СКАЗАНИЕ О ЗЕМЛЕ ОБЕТОВАННОЙ

АЛЕКС ПРИЗЕМЛИЛСЯ НА СЕНЕ СТОЛЬ ЖЕ МЯГКО, сколь неудачно угодила на твердый гравий лодыжка его отца, и как результат — вывих. Он не стрелял, этот человек, когда отец подвернул ногу, не стрелял, когда отец падал, слава Богу, он не стрелял, не стрелял, пронзительная боль. Между прочим: откуда здесь взялась стена? Васко выпрямляется, боль острей, ну, Яна, дело сделано?! Мы уже на другой стороне, слышишь, Яна? Вот это была ошибка, боль пронизывает сустав, когда он подпрыгивает на другой ноге, вот дьявол, я совершенно не моту на нее наступить, но ведь не так же, не вприпрыжку, нет, он представлял себе это совсем по-другому, он рисовал себе все-все по-другому, когда засыпал, и потом во сне, и сколько раз наяву: праздновать, ликовать, исполнясь задора, радость бьет через край, какое счастье, его встречают люди, люди рады его встречать, кричат «добро пожаловать», обнимают, их расспросы выражают глубокое восхищение, восхищение им и его побегом, они хлопают его по плечу, пытаются пожать ему руку, поздравляют героя, вручают сувениры. Изрыгаемые им проклятия приветствуют чужбину: это Италия, пусть даже он при всем желании не может воспользоваться указаниями проводника, Италия, мы уже в Италии, постучи по дереву, поставить свечку, а где человек с их багажом, ну да, он нас ждет, а как же мне узнать, где мы находимся, надо спешить к месту встречи…

— А где Алекс? — спрашивает Татьяна. — Где Алекс?

Италия носит одежду, на которую там и сям ставят заплатки. Незавершенные стены рассказывают полуправду о своих владельцах, из куч песка копьями торчат лопаты, лежат доски, где навалом, где вперемешку. Обширные поля с ровными рядами растений. Две немолодые женщины, опершись на мотыги, всецело отдались своему любопытству и молча созерцают престранное зрелище. Ребенок перелетел через стену, приземлился на телеге, за ним последовали мужчина и женщина, стоят как потерянные, не знают, верно, куда им надо двигаться, ну поглядим, что будет дальше.

Вдоль засыпанной гравием дороги рядами, хоть и не столь правильными, как у настоящей аллеи, растут кипарисы и другие деревья, которые подводят их к окраине небольшого городка. Тишина сохраняется до тех пор, покуда Татьяна не спрашивает снова, где Алекс. Она, можно сказать, требует: верни мне Алекса, но требование выражено не в словах, Яна ограничивается укоризненным тоном. С дальнего картофельного поля крестьянки продолжают ее разглядывать, но им и невдомек, какая паника охватывает эту стройную женщину.

— Где он?

— Не знаю, я вижу не больше, чем ты. Верно, кто-нибудь прихватил его. Где ж его теперь искать?

— Пошли к вон тем домам, похоже, это город, что ж это такое, с чего это он вдруг исчез?

Бледное солнце следует за ними.


А телега тем временем въезжает в город.

— Чего это ты везешь, Колоре? — спрашивает первый же, у кого достает времени приглядеться.

— Сено, мне еще потом везти его в Помазо.

— Я не про сено, я про ребенка.

— Какого такого ребенка?

— Ты бы хоть оглянулся, Колоре. Совсем, старый, из ума выжил.


Базарный день! Много вкусноты на один квадратный метр, разговоры и яблоки, нахваливание и сыр, охаивание и рыба, и шуточки, и помидоры, и угрозы, и баклажаны, и выкрики, и скрежет зубовный той женщины, которая, сгорбившись, крадется прочь от прицепа с картошкой. Тоже мне товар на редкость, какая такая редкость в картошке, ну и обдиралы, как старик помер, эта жадная молодежь совсем озверела, ничего, они еще пожалеют, им еще воздастся, и тут она проходит мимо телеги, подле которой стоит Колоре, нерешительно оглядываясь по сторонам. Но что это?

— Эй, малыш, ты откуда? Как ты попал на мою телегу, что нам с тобой делать?

Алекс глядит исподлобья и отвечает на родном языке беглых ангелов.

— Эй, Колоре, это, никак, твой внук? — Мужчина только что возник рядом, но уже потрепал Алекса по щечке, погладил его по головке, после чего попотчевал сладостями самого Колоре — что может быть радостней для старого человека, чем похвалы, расточаемые его внукам?

— Нет-нет-нет, это приблудный мальчик, что мне с ним делать, подожди, малыш, никуда не уходи, никуда-никуда, я сейчас вернусь, жди здесь.

И Колоре уходит. Алекс же остается сидеть на телеге ровно столько времени, сколько ему требуется, чтобы сообразить, как лучше всего спуститься вниз. Он спокоен, он вполне спокоен. Он устремляет свои шаги к первому же похожему на палатку сооружению, где разглядывает ряды подвешенных кур, курица за курицей, среди них — огромных размеров индюк, который подвешен вниз ногами и в безголовом виде выставляет себя на продажу. Индюк привлекает его внимание. Алекс глядит, глядит, подходит ближе, нельзя ли потрогать эту огромную птицу, поблизости вроде бы никого нет. Алекс испуган: у индюка, оказывается, есть уши и есть нос, и вокруг шеи обмотан шарф, и глаза у него есть, устремленные на Алекса, и рот, который говорит. Дородная женщина пристает к нему с расспросами:

— Кто этот миленький мальчик, он ведь не здешний, деточка, ты откуда? А мама где, где мама? За покупками или?.. А чего она покупает? А я случайно тебя раньше не видела? Пожалуй что и не видела. Пожалуй, ты вообще не здешний. Или здешний? Мы друг друга знаем или нет? Такой милый мальчик, уж я бы такого приметила. Ну, пошли, только скажи мне сперва, ты разве со мной и разговаривать не хочешь?

Алекс таращится на нее во все глаза: целая женщина среди безголового птичника.

— Эй, Массимо, к нам приблудился один малыш, ни слова не говорит, робкий такой, иди-ка сюда, Массимо, погляди на него хорошенько, он совсем растерялся, вот что я тебе скажу, а по-твоему как?

Массимо и еще несколько покупателей появляются по обе стороны курятника. Массимо держит в руке коричневую бумагу, а на бумаге — розовые пластины.

— Перестань, ты его вконец запугала. Попробовать не хочешь? Тогда бери.

Он протягивает Алексу розовую пластину, сует под самый нос. Пластина довольно большая. Алекс неловко запихивает ее в рот, начинает недоверчиво жевать, его глаза уже поют хвалу щедрому жертвователю, который с улыбкой сунул ему в руки всю коричневую бумагу.

— Ну что, вкусно? Бери сколько захочешь, лакомься, сегодня у нас ветчинный день, свеженькая из Сан-Даниеле.

Вкусная ветчина, еще одну пластину, следующая всегда лучше на вкус, число смеющихся растет, и число любопытных глаз. Также и вокруг булочницы, которая для последних кусков ветчины выдает ему хлебец. Поступают и еще дары: тонкокожие помидоры, нежный виноград и кусок сыра, язык Алекса будто начинает щекотать муравей, а еще целая сотня муравьев выбирается наружу.

— А, вот он где, найденыш. Его уже угощают. Голодный, верно. А теперь в сторонку, попрошу отойти. Теперь я им займусь.

Карабинер, которого весьма отдаленное родство связывает с Колоре. Он уже многое успел: позвонил в управление и получил указание отправить ребенка в Пельферино, в лагерь для беженцев, отсюда примерно час езды.

— Так, так, да пропустите же меня, а ребенка оставьте наконец в покое, у него во рту столько еды, что ему до ужина жевать не пережевать.

— Микеле, а откуда он взялся?

— Не иначе упал с неба на телегу нашего доброго старого Колоре.


Не такой уж и тяжелый груз приходилось тащить за собой Васко и Татьяне от одной тени до очередного кипариса, который преграждает дорогу солнцу. Маленький чемоданчик почти не обременял их. Они достигли первых домов, поначалу разрозненных, чуть дальше — сгрудившихся, теснивших друг друга — от одной крыши к другой, от одной расцветки к другой, черепичнокрасные и каменносерые и снова черепичнокрасные вперемежку с яркими красками.

Дорога устремляется в город, ведет к продолговатой площади с домами, которые явно не уговорились загодя, кому где стоять, и стоят теперь всего тесней там, где какой-нибудь из них, никого не предупредив, привел за собой родственника. Углы и края отличают фасады со всех сторон. Васко и Яна останавливаются возле скамейки. На площади — ни души. Они оглядываются. Куда же теперь? Почему здесь так безлюдно? Где Алекс?

— Пойду искать полицию.

Яна кивает.

— Может, отдохнешь пока здесь?

Яна кивает.

Васко сворачивает на соседнюю улицу, которая отходит от площади. Пока он еще не задумывается. За углом конечно же будет стоять полицейский. Васко так к этому привык. А первую фразу он уже подготовил несколько недель назад, это почти что речь, пусть даже и не на местном языке, но, во всяком случае, на языке всемирном, на языке свободного мира, и уж конечно в свободном мире его понимает каждый человек. Васко идет все дальше и дальше, после исчезновения сына, после подвернутой ноги его ждет еще один сюрприз. В этой Италии наблюдается явная нехватка полицейских. Он уже в третий раз сворачивает за угол, так и не угодив в объятия полиции в смысле: «Эй ты, ты откуда, чего тебе здесь понадобилось, попрошу документики!» Вот этого он никак не мог предвидеть. Чтобы пришлось самому искать полицейского — да у него и мысли такой не было. Скрещенные, надтреснутые, выгнутые наружу планки, из двери вышел человек с лоханью. Спросить у него! Серая щетина прикрывает ямочки, которые свидетельствуют о добродушии.

— Scusi, where is police… полиция?

Человек смотрит в лохань, ставит ее себе на голову и разглядывает незнакомца.

— Carabinieri, eh? Dove sara Michele? Oggi c'è mercato, sarà in giro da qualche parte. Forse è meglio andare а cercarlo al mercato…[19]

Палец пронзает воздух, вниз по улице, у основания ногтя черное пятно, другая кисть согнута, линия жизни — глубокая, несмываемая тень, рука несколько раз выброшена вперед, снова падает… All'incrocio vai sempre dritto…[20] ладони сходятся тыльной стороной, снова расходятся, повисают у бедер, потом рука с черным ногтем снова взмывает вверх, чуть растопырив пальцы, большой в этом не участвует, перескакивает подобие шепота, раскрытая ладонь подчеркивает Basta, дырки между зубами завершают описание пути.

Il mercato è là.

Grazje, Sinjor.[21]

Сколько можно глядеть на облака, пока заботам не станет тесно на небе, пока закаленные непогодой стены не рухнут, поднимутся, снова рухнут, глядеть на трещины в скамье, белые чешуйки краски, которые застревают под ногтями, когда проводишь пальцем вдоль трещины, а трещина доходит до самой спинки, как раз напротив того угла, куда наискось откинулась Яна. Она скрючилась. Она грызет ноготь, под которым остатки краски, она проводит ногтем по переднему зубу. Утомительное открывание банок. Она подкладывает под себя обе руки, словно в них притаился страх. Сев на руки, подавляет страх. Страх за Васко, куда это он запропастился. За Алекса. На Западе ты сразу теряешь ребенка. Ее плечи дрожат, клонятся вперед, назад. Дрожь. Порыв ветра поднимает пыль, подхватывает черные кудри, бросает их на глаза, ей, скрючившейся на скамейке… она больше не может сидеть, и стоять — тоже, и не может думать, как они там схватили ее Васко, арестовали, посадили под замок, выдали обратно, кто знает, правда ли, что итальянцы никогда не выдают беженцев, меня они тоже найдут, всех нас отправят обратно, посадят в тюрьму, а что будет с Алексом, зачем я только на это согласилась? Почему не переговорила с матерью? А все моя слабость, я всегда ему уступаю. Два молодых человека примерно того возраста, в котором Яна вышла замуж, приближаются к скамье, останавливаются, разглядывают ее, их намерения непонятны, один свистит, они не уходят, ухмыляясь заговаривают с ней, один садится рядом, нельзя садиться так близко к незнакомой женщине, пошел отсюда… Ей больше некуда отодвигаться. А что, если он не уйдет? А что, если он останется? Противные руки, ногти на некоторых пальцах длинней, чем это принято, под ногтями грязь, левая рука опирается на передний брус скамейки, как раз возле Яниного бедра, мизинец трогает ее.

Васко дважды обошел базарную площадь, ничего не обнаружил, спросил дорогу еще у одного человека, тот подвел его к дому, там возле двери висела дощечка с вполне четкой надписью, служебный кабинет, похож на те, которые ему уже известны. В кабинете ни души, человек, который привел его сюда, пожимает плечами, указывает на стул все равно как школьные стулья, дает знак подождать, а сам отправляется на поиски Микеле. Насколько Васко смог понять, так зовут полицейского.

— Non! — кричит Яна, она несколько раз выдохнула это слово, без толку, без результата, non. Неотразимый кавалер весьма удивлен, это не кокетство, это и не раздражение, может, женщина вообще ненормальная, он подталкивает своего приятеля, они еще несколько раз причмокивают и уходят, демонстративно раскачиваясь на ходу. Яна видит себя: скукоженная, на скамейке, среди площади, темно у нее на душе, все двери закрыты, Алекса нет, Васко нет, ни одна из дверей не желает открываться, она кричит дважды, издает два протяжных крика, не способных нарушить дремотный покой городка, ее голос скатывается с лестниц, и остается лишь скамья посреди площади во фриульском городке, неподалеку от границы, за которой осталась ее прежняя жизнь.

Открывается дверь. Васко погружен в раздумья. Раздумья чисто прагматические: что ему следует сказать, как объяснить их положение, как отыскать адрес проводника, как описать Алекса. Рослый полицейский появляется в комнате вместе со скрипом двери, а за ним, бодро жуя, с веселым видом — этот вид Васко тотчас ставит ему в вину — вкатывается Алекс.

Васко не узнает более свои шаги, такие они стали легкие теперь, когда он во всем разобрался. Скрюченная фигура — это, наверно, Яна, молодец, где он ее оставил, там она и сидит. Сейчас он устроит ей сюрприз, она вскрикнет от радости и обнимет его… она вечно беспокоится, и зря, все улаживается само собой, а здесь мы как-никак в цивилизованной стране. Со временем она поймет, как хорошо мы сделали, что отвалили. Он подкрадывается к ней сзади. Она сидит неподвижно, тихо, не спугнуть бы! Он чуть не споткнулся о бордюрный камень, то-то она удивится, что я так быстро отыскал этого маленького негодника. Она ничего не замечает, прекрасно, ее красивые плечи, эй, товарищ, привет, чего это вы сидите в одиночестве, собирался он сказать, но визг нарушает его планы, Яна вскакивает, пятится маленькими шажками, плечи сжаты, ПОЖАААЛУЙСТА! НЕ НАДО! Она замахивается. Яна, девочка моя, дорогая моя, Яна, это же я, НЕ ТРОГАЙ МЕНЯ, да что с тобой, я его нашел, все в порядке, она отчаянно мотает головой, прячет лицо в собственных объятиях, мотает головой. Он стоит позади скамьи и ничего не понимает. Что он должен сказать? Она все равно его не слушает. Словно чем-то поперхнулась. Может, и в самом деле поперхнулась. Ну что? Опять не так. Да посмотри же на меня. Может, что и выйдет. Он проводит ладонью по ее спине. Малыш дожидается в полиции. Все в порядке. НУ КАК ТЫ МОГ! Она словно пытается стряхнуть с себя собственные руки. Ты, ты… мне было так страшно, где ты был, где ты был так долго, ты все не шел и не шел, как ты мог, ну как ты мог…

Она следует за ним в полицейский участок, укоризненно поотстав на несколько шагов.


Первый опрос: скупые слова, которые можно понять по жестам. Ощипанный и убогий, как огородное чучело, думает про себя карабинер, а синьор Луксов тем временем показывает ребром ладони ребро стены, которую им предстояло перепрыгнуть, пальцами изображает дельфиний прыжок, а затем, хромая, делает оборот вокруг собственной оси. Как пчелы, когда роятся, думает Васко, когда карабинеру надоедают эти постыдные усилия, когда он поднимает руки, спокойно объясняет что-то на пальцах и потом — словно конфетти — перебрасывает их чужестранцу. Так карабинер вживается в ситуацию, непривычную для него, непривычную и для зевак, что стоят за окнами и за дверью, жадно впитывая в себя происходящее и прежде всего его представление, чтобы немедля обменяться репликами с любопытством, распирающим базарную площадь, и вот он уже набирает скорость, выходит из-за своего стола, изливает потоки красноречия, сперва с глазу на глаз с отцом, потом — в варианте более мелодичном и внушающем спокойствие — с матерью. До чего ж элегантный мужчина, мелькает у нее в голове. Она держит Алекса, прижимает его к себе, слишком крепко, пожалуй, целует его снова и снова. Щеки Алекса по мере сил пытаются уклониться от этого влажного чмоканья. Ему куда приятней смотреть на карабинера Микеле, с которым они уже успели перекинуться несколькими шуточками.

— Про что он говорит? — спрашивает Яна у мужа.

— Не очень понятно.

Тогда она поворачивается к карабинеру. Grazie, grazie, о grazie, после чего крепче прижимает к себе Алекса и целует его. Карабинер ее понимает.

— Кушать? — спрашивает он, подносит к губам как нечто съедобное палец и улыбается Алексу.

— Ой, мамо, здесь все так вкусно. — Алекс потирает живот, ветчина и сыр, ай-ай-ай, на языке щекотно, будто муравьи ползают.

— Мы мало денег, — говорит отец, и карабинер, признательный за очередную возможность проявить великодушие, мотает головой, быстро вращает ладонями, словно лодка переворачивается, смеется и одновременно что-то говорит, идет к дверям и что-то приказывает одному молодому человеку. Он усаживает беженцев, велит притворить дверь, представление окончено, теперь надо проявить авторитет власти. Он садится за свой письменный стол и снова набирает номер управления. Положение за это время несколько усложнилось, и разговор еще не успевает закончиться, когда упомянутый молодой человек возвращается с тарелкой, а на ней хлеб, ветчина, сыр, помидоры и два яблока. Два больших, отличных с виду яблока. Янины тревоги отступают на второй план.

— Вот он, тот самый, такого вы еще не ели, — убедительно говорит Алекс, выпрямясь во весь рост. — Это самый вкусный сыр.

— Не успел на порог войти и уже чирикает, — говорит Яна.

— Вот видишь, надо детей посылать за границу, они сразу становятся европейцами и могут кой-чему научить своих бедных, необразованных родителей. Все трое — снова вместе после долгой разлуки — смеются.


Микеле, сидя рядом с шофером, пытается по мере возможности разговаривать с Васко, Яной и Алексом, которые сидят сзади. Полицейская машина едет по автостраде, проложенной по холму, над морем, над городом, первым настоящим городом на Западе.

— Триест, — говорит Микеле.

Значит, вот он, Триест. Всевозможные оттенки белизны, кирпично-красное прикрытие. До чего красиво. Словно медлительное море в этой бухте сплавилось в драгоценный камень. Надежно высятся краны, могучие, трансокеанские корабли, явно многоэтажные, стоят на якоре и ждут, интересно, как оно все на этом пароходе, надо об этом написать Мишу, диабетику Мишу, тот все свои мечты дарит кораблям, о которых только и знает, что где-нибудь на белом свете они входят в гавань. Чего бы он ни отдал, чтобы своими глазами увидеть такой корабль. А то и вовсе подняться на палубу. Взгляд Яны устремляется вперед, к холму, к виллам на склоне. Встречать день, сидя на такой веранде, в руке чашечка кофе, настоящего кофе, такого, как тот, что отец когда-то привозил из Вены, а к кофе мягкие, как подушка, звуки «Тоски» за спиной. Если посмотреть на море, то видишь, что здешнее море окрашено небом в иной цвет, чем то, на берегу которого они бы сейчас отдыхали, если бы… Алекс глядит только на автомобили, которые обгоняют их слева, чтобы лучше видеть, он должен перегнуться вперед, глядеть из-за сидящей матери. Некоторые машины ему знакомы — «фиат», «альфа» старого выпуска, здесь это не самые крутые марки, здесь это считается мелюзгой… вы только посмотрите на эту! — кричит он, машины проносятся мимо на такой скорости, словно у них конкурс — кто понравится больше других, заднее крыло оставляет мимолетное впечатление, но вот уже его затмевает низко сидящее сказочное существо, которое обгоняет их слева, возвращается в свой ряд и мигает правым подфарником, вот кто красивей всего, самый раскрасивый. Микеле смеется, поднимает большой палец в подтверждение высокого качества и о чем-то спрашивает Алекса. Сказочная машина исчезает на идущей под уклон дороге. «Мазератти», «„ма-зе-рат-ти“, шикарная марка спортивного автомобиля», — говорит отец. Чего он вмешивается. Название соответствует внешности. «Изо грифо», — добавляет Микеле, — «мазератти — изо грифо». Какой у него вид, элегантность и вообще все, чего только можно себе пожелать. Алекс был бы рад погладить его, осторожно погладить, этот «мазератти — изо грифо», родители улыбаются, в этом «мазератти» уместились бы все их мечты. Алекс с апломбом укладывает три слова в свою копилку, первые экземпляры новой коллекции, драгоценные монеты, какой великолепный звук, когда слова падают в пустую копилку.

Полицейская машина сворачивает с автострады, проезжает через небольшой городок, потом, недолго, едет вдоль стены. Останавливается перед решетчатыми воротами. Шофер нетерпеливо сигналит, пока из сторожевой будки не возникает коллега, который подходит ближе, разглядывая машину и ее пассажиров. Оба полицейских заводят короткий разговор.

Открываются ворота, внутрь, а не наружу, машина трогает с места и подъезжает к плоскому зданию. По обеим сторонам подъездной дороги расположены одинаковые трехэтажные бараки коричневого цвета, они стоят на вытоптанном газоне, стоят как в строю, окна забраны густой решеткой, которая отсекает любой солнечный луч, совсем не похоже на виллы и веранды, в чем Яне очень скоро предстоит убедиться. Люди, которые выглядывают из окна, здесь не живут. Васко узнает эту геометрию, он чувствует, как холод пронизывает его до самых ног. Геометрия муштры — ноги леденеют. Мороз — из-за слишком тесных сапог. Неровное дыхание, свисток, который выгоняет из постели перед завтраком: упражняться в послушании, комендант казармы и командир роты, в одну шеренгу становись, пятки вместе, носки врозь, в мороз, чтобы избежать презрительных замечаний, пригнуться, шагать, даже ползти, но он примерз сапогами к плацу, и можно только уговаривать себя, что все это когда-нибудь кончится. Черт побери, вот черт побери, я ведь сумел, с чего же я вдруг снова приземляюсь в казарме?


Вторичный опрос — уже через переводчика, в помещении с деревянными столами, деревянными полками, вразнобой надписанными папками и устаревшими календарями на стенах. Микеле ласково распростился с Алексом, похвалил родителей, это ж надо, какого они вырастили сына, и такого сына просто взять и перебросить через стену, не зная, что там, за стеной, все это прищелкивая языком и помахивая пальцем, с пальцем он несколько переусердствовал, палец, словно «дворник» перед широким лицом, «дворник» покачивается от ямочки на одной щеке до ямочки на другой.

Переводчик. Яна испугана. Ему, верно, не нравится одежда, которую он надел, а одежда, в свою очередь, недолюбливает его. Два ржавых гвоздя в упор смотрят на Яну, на гвоздях висит картинка без рамочки, на картинке — усталость от жизни.

— Добро пожаловать в лагерь Пельферино. Я — Богдан.

Земляк!

— Добрый день! Меня звать Васко, Васко Луксов, это моя жена Татьяна, а это наш сын Александар.

— Сашко, а ну, дай дяде лапу, ну давай же, привет тебе, мой мальчик, добродобропожаловать. Короче, не тревожьтесь, здесь вам будет хорошо, все тип-топ, можете перевести дух, расслабиться, самое трудное уже позади, теперь для начала отдохните сколько пожелаете, времени у вас навалом, вообще, это делается не так уж и быстро, это Богдан должен вам сразу сказать. Попасть внутрь проще, чем выбраться наружу, но рано или поздно все утрясется, здесь не тюрьма, так что не бойтесь, мадам, я просто пошутил, все уладится, теперь перед вами распахнут весь мир. Между прочим, а как вы вообще перебрались? Под Горицей? Ну, молодцы! С проводником? Да-да, все ясно, а потом? Роскошно, и что-то новенькое вдобавок, малышей здесь до сих пор не бывало, преклоняюсь, и главное — что вы не повернули назад, — вот это храбрость. Перед такими людьми можно снять лысину, Богдан всегда так говорит. Но насчет проводников — можете выбросить из головы, если что не так, у них сразу душа в пятки уходит, и вообще мандраж. Вы не пришли куда положено, уговор не выполнили, одним словом, аривидерчи. Их вы больше не увидите. Кой-какую одежку вы тут получите, пожертвования, довольно приличные вещи. Ничего, вы все одолеете, во всяком случае, Богдану так кажется, а Богдан ошибается реже, чем Папа Римский, вы наверняка все одолеете. Некоторые затрудняют себе жизнь, так что бывают всякие нелады, изредка, но я вам преподам сейчас золотое правило, а от меня персональная премия за побег — здорово! Соблюдайте правила, постарайтесь по возможности не бросаться в глаза, тут такие встречаются типы — им бы только с кем-нибудь сцепиться, итак, сохранять спокойствие, голову в плечи — и все будет прекрасно, не тревожьтесь. После всех трудностей, которые у вас уже позади, остальное вы сделаете одной левой. В этом Богдан ни капли не сомневается. Только надо ответить на несколько вопросов. В смысле кто-как-где-когда. Особое внимание при политических вопросах. Сплошь общие рассуждения, так, неопределенно, точней им и не нужно. Не забывайте только, как выложите по первому разу свою историю, так потом за нее и держитесь, и никаких гвоздей, никаких очередных вариантов, вариантов они не любят, от этого они могут настроиться враждебно, перемена мелодии нежелательна. Назад они вас, конечно, не отошлют, но есть у них похабная привычка держать здесь некоторых людей до второго пришествия. Вы уже приготовили что-нибудь? Я имею в виду не побег, а причины, ну сами понимаете, преследования и тому подобное. Вы ведь попросите здесь убежища. Значит, как же у вас там обстояли дела? Отец в тюряге, в университет не берут, в наказание — перевод в провинцию, ссылка? Ну, это неплохо, это у вас пройдет, преследования всей семьи — это надежная причина, нет, нет, мне вы можете ничего не объяснять, мне на это наплевать с высокой колокольни, меня абсолютно не колышет, правда это или брехня. Раз человек бежит, значит, у него есть на то свои причины, вот что думает по этому поводу Богдан, и поверьте слову, а я уже много перевидал, святых здесь нет, приходит какой-нибудь хмырь и хочет разделить беженцев на плохих и хороших, вот чего я на дух не переношу. Вот так, а теперь пошли, и не тревожьтесь, не с чего. Если вы и ляпнете какую-нибудь глупость, я это сглажу, когда буду переводить, сами понимаете. Я уже многих сюда приводил, не вы первые, не вы последние. Buon giorno, Dottore Sforza. Come sta lei е sua moglie? Ancora dei connazionali.[22]


Помимо всех прочих сезонов существует также сезон для бегства: лето, когда несметные толпы устремляются в отпуск. На Западе больше дорожных пробок, на Востоке — очередей. Беглецы вливаются в общий поток и привлекают к себе меньше внимания. Ведь любой отпускник хоть раз да спросит, где взять лодку, как сесть в автобус или раздобыть карту местности. Беглец старается всеми правдами и неправдами скрыть свое волнение. Ты видишь вон то семейство на стоянке, возле машины, на мой взгляд, такую бы лучше пустить под курятник — ну вот как ты думаешь, куда это они собрались? Смотреть достопримечательности братских стран, на фестиваль сторонников мира или прямиком в обетованную?

На исходе лета лагеря для беженцев в обетованной переполнены, лагеря первичные, лагеря распределительные, лагеря транзитные. Помещения набиты битком, служащие ругаются из-за недостатка рабочих рук, многодетные коллеги взяли отпуск.

В некогда частных заводах и комбинатах зияют пустотой рабочие места, притягивая к себе взгляды. Вот уже три дня пустует. А объяснения причин до сих пор нет. Возникают разные предположения, ими обмениваются те, кто доверяет друг другу. Ясно, слинял, больше мы его не увидим. Одни скрывают при этом свою зависть, другие — свою тревогу. С уверенностью можно сказать лишь одно: из отпуска они не вернулись. Я встретил тещу, она тоже ничего не знает, у нее слезы были на глазах, и она все твердила: с ними что-то случилось, с ними что-то случилось. Может, им машину стукнули, говорю я, это так, чтобы ее утешить. Тогда почему же они не звонят? Ничего, они еще объявятся, я это знаю.

Звонок у дверей оставшихся, звонок у дверей оставленных. Мы хотели бы узнать, где сейчас находится ваша дочь. Где ваш сын? Мы, собственно, ищем твоего брата. Разве он не должен был уже давно вернуться? Тогда почему ты нам ничего не сказала? Тебя это вроде не очень-то и беспокоит. А может, вы знаете больше, чем говорите нам? А он случайно не намекал, что не вернется? А как он с вами прощался? А вам известно, что перед отпуском он распродавал коллегам некоторые личные вещи? Например, пластинки. Ему, верно, нужны были деньги для отпуска, не так ли? Покажите нам его остальные пластинки. Вообще нет? Выходит, он продал всю свою фонотеку, чтобы провести на море каких-то две недели? А какие у него были пластинки? Тоже не знаете? А что, если мы тебе откроем тайну: у твоего сына была виза в Югославию на четыре недели. И еще паспорт, который тоже действителен четыре недели. А ну-ка, покажи нам комнату. Очень чисто, твоя дочь всегда так прибирала? Ну а почему же ты нам не сообщила? На стене когда-то висели картины, это и слепому видно. Ну, мамаша, ты, значит, ни разу не была в этой комнате и пыль тоже за весь их отпуск ни разу не вытирала? И при такой жаре, которая стояла у нас все лето, ты ни разу не открыла окно? Эй, Мишу, иди сюда, посмотри-ка. А ты, мамаша, объясни нам, чего эти рамы — господи, ну и тяжелые же! — делают в шкафу. Твои детки увозят с собой половину комнаты, а ты хочешь убедить нас, будто ни о чем не догадалась. Так вот, я дам тебе совет, и заруби это себе на своем старушечьем носу: пригляди, чтоб и остальные пять дочек не вздумали у тебя свалить за бугор, не то мы придем еще раз. И берегись, если мы выясним, что ты принимала участие в этой мерзости…

Бегство знает свои эпохи — годы движения и годы застоя. Подавленные восстания, безуспешные захваты власти, и тогда не только отдельные люди бегут сваливают спешат прочь и при этом забывают свой диплом и не находят в чемодане места для любимой книги. Вскочить в поезд, выжать газ на небольшом шоссе, направление — граница, одни — пешком, другие — тесно набившись в кузов грузовика, шофер тоже спешит. Границы стали прозрачными на несколько недель, а то и несколько месяцев, кровопускание, сказал бы врач, надоели неприятности, прикидывают наделенные властью… так это происходило в очередной раз в сердце Центральной Европы, незадолго до того, как Алекс перелетел через стену. Восточноевропейское товарищество покатилось, чтобы возвестить миру свинцовую тяжесть недовольства, и лагеря земли обетованной оказались переполнены.

Понимаете, в разгар сезона они переполнены, поэтому будет нелегко пристроить сразу Васко, Татьяну и Александара Луксовых.

Лестницы широкие, пять ефрейторов могут спускаться по ней, став в одну шеренгу и на ходу застегивая верхние пуговицы рубашек, а то даже и не пять, а целых семь, лестница делает остановку между первым этажом и вторым, за окнами открывается грязный вид, еще раз остановка — между вторым и третьим. На ступеньках лежат растоптанные спагетти. Васко растерянно поднимается по лестнице, стараясь не отстать от Богдана. Яна соблюдает дистанцию, придавленная унижениями последнего получаса. Алекс теребит ее за руку. А итальянец — на нем был очень элегантный костюм, несколько вызывающего цвета розовая сорочка, и галстук изгибался радугой по сытому животу. Он не глядел на нее. Его вопросы казались ему менее важными, чем шмыганье носом, перелистывание страниц, щелканье шариковой ручки. Ответы он записывал до того кратко, словно его интересовал один лишь конечный результат. Даже история со стеной его, судя по всему, не заинтересовала.

— Понимаешь, Богдан, у меня сложилось впечатление, будто он не верит ни единому слову.

— Ты только представь себе, сколько таких историй ему приходится выслушивать. Его уже достали все эти истории. Твое бегство представляется тебе чем-то великим, ты это знаешь, я тоже знаю, но для него ты — всего лишь повторение, он уже много лет каждый Божий день слышит одно и то же, одного не принимали в университет, другому не разрешили повышать квалификацию за границей, третьего не продвигали по службе, потому как папаша у него был фашист, и все одно и то же: не позволяли, не мог, не имел никаких шансов, и всякий раз преувеличено, а порой и вовсе выдумано, от первого слова до последнего. А Сфорца, он уже все постиг, что можно знать про ложь и про страдания. Он бы ни капли не удивился, если бы оказалось, что ты — Тито.

Им пришлось отдать свои паспорта. Яна почувствовала себя после этого раздетой, а Васко испытал облегчение, словно, лишившись паспорта, он тем самым окончательно избавился от власти отечественных правителей. После короткого опроса их отвели в соседнюю комнату и усадили на табуретку; Яна только и успела отбросить со лба прядь волос, как блеснула вспышка, послюнив палец, привести в порядок пробор на голове у Алекса, как сверкнула вторая вспышка, Васко, Васко, твой воротник, но Васко никак не реагировал, а тут сверкнула третья вспышка. А потом — Богдана куда-то вызвали — человек, который их фотографировал, велел им подойти к другом столу. Как он, собственно, выглядел, этот человек? Все происходило так быстро, Яна еще не отключилась мыслями от фотографирования, а он взял ее за запястье, стоял перед ней и был много выше ростом, чем она, а на столе лампа, право же, значительно выше, лампа горела, он взял ее за большой палец и потянул его к столешнице. Чего ему надо? На столе что-то лежало, он отвел ее большой палец в сторону, ткнул им во что-то мокрое, прижал к подушечке для печатей. Что это он такое делает? Он потряс ее руку — не напрягаться — потом припечатал ее палец к светло-коричневой карточке, в квадратную рамочку, отвел ее руку назад и повторил ту же процедуру с каждым пальцем ее правой руки, и для каждого пальца — своя квадратная рамочка, и с каждым пальцем все глубже становилось унижение. Она бросила взгляд на карточку, человек допустил опечатку, Татаяна Луксов, и шрифт бледный, может, потом она скажет, что это не про нее, но отпечатки ее пальцев блестели и под противным светом лампочки уничтожали ее индивидуальность. Мы все должны через это пройти, Яна, лично к нам это не имеет никакого отношения. А если она теперь не в такой степени сознает себя человеком, как раньше? Она бросила взгляд на свои угольно-черные пальцы. Это никогда не отмоется. «В умывальной есть мыло», — сказал Богдан, но ее это не успокоило.

Коридор широкий и темный, окно в дальнем его конце сохраняет весь свет для себя, прислонившийся к стене человек, абрис ожидания, выглядывает наружу.

— Послушай, — говорит Богдан, — к сожалению, есть еще одна неприятность, ты-то с этим справишься, я понимаю, но вот твоя семья, я хочу сказать, женщины принимают такие вещи слишком близко к сердцу, так что не падай духом, через несколько месяцев вы отсюда выберетесь, надо просто закрыть глаза покрепче и пробиваться. Вспоминай время от времени свою дорогую родину, тогда и выдерживать будет легче.

— Ты о чем это? — И взгляд через плечо, на Яну.

— К сожалению, у нас сейчас слишком мало комнат, поэтому мужчины и женщины спят отдельно, вообще-то семьям надо бы выделять по комнате, но беженцев слишком много, а на всю Италию есть только три лагеря, что тут поделаешь, у них и других забот хватает, словом, глупо получается, но комнату вам придется делить, это бы еще полбеды, вот только, я и сам очень жалею, но по-другому не получилось, тут даже у самого Богдана власти не хватает, они сунули вас в одну комнату с цыганами, их там целая стая, цыгане — товар со скидкой, они все из Польши, вам будет выделена половина комнаты, вот сейчас мы посмотрим, ее можно отгородить занавеской или еще как, не так уж и страшно.

В конце коридора они сворачивают направо, в проход поуже. Человек у окна разглядывает их недоверчиво, а может, просто утомленно.

— Чех, — говорит Богдан. — Их здесь много, вы ж понимаете.

Группа мужчин стоит посреди коридора, голоса громко хлещут в спину. Цыгане. Их разговоры распадаются, едва Богдан и Васко останавливаются перед открытой дверью. Взгляды отнюдь не гостеприимные. Богдан кивает им и проходит в комнату. Васко — за ним. Татьяна следует по пятам, держа Алекса за руку. И запах. Этот запах вытеснил из комнаты всякое подобие свежести: кипящая похлебка, лук и чеснок, скверная говядина, сильно наперченная и чуть подгорелая еда. Яна усилием воли заставляет себя разглядывать эту комнату. В правом углу — раскаленная плита, на плите — большой чугунок, на стене — следы сажи и ковер из брызг, в основном — помидоры, отчасти густо-красные, это когда неосторожно открывают консервные банки, и разные оттенки коричневого — это когда разлетаются брызги от какого-нибудь кипящего соуса. По левую руку стоят две двухэтажных кровати, в середине стол, в поверхность стола врезаны нескончаемые часы скуки.

Васко кладет на стол полупустой чемодан. Яна с Алексом подходят к одной из кроватей, садятся на край. Простыни в голубизну, по длинной стороне — кайма, в углу — грубые одеяла, сложенные квадратом.

— Мама, где я буду спать?

Цыгане из коридора пришли в комнату, их речи сливаются в крик. Богдан, по-видимому, знает несколько слов по-польски, но одобрения не получает. Есть проблемы. Богдан возбуждается. Один из цыган вынимает нож. Вгоняет в стол возле чемодана. Богдан кричит, кричит на цыгана. Тот кричит в ответ. Остальные удерживают его.

Богдан оборачивается:

— Они здесь готовят, они не хотят отсюда уходить, потому что они здесь готовят.

Он обращается к другим цыганам, тон угрожающий. Несколько фраз, потом цыгане отходят к двери и начинают во всю глотку держать совет.

— Мамо, а можно я буду спать наверху?

Богдан подходит к кровати.

— Они не едят в столовой, они получают кормовые на руки и сами себя кормят. Утверждают, будто здешнее питание им вредит. Чепуха. Они уже давно здесь, года два, не меньше. Мне очень жалко, Сфорца мог бы и сам догадаться. Еду им приносят другие цыгане, либо они воруют, либо еще чего, а на кормовые деньги покупают себе что-нибудь другое. Тьфу, вся проблема в том, что они нарочно освободили эту комнату и сами распределились по другим комнатам, чтобы здесь готовить.

— А мы помешаем им готовить? Можно ведь договориться…

— Васко!

— Ну чего Васко, Васко, надо найти какое-нибудь решение. Раз других комнат нет…

— Да еще как помешаете! Они ведь не любят, когда посторонние подходят к ним чересчур близко. Подождите, их варево почти готово. Я им сказал, чтобы они дали вам переночевать здесь один раз, а я посмотрю, что можно сделать. А они тоже пусть подумают, не то я прямиком пойду к директору.

Возвращаются двое из цыган, начинают чего-то объяснять Васко. Он непонимающе мотает головой. Они толкают его. Он отпихивает одного из них. Между ними вклинивается Богдан. Громкие крики.

Яна начинает плакать.

Старая цыганка, которая до тех пор неподвижно сидела на полу возле клокочущего чугунка, спрятав ноги под пышную юбку, с трудом выпрямляется и медленно подходит к Яне с пустой пластмассовой тарелкой в руках. Остановившись перед Яной, она треплет ее по щеке и подставляет тарелку под подбородок. Nje plaž.

Крики стали громче.

Старуха осторожно смахивает слезу с верхней губы у Яны. Она увлажняет слезой тарелку и что-то говорит. И повторяет каркающим голосом «Nje plaž». Крики рассыпаются на мелкие куски. Она показывает мужчинам тарелку, plaž, потом непонятные слова, потом снова plaž, ее слезы, Яна это понимает. Старуха возвращается к чугунку, берет деревянный половник и бросает на тарелку горку гуляша. Во все стороны летят брызги. Полную тарелку она протягивает одному из мужчин. «Ешь», — говорит она.

Ешь.


— Я вам еще покажу, где можно мыться и где берут еду. А заодно познакомлю вас с некоторыми земляками. Но, как я уже говорил, будьте осторожны. Там не все такие, как вы. Держите ухо востро, вот что думает по этому поводу Богдан, осторожность не повредит. На ужин полагается хлеб с маслом и мармеладом, это раздают в небольших пакетиках. А для завтрака вы накроете сами. Все очень просто. Каждому выдают на руки достаточно еды, а если ты очень уж оголодал, можешь попросить добавки.

Они приходят в просторное, высокое помещение. Между голых стен вплотную друг к другу стоят длинные столы, восемь рядов, а рядом, посередине, — еще один, восьмой. Большие корзины на скатерти, которая свисает до самого пола, пластиковая, как тотчас определила Яна. Очередь упирается в трех женщин, которые запускают руки в корзины, что-то вынимают оттуда и передают тому, чья очередь подошла.

— Они сидят сзади. Пошли к ним, а за едой можно прийти и попозже.

— Приветствую вас, приветствую, как нога, Стоян, надеюсь, ты смажешь свои шарниры, а то сегодня ночью ты весь дом переполошил, когда пер вверх по лестнице. Нет, сегодня у меня нет для вас никаких новостей, от твоего двоюродного брата, Иво, тоже ничего нет. Очень сожалею. Я просто заглянул сюда, чтобы представить вам эту молодую семью, пополнение с родины, только что прибыли. По сути, они даже еще толком и не прибыли. Вот я вам и поручаю хоть немножко ввести их в курс, а сам спешу, в Триесте меня ждет доброе винцо. Да, кстати, если хотите послушать моего совета, попросите новеньких рассказать вам, как они перебирались с малышом. Чудесная история, как раз для моей матери, чудесная, если сравнить с вашей, так вы все мальчики-сиротки и девственницы, прошу прощения, дорогие дамы. Васко, я появлюсь завтра утром, обсудим тогда остальное. Желаю каждому по лукошку хорошего сна, и смотрите у меня, не обижайте новеньких.

Яна, Васко и Алекс тотчас со всеми знакомятся.

— Борис, а тебя, малыш, как звать? Сашо? Иди сюда, Сашо, садись рядом.

— Стоян Великий, целую ручку, позвольте теперь представить трех наших дам. Короткие юбки, улыбочки, вульгарный начес.

— Иво Шикагото, pliiz tu mit yu. Teik siit.[23]

Братья-сапожники, поклоны, смотрят на свои руки.

Ассен, сигарета выкурена почти до самых пальцев…

— Моя жена. — Безучастный взгляд.

Яна пробуждается ради исполнения арии, которая звучит необычными фиоритурами. И-та-ли-я-и-та-ли-я. Каждый слог — это отдельный звук, принесенный не ревом трубы, а на мягких волнах шепота. Какая-то часть ее выделяется из сна, наблюдает за ней со стороны… голова над краем одеяла, темные пряди волос, словно дельта реки, разбегается рукавами по сине-белым полям, глаза закрыты, и И-та-ли-я-и-та-ли-я, так разучивают арию, звуки плывут празднично, прогулка по холмам, сияющая зелень до самой вершины, свет распрямляется, настроение напоено смехом, еще раньше, когда они вброд переходили речку, а Васко перебросил ботинки на другой берег, закатал брюки, я паромщик, сказал он, наклоняясь, и плату я беру только поцелуями. Подружка вскочила ему на спину, эй, полегче, его руки охватили ее ляжки, он чуть не упал, чуть не скатился вниз по склону, снова восстановил равновесие, его ноги терпеливо доверяются скользким камням. На другом берегу она скупо с ним расплачивается, бегло коснулась губами, и вот уже ее не достанешь. Он протестует, так мы не уговаривались, ты мне задолжала, я еще получу, что мне положено, вот увидишь, а сейчас я пойду искать пассажирку посговорчивей, и снова он переходит через речку, но уже менее осторожно. Яна за шею утягивает его в воду, между ними вода, он качнулся вперед, на расстоянии летящих от реки брызг они, сплетясь в объятии, рухнули на землю, покатились по траве, пыхтение, хихиканье, писк, мгновения между ними наполнены страстью, туда и обратно, туда и обратно, вопли катятся вниз по склону, Яна поднимает взгляд, Васко откидывает голову, пока на глаза ему не попадается Петьо с Алексом на плечах, они взялись за руки и размахивают ими над зеленой травой. Васко покусывает ухо Яны и приговаривает: «Я люблю… И-та-ли-ю». Она стряхивает сон.

Алекс щекочет ее пятки, два пальца прыгают по ее ступне, словно нетерпеливые птички, сопровождаемые песней дятла, нет, Алекс, не надо, по лесу бежит дятел с длинным носом, он босой и голый, этот дятел, он то и дело тукает, тук-тук-тук, стук-стук-стук, выхваляется, как много червяков он может достать. Она поджимает ноги и распахивает глаза.

— Здесь воняет.

— Доброго утра, красавица, пусть твой нос и дальше спит.

Алекс вскарабкался на кровать и запечатлевает поцелуй на левой щеке матери.

— Они что, снова стряпают, цыгане-то?

— Я принес для тебя чаю.

Васко улыбается, гордясь своей добычей, и поднимает бутылку из-под колы. Чашек нет, надо просто открыть рот. Он держит бутылку, обернув ее нижней сорочкой, а горлышко поднес к Яниным губам. Оттуда выливается слишком большой глоток. Чай течет у нее по шее. Обжигает. Васко поспешно вытирает ее все той же нижней сорочкой.

— Когда они вернутся, надо сохранять спокойствие, они люди опасные, вполне могут тебя заколоть.

— Никого они не заколют.

Стук — как будто шлепают ладонью, и в комнате возникает Богдан, раз обещал — значит, все. Хорошие, хорошие новости. Цыгане сами нашли выход — они уплотнятся и освободят еще одну комнату, вот ее-то вы и получите. Стряпня для них очень важное дело. А вы уже завтракали? О, прошу прощения, только что встали. Ладно, я приду попозже…

…вы, конечно, хотите узнать, что будет дальше. Это, можно сказать, вопрос на засыпку, это у Богдана все спрашивают. Будь на то моя воля, вы бы уже завтра выехали в рай первым классом, а я бы весело помахал вам ручкой с перрона. Но чего нет, того нет. Scusi. Короче, попытаюсь объяснить вам положение дел. Вы попросили политического убежища, а потому и можете проживать в этом лагере. Проблема номер один: Италия не предоставляет политического убежища, во всяком случае, не предоставляет простым смертным. Короче, для вас Италия — это просто транзитная страна. А ехать вам надо куда-нибудь еще, причем выбор не сказать чтобы велик. Немногие страны готовы принимать у себя эмигрантов. Австралия, Южная Африка, Аргентина, ну и еще парочка. В Штаты вы можете попасть, только если у вас там найдется гарант, который должен подтвердить, что знает вас и дает гарантию, что вы не спалите всю страну, не застрелите президента и не выкинете еще чего-нибудь в том же духе. Называется это аффидевит. У вас есть там кто-нибудь? Тогда про Штаты можете сразу забыть. В Канаду можно и без гаранта, но тут надо ждать…

— А Европа? Вообще-то говоря, мы хотели остаться в Европе.

— Вот с этим плохо, совсем плохо. В Европе места нет. Могу предложить только Швецию, страна холодная, квота низкая. Ждать долго, зато Канада — вполне приличная страна. Так что Богдан еще бы десять раз подумал. Швеция — значит ждать, ждать и еще раз ждать, причем никто не знает, не передумают ли они, пока вы тут сидите и ждете, как ягнятки. Вот так обстоят дела. Но не обязательно сразу принимать решение. Прокрутите все это в голове и раз и другой. Успокойтесь немножко, не надо действовать очертя голову, Сашко, где же ты, интересно, спал? Сейчас Богдан попробует угадать. Наверняка сверху, так ведь?

— Нет, мамо не разрешила.

— Ой-ей-ей. Посмотрим, может, мы сумеем уговорить маму. Ты подожди. И еще одно, прежде чем Богдан уйдет снова. После обеда вы должны сами мыть за собой тарелки и приборы, для этого есть комната возле столовой, да, тут вы тоже много чего увидите… А ты, Сашо, ты ведь им подсобишь? Может, тебе в награду и позволят спать наверху.

Богдан со смехом прощается.


На обед спагетти: спагетти — как на полк солдат, а рубленое мясо — как на семью. Две стопки пластиковых суповых тарелок синего цвета. У кого подошла очередь, тот берет из стопки верхнюю тарелку, подставляет ее под половник, половник вываливает кучу спагетти и шматок кетчупа. Васко, Яна и Алекс подсаживаются к землякам. Куда ни глянь — спагетти наматывают на вилку, они свешиваются с обоих концов, иногда до самой тарелки. Ножей нет, а действовать ложками неудобно, итальянцы едят вот так, сейчас я вам покажу, смотрите, а теперь вы быстро поворачиваете вилку и… такие спагетти они называют «спагетти по-болонски». В честь города Болонья.

— Там самый старый университет, — говорит Яна, и все таращатся на нее, словно она ляпнула какую-то глупость. За соседними столами сидят румыны, тоже едят спагетти, дальше сидят, вероятно, венгры, чехи, поляки, они громко разговаривают и пытаются есть спагетти ложкой. А сзади сидят арабы. Им бы только с кем сцепиться. Вот их остерегайтесь. У каждого за поясом нож, и они скоры на расправу. Мы по возможности обходим их стороной.

Куда ни глянь — остатки спагетти лежат на синих тарелках, которые следует выносить из столовой.

— Богдан вроде говорил, что тарелки за собой надо мыть? Да, насколько я помню, он больше ничего по этому поводу не говорил. Тогда пошли, я вам все покажу.

Дверь на шарнирах ведет в комнату для мытья посуды, кто приноровился, просто толкает дверь ногой и несет свои тарелки к одной из пяти моек. Пол уже в коридоре был мокрый, а тут!! Здесь просто наводнение, вода стоит по щиколотку, а на ней — красноватые разводы, и глазки жира, и куча вроде как червей, содрогается Яна, тонкие, белые, дождевые черви, свернувшиеся, подрагивающие, кудрявые спагетти. С чего они вдруг оказались на полу? Вот свиньи! Яна видит, как Ассен вытряхивает свою тарелку над мойкой, из тарелки падают спагетти. Шипенье и хлопанье звучит на всю комнату. Яна опускает глаза. Во всех пяти мойках стоки открыты, вода, остатки пищи — все летит на пол. Теперь можете подойти. Да не гляди ты с таким ужасом. А помойного ведра здесь нет? Иногда там, в углу, стоит такое маленькое, красное, а иногда, как ты видишь, его нет. Раньше стоки вечно были забиты, должно быть, это выглядело отвратительно, и я вполне допускаю, что итальянцам обрыдло прочищать засоры. И тогда они взяли и отвинтили все снизу. И так стечет. Нечего волноваться, все путем, тарелку — под струю, рукой — по тарелке, вот так — и готово, а теперь сматываемся, на свете есть места и покрасивее. Да не делайте такое лицо, вы еще привыкнете. А если макаронина прилипла к ботинку, смахните ее, и все дела.


После обеда люди рассаживаются группками на газоне и болтовней о том о сем коротают пополуденные часы. Алекс играет со своими ровесниками и вполне понимает их. Мягкий свет позднего лета дает и баракам возможность приобщиться к жизни. Какой-то человек предъявляет у ворот свои документы и направляется к ним.

— Интересно, что он нам сегодня расскажет, — говорит Ассен.

— Что, что, байки какие-нибудь. Но тебе такие трепачи по нраву.

— Уймись, женщина.

Стоян Великий приветствует их широкой, таинственной улыбкой и неторопливо усаживается. На нем пиджак, покрытый ужасными пятнами.

Стоян Великий, хвастун, авантюрист, ladykiller… я люблю, когда у них большой бюст, они любят, когда у меня большой, э-э… рот… вышел на своей деревяшке покорять мир. Мир же состоит из денег, уверяю вас, этот Менделеев — это же чистейшей воды пропаганда, вся эта трепотня про натрий, да калий, да хлор — это же чистейшее надувательство, этот мужик заглянул в свой микроскоп и увидел там рубли, или какая у них тогда была валюта, представляете себе, до чего разволновались тогдашние богачи, они даже взятку ему подсунули, чтобы он пристроил туда и водород и запудрил людям мозги. Вместо кислорода в его таблице должен был стоять доллар, вместо углерода — немецкая марка или фунт… в общем, понимаете что, а когда эти элементы соединяются и действуют, весь мир начинает функционировать, а не от бэ-три-или-аш-два-или-о-четыре или тому подобной чуши. Но я разгадал этот обман, я понял, по каким правилам идет игра, голова у меня на плечах, слава Богу, есть, и родился я не вчера… он хромает, наш Стоян, и уродлив он тоже, как заброшенная фабрика, но он пыхтит невозмутимо своей трубкой, как некогда пыхтел его отец, барон фон Тиле, и держится так же прямо. Барона, да упокоит его у себя святой Климентий, украшали в его лучшие дни два достоинства: безукоризненные манеры и безукоризненное владение немецким языком. А в те времена, между двумя большими войнами, человеку больше ничего и не требовалось, чтобы преуспевать. «Барон фон Тиле» сообщала визитная карточка, которую он вручал при знакомстве. Генеральный представитель «ИГ-Фарбениндустри»! Речь у него отличалась многолетней изысканностью, походка у него была по-аристократически высокомерной, одежда великосветски продуманной. Живи и давай жить другим — таков был его девиз, ибо каждому аристократу положен какой-нибудь девиз. В роскошных анфиладах отелей барон принимал деловых людей, прослышавших о том, что существует возможность при известном стечении обстоятельств войти в долю какого-нибудь местного филиала. А в награду за инвестиции наряду с гарантированным участием в доходах приманкой служил также небольшой пакет акций самой ИГ. Надежных, как золото, говорили те, кто разбирался в финансовых делах. Много лет подряд барон фон Тиле был желанным гостем в домах крупной буржуазии, в демократических салонах, на собраниях легионеров и в офицерском клубе вермахта. До тех пор, пока не перевернули страницу, не вышли из употребления визитные карточки, не перестали быть доступны для титулов и манер лучшие апартаменты отелей, а акционеры вообще исчезли, кто — за границу, кто — вместе с бароном Тиле — за решетку. Во время допросов они рявкали на него: Эй, Стоянов, ты большую часть жизни прожил паразитом! Он запретил так к нему обращаться и потребовал от подручных государственной безопасности связаться с немецким послом. В ответ они вылили ему на голову парашу, полную мочи. Со следами немецкого акцента на родном языке он заверил их, что здесь произошло какое-то недоразумение. Ну тогда, значит, ты агент гестапо, и мы расстреляем тебя на месте. Он предложил им свои поместья в Восточной Пруссии. Они приказали ему описать эти имения вплоть до сараев и с удовольствием награждали его полновесными пощечинами. Время было не подходящее для барона фон Тиле. Немецкое посольство осиротело, бумаги, картины, мебель были конфискованы, а Восточная Пруссия перешла в руки народа. Еще несколько лет барон фон Тиле с достоинством носил свои лохмотья, словно был вполне доволен новейшим творением своего портного, затем его дух низвергся в бесконечность безумия.

Сын же его только что совершил прогулку в Триест. Он почти каждый день ездит туда на автобусе, а по возвращении рассказывает, как там все было здорово… как раз напротив меня стояла такая бабешка, с горячей кровью, как раз тот возраст, который предпочитают знатоки, примерно от тридцати до сорока, и так это поглядывает, сперва я еще думал, на кого это она поглядывает, не на меня же, вы ведь и сами знаете, нам, балканцам, недостает веры в себя, это наша главная проблема, мы все время думаем, что качеством не вышли, но вскоре я понимаю, что барышня смотрит именно на меня, и взгляды ее с каждой секундой становятся все пронзительнее, смею вас заверить, она прямо тут же готова была броситься на меня, но вечно эта мура с католическим воспитанием. Наши глаза уже не могут оторваться друг от друга, я, конечно, не растерялся, я подмигнул ей, запрокинул голову, и она сразу поняла что к чему, мы оба могли сгореть в танго… она подошла поближе еще на один шаг, эх, вы, бедолаги, если б вы только знали, как все непросто, тут нужна выдержка, а у меня даже деревянная нога и та обмякла, и я подумал, мало ли что католичка, сейчас она бросится мне на шею, элегантная женщина, а уж ноооги… такие ноги просто тают на языке, а коленки, надеюсь, вы хоть знаете, как должна выглядеть коленка, а ляжки крепкие и коричневые, все равно как пасхальные хлебы, и не успел я толком разглядеть всю эту сласть, как она делает еще одно движение, маленький такой шажок, и стоит врастопырку, а я начинаю шуровать у нее под юбкой, сказать вам не могу, до чего мне стало тепло. Похоже на…. уй-юй-юй…

Стоян закуривает сигарету и выпускает первое колечко дыма.

— А потом?

— А потом она ушла.

— Просто взяла и ушла после всего представления?

— То-то и оно, вы сами знаете, какова жизнь, иногда не везет… она положила руку мне на грудь, блеснуло кольцо, такое кольцо стоит целое состояние, на это у меня глаз наметан, шикарное кольцо, в золотой оправе, и женщина сама из чистого золота, но, как говорят англичане, одних можно завоевать, других можно потерять, она, стало быть, принадлежала другому, а вы знаете, как они здесь все строги насчет морали, уж до того печально она поглядела на прощанье. В другой раз, птичка моя, сказал я ей, в другой раз между нами гремел бы гром и сверкала молния, а походка у нее — даже вспоминать больно… Ну и женщины здесь есть — хорошая штука этот Запад.


В конце коридора умывальная комната, на третьем этаже — для женщин, на втором — для мужчин. Васко, а у вас душ работает? Нет, я мылся над раковиной. Туда из крана поступает чистая итальянская вода. Только холодная. А Яне надо срочно устроить постирушку, у нее целый пакет грязных вещей. Ей противно, потому что не осталось сменного белья. В комнате никого нет. Она подходит к раковине, на которой лежит затычка. Простое мыло, кирпичик, размером как раз с ее ладонь, она берет с соседней раковины. Она наливает воду, сует туда белье, намыливает. Кто-то входит в комнату и у нее за спиной направляется к последней раковине в ряду, той, что ближе всех к окну. Яна и другая женщина узнают друг друга. Это одна из тех странных трех дам. Это новенькая, у которой симпатичный малыш. Что, решила постираться? Пора уже, я с самого дома не… С самого дома? Это, девочка, когда-то было твоим домом, теперь нет, ясно, да ты не вешай нос и вообще не кисни, ясно, белье надо везде стирать, ясно. Но как я гляну в твою раковину… Готова биться об заклад, ты только о том и мечтаешь, как бы купить что-нибудь хорошенькое. Такие шмотки, которые у тебя плавают в раковине, мы уже давно торжественно сожгли. Она поставила в раковину левую ногу. Ловко это она, подумала Яна. Вся нога в черной щетине. Женщина набирает воды и поливает свою ногу, от колена книзу. Ты себе даже не представляешь, какой здесь выбор. Здесь, наверно, женщинам легче захомутать мужчину, ясно? Она ищет глазами мыло. Подай-ка. Яна приносит мыло. Женщина берет и, не сказав ни слова, снова занимается своей ногой. Она долго трет мыло между ладонями ради скудной пены, которую тут же растирает по ноге. Из кармана своей сорочки она извлекает бритву, приставляет ее к щиколотке и ведет от косточки кверху. Яна трет панталоны, а сама украдкой на нее поглядывает. Не думай, что мне это доставляет удовольствие, но здешние мужики только этого от тебя и ждут, не то у тебя просто не будет никаких шансов. Ты не будешь котироваться. Как котироваться? — с удивлением переспрашивает Яна. Значит, котируются женщины с бритыми ногами? Она полощет белье до тех пор, пока не исчезают последние мыльные пузыри. Я всякий раз обязательно обрежусь. Верно, без этого нельзя. Верно, так и положено. Красная капля стекает вниз по голени. Да что с тобой? Нет, я… я… не стану бриться. Просто ты счастливая, у тебя волоски растут там, где им и положено. Яна выжимает белье. Где вешать? Так, одна половина готова. Где его можно повесить? Я свое вешаю на оконной решетке, в комнате. В углу лежат тряпки. Можешь для начала немножко подтереть пол. А если что повесишь во дворе, все сразу исчезнет. Тут слишком многие нечисты на руку. Хоть цыганцы, хоть арабцы. Особенно арабцы, они прямо взрываются, когда увидят что-нибудь эдакое. Их там до того держат в узде, что они даже от социалистических трусиков сатанеют. Ну, привет. До скорого.


Ой, как щекотно. Да не шепчи ты, он уже заснул. Я еще громче заговорю, если ты и дальше будешь меня щекотать. Где мадам желает, чтоб ее трогали, с тех пор как она проживает на Западе? Ах, ах, там же, где и на Востоке? Без перемен? Здесь? Не здесь? Тогда, может, здесь? И здесь тоже нет? Перестань, Васко. Скажи лучше, что тебе тоже щекотно, это было бы что-то совсем новенькое. Нет, это меня возбуждает, а малыш только что уснул. Ну и что? Мы к этому привыкли с тех пор, как он есть на свете, а тому уже несколько лет. И мы еще не отпраздновали с тобой нашу свободу. Давай еще немножко погодим. Ну, больше чем уснуть он все равно не может. Гм-гм, до чего ж ты у меня стала вкусная. Спагетти явно пошли тебе на пользу. У твоей кожи был какой-то другой вкус, когда мы сидели на бобовой диете. Не скажу, что тогда она была невкусная, но я голосую обеими руками за спагетти. И мой язык тоже «за». А уж ту-ут, думаю, это станет для меня на будущее самым лакомым местечком… А-ах, оба моих дружка, ну вот вы и на Западе, теперь у вас полная свобода передвижения…

…да подожди ты малость, так неудобно, поднимись повыше. А так лучше? Да, так очень хорошо. А плутишка над нами, он спит или?.. Да-а-а, так о чем ты говорил с Борисом? Да про Австралию, он непременно хочет в Австралию и получил сегодня анкеты в австралийском посольстве. С тысячей вопросов. На много страниц, даже представить себе трудно, о чем они спрашивают. Он как-то прослышал, что я владею английским, и постучал, чтоб заполнить эти анкеты с моей помощью. Васко, мой дорогой, Васко, мой золотой, ты ведь понимаешь, как оно выглядит, когда люди чего-то от тебя хотят, взгляни на это, я как-то не все здесь понимаю. Ну насчет «не все» это было здорово преувеличено, он вообще ни слова не понимал, ни единого слова, а заполнить надо целых восемь страниц, и на каждый третий вопрос он вообще не знает, что отвечать, ах и ох, да как же, да что же, помоги мне, Васко, как нам на это ответить? А я почем знаю, говорю я, да и откуда мне знать, я ведь сам только-только приехал. Там еще был вопрос, какими финансовыми средствами человек располагает. Тут он совсем разволновался. Ой, Васко, причитает этот придурок, зачем спрашивать, мы ведь потому и приехали, они же и сами знают, что у нас ничего нет, мы же затем и приехали, чтобы здесь немного подзаработать, зачем они спрашивают? Высмеять нас хотят, что ли? После этого он уже никак не мог успокоиться, я отложил анкеты в сторону, а он все причитал, и чертыхался, и нес всякую околесину, что, раз так, он примет католичество, потому как полякам очень здорово помогают какие-то миссии, им все дают, поганая церковь, сказал он, а вовсе не я, кто станет тебе помогать, когда ты атеист. Представь себе, он знал, что такое атеист, наверно, исправно посещал курсы по диамату. Наконец мы сделали все, что от нас требовалось. Еще нигде не сказано, что они его примут, у них ведь есть выбор, думаешь, им нужны такие люди, как Борис? Зато теперь я знаю, как это делается. Анкеты возвращаются в посольство, там их просматривают и решают, примут они тебя или нет. Между прочим, как он вообще намерен добираться до Австралии? Он что, самолет себе купит? Перестань, веди себя серьезно, скажи, кто даст ему деньги на билет? Лично я думаю, что сначала деньги выложат австралийцы, а ты их вернешь, как только найдешь работу. Лично я в Австралию не хочу, понимаешь, Васко? Я тоже нет. А куда податься нам? Давай лучше спать, мы же не обязаны все сразу решить. Не знаю, есть ли для нас вообще подходящее место. С чего это ты опять ударилась в пессимизм? До сих пор ведь все получалось. Мы послушаем как и что, все спокойненько продумаем, что-нибудь нам и понравится, обещаю тебе, что там будет прекрасно. Обещаешь? Обещаю. Ну так получу ли я сегодня свой законный поцелуй?


Эй, Богдан, как ты насчет того, что мы поставим тебе порцию спагетти, скинемся, и выйдет хорошая порция. Приветствую вас, и вас, и вас, большое спасибо за приглашение, в самом деле очень великодушно, но я обычно не обедаю. Фигура у тебя, Богдашо, прямо так и хочется укусить. Эй, девонька, послушай, что ты говоришь! Ты ведь обращаешься к официальному лицу. Я подсяду к вам, ненадолго. Вы поняли, что там с румынами? Прибыл целый автобус, битком набитый румынами. Неужели не слышали? Ну тогда послушайте. Сидим мы, значит, в бюро, у нас большое совещание, которое бывает раз в неделю, и тут въезжает этот самый автобус. На нем румынский номер, говорит Ионель, который у нас занимается румынами. Открывается задняя дверь автобуса, бух — прямо как взрыв — и оттуда вылетают сплошные психи и мчатся к нашему зданию. А мы, само собой, бросаемся к окну. Через несколько секунд они вытряхнулись из автобуса, человек сорок примерно, и все побежали к нашему дому, словно для них решается вопрос жизни и смерти, поверьте слову, такого Богдан еще никогда не видел, потом открывается передняя дверь, и перед нами возникает только один человек, карлик такой, стоит будто потерянный и голосит что есть мочи, но остальные плевать хотят на его крик, мы слышим, как они рвутся к нам. А уж орут — я боялся, весь дом рухнет. И как вы думаете, что они такое кричали? Причем хором, звучит вроде «Иоан Кукузиль». А значило это: Asyl, то есть убежище, только убежище, и больше ничего. Ну мы с Ионелем, конечно, пошли к входной двери. Они там стояли, размахивали паспортами и кричали: убежище! А едва увидели нас, стали кричать еще громче. Вы что, больше ничего сказать не можете? — спросил Ионель, но лучше бы он этого не делал. Они все как ринутся на него, они просто заплевали его своими вопросами. Но потом стало по-настоящему смешно. Ионель пытается их успокоить, а тут подходит этот карлик — уж такое жалкое зрелище — и размахивает ручонками, и начинает уговаривать их противным писклявым голосом. Попробуйте угадать, кто это был. Я сразу понял, так что Ионелевы объяснения мне даже и не понадобились, это мог быть только их партсекретарь, и положение у него хуже некуда. Он предпринял еще одну отчаянную попытку хоть как-то уладить дело. Но при таком раскладе у него никаких шансов не было, его овечки даже головы не повернули, сделали вид, будто его вообще не существует. Ионель фыркнул, а румыны растерянно на него поглядели, ведь для них-то ничего смешного тут не было. К стыду своему, должен признаться, что я тоже не удержался от смеха, да и попробуй тут не засмейся, когда этот секретарь стоит в дверях, и умоляет, и нудит, чтоб они не делали глупостей, чтоб не совершали необдуманных поступков. Ионель почти ничего и не переводил, он от смеха говорить не мог, партсекретарь стал умолять, он больше не грозил, номер насчет большого сильного брата из госбезопасности теперь не срабатывает, это все в прошлом, ясно же, что происходит, а у секретаря будут серьезные проблемы, они выпустили его с четырьмя десятками мужиков, чтоб он за ними приглядывал, чтоб никто не слинял, никто не наделал глупостей, и тут происходит такое — все сорок сделали ноги, все сорок сделали глупость, когда он теперь вернется один без них — ой-ей-ей что будет, думаете, сигуранца повесит ему орден? Хреновая ситуация для него, не бросайте меня одного, кричит он так, словно ничего хуже и быть не могло, его охватила паника, и тут я его даже пожалел, он стал такой жалкий. Радью, кричит он, давай поедем обратно, давай, и тащит кого-то за куртку, Радью, ну хоть ты подумай о своей жене, как она будет без тебя, умоляю, что мне теперь делать? А этого Радью его крики страшно достают, он вырывается из рук секретаря, тот падает, лежит на земле, румыны наконец-то поворачиваются к нему, видят, что секретарь, которого они так боялись, лежит на земле, и разражаются диким смехом, просто поверить трудно, они уже не могли удержаться и смеялись как сумасшедшие. Оказалось, что все это болельщики, они едут со встречи «Ювентус» — «Стяуа» Бухарест, и «Ювентус» разделал их команду по всем правилам, но уж когда их «Стяуа» продула, не осталось никаких причин возвращаться домой, и они без долгих разговоров решили превратить спортивное поражение в личную победу и смотаться. Шофер их тотчас поддержал, он и вообще был среди тех, кто все это задумал, а они оказались в большинстве, остальные же быстро приняли их сторону, да и что им оставалось делать? А теперь представьте себе муки этого самого секретаря, они проехали всю ночь по автостраде между Турином и Миланом, а он, бедняжка, сидел в полном одиночестве среди сплошных предателей родины. И наверно, несколько часов подряд заклинал их. Мне только вот что интересно: откуда они знают про наш лагерь? Так или иначе, но Ионель отправился в приемную со своими сорока клиентами, только без партсекретаря. А секретарь снова залез в автобус, с час примерно просидел там один-одинешенек, а может, не с час, а дольше, потому что никто о нем не вспоминал, потом он наконец вылез и тоже попросил политического убежища. Ох, не хотел бы я оказаться в его шкуре.


УБЕЖИЩЕ. И скажу я вам, когда к вам заявится некто заблудший, не отвергайте его, примите его, попотчуйте, разрешите приобщиться к теплу вашего очага и вашего сердца… когда беглец среди пустыни натыкается на пустынника, он просит у него прощения, он говорит: не посетуй, что я нарушил твой порядок. И слышит в ответ: мой порядок повелевает мне принять тебя с миром… кто беглецом являлся к ним, тому никто не причинил вреда… защиту должно предоставлять обиженным и угнетенным, сосланным и униженным, беглым рабам и совершившим побег преступникам, справедливо обвиненным и неправедно обвиняемым, девушкам, которых принуждают к браку, и крестьянам, которых гонят на барщину.

Таков закон с самых незапамятных времен, таков порядок. И Бог лишь тогда поистине всемогущ, когда Он может предоставить защиту. А сильным мира сего надлежит хранить святость, которая превыше требований мести, кары и возмещения. Об этом твердят не одни лишь скрижали, об этом твердят и поэты. Кто пространствовал десять лет, тот может поведать, что именно помощь, оказываемая угнетенному, отличает цивилизованных людей от варваров. И кто любит Рим превыше всего, тот не устанет говорить о самом славном проявлении человечности. Право на убежище, надежный приют есть последний источник надежды для тех, кто утратил всякую веру в справедливость. Убежище свидетельствует ныне и присно: можно жить и после поражения.

Его деяния известны повсюду и признаны повсеместно. Беглец прослышал, как надлежит оформлять прошение: порой он диктует чиновнику текст для равнодушной клавиатуры, порой спасается бегством в священные места или хватается за рога у алтаря, порой падает ниц, обнимая колени чужеземца, садится в золу очага, целует руку повелителя, порой наносит небольшой ущерб собственности принимающего, чтобы оказаться перед ним в некотором долгу и тем упрочить отношения на будущее.

С незапамятных времен эту заповедь чтут. И ею же пренебрегают. Даже когда проклятие грозит твоему собственному роду. В защите отказывают, защиты лишают, молящих отвергают либо выдают. Святотатцы попирают табу, топчут ногами священные правила, перешагивая порог храма, дабы выволочь наружу гонимого и убить его, дабы выманить обманом или подвергнуть осаде, пока он сам не умрет голодной смертью. А если кто презирает чужое божество, тот подносит горящий фитиль к языческому храму и сжигает его вместе с укрывшимися в нем беглецами. Во все времена находятся люди, которые подрывают стены взаимной помощи, дабы приумножить свою власть и свое богатство.

Времена меняются, хоть и остаются неизменными. Принятых не метят более клеймом на лбу. Просто им надлежит при проверке документов доказать наличие визы. И еще овладеть иностранным языком: разрешение, дозволение, санкция, приятие, снисхождение, допущение. Они должны уметь безошибочно склонять эти слова, чтобы полицейской машиной, поездом или самолетом их не вернули в страну, где они потерпели фиаско.

Но сердце — оно порой тотем, а порой параграф, и кому, скажите, придется по вкусу приютить у себя беспокойство в эпоху, когда гражданские права подвергаются проверке на надежность. Стопроцентную надежность. Этот чужак, он не просто несет с собой распад, он его воплощает, перед нами распавшаяся жизнь, причем никто не знает, удастся ли снова собрать ее из кусочков, и если да, то где. Готовящийся принять встает, и четыре его стены встают вместе с ним. Он задается вопросом, который весьма его тревожит: а какие следы будут привнесены в его дом? После чего он запирает свою дверь.


Иво Шикагото. Hav not bin tu Amerika, bat sun going der[24]. Иво сидит по-турецки на газоне, вырывает травинки и жует их. Часами. Продергивает сочные зеленые стебельки сквозь щель между зубами. День утопает в разговорах. Иво сплевывает. Дайте мне только месяц-другой сроку, чтоб освоиться, тогда милости прошу всех вас ко мне, я вам тогда все покажу. Иво ждет, когда двоюродный брат пришлет ему аффидевит. У брата дом на берегу Лейк-Мичиган, он там у них уважаемый человек, его полгорода знает. Только пустячная бумажка отделяет Иво Шикагото от небоскребов. А вы знаете, что верхушка у этих небоскребов раскачивается, из стороны в сторону, на несколько метров, а внизу лавки со всякими товарами, каких вы и во сне не видели, а стоянки у них огромные, потому что в таких небоскребах работают тысячи людей, и, когда ты сидишь наверху, скажем, на сороковом этаже, тебе сверху виден весь город, будто он принадлежит тебе. Еще чуть-чуть потерпеть — и Иво полетит в страну блюзов. Это столица, это их настоящая столица, там начинали все великие люди, в баре можно услышать новости, о которых завтра узнает весь мир, и каждый второй из них маленький Satschamo[25], а у негров музыка в крови, как говорит мой брат… Иво отворачивается в сторону и сплевывает… больше они ничего и не умеют, у брата одна черная ходит убираться, так ей даже невозможно вдолбить, как полагается вытирать пыль. Короче, не осталось ничего, что могло бы преградить Иво путь к белому «кадиллаку», вот это машина так машина, рядом с ним любой «мерседес» должен помалкивать в тряпочку, это ж просто дворец на колесах, в нем можно разъезжать целый день и ни капельки не устать, потому как ты даже не почувствуешь, что едешь, да, Стоян, в такой штуке все женщины будут смотреть тебе вслед, ну, ну, без кулаков, я провезу тебя по всем окрестностям, а потом учудим что-нибудь на пару и будем есть большие стеки, только не заказывай ван стек, не то ты меня опозоришь, там заказывают по весу, войдешь, значит, и скажешь ван трипоундовый стек, плиз. И еще ты должен сказать «вел дан», чтоб они знали, что его надо как следует прожарить, потому как сами они любят, чтобы мясо внутри было сырое.

Ах, Америка, Америка, какие там есть возможности. Вот вы, к примеру, сапожник, вы можете сколотить там целое состояние, я вам прямо скажу, за обувь ручной работы столько платят, просто поверить нельзя — несколько сот долларов за пару. Тут и считать нечего. Этому пару, другому пару — и ты уже обеспечен.

А мой брат — он в Канаде, хороший парень и человек солидный, умеет вкалывать, не сказать, чтоб летун. Но ума у него хватило, чтобы перебраться в Канаду… Полгода не прошло, мы были у его родителей, и они как раз получили от него письмо, письмо, конечно, было вскрыто, но все-таки дошло, парень, оказывается, купил себе дом и при нем большой гараж, чтоб было место для его новой машины. Я ведь что хочу сказать: полгода — это шесть месяцев, а у парня уже стоит в гараже собственная машина.

— Это ж надо. А вот я так пять лет дожидался, пока получу этот русский драндулет.

— Да и то тебе повезло.

— Это я через сестру…

— А там ты просто идешь к торговцу за углом и спустя пять минут возвращаешься домой на собственном лимузине. Там проще купить машину, чем водку.

— Германия, между прочим, тоже неплоха. Я слышал про одного, что он и года не прожил в Германии, как у него уже был свой «мерседес».

— «Мерседес»?! Он, верно, был миллионер.

— Чепуха. Там каждый может купить себе «мерседес». Ничего такого в этом нет.

— Тогда почему все не ездят на «мерседесах»?

— Да потому, что там есть выбор, наш брат даже представить себе не может, что такое ихний выбор. Ты выбираешь такую машину, которая тебе нравится.

— Да что ты знаешь со своим «мерседесом»? Думаешь, лучше «мерседеса» и нет ничего? А знаешь, как американцы называют людей вроде тебя? Grinhorn говорят они про человека, который ни в чем не разбирается. Тоже мне — «мерседес», «мерседес», это машина для Шульо и Пульо.

— Немцы в таких случаях говорят: для Хинца и Кунца.

— Чего-чего?

— Наши Шульо и Пульо у них называются Хинц и Кунц.

— Ты-то откуда знаешь? Может, ты тогда знаешь, какие модели делают эти немцы? Ты про «порше» хоть раз слышал? Ну? На «порше» ездят люди, у которых капусты много.

— Мне один рассказывал, что бедняки в Германии ездят на «ладе».

— Ну, это те, кто не желает работать. Деньги они получают от государства ни за что, и уж «ладу»-то на эти деньги вполне можно купить. Только не затем я бежал, чтобы разъезжать на «ладе». Я хочу настоящую машину.

— Набрехал тебе этот твой один. В Германии вообще бедных нет.


Алекс знает теперь новую игру.

— А ты как бежал?

Взрослые охотно в нее играют. Потяни его только за рубашку или за штаны и начинай спрашивать.

— Так я и думал, что тебе это будет интересно. Тогда слушай. Такую историю ты второй раз не услышишь.

Ивайло сидел в тюрьме за то, что рассказывал анекдоты. А они не любят анекдотов. Но меня так просто не возьмешь. Не успел я попасть за решетку, как начал расписывать стену в камере, нарисовал, как Брежнев нашего Главного Крестьянина прямо в задницу… впрочем, ладно, скажу только, что я злую шутку намалевал у них там на стене, за это — побои и еще несколько лет добавили к прежнему сроку. А мне стало уж до того невмоготу сидеть. Делать там нечего, малость похоже на то, как здесь, поиграть ни во что нельзя, побегать нельзя, а главное, ты не знаешь, сколько еще тебе так сидеть. От этого очень портится настроение, ну, я вижу, дело затягивается, и смылся, да прямиком в Югославию. И на тебе что, была полосатая одежда? Ну ясно, арестантские сказки, только одежда была не полосатая, а еще страшней, вот из-за нее они в Югославии и сцапали меня сразу, для начала хорошенько стукнули, а потом усадили в поезд, и это было страшно, понимаешь, поезд шел прямиком ко мне домой, а я знал, что меня ожидает дома, такого у нас не прощают, потому что я обвел их вокруг пальца, они бы меня прикончили сразу, надо было сматываться из поезда, а сербы, они не злые, им просто было наплевать, они получили приказ передать меня прямо на границе из рук в руки, мы вместе пили водку, им я тоже рассказал несколько анекдотов, про Сталина и про Хрущева, они были в восторге, развеселились, так что для меня не составило труда прогуляться в сортир без охраны, там я открыл окно, вылез и забрался на крышу вагона. А разве это не опасно? Да еще как, но иногда в жизни приходится идти на риск, надо просто набраться храбрости, а мне до смерти не хотелось возвращаться к тем злющим ребятам, вот я и спрыгнул и упал в какие-то кусты, в общем, совершил мягкую посадку, только малость подвернул ногу, вот так, значит, а остальное уже было проще простого….

— Алекс, иди сюда.

— Ну, мальчик, тебя мама зовет.

— А что такое злая шутка? Я хочу хоть одну услышать.

— Еще услышишь, парень, еще услышишь. Нам с тобой здесь еще сидеть и сидеть.


Через три дня после своего прибытия в Италию они, все трое, стоят на остановке как раз перед входом в лагерь, чтобы сесть в автобус на Триест. Автобус ходит с интервалом в полчаса, так им сказали, а в брючном кармане у Васко есть немного денег и еще талоны, полученные от организации под названием «Каритас», этими талонами можно расплачиваться в магазине у некоего Степановича. Степанович не итальянское имя, сразу сказал Васко. Ты, никак, покупаешь только у итальянцев? Магазин хороший, чего тебе еще. Автобус останавливается. Васко приобретает билеты. Biglietti. Все равно как у нас. Билет, biglietti, почти одно слово. Они сразу садятся на ближайшие свободные места. На остальных пассажиров не глядят. Вот так. Мы, по крайней мере, не зайцами едем, как остальные, эти ничтожества, и пусть придурок Борис философствует сколько хочет насчет того, что здесь у них много денег и что мы, бедные, беззащитные, бездомные беженцы, можем не платить за проезд. С кем только не приходится здесь иметь дело! Дома я бы с таким и словом не перемолвился. Автобус трогается. Конечно, часто ездить нам не по карману. И вообще надо экономить. Деньги нам еще ой как понадобятся. Вдоль дороги появляются самоуверенные виллы, они не прячутся за каменной оградой, сады вполне откровенно показывают, чем владеют их хозяева. К чему скрывать? Да они и не хотят. Видишь тот дом с бассейном? Нравится мне такая терраса. Они, верно, любят на ней сидеть.

— А ты обратила внимание, до чего бесшумно едет автобус, сразу видно хороший мотор, не громыхает, как у грузовика.

Чего от нас хочет эта женщина? Только бы она с нами не заговорила. И чего это она роется у себя в сумке? Билеты у нас есть. А удостоверения ты с собой взял? О, конфетка, grazie, Алекс, поблагодари тетю, gra… zi, caro mio, che carino, о, это, это очень мило… это…

Триест, вот мы и въезжаем в город. Раньше это был могучий и знаменитый город, он вел большую торговлю, очень важный город на всем Средиземноморье. Алекс, ты вообще-то меня слушаешь? Или ты хочешь знать только про автомобили?

Что мы можем своими глазами увидеть Италию, по-настоящему, с близкого расстояния, что мы оказались здесь, будто пелена с глаз упала, и мы здесь, можем войти, потрогать ее руками, эту Италию.

— По-моему, нам здесь выходить, быстрей, так оно и есть.

Они оглядываются по сторонам, бегут в направлении, которое указал им Васко, но продвигаются тем не менее очень медленно, удивление то и дело замедляет их бег, они оборачиваются, глядят на этих веселых, беззаботных людей в хорошей одежде. Люди весело разговаривают друг с другом. Яна видит женщин своего возраста, беззаботной, пружинистой походкой ходят здесь ее ровесницы, не ходят, а плывут. Стоят на ограде фонтана, откидываются назад, кокетливо хихикают, и только какая-нибудь мужская рука поддерживает их. Забот у них никаких конечно же нет, откуда здесь возьмутся заботы? И смеются больше, чем смеются у нас, их жизнь — это сплошной смех. И весь город — это золотая курица, которая несет яйца счастья. Ты только посмотри на них. У них есть деньги на всякие удовольствия, у них есть время для праздности, у них нет забот, dolce vita, мы знаем, как же им не смеяться при такой-то жизни?

Алекс! В чем дело, Алекс? Пошли, пошли! В витрине устроена автомобильная стоянка, там полно крошечных автомобильчиков, игрушечных автомобильчиков, завтра Алекс расспросит Богдана, они называются matchboxautos, здешние дети их собирают, выменивают. Тати, там, видишь, видишь, это «изо грифо». Да, ты прав, ишь, сразу углядел, он самый и есть. А можно мне такой? Хм, надо подумать. Ну пожалуйста, папо, такой маленький автомобильчик. Только если ты пообещаешь не будить меня завтра так рано, идет? Тогда нельзя исключить, что ты получишь свою машинку. А можно, мы ее прямо сразу купим? Нет, нельзя. А почему нельзя? Потому, что нам надо идти дальше. Нас мама ждет. Вот и неправда. Она тоже рассматривает витрину. Мы еще сюда придем, согласен? Так мы ведь уже здесь. У меня скоро день рожденья, вам все равно нужно купить для меня подарок. Это я и без тебя знаю. Не учи своего отца, как надо делать детей. Подарок должен быть сюрпризом. Только это, только «изо грифо», больше мне ничего не нужно. Я тебе уже сказал или нет? А теперь пошли.

Нужную площадь они нашли по описанию, Piazza della Libertà. В одной из боковых улочек должен быть магазин Степановича. Найти и в самом деле нетрудно… Мимо этой площади и захочешь, да не пройдешь, рыночная площадь, много киосков и прилавков, слегка похоже на барахолку, готовое платье, чуть смахивает на вещевой рынок или на наш базар. Клочки упаковочной бумаги, обрывки газет на земле, припечатанные следами ног, множество вещей под проржавевшими железными перекладинами, не очень-то все это выглядит по-западному, на многих перекладинах джинсы, блу-джинсы, голубое золото, как говорит Борис, но черные и зеленые тоже, штучные экземпляры и горы одинаковых, на одном столе сложены аккуратными стопками, на другом перерыты нетерпеливыми, жадными руками. Ремни для джинсов, джинсовые рубашки, джинсовые куртки, разложены, развешаны, а еще ботинки, кроссовки, пестрые, и еще складные стулья, на которых покупатель может примерить их сидя, только пусть бережет ноги в этой толчее. Ты слышишь, что они говорят? Здесь есть прекрасные вещи, замечательные вещи, но талонами можно расплачиваться только в лавке, у этого самого Степановича… мухлюют они, Стоян Великий сразу догадался, они целое состояние на нас сколотят, они ведь могли бы просто выдать деньги нам на руки, чтоб мы сами решали, как их истратить. Будь на то твоя воля, они бы договорились с каким-нибудь борделем. Импотент несчастный, скажи лучше своей мамаше… эй, перестаньте… здесь все сплошь югославы… и джинсовые юбки здесь тоже есть, как по-твоему, пойдет мне такая юбка, лепо, как лепо, широкобедрая женщина роется в куче юбок, словно ей все нужно перетрогать и пересмотреть, прежде чем купить, вот уже и продавец начинает ругаться, замечает Яну, улыбается ей и протягивает юбку через прилавок, пытаясь при этом взглядами отодвинуть руки той, другой женщины, не представляю, как я могла бы это носить, но попробовать стоит, нет, нет, не сейчас, сейчас у нас и денег-то нет, да знаю я, можешь мне не говорить, Алекс, постой здесь, нет, я считаю, хотя если хорошенько подумать, то всего бы лучше пару элегантных туфель. Итальянцы, по-моему, здесь вообще не покупают. Они могут себе позволить и подороже. А здесь, наверно, все дешево, и турок много. Тс-с-с. А чего я такого сказала? А ты заметил, они все ходят в национальной одежде, штаны с напуском и кафтаны, спрашивается, чего ради они смотрят джинсы?

Базар распадается на выгородки, ящики, усталых покупателей, перевязанные пластиковые пакеты, энергично спорящих мужчин и припаркованные автобусы. Там и сям кто-нибудь сидит на ящике, как боязливый король, который должен караулить свой трон. Кое-где дремлют мальчишки, подложив под голову пакеты. Из-под бечевки торчат покупки: кувшины, которые выставляют напоказ свои ручки, пакетики кофе, мешки с сахаром, телевизор, пластмассовые пистолеты, может, для детей. А дома они все это загонят. Вот поэтому-то югославам так хорошо живется, их автобусы имеют обжитой вид, салфеточки и сумки на сиденьях, на раме опущенного окна болтаются колготки. Прислонясь к пыльному колесу сидят парни, пьют из жестяных банок, накалывают на веточку куски мяса.

В лавке Степановича есть только один вход, узкий, уже, чем дверь в деревянной пристроечке у них в лагере, где им позавчера выдали самое необходимое из одежды. Поношенные вещи, объяснил Богдан, их собирает Красный Крест. Они получили футболку для Алекса, рубашку для Васко и платье для Яны. И немало дивились тому, как это люди отдают вещи в таком прекрасном состоянии. Очень великодушно. Лавка Степановича похожа на склад. В больших деревянных ящиках лежит одежда. Ящик для носков, ящик для головных уборов, ящик для нижнего белья и тому подобное. Если покупать что-нибудь из каждого ящика, то, пока дойдешь до конца этого длинного помещения, можно одеться с головы до ног, когда бы им дали денег или талоны выше ценились, чем одна курточка для Алекса, да брюки для Васко, да туфли для Яны плюс нижнее белье и носки для всех троих.

А потом они снова двинулись по Триесту, шли и глядели,

глядели на людей — как те одеты, глядели, как те себя ведут,

здания, как и люди, говорят о большом вкусе, до чего они красиво разукрашены, эти красивые фасады,

красивые дворцы, Palazzo del Governo, Palazzo Communale, звучные названия на мраморных досках, Palazzo Aedes, Palazzo Carciotti,

красивые кафе,

красивые, маленькие мостики, перекинутые через красивый канал,

красивые площади, Piazza, здорово звучит, Piazza, все равно как рефрен песни на фестивале в Сан-Ремо, его передавали по телевизору, Piazza della Borsa и еще Piazza Unita d'Italia, вот и повод для Васко рассказать сыну кое-что про Гарибальди и вместе с Яной угадать, какие это подразумеваются четыре континента, изо рта у которых бьет струя воды,

красивые отели.

Как, должно быть, здорово они отделаны внутри.

Вбирать в себя все. У Яны такое чувство, будто она вынырнула с глубины, поднялась над поверхностью воды, а сейчас хочет вдохнуть в себя все, что только можно,

и удивительной красоты витрины на Корсо, а Корсо — это значит аллея, и в одной из витрин красное пальто, красное пальто, мягкое, теплое и вообще чудесное, надето на манекен, а на мне бы оно куда лучше выглядело, с большими пуговицами, с золотыми пуговицами, воротник высокий, вот в нем-то у меня больше не мерзла бы шея, рано или поздно я себе такое куплю.

Случайно они опознают какую-нибудь деталь, какую-нибудь мелочь, известную по просмотрам в студенческом киноклубе. Уличное кафе, на стене рекламный щит МАРТИНИ — вот как оно выглядит в красках! — на перекрестке дорожный знак и плоские круглые часы на высоком столбике, велосипедист с плетеной корзинкой на перекладине, пышнотелая мамаша перед лавкой, клаксонный концерт на проезжей дороге.

Они разглядывают рекламы, светящиеся строчки,

столько света, столько чистоты, столько дружелюбия.

Яна не может идти дальше, она не знает, в какую сторону ей смотреть. Ей дурно, ей просто дурно от такого изобилия красоты.

— Яна, у меня есть идея. По-моему, мы должны себе хоть что-нибудь позволить. Что ты скажешь, если я предложу купить большую плитку шоколада, может, здесь есть швейцарский шоколад. А ты как думаешь, Алекс? У тебя уже желудок кувыркается, верно? Мы ведь только что проходили мимо большого продуктового магазина.

Они заходят в этот магазин,

но полку с шоколадом обнаруживают не сразу, большую полку, которая не уместилась бы в их прежней комнате, пришлось бы прихватить половину Златкиной комнаты, но Златка, доведись ей такое увидеть, не стала бы возражать. Четыре уровня сладостей, и это бы еще полбеды, ограничься все только плитками шоколада, которые рядами проникли в чрево полок, рассортированные по сорту и качеству, разные цены, разные краски, с виноградом, и с орехами, и бидонами молока на обертке, с фотографиями и рисунками или с золотыми буквами на красном фоне. Яна берет одну плитку, другую, потом третью, потом четвертую, разглядывает, пытается что-то определить по названию и картинке, пока взгляд ее не начинает скользить поверх плиток, а внимание тем пуще ослабевает, чем окончательней покидает ее решимость. А тут пошли уже не плитки, час от часу не легче, тут пошли шоколадные конфеты, карамель, ореховые шарики, прозрачные бонбоньерки, усыпанное звездами печенье, миндальные крендельки, Яна ничего больше не берет в руки, лишь взгляд ее мечется, словно она вертит головой, глазированные фрукты, орехи в сахаре, желейные зверушки, кольца с глазурью, число упаковок превышает границы ее восприятия. Она дошла до конца полки, с чувством глубокого облегчения углядела на следующей баночки с грибами, помидорами, фасолью, она не знает, что ей теперь делать, огибает полку, может, с другой стороны… и снова этому нет конца, бисквиты в форме ложки, трубочки, двойные пакеты, коврижки с жареным миндалем, безе, коржики, готовые пирожные, торты в круглых картонках, миндальное печенье, конфеты в упаковке по четыре штуки, изюм, инжир, чернослив, ей необходимо выйти, голова упала на грудь, и в голове только одна мысль: выйти отсюда, она задевает полку, звенят бутылки, она бежит бегом

и прислоняется к витрине, мысли ее бьются о шоколад и кофе, она злится на нугу и грильяж, она ведь хотела только шоколада, но этой возможности ей не дали, и она не знает, как ей снова прийти в себя. Вскоре из магазина выходят Васко и Алекс. Причем Алекс как раз надрывает черную обертку на плитке шоколада, и фольга потрескивает под его нетерпеливыми пальцами. Васко предлагает посидеть у фонтана на белых гранитных глыбах. Каждый отламывает себе кусок, первый кусок. Сует в рот, надкусывает, пробует. Но прежде чем Алекс отламывает второй кусок, Яна говорит обиженным голосом:

— Ты купил самый плохой шоколад.

Алекс причмокивает и очень удивлен, что мама недовольна.

— Откуда мне знать, какой тебе нравится, могла бы сама себе выбрать.

— И так видно, этот шоколад пьют.

Швеция, речь могла бы идти о Швеции. Васко попросил Богдана внести их в этот список. Но спустя одиннадцать дней после их прибытия — Яна ведет точный счет — у ворот лагеря появляются два хорошо одетых мужчины и громко кричат: «Эй, земляки тут есть? Алло, нас кто-нибудь понимает?» Поднимаются Васко, Стоян и Ассен. Идите сюда, мы бы хотели поговорить с вами. Все трое подходят к воротам. День добрый. Вы кто такие? Мы три года назад сами были в этом лагере. Обоих охватила ностальгия, и вот они поехали дорогой своих воспоминаний. Васко трудно поверить, что и этот лагерь может вызвать ностальгию. А сейчас вы где? В Норчёпинге. Где это такое? В Швеции. В Швеции? Ну и повезло же вам. Расскажите, как там живется. Оба переглядываются, у них нет уверенности, что на этот вопрос нужно отвечать. За спиной у них проносятся машины. Потом тот, что стоит слева, хватает обеими руками решетку и трясет ее. Решетка дрожит, и тут у него вырывается: «Там страшно, там ужасно, там просто невозможно выдержать. У помидоров не помидорный вкус, а у огурцов — не огуречный. И еду ихнюю нельзя назвать едой. Хлеб коричневого цвета, с зернами, а если ты такого не желаешь, ешь тогда сухари. А люди — с ними каши не сваришь, они держатся на расстоянии…» Это как: на расстоянии? Да так, что недружелюбие изобрели у них в стране, они прямо-таки счастливы, когда могут встречаться с другими людьми не чаще раза в месяц. Встретятся на улице, скажут друг другу «здравствуйте» за десять метров, обменяются потом десятью словами, да и говорят-то ужас как медленно, и считай, наговорились на месяц вперед. И в дом к себе они просто так не пригласят, об этом и речи быть не может, два раза в году они встречаются с коллегами и напиваются до потери сознания. И нас они не любят. Да они, пожалуй, и самих себя не любят. Холодные они люди, неприветливые и холодные… из-за своего климата стали такие, а климат у них и того хуже. Там восемь месяцев в году зима, да еще какая зима, все время ниже нуля, все время темно… А вы, вы-то куда хотите? Здесь что-нибудь переменилось? Вы давно здесь?

Потом они сидят на газоне, и Ассен закуривает сигарету.

— Удивительно, — говорит Васко, — несколько недель назад мы бы прыгали от радости, если бы нас пустили в Швецию, а сегодня, сегодня мы стоим у ворот и слушаем, как там плохо, и я начинаю задавать себе вопрос, а нужно ли нам туда, где все так ужасно?

— Могу дать тебе хороший совет, — говорит всезнающий Борис. — Если вы непременно хотите остаться в Европе, тогда мотайте отсюда, хоть во Францию, хоть в Германию. А там вы можете снова попросить убежища. Только упаси вас Бог проговориться, что вы прибыли из Пельферино. Вы должны делать вид, будто только-только пересекли границу, ну, словом, придумайте что-нибудь. Тогда вам предоставят убежище, и вы сможете там остаться.


— Сашко, ты ведь знаешь историю про Винни-Пуха, про веселого медведя и грустного ослика? Помнишь, как Винни-Пуха пригласили в гости и как он много там ел, а потом не мог вылезти из норы, и пришлось ему голодать, чтоб его смогли вытащить на волю. Вот и со мной так же вышло, Сашко, я сразу до того нажрался, что не могу больше двигаться и застрял здесь. Но в отличие от Винни я становлюсь с каждым днем все толще и толще и не могу теперь вылезти и двинуться дальше. Сдается мне, я уже никогда отсюда не выберусь. Но между прочим, Богдан вполне этим доволен.

А верно ли это, Богдан? Не сбиваешь ли ты мальчика с толку? Где твои вопросы, которых ты больше не задаешь? И разве тебя больше не интересует, куда ты хотел бы поехать, о чем ты раньше мечтал, что собирался делать? Вопросы эти, Богдан, они ведь никуда не делись. Но они рассыпаются у тебя во рту и оставляют неприятный привкус, который надо смыть, всего лучше — вином. Каждое утро ты просыпаешься с пересохшим и запыленным ртом, изо дня в день, изо дня в день ты принимаешь эти беглые создания и вручаешь им букет для бодрости, тут ты проявляешь полное великодушие, может, они даже испытывают к тебе благодарность, но потом все они уезжают дальше. Одним из них удастся обзавестись домом и лимузином, другие увязнут в ностальгии и раскаянии. Они не оставляют во мне следов. А вот ты не рискнул. Ты не предпринял попытку, а сегодня ты даже не знаешь, что мог бы сделать. Ты познакомился с женщиной, про которую знал, что с этой женщиной можно ладить. И одновременно увяз в этой работе. То-то и оно. Вот так и я застрял. Во рту пыль, и коли уж откровенничать, то лучше за рюмкой вина или этой отменной инжирной водки, которую подают у словенца Мирко. Мирко — единственный друг Богдана, он держит небольшую таверну в старом городе. Это у них семейное заведение. Преданные триестцы и случайные посетители из туристов — этого вполне хватает, чтобы занять восемь деревянных столов, которые летом расставляют друг подле друга на узкой полосе улицы, под зеленым навесом, где на столбах висят плетеные бутылки. Мирко здоровается, внимательно слушает, соглашается, советует, оказавшись между двумя столиками, проводит рукавом по переносице, кивает и пишет, спрашивает и подсчитывает, подает счет, высказывается по поводу местной политики, поездок, цен и концертов. А когда отодвинут стул последнего гостя, в последний раз прозвучит пожелание доброго вечера и надежда, что гость еще раз окажет им честь, Мирко относит выручку в кассу, берет две бутылки и две рюмки, опять выходит на улицу, к тому столу, где поджидает его друг, и, снова проведя рукавом по переносице, подсаживается к Богдану.

— Я очень люблю эту водку, потому что, сдается мне, она похожа на меня, не скалься, ну чего ты скалишься, почему это водка не может быть похожа на человека? Сейчас я вернусь, только погашу остальные лампы.

— Я как раз обратил внимание, как здорово обросла твоя пергола. Когда мы с тобой только познакомились, сквозь листву можно было увидеть звезды.

— Еще немного, и под ней можно будет сидеть даже в дождь. А за последним столиком они шумели так, словно рыбу потрошили.

— Надеюсь, им-то ты не предлагал инжировки?

— Ясное дело, нет. Ты знаешь мой принцип. Люди несимпатичные получают просто шнапс. По-моему, это правильно. Ты свидетель моих грехов, Богдан, но инжировая очень хороша, у нее нет никаких проблем, и она не создает никаких проблем. Думается, я тебе ни разу еще не рассказывал, что фиговые деревья растут на невысоком холме, им хорошо на холме, солнца предостаточно, а почва — как постели в «Эксцельсиоре». Почва добра там к нашим смоковницам, любовная связь пред лицом Господа. Еще рюмочку хочешь? Мы собираем их все вместе, когда настанет время, собираем всей семьей, братья и я сам, двоюродные братья, дети, и моя мать тоже до сих пор участвует в сборе, ты уж извини, но я не могу удержаться, я всякий раз смеюсь, когда вспоминаю, на ней всегда два разных носка, не знаю, как это у нее получается, но представь себе: вот уже тридцать лет мы собираем урожай смоквы, и каждый год моя мать приходит в разных носках.

— Buona notte, Мирко, завтра я малость припозднюсь, мне надо к врачу.

— Все ясно, buona notte. Причем всякий раз она желает непременно залезть на лестницу. Каждый год мы пытаемся ей втолковать, что для нее это опасно, что она вполне могла бы доверить это дело кому-нибудь из сыновей либо внуков, мы уговариваем ее, уговариваем, на кой тебе тогда такая орава, это ж надо как-то использовать, незачем все делать самой, но она нас не слушает, представляешь, ну вот когда ты еще был ребенком, а на горизонте проплывал корабль, большой такой, и ты просил его остановиться и взять тебя на борт, но он не слушал, он спокойно плыл себе дальше, вот так же и моя мать. Она карабкается на лестницу, а мы волнуемся, не поскользнется ли она, не упадет ли, и один из нас всегда стоит рядом, чтобы в крайнем случае подхватить ее, не думаю, что она это замечает, мы смотрим ей на ноги, нельзя ведь постоянно задирать голову и глядеть на ветки, мы смотрим на ее носки, и переглядываемся, и пытаемся удержаться от смеха. Я даже прикусываю нижнюю губу, это помогает, но иногда мы все же прыскаем, мать оборачивается, сестра вскрикивает, она уверена, что теперь-то уж мать наверняка упадет, но мать держится крепко, и кричит на нас, и начинает швырять в нас смоквы, достает из корзинки те, которые только что сорвала, и ругается, и ругается, так умеет только она да еще наш повар Лучано, когда у него что-нибудь не выходит. Богдано, ангел ты мой…

— Не буди лихо, пока спит тихо.

— Да, а как твоя психушка? Я и сам бы к вам сел, но этот рабовладелец меня просто достал. Ты представить себе не можешь, что он нынче выкинул. Он уговорил всех гостей заказывать рыбу, вот мне и пришлось несколько раз выходить с удочкой, ловить камсу, а потом жарить ее во фритюре, все жарить да жарить. Хотел приберечь для тебя, Богдано, немножко карамели, но тут приперлась группа немцев.

— Значит, в другой раз. Я еще приду к тебе, Лучано.

— Привет Ливии, эй-я — попей-я, ночь принадлежит мне. Да, день и впрямь выдался шебутной, но такие дни нам нужны, ты ведь знаешь, как пусто здесь будет зимой.

— Ты начал рассказывать, как твоя мать бранилась.

— Так вот, она бранится, а лестница качается, а мать это вроде бы ничуть не волнует, она изливает на нас поток брани и снова начинает нас учить, кому и что надо делать и как нам следует обрывать смоквы, хоть мы уже много лет этим занимаемся. Мне нравится ее голос, он очень к ней подходит, хриплый такой, ну как тебе это объяснить… похоже, будто таким голосом говорят ее мозолистые руки, пойми меня правильно, это может звучать нежно, когда она гладит кого-нибудь по лицу, как не сумеет никто другой, когда после сбора плодов мы, совсем замученные, лежим в своих постелях. Сбор смоквы наполняет ее гордостью.

После рюмочки приветственной инжировки Мирко откупоривает бутылку белого вина, из семейного урожая. Это шардоне. Богдан, научившийся за эти долгие годы разбираться в винах, выясняет сорт винограда и год разлива и пытается запомнить вкус.

— А знаешь, как получилось, что в Италии самое хорошее вино? А во Фриуле всех лучше белое? Традиция, Богдан, традиция, вот в чем суть. Вино лишь тогда может быть хорошим, когда оно связано с историей самого человека, понимаешь? Если твой дед чокался им на крестинах твоего отца, если оно вдохновило Джотто на роспись капеллы Скровеньи, если три тысячи лет назад его принесла какая-нибудь девушка на жертвенный алтарь. Три тысячи лет — это долгий срок. Пойми меня правильно, я вовсе не хочу сказать, что сорта винограда должны быть древними, нет, я имею в виду не лозу, а само вино, его личность, которая укоренилась в нас самих. В наших краях у людей и у вина было время, чтобы познакомиться поближе, чтобы попривыкнуть друг к другу. Это старая дружба, которая передается по наследству и человеком, и вином, и виноделом, и пьющим. Древняя дружба царит в этом краю. Тебе, может, и невдомек, но вино уже оказывало большие услуги нашему городу. Когда он был захвачен Венецией, а первый раз это случилось в тысяча двести втором году, кстати, одна из немногих дат, которую я сумел запомнить. В те времена Венеция была всему голова, и в тысяча двести втором году венецианский дож с весьма внушительной армией высадился в Триесте, с ним шло множество до зубов вооруженных крестоносцев. Не уверен, что все триестцы от души радовались приходу гостей, может, просто они уже тогда были наделены практической сметкой, которая и поныне их отличает, во всяком случае, по этому поводу они ударили в церковные колокола, делегация священнослужителей зажгла свечи, надела самое дорогое облачение и торжественно приветствовала дожа от лица жителей города. А дожа того звали Данольдо, изысканное имя, скажу я тебе, верно? Я еще в детстве мечтал заиметь гончую по кличке Данольдо. Если верить преданиям, дож выглядел весьма внушительно — высокого роста, с густыми седыми волосами. Держался он очень прямо, но не мог сделать ни шагу без поводыря, потому что был слепой как крот. И вот он стоял перед вооруженными до зубов рыцарями, венецианскими патрициями и знатью, облаченный в дорогие ткани. И требовал от Триеста безоговорочной капитуляции. Ситуация была очень сложная. Триестский епископ возгласил, что граждане Триеста сдаются. Дож на это никак не реагировал. Епископ поклялся в верности на века. Дож оставался холоден. Триест обязывался — так продолжал свою речь епископ — верно служить венецианцам, как уже служат другие города Истрии, и пообещал разделаться с пиратами из Ровиго. В ту пору они были просто бедствием для торговых дел Венеции. Дож Данольдо оставался молчалив и неподвижен. Ну что еще могли ему предложить триестцы? И снова епископ возвысил голос и торжественно, словно совершая обряд бракосочетания, поклялся: каждый год поставлять пятьдесят бочек наилучшего вина для Дворца дожей. Все глаза устремились на дожа, и в это мгновение — я часто представляю себе эту картину — по строгому лицу дожа скользнула улыбка, и он повелел подписать договор. Ты понимаешь? Наше вино сумело вызвать улыбку на устах величайшего из дожей.


Триест — портовый город, а те три дамы — портовые шлюхи, родившиеся и выросшие в городе на берегу Черного моря. Они рано научились различать, какой именно корабль вошел в гавань, знали, как надлежит себя вести долгими вечерами, по каким улицам следует расхаживать взад и вперед в юбках выше колен, чтобы привлечь к себе внимание, шуточки, свист и торопливые вопросы, хотя от их физиономий так и шибало подворотней. Две сестры, а третья — их подружка быстро усвоили истину: ничья похоть не бывает более щедрой, нежели похоть матроса или туриста. Втроем они образовали своего рода рабочую бригаду, где одна поддерживала другую, где обменивались сведениями обо всем, что услышали и узнали, где поровну делили покровительство полиции, то есть если одна из них оказывала благосклонность какому-нибудь официальному лицу, то заработанные таким образом поблажки распространялись на всех трех.

В один прекрасный день старшая из сестер сбежала на Запад. Почему — никто не знал. Она попала в Штаты, но прежнюю профессию менять не стала. Она нахваталась американских фраз и в один прекрасный день оказалась в положении. Организовать аборт ей не удалось. Дитя явилось на свет в американском госпитале. После чего земля обетованная стала далеко не столь гостеприимной. Работать с ребенком на руках было трудновато, великодушные земляки вдруг смогли обходиться без ее общества. Не получилось у тебя, и все тут! Она ела черствый хлеб, ребенок вопил, а кормить его грудью она больше не могла. Она распродала все, что у нее было. Вырученных денег, всех, до последнего цента, хватило как раз на билет домой. Родной дом — это красиво звучало. Она даже на радостях обняла младенца. На автобусе доехала до аэропорта. Самые счастливые минуты были для нее, когда после регистрации она ждала у стойки. И чувствовала себя вполне свободной. Родная авиакомпания, знакомая — национальных цветов — форма на стюардессах, а одна оказалась до того заботливой, что даже занялась ее ребенком. Исполненная радости, она ела маринованный перец, овечий сыр и колбасу. И все болтала без умолку. Жаль только, что рядом с ней сидел американец. Она бросалась в глаза, эта пассажирка, она не соблюдала правил безопасности. Заход на посадку начался внезапно, самолет резко пошел на снижение, и радости ее поубавилось. Что ее ждет дома? Как ни крути, а она ведь бежала, бегство из страны, измена родине. Страх начал сотрясать ее. Хотя, может, матери с ребенком они не сделают ничего плохого.

Впрочем, власти знали, как с ней обойтись. Владеющий литературным языком сотрудник госбезопасности накропал текст, который ей предстояло зачитать по радио. Не будь она такая страхолюдина, ее бы выпустили на телевидение, а согласия у нее никто и не спрашивал.

В самый что ни на есть прайм-тайм она хриплым голосом поведала о своих американских мытарствах, об этой ужасной стране, где к беременной женщине относятся как к собаке, хуже, чем к собаке, где ей не предоставляют отпуск и сразу после родов заставляют снова вкалывать, а пребывание в больнице стоит дорого, а помощи никто не оказывает, и заботы тоже никакой. Если кто много хворает, тому один путь — на улицу, как было и с ней, с ней и с ее новорожденным младенцем. Ей пришлось выбиваться из уличной грязи, из сточной канавы, а миллионы людей живут и умирают в этих канавах, под мостами (вполне возможно, говорит при этом Иво Шикагото, но вы поглядели бы сперва на эти мосты). Она совершила величайшую глупость в своей жизни, поверив в небылицы о Золотом Западе. Она глубоко в этом раскаивается и признательна до глубины души своей любимой родине, которая проявила к ней милосердие и понимание. Она и ее дитя вечно будут благодарны своей родине.

Спустя несколько месяцев после своего первого — оно же и последнее — выступления по радио она бежала снова. Водителю-дальнобойщику, случайному клиенту своей доброй, старой подружки, она предложила рейс, полный страсти, — она-де сможет ублажать его даже при скорости в девяносто. Рожей она, конечно, не вышла, подумал про себя шофер, но если она умеет профессионально работать ртом и жопой, да и путь на сей раз неблизкий, почти через всю Европу. Такое дорожное развлечение придется очень даже кстати. В тысячу раз лучше, чем в полном одиночестве катить со своим перцем. Но когда ее сестра проведала об этом плане, то решила увязаться за ними. Знаешь, как будет здорово! Мы могли бы помогать друг дружке на чужбине, друг дружку поддерживать… Теперь предстояло уговорить шофера взять их обеих. У нее было достаточно опыта, чтобы не переоценивать его аппетиты. Накануне отъезда, когда на грубошерстных одеялах шофер уже получил от нее небольшой задаток и порадовался предстоящему путешествию, она оглушила его ужасным известием. У нее-де вдруг пришли месячные, и она в это время так ужасно себя чувствует, что бывает совсем ни на что не годна. Шофер почувствовал себя так, словно у него из рук вырвали только что врученный подарок. Но она, оказывается, хорошенько пораскинула мозгами, и ее осенила прекрасная идея, потому что, коли слово дано, его надо держать. С ними может поехать младшая сестренка, она вполне на все готова, и недостатка он ни в чем испытывать не будет. Лицо шофера снова просветлело, может, и у нее эти дела скоро кончатся, тогда можно будет забавляться сразу с обеими бабами. Еще он поставил условие, чтобы они покинули его лишь на обратном пути, перед самой югославской границей. А зачатое в Америке дитя осталось на руках у дедушки с бабушкой.


Еще рюмочку, вот так, но теперь уж точно последнюю. Доброе винцо. Сдается мне, я и сам подружился с твоим вином. К хорошему, Мирко, вообще быстро привыкаешь, к твоему доброму вину, к прекрасным летним вечерам, к отменной кухне. Как привыкаешь, так и забываешь. Лишь моя странная работа порой напоминает, каким странным мне все сперва показалось, как я всему удивлялся. Новички напоминают мне об этом. Вот и вчера, когда я возил Марину в город. Она и ее старшая сестра — обе проститутки, а может, раньше были, я их не хочу хаять. И вот Марине срочно понадобилось к врачу, к старому Dottore Svevo. Она не сказала зачем, а я не стал спрашивать. Я даю этим людям возможность рассказывать мне ровно столько, сколько они хотят. Мы с ней уговорились, а когда я пришел за ней, она сидит, и ревет, и рыдает, и не говорит ни слова. И причину я узнал не сразу, лишь через какое-то время: оказывается, она беременна, ей выдали результаты анализа. Она не переставала рыдать и жаловаться на свою судьбу: мол, в кои-то веки она добралась до Запада и наконец-то все могло быть хорошо, так теперь новая напасть — этот ребенок, а ее сестре до того плохо пришлось с малышом — я просто выдержать это все не мог. А мы как раз проходили мимо мясной лавки, и я сказал, что хочу ей купить чего-нибудь вкусненького, чтоб отметить это событие. Ну, насчет события я, конечно, зря высказался, она злобно так на меня глянула, но предложение мое не отвергла. В лавке она глядела во все глаза, затихла и все смотрела и смотрела, а потом потянула меня за рукав и спрашивает: «А это все настоящее?» Вот так, слово в слово и спросила: «А это все настоящее?» Я стоял и просто не знал, что ей на это ответить. Такие вещи не забываются. Я только заверил ее, что здесь все сплошь настоящее. Возьми себе, чего захочешь, сказал я. Она еще немножко подумала и решила взять несколько кусочков ветчины и одну салями, потом робко поглядела на меня и спрашивает: «Богчо, а можно я еще что-нибудь возьму?» Богчо, славно она это сказала, правда? Они обе, она и ее сестра, меня так называют. Я просто не мог ей ответить «нет». Она опять призадумалась, потом недоверчиво уставилась на меня своими гляделками: «А ты почему ничего не покупаешь? Купи и себе чего-нибудь, поди знай, будет все это завтра или нет». Я невольно засмеялся. Как вспомню, что и сам когда-то так же думал… Здесь и завтра все это будет, сказал я ей, и послезавтра, и послепослезавтра. Она прихватила еще несколько колбас, на душе у нее стало повеселее, и мы поехали с ней обратно в лагерь.

— Кто ж это ее обрюхатил?

— Точно тебе не скажу, но это мог быть либо кто-то из двух арабов, либо наш Стоян. Про Стояна я тебе уже, помнится, рассказывал, верно? А теперь все с интересом ждут, какой получится ребенок, хромой или нет.


— Нет, Мирко, теперь и в самом деле хватит, не то Ливия побьет меня каменьями. Я ей поклялся не водить машину в пьяном виде. Я еще вот чего хотел спросить. Ты не будешь возражать, если на той неделе я приведу с собой очень симпатичного молодого земляка, он недавно убежал вместе с женой и ребенком. Очень милая семья. Скромная, спокойная. Он один из тех немногих, кто не пытается рассказывать мне историю, которую я уже тысячу раз слышал: я возражал, я выразил протест. Ну я высказался по этому поводу, жалко, ты этого не видел, они такое от меня услышали, кругом пошли разговоры, меня, того и гляди, могли упрятать за решетку, здорово я им всыпал. Тут уж не играет роли, правду они говорят или нет, — все равно я больше этого слышать не могу. Вот и вчера опять. Два братца из захолустного городишки. Простые мужики, которые в свободное от работы время выстроили собственную мастерскую. Не успели выстроить, как их застукали. Им, конечно, досталось: побои, пинки, народный комитет. А ты слышал, что такое народный комитет? Не знаю, есть такое в Югославии или нет. Тебя волокут туда, если ты что-то натворил, а суды этим не занимаются. Ну, к примеру, ты трахнул жену ближнего твоего, а этот ближний важная шишка в партии. Тут тебе начинают промывать мозги: так нельзя, ты понимаешь, что ты натворил, ты рушишь наше общество. Мы не станем мириться с таким поведением. И все это может продолжаться часами, пока всю душу не вынут. Эти два сапожника не первые, кого заставил бежать народный комитет. Люди бегут, потому что с них хватит. А сюда прибывают как великомученики. Я их понимаю, мне они могли бы всего этого и не рассказывать, я и братьев понимаю, они лишь хотели подзаработать немного деньжонок, чтобы жить получше, простенькая такая мечта, это Богдан очень даже понимает, можете мне не рассказывать, передо мной им незачем изображать из себя невесть что, они могут просто сказать: я хотел бы жить получше, я имею на это право, вот поэтому я здесь, я бы кивнул в ответ и записал бы в анкету слова политический беженец. Подпись, печать, и положить куда надо. Но не получается. Увы, не получается. Это я тоже могу понять. Едва они начинают понимать, что им все удалось, что они на свободе, как тут же каждый начинает строить из себя героя. Причем известная доля правды в этом есть: кто потрусливей да поглупей, те ведь остались дома, не посмели, духу не хватило. И потом они вечно чего-то от меня хотят. Богдан, ты не мог бы мне объяснить, Богдан, мне нужен твой совет, помоги мне, я пробовал и сам, но боюсь, сделал все не так, как надо, Богчо, я ничего здесь не понимаю, ты мне не мог бы объяснить. И так все время, Богдан здесь, Богдан там. Они попросту не приучены сами о себе заботиться. Никогда не пробовали. С первого дня их жизни это за них делали другие. Чем раньше они поймут, что им никто ничем не обязан, тем лучше будет для них. Они либо полны оптимизма, либо впадают в другую крайность, что никому, мол, они не нужны, что они здесь непрошеные гости, и вообще чего ради они сюда приперлись, ну и так далее и тому подобное. У них случаются тяжелые приступы ностальгии, мы уже знаем таких, которые спустя несколько дней возвращались назад. Тяжело с этими беженцами. Я их, конечно, люблю, но лучше бы мне их век не видать.


На торт денег явно не хватит. А уж про свечки и говорить нечего. После покупки игрушечного автомобильчика почти ничего не осталось. На торт наверняка не хватит. А если не на торт, то, может, на какую-нибудь мелочь. Вот кондитерская лавка. Но вид у товаров очень дорогой. Перестань пялиться, через год купим ему и торт, с трюфелями сверху. Пойдем-ка лучше в другое место, здесь для нас все слишком дорого. Как же мы пойдем в другое место, когда мы уже вошли сюда, нельзя же просто взять и уйти, так ничего и не купив. Ты, случайно, не видишь, сколько у них стоит вон та плетенка? Выглядит она симпатично. Давай ее купим. А денег у нас хватит? Да. Questo. Ты знаешь, как это здесь делают? Платят в кассу, получают чек, а уже по чеку — плетенку. Слушай, а на билеты у нас денег хватит? Хватит, хватит, и перестань меня каждую минуту спрашивать, у меня все продумано. Какой благородный вид у этой пожилой дамы. А ты видел, сколько она заплатила? Много она заплатила. Grazie. Как много заплатила эта дама за один-единственный пакет. О, нам тоже выдадут сумочку. Это здорово.

Почему дают такую большую сумку для такой маленькой плетенки, думается Яне, и тяжелая она почему-то, мысль, которая заглатывает крючок, а потом снова с него срывается. Васко подгоняет. Они спешат к ближайшей остановке.

Васко и Яна сидят в автобусе, который везет их к Пельферино. Яна поставила пластиковую сумку на колени и глядит в окно. А мысль снова заглатывает крючок. Ногам очень холодно. Она раскрывает сумку, быстро разворачивает тонкий, голубоватый пакетик, и взгляд ее низвергается вниз как комета. Васко, Васко! Ты только погляди. В сумке лежит огромный торт из мороженого, украшенный цукатами. Яна поддевает цукат мизинцем. Белый крем у нее на ногте. Она задумчиво прикладывает палец к губам. Надо его вернуть? Нет, уже поздно. Ты уверен? Думаешь, мы можем оставить его у себя? Конечно. Наверно, он принадлежит той самой даме, которая покупала перед нами и так благородно выглядела. Тогда, значит, ей досталась наша плетенка? Ох, бедняжка. Она наверняка пригласила много гостей, а теперь, ох какой стыд, она ничем не сможет их угостить, кроме этой плетенки. Для нее это будет просто ужасно. Ну почему же? Наверно, она всякий раз потчует своих гостей такими тортами, они даже обрадуются, что им предложили что-то новенькое. Ну что ты сочиняешь. Ладно, пошли, Яна, не умрет твоя дама из-за этого. Давай лучше полакомимся тортом. Ну и глаза сделает Алекс! Вот это будет для него сюрприз! Такое он не скоро забудет. Только надо поскорей его съесть, он уже начинает таять.

Алекса зовут со двора, сажают на плечи и галопом доставляют к праздничному столу. Сперва торт, командует отец, а потом уж подарок. И все садятся за стол, на котором лежит бумажный пакет.

Отец берет в руки нож, мать запускает руки в пакет, вынимает что-то оттуда и ставит на стол.

Вот так торт!


— Васко, послушай меня. По вечерам я иногда хожу пропустить стаканчик вина к своему другу-словенцу, ну к тому, у которого трактир в городе. Ты, случайно, не хотел бы пойти завтра вместе со мной? Можете и вдвоем, если вы только готовы оставить Сашо одного.

Мирко разливает токайское по рюмкам. Он расспрашивает — из вежливости, как думает Васко, — в каком именно месте они переходили границу. Богдан переводит рассказ Васко. Лес, ураганный ветер, стена, поиски Алекса, базар в маленьком городке.

— А как назывался ваш городок? Вы еще не забыли?

Васко еще не забыл, он произносит название городка, и словенец, сидящий напротив него за круглым столом перед своей таверной, разражается безудержным хохотом. Васко тоже улыбается за компанию, он не слишком озабочен тем обстоятельством, что не понимает, в чем здесь соль, Богдан тоже не смеется. Наконец Мирко угомонился.

— Ты чего?

— Мне очень жаль, не обижайтесь, ради Бога, понимаете, ха-ха-ха, но в тех краях — с ума можно сойти, — но в тех краях это единственное место, где имеется стена и часовой на вышке.

— Единственная стена?

— Да, на много километров справа и слева больше ничего нет. Пара сторожевых вышек, а больше ничего.

— А вы хорошо знаете эти края?

— Еще бы мне их не знать! Когда там наши виноградники. Как раз севернее того места, где вы переходили границу. У нас вы могли бы прямо через виноградники дойти до Италии. Там лежат только квадратные каменные блоки, а больше никаких приграничных знаков нет. Причем некоторые камни и увидеть-то нельзя, они все обросли зеленью. А называется эта область Коллио, лучшие виноградники во всей округе, Коллио.

Васко делает большой глоток.

— Просто беда с этой границей. У наших соседей она проходит как раз через их усадьбу. Хлев у них теперь в Югославии, а дом в Италии. Так и живут, ничего тут еще поделаешь.

— Тогда радуйся, что не наоборот получилось, что не дом в Югославии. А коровам и там живется не хуже. И чего тебе далась эта граница?

— Ну, во-первых, ты вечно рассказываешь мне разные истории про людей, которые перешли границу, а во-вторых, я и сам живу в Триесте. Вот тебе уже две причины, чтобы над этим задумываться. У Триеста, по-моему, особое отношение к границам. Можно, к примеру, утверждать, что он вообще не знает границ, а можно утверждать, что в нем полным-полно границ, что это вообще пограничный пункт. И то и другое будет правдой. Как правда и то, что я словенец, и что я итальянец, и что я малость смыслю в вине. И раз уж мы завели речь о вине: вот бочки, вы знаете, откуда берутся бочки? Из Словении! А что из этого следует? Гм! Без доброго словенского дуба не бывает доброго фриульского вина. Только так и не иначе. Словом, по-всякому. И, по правде говоря, синьор, вы еще вовсе не в Италии, вам просто кажется, будто вы в Италии, и я с вами не спорю, есть множество причин думать, что это Италия. Но мы, здешние, рассуждаем по-своему. Когда кто-нибудь едет через Монфальконе, мы говорим про такого: он поехал в Италию. Это другие границы. Все зависит от того, кого вы спросите. Наверняка найдется такой, кто ответит, что у нас и вовсе нет границ. Между нами и Югославией. После войны велись переговоры, однако никто ничего не подписал. Теперь мы с вами сидим и болтаем двадцать пять лет спустя в зоне А. Это и есть Триест, а зона Б, она где-то там, и она принадлежит Югославии. Но договора по этому поводу не существует. И мне это некоторым образом нравится. Мы ни к чему не привязаны. Вот захотим и завтра утром присоединимся к другой стране. Во всяком случае, мы можем так думать. Богдан знает, что я терзаю своих ближних уроками истории, но я просто не могу отказать себе в удовольствии, раз уж вы у меня первый раз. Если положить одну поверх другой исторические карты, на которых нанесены границы в разные эпохи, то из этого получится кастрюля разваренных спагетти. Сплошная путаница. Все перемешивается. А теперь приходят какие-то историки и желают аккуратненько отделить одну макаронину от другой. Вот ведь какая дурь! У тебя есть рецепт, ты готовишь блюдо по этому рецепту, и самое главное здесь — вкусно получилось или невкусно. Кому какое дело, откуда взялись те либо иные приправы и почему ты их вообще употребляешь. А жизнь здесь, в Триесте, хороша на вкус, ты, Богдан, давеча сам со мной согласился, у нее просто отменный вкус, и никто не может меня убедить, будто в рагу бобы важней, чем квашеная капуста, а чеснок нужней, чем копченое сало.

— Не гони так, Мирко, мне ж еще надо переводить.

— Ладно, можешь не спешить, я тем временем кое-что принесу, минуточку, я сейчас вернусь. Могу ли я попросить досточтимых гостей взглянуть на эту карту кушаний и сделать выбор? Итак, что вы предпочтете? Позволю себе зачитать вам вслух: «Мясо по-королевски, кебабчата, рагу, scampi in bursara, caramai ripieni, strucolo»[26]. Клянусь вам, что мои политические взгляды никак не отразились на этой карте, отразились только кулинарные предпочтения. Это триестское меню. Что бы вы из него выбрали? Мясо по-королевски? Это блюдо родом из Австрии. А кебабчата вы, верно, знаете, с них начинается балканская кухня. Или lota, которую я очень и очень рекомендую, Лучано превосходно ее готовит. Или вам больше по вкусу омар в bursara, лучше его нигде не приготовят, у меня рецепт от одного приятеля из Порторожа. Итак, меню подошло к концу, и я спрашиваю вас, где на этой карте кушаний зона А и где зона Б? Вы меня поняли? Ну, довольно говорить про еду, ах, я чуть было не забыл про фаршированную caramai. Это венецианское блюдо, вообще-то каракатицы не моя специальность, но если припустить каракатицу в белом вине… ладно, я отнесу карту назад.

— Знаешь, Богдан, у меня просто слюнки потекли.

— Мы как-нибудь придем сюда поужинать, сейчас время неподходящее…

— Да нет, я не это имел в виду…

— Просто кухня уже закрылась.


На четвертом этаже кого-то пырнули ножом. Вся комната залита кровью. Там была поножовщина. Понятия не имею, с чего вдруг. Их ужасно оскорбили. Вообще-то это была вполне безобидная шутка, насколько я в курсе, но, когда задета честь, эти типы сразу слетают с катушек. Арабы, они и есть арабы. Ну конечно же это были арабы, теперь я понимаю. Те самые, что каждый вечер гоняют мяч в коридоре. Это вы уже слышали у себя на третьем этаже. Это уже все слышали. Рано или поздно должно было случиться что-то в этом роде. Ты ведь с ума из-за них сходил. Мяч бил в дверь, а они вопили так, словно у них в распоряжении целое футбольное поле. Они и без того все время грызутся. Можно подумать, что они вот-вот вцепятся друг другу в глотку. Примерно с час они гоняли мяч и плевать хотели на то, как мы к этому относимся. Каждый вечер, каждый вечер, черт их подери. Это не значит, будто мы с женой одобряем то, что произошло… а что, собственно, произошло?.. я имею в виду их поведение, так цивилизованные люди не поступают… рано или поздно это должно было случиться. Этот проклятый грохот, когда этот проклятый мяч ударяет в дверь. Они варвары, просто варвары, можно подумать, это их коридор. Сплошные Чингисханы. Чингисхан не был арабом. Ну тогда пусть Аттила. Тоже не годится? Плевать, варвар, он и есть варвар, ты же слышала, что они сделали.

Несколько болельщиков бухарестской «Стяуа» жили в комнате для мужчин на четвертом этаже, а с ними два болгарина. Всего их там было восемь: каменщик лет примерно сорока, коренастый такой тип, по которому видно, что он не меньше двадцати лет проработал на строительстве. Судя по всему, он и был зачинщиком. Из болгар один был такой невзрачный паренек, учитель, лет тридцати. Он, пожалуй, не принимал в этой истории никакого участия. В отличие от двух братьев из Бухареста, оба почти уголовники, задиристые, таким лучше не попадаться. И эти вечные футбольные матчи, их, видно, совсем достали. Должно быть, они втихаря жестами и мимикой договорились, как бы им расквитаться с арабами.

То, что произошло потом, я представляю себе так: одна из старых газет, которые валяются у нас повсюду, лежит развернутая на столе, и кто-то из румын чистит на ней яблоко, при этом его взгляд падает на большой портрет одноглазого Моше Даяна. Не исключено, что Моше Даян в очередной раз пригрозил показать арабам, где раки зимуют. И вот, покуда румын грыз свое яблоко, ему пришла в голову грандиозная идея. Остальные с восторгом ее подхватили: прибьем портрет к дверям. Но одного Даяна все-таки мало. Тогда они приклеили фото на крышку от обувной коробки — братки откуда-то увели пару мокасин сорок пятого размера. А изо рта у Даяна пустили текст, как это делают в комиксах: положил я с прибором на вашего Магомета или что-то в этом духе. Понимаешь, уж на что болельщики бывают тупые, но и они краем уха прослышали, что эти шейхи имеют какое-то отношение к Магомету. Мало того, они пририсовали рядом женские причиндалы, я сам видел, всего несколько штрихов, но догадаться вполне можно. Не забудь еще свинок вокруг Моше, это уже была идея каменщика, и свинки тоже получились очень похожи. Он, конечно, возгордился, но потом дорого заплатил за эту свою выдумку, если считать, что из-за такой шутки вообще стоит проливать кровь. Потом они повесили картонку с наружной стороны двери, прибили ее ботинком и, насколько я их знаю, по-свински при этом ухмылялись.

А мы сидели вокруг стола и гоготали, прямо закатывались, представляя себе, какую рожу скорчат там за дверью эти верблюды. Только учитель, тот держался особняком. Он был человек слишком образованный для таких забав. Вдруг мы услышали несколько выкриков, потом все стихло, никто не гоняет мяч, тишина полная, чистая победа, можно сказать, арабы небось хвост поджали. Ну так-то мы их в два счета сделаем. Наступление по всему фронту. Я закурил сигарету и хотел с удовольствием подымить. А тут один из братьев Радуче выглянул в коридор, никого и ничего, коридор пустой, дело сделано. Полный успех. Все скажут нам спасибо, мы — герои Пельферино. Другой болгарин, толковый такой мужик, тот ухмыльнулся и поднял сжатый кулак. После чего мы все хором исполнили «Стяуа, Стяуа», болгары сразу подхватили мелодию и запели с нами ляляля-пяля-ля-ляляля-ля. Настроение у нас у всех отличное. А дурак учитель, он со страху чуть в штаны не наделал, ну мы его и высмеяли, но только этот трусишка был не так уж и не прав. Забился себе в уголок за дверью, возле шкафа. Мы про него и думать забыли.

Сигарету я докурил до конца, один из братьев сидел на подоконнике и разглядывал улицу, что вела к главному зданию, хотя разглядывать было в общем-то нечего, несколько фонарей, ровный свет. Остальные для кайфа положили ноги на стол. И вдруг дверь распахнулась, пятеро мужиков, у каждого в руке нож, ворвались к нам, и, прежде чем каменщик бросил сигарету, в него вонзились два ножа, били в плечо, в живот и в бедро. После первого же удара один из братьев упал со стула и пополз с жалобным подвывом по кафельному полу. А другой брат распахнул окно, помешкал было, но потом увидел, как один из арабов мчится с ножом прямо к нему, и выпрыгнул во двор. Каменщик пробовал отбиваться от ножей правой рукой, но она тут же превратилась в сплошную рану, клочья кожи, кровь. А учитель спрятался в шкафу, двое из болельщиков сумели в этой суматохе вырваться из комнаты и помчались вниз по лестнице с криком: «На помощь!» Двое румын забрались под стол и оттуда били по рукам и ногам, какие только увидят. А раненый уже не мог больше ползти, он только свернулся клубком и стонал, его пинали ногами, туда, где всего больней, а он перекатывался с боку на бок, стараясь увернуться от ударов. Арабы дрались молча, без того рева, с которым они играют в футбол. А потом наступила тишина.

Те, кто рискнули заглянуть в комнату, увидели, что один лежит неподвижно в луже собственной крови, а другой трясется, закрыв руками голову и тихо подвывая. Два румына выползли из-под стола, а учитель осмелился вылезти из шкафа, лишь когда услышал голоса итальянцев. Но к тому времени обоих пострадавших уже увезли.

А теперь только представь себе: у каменщика около сорока ножевых ран и он остался жив. Вот это медведь, такого ничем не проймешь.

— Скажи, пожалуйста, правду ли говорят, что посол Израиля навестил их в больнице?

— Я тоже что-то такое слышал, очень может быть, что и навестил, но вот что он повесил им на грудь орден, об этом можете мне не рассказывать.


ИЗГНАНИЕ. Говорят, что даже королевский сын никто в чужой стране. А изгнанник значит и того меньше. Совсем ли он умирает, покинув родину, или только частично, как обгорелое дерево, из которого по весне выбивается новый побег? Свое время, нет, не так, свое ненужное время он проводит в поезде, который стоит на запасном пути, перекрытом памятью и надеждой: возвращение будет прекрасным, это гонит его вперед, он живет ради грядущего возвращения, ради этого единственного дня, который перевесит все и в который все сбудется. Исполненный надежды, он сперва взрослеет, потом старится и достигает должного возраста, чтобы вместе с другими беженцами собраться на кладбище, нести вслед за гробом облетевший венок с утешительной надписью, адресованной тому, кто так и не смог дождаться, и с пожеланием всем, кто еще продолжает ждать: «В будущем году — на родине».

Изгнанника нельзя путать с другими, с перемещенными лицами и переселенцами, с эмигрантами — искателями счастья, с выезжающими легально и остающимися нелегально. Идеальный изгнанник так и живет без паспорта, не принимает другое гражданство, а справку беженца и связанные с этим неприятности он носит при себе как разверстую рану. Язык хозяев он изучает лишь в той мере, в какой это нужно, чтобы заказать в кафе сандвич, кружку пива и пробежать глазами чужую газету.


Изгнанники живут друг подле друга как опасливые соседи; лишь случайные встречи на перекрестках их бытия — у торговца разнородным товаром, к примеру, который возле кассы продает в стеклянных банках пикантные оливки и маринованные овощи. У стены стоят туго набитые мешки, а над ними, на уровне глаз, висят объявления, извещения о смерти, предложения, рекламки языковых курсов, известия о пропаже. Или сообщения о предстоящих демонстрациях по всевозможным поводам, по поводу государственного визита, наносимого диктатором, главой партии, или по поводу Дня свободы. В такие дни из подъездов, переулков, боковых улочек, выходов и переходов стекаются изгнанники в сопровождении сочувствующих, они стекаются на площадь Свободы, перекрытую полицией — услуга, которую полиция с удовольствием оказывает именно в День свободы, благо свободы требуют не здесь, а в другой стране, звучат пламенные речи, гул возмущения при каждом упоминании диктатора, партии, системы, в речах, которые призывают к революции, или к перевороту, или, по меньшей мере, к бойкоту, интернациональная поддержка, солидарность, помощь, с трибуны перечисляют одно преступление за другим, из толпы раздаются выкрики: «Долой! Убийцы! Сопротивление!» — короче, в некоторых случаях все эмигранты едины. Тем временем стало прохладней, на толпу обрушивается дождь. Он лихо стучит: так-так-так — хватит, надемонстрировались! вы чего это говорите? к небу вопиющая несправедливость! Назад, под крышу, небеса да избавят меня от ваших затей. На трибуне в самом непродолжительном времени остаются вести агитацию лишь небрежно брошенные памфлеты, быстро размокшие акты капитуляции перед бурями истории. Изгнанники спасаются бегством на улицу наслаждений, к своим преуспевающим в кулинарии землякам, которые процветают благодаря неумению соотечественников готовить и любопытству местных жителей, благодаря сотрясающим порой, словно озноб, приступам ностальгии, которую они якобы способны унять коврами, настенными украшениями, вазами, скатертями. С первым кусочком закуски ярость, досада, издевательский смех и единство распадаются на отцов семейства, на вдов, электриков, курильщиков, на людей малорослых и рослых, на анархистов, социал-демократов и монархистов. А ностальгия оседает на нёбе, и ее не выманить оттуда никакой шуткой никакому человеку, тут уж не поможет интерьер и толстенький хозяин тоже нет, как шустро он ни бегай, как ни пожимай каждую руку, как ни потчуй гостей домашним вином, наоборот, все становится только хуже, еще хуже, едва начинаются песни, гимны возвращения, песни родины, некогда с неохотой разученные в школе, и песни эти следуют за трапезой неизбежно и неотвратимо как кофе и ликер. Сощурившись, изгнанник выходит на улицу, в ночь, пытается разобраться в расписании трамвая или метро и неверными шагами возвращается домой в свое временное пристанище.


Правительство недолюбливает изгнанника, которого приняло лишь потому, что в свое время подписало Женевскую конвенцию. Изгнанники ничего не смыслят в политической обстановке и в политической стабильности. Будучи совершенно свободными людьми, которые потеряли все, что имели, они готовы сделать больше, чем надо, зайти дальше, чем следует. За некоторыми из них ухаживают — на всякий пожарный случай, но по большей части из-за того, что они еще до бегства были причастны к власти. Эти не столь идеалистичны, с ними проще разговаривать, они предсказуемы, понимают намеки и разбираются в делах, словом, заслуживают доверия. За другими же лучше приглядывать — тоже на всякий пожарный случай. А если настанет день возвращения? Рейсовым самолетом, при билете, с большей помпой, чем был их уход. Интересно, а когда изгнанник догадывается, что десятки лет провел как бы в карантине и для наступивших времен чересчур стерилен? Он ступает на землю, и земля эта очень тверда. Плодородный слой уничтожен, здесь уже ничему больше не дано укорениться, ничему. Но в этом изгнанник не желает себе признаться. А может, ему податься в Амазонию, столь же далекую и столь же близкую, как могила?


Стук в дверь. Васко пытается разглядеть, который час. Четыре утра. Он выскакивает из постели. Дверь открывается, он ныряет в штаны, вспыхивает свет, он застегивает ширинку. Женщина с ребенком примерно того же возраста, что и Алекс, входит в комнату. Сопровождающий ее мужчина указывает на вторую двухэтажную кровать и снова исчезает. Васко заговаривает с женщиной. Она отвечает лишь кивком. С ее пальто капает на пол. А он и не заметил, что идет дождь. Он не знает, что ему сказать. Яна недовольно открыла глаза, но, поскольку незнакомый мужчина вышел, она тоже вылезает из постели.

— Оденься, — шипит Васко.

Яна подводит женщину к столу, придвигает стул.

— Мам, что случилось? — спрашивает Алекс с верхнего этажа второй кровати.

Вошедший мальчик глядит на него.

Женщина смотрит на стол, и пальцы ее касаются щербинки на столешнице. Васко и Яна подсаживаются к ней. Мокрые волосы делают ее жесткое, измученное лицо еще более суровым. Она что-то бормочет.

— Вы, может, голодны? У нас есть хлеб и мармелад.

Она отрицательно мотает головой.

— Он пришел и взял меня с собой.

— Кто «он»?

— Его так долго не было. Целых четыре года. Четыре года. А потом он вдруг пришел. Прошлой ночью. С братом. И велел нам укладываться. Просто вот так пришел после четырех лет. Пришел и взял меня с собой. Я о нем ничего не слышала. Он все равно как умер. И весь город знал, что он сбежал. Позор. Все-все это знали. Бросил меня с малышом. С тех пор все меня избегали. И вдруг он тут. Обнял меня как чужой. И сказал, чтоб я побыстрей укладывала вещи. А его брат разбудил моего сына. Нам сегодня же ночью надо перейти границу. Просто взять и перейти. После четырех лет. Его брат одевал Ивайло и все торопил нас. Я побросала кой-какие вещи в чемодан. Чтоб мы пошли. Немедленно. И я с ними. Я даже не могла ничего сообразить. По-моему, это было прошлой ночью. Он просто пришел и забрал меня с собой.

— А где ваш муж теперь?

— В пансионе, неподалеку отсюда. Мы должны были идти сюда. А он нет. У него уже другой паспорт.

— По-моему, вам надо поспать. Алекс, иди сюда, в мою постель.

— Нет, нет, не надо. Я могу спать и с Ивайло.

— Да никаких проблем. Вы очень устали. Вам надо хорошенько выспаться.


— Ну и подлый же тип, этот ее муж, — говорит Яна на другое утро. Женщина с сыном еще спят. Васко и Яна тихонько вышли из комнаты, чтобы принести чаю.

— Ты не должна так говорить. Как бы то ни было, но он вернулся к ней.

— А от этого все стало еще хуже. Почему, спрашивается, он сразу не бежал со всей семьей? Так что, пожалуйста, не защищай его. Прошло целых четыре года, пока он спохватился, что у него, между прочим, есть жена и ребенок. Он, видите ли, вдруг понял, что ему их не хватает, может, он просто не сумел найти себе хорошую жену, ее так сразу и не найдешь. А теперь он заявляется в полной уверенности, что жена последует за ним. Как будто сама она вообще не имеет права голоса.

— Но зато он не побоялся риска, он два раза перешел границу. Уже одна только мысль, что мне пришлось бы вернуться… А вдруг его схватили бы?

— Ну и поделом. Лучшего он и не заслужил. Как можно так обходиться с собственной женой?!


Иво Шикагото приходит к Васко:

— Ты не мог бы помочь мне заполнить эти штуки?

— Непременно сейчас?

— Ну прошу тебя.

— Ладно, пошли, сядем в столовой. Ну, давай сюда твои бумаги. Это что такое? Южная Африка? Иво, на кой тебе сдалась Южная Африка, когда ты уже одной ногой в Штатах? Штаты ведь куда лучше, чем Южная Африка.

Иво мотает головой, Иво отводит взгляд. Он сжимает кулаки, свешивает руки между коленями, наклоняется вперед. На голове у него Васко видит зачатки будущей лысины.

— Я вас просто морочил, нет, я себя морочил, а это куда хуже. Он ничего мне не вышлет. Ничего, после целых шести месяцев и такой уймы писем. Он не хочет, чтобы я приехал. Один Бог знает почему, но он не хочет.

— Но ведь у тебя были сведения от него, я думал, что он написал тебе, я хочу сказать, ты там все так хорошо знаешь…

— Это все раньше было, ну кое-что я, конечно, знаю… Я думал, он сразу откликнется, едва получит известие, что я бежал.

— А позвонить ему ты не можешь?

— У меня нет номера. Мы уже давно ничего о нем не слышали. Вот в чем дело. Ему наплевать на нас. Не иначе, он большой скряга.

— Все равно он мог бы, по крайней мере, перетащить тебя туда. Родственнику в такой ерунде не отказывают.

— А может, он умер.

— С чего это он вдруг умрет?

— Ты небось думаешь, что в Штатах вообще не умирают?

— Нет, конечно, но если он одних с тобой лет, это маловероятно.

— А что, если он погиб в автокатастрофе?

— Ты ведь сам рассказывал, что там автокатастроф не бывает, потому что все водители соблюдают правила дорожного движения. Slow motion, говорил ведь? А если даже и столкнутся две машины, все равно ничего страшного не случится, потому что машины у них очень прочные.

— Чепуха, это про шведов кто-то рассказывал, потому что они ездят на своих «вольвах». На такой машине ничего не страшно. А в Штатах всяких дорожных происшествий выше головы. Они то и дело бьются. Ты даже не представляешь себе, до чего это опасная страна, ты даже и не догадываешься, как часто нападают на людей в Чикаго. Там гораздо проще получить пулю, чем гражданство.

— Хватит, Иво, ты преувеличиваешь.

— Почему это я преувеличиваю? Я знаю, что говорю. В больших городах вообще нельзя жить, там прямо ад, средь бела дня палят. Ты хоть немножко представляешь себе, что там творится? Ты где-нибудь притулился, думаешь только о своих делах, но тут какому-то психу надоело жить, а у них там у всех есть по револьверу, и этот самый псих начинает палить во все стороны. Войдет в первую попавшуюся забегаловку и пристрелит всех, кто там ест. Тут тебе и чизбургер станет поперек глотки.

— Ну, такое иногда случается и в другом месте.

— Иногда? Там это случается не иногда. Ты из деревни приехал, что ли? Хочешь знать, как там живут? У кого есть бабки, тот въезжает на своей машине прямо в подземный гараж, а гараж, между прочим, охраняется, потом он садится в лифт и едет до сорокового этажа, или на каком он там этаже работает. А когда ему захочется есть, то курьеры принесут сандвичей или пиццу. А вечером он выезжает из подземного гаража и прямиком гонит домой. Думаешь, такому надоест жить? Думаешь, такой будет ходить по улице или сядет перекусить в какой-нибудь забегаловке?

— Короче, твой двоюродный брат из бедных и не может это себе позволить?

— Да уж наверняка он голодранец. Он и раньше у нас был с придурью, в школе не тянул, ничему толком не выучился, почем мне знать, чего он там делает. Могу поручиться, что он не ихний президент. А если он там убирает улицы, разве он нам об этом напишет? Жди, как же, умрет, а не напишет. Нам-то он пишет, что разъезжает в шикарном «кадиллаке» и радуется, какие чистые там улицы. Думаешь, я ни о чем не догадываюсь? Правду он нам не пишет. В общем, забудь про него и забудь про Штаты. Давай лучше заполним эти бумажки.

— В Южную Африку?

— Да, в Южную Африку, а ты что, против? По-моему, так даже лучше, или вы слишком благородные для Южной Африки? Там каждый белый сразу получает «джоб», там работы навалом. Они ищут людей, ведь нельзя же на сложные работы брать негров. У них там негры еще глупее и ленивее, чем в Штатах.

— А это ты откуда знаешь?

— Ну есть у меня источники.

— Никак у тебя и там есть двоюродный брат?

— Уймись, скажи лучше, что здесь написано.

— Здесь написано: имя и фамилия, не грех бы тебе и запомнить, об этом часто спрашивают.


У ворот лагеря — молодой человек.

— Добрый день, меня звать Руджиеро. Я уговорился о встрече с господином директором.

— Прямо — до главного входа, а там — налево.

— Спасибо.

Покуда молодой человек идет по дороге, вахтер замечает, что на плече у того болтается камера.

— Войдите.

— Добрый день. Я Луиджи Руджиеро, редактор полосы в «La Cronaca».

— Чем могу быть полезен?

— Я хотел бы задать вам несколько вопросов.

— На какую тему?

— О требованиях забастовщиков.

— Каких таких забастовщиков?

— Забастовка, которую беженцы проводят в вашем лагере, господин директор.

— Так они ж нигде не работают, как же они могут бастовать?

— Я имею в виду голодовку, господин директор. Может, вы станете возражать? Имейте в виду, нам кое-что известно.

— От кого у вас информация?

— Вы готовы со мной разговаривать или нет? Я ведь могу и написать, что директору лагеря Пельферино ничего не известно ни о какой голодовке. Посмотрим, что получится, когда весь город начнет об этом судачить.

— Пожалуйста, прикройте за собой дверь. И сядьте, пожалуйста, сядьте. Итак, что вы желаете узнать?

Луиджи Руджиеро быстро царапает что-то в своем блокноте. Разговор с директором: группа скандалистов из Восточной Европы, по большей части — бывшие уголовники, более конкретные сведения невозможны. Со вчерашнего дня начали бессрочную голодовку. Их требования: улучшить питание, организовать языковые курсы, досуг. Наглость. Средства выделяются очень скупо. Увеличение расходов невозможно. И вообще все не так страшно. Через день-два все кончится. В лагере — недовольство. Ожидали от Запада большего. Беседы с голодающими исключаются. Нужны люди, которые говорят по-румынски, чешски или болгарски.

На газоне перед главным зданием сидит группа мужчин. Мимо пробегают дети. Громкие разговоры. Отличное настроение. На траве мужчины написали две буквы: L и I.

После обеда репортер возвращается с доктором славистики. Луиджи Руджиеро строчит. Беседа с Константином Р. — одним из вожаков. По-русски, с переводчиком. Верховный комиссариат ООН выделяет лагерю по 10 долларов (надо проверить) на человеко-день. А что остается, то забирает себе администрация. Следовательно, чем больше беженцев, тем больше денег. Беженцев задерживают в лагере дольше, чем нужно. Есть двухлетние дети, которые уже родились в лагере. Если и дальше так пойдет, они, того и гляди, умрут в лагере (цитата из К.Р.).

Луиджи Руджиеро собирает высказывания и отщелкивает несколько пленок. Славист очень ему помог. Вполне довольные, они садятся в машину Луиджи.

— Вы заметили надпись на газоне?

— Да.

— Там было написано LIBE, или, может, я ошибаюсь?

— Нет, не ошибаетесь.

— А что это значит?

— Понятия не имею. Почему вы не спросили?

— Забыл. Должно быть, это не так уж и важно.

Ближе к вечеру Руджиеро звонит уже из редакции и записывает: информатор в Министерстве внутренних дел. Администрация лагеря, доходное место, куда выгодней, чем управлять тюрьмой. За последние два года уже три директора сняты с должности из-за личного обогащения и коррумпированности.

В тот день, когда «La Сгопаса» публикует репортаж — голодовка идет четвертый день, — появляются и новые журналисты. Женщина из «Corriere della Sera», мужчина из «Osservatore Romano» и бригада телерепортеров. Почему заинтересовался Ватикан? — балагурит журналистка. Католическая миссия действует в этих лагерях очень активно. Мы хотим иметь информацию о том, что здесь происходит. Телевизионщики бегут по газону. Прекрасное освещение. Очень живописно сидят мужчины, многие — по-турецки, другие растянулись на траве, кто на спине, кто на боку, они болтают и курят и вообще пребывают в отменном настроении. А на заднем плане играют дети. Роскошно. Для начала сделаем парочку интервью. Но из них никто не знает ни слова по-итальянски. Ладно, тогда просто сделаем снимки, а они пусть говорят. Тридцать мужчин глядят на репортершу и двух ее коллег. С микрофоном в руке она подходит к одному из мужчин. Да, это штука серьезная, понимаешь, Милан, с ней ты конкурировать не сможешь. Репортерша энергично жестикулирует. Милан поворачивается к остальным. Сдается мне, она хочет, чтобы я что-нибудь сказал ей в микрофон. Румыны и болгары внимательно слушают; румыны понимают отдельные слова из того, что говорит репортерша, а болгары отдельные слова из того, что говорит Милан. Она о чем-то тебя спросила? Может, и спросила, только я наверняка не понял о чем. Чехи смеются. Она такая красивая бабешка, говорю я вам, что надо бы выучить хоть несколько слов по-итальянски. Милан улыбается репортерше, но в микрофон не произносит ни слова. Она повторяет свой вопрос более энергично. С ума сойти, какое освещение.

— Милан, да не ломайся же ты, было бы очень неплохо привлечь на свою сторону телевидение.

— Наивный ты человек. У них телевидение тоже государственное. Не станут же они поддерживать голодовку иностранцев против их правительства.

— Здесь у них все выглядит не совсем так, и перестань делать из этого целый спектакль, просто скажи женщине в микрофон что-нибудь приятное.

Милан оборачивается к микрофону, снова улыбается репортерше и говорит: Zo mné se na západě líbí, móda krátkych sukné. Mají elegantní nohi, jako Žirafy, ne, ne zlobte se, ty je mají moc tenké, řekněme radeji, jak ty jedne Gazely, ne, řeknul biych, ti so kaké moc tenké. Necháme toho porovnávání, jejich nohy jsou krásné, a ja jsem štastný, že je mohu vidět, dokud držím hladovkú. Čímž nechci říci, že vý… Довольно, довольно, кричит репортерша и благодарит широкой улыбкой.

— Пьетро, ты эту надпись, LIBER, снял? Тогда все, я иду в администрацию. Вдруг у них сыщется кто-нибудь, кто сможет мне это перевести.

— Никто у них не сыщется, Ионель и Богдан несколько дней назад ни с того ни с сего взяли отпуск по неотложным семейным обстоятельствам. А как только они ушли, началась эта самая заварушка.

В студии теледама просматривает материал. Она еще с дороги позвонила, что ей нужен переводчик с чешского. Приходит переводчик. Лучше всего, если он сразу сядет вон туда и перепишет текст. Посмотрим, можно его использовать или нет. Женщина садится на телефон, чтобы получить неофициальную информацию по поводу лагеря. Она как раз беседует с архивом, когда к ней подходит редактор отдела новостей. Он гримасничает и размахивает листом бумаги.

— Ты, может, дашь мне спокойно договорить?

— А тебе известно, что я держу в руках? Это перевод твоего интервью. — Он бросает взгляд на лист бумаги, морщит лоб, покачивает головой и устремляет на нее подчеркнуто серьезный взгляд. — Да, лапочка, мы имеем потрясающий социальный протокол о духовном мире жертв диктаторского режима. Отчаявшихся, бездомных. Надо будет пустить это в блоке главных новостей. В самом начале.

— Ты никак смеешься надо мной. А ну, дай сюда.

— Не дам. Я настаиваю на своем праве зачитать это вслух.

— Один момент. Я перезвоню. Ну давай…

— Перевод, конечно, не прошел литературной обработки…

— Ты будешь читать или нет?

— Ну что ж, начнем. Итак: Больше всего мне нравится на Западе мода на короткие юбочки. У них здесь элегантные ноги, прямо как у жирафы, хотя нет, извините, у жирафы они слишком тонкие, скажем лучше: как у газели, впрочем, у газелей они, по-моему, тоже слишком тонкие. Лучше обойдемся без сравнений. Ноги у них здесь очень красивые, и я очень рад, что могу их видеть во время голодовки. Этим я отнюдь не хочу сказать, что ваши… к сожалению, ты как раз на этом месте его перебила. Теперь мы уже никогда не услышим конца его откровений.


На пятый день голодовки прибывает высокий представитель Совета по делам беженцев при ООН. Это стройный, элегантный господин лет примерно пятидесяти и при дворянском титуле, прибывает он прямиком с конференции в Вене, поездом — первый класс, спальный вагон. Секретарь директора встречает его на главном вокзале Триеста.

— Вот взгляните. — Рука титулованной особы обводит скопище турок, югославов и африканцев, которые группками стоят, либо сидят на чемоданах, либо лежат на газетах среди просторных залов триестского вокзала. — Эта проблема присутствует всюду. И это сплошь проблемы в будущем, если мы уже сейчас не займемся их разрешением. Едва ситуация у них на родине ухудшается, как они все сваливаются нам на голову, и это происходит почти непрерывно, это единственное, что мы с уверенностью можем предсказать, и, напротив, редкая удача — если ситуация вдруг улучшится. Это миграционный осмос. Вам известно, что такое осмос? Перераспределение элементов при изменении агрегатного состояния. А пресса уже выступила по этому поводу? А газета у вас при себе? Да, настоятельно прошу. И давайте побыстрей, у нас мало времени. Мне хотелось бы до вечера разобраться с этим вопросом. Мы крайне недовольны тем, что вы дали этой проблеме разрастись до подобных масштабов.

Вот уже десять минут посланник мерит шагами кабинет директора, сам же директор вместе с секретарем сидит за столом, внимательно слушает и односложно отвечает.

— Вы газеты читали? А этот снимок вы видели, эти наглые ухмылки, это же чистейший афронт, а эта дурацкая надпись, LIBERTA. Из чего она, кстати, выложена?

— Из булочек.

— Из булочек??

— Да, из булочек, которые в столовой.

— Из булочек?! Час от часу не легче. Вы допустили, чтобы лагерь превратился в цирк. Я упомяну об этом в своем отчете. Мы постараемся разрешить проблему как можно скорей, и я надеюсь, что на будущее вы избавите нас от подобных происшествий. Когда я мог бы переговорить с зачинщиками?

— Мы ждем представителя из министерства. Он должен появиться с минуты на минуту.

— А правда, что с этими людьми можно объясняться и по-русски?

— Правда.

— Вот вам — в порядке исключения — положительный эффект интернационализма.

— Простите, не понял.

— Шутка. Забудьте. Я служил посольским атташе в Москве. Приведите зачинщиков. Можно немножко позондировать почву, пока мы ждем вашего начальника.

Через несколько минут секретарь возвращается один.

— Они не желают. Они требуют, чтобы мы сами к ним пришли.

— А больше им ничего не надо? Они у вас вообще всем командуют. Видно, вы, итальянцы, никогда не изменитесь. Ну что ж, тогда пойдем к ним.


— Господа, — говорит высокий представитель ООН, обращаясь к мужчинам, которые вот уже пять дней держат голодовку, — вы компрометируете демократию. Своими непродуманными действиями вы служите другой стороне, а на нас вы навлекаете позор. Мы приняли вас, мы содержим вас, мы прилагаем все усилия, чтобы помочь вам. И мне думается, что наше гостеприимство и дух свободного правопорядка налагает и на вас определенные обязательства. Господа, вы оставили за собой ад диктатуры и заслуживаете за это всяческого уважения, так не разменивайте же это уважение на глупые шутки. И не заблуждайтесь: даже самое демократическое государство не готово мириться с подобным поведением. Свободу надо защищать от анархии и хаоса. Когда вы были в опасности, мы чтили превыше всего ваши права, мы предоставили вам защиту, и вы с готовностью ее приняли. Это налагает и на вас некоторые обязательства, прошу серьезно об это подумать. Я настоятельнейшим образом рекомендую вам немедленно прекратить вашу голодовку. От имени Верховного комиссариата по делам беженцев я обещаю вам безотлагательное рассмотрение всех застрявших документов. Но до этого вам надлежит, господа, прекратить свою демонстрацию.

— Уважаемые господа, — это встал Константин, чтобы сказать от имени голодающих, — мы не готовы мириться с любым положением лишь потому, что вырвались из диктатуры. Вам известны условия в этом лагере, так что нет нужды о них рассказывать. Они бы могли быть и получше, но невыносимыми их отнюдь не назовешь. Для того, кто проведет здесь не больше нескольких недель. Но не для того, кто живет здесь годами. Есть дети, которые родились в этом лагере, они уже умеют говорить и ходить. Нам не хотелось бы, чтобы они в этом лагере стали взрослыми. Есть мужчины и женщины, которые так долго находятся в этом лагере, что утратили свою профессию. Беженцев систематизированно превращают в арестантов. Мы дадим вам срок, в течение которого все прошения, поданные ранее чем месяц назад, должны быть рассмотрены. А до тех пор мы продолжим голодовку.

Власти выдержали пятидневный срок, и на десятый день голодовка завершилась.


— Богдан, по-моему, нам не стоит дольше здесь торчать. Мы хотим уехать. Ты еще помнишь, о чем мы недавно уговорились? Мы бы охотно так и сделали. Ты не мог бы нам посодействовать?

Богдан кивает:

— Вы правы. Для вас так будет лучше всего. Кто хочет остаться в Европе, тому незачем оставаться в Пельферино.

В один из ближайших вечеров они прощаются со Стояном Великим, с Иво Шикагото, со всезнайкой Борисом, с беременной Мариной и ее красоткой сестрой, с двумя братьями-сапожниками, с Ассеном и его женой, с Ивайло, с Константином и другими голодавшими, которые еще не пришли в себя после всех мытарств. Яна и Васко лишь с трудом могут заснуть, а того труднее рано утром, еще затемно, разбудить Алекса. Они крадутся вниз по лестнице и у главного входа встречают Богдана. Обнимаются, и Богдан дает Алексу шоколадку. Чтобы было что погрызть и чтобы ты не так уж сразу позабыл дядю Богдана. С чемоданом в правой руке у Васко, чемоданом, который благодаря заботам Каритас снова потяжелел, они выходят из ворот, что отпер для них Богдан.


Двигаться вперед нелегко. Пару с маленьким ребенком иногда подвозят, но машины, в которые они садятся, едут, как правило, недалеко. Шофер показывает знаками: мне здесь сворачивать, мне здесь направо, ну, я уже приехал. Они вылезают, благодарят, оглядываются по сторонам, пробуют сориентироваться. Море осталось далеко позади, похолодало, местность тоже изменилась, и деревья здесь растут другие. Они видят заправочную колонку. Васко решает, что было бы неглупо остановиться там, где машины снова выезжают на шоссе. Они покупают кока-колу.

— Не понимаю, почему люди это пьют, — говорит Яна, отхлебнув глоток. — Противный вкус.

Васко выставляет большой палец, Яна молится, и вскоре перед ними останавливается…

— Алекс, что это такое? — Это «альфа-ромео». «Юлия-супер».

Он гордо держит бутылочку кока-колы, отец и шофер произносят названия каких-то мест, отец знаками подзывает их.

Они быстро продвигаются вперед, и легко, тоже благодаря советам Богдана, легче, гораздо легче, чем в первый раз, пересекают границу и осенним днем вместе с лучами закатного солнца попадают во вторую страну земли обетованной. Ровная гряда холмов за последние часы прекращается в острые, колючие горы. Яна тревожится о ночлеге. На всякий случай Богдан дал им немного денег, но чтобы не тратить так уж сразу. Авось их подберет какая-нибудь машина, которая поедет ночью. Она сидит с Алексом на траве и играет в кости, за ними раскинулись пастбища. Васко стоит на краю шоссе, вытянув руку. Машины проносятся мимо в снопах встречного света. Разглядеть что-нибудь очень трудно. Вспыхивают фары, и сразу за Васко резко тормозит зеленый фургончик. На боку у фургончика веселая корова рекламирует сыр. «Я выиграл! — кричит Алекс и пытается как можно шире распластать ладонь с костью, которую бросила мать. — Вот ты и моя, я тебя положу в карман, там и сиди». Васко разговаривает с бородатым шофером. Шофер добродушно кивает, перегибается через соседнее сиденье, открывает дверцу. Ему ехать через перевал и еще изрядный кусок дальше. «Ситроен», — говорит Алекс. Он стоит в кабине, зажатый коленями родителей, словно руководит поездкой. А шофер напевает и не глядит на своих попутчиков.

Дорога начинает подниматься. Как они здесь ухитряются обгонять, при таких-то поворотах, когда никакого обзора. Почти ни одна машина не задерживается без надобности позади фургона. «Ну и ползет же он», — жалуется Алекс. «Ты, может, пешком хочешь?» — спрашивает отец. «Вот психи», — говорит мать. К перевалу они подъезжают как раз на закате. Небо окрасило неяркой краской раздерганные облака, назад, к югу, и вперед, к северу, дорога круто идет под уклон, скрывается из глаз в высокогорных подъемах и спусках. Лишь на некоторых, весьма удаленных друг от друга местах заявляют о себе огни. Темнеет. В кабине они чувствуют себя вполне спокойно. Вскоре окружающий мир можно увидеть лишь при свете фар. Семейство садится плотней друг к другу, Васко обхватил правой рукой плечи Яны, она положила руку на голову Алексу, который откинулся назад, словно уснул. После двухчасовой езды человек за рулем зевает, что-то говорит и останавливается. И знаками велит им вылезать. Площадка для отдыха, огражденная балюстрадой, под которой шумит вода. Холод пронизывает до костей. Алекс идет с отцом пописать, Яна разминает затекшие ноги, обходит полукружье балюстрады, пальцы одной руки забираются в рукав другой и ползут к плечам. Она слышит, как захлопывается дверца. Васко еще застегивал ширинку, когда рядом взревел мотор, Васко быстро оборачивается. В свете единственного фонаря на этой безлюдной стоянке улыбающаяся корова приходит в движение. Он что, хочет поставить машину по-другому? Хочет развернуться? С чего вдруг? Тут показываются задние огни, Васко мчится за машиной. Мать бросается к Алексу. А отец останавливается. Фургон скрылся, его уже не догонишь. Васко тяжело дышит и силится понять, почему этот человек вдруг взял и уехал. Может, недоразумение какое? Нет, из-за какого такого недоразумения он мог бросить нас на этой заброшенной стоянке? Васко еще в нескольких шагах от Яны, и Яна кричит ему: мы оставили там чемодан. Чемодан. Ни у кого из них нет в руках чемодана. Быть того не может, чтобы этот тип ради дурацкого чемодана со старым тряпьем высадил их среди ночи в горах. Быть не может. Какой… какой… И вот они стоят втроем на границе света отбрасываемого фонарем. Яна плачет, Алекс крепко держит ее за руку. А Васко стоит неподвижно и пробует собраться с мыслями. Он подходит к балюстраде и пристальней вглядывается во тьму. На дне долины он видит скопление огней. Он знает, что расстояние обманчиво, что огни кажутся ближе, чем это есть на самом деле.

— Пошли к тому городку, — предлагает он.

Загрузка...