Я не стану воспроизводить все подробности того дурацкого расследования, которое я провел, пытаясь обнаружить утерянные нити жизни Грегори Аркадина, как, цепляясь за обрывки случайных свидетельств, я развязывал языки с помощью денег. Это было бы длинно и скучно, и читать такое столь же тоскливо, как и жить такой жизнью.
Конечно, я начал с Цюриха, но это имело чисто символическое значение, поскольку Аркадин не сообщил мне ничего, кроме даты, и то довольно приблизительной, описания одинокого молодого человека на обледенелой набережной, дрожащего от холода.
Я возобновил связи с двумя десятками сомнительных личностей, с которыми и раньше сводила меня судьба в моей пестрой жизни; я поил их виски, обещал всякое, а сам только и ждал момента, чтобы ввернуть имя Аркадина. Но уж слишком громкое это было имя, чтобы разбудить какие-то личные воспоминания, имеющие смысл для моей миссии. Его знаменитость заглушала какие бы то ни было отголоски событий тридцатилетней давности. Аркадин… У каждого было что порассказать об Аркадине. О том, как он продавал оружие китайцам, воюющим на обеих сторонах, — винтовки без патронов, торпеды без зарядов. Но все это было общеизвестно. Так поступали многие. Или про то, как он свил гнездышко в Эфиопии и поставлял оттуда рабов для строительства дорог в фашистской Германии, как обманывал аборигенов, отравлял воду, гноил продукты и как из-за этого начинались эпидемии. Однако подобное числится за любым крупным предпринимателем. Все деньги, которые он получил от нацистов, он обещал поместить для них в южноамериканские банки. Но никто об этих денежках больше не слыхал. От них не осталось никаких следов. Но можно ли упрекать его в этом? Что за грех — нажиться на таких мерзавцах!
Я наизусть знал все эти истории. Они не представляли интереса ни для кого, и менее всего для меня, ибо касались сегодняшнего Аркадина. Даже самые информированные из моих осведомителей не имели сведений о прошлом Аркадина, до того, как он продал китайцам гнилое снаряжение, построил нацистам дрянные дороги и вошел в доверие к их магнатам.
Пришлось менять тактику. Из Цюриха 1927 года дорога вела в тупик. Нужен был другой, более надежный пункт отправления.
Чтобы выяснить, кем был Аркадин в прошлом, надо было понять его сегодняшнего, но не по информации, полученной в кабаках, и не по газетам. Познакомиться с ним в его обычном окружении. Узнать, что думают о нем люди его круга. Я, разумеется, не тешил себя надеждой, что финансовые тузы раскроют мне свои тайны — они хранятся с особым тщанием, ибо только секретность бережет честь этих семейств. Просто хотел освободить факты от пустой болтовни и дешевых сплетен. Если мне удастся шаг за шагом восстановить карьеру Аркадина, я неизбежно подберусь к ее началу. И тогда можно будет возвратиться в Цюрих.
Мои связи в сфере финансового капитала были гораздо слабее, нежели в мире кино, полусвета, контрабанды и свергнутых монархов. Чтобы проникнуть туда, необходимо было другое имя. Мне посчастливилось получить заказ из одного американского журнала на серию очерков о европейских дамах и господах «больших денег». Я начал с нескольких интервью, которые провел весьма добросовестно и которые после публикации имели некоторый успех. Это помогло мне представиться сэру Джозефу, на которого я имел виды. Сэр Джозеф, богатый почти как Аркадин, если не больше, получил пэрство за услуги, оказанные короне во время последней мировой войны, и сам по себе был фигурой довольно загадочной. Происхождения он был левантийского или какого-то в этом роде и, конечно, не достиг бы своего положения, если бы вовремя не ввязался в кое-какие аферы. Они с Аркадиным не раз оказывались друг у друга поперек дороги и наверняка ненавидели один другого. Во всяком случае, сэр Джозеф никогда не упускал случая высказать в адрес Аркадина какое-нибудь язвительное, хотя и замаскированное вежливостью замечание. Последний же, насколько мне известно, никогда не брал на себя труд отвечать ему. И сэр Джозеф в каждой словесной схватке выходил победителем. Теперь он, обезноженный ударом, который случился с ним прямо на полу Лондонской биржи, жил в Швейцарии и, как говорили, уже впал в старческий маразм.
Его вынужденная отставка и ослабление умственных способностей могли облегчить мою задачу. Мне казалось, что для сэра Джозефа, живущего в полном уединении, мой визит будет приятен, поскольку он создаст иллюзию возвращения его значимости на финансовом горизонте. Я рассчитывал на тщеславие дряхлого старика, которое подвигло бы его к откровенности. Оказалось, я понапрасну тратил время и деньги.
Почти неделю провел я в глухой деревушке, безучастный к красотам местного озера, окаймленного темными соснами, обмениваясь фразами с сэром Джозефом, которому я задавал те же вопросы и от которого получал те же ответы, что и от других героев моих репортажей, через посыльного. Наконец мне сообщили, что он примет меня в Бельведере, так назывался его дом. Но встретился я только с секретаршей, миловидной, но официозной, под защитой очков в черепаховой оправе. Она зачитала пространный ответ на мой опросный лист, который сэр Джозеф продиктовал «из уважения к журналу и несмотря на плохое состояние здоровья». Мне пришлось проглотить взгляды и мнения старого дурака по важнейшим проблемам экономики. Там было полно всякой чепухи и явно наблюдалась тенденция оставить в стороне предмет разговора и удариться в обстоятельные комментарии, что вселяло в меня проблеск надежды. Но и здесь меня ждало разочарование. На вопрос, касающийся его отношения к коллегам-финансистам, он ответил многословно и превознес до небес Онассиса и покойного Гульбекяна, а по поводу Аркадина ограничился следующим замечанием: «Один из наиболее проницательных авантюристов в финансовом мире и, безусловно, наименее щепетильный. Он из тех людей, которые в древности разграбили Рим и которых в более поздние времена вешали за пиратство. Но ныне мы вынуждены принимать его таким, каков он есть, — яркий пример эпохи хаоса и кризиса».
Я терпеливо выслушал эту диатрибу, к которой суровая секретарша добавила чуточку собственной убежденности в непогрешимости сказанного. Я ждал, когда она кончит.
«Что же касается его происхождения и источника его первоначального капитала, то самое тщательное личное расследование показало, что выяснить это не представляется возможным; никаких надежных свидетельств обнаружено не было».
Секретарша вручила мне копию текста, отпечатанную на машинке, и я мог теперь сколько угодно ее изучать — увы, к вящему разочарованию, — спускаясь в фуникулере с горы, где умирающий старый орел покоился в своем последнем гнезде.
«Самое тщательное личное расследование». Тут явно просматривалась ущемленность человека, сделавшего самого себя, которому столько огорчений доставляло собственное происхождение. Он пытался бороться с Аркадиным оружием, которым столько раз ранили его самого. Но он не преуспел в этом— «никаких надежных свидетельств обнаружено не было». Это не то что жадные до сенсаций журналисты, которые довольствовались бы слухом чем пикантнее, тем лучше. Холодный, расчетливый сэр Джозеф собирал все, что слышал о своем враге, но отвергал все недостоверное: «ничего удовлетворительного». Он бы очень порадовался любой крохе компрометирующего материала, но тем не менее вынужден был признать, что потерпел в этом деле неудачу.
На что же мне оставалось надеяться? Сидя у замерзшего окна, я прокручивал в памяти все, что сумел разузнать, и чувствовал себя таким же одиноким и озябшим, как Аркадин зимой 1927 года…
Наконец после затянувшихся дорогостоящих и бесполезных блужданий я возвратился назад, благо Цюрих был рядом. Я вернулся туда потому, что не мог придумать ничего лучшего, из-за упрямства, из-за того, что мне некуда было деться, как тогда Аркадину.
Я снова вышел на набережную. Снег лежал под ногами твердой коркой, как гранит. Чайки кричали, требуя корма. Прохожие торопились, подняв воротники, замотавшись шарфами, пряча руки в перчатках, а уши — за накладками из теплой шерсти или замши. Как заклинание я все повторял про себя слова Аркадина: «в своем тонком пиджачке и мокрых ботинках»… У него, значит, не было пальто? Я снял свое и, к изумлению кассира, повесил его на вешалке в кафе. Опять вышел на улицу, уши у меня замерзли, пальцы онемели от холода. Из суеверия я положил в карман две тысячи швейцарских франков мелкой купюрой. Мне хотелось как можно больше походить на Аркадина; я прикинул — в 1927 году ему было примерно столько лет, сколько мне теперь.
Итак, я бродил и бродил по набережной, мучимый холодом, от которого спирало дыхание, пытаясь сосредоточиться на главном, пока не стало ясно, что главное для меня в этой ситуации — необходимость согреться.
Глоток чего-нибудь горячего и пальто. Вот в чем я нуждался более всего. Так оно, верно, было и с Аркадиным. Отчаянно замерзнув, он должен был думать только об этом. К тому же у него были деньги и ему следовало купить одежду не только для того, чтобы не замерзнуть насмерть, но и чтобы не привлекать к себе внимания. Значит, он должен был зайти в первый попавшийся магазин готового платья.
Я прошел набережную его маршрутом, дрожа от холода в точности как он и высматривая магазин, тоже как и он. Судьба распорядилась так, что я его нашел. Тот самый.
Из Цюриха я отправился в Копенгаген. Первый успех, каким бы незначительным он ни был, опьянил меня. Я воспринял его как знак божественного покровительства. Через несколько месяцев плутания в безнадежности судьба мне улыбнулась. Она помогла мне выйти на того же портного и узнать, что Аркадин был поляком или по крайней мере приехал из Варшавы.
Старик ясно запомнил торговый знак, вшитый в карман пиджака. Он был тогда не владельцем лавки, как теперь, а закройщиком. Человек, пришедший без пальто, выбрал себе огромный, подбитый мехом плащ, который они уже не надеялись продать. Продавец показал ему другие, более современные модели. Но клиент уперся на своем. Пока покупку подгоняли по размеру — она была слишком велика и широка в плечах, — молодой человек грелся у изразцовой печи. Выглядел он изможденным. Продавец уговаривал его купить заодно и костюм, потому что тог, что был на нем, неимоверно износился, и в конце концов клиент согласился. Вот тогда-то закройщик и обнаружил торговый знак. Он гордился своей проницательностью. Из-за упрямства посетителя, пожелавшего иметь меховой плащ, и его акцента закройщик принял его за русского или поляка, что «одно и то же, если хотите знать».
Я был слишком взволнован, чтобы обсуждать этот пункт, к тому же никак не мот насладиться теплотою шерстяного пальто, которое я подобрал. «Вы тоже замерзли, не так ли? Но вы не собираетесь приобретать меховой плащ, и правильно делаете. Так-то лучше. Знаете, такие пальто, как ваше, называются „норка для джентльменов"».
Он рассмеялся, как. наверное, смеялся, разглядывая торговый знак на кармане поляка в меховом плаще. Человека, которым был Аркадин. Который не мог быть никем иным, кроме Аркадина.
— Так вы говорите, это произошло двадцать лет назад. У вас хорошая память.
Это ему польстило.
— Что до этого, сэр. я помню размеры всех моих клиентов. И коли я говорю — больше двадцати лет. то… Погодите минутку — точно, это было в 1927 году. Я вспомнил. Зима в тот год выдалась холоднее обычною. Я даже, помнится, однажды пошутил: жаль, мол. что поляк забрал меховой плащ. Я бы сам в него не прочь завернуться.
Итак. Аркадин прибыл из Варшавы. Я пока что не мог отправиться гуда на поиски. Да это неважно. Поляков полно не только в Польше. У меня множество знакомых поляков в разных сферах, в разных странах. Я ни минуты не колебался, с кого начать. И я знал, где моту найти Профессора.
***
В Копенгагене было почти так же холодно, как и в Цюрихе. Зима в тот год установилась рано. Луна-парк был совсем пуст. Большинство павильонов закрыто. Елена, скульптура без головы, и Гортензия, торс Венеры, грелись в фургоне с горячительным. Марко, Король Джунглей, и его бенгальские тигры сидели под одной крышей с факиром и его змеями. Но питомцы Профессора требовали уединения.
«Величайший в мире блошиный цирк» загнали в укромный уголок за автоматами, торговавшими шоколадными конфетами. Это удручало Профессора. Им, которому, согласно афише, «аплодировали коронованные особы Европы», пренебрегли. Правда, горький многотрудный опыт выработал в нем благородную отрешенность и покорность судьбе.
Профессор принял меня в своей рабочей будке. Она была очень тесная, круглая, там стоял металлический столик, залитый светом прожектора. Вокруг него должны были собираться зрители, ибо таланты подопечных Профессора могли быть оценены лишь с близкого расстояния. Теперь же он был один.
Я не понял, узнал ли он меня. Я познакомился с ним перед войной, мне было двадцать лет и у меня не было ни гроша. В Эштриле, где моя мамаша охотилась за одним бразильцем, который был чернее собственной сигары. Она лелеяла мечту выйти за него замуж, а меня держала за компаньона. Целые дни я проводил, плавая под парусом, а вечера — в казино, шныряя между столиками. Профессор тогда делал большие ставки. Уже в те времена он был ужасающе худ и имел серый цвет лица, в тон его остроконечной бородке. Казалось, он протянет недолго. Но вот поди ж ты, жив и по сей день, только с годами как-то замшел. По-прежнему носит монокль, и волосы по-прежнему спадают на черный бархатный воротник. Я никогда не видел его в какой-нибудь другой одежде, кроме смокинга. Однажды он пришел в нем даже на пляж. Помню, меня здорово поразили крепкие мускулы у него на руках и ногах. Было как-то жутковато обнаружить тайную силу в этом костлявом теле.
И вот опять я вижу его мускулистые руки, увядшие от возраста, с выступающими жилами — рукава смокинга были обрезаны до локтей для удобства. Был на нем и цилиндр. И хотя манишка у него выглядывала целлулоидная, на столе между крошечными лесенками, качельками и бумажной упряжью, которой пользуются в представлениях с блохами, я заметил великолепную черепаховую табакерку, инкрустированную золотом, которая в былые времена неизменно лежала у него под рукой на карточном столе. Интересно, какие превратности судьбы сделали из бывшего состоятельного плейбоя повелителя блох в датском луна-парке? Для меня не было секретом, что звание Профессора было липовым — но ему льстило, когда к нему так обращались, даже больше, чем когда его именовали графом, — а также и то, что богатство, которое он столь успешно проматывал, не было наследственным. Ходили слухи, что он был замешан в каких-то серьезных международных аферах. Или что он агент ЦРУ. На самом же деле он был всего лишь профессиональным мошенником, хорошо известным благодаря своим дерзким махинациям в Варшаве, Вене и Берлине, но из-за которых, однако, ему пришлось провести некоторое время в одном отдаленном уголке. Основанием для встречи с ним послужило мне отнюдь не наше мимолетное португальское знакомство. У нас было довольно много общих друзей, с которыми я поддерживал отношения все это время. Моему визиту он не очень удивился и не проявил ко мне особого интереса. К тому же он не располагал временем: его маленькие артисты обладали твердыми привычками, и представление всегда начиналось согласно расписанию. Правда, сейчас зрителей не было видно, и Профессор раздумывал, стоит ли затевать представление ради меня одного.
— Объясните точно, что вам от меня нужно, — спросил он глухим голосом, — я деловой человек. Даю вам пять минут.
Начало нельзя было назвать обнадеживающим, тем более что то, что я хотел узнать, трудно было уложить в несколько кратких вопросов. Я заговорил о Польше. Его круглые глаза, спрятавшиеся под морщинистыми, как у сердитой курицы, веками, уставились на стрелки часов.
— Как по-вашему, Профессор, отчего человек вдруг покидает Варшаву?
Он сухо усмехнулся. Костлявая рука его перебирала вещички, лежавшие на блестящем столе.
— За последние пятнадцать лет моя страна предоставила своим гражданам полный набор причин, порождающих желание распрощаться с ней. Перечислить? Вторжение немцев, блокада, оккуп…
Я перебил его. Меня интересовало совсем другое.
— Профессор, я толкую не об общих причинах. Меня интересуют некоторые конкретные события, случившиеся зимой 1927 года… криминального характера.
Я поймал взгляд его черного глаза, блеснувшего за стеклышком монокля.
— Вы ведь тоже имели отношение к некоторым эпизодам…
Он опять ухмыльнулся. Было очевидно, что он давно уже не
боялся полиции. Опасности и тревоги отошли в прошлое вместе с былым великолепием. Он взял табакерку и включил прожектор, заливший нас сияющим огнем.
— Им холодно, — прошептал он, открывая табакерку.
Внутри, похожие на крошки красноватого табака, кишели блохи. Они запрыгали по руке Профессора. Он сурово взглянул на меня.
— Отодвиньтесь-ка. Их беспокоит сигаретный дым. Они его не выносят.
Облокотившись на сморщенную руку, он созерцал своих пленниц на самой нежной части сгиба локтя, где кожа была ослепительно белой.
Я понемногу начинал раздражаться.
— Профессор, — начал я опять, довольно твердо. — Давайте вспомним кое-что. Мне это очень важно.
Он явно меня дурачил. Какой прок был во мне? Положение его было жалким, но доставляло ему удовольствие.
Он не курил. Не пил. Из-за своих маленьких учеников, которые этого не терпели. Я притворился, что меня занимает представление. Он поднял всю компанию на острие маленького стилета из слоновой кости, а потом причудливо раскидал по столу, и они должны были оставаться там, куда кто попал. Он улыбался с отеческой гордостью.
— Удивительно, не правда ли?
Мы оба склонились над столом. Я задержал дыхание, чтобы не вызвать панику в этом миниатюрном цирке.
— Послушайте, Профессор. В этой истории была замешана некая Софи.
Я очень близко придвинулся к Профессору, к тому же свет был очень ярок, так что на лице ясно обозначилась каждая морщинка, и мне нетрудно было заметить, как он вздрогнул. Я зацепился.
— Вы ведь знали Софи, Профессор?
Он выпрямился. Блохи резвились на его руке.
— Не могли бы вы найти другого поляка? Их везде полно. Чего вы ко мне пристали?
Итак, ларчик начинал открываться, имя Софи оказывалось более действенным, чем аркадинское.
Профессор собрал своих артистов и поместил в табакерку. Ему расхотелось продолжать номер. Мне было неловко видеть, как он пытается скрыть волнение. Я пробормотал, запинаясь:
— Поскольку мы немного знакомы. Профессор, я думал… Как бы то ни было, я не собирался идти на поводу
старческой немочи и отступать. Его грубая кожа тепло светилась под лучами прожектора, но под ней была плоть, холодная, как у ящерицы.
— Если бы вы свели меня с кем-нибудь, кто мог бы помочь. С кем-нибудь знающим, о чем идет речь.
Он посмотрел на меня подозрительно и враждебно.
— А почему бы вам не обратиться к Тадеушу? — сказал он, скорее думая о чем-то своем, чем отвечая на мой вопрос.
Этого я не ожидал. Ему что, было известно о моем участии в танжерских мероприятиях? И так ли уж он удалился от дел, так ли погрузился в дрессировку блох, как пытался это представить? Я решил попробовать обходной маневр.
— Тадеуш — тот парень, который занимается контрабандой? Профессор уже овладел собой. Он снял с целлулоидной манишки какую-то заблудшую артистку.
— Почему бы вам не порасспросить его? Черный глаз опять остановился на мне.
Меня никогда не тянуло связываться с Тадеушем. А уж тем более после неапольской заварушки. Менее всего после нее.
Но я не мог обосновать этим отказ принять его кандидатуру. Глаза Профессора с матовым металлическим блеском, притушенным серыми тонкими ресницами, неусыпно следили за мной.
— Тадеуш знает все, что следует знать. То, что происходит сегодня, что уже было когда-то и что опять случится в будущем.
Когда он говорил о Тадеуше, в его голосе звучало нечто похожее на скрытую угрозу. А может быть, это было презрение стареющего босса к молодому человеку, занявшему его место. Но в его голосе звучало и уважение.
Он пренебрежительно махнул рукой, как бы отвергая возможные, но бесполезные соболезнования.
— Он собрал вокруг себя подонков со всего мира. Они роятся вокруг него, как мои блохи, и каждый готов перегрызть глотку другому. Нет, мои блохи гораздо умнее.
Я улыбнулся. Его крупные волосатые ноздри вздрагивали, как будто чуя приближение желанной мести. Мне удалось перехватить инициативу.
— Тадеуш не знает Софи. Во всяком случае, так, как вы. Профессор.
Я не успел договорить эту фразу, как уже пожалел о ней. Идя в неизвестность, нельзя позволять себе столь категоричные суждения. Я ведь не знал наверняка, что Профессор действительно знает Софи, как и то, что она не связана с Тадеушем. Но Профессор продолжал улыбаться, хотя улыбка уже казалась вымученной.
— Софи, — пробормотал он, — Софи.
Я был уверен, что он вот-вот расколется. Но он изрек нечто совсем другое:
— Не стоит копать это дело, малыш. Такая женщина, как Софи, если она еще жива, теперь должна быть в полном согласии с законом. Вполне респектабельная дама.
Он, видно, и себя считал респектабельным — за этим столом с дрессированными блохами, в смокинге с обрезанными рукавами, с внешностью гробовщика.
— Откуда такая уверенность?
Он презрительно рассматривал меня. И наконец объяснил:
— Ты никогда не задумывался, почему все легавые такие остолопы? Потому что им и так хорошо. Не надо быть большим умником, чтобы ловить жуликов — они еще глупее.
Голос его звучал проникновенно и убедительно.
— Чтобы заниматься темными делишками, необязательно быть дурным человеком, достаточно быть дураком. И доказательство тому — то, что все они плохо кончают.
Я хихикнул:
— Преступление себя не оправдывает.
Он опять странно посмотрел на меня. Улыбка его была жесткой и горькой.
— Вот уже двадцать тысяч лет, как Каин открыл смертоубийство, а дело это по-прежнему в руках дилетантов.
Двое ребят с веснушчатыми носами просунули в будку мелочь.
Королевским жестом мне дали понять, что интервью затянулось. Пришла пора по-настоящему браться за дело. Хозяин с энтузиазмом раскрыл свою драгоценную табакерку.
Амстердам встретил меня привычным запахом селедки, дыма, гниющих фруктов и незабываемой гладью неподвижной воды. Мне не сразу удалось найти лавку Требича на задворках старой синагоги, поразительно узкой и зажатой между двумя нарядными домами с каменными лестницами, как моллюск в раковине. Витрина лавки так закоптилась от пыли, что на ней едва можно было разобрать: «Антиквариат — Букинистическая книга — Редкости». Спускаясь по ступенькам, ведущим вниз, я заметил криво написанное объявление:
English spoken
Se habla Espanol
Man spricht Deutsch
Si parla Italiano
Man spreekt Hollandsch
Gavaritze po Ruski
Movi cie po Polusku
И о чем это Требичу говорить на стольких языках? Прежде чем открыть запыленную дверь, я остановился на пороге. Бургомил Требич. То самое имя, что дал мне Тадеуш. Да, это вполне подходящее местечко, чтобы выудить кое-какие сведения о Софи. Потому что сейчас я искал ее след. «Cherchez la femme»[2], как говорится в дешевых криминальных романах. Только она могла пролить свет на прошлое Аркадина. Я привык рассчитывать на женщин: они приносили мне удачу. Кроме того, женщины обладают удивительным свойством привязываться к вам как раз за то, что они для вас делают; и чем более слабым, беззащитным и неблагодарным бываете вы в их глазах, тем больше они готовы для вас сделать. Так, во всяком случае, поступали все женщины, с которыми мне приходилось иметь дело. Например, Мили.
Мы с Мили прошли через всякое — глупость, измену, ревность. Но эти сантименты не приносили мне огорчений, порой они даже льстили моему самолюбию. Она никогда не осуждала меня, и все, что она от меня требовала — быть рядом, быть преданным, — было легко и приятно выполнимо. Пока я держался возле нее, мне было, легко и спокойно.
Втайне я рассчитывал на Софи, как привык полагаться на Мили. Правда, неизвестно, в каком она возрасте — ровесница она Аркадину или старше его, — но и в пятьдесят женщины не лишены маленьких слабостей. Напротив даже. Взять, к примеру, Миртель…
Но Миртель к делу не относится. Пока и Софи тоже. На повестке дня у нас Требич.
Я решил как следует подготовиться к этой встрече и, прежде чем спуститься по этим стертым ступеням, хорошенько обдумал все в маленьком матросском бистро. Дубовые панели насквозь пропитались табачным дымом, в углу уютно гудела изразцовая плита, сверкавшая в густом воздухе, на ней варилась еда, и оттуда исходил анисовый дух. Я был там один-одинешенек, разум мой туманился, и я в двадцатый раз перечитывал письмо от Мили: «Мой дорогой, я виделась с Тадеушем. Не беспокойся. Он, по-моему, не собирается возвращаться к этой неапольской истории».
У меня не хватило мужества самому встретиться с Тадеушем. Он узнал от Мили о моем аресте и конфискации «Королевны» и груза. Выйдя из тюрьмы, я впутался в эту историю с Аркадиным, и путь моих скитаний пока что не вывел меня к Танжеру. Но если быть честным, то я из осторожности избегал марокканского берега. Когда Профессор напомнил о Тадеуше, я придумал первое попавшееся оправдание — будто мне срочно надо в Бельгию. Я собирался подослать к нему Мили. Да, видно, сам дьявол вмешался в это дело.
Возвратившись к себе в отель в Копенгагене, разочарованный беседой с Профессором, я нашел там длиннющее письмо от Мили, написанное ужасным почерком на тончайшей бумаге авиакомпании, почти неразборчивое, где слова налезали друг на друга, полей не было и в помине, а уж о стиле и говорить не приходилось. Как она в таких случаях заявляла, «как говорю, так и пишу». Я держал с ней связь. Перед отъездом из Испании я встретился с ней в Барселоне. Круиз, который собирался устроить Аркадин, не состоялся, он переменил решение и бесцеремонно отослал гостей восвояси, а моя темнокудрая подружка оказалась перед мрачной перспективой одинокого возвращения во Францию. Я уверил ее, что уезжаю без Райны, что даже не намерен видеться с ней. Собственно, таков был приказ Аркадина, а выполнять его приказы было необходимо, чтобы как-то справиться с поручением.
В разрыве с Райной Мили усматривала доказательство моей любви.
Райна с отцом должны были отправиться в Англию, а Мили пришла проводить меня на самолет, которым я улетал в Цюрих. Мы договорились сообщаться через авиапочту компании «Америкен Эрлайнз», и ее письма долго блуждали, прежде чем доходили до меня.
Она устроилась в Париже. Вдвоем с какой-то девушкой они сняли мезонин на улице Виктора Массе. Ей хотелось подыскать работу в ночном клубе или фотографироваться для журналов. Я предпочел, чтобы она не выезжала из Франции и обеспечивала мне надежный тыл. Через определенные промежутки времени я посылал ей деньги, заимствованные из тех, что были отпущены Аркадиным на дорожные расходы. Мили пребывала в состоянии любовного нетерпения, страстно ожидая моих писем.
Я как раз находился в Салониках, когда она отправила мне письмо, где сообщала, что прослышала от одной танцовщицы, с которой познакомилась на борту «Райны», будто Аркадин под воздействием исключительно благоприятной погоды все же решил устроить морское путешествие вокруг испано-португальского побережья с заходом в Северную Африку. «Ты не представляешь, — писала она, — как меня греет эта идея. Я тут помираю с голоду, на ужин у меня лишь кусочек салями, и все. И потом, одиночество…»
В случае возражений я должен был послать телеграмму. Но когда я получил это письмо в Вене, куда возвратился с Балкан, яхта была где-то в районе Балеарских островов, откуда мне пришла открытка с цветами и следующим текстом, прочитав который я не мог удержаться от смеха: «Здесь прелестно, и природа и все, и из-за этого я думаю о тебе». Дорогая Мили, сердце твое — чистое золото.
С чего бы я стал возражать, чтобы она тешилась шампанским и заливным цыпленком за хозяйский счет? Аркадин же и не подозревает, что я получаю информацию о нем из первых рук и только для виду тяну переписку с его секретарями.
Не знаю почему, послав ему столько реляций о безуспешных розысках, я скрыл от него открытие, сделанное в Цюрихе. Мне хотелось максимально использовать достигнутое преимущество, не выдавая до поры своих удач, чтобы произвести неожиданный эффект, но у меня все же не хватило терпения, и я похвастал перед Мили.
Оправданием тому было мое желание проявить свои деловые качества, чтобы отправить ее к Тадеушу. Без этого я не получил бы адрес Требича, и едва завязавшаяся ниточка сразу бы оборвалась. Потягивая Кюрасао в том амстердамском бистро, я обманывал себя, пытаясь представить дело так, будто я действую по собственной воле. Наступала ночь, дверь все чаще отворялась, впуская моряков, приносивших с собой густой запах тумана. На улице шарманка тянула любовную песенку.
Я выпил уже три стакана. Кюрасао был знатный, хозяин держал его для истинных ценителей. Матросы бросали косые взгляды на стоявшую передо мной китайскую бутылку и молча пили местный джин. Попугай, вылетев из-за стойки, облетал столики и склевывал семечки подсолнуха, которые они доставали из карманов. Я впал в легкую эйфорию, окрашенную грустью. Такое же состояние я пережил в Брюсселе, где ждал результатов визита Мили в Танжер. В этом странноприимном городе у меня старинная приятельница, которая держит заведение рядом с Пляс-де-Брукер. На первом этаже — бар, на остальных трех — номера. Габи предсказывала судьбу и снабжала нужными адресами. Она ужасно растолстела, потому что никогда не покидала своего места за конторкой, украшенной множеством флажков. Каждый напоминал ей о каком-нибудь приключении — в прошлом она была манекенщицей, маникюршей, массажисткой, вообще владела многими профессиями, благодаря чему ей удалось завязать обширные знакомства. Тут был даже флаг Коста-Рики, который она собственноручно нарисовала на кусочке картона. Некоторые флажки, например французский, английский, бельгийский, вызывали у нее множество воспоминаний А в мою честь она добавила звезду к американскому флагу. Она всегда встречала меня с неизменным радушием, вовлекая в свой непростой алчный мир с его запахом еды и бриолина, монотонным бормотаньем, похожим на шум подземной реки. Я же ограничивался мягким и абсолютно платоническим поглаживанием ее белой руки, унизанной тяжелыми кольцами.
Она раскинула на меня карты, предсказав, что темная дама желает мне добра, и я было подумал о Райне. но потом решил, что это. должно быть. Мили; она увидела человека неопределенного возраста и — о, черт! — какую-то серьезную неприятность — пиковый туз выпадал три раза. Габи, правда, успокоила меня, потому что бубны выпали на ту же сторону, а значит, данное событие следовало трактовать как не слишком значительное. А вечером ты получишь письмо».
Вечерняя почта и впрямь доставила мне очередную пространную эпистолу от Мили, отправленную из Манилы. Она подтвердила, что яхта пришвартуется в Танжере, и это была хорошая новость. Но все остальное мне понравилось гораздо меньше. Мили писала, что, когда они отплыли с Балеар, разразился сильный шторм. Ей пришлось слегка выпить, чтобы унять морскую болезнь. «А ты ведь меня знаешь, золотко, я всегда валюсь с одной рюмки. Бокал шампанского — и я была готова». Это, конечно, было преувеличением, но Мили вправду слаба на выпивку. Едва она «хватит», так будьте уверены, начнет нести всякую дребедень. Я продолжал читать с растущим беспокойством, и предчувствие не обмануло меня.
Как раз в этот вечер Аркадин, ненадолго выбравшийся из своей норы, заметил наконец Мили. Он даже начал за ней ухаживать, а так как вечер выдался довольно скучный — гости поодиночке боролись с качкой, — он пригласил ее распить последнюю бутылочку бренди в его каюте. «Ты понимаешь, что такую возможность нельзя было упустить. Я, конечно, подумала о тебе и решила, что ты будешь мной доволен и счастлив».
«Счастлив» — это, пожалуй, сильно сказано. Потому что сообщение о маленькой идиотке, совершенно спятившей от шампанского, шторма и свидания с Аркадиным, отнюдь меня не радовало. «Не знаю, как это случилось, золотко, но почему-то мы начали говорить о тебе». Обо мне, который возомнил себя умником, дурача своего босса и держа свою любовницу у него под боком. Могу представить, как он хохотал надо мной.
Попугай подлетел к моему столику и стал расхаживать по нему, медленно переступая негнущимися лапками. Если бы не перья, он очень походил бы на Профессора. Может быть, из-за круглого черного глаза под белым сморщенным веком. Я попытался его прогнать, но в ответ он разразился почти человеческим хохотом. Матросы за соседним столом тоже рассмеялись, и я почувствовал себя одиноким и жалким, что вывело меня из ступора, в котором я пребывал.
Письмо Мили вернуло меня на почву реальности. «Это странная личность, Аркадин. Как бы тебе его описать… Он неподвижен, молчалив, но в его присутствии чувствуешь себя пленницей. На яхте так здорово качало, что меня один раз даже швырнуло на пол — это не из-за шампанского, потом вдруг лампа упала и бутылка вместе с подносом. А Аркадин будто к месту прирос. Сидел себе, руки в карманах, и ничего. Когда он пригласил меня в каюту, мне сперва было не по себе, и вообще бородачи вроде него не мой тип, к тому же я люблю только тебя, а другие мужчины для меня просто не существуют, кем бы они ни были. А он всего лишь разок обнял меня, а потом мы начали говорить о тебе, и он вообще забыл о своих намерениях».
Мне нетрудно было представить его — массивного, неподвижного в штормящем океане, и Мили — полуобнаженную, с горящими щеками, танцующую перед ним, словно пьяная бабочка. «Я ему все выложила. Все. И пусть утрется!» Она все ему выложила, дурочка. Ей было мало бросить ему в лицо то, о чем судачила молва. Она приплела сюда и китайское оружие, и эфиопские дороги, и все такое. Чтобы он «утерся», что он, должно быть, и сделал с величайшим спокойствием. Это были невинные угрозы, обвинения в деяниях, срок которым давно вышел. Я вспомнил слова Профессора и понял, что они впрямую касались Аркадина. Он был слишком умен, чтобы остановиться на мелочах, свершение которых заставляет рядовых мошенников дрожать при одном упоминании о полиции. Он давно перешагнул этот порог. Дела, которыми он ворочал теперь, были честными, во всяком случае таковыми казались, и если о них не всегда была известна вся подноготная, то лишь из государственных интересов, а с точки зрения закона они были неуязвимы. Только Мили могла узреть в нем дешевого авантюриста, по локти запустившего руки в грязный бизнес. И, уж совсем войдя в роль обличительницы, она брякнула имя Бракко. Этого никак не следовало делать. Буквы налезали одна на другую, «…потому что утром мы не совсем в порядке, во всех смыслах. Он, конечно, забавный, как я тебе уже писала. И глазом не моргнул, когда я назвала Бракко. Только все сидел молча в каюте и не двигался с места. У меня появилась блестящая идея. Я спросила, почему это он носит бороду и не с 1927 ли года он ее отпустил».
Прочитав эти строчки, я почувствовал, как меня заливает холодный пот. Она провалила игру. Ей, бедняжке, так хотелось показать свою осведомленность. Она проболталась даже про цюрихского портного. «Он вроде слегка растерялся, как в тот раз, когда я ему сказала про поляка. А потом прикинулся, что ему смешно, и сказал, что я. видно, хватила лишнего. Но по глазам было видно, что он такого не ожидал».
Я читал и перечитывал письмо, терпеливо и со свойственной мне трусостью пытаясь найти хоть какие-нибудь обстоятельства, которые помешали бы Аркадину принять всерьез бред пьяной девчонки. Но утешиться было нечем. Я обещал Аркадину держать язык за зубами, и вот обнаружилось, что я доверился такому существу, как Мили.
Облокотясь обеими руками на стойку в туманном полумраке бара, я приготовился пожинать последствия того, что натворила Мили. Я был бессилен что-либо изменить. Только ждать, каждое утро и вечер справляясь насчет почты. Через два дня от Мили пришло новое письмо. В нем сквозило то же довольство собой, что и в предыдущем. «Я нашла для тебя чудную работенку, золотко». По прибытии в Танжер она сразу же направилась в известное кафе. Следил ли за ней Аркадин? Знал ли он Тадеуша? Знал ли Тадеуш его? Действительно ли Тадеуш был так осведомлен, как утверждал Профессор? «Ты знаешь, что такое Тадеуш. Лишнего не болтает. Всегда при деле. Похоже, дела у него идут неплохо».
Я отчетливо представил себе, как этот автомат сидит на своем обычном месте за столиком, вокруг которого шныряют всякие прощелыги, шантажисты и сутенеры. Подзывает кого-то к себе жестом, достает из кармана бабки и пересчитывает на вонючем мраморе столика. А Мили ждет своей минуты, кокетливо улыбаясь, строя глазки и думая обо мне.
«Я думала о тебе, я была так горда, что ты доверил мне это поручение и что я смогла его выполнить. Потому что с Аркадиным уж больно тяжело иметь дело. Представь только, на следующий день после нашего разговора в каюте он вел себя как будто ничего и не было. То ли он ничегошеньки не понял, то ли что. Но только обращался со мной как раньше, когда он еще спутал меня с египтянкой Нелли. А потом сошел в Малаге, и с тех пор мы его не видали».
Да, с Тадеушем ей все удалось на славу. Она получила адрес Требича. «Я только сказала ему. что тебе нужно разузнать кое-что о некоей Софи».
Хотел бы я очутиться в тот момент в Танжере и хоть одним глазом посмотреть, какое впечатление произвело на Тадеуша упоминание этой дамы, ведь дрогнула же маска Профессора! Тем более что. если верить Мили, он не держал на меня зла. Ему ведь прекрасно известно, что от такого никто не застрахован. Интересно, он сам это сказал или Мили от себя добавила? Он хотел узнать, есть ли у меня новая посудина. «Если да. то он готов опять с тобой работать, если представится случай».
Я не решался в это поверить. Я боялся Тадеуша, боялся его мнения обо мне и его власти, которая казалась мне безграничной. Месть такого человека была бы ужасной, заранее обдуманной. выпестованной, рассчитанной. И вот — он не сердится. Он дает мне нужный адрес.
«Он больше ничего не сказал. Написал имя на бумаге и отдал мне. Конечно, ведь вокруг было столько народу! Я поблагодарила. и все. Тогда он улыбнулся своей чудной улыбкой и сказал:,Не стоит"».
Неужто выпивка действует на меня, как на Мили? Только что обретенное спокойствие сменилось чуть ли не удушьем. R этом вонючем амстердамском бистро было нечем дышать. И ужасная эта шарманка никак не заткнется. Ан нет. теперь уж аккордеон. Холод был не такой, как в Цюрихе или Копенгагене, но мягкая влажность покрывала каналы, и уличные фонари бросали на воду маслянистые блики. Тополя вдоль набережной топорщили ветви, как кулаки, поднятые к небу.
Тадеуш сказал «не стоит». Вот формула. С чего это я решил, что она таит в себе скрытый смысл? Угрозу…
Разозлившись на самого себя, я пошел прямо к лавке и, не желая больше раздумывать, открыл дверь. Звонок на ржавой проволоке над моей головой звякнул, и где-то в глубине эхом отозвались колокольчики надрывными, простуженными голосами.
Лавка, точнее, магазин показался мне огромным, может быть, из-за темноты, которую там и сям пронзало сверканье каких-то позолоченных предметов, ваз, освещенных фонариками, спускающимися с потолка, и прочих пыльных штуковин. Да, он действительно был очень большой и напоминал лабиринт.
И в нем была разлита непонятная тревога — из-за удушающей жары и тех предметов, которые я уже начинал различать и которые производили на меня невыразимо грустное впечатление, как всякие сваленные вместе случайные вещи. Откуда взялись, например, эта изумительная резная арфа, эта чудная китайская шкатулка, эта ванна, выкрашенная в ярко-алый цвет? И этот шкаф — уж не гроб ли это?
Каскад звенящих колокольчиков наконец замер. Наступила мертвая тишина, прерываемая таинственными шорохами.
— Есть тут кто-нибудь?
Глупо, но голос мой дрожал. Я в сердцах двинулся вперед, но споткнулся о предательски громоздившуюся кипу книг, от которой сразу поднялась туча пыли. Мой лоб встретился еще с каким-то невидимым препятствием, которое мягко подалось, а потом заняло прежнее положение и опять стукнуло меня по голове. Это было чучело аллигатора, громоздкое и небрежно отделанное, с челюстями, похожими на пилу. Я выругался.
— Да есть ли тут кто-нибудь?
С лестницы раздался тонкий голос:
— Я здесь, сэр.
Я выбрался из завала, и тут же меня опутало какой-то сетью, но я уже сумел различить человеческое существо, утонувшее в старом кресле. Требич.
Вместе с креслом он двинулся на меня. От него исходил такой запах, что желудок мой содрогнулся. Его рука пошарила в окружающем хаосе и нащупала выключатель; над нашими головами засветилась тусклая лампочка.
Требич встал и оказался не таким уж маленьким и сморщенным. Напротив, он был довольно крупным мужчиной, выше меня ростом, толстым и одетым в бесформенный халат. Лицо его лоснилось. Сальная сетка для волос покрывала макушку, на которой уцелели грязные серые пряди, кольцами спадающие на затылок. Мягкая липкая рука протянулась ко мне, и я пожал ее.
«Не стоит». — сказал Тадеуш. Зачем он направил меня к этому жуткому старьевщику? В жизни я встречал немало гадких типов, но никто из них не производил на меня такого отвратительного впечатления, как этот дебелый поляк. Он держался учтиво и наклонился к моему лицу.
Он обращался со мной как со знатоком антиквариата и показывал свои жалкие сокровища с гордостью коллекционера. Я постарался поскорее вставить в разговор имя Софи. Вся моя заранее продуманная стратегия пошла прахом, ну да она все равно была шита белыми нитками. Мне хотелось как можно быстрей покончить дело с этим великаном. Ужасно хотелось выбраться на волю из этой адской дыры.
— Исключительный товар, уверяю вас. Всего сто десять гульденов.
Он сунул мне в руку старый телескоп, съеденный ржавчиной, который тут же стал разваливаться на куски. Один из них упал и закатился куда-то под дверь.
— Ничего, — поспешил успокоить меня Требич. — Это можно склеить.
Этот дурацкий предмет связал мне руки, и я не знал, как от него избавиться. Поляк вытащил еще какой-то пыльный пейзаж и начал вытирать его ладонью.
— Требич, — заговорил я со всей твердостью, на какую только был способен. — Я уже трижды спрашивал вас, знакома ли вам женщина по имени Софи.
Ответ последовал на удивление скоро.
— Софи Радзвейкз? Чудная женщина!
Я сердился на Мили за то, что она не смогла запомнить фамилию, которую Бракко пробормотал с последним дыханием. Теперь, услышав ее, я и сам мгновенно забыл. Можно было бы. извинившись, переспросить Требича, несмотря на кажущуюся рассеянность, он смотрел на меня столь же внимательно, как и я на него.
— Я, конечно, не знал ее лично, — продолжал он. жестом старой девы теребя свои паршивые волосы. Желтый череп его светился, как прогорклое масло.
— Погодите минутку. — оживился он вдруг, ловко пробираясь мимо каких-то неизвестных мне предметов. — Вот, чудненько подойдет в качестве футляра для вашею телескопа.
Он вытащил откуда-то кожаную сумку, разбухшую от сырости и набитую каким-то барахлом. Вытряхнул содержимое, с удовлетворением расправил и протянул мне.
— Так что же с ней случилось?
Мне не хотелось упускать нить разговора и пропасть в этом гиблом болоте, куда Требич пытался меня загнать.
— Где она?
Его бесцветные глазки ворочались в жирных складках век. Он обнажил зубы, которые удерживались во рту с помощью какого-то хитроумного металлического приспособления. Но его притворная масленая улыбка моментально исчезла, и в глазах появилась боль. Я видел этот взгляд у Профессора, у Аркадина. у всех, кто хотя бы на миг бывал обеспокоен сомнением или страхом. У всех, кроме Тадеуша.
— Где она? — переспросил он каким-то похоронным голосом. И вдруг' разразился смехом, сопровождая его таким жестом, будто что-то смахивал со стола. — А куда все мы деваемся в подобных случаях?
Он насильно повесил мне на плечо мерзкую заплесневевшую сумку.
— Вы хотя бы знаете, жива ли она?
Силы мои были на исходе. Я задыхался от раздражения и нетерпения.
— Ежели вы не желаете воспользоваться случаем, я могу продать телескоп без футляра, но он обойдется вам подороже.
О, как мне хотелось разбить эту лоснящуюся морду!
— Вы не ответили на мой вопрос, мистер Требич.
Он выскреб что-то из уха серым, длинным, как у китайца, ногтем мизинца.
— Так вы не берете мой телескоп?
Черт с ним, придется раскошелиться.
— Да я куплю, куплю, не беспокойтесь. Ну так что же вы мне наконец скажете?
Под столом, накрытым скатертью, что-то зашевелилось. Это кошка, я заметил серую лапу, играющую бахромой. Требич наклонился и взял ее, приговаривая что-то на идише. А потом, не меняя тона, почесывая кошачий затылок, вздохнул и сказал:
— Ах, эти девушки! Кто бы мог подумать! До чего же они были очаровательные! И они-то сгубили Софи. Да, они ее и сгубили.
Он продолжал играть с кошкой, которая царапала отвороты халата. Он прерывал свой монолог шутливыми выговорами и ласковыми похвалами, обращенными к ней.
— Вообразите, мой дорогой, эти маленькие дряни, оказывается, были подосланы полицией. Ах, ты так, ты так — испортишь ведь халат! Да, полицией. Паршивка, погляди, что ты наделала! — Он отшвырнул визжавшую кошку на пол. — Они действовали под видом учениц в ее школе танцев, знаете ли.
Я отчаянно пытался понять, что он мелет. Какая-то липовая танцевальная школа в Варшаве, которую держала Софи. Что за этим скрывалось? Полиция внедрила туда своих агентов. И что же они обнаружили? Я пытался как-то упорядочить сведения, которые сообщал Требич, и это злило меня еще больше, чем его молчание.
— Может быть, вас заинтересует этот прелестный аквариум, замечательная вещь для тропических рыбок.
Он извлек из кучи тряпья и спутанных лент тусклый от грязи стеклянный сосуд.
— Спасибо. Я беру телескоп.
— Но вы не заплатили.
Он со вздохом спрятал аквариум.
— Жаль. Ну ладно, у вас теперь будет хотя бы телескоп.
Я решил проявить твердость.
— Требич, я готов купить вашу информацию. Если она будет того стоить, я заплачу столько, сколько вы хотите. Понятно? Цена зависит от вас.
Он подтянул складки своего одеяния вокруг шарообразного живота и одарил меня взглядом оскорбленного отца семейства.
— Сэр, я давно поставил себе за правило никому и ни при каких обстоятельствах не давать никакой информации. Никому, понятно? Даже о мертвых. И естественно, не собираюсь изменять этой привычке на склоне лет. При моей профессии следует соблюдать осторожность.
Чем он вообще жил? Скупал краденое? Но кто же ему доверится? Разлагается себе потихоньку в этом хламе. И небось серьезно себя воспринимает, разыгрывая передо мной величие.
А может, он все это делает ради собственного развлечения?
— Видите ли, вы ведь ничего не взяли, кроме телескопа.
Мое лихорадочное нетерпение перешло в тупое уныние.
— Телескоп… и аквариум… весь магазин. На кой черт мне все это, если Софи мертва?
— Кто вам сказал, что она мертва?
Я вновь обрел почву под ногами.
— Но ведь никто не говорил, что она жива.
Что все-таки было ему известно? Временами мне казалось, что он тянул этот разговор скуки ради, из удовольствия пообщаться с человеком, относящимся к нему серьезно; а иногда наоборот — что его громадный восковой череп набит воспоминаниями.
— Я помню лишь, что, когда шайка распалась, она уехала.
Шайка, членом которой был Аркадин? Или тот парень, что стал Аркадиным? И что за шайка? Я пошел ва-банк:
— Белое рабство?
Перед войной Варшава была европейским перекрестком. Белых рабынь переправляли через нее в Южную Америку — молодых евреек из Польши и Прибалтийских стран. Требич покачал головой, углубившись в воспоминания. Серые зубы покусывали толстые мягкие губы.
— Да. Величайший рэкет в Восточной Европе. Великолепные девочки. Если бы вы их видели.
В его водянистых глазах зашевелилось нечто похожее на чувство.
Интересно, чем он-то занимался в этой шайке? Сутенерство-вал? Я пытался представить его моложе на тридцать лет, похудее, почище. Он поднял жирный мизинец с ногтем как у мандарина.
— Да, вот что вспомнил, вам это пригодится.
И опять завел свою идиотскую игру. Я терял терпение.
— Нет, Требич, нет. Больше ничего из этого дерьма не возьму.
Он оставался спокойным, но лицо его вспыхнуло.
— Нет, это вы купите, будьте уверены. Это вас заинтересует… весьма. Это идея, которая меня только что осенила.
И он наклонился ко мне, нависнув надо мной своей жуткой массой, и заговорщицки проговорил:
— Эти девушки, ну вы помните, я говорил, которые работали полицейскими агентами. Так вот одну из них я встретил. Здесь, во время оккупации.
Меня опять охватило бешеное возбуждение, но я попытался скрыть его.
— Ее имя?
Требич отодвинулся и стряхнул пепел моей сигареты, упавший на его халат.
— Я заплачу столько, сколько это стоит, Требич.
Он продолжил с напыщенным видом:
— Она была в Сопротивлении. Работала с англичанами. Я со своей стороны тоже участвовал в подпольной деятельности.
Это я хорошо себе представлял: черный рынок, поддельные паспорта, бог знает какой адский рэкет.
— Одну ночь она провела здесь. Это было… дайте вспомнить… в 42-м. Мы всю ночь проговорили о Варшаве. Поляки. знаете, народ сентиментальный.
Он расчувствовался.
— Баронесса вам все может рассказать о Софи.
Наконец-то, наконец что-то конкретное. Я спросил небрежно, как только мог:
— Отлично. Где я могу найти баронессу?
В лице его проскользнуло коварство.
— Это баронесса Нагель.
И он опять протянул мне телескоп, который я было забросил на полку.
— Не забудьте ваш телескоп. Прекрасная покупка.
Я нахмурился.
— Прекрасная? В нем даже нет линз.
Он потряс трубку, и в ней что-то загремело.
— А чего вы хотите за двести гульденов?
Я рассвирепел от его наглости.
— Две сотни гульденов!
Он не торопясь осмотрел инструмент.
— Стекло легко можно вставить. Кстати, если вы пожелаете заплатить в долларах, я сделаю скидку.
И быстрым движением он вытащил из кармана моего пиджака кошелек, спокойно открыл его и начал отсчитывать деньги.
— А потом, я ведь должен получить с вас за причиненный ущерб — разбитые тарелки, порванный занавес, поврежденные книги — все первые издания, между прочим. Не забудем также крокодильчика, он такой хрупкий…
Я сжал кулаки. Так не долго было разориться.
— Имя не забыли? Нагель. Н…А…
И с каждой буквой он отсчитывал двадцатидолларовую бумажку.
— Нагель. Баронесса Нагель. Б…А…Р…
Я выхватил кошелек.
— Хватит. Я знаю, как пишется слово баронесса. Мне нужен ее адрес.
Требич с сожалением проследил глазами за кошельком и застегнул на мне пиджак. Он стал похож на жирного старого монаха.
— Даю вам слово чести, дорогой друг, клянусь жизнью. Не имею ни малейшего, ни самого малейшего представления о том, где теперь баронесса или что с ней сталось…
Я был полон решимости не волновать баронессу понапрасну. У нее и без того хватало забот. Она достигла того щекотливого возраста, когда женщина изо всех сил борется с врагом, который, как ей известно, сильнее ее и в конце концов все равно возьмет верх. С необратимым опустошением, которое несет с собой время. Однако баронесса Нагель была не из тех, кто легко складывает оружие.
Я надеялся, что ей понравится этот венгерский ресторанчик. Польские кафе на Гринвич-Вилледж не такие шикарные. А тут подавали вкуснейший борщ. Не особенно изощренная в венгерской кухне, баронесса после икры заказала куропатку с виноградом. Она умела поесть с особым эпикурейством человека, привыкшего к хорошей еде, но знававшего и голод. Я следил за ее пальцами с накрашенными ногтями, умело обращавшимися с мелкими косточками и подливкой. Ей здесь явно нравилось, и это — только это — выдавало ее. Чуть больше равнодушия, чуть больше сдержанности, и она сошла бы за настоящую светскую даму. Я знал это по себе: манеры у меня вполне джентльменские, но что-то выдает во мне человека, комфортнее чувствующего себя в отеле, чем в чьем-либо доме. Я дал знак скрипачу, и он еще раз завел у баронессы над ухом старую цыганскую песню, которая ее восхитила. Она тихонько подпевала, покачивая хорошенькой ухоженной головкой, закрывая глаза на особо ностальгических завываниях скрипки. У нее была прекрасно сохранившаяся шея, высокая и гибкая, и глаза, большие, но обведенные темными кругами. Симпатичные ушки, просто созданные для бриллиантов, а не этих клипс, очень изящных, но всего лишь ониксовых.
Она заметила, что я разглядываю ее, и смутилась оттого, что выдала свои чувства.
— Мы, поляки, невозможны. — сказала она. — Глоток вина, немного музыки — и всю нашу жизнь можно прочитать по нашим глазам.
Мне очень хотелось придать этому вечеру налег интимности, предполагающей, что мы наслаждаемся обществом друг друга, а больше нам ничего и не надо. Мне это удавалось. На плоской груди баронессы цвели орхидеи. В ведерко со льдом ставили вторую бутылку шампанского.
Баронесса, не всегда так уж сильно привязанная к своей Польше, предпочла водке вдову Клико. Но все же я обедал с ней не только для того, чтобы показать свое восхищение. Но и она была слишком проницательна, чтобы превратно меня понять.
Когда я наконец напал на ее след — после множества ошибок, ложных надежд, вопросов, оставшихся без ответа, и ответов, от которых не было никакого толку, — на Пятой авеню, в магазине одежды, где она работала все эти годы после войны, то не стал притворяться, будто намерен поближе познакомиться с коллекцией зимней одежды, а прошептал ей на ушко между показом двух моделей, что хотел бы поговорить. Она сразу взяла верный тон: «О чем?» Я напомнил ей Варшаву и одного-двух славных поляков, которых знал, — конечно, не упоминая ни Профессора, ни Требича, ни тем более Тадеуша. В ответ она написала на программе показа очень разборчивым почерком несколько слов: «Давайте пообедаем вместе сегодня вечером. Я буду в ресторане «Гардения» в 7 часов».
Свидание получилось очень приятным. Что за жизнь вела эта баронесса? Была ли она такой же баронессой, как Профессор — графом? А может, вправду аристократка? Сомнительно, если она участвовала в рассекречивании шайки Софи. Трудно представить юную аристократку, завербованную полицией для шпионажа в липовой танцевальной школе. Но. в конце концов, всякое бывает, все может случиться. Особенно с женщиной, весь привычный мир которой перевернулся после первой мировой войны. Деятельность баронессы в оккупированной Европе, за которую она получила орден, подтверждала, что она обладала достаточной храбростью и крепкими нервами, чтобы служить в разведке или полиции.
Да, она могла быть хороших кровей. Посадка головы — гордая, но без заносчивости, вызов, с которым она ощипывала виноградную гроздь, грация и элегантность и особенно руки с узкими длинными ногтями — все это было классно. Так что вполне могла бы оказаться баронессой, хотя и разорившейся. И отчаянно одинокой. Я понял это но тому, как она прижалась ко мне, когда мы пошли танцевать. Она предавалась моим объятиям, как женщина, которая еще чувствовала себя молодой, но которой долго пренебрегали и у которой закружилась голова от шампанского и покрова таинственности, окружавшего нашу встречу. Она, правда, быстро овладела собой и потом держалась настороже. Мы болтали о пустяках. Не особенно нажимая, я коснулся ее участия в Сопротивлении. В отличие от многих других, кто побывал в подполье, она не слишком распространялась об опасностях, с которыми ей пришлось сталкиваться.
— Эта работа была для меня не такой уж славной, героической и вдохновенной, как для некоторых. Мне, к примеру, приходилось лгать, прятаться, выслеживать, подкупать…
Я льстиво улыбнулся ей.
— Но ведь все это ради великой цели, баронесса.
Она потушила сигарету в пепельнице.
— Не знаю, как насчет этого. Я просто делала свою работу.
Честно и по совести, как теперь продаю платья. У меня всегда было уважение к своей профессии.
Опять вызов. Она хотела подчеркнуть, что не скрывает того, что ей приходится самой зарабатывать на хлеб. И я продолжил все в той же галантной манере:
— Но не ко всякой работе, которую вы выполняли, вам хотелось бы вернуться…
В ее несколько жестких, цвета опала, глазах, когда она взглянула на меня, отразилось некоторое раздражение. Видно, я показался ей дураком.
— Я начала работать, когда мне исполнилось восемнадцать лет, — сказала она так, как говорят: «Сегодня был сильный дождь». — Мой отец разорился, мать болела, а младшая сестра пошла но кривой дорожке. А я зарабатывала штопкой чулок.
Она отхлебнула воды с мараскином и теперь катала во рту льдинку.
— А чем вы потом занимались? Наверняка были манекенщицей. Или переводчицей.
— Я была полицейским агентом.
Она закурила новую сигарету. Дым кольцами выходил изо рта. помада с которого не стиралась, несмотря на обильную трапезу. В лице ее все еще был вызов. Я притворился удивленным, увлеченным романтикой этого занятия. Не будь она гак утонченна, она пожала бы плечами.
— Это была довольно грязная работа, поверьте. И совсем не интересная.
Роль идиота оказалась очень выгодной. Может, остаться в ней навсегда?
— Преступники, наверное, никогда не бывают забавными. Дурные намерения оказывают столь же разрушительное воздействие на характер, как и плохое пищеварение.
Она постаралась вежливо улыбнуться.
— Дело в том, — поправила она меня. — что преступники, как вы их называете, — это всегда неудачники, и если они добиваются успеха, то оставляют это занятие и становятся уважаемыми людьми. Финансистами. Бизнесменами. Это проблема классовая, а не этическая.
Я отпил шампанского. Оно было в меру холодным. Я наполнил ее бокал и поднял свой.
— Давайте выпьем за преступление.
Мой остроумный тост едва ли позабавил баронессу, но уходить ей, видимо, не хотелось. Не часто в ее возрасте, бедной, но гордой, ей удавалось ужинать в ресторане с привлекательным холостяком. Это было достойным завершением дня, на протяжении которого мечтают о норковом манто, бриллиантовых серьгах, путешествиях по Европе, яхтах, Майами и тому подобном. Бедная баронесса. Возможно, она считала, что воспоминание о прошлом добавит нашей беседе пикантность, — о прошлом, которого она долго стыдилась, а теперь, после получения награды, может вспоминать с чистой, совестью…
— А вам не доводилось слышать о Софи Радзвейкз?
Говоря это, я не мог сдержать легкой дрожи. Не исключено, что она давно ожидала, когда я вытащу из-за пазухи свой камень, но сделала вид, что не заметила ничего особенного.
— Это была интересная женщина. Одна из крупнейших фигур в подпольном бизнесе Варшавы в 1925 году. Но нам удалось отлучить ее от дел.
Чему она улыбалась? Своей молодости? Я попытался представить ее себе в те годы. Итак, 1925-й. Шанель, платье мешком, кашемировый шарф на плечах, независимый вид. Может быть, челка. Она приходит в школу танцев мадам Софи учиться танго и вальсу. Там, наверно, играли танго «Мечта» или «Танец стрекоз» или нечто в этом духе.
— Это было печально до слез. Девочки были такие глупые. Нас было несколько, все ужасно молоденькие, и я не солгу, если скажу, что мы не боялись опасности. К тому же почти у всех семьи бедствовали. А вообще-то это занятие было опасным. Они действовали под прикрытием школы танцев, куда дамы приходили брать уроки танго.
Танго. Вот и цыгане наигрывали сейчас что-то вроде танго. Сладостный повторяющийся ритм возвращал ее к мысли о Варшаве, к тем годам, когда она была молода, жаждала приключений и встречалась с первыми разочарованиями. К годам своей молодости.
— Их жертвы оказывались в Буэнос-Айресе. Тут же были замешаны и наркотики.
Голос ее по-особому звенел, как будто она пыталась скрыть горечь пережитого.
— Да, грязное было дело, и нам было не до жеманства, мы рады были помочь покончить с этим.
Я поднес огонь к ее сигарете и спросил:
— А глава предприятия скрылась?
— Ее убедили уйти от дел и уехать за границу. Несколько лет назад она вышла замуж.
Баронесса явно разнервничалась. Мне пришлось прервать ставшие неприятными воспоминания.
— Не хотите ли потанцевать?
Я пытался представить свой интерес к Софи как дань вежливости.
— Как, вы сказали, ее теперь зовут?
Самба свела нас на танцевальном кругу. Мы танцевали щека к щеке.
Она сделала вид, что не поняла вопроса.
— Ну эту Софи, о которой вы рассказывали.
Танец кончился. Я проводил баронессу к столику.
— Я не называла вам ее нового имени, — уточнила она.
Она села, отпила шампанского. Оно уже было теплым.
Заказать еще бутылку? Я колебался. Это может на нее дурно подействовать. Еще разоткровенничается. А мне совсем не интересно выслушивать ее жалобы.
— Пароль дома моделей — абсолютная ответственность, — сказала она.
Она пыталась выглядеть благородной. Как Требич. Я не отступал.
— Она ваша клиентка?
— Она очень хорошая клиентка.
Это проясняло дело. Баронесса поняла, что мне от нее нужно, и шла навстречу. Значит, я мог начинать игру в открытую. Итоговый счет определит награду победителю.
— Если она постоянно покупает у вас платья, значит, вы встречаетесь. Она узнала вас?
— Наверняка. Но какое это имеет значение? Она теперь богатая, уважаемая дама. Чего ей меня опасаться?
Было забавно думать, как баронесса суетится вокруг богатой клиентки, которая всего тридцать лет назад…
— Вы слишком хорошо понимаете долг ответственности. Но как я слышал, в Аргентине не очень-то привечают людей с сомнительным прошлым?
Она с улыбкой перебила меня:
— Она живет не в Аргентине. И не в Бразилии.
И озорно добавила:
— Неужели вы рассчитывали, что я так запросто попадусь на вашу удочку?
Она прекрасно вела свою партию, с самого начала. Мне это нравилось.
— Держу пари на две сотни долларов, что я вас все равно поймаю.
— Давайте увеличим ставку до пяти сотен.
Жадность плохо отразилась на ее внешности, в одну секунду она превратилась в стареющую женщину, прожившую горькую жизнь в постоянной заботе о деньгах. Ради той, прежней, полной достоинства баронессы я готов был бы поступиться чем угодно. С этой проницательной корыстной дамой я решил поторговаться.
— Три сотни. Вполне приличная ставка.
Независимо от моей воли тон мой стал менее вежливым. Теперь это была не дружеская сделка, а чисто деловая.
— Давайте оба напишем на обороте карточки адрес Софи, — предложил я, пытаясь сохранить хотя бы видимость испарившейся сердечности, — а потом сравним.
Привыкшая к торговым сделкам, она сразу поняла, что это была моя последняя цена. Она решительно достала карандаш и написала несколько слов. Я нарисовал медведя. Она подала мне свою бумагу. Лицо ее было почти непроницаемым и ужасно постаревшим. Мне стало ее жаль. Я поцеловал сухую ладошку, которую она сунула мне под нос, как шестизарядный пистолет. Я хотел сгладить унижение чаевыми, которые собирался вложить в ее дрожащие пальцы. Когда она вновь подняла голову, я увидел, что в ее глазах стояли слезы. Она вытащила платочек и осторожно промокнула их, чтобы не размазать тушь.
— Я выгляжу смешной, — сказала она голосом, которому постаралась придать беззаботность. — Все это так… так грязно. Мне надо было бы вести себя иначе. Но вы добры ко мне. Редко встретишь холостяка в вашем возрасте, который не был бы, как это называется… негодяем.
Она тщательно высморкалась. У нее были отточенные манеры старой девы. Естественная простота женщины из общества с налетом манерности, который наложила на нее профессия.
— Признаться, я не чувствую угрызений совести в отношении Софи. Она прекрасно устроена. Она ничего и никого не боится. Кроме разве…
Она секунду поколебалась, стоит ли сделать еще одно откровение, о котором я не просил и за которое не обещал платить.
— Кстати говоря, вы не первый, кто наводит справки о Софи. В прошедший понедельник ко мне заявился один огромный бородач.
Я позвал официанта, чтобы скрыть охватившее меня волнение. Еще минуту назад я готов был торжествовать. Но оказалось, что все было напрасным — Аркадин опередил меня на три дня. Он нашел баронессу и Софи — и. значит, во мне больше не нуждался.
— Привет, — сказала Райна, как будто мы расстались вчера.
Она скромно сидела на скамейке в холле. Мне нравился этот отель, тут было очень тихо. После демобилизации я прожил здесь три месяца. Они ко мне хорошо относились. С аркадинскими денежками я мог- бы подыскать себе нечто более комфортабельное. Но я не знал, надолго ли мне придется задержаться в Нью-Йорке; и потом, моя скитальческая жизнь заставляла меня ценить те незначительные мелочи, которые создают ощущение дома. Тихая улица, лифтер, рассказывающий о своей дочурке (три года назад она заболела полиомиелитом), стук дверцы лифта, неизменный запах сухого бисквита, который только здесь подавали к завтраку, — все это рождало чувство принадлежности к этому мирку. Как у Габи в Брюсселе. Или у Дженни. Каким бы бездомным от природы ты ни был, всегда в глубине души теплится потребность иметь какой-то свой уголок. Так благородный лавр пускает корни только у стены или ствола дерева, а некоторые луковичные пускают свои слабые корни за отсутствием настоящей почвы в мох, в воду…
Как же, однако, Райна нашла меня?
— Ну, — сказала она с нежностью, — ты не рад меня видеть?
У меня не было слов, чтобы выразить свои чувства. Она поднялась и пошла мне навстречу, еще более стройная, чем запомнилась мне. Теперь я и представить не мог, как прожил без нее эти месяцы. Встретиться с ней таким образом было все равно что обрести тепло и уют после того, как ты долгое время прожил на холоде и ветру. Я как будто захмелел. Взял руку Райны в свою. Поднял к губам. Узнал жесткий, нервный рисунок ее длинных тонких пальцев с бледными сверкающими ногтями.
Райна, дорогая моя! Лифтер смотрел на нас, удивляясь европейской привычке целовать руки, для него это была манера сутенера или по крайней мере иностранца. Я увлек Райну за колонну. Но теперь нас мог видеть в зеркале портье, разговаривавший по телефону. Он окликнул меня тем дружеским тоном, который придает особый шарм отельной прислуге:
— Я думал, вы наверху. Это вас. Из аэропорта.
Я не выпускал руку Райны, как будто боялся, что она исчезнет, и не шевелился, парализованный неожиданностью случившегося.
— Они говорят, что все в порядке. Билет зарезервирован на самолет в 10.40.
Меньше часа назад в конторе компании я умолял, щедро раздавая чаевые, заказать мне билет, потому что послезавтра мне до зарезу необходимо быть в Мехико. Они обещали сделать все возможное. Хотя это трудно.
— Передать им, что все в порядке?
Нужно было что-то отвечать.
— Да. Подождите минутку. Мне надо подумать.
Райна отняла руку, и сразу же, как будто отпустила какая-то магнетическая сила, я почувствовал себя свободным и в голове у меня прояснилось.
— Я сам с ними поговорю.
Но портье уже повесил трубку.
— Они не стали ждать ответа, сэр. Но не беспокойтесь. Место вам зарезервировано.
С позавчерашнего дня я пытался улететь в Мехико. Мне надо было попасть туда раньше Аркадина. Баронесса уверила меня, что не продала ему адреса Софи, как это сделала для меня. Но она могла и обмануть. Я спешил ступить наконец на тот путь, который должен был вывести меня к таинственной Софи. Я приближался к цели и, как читатель детектива, желающий побыстрее узнать, чем кончится, переворачивал сразу по две страницы.
Но теперь все это враз перестало меня интересовать. Райна была в двух шагах от меня.
— Если у нас так мало времени, может быть, не теряя его. ты меня чем-нибудь угостишь?
В голосе ее звучала ирония. Может быть, она чуть-чуть поддразнивала меня. Она направилась к выходу. Я удержал ее.
— Нет. Пожалуйста. Мне так много нужно сказать тебе. Пойдем.
Я повел ее к лифту. Лифтер попытался было протестовать. Да. да, я знал, что по правилам нельзя приводить в комнаты женщин. Но в подобных местах обычно не так уж строго придерживаются правил. Я сделал знак служащему и повернулся к нему спиной. Я смотрел только на Райну. Как и все в этом отеле, лифт был старомодный и ужасно медленно тащился на восьмой этаж. Кабинка была тесная. Райна прижалась ко мне. и ее дыхание ласкало мой подбородок. Я взял ее под локти, просунув руки в широкие рукава ее жакета. Я чувствовал аромат ее кожи и запах духов. У меня опять начала кружиться голова, и я закрыл глаза. Я так хотел прикоснуться к ее губам, что не мог говорить. Она тоже была взволнована; я видел, как дрожит на ее груди медальон, похожий на рубиновое сердце с картины Сальвадора Дали.
Я дрожал от нежности.
— Райна!
Присутствие лифтера смущало ее.
Она произнесла укоризненно:
— Я должна на тебя сердиться. Ты оставил меня на много месяцев.
Как мог я объяснить свой отъезд, свое молчание? Да и сама причина теперь утратила всякий смысл.
— Я путешествовал. Швейцария. Балканы, Скандинавия.
Она улыбнулась.
— Турне по Европе? Ралли Монте-Карло?
— Нет. Важное поручение.
Она откинула голову, чтобы получше меня разглядеть, и смотрела, прислонившись к стене, с непонятной внимательностью.
— Поручение… моего отца?
Я совсем забыл, что Райна — дочь Аркадина. Оба они занимали все мои мысли, всю мою жизнь, но каждый по-своему, и в этой моей жизни они не пересекались. Я никогда не видел их вместе, если не считать той краткой и ужасной сцены в замке. Горечь воспоминаний о ней была так невыносима, что я старался выбросить ее из памяти. Мне неплохо удавалась подобная цензура собственного прошлого. То, о чем помнить не хотелось, я почти начисто изгонял из памяти. Райна будила только радостные воспоминания.
И я солгал:
— Нет, не твоего отца.
Но мои слова не убедили ее.
— Странно, а я думала… Впрочем, этого я и ожидала.
— От меня?
Мне не понравились ее слова; пальцы мои под теплым покровом меховых манжет перестали гладить ее руки.
— Нет, от него. Твой неожиданный быстрый отъезд и долгое отсутствие.
Мне не хотелось, чтобы она задавала много вопросов, и еще меньше — чтобы она догадалась, что Аркадин меня нанял. Она была нужна мне, но нужна спокойной и нежной, чтобы забыть вместе с ней обо всем на свете. Я прибегнул к маленькому шантажу — из трусости и любви к комфорту.
— Райна. дорогая, почему ты не веришь мне?
Эта хитрость обычно проходила. Но Райна была другой породы. Во взгляде ее появилось осуждение.
— Смешно. — пробормотала она.
Мы наконец-то добрались до моего этажа. Открыв железную дверь, которая с привычным скрипом повиновалась ему. лифтер опять было попытался заговорить со мной. Я в сердцах сам захлопнул дверь. И нерешительно взял руку Райны. Она без сопротивления дала повести себя.
— Отец тоже вечно спрашивает, верю ли я ему. — Она усмехнулась почти с сожалением. — И это очень смешно.
Ее слова обескуражили меня.
— Почему смешно?
— Потому что никто во всем мире из тех. кто сохранил здравый смысл, не вериг ему. И ты тоже.
Моя комната была в конце коридора, в нише, что придавало ей уединенность. Я поискал в карманах ключ и, к огорчению, не мог сразу его найти. Райна стояла у стены, как только что стояла в кабинке лифта. Я отчаянно, до боли хотел ее нежности. Никаких вопросов, никаких ироничных замечаний, никакой игры ума — все это было сейчас сверх моих сил. Мне хотелось склонить голову ей на плечо, вдыхать теплоту ее тела, целовать ее губы до изнеможения. Лечь с ней в постель? Может быть, и это. Но это потом. Сперва мне хотелось насладиться ее близостью. Это должно было произойти как взрыв, как высшая и неизбежная точка близости в тишине, в полумраке. Я сжал ее в объятиях, покрывая легкими быстрыми поцелуями, целовал глаза, шелковистую кожу шеи. дрожащий рот. Верит ли она мне? Она сказала, это невозможно. Но так или иначе, она была здесь, в этом маленьком отеле: она была в моей власти, молчаливая, как я того хотел, молчаливая и покорная. Надо было только открыть дверь. Я почти не обратил внимания на то, что она открылась сама собой, без ключа, который я гак и не нашел. Не надо света. Но когда я затворял дверь — Райна была все еще рядом, в распахнутом жакете, открывавшем ее стройное тело, — комната осветилась электричеством, и я увидел Аркадина, стоящего у искусственного камина.
Моментальный снимок может иной раз запечатлеть некие тайные оттенки выражения, которые никогда не появились бы на художественном фото. В ярких лучах лампы, осветивших его лицо снизу, я успел лучше разглядеть Аркадина, чем он меня. Да он на меня и не смотрел. Его глаза были прикованы к Райне; я с тайным и болезненным удовлетворением заметил, что он страдает. Но голос его был, как обычно, спокоен и холоден.
— Райна, что ты делаешь в комнате этого человека?
Она слегка побледнела, а может, на лицо ее упал луч света или такой она стала еще в коридоре. Все равно, ничем больше она себя не выдала.
— Это мне следует задать такой вопрос. Что ты здесь делаешь? Только не говори, что заранее узнал о том. что я здесь буду. Я и сама об этом не знала.
Долго ли она обдумывала свой шаг? Или случайно прослышала, что я в Нью-Йорке, и нашла мой адрес?
— Мне нужно кое-что обсудить с ван Страттеном.
Однако было ясно, что меня не собираются включать в число активных участников этой сцены и что мне отводится скромная роль статиста.
— Обсудить, — повторила Райна. Голос ее звучал громко, но хрипловато. — Ты дал мне слово, что если это случится…
Он перебил ее, и за броней самоконтроля, которым он обуздывал себя, я услышал ярость:
— Но и он дал мне слово не встречаться с тобой.
Было заметно, как мысли чередой промчались в голове Райны, одна за другой отразившись на ее лице фантастическими тенями. Сначала на нем мелькнула радость. Значит, подумалось ей, я не по своей воле исчез из ее жизни. Но тут же явилось новое соображение. Я дал слово отцу. Почему? Как ему удалось навязать мне свою волю? Ответ, увы, был слишком прост, и он мог разрушить все, что нас связывало. Он заплатил мне, и я предал Райну.
— Сколько? — сухо спросила она.
Она повернулась ко мне. Ее жакет, отделанный мехом, все еще был расстегнут, и под ним виднелось облегающее платье. Она, которая только что была так близка мне, что ее дыхание смешивалось с моим, теперь, ослепленная безжалостным презрением униженной женщины, враз отдалилась от меня.
Аркадин хотел было что-то сказать, но теперь его не принимали в расчет.
— Я задала вопрос, — повторила Райна, резко выговаривая слова, — сколько?
Есть какое-то непостижимое наслаждение, как в горькой сладости манго, в растравлении собственного стыда.
Я назвал цифру.
— Пятьдесят тысяч долларов.
И тут меня обуяла ярость — как будто наконец до меня дошло, что происходит, и я бросился сломя голову вперед, не заботясь о ловушках, которые расставил мне Аркадин, и не пытаясь скрыть своих чувств.
— Ты хотела правды. Вот она. Вряд ли она тебя удивит. Ведь ты сама только что призналась, что никогда не верила мне.
Потом я накинулся на Аркадина. как маленькая выведенная из себя собачонка на огромного невозмутимого пса.
— А вы зря разыгрываете передо мной мелодраму — отец, находящий свое невинное дитя в спальне соблазнителя. Это не я ее сюда завел. Она сама меня разыскала. И в ваше отсутствие ей здесь ничего не грозило…
В этот невероятный момент зазвонил телефон. Портье хотел узнать, к какому часу выносить багаж.
— К тому же у меня нет на вас обоих времени. Я уезжаю. Нынче вечером. По делу. По делу, которое может вас. мистер Аркадин, весьма заинтересовать.
Вечно я чересчур много болтаю. Мать мне всегда об этом говорила. Я лишаюсь своих преимуществ, выбалтывая их, я перегоняю свою энергию в пустые всплески эмоций. И осознаю все это слишком поздно.
Это одна из сторон незрелости моего характера. Вот и сейчас я дико размахивал руками и расшвыривал свои чемоданы перед Аркадиным, все так же стоявшим у камина, сложенного из красного кирпича, и Райной. неподвижно прислонившейся к двери. Мне хотелось завершить эту сцену эффектным уходом, как в кино. Но вместо этого пришлось пойти в ванную, чтобы забрать зубную щетку, бритву и шлепанцы, а потом застегнуть длинную молнию на портпледе. Пальцы мои дрожали, и я дважды спотыкался о табурет, стоявший возле радиоприемника.
— Пятьдесят тысяч долларов, — низким голосом повторила Райна.
Она повторяла эту цифру ради собственною удовольствия. До меня вдруг дошло, что для нее эта сумма смехотворно мала, и я покраснел. Она презирала меня не за саму сделку, а за цену, которую я назначил за нашу любовь. В конце концов, она была мисс Аркадин. И оценивала людей в своем масштабе мер, в долларах.
— Да, — сказал Аркадин с оскорбительным равнодушием. — Большего он не стоил.
Ну, это уж слишком. На меня сразу сошло спокойствие. Я сунул в чемодан вещи, которые держал в руках. Но в глубине души у меня кипело.
— Верно. Я больше не стою. А вы, мистер Аркадин? Какова ваша цена? Двести тысяч швейцарских франков?
Аркадин не шевельнулся, но Райна подошла ближе и стала между нами. Она была нашей ставкой в игре. Я махнул было рукой, чтобы она отошла в сторону, но тут поймал выражение ее глаз. Очень заинтересованное. Ей нравилось, что я наконец-то начал действовать; в этой дикой игре не на жизнь, а на смерть, которую я вел с ее отцом, она готова была встать на мою сторону. Она хотела моей победы. И я ринулся в бой.
— Вот откуда пошло ваше баснословное богатство! Ты в курсе, Райна? С этих самых двухсот тысяч швейцарских франков!
Неожиданная смелость вдруг подвела меня. Я забыл, что хотел сказать. В Испании я видел, как матадоры теряют чувство страха под взглядами женщин. И тогда на второй или третьей атаке они попадают на рога, и спасения нет. Случалось, правда, и так, что их безумная отвага награждалась, у быка кончалось дыхание, и он сдавался.
Аркадин сделал выпад, недостойный его. и это выдало его смятение.
— Если вы надеетесь получить эти пятьдесят тысяч…
Боже, что за жалкий трюк для такого гиганта! Я не мог сдержать улыбку. В глазах Райны мелькнули разочарование и упрек. Но они были обращены не ко мне. К нему. Я не изменил своей дерзкой манеры.
— Послушайте. Аркадин. Мы заключили с вами сделку. Вы как будто имеете представление о том. как ведут себя в подобных случаях. И отлично знаете, что деньги есть деньги на любом языке. Мне необходима как раз эта сумма, чтобы развязаться с вами.
Я забавлялся, как жонглер, выполняющий сложный трюк и наслаждающийся собственным умением.
— Как вы считаете, я могу сделать предложение вашей дочери, не имея за душой ни цента? Эдак оно будет выглядеть, будто я охочусь за ее приданым.
Тут уж сдержанность изменила им обоим. У отца вырвался возглас негодования, а дочь с неподдельной детской радостью выкрикнула мое имя.
По правде, я никогда не думал жениться на Райне. Сама мысль об этом не приходила мне в голову, слишком она была безумной.
Такой парень, как я. И такая девушка, как она. Я бросил им эти слова просто так, для эффекта. Это была мулета матадора, развевающаяся перед носом Аркадина, от ярости лишившегося дара речи. И такое невозможное заявление получило поддержку. Как синьорита бросает на арену розу. Райна бросила мое имя. Краска начала заливать ее щеки. Клянусь, она расчувствовалась, как школьница. Она приняла это всерьез. Решила, что я могу на ней жениться. Ну а почему бы и нет? Она увлечена мной. Это несомненно. И я любил ее, клянусь Богом, любил. Я с ума сходил по ней; на все был готов ради нее. Единственное, чего я не мог, — это вновь потерять ее. Смешно. Все эти месяцы я лелеял в душе воспоминания о Райне. Не увядающие, не покидающие меня воспоминания. Но я не задумывался о будущем. Где-то на донышке души теплилась надежда на чудо. Например, на такую вот встречу, после которой я никогда не оставлю ее. И Аркадин ничего с этим не поделает. Все, что он мог, он уже сделал, показав ей секретное досье на желтой бумаге, на которое она почти не обратила внимания. Она потеряла меня — и отправилась искать. Она пришла ко мне. забыв про гордость, и, стоило мне протянуть руку, она упала в мою ладонь, как созревший плод. Бедный старый Аркадин, с его миллионами, его идеями, его властью. Все это не поможет ему. Я торжествовал, бросая вызов его неприступности, оскорбляя его за то ледяное презрение, которое он проявлял ко мне.
— Все говорит за то, что эти двести тысяч швейцарских франков, ваш первоначальный капитал, был добыт нечестным путем. Вскоре я надеюсь раскрыть секрет вашей блистательной карьеры, и как знать, может, узнав рецепт, и сам сделаюсь Аркадиным.
Медленно, хотя в комнате было тепло. Райна завернулась в свой мех. Выражение лица ее было твердое и изучающее, как тог да, когда она наблюдала процессию кающихся в Сан-Тирсо.
— Ты слышала, Райна? — тяжело уронил Аркадин. В его глухом голосе мне слышалось признание собственного поражения. — И ты любила этого человека. Грязный шантажист.
И как только он еще недавно мог производить на меня такое грандиозное впечатление! Я чувствовал себя Давидом, сражающимся с Голиафом, которого неминуемо ждет поражение. Райна покачала головой.
— Разве я говорила, что люблю его?
Она произнесла эти слова каким-то странным голосом, будто речь шла о чем-то незначительном. Настал мой черед ощутить удар, нацеленный прямо в меня.
— Так ты его не любишь?
У него появилась надежда. Впрочем, серьезно ли Райна сказала эти слова? Мне надо было только подойти к ней, обнять, сделать то, что я не смог тогда, в Испании. Она была моей.
— Ты ведь не любишь его, правда, Райна?
В его голосе звучала тревога. Она не спешила разуверить его, в ней не было жалости. Она думала только о себе и обо мне.
— Ты говоришь, он шантажист? Я думаю, дело в другом. В том, что ты заплатил ему, чтобы он держался подальше от меня.
Удары ниже пояса не запрещены в той игре, в которую меня вовлекли. Я не мог позволить себе роскоши щепетильничать.
Я солгал.
— Я никогда не говорил, что откажусь от тебя, Райна. Да, я принял это странное поручение — расследовать его прошлое. Необычно, не так ли? Конечно, из-за денег. Потому что только так мог вернуть тебя, Райна, и иметь хоть что-нибудь, чтобы оплатить хотя бы свадебное путешествие.
Загадочное расследование, со всем наполнявшим его отчаянием и ужасом, поглотившее меня целиком, я сразу отбросил как ненужный хлам. Мне необходимо было убедить Райну, и я понял, что тот набор мелких уловок и хитростей, который обычно идет в дело в таких случаях, пройдет и на сей раз. Она исчерпала свою иронию и устала от недоверия. Хотела верить мне. Хотела переиграть своего отца. Опять зазвонил телефон. Мне напомнили, что аэропорт далеко и было бы неразумно откладывать отъезд. Но я уже был почти готов. Мне оставалось застегнуть ремни, что я и сделал с лихорадочной поспешностью. Некоторая суетливость лишь придала финалу естественность и подготовила мой благополучный уход.
— Тебе в самом деле необходимо уехать? — спросила Райна.
Она сделалась похожей на Мили. Еще час назад мысль о том,
чтобы покинуть ее, была для меня невыносимой. Теперь же я застегивал широкий ремень пальто, как воин, перепоясывавшийся мечом, с тем мужественным и радостным воодушевлением, которому так подойдут лаконичные слова утешения для той, что должна остаться дома за прялкой.
— Да, дорогая. Но я скоро вернусь и больше никуда не уеду. Встретимся в Париже.
Она стояла, прислонившись к стене, закутанная в свой мех, и лицо ее было бледным и изможденным. Она казалась безучастной ко всему.
— О, — простонала она, — когда только ты покончишь с этими блужданиями! Я устала от этой цыганщины. Мне хочется наконец раскинуть где-нибудь свой шатер.
Аркадин тоже заметил ее усталость и, несмотря на горечь, которую доставили ему ее слова, подошел к ней с почти униженным видом.
— Дорогая моя, почему бы тебе не отдохнуть немного на Капри или в Сан-Тирсо? Ты говорила, тебе там нравится. Зачем ты сюда приехала? Ведь это ты настояла, чтобы мы на недельку наведались в Нью-Йорк купить рождественские подарки…
Она стояла, глубоко засунув руки в карманы, мрачно и тяжело глядя на него из-под ресниц, оттопырив, как капризный ребенок, верхнюю губу.
— Я приехала, потому что хотела. Я хотела, потому что надеялась встретить здесь Гая.
Это был нокаут. Она таки его доконала.
Пришел портье за вещами. Я бросил последний взгляд на комнату. Никаких страстных прощаний. Это был бы дурной тон.
Да и ни к чему. Ведь нам предстояло встретиться через неделю-другую. И вместе провести рождество в Париже.
— Ну, пока, малыш.
Я послал ей воздушный поцелуй. Она ответила на него взмахом ресниц. Аркадин все еще стоял рядом с ней, словно впервые ощутив тяжесть своего массивного тела. Его легендарный профиль как-то размяк, и от всей величественности осталась просто бородатая фигура, почти смешная.
Я поднял шляпу, приветствуя его с преувеличенной вежливостью.
— До встречи, мистер Аркадин.
И не удержался, чтобы не добавить, хотя слышал уже скрип открывавшейся в конце коридора двери лифта:
— Забавно, не правда ли, как иногда, не зная, не ведая, расстаешься с привычным — и навсегда?
В аэропорту самолет ради меня задержали с отлетом на пять минут. Опоздать на рейс в Мехико мне не удалось. Но лучше бы я опоздал.
Это было отвратительно.
Я отдал команду причалить к берегу. Особого риска тут не было, побережье в этом месте было безлюдным. Да и вряд ли Оскар предпринял бы попытку к бегству. Он валялся на пустых мешках в душной каюте, не то спал, не то был в отключке. Такое бывало с ним все чаще и болезненней, и не знаю, что меня удручало сильнее — это полумертвое состояние или нервные припадки, которые заставляли его искать дозу, пускаясь во все тяжкие.
Я всегда испытывал суеверный страх перед наркотиками. Раз или два я попробовал, уступив настоятельному угощению. Но, видно, подействовало мое недоверие к этой штуке, и вместо состояния блаженства я почувствовал тошноту и головную боль. Неплохо обладать иммунитетом против некоторых соблазнов. Не пить, не притрагиваться к наркотикам… Я помню приятное чувство безопасности, когда наркоманы просили меня достать им порошка во что бы то ни стало. Я взирал на них с высоты своей воздержанности с презрительным сожалением. Смотрел сверху вниз, как Тадеуш. Это было очень приятное чувство.
Но к Оскару я испытывал жалость и отвращение. Не очень-то веселенькое зрелище — желтолицый бедолага, дрожащий от жажды «отключиться». Эта страсть почище голода. Но не мне делать сравнения.
Путешествие в Мехико оказалось совсем не похожим на то. что я рисовал в воображении. Мне здорово недоставало домашнего уюта, привлекавшего меня в нью-йоркском отеле, и всего, что меня там окружало, а самое главное — торжества, которое я испытал при отъезде. Победа над Аркадиным опьянила меня, и я решил, что теперь могу все. К тому же Райна позволила целовать себя. А когда самолет задержали из-за меня в аэропорту, я исполнился чувством детской радости от сознания важности своей персоны. Я флиртовал со стюардессой, добродушно и покровительственно болтал со вторым пилотом, утешал маленькую девочку, боявшуюся, что самолет попадет в грозовое облако. Успокаивающая обстановка, ощущение, словно тебя завернули в вату и окружили всеми мыслимыми удобствами, которые умеют создавать на борту самолетов, еще больше укрепили во мне чувство благополучия.
Я даже размечтался о том. как Софи встретит меня в аэропорту.
Реальность оказалась совсем не похожей на мечты.
Вот я один на дороге, тянущейся вдоль побережья, иду широкими шагами, жадно вдыхая озон, который ветер приносит с Атлантики. На море мне стало плохо, нервы не выдержали. Пролив — штука предательская. Штиль, лишь чуть-чуть покачивающий судно, хуже, чем лютый штормяга. На палубе у меня было еще меньше шансов развязать Оскару язык, чем внизу. От ветра он вообще отупевал, и его водянистые рыбьи глаза безнадежно уходили от моего взгляда. Пришлось держать его в каюте, не выпуская из рук лацканы ветхого бархатного пиджачка и пытаясь зацепиться хотя бы за проблеск осмысленности в его взгляде. От него страшно несло вонью, а в каюте, где места было не больше, чем в шкафу, и гак стояла невыносимая духота. А руки у него были ледяные и окостенелые.
Время от времени, желая достучаться до него, я с яростью его встряхивал. Но он как будто даже не замечал этого. Он стал каким-то желеобразным. Я весь внутренне собрался и обдумал другую, щадящую тактику. Делал какие-то заманчивые предложения, шутил, что-то обещал.
— Ну ответь мне, старина. И получишь свою дозу. А потом мы вернемся в Мехико.
Забавнее всего было то, что порошка у меня не было. Мне никогда раньше не доводилось бывать в Мехико, знакомых у меня здесь не было, а установить контакт с толкачами на голом месте не так-то просто. Когда-то за такую наводку мне пришлось довольно прилично заплатить. Это было только раз, в Испании, и тот случай оставил у меня неприятный осадок. Зато теперь я был напрочь отрезан от этого зелья и соблазнял Оскара пакетиком с бикарбонатом. Он же был в такой отключке, что даже не подозревал, что я его дурю. Я еще никогда не видел такого пристрастия к наркотикам. Когда я впервые встретил его в «Амор Брухо»[3], он казался почти нормальным. Не хуже других типов, которых встречаешь в ночных клубах больших городов. В клубе Софи, или, как она теперь звалась, сеньоры Хесус Мартинес, таких хоть пруд пруди. Деревянная резьба на стенах, индейские маски и посуда составляли обычный декор для приманки туристов. Тут предлагали изумительную пульку, которую полагалось пить из фляжек, сделанных из свиной кожи и развешанных на деревянных крючках. Подавали тортилью, фаршированную индейским перцем, игуану, жаренную на вертеле и уложенную на огромные лакированные тарелки; музыканты, одетые в костюмы гаучо, исполняли печальные мелодии на гитарах. Я сидел там, не зная, куда деваться от скуки, когда бог весть откуда заявился Оскар и, усевшись вполне по-свойски, не обращая внимания на музыкантов, начал пиликать на гармонике. Он был похож на обыкновенного пьяного бродягу. Но бродягу-гринго с присущим им нахальством и безмерным пренебрежением ко всему чужому, пренебрежением человека, у которого кроме глотка виски есть за душой еще кое-что. Хотя наигрывал он не «Сюзанну» и не «Звездно-полосатый флаг», а какую-то сложную пронзительную мелодию, похоже славянскую.
Я вгляделся в него попристальнее. Что-то в его нездоровом, отечном лице показалось мне неуловимо знакомым. Я не мог' сообразить, кого он мне напоминал. Волосы его утратили свой цвет, вероятно, они всегда были неопределенного оттенка. Кожа была какой-то тускло-оловянной, а глаза — цвета стоячей воды. Бархатный пиджак его был изрядно поношен, но хорошего качества; он сохранил тот аристократический шик, который остается у дорогих вещей даже тогда, когда они отслужат свое. На секунду Оскар, игравший жалобную мелодию с трагически отрешенным выражением лица, сделался похожим на индейскую маску. Она выражала высшую степень меланхолии, или унижения, или презрения.
И вдруг меня осенило: я узнал это странное состояние оцепенения, полное одновременно презрения и высокомерной гордыни. Такое выражение я видел у русских эмигрантов, бывших белогвардейцев, моющих посуду руками, в которых ничто не могло уничтожить признаки породы, — руками, на мизинце которых поблескивали кольца-печатки с эмблемой полка. Оскар, должно быть, из русских. А может, поляк. Конечно поляк; я узнал мелодию, которую он играл. Вспомнил, как однажды ее насвистывал Тадеуш, пока отвратительный маленький араб объяснял ему, каким образом он потерял двенадцать коробок нейлоновых чулок. Вечер неожиданно приобретал интересный поворот. Я пригласил Оскара за свой стол. Он не стал дожидаться второго приглашения. Но он не пил. Не разговаривал. Сидел напротив меня со своей гармоникой и безразлично глядел в пространство, безучастно отвечая на мои вопросы. Да, он был одним из завсегдатаев этого заведения. Это можно было заключить по тому, что никто не обращал на него ни малейшего внимания, даже когда он извлекал из своей гармоники пронзительные аккорды, в свою очередь нимало не заботясь о том, что мешает музыкантам и танцующим. Да, он знал сеньору Хесус Мартинес. Его ничуть не насторожило, когда я назвал ее Софи. Конечно, моя фамильярность не могла не удивить его, но пока удивление поднималось к сознанию, преодолевая глубочайшую инерцию, его эффект постепенно ослаблялся и в итоге вылился всего лишь в неопределенно-любопытствующий взгляд его бесцветных глаз. Мне понадобилось время, чтобы понять причину такого ступора, который отделял его от меня, словно пеленой тумана. В зале стояла полутьма, он освещался только свечами в железных подсвечниках. Я наклонился вперед и в свете желтого огня увидел его подрагивающие ноздри. Все сразу стало ясным как божий день — бледность, оплывшее лицо и безучастность. Он накачался наркотиками, забальзамировался, как мумия.
Но он был единственной нитью, связывавшей меня с Софи.
Я стал завсегдатаем «Эль Амор Брухо». Целыми часами пытался выудить из Оскара хоть какие-то сведения, из которых можно было бы сложить нечто цельное. Постепенно я убедился, что он крепко связан с Софи, причем с давних пор. Иначе его не стали бы терпеть в этом заведении, усатый метрдотель которого зорко следил за соблюдением атмосферы живописного гостеприимства. А Оскар, невзирая на его бдительный надзор, к примеру, мог начать обход столиков с огромной шляпой или глиняной миской в руках, и посетители — кто с изумлением, кто с досадой — вынуждены были бросать туда монеты. Или с серьезным видом доставал из кармана грязный клочок бумаги, в который были завернуты иглы дикобраза. Это сокровище, по его словам, он получил от индейского шамана и с его помощью обещал излечивать сердечные болезни и змеиные укусы. Кое-кто из туристов покупал эти иголки, как покупают видовые открытки и поддельные индейские драгоценности.
Меня поражало его отношение к деньгам. Я ни разу не видел, чтобы он за что-нибудь платил. Он брал с чужого стола или с подноса официанта все, что ему нравилось, а тот безропотно ставил на место новое блюдо. Я подозревал, что он и спит где-то тут, в каморке возле кухни. Он неизменно был одет в один и тот же пиджак и шерстяную рубашку в оранжевую клетку. Но все это было чистым и отглаженным.
Он совсем не мог обходиться без наркотиков. Это видно было по землистому цвету лица, почти никогда не менявшего выражение. Мне нечего было ему предложить, поэтому я решил спровоцировать желания и потребности, которых у него не было. Самым простым, хотя и самым жестоким, было лишить его порошка.
Я арендовал старый «форд», взял на берегу рыбацкую шлюпку с матросом самого бандитского вида. Как раз такой мне и был нужен, потому что задумывал я ни больше ни меньше как похищение. Я хорошо заплатил, и никаких вопросов не возникло. Матрос обещал, что будет ждать в бухте на полпути из Веракрус в Наутле. Он понял, что предстоит довольно темное дельце, но это его не смущало.
Я зашел в «Амор Брухо», имея наготове предлог, чтобы выманить Оскара на улицу. Машину я припарковал в соседнем тупичке. Все оказалось проще, чем я предполагал. В юроде мне попалась афиша, извещающая о новом польском фильме «Улица Барская». Выяснилось, что Оскар когда-то жил именно на этой улице. Мне не составило труда пробудить в нем интерес. Я сказал, что фильм идет в кинотеатре за углом и в витрине выставлены фотографии. Он легко согласился выйти со мной. Когда я слег ка толкнул его в затылок, он мягко подался вперед, и трудность заключалась лишь в том. чтобы втащить его в «форд», не потому, что он был так уж тяжел, а потому, что был слишком мягок и податлив.
Хлороформ помог мне без хлопот доставить его на шлюпку. Очнувшись уже в открытом море, он не выказал никакого удивления. Пару раз втянул в себя воздух, сунул руку в карман, нашел то, что искал. Я по глупости не обшарил его. И потерял один из драгоценных дней.
В море у него от крылась морская болезнь, и это помогло мне избавить его от той дозы наркотика, которая у него оставалась, так что уже к вечеру он начал испытывать мучения. Работа с ним предстояла тяжелая.
Начать с того, что он дико сопротивлялся, кричал, что хочет на землю. Впадал в яростное молчание. Разражался потоком ругательств и угроз на всех языках, особенно на польском. Но все это меркло перед адскими конвульсиями, рвотой и неожиданными обмороками.
Пако, матрос, стоял на палубе, пожевывая свой красноватый табак, и развлекался, выплевывая коричневую слюну в море, стараясь переплюнуть сам себя. Дважды в день он приносил нам мерзкое блюдо из полупрожаренной рыбы, которую я с трудом мог заставить себя проглотить. Оскар вообще ничего не ел. Меня беспокоила его растущая слабость — он пластом валялся на койке, не в силах сделать ни единого движения. Но мне приходилось мучить его, бедолагу, немилосердно пытаясь вытащить хоть какие-то, пусть самые смутные, воспоминания прошлого.
Я то и дело впадал в отчаяние. Насквозь промокший от пота, задыхающийся в зловонии каюты, тормоша этот жалкий полутруп, сотрясаемый судорогами и рыданиями, я своими глазами наблюдал страшную картину гиперинтоксикации, о чем раньше только слышал. Иной раз приступ угасал сам по себе, как свеча без кислорода. Но бывали случаи, доводившие его до бешенства.
Так продолжалось трое суток. Результаты были ничтожны, бессмысленный монолог, начинавшийся сотни раз, обрывался. Я безумно устал. Оскар был совершенно измучен. Только что я понапрасну провозился с ним больше часу.
Я пошел прогуляться по берегу. Пако предупредил меня, что тут неподходящее место для прогулок. Один черт, я и так по горло увяз в болоте…
Я пытался свести вместе факты, которые с таким трудом раздобыл. Оскар состоял в шайке Софи. Был не простой пешкой. Но и не первой фигурой. Предводительницей была она. Правой рукой ее тоже был не он. В эти дни он не раз возвращался к прошлому, приговаривая: «Если б ты знал меня тогда, не осмелился бы так со мной обращаться». Еще чаще шептал, беспомощно и трусовато: «Вот погоди, узнает Софи, что ты со мной сделал». И, всхлипывая, добавлял: «Она всегда ко мне хорошо относилась, даже теперь, если бы я не…» Временами к нему возвращались остатки какого-то былого тщеславия, укреплявшего его силы, и он продолжал: «Но я никогда ничего не требовал. Любовь такой женщины для всякого мужчины — великая честь. Но она не может длиться вечно». То вдруг он начинал бить себя в грудь и клясться, что не скажет больше ни слова: «Я грязная свинья, ладно. Я плохо поступал с Софи, да. Был грязным вонючим подонком. Но я не стукач. Не какой-нибудь Атабадзе. Бедная Софи, она всегда была добра ко мне…»
В его бессвязной речи мелькали и другие имена: Зук, Симон, одноглазый Шаскиль. Раз мне показалось, что он упомянул имя Тадеуша, но я не был уверен, что правильно расслышал, Оскар выговаривал слова совсем неразборчиво, почти бессознательно.
Все же я выделил в этом хаосе фамилию Атабадзе, которая раз от разу произносилась со все большим негодованием. Оскар явно питал ненависть к этому человеку, ненависть, которая с годами не притупилась в нем, утратившем уже всякие чувства. Что хранило ее — вечное соперничество? Женщина? И то и другое?
Я шел крупными шагами по грязной гальке. Иногда под ноги попадались крабы, торопливо ползущие по грязи, оставляя за собой сияющий след. Мне опять приходил на ум Оскар.
По обеим сторонам узкой дорожки земля заросла буйной сероватой травой, из которой выглядывали змеи, обеспокоенные моим приближением. И всюду — грязь, болотная топь, зловещая даже среди белого дня.
Складывать воедино бессвязные сведения, которые по грамму удалось выцедить из Оскара, было так же трудно и нудно, как пытаться ловить ящериц, шныряющих под ногами.
И все же кое за что можно было уцепиться. Атабадзе — вот где, несомненно, собака зарыта. Софи его любила. Он, конечно, ее предал, По крайней мере так выходило со слов Оскара. Правда, здесь могло сыграть роль соперничество. Если б только выяснить, когда все это происходило! Но у него все в голове перепуталось: и прежние варшавские дни, когда он за один раз спустил огромное состояние и глазом не моргнул при этом, и сегодняшнее его жалкое существование, когда ему приходится терпеть издевательства вонючего Миллера, который заправляет в «Амор Брухо».
Но главные беды шли, разумеется, от Атабадзе. «Все мои несчастья тогда и начались. Все из-за этого сукина сына. Будь проклято все его потомство, если оно у него есть!»
Возможно, что Атабадзе развязали язык за двести тысяч швейцарских франков. Впрочем, это слишком жирно для стукача. Вряд ли польская полиция столь щедра.
Я пытался прощупать поглубже:
— И Софи из-за него пострадала?
Печаль в его голубых глазах тронула мое сердце.
— Да, пострадала. Представь, я видел, как она плакала. Это она-то! Но такое было только однажды.
Слезы ярости: слезы амазонки, которая дала себя уничтожить жалкому прохвосту. Горькие слезы женщины, которая любила. Сколько лет было ей тогда? Возраст Оскара вообще невозможно было определить. Время перестало для него существовать.
— Но я благородный человек. Ревность — низменное чувство. Я простил ее. Но этот жалкий сутенер Васав…
Васав Атабадзе. Вот если бы запросить Варшаву и справиться кое о чем. У меня были приятели, с которыми я познакомился в Лондоне и в концентрационных лагерях в Германии, когда я был в американской армии. С некоторыми из них мы обменялись адресами. Правда, с тех пор я ничего о них не слышал. И не решался обращаться к ним теперь, через много лет, с такой странной просьбой.
Можно было бы спросить Профессора… или Тадеуша. Требич, может, тоже что-нибудь вякнет, если пообещать ему чек и не отдавать до тех пор, пока не расколется. Вдалеке виднелась какая-то жалкая деревушка. Я ускорил шаги.
Почтовое отделение спряталось в рощице из фиговых деревьев. Человек с тяжелым одутловатым лицом спал, облепленный мухами, прямо за грязной, вонючей конторкой. Я лихорадочно написал по-английски текст телеграммы и, пока он разбирал его. заметил на низком потолке большую желто-зеленую ящерицу с круглыми серыми глазами без век, с длинным жадным языком, хватающую мух и слепней, роившихся в снопе света. Похожую на Оскара, похожую на меня. Охотящуюся за всяким сбродом…
Что же все-таки произошло между Софи и Васавом Атабадзе?
Я покачивался в глубоком шезлонге, вентилятор с жужжанием создавал искусственный ветерок. Льдинки в моем высоком стакане холодили ладони, и поднимающийся по соломинке коктейль приносил приятно освежающую горечь. Достаточно было протянуть руку, чтобы взять с огромного фарфорового блюда, что пожелаю, — плод папайи, банан, громадный апельсин или сладкий лимон. Достаточно было сделать знак — и одна из хорошеньких темнокожих девушек, разгуливавших по террасе, встряхивая черными кудрями и бахромой юбчонок в пестрых цветах, подойдет ко мне и составит компанию… С заставленной цветами террасы открывался дивной красоты вид. Море цвета индиго, гладкое, как бархат, лежало за высокими красноватыми рифами, а снег на вершинах гор блестел, как алмазная россыпь, на фоне ярко-голубого неба.
И все это не доставляло мне ни малейшего удовольствия, просто никакого. Я жалел, что не улетел первым же самолетом в Европу. У меня была очень слабая надежда увидеться с Софи, прочно защищенной броней денег и почтения, которые обеспечивал ее муж, генерал, герой какой-то местной революции, облеченный ныне в Мехико огромной властью.
Мне, в сущности, уже и незачем было с ней встречаться. Вряд ли она могла добавить нечто значительное к тому, что я вытянул из Оскара. Мое досье было почти укомплектовано. Пора было идти к Аркадину и вернуть Райну. Какого еще черта торчать на этом пляже, среди открыточного пейзажа, изнемогая под немилосердным солнцем?
Держало меня здесь дурацкое любопытство. Я никак не мог закончить свою миссию, не увидев своими глазами Софи. Мне хотелось познакомиться с этой удивительной женщиной, которая некогда держала Аркадина на поводке, как пуделя, целых три года. Он порвал поводок, укусил руку, которая кормила и холила его. Да, это было без сомнения так. И все же целых три года человек, который был в ту пору не великим Аркадиным, а ничтожным Васавом Атабадзе, послушно исполнял ее приказы, как Симон, как одноглазый Шаскиль, как Ференц, Гершельс и Якоб Зук, как все девять членов шайки Софи. Мадам Софи, как называли ее в преступном мире.
Наверное, поэтому я и приехал в Акапулько и провел два дня в неге и роскоши, которые меня нисколько не радовали. Об Аркадине я узнал, что если он и не донес на Софи и ее ребят, как считал Оскар, то, во всяком случае, слинял с кучей денег, когда почуял, что запахло жареным, как мажордом, который успевает скрыться во время пожара, прихватив хозяйское серебро.
Вот и вся его тайна. Жалкое, низкое существо! Персона, заставляющая дрожать правительства, человек, который может уничтожить любого обыкновенным телефонным звонком и который обожает хорошие манеры! В Испании мне рассказывали, как, буквально пародируя галантный жест какого-то идальго, который в свое время купил дворец в Севилье для дамы сердца, чтобы она могла сорвать понравившуюся ей розу, которая цвела во дворе, он приобрел Сан-Тирсо просто потому, что Райна, проезжая мимо, мечтательно воскликнула: «Гляди, папа, настоящий замок Спящей Красавицы!»
Может быть, он надеялся удержать при себе дочь с помощью высоких стен, рвов, остроконечных скал, несметных богатств и ревностной заботы? Разве он никогда не слыхал этой сказки, не ведал, что в один прекрасный день неминуемо появится прекрасный принц, который разбудит принцессу и увезет с собой на белом коне? Даже если принц окажется всего-навсего пропащим авантюристом, у которого много долгов и совсем нет титулов и который успел сразиться не с драконом, а с кредиторами и полицейскими…
Отдавшись мечтам, я сидел, прищурившись от яркого солнца, которое, отражаясь от белого мрамора террасы, слепило глаза. Я пристально разглядывал растение, изображенное на вазе; в гуще его лепестков открывалась ярко-красная, сочная и влажная глубина. Я вспомнил губы Райны.
Но надо было разобраться в собственных мыслях. Пожалуй, не оставалось ни одного недостающего звена, которое мне следовало бы обнаружить. Я знал даже дату и место рождения. Маленький городок возле Тифлиса, 1895 год. Какое совпадение: когда он оставил Польшу с карманами, набитыми деньгами, он был моим ровесником. Я занимался мошенничеством, случалось— доносительством, дурачил людей, жил за их счет, но никогда не воровал. Почему мистер Аркадин обратился именно ко мне? Я вяло раздумывал сам о себе. Девушка, которая прохаживалась возле меня, обернулась, ожидая приглашения, но, видя, что я углубился в свои мысли, отошла, пожав плечами.
Что скажет Аркадин, узнав о себе правду? Во Франции во времена «старого режима» детей-найденышей принято было считать принадлежащими к хорошему обществу; казалось предпочтительней, не зная истинного происхождения, отдать незаслуженное уважение крестьянину, нежели идти на риск унижения благородного сословия. Вот и Аркадин, наверное, рисовал в своем воображении всяческие возвышенные и трагические повороты судьбы; и уж конечно, непрезентабельной истории о торговле белыми рабынями, о подручном гангстерши, о доносчике и грабителе там не было места.
Я вновь и вновь прокручивал в голове детали этих событий, думая о них с удовлетворением, но все же с тенью сомнений. Оскар, после того как я залечил его страдания, вдруг разговорился и буквально утопил меня в потоке воспоминаний. Я узнал, что Софи в течение нескольких лет руководила одной из самых крепко организованных банд в Центральной Европе. Это началось в смутное время после первой мировой войны. Они организовали «агентство», помотавшее белым бежать из России со всеми своими драгоценностями и прочими вещами, не подлежавшими вывозу. В нем состояли в основном хорошенькие девушки без средств к существованию и не слишком строгих моральных правил. Это предприятие переросло в настоящую преступную организацию. Софи возглавляла ее с горячим энтузиазмом. Ее знали от Рио до Гонконга. Она ввела железную дисциплину и требовала абсолютного подчинения. Держала под контролем исполнителей, нанимателей, агентов, инспекторов; следила за каждым, где бы он ни находился: в Центральной Америке или на Среднем Востоке. Она регулярно получала информацию, знала всю подноготную личной жизни своих сотоварищей, и те, кому удавалось разбогатеть, являлись к ней с благодарностью. «Она была нам матерью, настоящей матерью», — всхлипывая, сказал Оскар.
Слушая его, я представлял себе жирную «мамашу» с крашеными волосами, ногтями, покрытыми лаком и обведенными черным ободком, слюнявящую пальцы, как жена мясника, когда она считает деньги или переворачивает счета. Но с капризами в духе Екатерины II, по очереди выбирающей в фавориты своих подчиненных, кроме разве что одноглазого Шаскиля или Якоба Зука. в копне своих мелких кудряшек слишком смахивавшего на овцу.
Почему она вышла замуж за Оскара? По его словам, из-за любви. Но скорее всего, чтобы избежать каких-нибудь неприятностей с полицией. Ей необходим был паспорт. И они были счастливы, пока не появился Атабадзе. Если верить Оскару, когда Софи взяла его в шайку, он был худ, как отощавший волк, и глаза его горели алчным огнем. Неуклюжий, в потрепанной одежде, он окружил ее рабской преданностью и был готов ради нее на все. Он пел русские песни, исторгая у нее слезы. Оскар прощал эту слабость жене, которая одновременно была его хозяйкой. Он привык проводить вечера с Софи и ее новым подопечным в обильных возлияниях и сентиментальных беседах. Он проглотил и то. что однажды она оставила Васава на ночь. К тому времени он заметно похорошел. Софи заслужила немного радости.