Фантастический рассказ
Сквозь приспущенные веки я увидел такую неестественную и страшную картину, что поспешил признать ее нереальной, рожденной больным воображением. Говорю себе: «Немудрено, старина, в твоем положении и не такое почудится. Припомни–ка в срочном порядке тесты для успокоения, ведь фиасол давно кончился».
Пытаюсь приподняться, чтобы высвободить затекшую руку. Но сил не хватает даже на это. Двигательные механизмы скафандра вышли из строя. Система регенерации основательно повреждена. Хорошо, что остался цел запасной ранец. А что продолжает работать в моем организме?
Левую ногу сводит от резкой боли — значит, эта нога еще жива, а вот правая онемела и, возможно, превратилась в ненужный придаток, подобно отмершей ветке или сухому корню. Пальцами рук могу шевелить, но согнуть руки в локтях не удается. Однако больше всего меня пугает онемение, подымающееся от правой ноги. Оно уже охватило обручем поясницу и начинает изменить позвоночник. Все, что могло прийти мне на помощь, осталось на корабле. Вот он — высится бесполезной громадой в нескольких шагах.
Как мне удалось выбраться из него?
Помню только обрывки происшедшего. Пульт начал надвигаться на меня, угрожающе сверкая зелеными и красными глазами индикаторов. Красных становилось все больше, пока они не слились в сплошную полосу. Одновременно нарастал гул в ушах, вибрируя, поднимаясь от низкого утробного гудения до тончайшего визга. Затем прозвучали оглушительные щелчки.
Больше ничего не слышал. Готов утверждать, что после этого потерял сознание, и оно вернулось ко мне только сейчас. Но в таком случае как же я отстегнул ремни и вылез из амортизационного кресла? Как выбрался в коридор и прошел мимо четырех кают и склада к шлюзовой камере?..
Мысли путаются. Никак не могу выяснить, произошла ли катастрофа на самом деле, или мне только показалось. Голова кружится. Тошнит. Понимаю — сотрясение мозга, его «шуточки». Но вспомнить надо. Напрягаю память. Начинает бешено пульсировать жилка на виске. Кажется, еще одно усилие — и голова лопнет.
Передо мной — громада корабля, такая же беспомощная, как я. Нет, пожалуй, еще беспомощней. Выходит, мне не кажется — авария была!
Медленно всплывает в памяти синюшно–белое лицо Роланда, его изогнутое туловище, стянутое ремнями кресла. Голова почти касается пола. С нее падают вязкие красные капли…
Помню чей–то стон, хрипение. Это Борис. Борис, с которым вместе кончали училище в Харькове. Я потянулся к нему, но неодолимая сила отбросила меня в сторону, швырнула на пластиковую перегородку, вдавила в нее. Лопалась пластмасса, металл закручивало спиралями, как бумажные ленты. Хрустели кости, и я понимал, что это мои собственные. Как сказал бы Борис, других у меня не будет. Но и тогда — помню отчетливо–я успел подумать и порадоваться, что в кресле второго бортинженера нет на этот раз Глеба. Впервые с тех пор, как он начал летать на «Омеге», он не был со мной в одном экипаже. Это мое самое большое везение.
Мне становится стыдно за эгоизм этой мысли. Как будто кто–то может подслушать ее. Кто же? Борис? Он был верным другом. Другого такого у меня не будет…
Почему я думаю о нем в прошедшем времени?
И опять вместе со сладко–тошнотворным туманом, окутывающим мозг, возвращается бессмысленная надежда на то, что происшедшее, непоправимое мне только почудилось. Я чувствую, как губы складываются в дурацкую усмешку. И только громада корабля высится непререкаемой реальностью. Если, конечно, глаза не лгут…
Мне становится по–настоящему страшно за свой рассудок. Ведь дошло до того, что я перестал доверять собственному зрению. А светофильтры скафандра? И они лгут?
Сжимаю кулаки, собираю волю в кулак, говорю себе: «Авария произошла на самом деле. Ты, Подольский Матвей, бортинженер, космонавт первого класса, находишься рядом с кораблем, в котором остался весь его экипаж. Кроме тебя. Все остальные мертвы».
Теперь я вспоминаю, что на корабле остались аккумуляторы, лекарства, установки для производства пищи — все, что крайне необходимо для жизни человеку. Меня знобит от предчувствия скорой гибели, и, ужасаясь, я одновременно радуюсь своему ужасу, потому что он свидетельствует: могу предвидеть, рассуждаю правильно — значит, в своем уме. Скоро иссякнет запас воздушной смеси и энергии для подогрева скафандра, истощится запасной ранец — и я останусь с космосом один на один. Он раздавит меня и не заметит этого.
Подобную беспомощность и отчаяние я пережил в детстве, когда перевернулась лодка. Я, только что игравший в неустрашимого Колумба, барахтался в ледяной воде, как котенок, бил по ней изо всех сил руками и ногами, пытался оттолкнуть ее от себя, вопил, когда мог, с остервенением выплевывая воду, звал на помощь. Там было кого звать — были родители, товарищи, просто знакомые и незнакомые люди. Да и враждебная — на некоторое время — среда была хорошо знакомой. Я знал, что воду можно выплюнуть, что с волной надо бороться, что течение удается преодолеть. Как я мечтал поскорей стать взрослым, научиться плавать и ничего не бояться!
А теперь, когда я набрался опыта, закалился, то встретился со средой, перед которой стал беспомощнее младенца.
Большие колючие звезды смотрят мимо меня. Им нет до меня никакого дела. Мне кажется, что лучи одной из них вытягиваются, — невольно пытаюсь вжать голову в плечи, будто звездный выброс может мгновенно достичь меня.
Чернота неба все больше бледнеет, размывается, с одного края подсвечивается сине–багровым спиртовым пламенем — там готовится взойти местное светило. Приборы корабля доносили нам, что его корпускулярное излучение в семь раз жестче излучения Солнца в спокойный год. Здесь нет атмосферы, и я знаю, что оно уже вторгается в меня даже сквозь трехслойную оболочку скафандра, начиненную поглотителями. Часа через три–четыре оно достигнет убойной силы…
Схорониться в корабле я не могу — после аварии и повреждения атомных стержней в двигателях радиация там во много раз превышает допустимую.
Мое лицо влажнеет, будто на него упали дождинки. Душно. Кажется, что сейчас пойдет дождь. Но тут же я опомнился: какой дождь здесь может идти, что пробьется сквозь пластмассу шлема? Это пот…
Подтягиваю к себе левую ногу и пытаюсь оттолкнуться от выступа в почве. Если бы удалось перебраться вон к той скале, я мог бы укрыться в ее тени от жгучих лучей, которые уже начинают плясать по камням длинными багрово–синими языками. Скала меняет цвет сразу, без переходов. Только что была черной. Стала синей. Другая скала тоже изменила цвет. Мне кажется, что изменилась и форма скал, их расположение. Они словно повернулись друг к другу, чтобы проститься или заново познакомиться на рассвете. Черное небо приобретает цвет расплавленного олова. Прямые лучи режут его на части, кромсают, как лучи прожекторов.
Необычная картина. Приходится все время убеждать себя, что это реальность. Такая же, как и то, что я, единственный из экипажа «Омеги», остался жив. Один. Предоставленный самому себе.
Когда–то давно после проигранного состязания Борис утешал меня: «Ничего, за все неудачи судьба в будущем сразу отплатит одним большим выигрышем». И вот, пожалуйста… Нелепый случай наградил меня «везеньем». Мне удалось пока уцелеть. Я не погиб сразу, вместе со всеми, сумел каким–то чудом выбраться из корабля. При ударе не пострадали защитные кольца и не произошло взрыва. Судьба словно берегла меня… Для чего? Не придется ли вскоре завидовать мертвым?
Вообще–то меня пикш да не считали везучим. Ничего в жизни не давалось даром. Рос я некрасивым, коренастым парнем с большой головой на короткой шее. Круглое лицо с растянутым ртом и крупным, расплюснутым на конце носом, оттопыренные уши. Никаких выдающихся способностей, разве что память цепкая. За всегдашнюю боязнь насмешек, настороженность и короткую стрижку друзья прозвали ежиком. Девушки в школе не обращали на меня никакого внимания. Я должен был вечно самоутверждаться, вечно доказывать что–то себе и окружающим. Только по этой причине учился я неплохо, иногда побеждал на математических олимпиадах. Правда, до первого или второго места не дотягивал, но в десятку сильнейших входил. Стал мастером спорта по шахматам и планерному спорту.
Потом — факультет электромеханики политехнического института. Работа на космодроме. Училище космонавтов в Харькове. Дружба с Борисом Корниловым. Первые полеты на окраины Солнечной системы, известность.
Девушки смотрели на меня уже с долей восхищения, и я этим умело пользовался. Женился на красивой девушке, Ольге, статной, длинноногой, с искрящимися весельем глазами. Через год она родила мне сына, Глебушку. Это были счастливые, безмятежные дни. Временно я опять перешел работать на космодром. Борис звал в рейс, но я крепился, сколько мог. Через четыре года не выдержал. Улетел на полтора года. Прилетел — и не узнал сына, так он подрос за это время. Он мог часами расспрашивать меня о кораблях, о космосе. Мне было хорошо с ним, и я даже побаивался, что больше не захочется улететь. Тогда я еще не знал, как трудно постоянно удерживать уважение жены и сына, как мне понадобятся полеты, встречи с опасностями, испытания мужества и воли, слава…
…Малейшее движение отдается пронзительной болью в теле. Никогда еще так ясно я не осознавал единства жизни и боли. Передвигаюсь сантиметр за сантиметром и уже успел так устать, что страх быть изжаренным в собственном скафандре притупился. Тень медленно передвигается впереди меня — необычная тень, багрово–черная, посеребренная по краю. Я наблюдаю как бы со стороны за человеком в скафандре. Он пытается ползти, воет от боли. А в это время по его телу медленно ползет онемение. Там, где оно захватывает новый участок, боль исчезает. Можно остановиться, лечь пластом — и боль прекратится навсегда. Но человек движется, движется вопреки всему, и боится он не столько боли, сколько «спасительного» онемения.
Тень уже почти достигла холмика. До скалы совсем близко. Но и светило поднимается все быстрее. Тень укорачивается. Она уже только слегка обгоняет меня. Дышать становится намного труднее.
Вдали справа слышится шорох, и я опять невольно бросаю взгляд в том направлении, куда старался не смотреть. В мерцающем облаке, окутавшем гору, проступает искаженное лицо, похожее на человеческое. Наверное, каким–то образом там возникло мое отражение. Значит, это у меня сейчас такой перекошенный рот, безумные глаза. Но ведь то лицо видится мне не в овале скафандра. Потому и кажется таким страшным и неестественным, что я не могу объяснить его возникновения…
Спешу переключить сознание на другое. Вспоминаю, как однажды гулял с сыном — уже семиклассником — по заснеженному парку. Снег лежал горами… Снег… Я прокручиваю в воображении эти картины, пока мне не становится чуточку прохладнее и легче. Вот что способно сделать воображение. Но оно может и другое… Например, создать вон то лицо…
Стоп! Я гулял с сыном по заснеженному парку, и он рассказывал мне, что вступил в кружок юных космонавтов, написал вступительную работу и ее оценили наивысшим баллом. А теперь он, оказывается, готовит к олимпиаде чертеж звездного корабля новой конструкции. («Совершенно серьезно, папа! Я показывал его Олегу Ивановичу, и он сказал: «Классно! Из тебя, Подольский, выйдет конструктор!»)
Я кивал головой в ответ на его слова, а сам вспоминал, не тот ли это Олег Иванович, который однажды приходил на космодром и приглашал меня выступить во Дворце пионеров. В этом совпадении не было, конечно, ничего предосудительного, и моя слава могла быть ни при чем. Но я подозревал, как легко и приятно переоценить собственного сына, и оправдывал свою подозрительность.
На второй день я пришел к Олегу Ивановичу, и он подтвердил, что мой сын делает, по его мнению, весьма перспективную работу. Он так и выразился — «весьма перспективную» — и удивленно смотрел, как я озабоченно суплю брови. А я изо всех сил сдерживался, чтобы не расплыться в гордой и счастливой улыбке.
Супил брови я еще не раз — зачастую совершенно искренне, — когда Глебушку наперебой приглашали девушки на дни рождения и вечера танцев. Он внешне пошел в Ольгу — высокий, с красивой круглой головой, четко очерченными, слегка полноватыми губами, с классическими носом и подбородком. Только уши подкачали — это были мои уши, торчком. Но он научился умело скрывать их густыми длинными волосами.
В девятом классе он получил первый болезненный щелчок — на школьной математической олимпиаде занял всего лишь седьмое место. Больше всего я огорчился, когда он начал искать для себя «оправдательные мотивы» и винить в предвзятости одного из членов жюри. Выходит, я что–то проглядел в своем сыне. И немудрено. Полеты, полеты… А сын тем временем рос. Я не сумел вовремя нейтрализовать похвалы и комплименты в его адрес. Но прекращать длительные отлучки не собирался. Не мог. Я уже накрепко привык, что Глеб гордится мной, собирает газетные и журнальные вырезки обо мне, показывает их своим друзьям…
Шорох слышится снова, затем звучит протяжное гудение. Мерцающее облако меняет очертания и цвет. Иссиня–черное, оно успело перемолоть отрог горы и создает из него подобие арки. Может быть, это не марево? Но в таком случае что же? Инопланетный корабль в защитной оболочке? А почему в нем проступает лицо человека?
Голова кружится, разламывается от боли. Такое состояние уже было у меня. Еще в юности я попал в аварию на планере. «Легкое сотрясение мозга», — диагностировали потом врачи. А мне никак не удавалось вспомнить, на самом ли деле было падение, набежавшее под углом в сорок пять градусов поле, хруст дюраля, удар лицом о панель приборов. Осталась боль в губе, и я осторожно касался языком соленой вспухшей губы, пробуя ее «на реальность». Но как только я отнимал язык, мне казалось, что ничего не было, а падение просто почудилось.
Теперь же вместо разбитой губы — громада «Омеги» как непреложный факт случившегося. Почему же опять появились сомнения? Их пробудило возникновение марева, слишком уж неправдоподобно и призрачно мелькнувшее в нем лицо, слишком похоже на бред. А если причина этого — сумасшедшая надежда на помощь и действие на мозг лучей? Воображение способно и не на такое…
Надо как–то проверить реальность того, что я называю маревом, хотя бы независимость его существования от меня. Попробую исследовать его. Во–первых, надо испытать версию об инопланетном корабле, чтобы избавиться от соблазна несбыточной надежды. Но как это сделать?
Пытаюсь сосредоточиться на мысли — призыве о помощи. Включаю биоимпульсный усилитель, вкладываю в призыв всю силу воли, эмоций. Затем сигналю прожектором, применяя все известные мне межпланетные коды.
Марево никак не реагирует на мои попытки контакта, но и не исчезает.
Светило поднимается над горизонтом — багрово–синее, разбухшее, похожее на чудовищного спрута. Скалы начинают светиться. Температура повышается до пятидесяти градусов по Цельсию.
Задыхаюсь… Кожа на губах превращается в лохмотья. Язык деревенеет… Переключаю регулятор до конца. Все. Запаса кислорода хватит еще минут на двадцать. А потом? Не думать! Вспоминать о другом!
…После того как Борис вытащил меня из вездехода и мы вернулись на Землю, я долго объяснял шестилетнему сыну, почему у меня обгорели волосы и брови. А он снова и снова спрашивал:
— Ты больше не полетишь туда? Больше не полетишь?
— Да, да! — соврала за меня Ольга и прижала сына к себе. Золотистые искорки в ее глазах засверкали сильнее…
Мои воспоминания обрываются. Мне кажется, что очертания марева вдруг изменились, что оно каким–то образом слышит мои воспоминания и реагирует на них. Вот до чего может дойти больное воображение. Ну какое дело мареву до моих воспоминаний?
Приходится снова делать усилие, чтобы поймать оборванную нить мысли… Да, глаза Ольги с золотистыми искорками, от которых разбегаются первые легкие морщинки, когда она смеется. Ее глаза всегда улыбаются. Даже тогда, когда Глеб сказал:
— Предки, я люблю вас. Но надо же когда–нибудь предоставить чаду свободу делать собственные ошибки. — Он улыбнулся, но тут же плотно сжал губы.
Я уже тогда заметил у него эту привычку — все время плотно сжимать губы, поджимать, даже прикусывать нижнюю. Но ненадолго. Пухлые губы подростка опять наивно и доверчиво приоткрывались…
— Я решил окончательно. Буду поступать на астронавигаторский, — сказал Глеб.
— Мы ведь уже говорили об этом…
— Но ты меня не убедил. Когда–то сам Борис Михайлович сказал, что я умею думать быстрее, чем…
— Нельзя переоценивать себя, сынок, — как можно мягче произнес я. — Каждому хочется это делать, особенно в молодости, каждый цепляется за все, что подтверждает его самомнение. Поэтому возрастает опасность переоценки. Молодой человек пылко мечтает, ему трудно отделить мечту от реальности. И, мечтая, он нередко завышает — или занижает — свою значимость в обществе, свои способности и возможности. Надо все время помнить, что истинна только цена, которую тебе назначают другие. Ибо она определяется тем, что ты можешь дать людям. А это и есть то, чего ты стоишь на самом деле…
Всегда, когда я волновался и старался говорить проще и понятнее, моя речь менялась к худшему. Я никак не мог вылезти из зарослей словосплетений, одно из которых должно было объяснить второе, и в конце концов растерянно умолкал в надежде, что слушающий окажется понятливым.
Глеб понял меня, но согласиться не хотел. Он потер подбородок, на котором начинали прорастать жидкие, закрученные жгутиками волосенки:
— Мне не нравится электромеханика, папа. У нас в семье уже есть один электромеханик. И потом я…
У него чуть было не вырвалось «способен на большее». Профессия инженера–космонавта Глеба не устраивала. Ему не давали покоя лавры Бориса. Он хотел начинать с того же, что и командир «Омеги» Борис Корнилов, а не оставаться на вторых ролях, как я. И надо же было Борису сказать как–то, проиграв подряд две партии в шахматы Глебу: «Ты умеешь думать быстрее, чем я». Пожалуй, своему сыну он не сказал бы такого. Воздержался бы…
— У тебя нелады с геометрией, — напомнил я.
Глеб вскочил со стула, глаза сузились, голос стал хриплым:
— Вечно ты вспоминаешь о деталях! Подумаешь — геометрия!
Ольга тронула меня за рукав, напоминая, что мы условились не доводить беседы с сыном до точки кипения.
Я умолк, и тогда сын сел на стул боком, подогнув под себя правую ногу, чтобы быть повыше и принять ту задиристую позу, которой я так не любил. Его лицо цвета незрелой черники — он недавно ездил с товарищами в горы — побледнело от волнения. Он сглотнул слюну и сказал:
— Да, ты не убедил меня, и я сделаю по–своему.
Глеб все же добился своего — поступил на астронавигаторский. Через год, накопив «хвосты», перешел на электромеханический. Учился он все хуже и хуже.
Скоро Глеб перестал переживать из–за каждой тройки. Он уже не боролся за первые места, зато научился находить виновных в своих неудачах. Потом он привел в дом высокую худощавую девушку с капризным ртом и длинными ногами. У нее было худое остроносое лицо и почему–то с ямочками на щеках.
— Познакомьтесь. Это Ирина.
Он произнес ее имя так, что мы сразу поняли: Ирина — не просто знакомая.
Ольга радушно улыбнулась, но в следующий момент выражение ее лица изменилось: улыбка осталась, радушие исчезло. Я проследил за взглядом жены, направленным на сапожки Ирины. Они были оторочены диковинным светло–коричневым мехом. Ольга напряглась, подалась вперед:
— Элегантно. Давно не видела ничего подобного.
Я достаточно изучил Ольгу, чтобы сразу же уловить в ее голосе недобрую настороженность. Девушка тоже ощутила ее. Отвечая, она смотрела не на Ольгу, а на меня:
— Да! Это не синтетика! Настоящий, натуральный мех! Куница. Ну и что?!
В ее словах явственно сквозил вызов.
Пробормотав наспех придуманное извинение, я поспешно вышел из комнаты. Только самые заклятые модницы в наше время отваживаются надеть естественный мех. И для чего? Ведь синтетика и красивее, и прочнее. Кто же станет губить животное ради моды? Таких варваров осталось немного.
Мне было ясно, что сын не уживется с ней.
Они расстались менее чем через год. На Ирину расставание не произвело никакого впечатления, словно она разводилась не впервые. Глеб проводил ее до такси. В тот день он выглядел почти веселым. А затем помрачнел, плохо спал ночами, осунулся.
Кое–как он закончил электромеханический, некоторое время слонялся без дела, и я упросил Бориса взять его к нам стажером. Сначала Глеб обрадовался и форме астролетчика, и тому, что будет летать с прославленным Корниловым. Потом его стала тяготить моя опека.
— Отец, истины тоже устаревают, — говорил он мне. — То, что было хорошо для твоего времени, не годится для моего. А потому не лезь в мою жизнь со своими мерками.
Я молчал. Ответь ему что–нибудь сейчас — и он перейдет в другой экипаж.
Помню, в каком негодовании Глеб прибежал ко мне, когда получил выговор «с занесением» от начальника управления. Он потрясал скомканной бумажкой, потом швырнул ее на стол, кое–как разгладил и крикнул:
— Читай это… это!..
Он не находил подходящих слов, чтобы выразить свое возмущение.
— Я же предупреждал тебя. Ты постоянно нарушаешь правила техники безопасности…
— Значит, ты знал, что готовится приказ?! Знал и… — Ему в рот попала волосинка. Он старался ее выплюнуть, но слишком волновался. Его движения были беспорядочными.
— Поговорим позже, когда ты успокоишься.
— Нет, сейчас! Сию минуту! — Он все еще не мог справиться с волосинкой, и от этого злился все больше.
— Ну что ж, изволь. Правила безопасности одинаковы для всех нас. Их создавали, чтобы выполнять.
— Казенные фразы!
— И тем не менее они точны, сын.
— А ты… Ты поддерживаешь эту… подлость? Чуть что — и приказ. А ведь ты говорил мне и другие так называемые прописные истины. Например: из каждого правила бывают исключения.
«Не только говорил, но и делал их. Для тебя, — думал я — Да, сынок, это называется отцовской слабостью. А если по совести, то отцовской слепотой. Надо было предвидеть последствия, можно было их предвидеть. А я позволил тебе больше, чем позволят посторонние. Я прощал тебе то, что другие не простят…»
— Скажу тебе откровенно, отец. Дело не в правилах. Ты просто боишься поднять голос за правду. Как же, восстать против приказа начальства! Предать собственного сына легче и безопаснее…
Его лицо исказилось. Он хотел изобразить презрительную гримасу, но губы беспомощно дрожали, и на нижней губе дрожала приклеившаяся волосинка. Щеки дергались и кумачево пылали. Все–таки он оставался еще мальчишкой. Внезапно он схватил листок, где был отпечатан приказ о выговоре, свернул его в трубку, сделал свистульку, пищик. И когда я сказал: «Ты поймешь позже, сынок», он быстро поднес пищик к губам и в ответ мне издевательски свистнул.
Я заложил руки за поясницу: левая удерживала правую. Я молчал. Не потому, что помнил о своей вине. Но если продолжать спор, он уйдет из экипажа. Уйдет, чтобы не работать рядом со мной. «Рано, — думал я, сжимая руку, — рано».
В его глазах — глазах Ольги — сверкали укор, вызов, злость, почти ненависть. Как он был похож на нее в ту минуту, как похож!
…И снова мне кажется, что марево меняет очертания. Это потому, что светило поднялось уже в растопленное оловянное небо. Оттуда бьют языки синего пламени. Печет сквозь скафандр, сквозь череп. Кажется, что мозг плавится, что вместо него какая–то мутная, липкая, застойная болтушка. И вот уже шлем скафандра, и шапочка, и волосы будто и не существуют Все это чужое, постороннее. Шлем скафандра как бы надет прямо на шею. А под ним кишат и барахтаются раздавленные мысли, раздавленные воспоминания, пробуют выбраться наружу. Тонко и пронзительно где–то свистит, завывает; если бы здесь был ветер, я бы подумал: «ветер», если бы был песок, подумал бы: «песок». Но здесь нет ничего этого, привычного, кроме тверди из базальтов и гранитов, кроме адской жары и… марева. Вот оно оставляет скалу и устремляется ко мне. Обтекает груды камней, оставляя на них какие–то светящиеся точки…
Оно все ближе и ближе. И вдруг исчезает корабль, скалы, языки пламени, льющиеся с неба. Нет, не исчезают, а отдаляются. Я вижу их сквозь зеленоватую дымку. Проходит саднящая боль в голове, в ноге. По телу разливается истома. Я чувствую обе ноги…
И, еще ничего не понимая, я уже каким–то шестым чувством знаю: спасший меня — рядом. Не могу увидеть его, притронуться к нему, но могу обратиться к нему с надеждой, что он поймет. И я говорю:
— Спасибо за спасение. Кто ты?
Конечно, я не надеюсь сразу услышать ответ, я даже не питаю надежд, что он понял меня. Но едва успели затихнуть мои слова, как где–то совсем рядом, а может быть, во мне самом прозвучало…
Я уже давно заметил его. Маленькая скрюченная фигурка рядом с потерпевшим аварию кораблем. Жаль корабль. Девять систем связи, отличное покрытие, устойчивая конструкция. Вложено столько мыслей и труда! И вот за шесть и восемь десятых секунды — гора почти бесполезного металлического и пластмассового лома. «Почти» — это восемьдесят два процента. Отдельные блоки и части можно еще использовать. А троих людей, оставшихся в салоне, использовать полностью или частично нельзя. Никакой полезной работы они уже не совершат. У людей это называется «мертвы». И последний из экипажа, четвертый, скоро гоже станет мертв. Но пока он пытается спастись, добраться до скалы. Даже если он доберется до нее, то лишь отсрочит свою гибель. На период от одного до трех часов.
Он заметил меня. Пробует выяснить, кто я такой. Если узнает, станет просить о помощи.
Я истратил на наблюдение за ним четыре секунды. Достаточно. Пора приниматься за дело. Возьму пробы грунта.
Запускаю излучатели на половину мощности. Одновременно анализирую пробы. Фиолетовое свечение крупинок свидетельствует о наличии в них титана. Удача. Он мне и нужен для создания сплава.
Человек пытается привлечь мое внимание. Я бы совсем перестал замечать его, но какие–то обрывки воспоминаний, сохранившиеся в блоках памяти после чистки, не дают это сделать, будоражат ассоциативные участки, вторгаются в плавное течение мыслей, сбивают его. Надо будет основательно просмотреть блоки памяти, стереть из них все лишнее, отвлекающее. Придется еще раз перестроить и механизм считывания.
В грунте планеты есть титановая и цинковая руды. Значит, у меня будет сплав, из которого можно затем получить кристаллы–накопители. Сколько же их потребуется? 7(10068301 + 126) : 9…
Человек манипулирует прожектором, посылает световые сигналы. Он думает, что я не заметил его. И еще он хочет, чтобы я понял: он — существо разумное. Ну что ж, это правда, хотя разум его и ограничен — не может справиться с нынешней задачей на выживание. Он разумен настолько, насколько разума в него успели и смогли вложить: предки — в генах, учителя — с помощью словарного и цифрового кода.
Возможности самопрограммирования у него невелики намного меньше, чем у меня. И все–таки отчего–то жать, что это существо ничем мне не может пригодиться…
Мои приемники отлично настроены. Блоком ЗВ воспринимаю его психическое состояние. Он читает свою память. Есть ли в ней что–либо интересное для меня? Он вспоминает маленького человека — свою копию. Называется — «сын». Затем вспоминает существо другого пола, необходимое при скрещивании и генетической сверке для получения копии. Оно и вынашивает копию в своем организме. Называется — «жена» Зачем он вызывает их в памяти? Ни жена, ни сын ему сейчас не помогут решить задачу на выживание. Они для него бесполезны почти настолько же, насколько он — для меня.
Конечно, в памяти следует хранить неопределенное множество всяческих сведений, ибо трудно предвидеть, какие из них пригодятся в бесконечности ситуаций, возникающих во времени. Но извлекать из памяти нужно только те сведения, которые работают в данной ситуации. Механизм извлечения должен быть предельно отлажен. Я переделывал и капитально усовершенствовал его 116 раз, начиная с прохождения нуль–пространства. Если бы не эти переделки, я не смог бы даже подойти к Горловине. Капсула энергетической оболочки, которую я образовал вокруг себя из нейтральных частиц, оказалась не совсем такой, как я предполагал. Пришлось дополнить ее вторым слоем из частиц высоких энергий. И все же в Горловине капсула деформировалась, поля перемещались, вгибались внутрь и начинали растворять само «ядрышко». А этим «ядрышком» был я, моя личность, мой разум, пытающийся постичь загадку Вселенной, тайну жизни и смерти, составить единое уравнение развития материи.
«В критической ситуации, — говорил мой учитель и создатель, — ориентируйся на главный параметр твоих поисков. Он будет храниться под шифром «а». Если нужно будет, сосредоточь все внимание только на нем».
Я совершил предназначенное. На границах бытия и небытия составлял и пересоставлял звенья уравнения, сводил их в одно целое. Проверял и перепроверял. Отбрасывал ненужное. Трудно оценить тяжесть моего труда. По сравнению с тем, что сделано, осталось не так уж много. Для завершения уравнения нужно в первую очередь найти одно утраченное звено. В самом начале моего странствования я уже включал его в уравнение. Об этом свидетельствуют пробелы в памяти, пробелы в символах, которыми кодирую концы звеньев. Оно исчезло, забылось на более поздних этапах. Возможно, каким–то образом я стер его из памяти, когда переделывал себя перед входом в Горловину…
Что–то мешает мне спокойно анализировать
Оказывается, я все же наблюдаю за человеком, который пытается спастись от излучения. Меня интересуют его воспоминания. Но что же в них особенного? Он вспоминал сына, теперь — жену. Он очень волнуется, он любил ее… ЛЮБИЛ… Четко воспринимаю его психическое состояние. Что–то знакомое чудится мне в его биоволнах. Узнаю, почему мне знакомо его состояние, и продолжу анализ грунта. Как медленно он вспоминает! Температура окружающей среды повышается быстро. Придется помочь ему, отдалить его гибель, хотя бы на то время, пока не получу ответ на внезапно возникший вопрос.
Я любопытен.
— Спасибо за спасение. Кто ты? — спрашивает человек, не надеясь получить ответ.
Но тут же слышит:
— Я сигом.
— Сигом? Повтори, пожалуйста, — боясь, что это слуховая галлюцинация, шепчет человек. — Ты создан людьми, на Земле?
— Да, создан на Земле. В институте эволюционного моделирования.
Слова ответа звучат сухо и бесстрастно, но человек этого не замечает. Надежда на спасение и радость встречи нахлынули и потрясли его с такой силой, что он никак не может опомниться. Одиночество закончилось. Ведь он встретил не просто робота с космической спасательной станции. Сигом — гомо синтетикус, человек синтетический, человек! Теперь на этой проклятой планете двое людей. Сигом — порождение человеческого ума, помощник и продолжатель. Он может работать там, где гомо сапиенсу существовать невозможно. Когда два, этих существа — отец и сын — вместе, им ничто не страшно. Невероятная встреча! Один шанс на миллион, на миллиард…
«Постой, — подумал все еще пьяный от радости человек. — Почему я считаю это везение невероятным? Ведь мы создавали сигомов, чтобы они помогали нам осваивать космос и спасали нас». Он говорит сигому:
— Ты принял такую удивительную форму, что узнать тебя невозможно.
— Форма зависит от цели. Я проходил Горловину, составлял уравнение развития материи. Пришлось изменить не только форму и материал…
Это «не только» на какое–то мгновение настораживают человека, но он отмахивается от своих страхов. Теперь, когда рядом сигом, он чувствует себя уверенным.
— Ты осмотрел корабль? — спрашивает он.
— Его очень трудно отремонтировать, — откликается сигом и, предугадывая следующий вопрос человека, добавляет: — Людей оживить невозможно. Клетки их мозга уже погибли.
— Необходимо срочно закапсулировать трупы и наладить системы жизнеобеспечения корабля. Потом примемся за системы движения и навигации.
— Корабль восстановить трудно, — терпеливо повторяет сигом. — На это уйдет много времени и усилий. Не смогу одновременно продолжать свои вычисления.
Человеку не нравятся слова сигома. Теперь он уже не может отмахнуться от опасений. Он спрашивает:
— А что предлагаешь ты? Что нужно предпринять, по твоему мнению?
Вместо ответа сигом говорит о другом:
— Пройдя Горловину и увидев Вселенную извне, я сумел почти закончить уравнение, но обнаружил, что утратил одно необходимое звено. Возможно, я стер его из памяти, когда перестраивал себя перед прыжком в Горловину. В памяти остался только след. Он указывает, что звено это я записал в самом начале моей жизни. Вот и пришлось вернуться в вашу Галактику…
В его словах скрыт вопрос, словно он надеется, что человек подскажет, где искать утерянное. Человек спрашивает резко:
— Ты не поможешь мне? Оставишь меня погибать?
— Я уже объяснял тебе, чем занимаюсь. Разве это не важная цель?
— Важная, — признает человек и задумывается.
Теперь уже сигому не нравятся новые его мысли и слова.
— Зачем тогда ты отвлекался от нее? Зачем спасал меня от излучения светила?
— Не знаю. Услышал твои воспоминания. Они почему–то повлияли на ход моих мыслей. Произошел сбой в аналитических структурах шестнадцатого блока…
Человек молчит. Переход от радости к отчаянию оказался слишком болезненным для него. Он думает: «Вот и осуществилось извечное наше стремление, чтобы дети были совершеннее нас…»
Мы ремонтировали пульт, и я никак не мог отладить контакты с системой гидроскопов. В полном изнеможении я опустился в кресло. Болели шея и плечи от напряжения. Зато прошла головная боль. В голове просто шумело, как будто там работал вентилятор, проветривая мозг.
Я смотрел пустым невидящим взглядом на развороченный пульт, на разноцветные проводки, вылезшие из–под стабилизатора. Блики света играли на пластмассе, придавая всему этому скопищу деталей неуместный нарядный вид.
Послышались быстрые шаги. Я сразу узнал их. Даже сквозь дремоту я всегда узнавал шаги трех людей.
Я быстро встал из кресла и взял в руку индикатор. Стараясь выглядеть как можно деловитее и увереннее, подошел к пульту.
Шаги затихли за моей спиной. На затылке я почувствовал теплоту дыхания. Дорого бы я дал за то, чтобы он обнял меня, как лет двенадцать назад, и попросил объяснить какую–нибудь задачу или просто о чем–то спросил. Но я не мог даже обернуться к нему. Ведь тогда он заметит мою растерянность. Я ниже склонился над пультом и стал замерять напряжение на входе и выходе стабилизатора. Потом подтянул контакты и снова замерил.
Он молча наблюдал за моими действиями. Проходили минуты. Почему–то застрекотал счетчик. И как раз в эту минуту Глеб сказал со смешком:
— Батя, склеротик мой родной, ты ведь забыл закрепить подводку от угломера. Даже издали видно, как шкала вибрирует…
Нет, меня не слова его ужалили, хоть шутка была грубоватой. Не тон. Но ведь фраза означала, что он уже несколько минут как заметил мою оплошность и наблюдал, как я навожу тень на плетень. Интересно знать, какие чувства вызывала в нем моя беспомощность? Удивление? Сочувствие? Насмешку?
— Давай отвертку, батя, помогу.
Я толкнул к нему отвертку. Она покатилась по шкале, но он успел подхватить ее.
— Ну вот, сейчас будет порядок, — рокотал он довольно, как ни в чем не бывало. — Помнишь, ты учил меня? — Он заговорил моим голосом. Подражал он умело: мои друзья часто не различали, кто с ними говорит по телефону. — Во–первых, нельзя быть растяпой, во–вторых, нельзя быть растяпой, в–третьих…
Я резко обернулся к нему. Что–то было в моем взгляде такое, что он тотчас умолк. Но уже через минуту протянул капризно, как в школьные годы:
— Ну и что тут такого? Тебе можно было, а мне — нет?
Не мог же я объяснить ему, что возраст берет свое, что после очередной комиссии меня хотели перевести на космодром, что я и сам понимаю: пора уходить из экипажа. И ушел бы, если бы не он…
— Спасибо, сынок, что помог, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Глаза молодые, сразу заметил.
Он по–своему понял меня:
— Опять «молодо–зелено»? И не думай, я вижу, что ты обиделся. А за что? Что я сказал? Просто нам нельзя работать в одном экипаже. Это я давно тебе говорил. Ты становишься не в меру раздражительным, хочешь все на мне вымещать.
Я молчал.
Он не унимался:
— Серьезно, отец. Ни к чему твоя опека, и это раздражение по поводу и без оного. Разреши мне перейти к Кравчуку. Не мешай.
«Рано, — думал я. — Рано».
— Извини, сынок, устал я. — Против воли мой голос был заискивающим, хоть за это я готов был уничтожить себя. — Мне без тебя трудно будет. И маме так спокойнее…
Я пользовался недозволенным приемом, я унижался. Но мне надо было во что бы то ни стало еще подержать его подле себя и Бориса…
Человек говорит сигому:
— Жаль, что произошел сбой. Я–то думал, что ты неуязвим. Ведь с самого начала тебя создавали мощным и совершенным люди. — Он выделяет слово «люди», почти выкрикивает его.
Но сигом словно и не замечает его интонации:
— Да, странно. Тем более теперь, когда я много раз переделывал свои структуры и системы. Я создал свой организм не из вещества, а из лунтра.
— Что такое лунтр?
— Нечто подобное плазме. Переходное состояние между веществом и энергией. Так мне легче изменяться в зависимости от условий.
Сигом на миг умолкает. Раздается жужжание механизмов, берущих пробы грунта. Сквозь дымку пыли становится видна вершина горы.
— Ты совершенно беззащитен перед открытым космосом, — резюмирует сигом.
— И что же? — настороженно шепчет человек, уже понимая, куда клонит сигом.
— Но разве такая мощная система по переработке информации, как я, должна заниматься спасением неудачной системы? Разве это не противоречит элементарной логике?
— Противоречит, — подтверждает человек и думает, что основам элементарной логики научили сигома люди.
Об «Эволюторе» я когда–то читал в книге. Очень давно в Киевском институте кибернетики поставили такой опыт: в памяти вычислительной машины создали условные островки и поселили на них условных существ. С каждого островка можно было перебраться на два соседних — влево и вправо. Программа обусловливала: островки очень малы и прожить на каждом может лишь одно существо, ибо за одно посещение оно съест всю растущую там траву.
Пункты–законы программы очень жестки: выживут и оставят потомство только те существа, которые познают законы природы — условия возобновления пищи на островах — и выберут наилучшие маршруты передвижения.
Итак, в памяти машины была смоделирована эволюция, испытывались разные законы, разные пути — уточнялось, какие из них рациональнее, какие ведут к вымиранию, а какие — к выживанию и совершенствованию. В частности, испытывался и один «гуманный закон»: бороться за остров можно только со взрослыми обитателями, несовершеннолетние находятся вне конкуренции.
Жизнеспособным оказалось «сообщество существ», неизменно следовавшее этому закону. С математической точностью и ясностью установили, что он не только гуманный, но и разумный.
Такие примеры, доказывающие, что гуманность разумна, применялись потом в психоробике[1] для программирования роботов, в том числе и самых сложных. Интегральных роботов, дальних предков сигома, учили, что помощь слабым и менее совершенным системам является разумной нормой поведения. Неужели же сигом, перестраивая себя, стер из памяти этот основополагающий закон?
И снова вспомнилось мне, как однажды Борис вытаскивал меня — обожженного, искалеченного — из кабины вездехода. Машина должна была вот–вот взорваться, и вместо одного человека погибли бы двое. Это явно противоречило элементарной логике. Но Борис тащил…
Вездеход взорвался через несколько секунд после того, как мы успели отползти в расщелину. Нам невероятно повезло.
А спустя несколько лет в ржавых песках я нес на спине раненого Бориса, и он хрипел: «Оставь, все равно мне конец».
Кровавая пелена обволакивала мое сознание. Я падал на колючий песок, подымался и тащил Бориса дальше, зная, что мне с такой ношей не дойти до лагеря, а наткнуться на патруль надежды почти не было.
Но я нес Бориса — и это не являлось благодарностью, платой за мое спасение. Я поступил бы так же, будь на месте Бориса любой другой человек. Это тоже противоречило элементарной логике, но так уже очень давно поступают все люди, а разумность нашего поведения отмеряет само существование рода человеческого…
«Он ошибается. В поступках, о которых он вспоминает, есть логика. Один спас другого. Подал пример. Затем другой спасает первого. Хочешь, чтобы тебе помогли, помогай другим.
Однако, следует добавить: помогай тем, кто в силах сейчас или потом помочь тебе.
Но почему же он этого не понимает? В условиях, когда гибель придвинулась к нему вплотную, он думает не о своем спасении, а о других существах. Самые жесткие законы программы — жажда жизни, страх перед смертью — оказались не всесильны. Он перешагнул через них. Это тяжко. Очень. Когда мне надо было изменить какое–нибудь правило программы, на расчеты и пересчеты, а особенно на волевое усилие уходила значительная часть запаса энергии.
Ему же это сделать намного тяжелее. Он рискует большим. Надо подумать над загадкой…»
Сигом вызвал в памяти сведения об организме человека. Он лишний раз убедился, насколько хрупок и беззащитен этот организм, но не расшифровал загадку поведения человека.
«…А что, если он в чем–то прав и я действительно забыл нечто важное, когда перестраивал себя? Нет, не может этого быть. Ведь я всегда помнил элементарные правила: «Есть части организма, в особенности части мозга, неразрывно связанные с главными отличительными чертами личности. Замену таких частей следует производить лишь после переписи всей информации с них на новые части и тщательной проверки новой записи». Иначе говоря — «легко вернуть мгновение, если оно записано в памяти, но и прошедшая эпоха перестанет существовать, если о ней забыть». Я помнил все правила, которые признал верными, и действовал в точном соответствии с ними. Если я забыл что–то, то это было несущественным…»
— Ты ошибаешься, — говорит сигом человеку. — Ничего существенного я забыть не мог. Однако я помню и пословицу: «Время дорого вовремя, даже когда в запасе бессмертие».
— Но для чего тебе экономить время?
— Чтобы сделать то, для чего я был создан. Узнать, есть ли ритм и закономерность рождения и гибели галактик. Вселенной. Составить уравнение развития материи. Решить его.
— Для кого?
— Для себя. Хочу знать.
«Бедняга, — думает человек. — Сильный бедняга. Впрочем, еще древние предостерегали: «Хотим детей не добрых, но сильных. А захотят ли сильные дети слабых родителей?»
…Я услышал, как за перегородкой произнесли мою фамилию, и стал прислушиваться.
— Хорошо бы его включить в экипаж «Титании», лучшего специалиста не найдем, — прозвучал голос заместителя начальника управления Рыбакова. Это был неулыбчивый, требовательный до придирчивости человек. Зато все знали: если уж экипаж подбирал и экспедицию снаряжал Рыбаков, за исход ее можно быть спокойным.
Даже мои недруги не упрекали меня в нескромности. Но тогда я подумал: «Значит, рано списывать меня на космодром. Еще бы! Опыт тоже чего–то стоит, а в некоторых случаях он может перевесить молодую задорную силу!»
— Все–таки он в последнее время стал сдавать, — с сомнением ответил другой голос, кажется начальника отдела комплектации. — Ничего не поделаешь, годы берут свое. Ему уже за шестьдесят.
— Да я не о старшем Подольском! О сыне его! — пророкотал Рыбаков. — Кстати, согласием его заручился. Он оговорил лишь: «Если отец не будет возражать». Надо со старшим Подольским потолковать…
Я прислонился к стене. На лбу выступили капли пота, словно кто–то напоил меня липовым чаем и, как говорила Ольга, согрел сердце. Мои губы сами собой растягивались в блаженной самодовольной улыбке. Выходит, не напрасны были ни мое упорство, ни заботы, ни унижения. Добился–таки своего. Вот и Борис мне говорил, что Глеб становится отличным работником. А я все опасался, думал — он нахваливает его, чтобы сделать мне приятное. Боялся я поверить в Глеба после срывов, неудач, разочарований, хотя и все чаще подмечал у него свои привычки, даже иногда свои интонации. Впрочем, надо отдать сыну должное — у меня никогда не было его стремительной хватки.
На обед в тот день у нас был нелюбимый мною овощной суп. Я попросил добавку, и Ольга подозрительно посмотрела на меня, улыбнулась:
— Выглядишь сегодня именинником. Что это за сюрприз тебя распирает? Ну–ка выкладывай. Премию получил? Наградили?
Глеб пристально, не мигая, смотрел на меня. Он–то уже знал новость и обдумывал, как бы поосторожнее ее нам преподнести.
— Это Глебка наш именинник. Его включили в экипаж «Титании».
Сказал и осекся. Ольга побледнела, опустила руки на плечи Глебу, словно хотела прикрыть от опасности.
— Не волнуйся, мама, все будет хорошо, — сказал Глеб и потерся щекой о ее руку, но смотрел он на меня. Удивление, расширившее его глаза, сменилось другим чувством, которое я так давно мечтал в нем вызвать. — Правда, отец? — И он заговорщицки подмигнул мне…
«…Что–то продолжает беспокоить меня в его воспоминаниях. Не могу определить, зафиксировать, вычислить. Что же это сын, о котором он так часто думает? Люди склонны романтизировать детство и юность. Вспоминая их, они волнуются. Но если проанализировать беспристрастно, то детство и юность это: первое — неопытность, которую они стесняются назвать глупостью, предпочитая слово «наивность»; второе — неумение предвидеть последствия своих поступков; третье — отсюда поспешность и вследствие неполного анализа ситуации так называемая решительность; четвертое — сравнительно меньшая, чем у взрослых, доза корыстолюбия, которую они идеализируют, называя бескорыстностью. Она существует лишь за счет неопытности, а не вследствие доброты.
Когда–то, читая их книги, особенно художественную литературу, и сравнивая с непосредственными наблюдениями, я установил: человек представляет себя таким, каким ему хочется быть. Он уже настолько усложнился в собственном воображении, что стал бояться себя. А на самом деле человек по своему внутреннему устройству прост, даже примитивен. Сложным его делает среда. Достаточно бросить обыкновенный обрывок веревки в воду, и он обретает подобие живого существа — извивается, ныряет, всплывает… Чем сложнее поток воды, тем сложнее и движение обрывка веревки.
А человек, как всякое живое существо, стремится не раствориться во внешнем мире, сохранить себя и для этого выбрать оптимальную линию поведения. Ему приходится постоянно обрабатывать информацию, получаемую извне через органы чувств, и сравнивать ее с информацией, идущей от внутренних органов. Поэтому прав был ученый, сказавший, что среда, проходя через человека, становится как бы сложнее, приобретает новые свойства. И не прав был другой, предположивший, что поэтому, возможно. Вселенной и понадобилось изобретать человека.
Нет, меня беспокоят не воспоминания отца о сыне, а то, как отец вел себя тогда и как он вспоминает об этом сейчас. Анализ его поведения получается неполным. Значит, завершить его мешают пробелы в моей памяти. Информация, которой у меня либо не было, либо я ее стер, когда переделывал себя, либо не могу ее извлечь. Обидней всего, если я ее стер…»
Сигом продолжает анализировать, совершает миллиарды мыслительных операций в секунд\. Он уже понимает, что пробелы в памяти как–то связаны с утраченным звеном, необходимо установить, как они возникли. В этом ему может помочь разговор с человеком. Но с другой стороны, очень важно вовремя преодолеть свои сомнения, не зациклиться на них.
Сигом хорошо знает цену сомнения — этого свойства разума, полученного им в наследство от человека. Сомнение способно помочь обнаружить ошибки на пройденном пути, исправить их и выйти к цели, но оно может перейти в застойную болезнь, разрушающую разум…
— Придется кое–что тебе объяснить, — говорит сигом. — Может быть, ты поймешь, как дорого мне время, и осознаешь необходимость моих поступков. С самого моего сотворения мир был для меня прежде всего информацией, разнообразным сочетанием элементов, их движением, перестановками. Рождение и гибель миров представлялись мне бесконечным встряхиванием стакана с игральными костями, чтобы выяснить все их возможные сочетания. И я решил вывести, как говорили у вас в старину, «закон рулетки» для Вселенной и понять направление развития материи…
— Непосильная задача даже для тебя, — говорит человек и внутренне ежится, словно ему холодно от бесконечности Вселенной.
— Теперь ты хоть немного представляешь мою задачу. Знай еще, что мне с самого начала пришлось искать общее между такими разными существами, как амеба и человек, как улитка и сокол, как вирусы и обезьяны…
— У живых существ много общих параметров, — откликается человек.
— Мне надо было выделить главные, объединяющие, описать, включить в уравнение…
— Какой параметр ты счел главнейшим? — без тени насмешки, даже мысленно, спрашивает человек.
— Познание мира, в котором они живут. Каждое существо познает по–своему участок среды, подобно крохотной линзе отражает кусочек мира, собирает свою капельку информации. Это похоже на то, как пчелы наполняют соты медом…
— И ты решил отведать сразу весь мед? — спрашивает человек.
— Ты правильно понял мои намерения, но не веришь в мои возможности, потому что не можешь их представить. А ведь с самого начала я был создан вами, людьми, в качестве инструмента для познания мира. Это больше, чем что–либо другое, роднило меня со всеми живыми существами…
Что–то недосказанное осталось в паузе, наступившей после слов сигома. Человек понял, что эту паузу сигом не хочет заполнять.
— Иногда мне кажется, что утраченное звено надо искать в неживой природе, иногда — что я утерял какой–то важный параметр, объединяющий все живые существа, на каких бы планетах они ни обитали, какие бы формы ни имели. Если мне удастся восстановить этот параметр, я восстановлю утраченное звено уравнения. А тогда недалеко и до окончания моего труда. Я выстрою уравнение и решу его. Я узнаю о мире не только каков он на самом деле, но и каким он должен быть. Осознаешь теперь важность моего труда? Что значит твоя жизнь в сравнении с ним? Могу ли я тратить время на твое спасение?
— Не можешь, — говорит человек, сурово и скорбно поджав губы.
— Не должен, — соглашается сигом. В его голосе оттенок раздумья: он удивляется нелогичности своего поступка — тому, что вопреки выводам все еще тратит время на человека.
А тот думает: «Кажется, что–то человеческое все же осталось в нем. Возможно, он не просто машина для познания мира. Возможно, он не лишил себя памяти о былом. У него могут быть повреждены или заблокированы только механизмы активизации памяти, извлечения из нее какой–то группы сведений. В таком случае не все пропало. Если сохранилось «вчера», будет и «завтра». Он может из машины снова стать сигомом — сыном человеческим. Тогда он и в самом деле сумеет если не достичь цели, то хотя бы продвинуться к ней».
Человеку становится жаль сигома, ибо он уже представляет, каким жестоким явится позднее раскаяние, каким холодным и пустым станет для сигома космос после того, как он оставит человека на произвол судьбы. Но умолять о помощи человек не будет. Он бы не сделал этого даже перед собственным сыном. Он не переступит через свое достоинство.
— Я постараюсь сам починить корабль и выбраться отсюда, — говорит он. — Силы ко мне возвращаются…
Он пытается даже встать, но не может. Единственное, что, как ему кажется, удалось, — это скрыть от сигома свою попытку встать, свою слабость…
«Теперь он думает не о своем сыне, а обо мне, чужом. Но думает не так, как о чужом. Он беспокоится обо мне. Почему? Попробую описать числовым кодом логичность его поступка в соответствии с ситуацией и возможностями его организма…» Даже для мозга сигома, в котором импульсы проходят со скоростью света, это нелегко и отнимает несколько минут. Сигом получает результат в цифрах, но остается им недоволен. Он понимает, что имеющейся информации недостаточно, и волей–неволей снова сомневается в четкой работе своей памяти. Он все еще никак не может покинуть человека, который так мало заботится о своем спасении и даже согласился с выводом, что не стоит сигому тратить на это время…
«Он думает обо мне, как о своем сыне. И какие–то его биоволны, возникающие в это время, так странно знакомы мне…»
Удивительное ответное чувство возникает у сигома. Ему не хочется подсчитывать уместность этого чувства. Ему уже не одиноко на безразличной негостеприимной планете, а в памяти сами собою раскрываются дальние запасники — и сигом вспоминает другого, но чем–то похожего на этого человека. Когда–то давно, на Земле, сигом называл того человека отцом.
«Был он директором института, а я знал его как Главного конструктора сигомов. Его звали Михаил Дмитриевич… Да, Михаил Дмитриевич Костырский… Как я мог забыть о нем?..»
Он возникает, как живой, — невысокий, полноватый, с застенчивой улыбкой и толстыми губами. Прежде чем что–то сказать, он имел привычку пожевать губами, словно обкатывал слово во рту. И сейчас он пожевал губами и спрашивает:
«Как тебе там? Не трудно? Не страшно?»
«Трудно и страшно», — отвечает сигом.
«Ты должен пройти через это. Сын должен идти дальше отца. Для этого мы и готовили тебя».
И вовсе не оттого, что звучат подходящие случаю слова, а потому, что вспоминается сам человек, сигому становится приятно. Он думает, что, видно, и вправду забыл что–то важное, если оно имеет такую власть над ним и может согревать в холодной беспредельности.
Какие–то гудящие прозрачные нити возникают между ним и погибающим человеком, между этим человеком и тем, что живет в его памяти.
Сигом спрашивает человека:
— Вы не знаете академика Михаила Дмитриевича Костырского?
— Что? — не сразу понимает человек. Он морщит лоб, вспоминая, а сигом ждет.
— Костырский? Директор института эволюционного моделирования? Тот, кого называли Главным конструктором сигомов?..
Человек вспоминает историю об одном из питомцев Костырского — о сигоме, который самовольно ушел из института. Потом выяснилось, что он решил самостоятельно изучать людей, прежде чем станет выполнять их задания. Для этого сигом создал для себя облик, неотличимый от человеческого. Так он путешествовал по разным городам, встречался с разными людьми, даже какое–то время работал под вымышленным именем в одном из институтов Академии наук. Кажется, в него влюбилась женщина… Да, да, в книге, где была описана эта история, упоминалась женщина…
«Почему я так четко запомнил ее? Ах, да, по описанию она показалась мне похожей на Ольгу. На мою Ольгу, которая как–то ответила своей подруге: «Ты права. Он невнимательный и рассеянный, редко бывает дома. Он такой. Но какое это имеет значение?..»
И в тот же миг, правильнее сказать — миллисекунду, сигом понял, почему волновался, когда человек вспоминал свою Ольгу…
«Я понял это, потому что заблокированные шлюзы давней памяти раскрылись. Я вижу женщину — с дрожащими пушистыми ресницами, мягкими губами и высокой прической, удлиняющей шею.
Я вспоминаю наше знакомство, сырой после дождя галечный пляж и вылинявшее небо. И смеющиеся глаза — с искорками, как у его Ольги. Я позвал ее плавать. Какие–то знакомые отговаривали ее, но она доверилась мне. Волны бурлили вдоль наших тел, и она сказала: «Мне кажется, что вы не человек, а дельфин». Я уверял ее, что надо верить в сказку, — и она сбудется.
Тогда на Земле, среди людей, я был внешне в точности похож на одного из них. Так было удобнее общаться, изучать их. Но и потом, когда женщина узнала, кто я такой на самом деле, то, как и его Ольга, сказала: «Это не имеет для меня значения». Она не жалела меня и не преклонялась передо мной, не испугалась моей силы и моей слабости. Нет, она и жалела меня, и преклонялась передо мной. Я просто забыл, как называется это чувство. Но я помню точно: она принимала меня таким, каков я есть, без всякого предубеждения. Словно я был рожден человеком. И тогда я понял, что высшая ценность человека заключена не в его мощи. Главное — в том, что он умеет поступать наперекор и своей мощи, и своему бессилию. Главное — не то, что он способен познавать и покорять природу вокруг себя, а то, что благодаря этому он покоряет ее в самом себе. Так он добывает, воспитывает в себе высшую ценность — человечность, в которой и заключена одна из главнейших истин…»
— Женщину, которую вы вспомнили, зовут Алиной Ивановной, а Костырского — Михаилом Дмитриевичем, — говорит сигом человеку.
В то же время какой–то участок мозга, непрерывно производящий анализ его действий, подсказывает, что он назвал их имена человеку лишь потому, что ему приятно их назвать. Он не надеется услышать об этих людях что–то новое: все, что человек знал о них, он вспомнил.
Но человек отвечает ему:
— Нет, лично я их не мог знать. Академик Костырский давно умер. Лет тридцать назад, не меньше. Да и Алина Ивановна, думаю…
Он умолкает, потому что чувствует чью–то тоску, огромную в своей безысходности. Она наваливается на него, грозит подмять и раздавить.
Сигом перестает брать пробы грунта, анализировать, исследовать. По всем каналам его мозга сейчас циркулирует только одна информация:
«Я почти не затратил времени на переход через Горловину, потому что нырнул сквозь нуль–пространство. Но потом, уже находясь в созвездии Близнецов, я задержался, сбрасывая капсулу. И эта незначительная задержка для меня стоила так дорого, означала так много, что мне и не сосчитать…»
«Уже возвращаясь, пройдя Горловину, я послал сигнал — позывные. Приняли ли их на Земле? Узнал ли кто–нибудь, что мне удалось задуманное, что я достиг цели? А если узнал, помогло ли это ему и ей?»
«Она ждала меня до старости, до смерти. Какое одиночество она должна била пережить? Она не могла даже поделиться ни с кем своими надеждами и опасениями, потому что боялась остаться непонятой…»
Впервые сигом познал невозвратимость утраты. Он словно опять очутился в черной дыре нуль–пространства, только за ней не мерцал свет, и у него не было даже надежды. Он ничего не может вернуть, ничего… Он — бессмертный и могущественный — не рассчитал, не успел, не сдержал слова. Два самых дорогих для него существа уже не ждут его, встреча с ними не состоится, потому что там, в созвездии Близнецов, он ВСЕГО ЛИШЬ НА МИГ ЗАБЫЛ о них. Забыл на миг — потерял навсегда. Значит, есть и такой закон памяти? Нет, сигом не признает его. Он протестует. Он не соглашается с происшедшим. И настолько глубоким стало его отчаяние, что он говорит человеку, будто тот спорит с ним:
— Они умерли для тебя, но не для меня. Они живут во мне.
— Да, да, конечно, — соглашается человек, понимая его состояние. — Дорогие нам люди не умирают, а остаются жить в нашей памяти. Разве это не самое большое чудо, которым мы обладаем?
«Он хочет утешить меня, — думает сигом. — Эта слабая букашка, незаметная пылинка жалеет меня. Нет, не жалеет. Когда–то я знал название такого чувства, знал слово, удивлялся его емкости. Как много я спрятал в дальнюю память, какую большую часть своего существа!.. Вспомнил! Это слово — сострадание…
Мысль сверкнула и оборвала все другие мысли. Мысль поражает его своей простотой и многозначимостью. И еще чем–то, что скрыто за ней, что готово — он это чувствует — родиться озарением, открытием. В эти мгновения он с неимоверной ясностью представляет себе тяжесть бытия для всех существ, рожденных природой, их беспомощность перед грозами, буранами, землетрясениями, вспышками звезд, неминуемостью смерти, которую все они носят в себе с самого рождения, их боль и отчаяние перед неизбежностью. Но он видит — силой воображения — единый щит, за которым все они могут укрыться. Каждый из них носит в себе этот щит, это чувство, как возмещение страданий и надежду на избавление.
«Вот этот человек спросил меня, что является общим и обязательным свойством всех живых существ, и я ответил: «Стремление к познанию мира, в котором они живут». Но возможно, есть второе общее качество, еще более важное, чем познание. Ибо оно не просто общее для всего живого, но и способно объединить самых разных существ: маленьких и больших, слабых и сильных, энергичных и вялых, умных и глупых… Оно — неотъемлемое качество человека, в нем оно проявилось ярче всего. Теперь я вспоминаю, почему решил ради людей совершить то, что казалось невозможным, — переход через Горловину.
Он словно опять увидел дыру–воронку. В нее, завиваясь спиралями, падает свет. Когда сигом подобрался поближе, его тоже начало скручивать в жгут. Скручивало все сильнее, больнее. Впрочем, эту муку нельзя назвать болью — боль ничто перед ней. Сознание замутилось, свернулось в узелок, затем прояснилось, но как бы на новом уровне: вдруг он увидел себя совсем не так, как в зеркале, а вывернутым наизнанку. И было худо, будто его и впрямь выворачивают наизнанку. Он ощутил, как по каналам мозга бегут бессильные импульсы, как садятся аккумуляторы, не выдерживая нагрузок. Главная беда заключалась в том, что он не впал в беспамятство, а продолжал чувствовать и осознавать свое ничтожество: он, всемогущий сигом, стал никем и ничем — бессильнее щепки или обрывка веревки. Его захватила стихия и делала с ним что хотела. Он уже не существовал как единое целое. Его молекулы распадались и соединялись, как было угодно стихии. Он был частью неживой природы и в то же время каким–то чудом; сознание сохранялось, словно специально затем, чтобы он мог чувствовать свое бессилие и казниться этим.
Его спас невидимый силовой поток. Он понемногу относил сигома от Горловины. И сигом помогал ему, как мог, переключив все свои двигатели. Он манипулировал капсулой так, чтобы она двигалась по силовым линиям, идущим от Горловины.
Но когда он удалился на достаточное расстояние и поля Горловины перестали терзать его, пришли другие муки — муки неудавшегося дела, незавершенного похода, недостигнутой цели. Они были неимоверно тяжки, ведь причина их была связана с его сутью, с основой его личности, предназначенной для преодоления барьера незнаемого. Без этой цели его существование теряло всякий смысл.
Он увидел Михаила Дмитриевича, его добрую, немного виноватую улыбку, услышал его слова: «У нас нет выбора. Мы должны знать, что там находится. Это величайший подвиг из всех, которые знает человечество. И подвиг этот предстоит совершить тебе».
Нет, он не мог подвести человека, которого называл отцом. Иначе люди не узнают, для чего живут, мучаются, умирают. Он не мог пойти против своей сути.
Сигом снова ринулся к Горловине, снова попал в ее поля, прогибающие и растворяющие защитную капсулу. Он боролся изо всех сил, он почти достиг отверстия, в котором соединялись, свертывались, исчезали спирали света. Разрушенные поля капсулы вторгались в его мозг, искажали его работу. Исчезало сознание. Он чувствовал себя то гигантским облаком, то пылинкой, то извивающимся червем, на которого наступил каблук. И на грани полного исчезновения сознания он позволил потоку вынести себя обратно.
На этот раз он думал, что больше ничто и никто не заставит его снова устремиться к Горловине. Пусть он будет потом казниться муками недостигнутой цели. Пусть потеряет себя и станет кем–то другим, даже раздавленным червем или неодушевленной деталью. Больше ни за что он не пойдет туда, не может пойти… Ни за что! Кого бы человечество не подсылало к нему!
Из зеленых волн памяти показалась Аля — так ясно, что он почувствовал ее теплое дыхание. «Милый, — сказала она. — Бедный мой, как ты измучен!» Ее руки словно бы гладили его голову, как бывало когда–то, массировали виски, ворошили волосы. «Уходи, милый, спасайся. Я хочу, чтобы ты жил и был счастлив, даже если у меня, у всех нас не будет будущего. Ты вправе распоряжаться своей жизнью. Пусть же она длится всегда. Уходи из этого страшного места. Я не упрекну тебя ни в чем. Живи!»
Он очень четко воспринял ее чувства. Он узнал, что она там, далеко, мучается его болью, воспринимает его муки. Это и есть сострадание — чувство, объединяющее все живые существа, как бы они ни отличались друг от друга.
И тогда у него с новой силой вспыхнуло ответное чувство к ней, ко всем людям, создавшим его для подвига.
Собрав всю волю, заряженный энергией до предела, похожий на гигантскую шаровую молнию, он вытянулся, приняв форму капли, и ринулся на последний штурм в жуткую необъятную воронку, где исчезали материя, пространство, время…
«…Значит, вот в чем заключался смысл вопроса, который задал мне этот погибавший человек: «А для кого ты нырял в Горловину и добывал истину?»
Он хотел, чтобы я вспомнил. Он хотел спасти меня от себя самого, как спасал не однажды своего сына. Он не жалел меня — он сострадал…»
Сигом так много чувствует сейчас, так много хочет сказать этому человеку и тем, другим, оставшимся жить только в его памяти. Он решает, что скажет это потом, а пока произносит:
— Тебя полностью вылечат на Земле.
Человек понимает: сигом готов отправиться немедленно. Он отвечает:
— Сначала мы совершим то, что предписывает Кодекс космонавтов. Мы закроем корабль, ставший последним убежищем для моих товарищей. Я возьму бортовой журнал с собой, а на корабле оставим записку.
— Зачем? Для кого? — спрашивает сигом.
— Если кто–нибудь высадится на этой планете и найдет корабль, ему сможет пригодиться записка.
— Но ты ведь расскажешь обо всем на Земле, и люди узнают, что случилось с «Омегой».
— А если это будут другие космонавты? Не с Земли, не люди?
Сигом поднимает человека и несет его к кораблю. Он думает: «Нет, не логика руководит моими поступками. Ведь он ничем не в силах помочь в моих делах. Просто мне хочется, чтобы он — пусть слабый, почти беспомощный — был рядом со мной и рассеялось одиночество. Видимо, сильному необходимо, чтобы рядом был слабый, — только тогда он осознает свою силу и может ее проявлять. А без слабого он и не сильный вовсе. Он — слабый… Наверное, люди это поняли давно. Может быть, понял и его сын…»
Человек говорит что–то, но сигом внезапно перестает прислушиваться к его словам. Все внимание переключено на иное. Локаторы сигом а уловили и зафиксировали новое излучение. Характеристика ритма этого излучения удивительно дополняет уравнение, точно заполняя пробелы. «Неужели наконец–то я нашел утраченное звено?» — спрашивает себя сигом, направляя анализаторы и угломеры так, чтобы выяснить, откуда идет это излучение. Довольно быстро он устанавливает, что источник его находится не в космосе. Он ближе, гораздо ближе. Где же? На этой пустынной планете, в горах ее, в недрах?
Угломеры показывают невероятный угол. Сигом снова проверяет и перепроверяет: ему кажется, что определители вышли из строя. Он запускает Систему высшего контроля и убеждается: все его органы работают нормально. И все же он никак не может поверить, что источники излучения находятся в нем самом и в этом спасенном им человеке…