лагеря, там сыпать в кучу и тут же снова наполнять им тачку и доставлять его на прежнее место. По команде “Лос! Бистро!” заключенные должны были катить тачку бегом. И они бежали, спотыкались, падали от изнеможения, вставали и снова бежали под издевательский смех и выкрики немцев. Кто не выдерживал и бросал тачку, того настигала пуля. Но большинство заключенных выполняли приказ фашистов. Они не просто подчинялись грубой силе и делали это не от страха. Нет, совсем нет! Они стремились перенести все муки, все страдания и унижения, как моральные, так и физические, только для того, чтобы сохранить жизнь для борьбы! Они были борцами, и они боролись! Об этом говорили их глаза, полные гнева и презрения. И в этом молчаливом поединке я видел победу советских людей, их моральное превосходство над гитлеровцами.

Вспомнив этот лагерный эпизод, я окончательно понял, что в любом бедственном положении не должен падать духом, не должен складывать рук. Главное, не утратить своих стремлений. Жизнь — это сражение! Сознание этого укрепляло дух и вселяло стойкость.

Мне вспомнился и случай из жизни александрийского лагеря. Как-то на утреннем построении на плацу немецкий офицер скомандовал: “Коммунисты и евреи — шаг вперед!” И тогда вышел из строя один наш товарищ. Он не был ни коммунистом, ни евреем. Фашисты увезли его на расстрел. Этот героический поступок вместе с тем был бессильным протестом, порывом отчаяния и гнева. Нет, так нельзя отдавать жизнь. Нужно прежде всего бороться. Герой, кто погибнет с честью, но дважды герой тот, кто выполняет свой долг и остается в живых, — учили нас, бойцов, в погранотряде перед войной.

Сейчас бежать еще нельзя. Надо терпеливо готовить побег, постараться вырвать на свободу как можно больше узников. А для этого требуется получше разобраться в обстановке и изучить врага.

Теперь у меня была цель, был маяк, к свету которого я стремился.

В госпиталь непрерывно поступали немецкие офицеры. Я исподволь наблюдал за ними, стремился по внешности изучить характеры, привычки, вкусы. Среди офицеров попадались и австрийцы. Родом из альпийских деревень, вскормленные на тирольском сыре и молоке, они в своем большинстве были добродушны, и их физиономии были даже, скорее, привлекательны. Эти люди не вызывали у меня чувства страха или неприязни. Другое дело офицеры-арийцы, люди, так сказать, “чистых голубых кровей”. Их разительно отличали от австрийцев лающий металлический голос, холодный взгляд, предельная строгость в обращении. С этими “гордецами” общаться было опасно, и даже в их обличье я чувствовал открытую враждебность.

Все они, конечно, считали себя представителями высшей расы, верили в свое высокое предназначение, перешедшее к ним якобы от предков и дававшее им право властвовать над всеми людьми на земном шаре. Многие из раненых читали книгу своего фюрера “Майн кампф” (“Моя борьба”) и фанатически исповедовали свой националистический девиз: “Германия, Германия превыше всего! Только мы — немцы — господствующая в мире нация, мы самые цивилизованные, самые культурные, все остальные народы — полуживотные”.

Иногда, наслушавшись в палатах такого бреда, я останавливался в коридоре возле Пауля и пытался, глядя на него, найти в нем хотя бы одну миллионную долю подтверждения гитлеровской теории о превосходстве арийской расы. “Пауль — сверхчеловек!” Смешно было даже думать об этом. А то, что гитлеровцы его, Пауля, считают представителем высшей расы, для него самого не имело ровно никакого существенного значения. Все его мысли, как я уже знал, с раннего утра и до вечера вертятся только вокруг одного: как бы поскорее провести день, повкуснее пожрать и попить, а потом завалиться спать.

Но звериная фашистская идеология развращающе действовала на молодых немецких офицеров и превращала их в свору убийц. Да, убийство у них в почете — это их профессия. За зверство, истязание, уничтожение людей немецким извергам на грудь вешались железные кресты!

Не стесняясь, а даже, наоборот, хвастаясь друг перед другом, они рассказывали, как расстреливали советских люден, возводили это в ранг геройства.

Сцены массовых казней, расстрелов обычно запечатлялись немецкими офицерами на пленках и фотографиях, которые они с большим удовольствием показывали в палатах. На снимках можно было увидеть убитого советского милиционера с вырезанной на груди пятиконечной звездой, сожженных в церквах школьников, клейменных каленым железом военнопленных…

И после демонстрации таких фотографий гитлеровцы могли преспокойно есть, пить, петь песни.

Мне бросалось в глаза и их жадность, эгоистичность, мелочность. Если один у другого просит сигарету, то, конечно, только взаимообразно, возвращая долг, он отдавал сигарету непременно той же марки. Когда возвратить было нечего, он уплачивал стоимость сигареты. Такова была норма их отношений. Это никого не удивляло, было вполне обычным, общепринятым.

Однажды в одной из офицерских палат я услышал из уст молодого лейтенанта восторженную тираду. Держа в руках письмо из дому, он воскликнул, обращаясь к майору:

— Господин майор! Моя крошка Эльза (речь шла о его жене) пишет, что ей в день рождения преподнесли 97 роз. Еще бы три, было бы ровно 100!

Как о само собой разумеющемся он сообщил, что его жена пересчитала все принесенные ей в подарок цветы, и добавила еще такую фразу:

— Живых роз было 80, а бумажных — 17!

— А много было гостей? — спросил майор.

— Двенадцать человек, — сделав ударение на цифре, улыбнулся лейтенант. И тут же, заметив, что я стою с судном в руках рядом с его кроватью, от удивления раскрыл рот, крикнул: — Ходи, ходи, Иван! Пошель!

Немцам, которых я увидел здесь, была свойственна слащавая сентиментальность, чувствительность, не имеющая ничего общего с подлинными человеческими чувствами. Дешевая слезливость уживалась у них с душевной черствостью и аморальностью.

Истые нацисты, воспитанные “гитлерюгенд”, они, самодовольно ухмыляясь, делились своими былыми похождениями.

Среди офицеров я встречал и матерых шпионов, побывавших в советском тылу. Слушая их похвальбу, я запоминал сказанное. Ни пленные, ни администрация не знали, что я владею немецким языком, а между тем пребывание в офицерских палатах помогало мне шлифовать знание языка, пополнять лексику, в скором времени я стал четко различать диалекты.

Жизнь в немецком госпитале шла своим чередом, и мы — сорок пять пленных — продолжали тянуть свою тяжелую лямку. Теперь Коля-ленинградец по совету Цвинтарного при разгрузке на вокзале эшелонов с ранеными забирал у мертвых немцев оружие и, возвращаясь в госпиталь, складывал его в огромный ящик для бинтов и мусора, стоящий во дворе. Это оружие маляр “дядя Коля” — подпольщик Филипп Демьянович Скрыпник — тайно вывозил с территории госпиталя и прятал в городе в укромном месте, как говорится, на черный день. Таким образом в городе у нас образовывался склад оружия, которое собирались использовать после побега. Бойко занимался разработкой плана наших будущих действий. Я во всем помогал Цвинтариому и Бойко и по их совету еще пристальнее присматривался и прислушивался ко всему, что происходило вокруг нас, и прежде всего в офицерских палатах.

Однажды, в воскресенье (когда главный хирург Отто Шрам обычно обхода не делал и операций не производил), перед самым концом своего рабочего дня, сидел я на кровати майора-австрийца и помогал ему (он был без рук) играть в карты. Вдруг в палату ворвался санитар Пауль.

— Шеф! — крикнул он и обеими руками схватился за голову. В его глазах я прочитал смертельный страх.

Для пояснения этого критического момента надо добавить, что заходил я в офицерские палаты без разрешения госпитального начальства. Это Пауль сам, на свой страх и риск, облегчая себе жизнь, посылал меня туда, а согласно служебному положению мое рабочее место было только в уборной. Встреча с главным хирургом в офицерской палате грозила мне страшной карой. Это был изверг и палач, расстрелявший наших пятерых пленных в городе Александрии.

Недолго думая, я ринулся под кровать майора и притаился, ибо другого выхода у меня просто не было. Пауля как ветром сдуло. В палату со всей своем свитой вошел Отто Шрам.

Со стороны картина выглядела довольно смешной. Все офицеры ехидно улыбались.

— Чему же это вы улыбаетесь? — спросил главный хирург.

Палата молчала.

— Я повторяю, — сказал строго Шрам, — почему всем вам так смешно?

И тут после мучительной паузы, когда моя жизнь висела на волоске, майор, как бы извиняясь, произнес:

— Нам здесь один смешной анекдот рассказали, господин полковник…

— А-а, анекдот, — протянул главный хирург, — тогда ясно. — И подошел к кровати, где умирал румынский генерал.

Генерал бредил.

— Он сегодня умрет, спасти его нельзя, господа, — и с этими словами Шрам удалился из палаты.

Я выбрался из-под кровати и под одобрительные возгласы офицеров (для них это было просто развлечение) быстро ретировался. Надо сказать, что раненые недолюбливали главного хирурга за его вздорный характер и заносчивую манеру говорить и, очевидно, поэтому не выдали меня. Пауль сильно перепугался. Проклиная меня, он две недели сам убирал в палатах, на большее его не хватило.

Замечаю в палатах новое: в последнее время вести с фронта уже не радуют немецких офицеров. В декабре 1942 года в госпиталь просочились сведения, что Советская Армия взяла в плотное кольцо двадцать две немецкие дивизии в районе Сталинграда. Из разговоров в палатах я понял также и то, что немцев пугает сейчас не только фронт, но и оккупированная ими территория. Целые дивизии перебрасывались с боевых участков в Белоруссию и Прибалтику для борьбы с партизанами. По палатам только и слышалось: “Шталинград! Шталипград! Партизанен!”

Обычно офицеры играли в “скат” (нечто вроде нашего преферанса). Я быстро освоил эту игру. Не упускал и случая запомнить какой-нибудь популярный анекдот или заучить модную песенку. Здесь, в палатах, я постигал и психологию врага, словом, в дни моего нравственного унижения я старался все до последней мелочи взять на вооружение, и эти знания сыграли потом немаловажную роль в моей военной судьбе. Я уже не чувствовал себя обреченным, нет, скорее, наоборот. Я был перегружен замыслами и планами и готовился осуществить их.

КОЛЯ-ЛЕНИНГРАДЕЦ

Все чаще наша троица — Цвинтарный, я и Бойко — обсуждала план группового побега. Каждый должен был связаться с одним из вольнонаемных и обеспечить себе в городе пристанище.

После побега мы должны были влиться в Днепродзержинске в большую подпольно-диверсионную вооруженную группу. Адреса будущих конспиративных квартир знал только Дмитрий Цвинтарный. Он должен был обеспечить связь.

Однажды вместе с Паулем я оказался на кухне госпиталя. Там я и познакомился с Марией, доверился ей и попросил ее временно приютить меня. Она согласилась и дала мне свой адрес. Ее адрес я сообщил Цвинтарному.

На этаже работала еще одна девушка. Звали ее Милитой (жила она на Медицинской улице, дом № 1, квартира № 5), она была медсестрой из вольнонаемных. Эта красивая девушка вела себя бесстрашно, оказывала мне и другим заключенным посильную помощь. Цвинтарный тоже ее хорошо знал и поддерживал через нее постоянную связь в городе. (Только после войны я узнал, что Фрибус Людмила Альфредовна, она же Милита Шмидт, была активным участником днепродзержинского комсомольского подполья и тоже готовила наш побег непосредственно с Дмитрием Цвинтарным по прямому указанию руководителя этого подполья Лиды Лукьяновой.)

Именно в те дни, в дни разработки нами плана побега, мне пришла в голову мысль вести себя так, как действовал бы очутившийся в моем положении советский разведчик. Это помогало мне смотреть на все окружающее как бы другими глазами. Стой поры я стал еще собраннее, действовал более осмотрительно. И эта же избранная мною роль стала моей опорой — настоящей моральной поддержкой.

В Днепродзержинск пришла зима. Фронт был уже в Донбассе. Участились в нашем зале обыски. Все чаще и чаще начальство нас предупреждало, что за малейшее неповиновение мы будем отправлены в лагерь.

Немцы-санитары начали поговаривать о том, что скоро всех нас отправят в Германию. Над нами нависла угроза, надо было поторапливаться, и Дмитрий Цвинтарный поручил мне готовить “лаз” для побега.

— Знаешь в нашем здании дверь под лестницей, выходящую на улицу?

— Знаю.

— Около двери ящик с песком. Надо сломать замок и выбросить из ящика столько песка, чтобы ящик можно было сдвинуть с места. Песок можно вытаскивать ведром, но крайне осторожно, чтобы немцы не засекли. Поручение очень ответственное и опасное. Поговори с Колей-ленинградцем. Ему это сподручней, он работает во дворе. Парень смекалистый и храбрый — поможет. Когда с песком справитесь, — шепнул Цвинтарный, — повесьте замок обратно. Пусть немцы думают, что ящик заперт. Потом взломаете наружную дверь, снова прикроете ее и плотно придвинете к ней ящик — это первая часть работы, и это сейчас самое главное.

— Но через “лаз” вряд ли смогут все уйти, — возразил я. — В момент побега люди могут оказаться в разных местах.

— У нас будет еще один способ выбраться из госпиталя. Соберем немецких марок (деньги мы брали вместе с оружием у мертвых солдат при разгрузке эшелона с ранеными на вокзале) и подкупим часового у центральных ворот. Этим делом я займусь сам.

Цвинтарный добавил, что о дне побега он сообщит накануне ночью.

Подготовить первый “лаз” оказалось неимоверно трудно. Коля, бывший студент ленинградского института, выносил песок около трех недель. Урывками, когда только мог и позволяла обстановка. Каждую минуту рисковал головой. Эта дверь и сейчас существует, с улицы она ведет в помещение, принадлежащее какому-то учреждению города.

Где ты сейчас, Николай? Жив ли, друг дорогой? Прочти эти строки и вспомни, как, рискуя жизнью, делал все для спасения своих товарищей.

В первых числах января 1943 года, когда Днепродзержинск был наводнен немецкими войсками, на нас обрушилась большая беда. Однажды Бойко, сапожник Андрей и еще один наш товарищ поехали под конвоем на грузовой машине в Днепропетровск за одеялами для госпиталя. На обратном пути все три наших товарища, сидевшие на самом верху груженой машины, ударились о балку железобетонного моста, были сброшены с мчавшегося грузовика. То ли немец-шофер не рассчитал, то ли нарочно их стукнул — никто не знал.

Спустя неделю после этого несчастного случая, поздно вечером, когда мы уже ложились спать, в наше помещение вошел фельдфебель Шильтенрум — это был наш начальник конвоя, он со всех троих пострадавших грубо сорвал повязки. Уходя, он гаркнул:

— Ходи, Иван, работа! — и запер нас снова на два замка. Бойко попробовал встать и не смог: у него была сильно повреждена чашечка коленного сустава, нога опухла.

Побег был назначен на завтра, и Бойко понял, что если он не поднимется, то окажется в общем лагере или будет расстрелян. Превозмогая нечеловеческую боль, Бойко поднялся и встал на ноги.

— Что же с нами будет? — спросил я Дмитрия.

— Не беспокойся. Я сделаю все возможное.

Наступило долгожданное утро. Что оно нам принесет? Шесть человек из нашей бригады уже знали, что сегодня состоится побег. Остальных шестерых мы, во избежание преждевременной суматохи, должны были предупредить в самый последний момент.

Вскоре пришли фельдфебель с переводчиком. Фельдфебель объявил:

— Ровно в десять часов группа в десять человек едет на вокзал разгружать эшелон с ранеными. Остальные будут принимать их во дворе.

Цвинтарный шепнул мне:

— Я еду на вокзал и больше не вернусь. Учти и действуй! Все возлагаю на тебя! Желаю удачи!

Мы расстались.

К двенадцати часам в госпиталь стали поступать раненые. Наша группа снимала их с машин во дворе и таскала на носилках на второй этаж госпиталя в операционную. Таскали и немцы-санитары. Был вместе со всеми и старик Пауль. Он кряхтел, потел, охал.

— Лос! Лос! — кричал фельдфебель, торопя пленных.

В два часа дня я швырнул в сторону носилки, шепнул своему напарнику, который был уже в курсе дела: “Беги!”, а сам опрометью бросился на свой рабочий этаж: из шкафа, где висело оружие немецких санитаров, я хотел взять пистолет. Вбегаю на этаж, взламываю стамеской шкаф — оружия нет. Хватаю пояс со штыком. Врываюсь в хлеборезку и на глазах у перепуганных девушек из вольнонаемных и пожилой немки выхватываю из корзины круг копченой колбасы, запихиваю на ходу за пазуху и мчусь прочь… Перебегаю небольшой дворик, бегу вдоль церковной ограды, мимо церкви, влетаю в наше помещение, где мы жили, и. как стрела, мчусь наверх… Влетаю в зал. Необычная сцена: один натягивает на себя немецкую форму, другой поспешно достает нож. Третий набивает чем-то вещевой мешок. Быстро вытаскиваю из-под матраца припрятанную накануне новую немецкую шинель, пилотку, бегу вниз. Мельком замечаю, что дверь на улицу уже приоткрыта. “Кто-то уже бежал!” — решил я. Но я не достал еще пистолета! Бегу вправо, в помещение, где живут немцы-санитары (они жили под нами). На днях, когда я здесь был у Пауля, его сосед по койке, тоже санитар, открыл при мне свой чемоданчик, в нем лежал браунинг. Врываюсь в комнату, выхватываю из-под кровати чемоданчик, взламываю, роюсь в вещах. Пистолета нет! Или чемодан перепутал, или комнату! Снова не повезло! Но времени уже нет ни секунды! Выскакиваю в коридор, затем в тамбур, на ходу надеваю шинель, пилотку и пояс со штыком…

И вот я на улице! Быстро шагаю по Днепродзержинску. Иду к Марусе. Адрес ее я помню наизусть: улица Пелина, дом № 71, квартира № 28.

САНИТАР ГАНС ШВАЛЬБЕ

Я продолжаю идти по Днепродзержинску.

Побег удался. Впереди новая жизнь, новые испытания. Хорошо бы встретить Хромова из Днепропетровска. Где он сейчас?

Медленно падают крупные хлопья снега. Они ложатся на крыши домов, на мостовые и тротуары, на каски немецких патрульных, на тысячи машин, заполнивших весь город. А мне нужно обдумать своп дальнейшие шаги. Сегодня Маруси на работе в госпитале не было. Дома ли она сейчас? Как встретит? Ждет ли меня именно сегодня? С неделю назад я ей сказал: “Жди! В любой день могу появиться!”

И вот я сворачиваю на нужную улицу. По обеим сторонам дороги машины, их сотни — зачехленных, мрачных, молчаливых. Немцев возле них не видно. Нахожу дом. Вхожу во двор. И здесь несколько машин. Отыскиваю подъезд, поднимаюсь по лестнице на второй этаж, останавливаюсь возле двери. Звоню. Тишина. Снова звоню. За дверью шум и затем грубый голос немца:

— Кто там?

— Здесь проживает девушка, работающая в госпитале? — спрашиваю по-немецки.

Дверь открывается. Передо мной в расстегнутом кителе немецкий офицер. Он пьян — видно сразу.

В мгновение соображаю, как поступить. Вытягиваюсь в струнку, козыряю:

— Санитар Ганс Швальбе, из госпиталя № 308. Девушка из вольнонаемных, работающая на кухне, сегодня не явилась на работу. Пришел проверить.

Офицер нехотя посторонился, икнул:

— Прой-дите.

Прохожу в переднюю и останавливаюсь у распахнутых дверей. В столовой сидит второй офицер. Перед ним на столе коньяк, закуска, фрукты.

— Разрешите пройти мимо, господин полковник! — продолжаю разыгрывать роль санитара.

— Пройдите! — бросает он, окинув меня пустым пьяным взглядом.

Вхожу в соседнюю, смежную комнату и прикрываю за собой дверь. Маруся, бледная как полотно, стоит у окна. Я вижу ее руки, нервно теребящие бахрому кашемировой шальки — цветы по черному фону. Карие глаза смотрят на меня испуганно и удивленно. Рот крепко сжат, чуть подергивается. Молча мы смотрим друг на друга.

— Вот я и пришел, — тихо говорю я по-русски.

— У нас… офицеры… — она кивает головой на дверь.

— Выйдем на улицу, — шепчу я.

Мы выходим из комнаты.

— Разрешите пройти мимо, господин полковник! — Я снова щелкаю каблуками.

— Пройдите! — цедит полковник, держа в зубах сигарету. Вышли на улицу.

— Я уже три дня не работаю. В каждом доме немцы, — волнуясь, говорит Маруся.

Я не смотрю на нее. Только слушаю. Да, собственно, и говорить сейчас не о чем.

— Ну, прощай. Я пойду.

— Куда же ты? — спрашивает она с тревогой и молча идет следом. Я резко поворачиваюсь, запрещаю идти за мной и быстро удаляюсь.

— Куда же ты? — доносится мне вдогонку.

Постепенно успокаиваюсь, беру себя в руки. А все же получилось неплохо. Выдал себя за немца и — никакого подозрения со стороны немецких офицеров. Так держать! Первый успех!.. Смело козыряю немецким офицерам. Иду. По сторонам улицы стоят гитлеровские танки, машины и тягачи с пушками на прицепе. Иду, как будто никакого лагеря не было позади, ни параши, ни баланды, ни проволоки, ни окриков часовых… Иду, а куда иду, пока и сам не знаю… Медленно кружатся снежные хлопья.

СКРЫПНИК

Куда идти? Связи с Цвинтарным нет, между тем только он один знает, где я могу быть. Связной от него явится к Марусе — и вернется ни с чем. Где же искать нам друг друга?

Улица все тянется. Выхожу за город, вижу пути узкоколейки. Впереди недостроенное здание. Оно смотрит на меня пустыми оконными проемами. Обхожу дом, вхожу внутрь, поднимаюсь по лестнице, запорошенной снегом. Вот и последний этаж… Крыши нет. Надо мной серое зимнее небо. (Этот дом и сейчас существует, жилой дом № 49 по улице Арсеничева).

Сажусь в углу. Холодно. Хочется есть. Достаю круг копченой колбасы. Хлеба у меня нет, но колбаса хороша и без хлеба. Тревожные мысли не оставляют. Уговариваю себя, что все обойдется, свертываюсь калачиком и так лежу на запорошенном снегом полу под открытым небом… Снег все падает и падает, и вскоре я лежу под белым снежным одеялом. Вид сказочный, но мне не до сказок!

Забываюсь в тревожном полусне. Снится мне Хромов — мой боевой друг из Днепропетровска, его улыбка, его крепкое рукопожатие… Кем он был до войны: майором НКВД или сотрудником милиции? Как мы с ним в свое время хорошо сработались. Безусловно, в днепропетровском подполье играл он не последнюю роль… А может быть, он совсем не Хромов, а Хромовым был только для меня…

Пробуждаюсь. Уже смеркается. Вскакиваю, стряхиваю с себя снег, стараюсь согреться — делаю разминку, подхожу к оконному проему, смотрю на город. Вечер тихий, безветренный. И вдруг вспоминаю: “Дядя Коля!”

Однажды на своем этаже на ступеньке лестницы я увидел сидящего сухонького старика. Он ел суп из алюминиевой миски.

— Что это вы, дедушка, так неудобно устроились? — спросил я. — Да и камни холодные, простудиться можно.

— А что мне? Хорошо устроился. Вот супца дали — кормлюсь.

— Девчата хоть бы табуретку вам вынесли.

— А зачем она мне? Обойдусь. Разговорились. Спросил, есть ли у него семья, дети.

— Как же без детей жить? Есть. Один сын на фронте, воюет, а меньшой дома.

— А где воюет, не знаете?

— Кто ж теперь знает? Как ушел в первый день, так и пропал… Может, жив, а может…

Позже Коля-ленинградец назвал мне фамилию старика — Скрыпник и сказал, что работает он стекольщиком при госпитале, а живет где-то в рабочем поселке.

Тряхнув головой, освобождаюсь от воспоминаний. Быстро спускаюсь вниз по лестнице, выхожу наружу, на окраину города. Вижу перед собой разбросанные белые хатки. Может, это и есть рабочий поселок?

Вхожу в один из домиков, спрашиваю пожилую женщину:

— Не знаете, мамаша, старика дядю Колю? Фамилия его Скрыпник. В немецком госпитале стекольщиком работает.

Женщина испуганно смотрит на мою немецкую форму и некоторое время молчит.

— Нет, не знаю. Не знаю такого старика, — отвечает она решительно.

— А это рабочий поселок?

— Он самый и есть.

Иду дальше. Захожу еще в один дом. В хате при тусклом свете лампады сидят женщины, с ними ребятишки. Одна женщина встает с лавки.

— Дядя Коля? Так это же тот, что к Матрене за молоком девочку посылает. Есть такой в нашей слободке. Нюрка! — обращается она к девочке лет десяти. — А ну покажи солдату тот дом. Знаешь, где баба Анна живет? Дочка еще у нее Таня…

— На краю? — спрашивает девчушка.

— Ну да!

— А-а, знаю.

Вышли с девочкой на улицу. Уже совсем темно.

— Эвон! Бачите? — произносит она, отойдя от своего дома шагов на двадцать и указывая куда-то рукой. — На бугре!

— Не вижу. Какой дом-то?

— Да вон беленький, на горе, крайний… Бачите?

— Где из трубы дым идет?

— Вот-вот. Он самый.

Минуя заснеженные огороды, поднимаюсь по тропинке в гору. Добираюсь до крайней хаты. Вхожу и в свете керосиновой лампы вижу в комнате старика со старухой и двоих ребят — девочку и мальчика. Лобастый, сутулый, худой старик с очень добродушным и умным лицом и есть дядя Коля! Большие добрые глаза узнают меня, я вижу в них улыбку. Хозяйка же встревоженно заслоняет сына — на мне форма немецкого солдата.

— Здравствуйте, дедушка! — говорю я. — Узнаете?

— Как же, как же, узнаю.

И в это мгновение вдруг распахивается дверь и в комнату входит… Бойко! Наш Бойко! Сияющий от радости, как солнце!

— Степан! Ты?! — восклицаю я.

Мы бросаемся друг другу в объятия и не можем скрыть своих переживаний.

— Вот это встреча! — говорю я. — Никак не ожидал!

Бойко опирается на палку, улыбается во весь рот:

— А я смотрю в окно — фриц идет. Быстро вскочил, спрятался за дом. Потом заглянул в окно, вижу — ты стоишь! Вот, думаю, дела! Бывает же!

Хозяйка дома, Анна Ивановна, приглашает поскорее сесть за стол.

— А то ховаться надо.

Мы садимся и, разделив между всеми колбасу, торопливо едим. Тени от лампы тревожно мечутся по белым стенам, но на душе у меня радостно от обретенной свободы.

ЧЕРЕЗ ДНЕПР

Дядя Коля выводит нас во двор, и мы залезаем в овощной погреб — яму.

— Завтра к вечеру высвобожу, — говорит он, и мы погружаемся в кромешную тьму.

Старик закрывает нас крышкой и нагребает сверху лопатой кучу снега.

Оказывается, Бойко наметил себе квартиру как раз у этого старика. Из госпиталя уходил с трудом — сильно болела нога. Подкупленный Цвинтарным часовой-чех выпустил его “на часок”… Я рассказал другу о своем приходе к Марусе. но он успокоил меня:

— Связь с Цвинтарным будет налажена.

На следующий день к вечеру старик выпустил нас из убежища. И мы с наслаждением ели в его хатенке горячую картошку, пареные бураки с хлебом, пили молоко. Дядя Коля сообщил, что бежало из госпиталя двадцать человек. Оставшихся пленных в тот же день немцы отравили в лагерь.

— Немцы злы как собаки, — в заключение сказал он.

Поужинав, мы опять полезли в яму. Я снова стал думать о Цвинтарном. Где он? Удалось ли ему найти падежное убежище? (Только после войны я узнал, что Дмитрий Цвинтарный после побега скрывался у медсестры Милиты Шмидт, а ее мать, Савина Зинаида Николаевна, на чердаке детского дома, где она работала поваром, по просьбе Лиды Лукьяновой тоже скрывала пятерых из нашей группы бежавших, эту пятерку позднее приютила и скрыла от глаз фашистов Наталья Ивановна Шанько, проживающая сейчас в г. Днепродзержинске по адресу: ул. Сыровца, д. 21, кв. 5.)

Прошло еще три тревожных дня. От дяди Коли мы узнали, что начались обыски у вольнонаемных, работающих при госпитале. Значит, немцы нас усиленно разыскивали. Оставаться здесь нельзя. Могла погибнуть вся семья Скрыпника. По первоначальному плану Цвинтарный должен был прислать связного в первый же вечер после побега, но связной не явился…

— Если завтра связного не будет, — сказал Степан, — ночью перейдем Днепр.

— А как же оружие? Надо бы прихватить с собой…

— А как его прихватишь, — ответил Бойко, — оно вывезено за город. Дядя Коля из рук в руки передавал его по условленному паролю, старик понятия не имеет, где оно сейчас. Предполагает, что оружие это сейчас находится в руках местного комсомольского подполья.

— Да, все осложнилось. Где Цвинтарный?

На нашу беду, связной так и не появился, и мы решили уходить. Вечером хозяйка нас накормила. Заботливо сшила из своих последних простыней халаты, и мы приготовились в трудный путь. Дядя Коля взялся проводить — он был из местных и хорошо знал дорогу. Как раз перед нашим уходом неожиданно пришла Маруся. Как она узнала, что я скрываюсь у Скрыпника? Она посоветовала уйти в деревню, к ее отцу.

— У него можно сховаться, в городе опасно, обыски начались повальные. Пойдешь?

Мы стояли за домом одни. Потом присели на мерзлую землю. С неба падал мокрый снег вперемешку с ледяной крупой. Было холодно и неуютно. Маруся смотрела на меня добрым и тревожным взглядом.

— Нет, — сказал я. — Не могу бросить друга.

— И его бери.

— У нас другие планы. Извини. Спасибо тебе за все… Может, когда увидимся…

Мы простились, молча пожав друг другу руки. Маруся ушла. Я вернулся в хату и, присев на минутку, написал на чистом листе ученической тетради список всех бежавших из фашистского лагеря.

— Возьми и сохрани, — попросил я дядю Колю. Придут наши войска, передай кому следует. А если появится связной от Цвинтарного, скажи, что мы с Бойко ушли через Днепр, к фронту, к своим.

Только после воины, связавшись с бывшим секретарем подпольного комитета комсомола города Днепродзержинска Лидией Лукьяновой, узнал о судьбе моего списка. Лида написала мне: “…Ваш список был передан дядей Колей в партийные органы, они мне о нем сообщили, когда слушали мой отчет на бюро горкома партии, после того как я назвала вашу фамилию, Бойко и ряда других товарищей. Меня через несколько дней пригласили и показали ваш список. Я уже вам писала, что вы проходите по моему отчету, отчет утвержден ЦК ВЛКСМ…”

Скрыпник, я и Бойко пробираемся по окраине заводского поселка, петляем по садам и огородам. Падает густой снег.

Появились заросли прибрежного кустарника. Все трое ложимся и всматриваемся в ночную тьму. Слышен скрип снега: это медленно проходит вдоль Днепра немецкий патруль. Для гражданских лиц мост через реку давно закрыт это мы знаем. Знаем и то, что немцы во многих местах специально подорвали лед, чтобы затруднить переправу. На реке всюду полыньи, наполненные битым льдом.

Когда немецкий патруль отошел на значительное расстояние и скрылся в морозной дымке, мы прощаемся со Скрыпником.

— До свидания, деду! Не поминай лихом! Спасибо за все!

— Счастливой вам дороги, сынки! — отвечает дядя Коля. — Может, и мой хлопец где блукает, может, кто и его выручит из беды…

И вот мы с Бойко ползем к Днепру. Я впереди. Он за мной. Со стороны мы незаметны — на нас маскировочные халаты.

Устав ползти, делаем передышку, лежим. Берег позади. Кругом плотный туман.

Ползем по заснеженному, замерзшему Днепру. Стараемся упираться локтями, чтобы не отморозить рук. Бойко тяжело дышит. Отдыхаем. Потом встаем и идем в полный рост. Бойко сильно хромает, опирается на палку.

Скоро уже середина пути. И тут под ногами вдруг начинает хлюпать вода, под йен — лед. Мы скользим, падаем, и так несколько раз.

Ледяная вода обжигает руки. Устоять на ногах совершенно невозможно, и мы снова ползем. Вода все выше. Мы уже давно промокли насквозь, но от нервного напряжения холода уже особенно не чувствуем.

Ползем, ползем… Ползем в ледяной воде. Все время ощупываю впереди себя лсд-не попасть бы в разлив полыньи, тогда пиши пропало! Движемся медленно, нашему пути, кажется, нет конца. Когда же берег?..

Но вот воды становится меньше… Еще меньше… И наконец снег! Уже видны неясные очертания высокого, обрывистого берега… Вот и сам берег. Выбираемся на его кручу. Впереди заснеженное поле. Мороз крепчает.

Наши намокшие халаты покрываются на ветру ледяной коркой, трещат и хлопают при движении. Тело сковывает холод. Хочется бежать, надо бежать, иначе умрем, но Бойко едва ковыляет, и я поддерживаю его под локоть, подбадриваю:

— Держись! Держись, старина!

Наконец добрались до жилья. Это была, как потом выяснилось, деревня Куриловка. Стучимся в крайнюю хату. Старушка, которую мы разбудили, зажгла огарок свечи и обмерла, увидев нас, покрытых льдом.

— Спасай, мать! Топи быстро печь!

Мы с трудом освобождаемся от превратившейся в ледяной панцирь одежды и, голые, окоченевшие, начинаем усиленно размахивать руками и приседать. И вот уже чувствуем, как постепенно согревается тело. Старушка приносит самогон. Выпиваем по полстакана и остальным растираемся… Чудо! Оживаем! В доме полыхает печь. Забираемся на теплую лежанку, ложимся на какое-то тряпье. У нашей спасительницы нашелся табак. Она все делает молча, и мы молчим. Блаженно улыбаясь, свертываем по огромной “козьей ножке” и самозабвенно дымим махрой. Подумать только — перешли Днепр! Победили мороз, ледяную воду и убийственный ветер. Выжили!

Наша одежда висит возле печки. И мы знаем, что, пока будем спать, бабуся все высушит и приготовит нас в дорогу. Мы накрываемся каким-то старым рядном и крепко засыпаем.

Утром просыпаемся, как вновь родившиеся. Хочется есть, но в доме ни крошки. Обжигаясь, пьем пахнущую дымом горячую воду. И за это спасибо. За все спасибо тебе, молчаливая, — но все понимающая бабуся!

Она куда-то исчезает.

— А вот вам на дорожку, сынки, — говорит она и передает Бойко узелок с ржаными лепешками. — Соседка дала.

Мы идем довольно быстро по целине, без дороги. Идем на север — к фронту. Бойко старается не отставать. Пурга кружит, стучит снежной дробью по обледенелой земле и надежно укрывает нас от вражеских глаз.

— Знаешь, Степан, если в селе нет немцев, то днем поспим, ночью пойдем дальше. Если же есть — сею обойдем. Так будет безопаснее.

Он согласен.

Бойко неразговорчив, поглощен своими мыслями. Я тоже больше молчу и с благодарностью думаю: “Какие у нас замечательные люди! Кто мы дяде Коле Скрыпнику? Да никто. Просто два парня, совсем чужие. А ведь он нас спрятал, сберег… И жена его, Анна Ивановна, последние свои простыни пустила на маскхалаты. Золотые люди! Не только собой рисковали, но и жизнью своих малых детей. Нагрянули бы немцы, обнаружили нас — и все, конец… А бабуся из Куриловки! Она и вовсе не спросила, кто мы, но сделала для нас все, что могла. А ее соседка! Та и вовсе не видела нас, но дала нам, беглецам, последние в доме ржаные лепешки”. Особой теплотой проникаюсь к подпольщикам — организаторам нашего побега. Хочется пожать руки этим советским патриотам, самоотверженно действующим в немецком тылу. Но как мало мы, в сущности, знаем о них! Даже фамилии неизвестны…

Тогда, в далеком сорок третьем году, когда мы с Бойко по снежной целине пробирались к фронту, я действительно не знал фамилии людей, спасших нам жизнь. Но сегодня после многолетних поисков и поездок в Днепродзержинск я могу назвать их имена, считаю своим долгом рассказать, что сделали они для Родины в черные дни немецкой оккупации.

Это прежде всего семья Лукьяновых. Отец — Евсей Михайлович, мать — Анна Михайловна, сын — Василий и дочери — Лида, Вера и Надя.

Я выделяю эту семью особо, считая членов этой семьи типичными представителями и советского рабочего класса и всего нашего социалистического общества. Это люди высокого партийного самосознания, люди большого сердца и большого мужества. Глубокое понимание каждым членом семьи своего гражданского, патриотического долга и есть тот нравственный критерий, который в трудное, суровое время войны поднял и повел всю семью на героический подвиг во имя Родины.

Молодые патриоты днепродзержинского комсомольского подполья совершали тогда много славных и героических дел. Они спасали наших раненых военнопленных, оказавшихся в момент оккупации в городе, особенно комсостав; укрывали командиров и политработников от фашистов, лечили, кормили, затем снабжали одеждой, необходимыми документам”, чтобы переправить людей через фронт. Больных и истощенных посылали на поправку в села Малая Михайловка, Доброво, Зеленый Листок.

Подпольщики всячески препятствовали угону молодежи в Германию, распространяли листовки и советские газеты среди населения, в самый разгул фашистского террора на парашютной вышке над городом водрузили красное знамя. На могилу захороненного в парке советского командира Семена Константиновича Кривенко юноши и девушки приносили живые цветы, давали клятву на верность Родине и оставляли воззвания, призывая народ к вооруженной борьбе с оккупантами.

Комсомольцы Днепродзержинска добывали оружие и вооружали им надежных людей, совершали акты саботажа и диверсий на вокзале, на заводе имени Дзержинского и вагоноремонтном заводе имени газеты “Правда”. Исполнителями этих операций были Мария Синкевнч, Владимир Рыбинцев, Александр Козин и другие.

Комсомольское подполье имело радиосвязь с разведотделом 6-й армии, принимало у себя армейских разведчиков и посылало своих связных через фронт с важными оперативными сведениями. Такие опасные маршруты, в частности, совершали Петр Каплин, Алексей Сазоненко, Василий Страшнов.

Лида Лукьянова осуществляла связь с Юлией Петровной Литовченко и получала от нее указания партийного подполья, которым руководил Казимир Францевич Ляудис.

Недавно я был у живущего теперь в Вильнюсе Казимира Францевича Ляудиса. Он принял меня в здании Совета Министров Литовской ССР. Из-за стола навстречу мне поднялся среднего роста сухопарый мужчина с умными, выразительными глазами и доброй улыбкой.

— Чем могу быть полезен? — спросил он, поздоровавшись.

Я рассказал, что написал книгу о своем участии в войне, поведал, каким образом бежал в 1943 году из оккупированного фашистами Днепродзержинска, и попросил уточнить фамилии отдельных подпольщиков, упомянутых в письме Лидии Лукьяновой.

Казимир Францевич достал из сейфа копию своего отчета о деятельности партийного подполья и сказал:

— Называйте фамилии, проверим. Я стал зачитывать список…

— Все точно. Названные вами люди были в комсомольском подполье, можете не сомневаться, — заулыбался Казимир Францевич и, немного помолчав, добавил: — Между прочим, недавно вышла книга о Днепродзержинском подполье. Читаю и глазам своим не верю. Все факты соответствуют действительности, а фамилии почему-то автором заменены на вымышленные. Получается какая-то нелепость. Я знал тех людей, знал их по подполью как преданных коммунистов, людей, совершивших героические подвиги. Многие из них погибли, но большинство живы… Каково тем живым читать такую книгу! Я понимаю, автор пишет художественное произведение — роман или повесть. Там вымысел закономерен — это авторское право. А здесь взята сама жизнь, абсолютно подлинная героическая борьба советских патриотов с фашизмом, а фамилии все заменены. И моя тоже… Не понимаю смысла!

Вскоре, однако, я нашел в литературе точное упоминание фамилий днепродзержинских подпольщиков.

В издательстве “Известия” в 1976 году вышла книга генерал-полковника Грушевого Константина Степановича “Тогда в сорок первом…”, бывшего в те годы секретарем Днепропетровского обкома партии. В этой книге есть портреты и Ляудиса и Лукьяновой. На странице 155 читаю: “… Вечной славой покрыли себя и подпольщики-комсомольцы Днепропетровской области. Они действовали в Днепродзержинске, где вожаком подпольного горкома комсомола была Л.Е.Лукьянова…”

Очень меня это порадовало! Это была та самая Лида Лукьянова, которую я уже лично знал.

Константин Степанович Грушевой далее пишет: “Мария Францевна Корнецкая, мать пятерых детей, прятала у себя в доме секретаря подпольного горкома К.Ф.Ляудиса. После провала явки у Марии Францевны квартиру Ляудису смело предоставила комсомолка Анна Александровна Киреева. Она не колебалась, хотя рисковала не только собственной жизнью, но и жизнью находившихся вместе с ней престарелых родителей…”

И я тоже не мог не рассказать в своей книге о советских патриотах, о тех людях, которые помогли мне бежать из фашистского плена, чтобы снова участвовать во всенародной борьбе с немецкими оккупантами.

ЖАН КРИНКА


— А вы один на ферме? — спросил я пожилого, сутулого человека с редкой рыжей бородкой на отекшем лице.

— Сейчас один. — Он посмотрел на меня белесыми глазами и пододвинул горшок с парным молоком. — Кушайте, кушайте.

— Дети у вас есть? — Я взял со стола лепешку и с удовольствием откусил, запивая ее молоком.

— Два сына в полиции. Воюют за Гитлера! — Он показал на портрет Гитлера, что висел на бревенчатой стене пятистенного сруба. — Я их в полицию со своим оружием послал. В самом начале войны, когда красные отступали из Латвии, мои сыновья немало их уничтожили… (Этот подлец говорил вполне откровенно.) Бог мой! Когда же, наконец, мы избавимся от жидов и большевиков?! Что, Москву еще не взяли? Я смотрю, у немцев тут в Латвии огромная сила собирается.

— Да, да, — ответил я, жуя лепешку. — Вот вы этой силе и должны помогать.

— Помогаю, помогаю. Отдал гебитс-комиссару коров и лошадей, свиней тоже… Вот только сволочь партизанская нам мешает.

— Кто?

— Целыми семьями в леса ушли. Ловят их да вешают. — Он выразительно покрутил рукой в воздухе и вздернул ее кверху. — А до одного гада никак не доберемся.

— Кто он?

— Кринка. Такая уж у него фамилия. Прикидывается простачком. А я знаю, чем он занимается… Коммунист он…

— И вы знаете, где он живет?

— В тридцати километрах отсюда. Недалеко от Ауца, на хуторе Цеши.

…В июльских сумерках верхом на вороном жеребце я ехал через молчаливый хвойный лес, еще хранивший дневное тепло. Багровел закат. Казалось, густой смолистый запах пропитывал меня насквозь. Еловые ветки хлестали по лицу. Я ехал к советскому патриоту — в этом я не сомневался. Сердце радостно билось. На небольшой поляне около хвороста копошились два старика. Увидев меня, они прекратили работу.

— Эй, друзья! Где хутор Цеши?

Латыши, услышав русскую речь, подошли ко мне.

— Километра три будет, — по-русски ответил один из них. — Лес кончится, держись правее. Минуешь хутор, завернешь направо, проедешь молодым леском, а за ним и Цеши. — Оба настороженно оглядывали мою немецкую форму.

Вскоре показался хутор Цеши.

Против большого деревянного дома, во дворе, стояли конюшня и сарай. За домом — фруктовый сад, огород и пасека. Из дома вышел мужчина. Среднего роста, крепкий, он стоял на крыльце и строго смотрел на меня. Я спешился.

— Вы Кринка? — спросил я по-немецки.

Он утвердительно кивнул.

— Можно к вам зайти?

— Пожалуйста.

— Где оставить коня?

Он молча провел меня к конюшне и привязал лошадь возле двери.

— Пойдемте, — сказал он по-немецки.

В прохладной, чисто прибранной комнате были его жена и дочь — черноволосая девушка лет двадцати двух.

— Можно нам поговорить наедине? — спросил я.

Кринка по-латышски попросил женщин удалиться, и мы, закурили, сели на лавку.

В Кринке я не ошибся. Как я и ожидал, он оказался настоящим советским патриотом, добрым и умным человеком. Долго пришлось мне убеждать его в своих целях и намерениях… В конце концов я увидел, что он склонен поверить, что в его дом явился советский солдат в немецкой форме, надетой для маскировки, явился для того, чтобы с его помощью и при его непосредственном участии продолжать борьбу против фашистов. Я назвал себя разведчиком, действующим под кличкой Сыч во вражеском тылу…

Кринка все колебался и продолжал смотреть на меня своими строгими глазами из-под насупленных век.

— Закончим разговор после ужина? — сказал он, и по интонации голоса я почувствовал, что он начал сдаваться.

Кринка дружелюбно поглядывал на меня, когда хозяйка угощала меня русскими блинами, и сам подкладывал мне на тарелку ветчины и подливал в кружку молока.

Ужин закончился, хозяйка с дочерью убрали со стола посуду, мы опять остались одни.

— Так чем же я смогу вам помочь? — спросил он, доставая кисет с махоркой и скручивая самокрутку.

— Главное, — сказал я, — надо иметь тесную связь с населением и стараться мешать угону людей в Германию. Я хотел бы выступить перед людьми, рассказать об обстановке. Смогли бы вы помочь мне во всем этом? — спросил я Кринку. — Есть ли здесь поблизости надежные люди?

— Найдутся…

— А смог бы я жить где-нибудь здесь неподалеку, не попадаясь посторонним на глаза?

— Это организуем.

— Тогда ждите меня. Я скоро вернусь, привезу оружие и буду жить в лесу.

Мы вышли во двор. Спускалась июльская ночь. В конюшне похрустывали сеном копи, изредка глухо ударяли копытами в перегородки. Я заметил, что мой конь разнуздан, перед ним лежит охапка сена п стоит пустое ведро. Видно, хозяйка позаботилась. Я взнуздал копя, вскочил в седло, попрощался с хозяевами.

*

Ночью я вернулся в немецкий обоз.

— Пиколо! — позвал я своего друга.

Мальчишка тут же подбежал ко мне. Мы сели в сторонке на влажную от росы траву.

— Сегодня ночью я ухожу в лес. Хочешь со мной?

Паренек глотнул воздух от волнения:

— Хочу!

— Готовь себе лошадь с седлом. Уйдем верхом.

За несколько месяцев я узнал Пиколо, верил ему. Его решительность и отвага не вызывали у меня сомнения.

Ночь была лунной, только яркие звезды караулили недолгий прибалтийский сумрак. Немцы улеглись в полуразрушенном сарае, оставив автоматы у входа. Я прилег возле оружия на соломе и стал ждать. Пиколо лежал на подводе под плащ-палаткой. Возле его подводы, пофыркивая, щипали траву две лошади. Часовой с автоматом бродил вокруг сарая и дома, где тоже спали немцы.

В два часа ночи я тихо вышел из сарая. Часового не было. Я заглянул в окно дома и увидел, что он сидит за ящиком, на котором стояла бутылка вина и лежал автомат, и при свете свечи с кем-то из своих друзей играет в карты.

Я вернулся к Пиколо:

— Седлай коней и жди.

Я вынес из сарая два автомата. “Больше оружия брать, пожалуй, не стоит — рискованно, — подумал я. — С двумя автоматами отвертишься от часового, если он спохватится, а с четырьмя влипнешь!” Подошел к оседланным коням и вскочил на одного, держа в руке оба автомата.

— Ну? Что там? — шепнул я, видя, что Пиколо никак не удается взобраться на лошадь.

— Стремян нету! — в отчаянии бормотал он.

— О чем же ты думал, дурень? — И я, приподняв его за шиворот, помог забраться в седло. — Бери сразу галоп! — сказал я, перескочив канаву. Обернувшись на скаку, увидел, как Пиколо, обхватив коня руками и ногами, мчится за мной по дороге.

Вот и знакомый лес. Теперь вес в порядке. Вокруг тишина, только сосны, шумя вершинами, медленно покачиваются под рассветным ветерком. Мы придерживаем взмыленных копей, идем шагом. Я проверяю автомат. Он на предохранителе.

В доме Кринки одно окно было освещено. Мы спешились, я постучал в окно. Он тут же вышел: ждал нас.

*

— Что за малец? — спросил Кринка, беря за поводья наших лошадей.

— Это Пиколо, мой друг. Не тревожьтесь. Он со мной идет с Украины. Помогите устроить его к кому-нибудь.

Кринка понимающе кивнул головой.

— А вы, — обратился он ко мне, — входите в дом и отдыхайте, я постелил.

Пиколо медлил, вопросительно глядя на меня.

— Иди, иди. Завтра увидимся…

Утром меня пригласила завтракать хозяйка Юлия Васильевна. Дочь Кринки, Зоя, ждала меня с полотенцем, мылом и кувшином воды. Умывшись, я зашел на кухню к Юлии Васильевне и был крайне озадачен, застав там каких-то двух женщин и мужчину. Увидев меня, они вышли.

— Жан на конюшне стрижет хвосты и гривы вашим лошадям, а мальчишку вашего он устроил к одним старикам на соседнем хуторе, ему там будет хорошо, — шепнула мне Юлия Васильевна, стоя над примусом и помешивая в кастрюльке ячневую кашу с салом.

Было девять часов утра, когда мы с Кринкой вошли в лес. Пробирались чащей, без троп. Минут через пятнадцать он подвел меня к моему новому жилищу. Шалаш был сделан на диво. Уложенный на кольях густой еловый лапник не пропускал ни дождя, ни света. Невдалеке протекал ручей, возле него был громадный камень. Мы договорились, что под этот камень Жан будет класть для меня провизию, если на ферме или поблизости окажутся немцы.

Ежедневно я мог знать: если провизии не будет, значит, можно идти на ферму, ничего не опасаясь; если сверток с едой тут под камнем, лучше не показываться.

Мы присели возле ручья. Он бежал по ярко освещенной солнцем поляне, заросшей ромашками, хвощом, колокольчиками. Глядя на эту мирную природу, слыша треск кузнечиков и гудение шмелей, видя целые семейства крепких белых грибов, словно выбегавших из леса на поляну, трудно было представить себе, что совсем рядом идут жаркие бои, горят дома, льется кровь. И только рокот самолетов высоко в небе и далекие взрывы авиабомб напоминали об этом…

Мы сидели с Кринкой возле шалаша. Я чистил и смазывал свой ТТ, а Жан расспрашивал меня о моей жизни. Я понял, что это человек незаурядной воли, умеющий точно и хладнокровно судить обо всем. Он был необыкновенно сдержан, внутренне собран, и всю свою страстную веру в наше общее дело таил где-то глубоко, ничем внешне не выдавая своих чувств.

Биография его очень интересна. Он участвовал в боях за Советскую власть еще в 1917 году. Был в рядах латышских революционеров, бравших Зимний дворец. Его однажды вызывал Владимир Ильич.

И вы лично разговаривали с Лениным? — спросил я. Да. Это самая памятная минута в моей жизни… — Кринка машинально вертел в пальцах лиловую метелку мяты и вдыхал ее острый аромат. — Я тогда еще плохо говорил по-русски, но доложил Владимиру Ильичу Ленину все как полагается. Л позже, в гражданскую войну, я был послан на помощь латышским рабочим Рижского завода, который с 1915 года находился в Воронеже. И там мы громили белогвардейские банды… В Воронеже я учился, там и встретил Юлию Васильевну, и мы поженились. У нее там сестра осталась. А младшая ее сестра в Москве…

В Москве? Где она живет?

— На Кузнецком мосту. Ты знаешь такую улицу? — Жан улыбнулся.

— Ну как же, я там в шахматном турнире участвовал. Играл в шахматном клубе, еще в тридцать восьмом году.

— Это клуб на углу Рождественки, такой гранитный массивный дом?

— Он самый.

— Ну так вот, сестра жены живет через дом, возле выставочного зала, во дворе… Александра Васильевна Зудова. Вот я письма ее специально для тебя прихватил. — Он вынул из кармана несколько писем.

Спрятав в кобуру пистолет, я с жадностью ухватился за исписанные листки. Они были написаны еще осенью 1940 года, в дни, когда моя семья провожала меня на границу. Волна дорогих воспоминаний невольно захлестнула меня…

Настал один из ответственных дней.

Мы ехали с Жаном на его бричке, запряженной коренастым битюгом. Темнело. Я всецело был поглощен своими мыслями Затаенная тревога перед неизвестностью, как всегда, давала о себе знать. “Как себя вести? Смогу ли ответить на все вопросы? Смогу ли выбрать принципиально твердую позицию в предстоящей беседе? Главное сейчас, чтобы люди мне поверили… Гласное — организовать людей на борьбу”.

…Это была просторная комната в доме на лесном хуторе. За столом на лавках разместилось восемь человек. Четверо из них дремучие, бородатые старики, лет под семьдесят каждый Все курили, и, когда мы с Кринкой вошли, над столом висело облако сизого дыма. Видимо, они не ожидали, что разведчик окажется таким несолидным субъектом в форме немецкого солдата. С полминуты они молча разглядывали меня.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал я, и вдруг все встали. Мы подошли к столу. — Я думаю, Жан Кринка рассказал вам, кто я и зачем прибыл сюда. Я знаю, все вы люди преданные Советской власти и хорошо знаете друг друга. Это очень важные обстоятельства.

Я подсел к столу. Люди внимательно слушали меня. А я говорил, что гитлеровцы проиграли войну и скоро Красная Армия освободит Латвию. Рассказал о дезертирстве в немецких частях, о разложении и упадке боевого духа среди немецкого офицерства, говорил о необходимости сплочения отдельных боевых групп, действующих с оружием в руках против фашистов в его тылу. Разбирая обстановку немецкого прифронтового района, я сказал:

— Фронт приближается сюда. Немцы в прифронтовой полосе сжигают дома мирных жителей, уничтожают скот… Они угоняют молодежь, женщин, детей в Германию. Как все это предупредить? Надо сейчас же, пока не поздно, построить в лесу убежища, землянки, загоны для скота. Сено свезти не на сеновалы, а в лес. Малых детей и женщин укрыть в землянках, заготовить запасы продовольствия, чтобы, когда фронт приблизится, можно было уйти в лес.

— А что, фронт близко? Когда он подойдет сюда?

Я высказал предположение, что фронт будет здесь к зиме, сказав, что сейчас советские войска ведут бои на Рижском направлении, перемалывая под Ригой мощную вражескую технику.

Один бородач, почесав бороду и поблескивая глазами из-под мохнатых бровей, поинтересовался тем, не угонят ли его с насиженного места, когда придут советские войска, у него два сына ушли, мол, с красными, когда те отступали из Латвии в начале войны, а двух младших немцы в полицаи забрали. Придется за них, за младших, ответ держать или нет? Я твердо ответил:

— Всем, кто будет действовать против фашистов, участвовать в партизанских делах, гарантируется полная неприкосновенность.

Мое заявление прозвучало убедительно. Я видел, что люди возбуждены и довольны встречей. Еще раз призвал создать партизанскую патриотическую группу для помощи наступающей Красной Армии. Фамилии участников группы я обещал передать советскому командованию.

Забегая вперед, скажу, что спустя несколько месяцев, уже будучи у своих, я по зписной книжке и по памяти передал нашему советскому командованию оперативные сведения по Латвии и сообщил пофамильно о латышах-париотах, с оружием в руках боровшихся против гитлеровцев.

А пока шел деловой серьезный разговор.

— Мы окажем любую помощь, что в наших силах, — сказал один из молодых латышей.

Другие его поддержали:

— Говорите, что нужно нам делать.

— Мы готовы.

— Не подведем!

Я попросил их назвать фамилии предателей, работающих у гитлеровцев, тех, кто помогает оккупантам угонять население в Германию, кто грабит жителей. Затем сказал, что мне необходимо знать, где находятся немецкие военные склады, аэродромы, расположения гарнизонов, словом, любые оперативные сведения по этому району.

— Товарищ Кринка, как человек опытный в военных делах, распределит меж ту вами обязанности, и каждый сообщит ему все, что сможет. Это и будет первое задание.

Потом я обратился к старику, у которого два сына служили в полевой полиции.

— Очень важно, папаша, знать, по своей ли воле они служат фашистам?

— Какой там черт по своей воле! Взяли их, и все!

— Так вот, папаша. К вам особая просьба. Поговорите с ними серьезно. Их нужно подключить к общему делу. Им это легко сделать. Тем самым они снимут с себя вину перед народом.

Кринка поддержал меня и заметил, что эти парни могут помочь оружием. На первое время — несколько винтовок с боеприпасами.

Я посмотрел старику прямо в глаза, над которыми нависли кусты седых бровей, и понял, что он готов это сделать.

— И еще одна просьба, папаша. Надо, чтобы ваши ребята раздобыли оперативную карту этого района и график, по которому батальон полиции прочесывает леса. Тогда все будет в порядке и мы избежим облавы.

Старик принял это ответственное поручение.

Мы разошлись поздно ночью. Группа сопротивления начала существовать.

*

Июльский день выдался на редкость теплый и ясный. К четырем часам пополудни вся паша группа собралась в условленном месте. Состояла она из двенадцати человек. У нас было два автомата, три винтовки, несколько пистолетов и охотничьих ружей.

Оставив подводы под охраной тех, кто был бет оружия, мы цепочкой направились к дороге п здесь залегли в кустах по обеим ее сторонам. Я лежал последним в ряду, повернувшись лицом к дороге, и наблюдал в бинокль.

Сначала проехала колонна грузовиков с солдатами, потом промчались два мотоциклиста. После довольно долгого перерыва проехали крытые машины, везя шестиствольные минометы и на прицепах — пушки. Все это пока было нам не по зубам. Наконец в сумерках появился обоз из четырех подвод и с ним около полутора десятков солдат. В голове обоза — трое верховых.

Об этой минуте я мечтал давно. И она наступила. Ради псе стоило пережить все, что я пережил.

— Приготовиться! Внимание! — скомандовал я и тут же махнул пилоткой товарищу, лежавшему напротив меня на той стороне дороги.

Я вскочил и, опережая обоз, пробежал кустами метров тридцать. Затем вышел на дорогу и совершенно спокойно пошел ему навстречу.

Все мое внимание было сосредоточено на трех верховых. Я заметил, что один из них капитан, второй — фельдфебель, третий — унтер-офицер. Разговаривать будем по-немецки. Поравнявшись с ними, я вытянулся в струнку:

— Господин капитан, разрешите обратиться с вопросом?

Он поглядел на меня сверху вниз и придержал коня:

— В чем дело?

— Вы не скажете, господин капитан, как добраться до Ауца? Там находится штаб нашего полка.

— Подойди поближе!

Едва он ткнул пальцем в карту, как я в упор разрядил ТТ. Лошадь фельдфебеля встала на дыбы, но я успел отскочить в сторону и снова выстрелить. В эту минуту из кустов открыли огонь наши товарищи, и, как мне показалось, были уничтожены все солдаты. На землю свалился и унтер-офицер, не успевший даже схватиться за кобуру.

Я видел, как одна за другой начали останавливаться подводы. Обоз встал.

Надо было срочно очистить дорогу: могли появиться другие машины и обозы. Наши товарищи, выскочив из кустов, поймали оседланных лошадей, погрузили на подводы убитых и быстро свернули с дороги в лес. Проехав метров триста, мы остановились. Здесь обнаружилось, что двое немцев живы. Я допросил их и узнал все, что мне было нужно, в том числе номер их части, откуда и когда прибыли в Латвию, куда и зачем направлялись. Пленных мы отпустили на все четыре стороны, но без оружия. Это были шестнадцатилетние юнцы, совсем еще дети.

— Куда же нам теперь идти? — растерянно спросил один из них. — Без оружия… нам не поверят…

— Скажите, что попали под бомбежку и сами едва уцелели, — посоветовал я.

На этом мы и расстались.

Обоз принадлежал танковой дивизии СС “Мертвая голова” и следовал в город Тукумс. На подводах были продукты и боеприпасы, в которых мы испытывали острую нужду. Был там и бензин. К большому счастью, ни одна пуля не попала в канистры, лежащие на днище повозок.

Поздним вечером, сидя на траве на лесной поляне, мы праздновали свою первую победу.

— Ну как? — спросил меня дед, пыхтя в темноте “козьей ножкой”. — Метко бьют винтовки, что мои сыновья принесли? — и добавил, не дожидаясь ответа: — А ведь из одной-то я сам стрелял.

Недалеко от дома Кринки, на перекрестке лесных дорог, стояла старенькая, заброшенная банька. Ее хозяином был латыш Брамс, у него в то время скрывался латыш, дезертировавший из немецкой армии. В этой баньке в глубокий проем между полуразрушенной печкой и стеной я спрятал рюкзак с формой убитого капитана, его сапоги, амуници, оружие и документы.

Дела у партизан налаживались. Кринка ежедневно получал донесения. В эти дни у Кринки находился его брат подпольщик, очень симпатичный мужчина средних лет. Насколько мне помнится, на его след фашисты напали в Риге, и он решил временно скрыться от них в лесу.

Теперь наши товарищи-латыши действовали активно все замечали. Даже деды вызнавали у соседей, имевших родичей-полицаев, что делается в немецкой армии. Началась и диверсионная работа. Во всем районе вокруг хутора Цеши разрушались деревянные мосты, перерезались провода связи. Жителей хуторов, даже самых дальних, предупреждали о готовящихся против них репрессиях. Участились вооруженные столкновения с немцами.

Прибалтийские леса стали служить людям убежищем. Появились землянки, загоны для скота. Проливные дожди, осенние туманы, порывы ветра, скрип деревьев, крик ночных птнц или зверей — все было на руку людям.

Я часто бывал в доме Кринки. Мне очень дорога была материнская забота обо мне Юлии Васильевны, я гордился довернем Жана, а темноволосая, скромная и красивая Зоя учила меня говорить по-латышски и была в восторге, когда я однажды, распахнув дверь, вдруг запел популярную народную латышскую песню:

Луга люблю я и солнце майское,

Хотя в душе печаль живет…

Особенно хорошо было в доме у Кринки в дождливые, холодные предосенние дни. Так не хотелось тогда уходить в темноту ночи к своему шалашу! Но я вставал из-за дружеского стола и шел в лес.

В форме немецкого капитана я никогда у Кринки не появлялся: боялся вызвать подозрение у эвакуированных незнакомцев, которым Жан отдал половину своего дома

Все документы капитана я уничтожил, сохранил лишь командировочное предписание (“маршбефель”). В этом документе было сказано, что капитан такой-то с таким-то количеством солдат следует в город. Тукумс, в дивизию СС “Мертвая голова”. Удостоверение было без фотографии и при случае могло мне пригодиться.

Фронт приближался Ночью, лежа в шалаше, я слышал далекое гудение и грохот боя Иногда небо в той стороне озарялось отблесками пожаров. Надо было думать о переходе фронтовой липни.

В те дни я часто надевал форму немецкого капитана, ибо в ней и собирался перейти фронт, к своим. В то же время в этой форме в прифронтовых местах мне легче было сориентироваться в обстановке. Много надо было заранее разузнать и разведать, и форма немецкого офицера способствовала этому.

Советскому человеку надеть на голову фуражку с эмблемой в виде черепа — не легко. В особенности если представишь себе, какие мысли роились под этой черной фуражкой в голове гитлеровца.

Фуражка хранила запах фиксатуара и еще чего-то, отвратительно пахнувшего; подкладка лоснилась от жира, и прикосновение к ней тоже вызывало неприятные ощущения. Высокий лакированный козырек торчал впереди назойливо-надменно, а над ним выпячивался значок на околыше — этот проклятый значок с черепом. Следовательно… Если убитый капитан был из роммелевской танковой дивизии “Мертвая голова”, то наверняка эта фуражка возвышалась над люком танка, окрашенного в белый цвет, где-нибудь в песках африканской пустыни, когда Роммель выходил на линию Маррет, чтобы соединиться с генералом Арнима и его 5-й армией.

Облаченный во всю эту одежду, я ехал верхом в прифронтовой полосе. При мне был бинокль, мой пистолет ТТ, неизменный румынский дамский браунинг (похищенный у румынской генеральши), в планшете — оперативные карты, в руке — автомат.

Вскоре я оказался на поляне, где расположилась какая-то немецкая часть. Дымилась походная кухня. Возле нее длинной очередью стояли солдаты с котелками.

“Посмотрим, как они со мной будут разговаривать”, — подумал я и внутренне весь подобрался, чтобы во всем — от острых носков сапог до выражения глаз под лакированным козырьком — походить на прежнего хозяина этой одежды.

Мое внимание, так же как и всех немецких солдат, привлек рокот пролетавших над поляной самолетов. В ясной синеве шел яростный поединок “мессершмитта” с маленьким советским истребителем, который выделывал головокружительные виражи и петли вокруг противника. Истребитель переворачивался на спину, подлетал под немца, обстреливал короткими очередями. Но вот, видимо, истребитель израсходовал свой боекомплект. Он неожиданно вынырнул из облака в хвост “месссршмитта” и, протаранив его, взмыл и исчез в облаках.

“Мессершмитт”, разваливаясь на куски, падал на землю. И где-то за лесом послышался глухой взрыв.

Я был так восхищен, так счастлив, что, признаться, мне пришлось приложить немало усилий, чтобы вернуть себе хладнокровие и выдержку, к которым обязывала моя маскировка. Выпрямившись в седле и приняв строгий вид, я подъехал к немцам

Почерневшие от усталости, заросшие щетиной, видимо, недавно вышедшие из трудного боя, солдаты возле походной кухни ели из котелков суп.

— Какая часть?

— Особый батальон танковой дивизии “Рейх”.

Я повернул коня и ускакал прочь. Где-то вдалеке загрохотали орудия.

Весь день я провел в пути, приглядывался к обстановке, искал окно для перехода фронта. К вечеру я решил возвратиться к Кринке. Но, не доехав до его хутора около десяти километров, наскочил на пост тайной полевой полиции.

— Хальт! — гаркнул фельдфебель, выходя из придорожных кустов. Рядом появился второй. В лунном свете блестели их металлические бляхи.

— Господин капитан, прошу предъявить документы!

— Еду в штаб танковой дивизии “Мертвая голова”, везу срочное донесение. Дорогу!

Фельдфебель взял под уздцы моего копя.

— Прошу предъявить документы, господин капитан! — повторил он вежливо, по настойчиво и положил руку на автомат, висевший на его груди.

— Документы предъявлять не намерен! Дорогу!

— Тогда прошу вас, господин капитан, проследовать в штаб. Это рядом, вон в том доме, — он указал на белое здание неподалеку Там в окнах мигали огоньки.

Я мог разделаться с ними обоими легко. Но совсем рядом был хутор Кринки, и я побоялся навести на него подозрение: немцы при выстрелах немедленно бы всполошились. Поэтому я решил исполнить приказ фельдфебеля и подъехал к дому. По широкой мраморной лестнице мы поднялись на второй этаж. Напарник фельдфебеля остался на улице.

— Хайль Гитлер! — взмахнул я рукой, войдя в большую полутемную комнату, где за столом сидел офицер в расстегнутом кителе и что-то писал. — Идите! — обернулся я к фельдфебелю. — Разберемся бет вас!

Я сразу понял, что сейчас нужно сыграть на верной интонации. Я грохнул на стол свой автомат, распахнул китель, повернул фуражку набекрень, бухнулся в кресло рядом со столом так, словно именно отсюда был куда-то послан и сюда же вернулся.

— Ух, чертовски устал! Вот хорошо, что вас разыскал! Нет ли чего-нибудь подкрепиться? Целый день ничего не ел.

Я вынул портсигар, вытащил сигарету, нервно постучал по крышке, закурил.

Офицер, не отрываясь от своей писанины, мельком взглянул на меня.

— Сейчас сообразим, — сказал он и нажал кнопку звонка, вделанную в стол. Тут же вошел ефрейтор.

— Принеси капитану что-нибудь поесть и кофе.

— Слушаюсь!

Я тут же начал:

— Целый день в седле, будь ты проклят! Ног разогнуть не могу. Скачешь как полоумный по этой грязи.

— А ты откуда? — вставил офицер, но меня остановить было уже трудно. Желчно, нервно, громко я продолжал:

— Черт знает что творится! — Я взмахнул руками. — Одна дивизия сменяет другую, одна на отдых, другие на фронт, неразбериха полная. Линия фронта все время меняется. Какое сегодня число?

— Первое августа. Русские взяли Тукумс.

— А говорят, танковая “Рейх” прибыла сюда. Ну и дадим теперь жару иванам! — я задорно засмеялся. — Теперь дело пойдет на лад. — Голос мой с раздражительного топа стал переходить к уверенным выкрикам в стиле застольных речей: — Где мы только не были? Ты подумай! И во Франции! И в Бельгии! И на Крите! И на Сицилии! И в Италии! И с Роммелем в Африке! И вот наконец добрались до Курляндии, черт побери!

— Война, — устало вякнул офицер. — Дай сигарету.

Я раскрыл портсигар. В это время ефрейтор внес поднос с едой. Я встал с кресла.

— Вот сейчас поедим! — я потер ладони и схватился за козырек, собираясь снять фуражку, и вдруг спохватился: — Ох, как же я лошадь не поил весь день! Сейчас, минутку!

Офицер и ефрейтор не успели опомниться, как я уже летел по мраморной лестнице вниз, рывком открыл дверь, оглянул темноту — вокруг никого. Мгновенно отвязал коня, вскочил в седло и был таков. Автомат так и остался на столе в штабе Немецкой тайной полевой полиции.

*

Теперь, через много лет, когда я думаю, как могло случиться, что мне удалось так провести опытного немецкого офицера, становится ясно, что этот эпизод был подготовлен всем предшествующим, многими и многими обстоятельствами. Подумать только, какой путь довелось мне пройти от дунайской границы, где загремели первые залпы вражеских пушек, до этой сцены, в которой мне пришлось разыгрывать роль немецкого офицера с черепом на фуражке!

Бесспорно, что большое значение имела и моя еще довоенная служба в погранвойсках. Пограничная закалка, пограничная выдержка, пограничная бдительность человеку так, сами собой, не даются. Эти качества воспитываются и прививаются повседневно — и особым трудом, и особой учебой. Пограничная служба воспитывает в воине боевые и высокие моральные качества. Эта служба помогла мне в ходе войны выстоять в самых сложных и самых трудных ситуациях.

Таким образом, в том поединке с фашистским офицером я должен был проявить настойчивость и решительность в достижении поставленной цели, инициативу и смекалку, уверенность в себе, в своих силах, самообладание и самоотверженность, трезвый учет обстановки и возможного риска — словом, все главное как результат службы в погранвойсках.

Нельзя не сказать и того, что постепенно, еще в фашистских лагерях и немецком госпитале в городе Днепродзержинске, а потом в роте майора Бёрша из танковой дивизии “Великая Германия” изо дня в день, из месяца в месяц я изучал психологию врага, его быт, правы, манеры, готовя себя к будущим боям. Изучал искусство маскировки. Тренировал память. “Как ты выполняешь присягу?” — этот вопрос я часто ставил перед своей совестью и на деле проверял себя: все ли я сделал, что мог сделать в своей необычной ситуации, чтобы оправдать доверие Родины в глубоком тылу врага; все ли возможности уже использованы и исчерпаны в борьбе с лютым и ненавистным врагом или еще имеются резервы? И я старался найти, обнаружить эти резервы и все, что могло мне когда-нибудь пригодиться, даже, казалось бы, совсем мелочи — все брал на вооружение! Мозг мой так привык засекать обороты немецкой речи и разговорные интонации, что в конце концов я стал думать по-немецки. Постоянно остерегаясь разоблачения, я фиксировал в мозгу все, что могло быть полезным в моей работе. Нервное напряжение, умение быстро переключаться из одного состояния в другое, способность преодолевать физическую боль формировали характер, закаляли волю. Вот почему мне удалось провести того немецкого офицера. И вера в то, что я выполняю свой солдатский долг перед Родиной, где бы я ни был н что бы ни делал, всегда руководила каждым моим шагом, каждым поступком.

*

Маленький домик на хуторе притаился во мраке осенней ночи. Я спешился и тихо стукнул в оконце заднего фасада, где была кухня… Через минуту сквозь стекло показалась смешная, заспанная рожица Пиколо. Он узнал меня сразу, открыл окно:

— Ой! Як же долго вас не бачил!

— Быстро оденься и вылезай. Дело есть.

Вскоре, обутый в дедовы сапоги и одетый в дедов ватник, он стоял передо мной.

— Возьми мою лошадь и тихо-тихо отведи к Кринке в конюшню. Расседлаешь, напоишь, поставишь в стойло. Седло укроешь соломой. Хозяев не буди.

— У-у-у! Часом! Все буде сроблено, як надо!

Пиколо дрожал от волнения и радости, что мы встретились, он любил меня. И я отвечал ему тем же.

— А як же вы-то? — Чувствовалось, что он влюбленно смотрит на меня.

— А я сейчас прямо в лес, в шалаш. Только вот пойду переоденусь… Я к тебе завтра заскочу, вот тогда и поговорим. А сейчас иди, а то скоро светать будет.

Пиколо кивнул, взял коня под уздцы и растаял в темноте. Мягкий стук подков о сырую землю, удаляясь, затихал.

Я закурил, присел на минутку на пенек, а потом отправился прямо в баньку. Там за печкой ждала меня солдатская форма. Я переоделся. Через полчаса был уже возле своего шалаша и, к удивлению своему, увидел в нем красный огонек.

“Ишь ты, уже пришел, друг сердечный. Беспокоится”. Конечно, в шалаше сидел Жан Кринка.

— Давно ждете? — спросил я, заглядывая внутрь.

— Да часа два. Волновался за тебя. — Он вылез наружу. — Пойдем к ручью, потолкуем, — предложил я.

Ты, наверное, голоден? Тебе там узелок. Над поляной клубился туман, кусты и деревья на опушке казались какими-то живыми существами. Я с наслаждением съел кусок холодного мяса, потом лепешку, выпил молока. Кринка молча ждал.

— По всем хуторам немцы, — начал он, когда я закурил. — Скоро и к нам нагрянут… Наших людей теперь больше не соберешь. Куда им с места двинуться: на руках внуки маленькие, женщины… Так что кочующий партизанский отряд сколотить тебе здесь трудно, да и народ здесь, сам видишь, какой, все больше старики…

— Я решит, Жан, переходить фронт. И оперативных сведений у меня много накопилось. Пиколо останется на хуторе до прихода наших войск. Хозяева-латыши его сберегут, я с ними обо всем договорился.

— Ты что-нибудь узнал о фронте?

— По-видимому, до него километров двадцать, но кругом посты тайной полевой полиции. Только бы их проскочить. Помните тот белый помещичий дом с мраморной лестницей?

— Брошенный? Воронки от авиабомб во дворе?

— Тот самый. В нем сейчас их штаб. Я только что оттуда. Напоролся на пост. Два фельдфебеля задержали, к офицеру доставили. Едва унес ноги. Автомат там остался. Придется тот, что в твоем сарае, откопать. Остальное оружие пусть будет пока закопано. Без острой нужды им не пользоваться.

— Ясное дело. — Кринка затянулся махоркой. — Ну что ж, если решил через фронт — так и поступай. А когда думаешь?

— Завтра ночью.

— Я тебя сам провожу на бричке. Подвезу знакомыми тропами. Все посты объедем. Для отвода глаз Зою с собой захватим…

Это было в августовские дни 1944 года, когда войска 1-го Прибалтийского фронта вышли из района Шауляя на Клайпеду и, вклинившись в группировки немецких войск, отрезали всю Прибалтику от Восточной Пруссии. Удар был такой сильный, что между Тукумсом и Либавой попали в клещи около тридцати немецких дивизий. Кроме двадцати пехотных, в мешке оказались и танковые дивизии “Рейх”, “Великая Германия”, “Мертвая голова”, 10-я дивизия и другие. Только отдельные штабы разрозненных дивизий успели выскочить из котла. Район Ауца оказался в прифронтовой полосе.

Накануне расставания я зашел к Кринке. Юлия Васильевна приготовила прощальный ужин, заботливо собрала провизии на дорогу.

Мы сидели за столом под уютной лампой. И так тепло и светло было на душе, что вечер этот, несмотря на всю тревогу и неизвестность, оставил у меня самые отрадные воспоминания.

В тот вечер я впервые открыл Кринке свою подлинную фамилию, рассказал о себе и о своей семье, написал домой письмо, в котором сообщил, что партизанил в лесах Латвии и сегодня ночью иду через фронт, к своим. Это письмо я просил Жана Эрнестовича и Юлию Васильевну при первой возможности с приходом советских войск отправить в Москву. Они обещали сделать это. И сделали. В свое время семья получила это письмо и узнала, что я жив.

Пришел час разлуки. Я взял свой рюкзак, оружие, крепко и сердечно обнял хозяйку на прощание, поблагодарил за все, и мы вышли во двор, где стоял запряженный Кринкой рабочий битюг. Мы с Зоей сели в бричку, Жан — на козлы. За бричкой был привязан мой оседланный конь.

Сумрак приближающейся ночи окутал нас в лесу сыростью и запахом прелого листа. Я поражался тому, как знал Кринка в лесу каждый пенек. Ни зги не видно, то и дело впереди угрожающе вырастают шатры елей, а он умело лавирует между ними, и бричка уверенно продвигается вперед.

По мере того как мы приближались к линии фронта, все отчетливей слышался гул, вой снарядов, взрывы.

Наконец Кринка остановил битюга.

— Ну, Миша, дальше нельзя. Отсюда не больше чем километров шесть до фронтовой зоны.

Я вылез из брички, взял свои вещи. Распрощался с Кринкой и Зоей, сердечно обнял их, поблагодарил.

— Прощайте, дорогие друзья!

— Будь осторожен! — по-отечески напутствовал меня Жан Эрнестович. — Береги себя, парень!

Я перекинул рюкзак через плечо, взял автомат, вскочил в седло, тронул поводья, и конь мой зашагал по лесу в южном направлении.

— Счастливого пути! — донесся до меня голос Кринки.

*

Бывший комиссар бригады латышских партизан Герои Советского Союза В.Самсон в книге “Курляндский котел” писал:

“В августе—октябре 1944 года, когда в Ауцском районе активизировались удары Вооруженных Сил СССР против гитлеровской армии, отряд партизан наносил урон врагу, обстреливая на окраинах тылы гитлеровских танковых частей…

Группой подпольщиков-партизан руководил советский воин Михаил Михалков: центром нелегальной работы был дом Жана Кринки, хутор Цеши.

…Националистские бандиты в 1947 г. застрелили т. Кринку в его доме”.


Загрузка...