Часть вторая ПСЫ УДАЧИ

ГЛАВА 1


Ковыльные степи Таврики[165] в месяце скирофорионе[166] напоминают хламиду бедного хейромаха[167]. Солнце выжгло в зелёном травяном покрове многочисленные рыжие проплешины, с высоты птичьего полёта кажущиеся заплатами, наложенными на полуистлевшее рубище. Знойное безмолвие после полудня на человека, непривычного к «скифской равнине» (так называют степи жители Херсонеса), производит впечатление огромного нутра плавильной печи. Пышущий жаром небесный свод временами опускается так низко, что путник явственно ощущает его неимоверную тяжесть. Не шелохнётся ни одна былинка, не подаст голос притомившийся жаворонок, длинноногий заяц не рассыплет свои торопливые следы по песчаным отмелям пересохших до самого дна речушек. Всё живое и неживое затаилось, замерло в ожидании вечерней прохлады. Сколько видит глаз — равнина мертва, бездыханна.

Но что это? — лениво закивал метёлками ковыль, и косматое существо, похожее на небольшого медведя, взобралось на пригорок. Безрукавка из лохматой овчины мехом наружу не могла скрыть широких плеч; под нею виднелась рубаха из тонкой замши, заправленная в кожаные штаны. Человек присел на корточки и внимательным взглядом окинул степь. Его раскосые чёрные глаза поблескивали остро и тревожно, но широкоскулое обветренное лицо было неподвижным и бесстрастным.

Неподалёку от него, на расстоянии двух-трёх стадий, серебристую гладь ковыльного моря рассекала узкая лента степной дороги. Прямая, как тетива лука, она тянулась до самого горизонта, упираясь в пыльное облако, которое медленно росло, вспучивалось, приближаясь к пригорку, где притаился звероподобный человек. Вскоре уже можно было различить низкорослых мышастых волов, запряжённых в тяжело нагруженные повозки. По сторонам каравана ехали всадники, безмолвные и понурые, изредка с надеждой поглядывающие на небо: не появятся ли тучи, чтобы закрыть хоть ненадолго беспощадное солнце, неподвижно застывшее в блёклой голубизне.

Сосчитав на пальцах всадников — это были воины охраны каравана, легковооружённые наёмные гиппотоксоты — человек в безрукавке издал тихий горловой звук, будто каркнул по-вороньи: «Кхр-р-рах…», что, похоже, означало удовлетворение, сполз с пригорка и словно растворился в высокой, по пояс, траве.

— …Я плавлюсь, как кусок бараньего жира на противне, — боспорский купец Аполлоний, толстый, обрюзгший мужчина с маслянистыми карими глазами, жалобно посмотрел на странствующего рапсода[168] Эрота, ища сочувствия.

— До источника осталось не более двадцати стадий, — невозмутимо ответил рапсод.

Они расположились на передней повозке в тени холщового тента, закреплённого на двух дугах. На Эрота жара, казалось, не действовала вовсе. Он был худощав, невысок ростом, с крепкими жилистыми руками, не знавшими покоя. За время путешествия от стен Пантикапея[169] до этих мест рапсод успел смастерить две свирели, которые подарил возничим, починил лук одному из воинов охраны, украсил резьбой рукоять нагайки. И сейчас он был занят — менял струну на своей видавшей виды кифаре.

Рапсода Аполлоний подобрал в предместье столицы Боспора, возле харчевни, где тот в хорошем подпитии играл в кости. Эрот охотно согласился провести караван Аполлония через скифскую равнину к главному городу государства варваров Неаполису[170], так как ему уже приходилось там бывать. Проигравшийся вдрызг рапсод на глазах изумлённого купца отдал партнёрам плащ и флейту и бодро вскарабкался на повозку.

От платы за свои услуги он, к тайной радости купца, отказался, в еде был неприхотлив, зато вина любил самые лучшие, и Аполлоний только вздыхал от досады, наблюдая, с какой быстротой убывает дорогое книдское из вместительного дорожного бурдюка.

— Бывает и жарче, — заметил рапсод, отложил кифару в сторону и с явным удовольствием наполнил чаши. — Испей, Аполлоний, и дорога тебе покажется короче, а солнце скроется в облаках твоей умиротворённой души.

— О-о… — простонал купец и вместо вина отхлебнул из кувшина воды. — Нет, это невыносимо… — он вылил остаток на мокрый от пота хитон. — Если не умру, клянусь, больше никогда не пойду летом в эти края.

— Зимой нас бы уже занесло снегом, или сожрала волчья стая. От мороза в этих местах у человека стынет кровь в жилах и лопаются струны кифары. Весной свирепствуют ветры, которые могут свалить всадника вместе с конём, а осень приносит проливные дожди. Поэтому трудно сказать, что лучше: получить солнечный удар, отморозить ноги, нахлебаться воды по самую завязку или свернуть шею, свалившись от ураганного ветра в балку, — как ни странно, их на этой равнине хватает.

— Откровенно говоря, меня больше волнует другое… — Аполлонию, стало немного легче от обливания; он потянулся к чаше с вином, выпил. — Купцы, торгующие со скифами[171], боятся везти свои товары в Неаполис из-за разбойников. Приходится пользоваться услугами посредников из Ольвии. Выгоды никакой, одни убытки — ольвиополиты чересчур дорого берут за это, — купец грузно заворочался, устраиваясь удобней. — Раньше я торговал хлебом, жил в достатке. Но кто теперь покупает нашу пшеницу? Египетская дешевле и лучше. Да и на море неспокойно — сатархи[172], эти лестригоны[173], порождения Ехидны[174], подстерегают суда возле берегов Таврики, а киликийские пираты топят купеческие караваны у входа в Боспор Фракийский[175]. Прошлым летом я спасся от них чудом…

— Нужно было принести жертвы Ахиллу Понтарху, — назидательно сказал рапсод. — Богатые жертвы. Не забывай, что боги и богоравные герои благоволят больше к тому, кто не скупится. Отнеси на алтарь храма не какого-нибудь старого козла, а приличную мошну с золотом, и можешь быть уверен, что этот дар не останется незамеченным.

— Я так и сделал, — Аполлоний с подозрением покосился на Эрота — в голосе рапсода ему послышалась насмешка. — Но что-то в последнее время не замечаю особых милостей богов ко мне. Если так пойдёт и дальше, через год я стану беднее самого последнего хейромаха.

— Это прискорбно, — рапсод принялся настраивать кифару. — Впрочем, мне ли об этом судить. Всё моё богатство — стоптанные сандалии и эта кифара.

— А жизнь?

— Она не имеет цены. Когда покупают раба, платят не за то, что он просто живое существо, а за его крепкие ноги и руки. Когда раб умирает молодым, жалеют не о том, что ещё одно творение природы не будет иметь своего продолжения, а потому, что придётся снова раскошелиться на приобретение нового работника.

— Ты не дорожишь жизнью?

— Зачем? — пожал плечами Эрот. — Умру я не раньше и не позже назначенного мойрами срока. Так стоит ли об этом так сильно волноваться? — он неожиданно рассмеялся. — Но, если честно, в царство Аида я не тороплюсь, и то, что я туда в конце концов попаду, не вызывает в моей душе ликования. К сожалению, там не водится вот это, — рапсод похлопал по бурдюку с вином. — А у старика Харона даром не выпросишь даже места в его лодке. Боюсь, что при моих доходах мне заплатить ему будет нечем, и пойдёт моя неприкаянная душа скитаться не по цветочным лугам, а по помойкам загробного царства.

— Всё шутишь… — проворчал Аполлоний. — Тебе и впрямь терять нечего, — он вытер потное лицо куском тонкого полотна. — Жарко… Когда наконец мы доберёмся до этого проклятого источника?!

— Потерпи ещё немного. Хочешь, я спою?

— Мне всё равно… — Аполлоний дышал широко открытым ртом, как выброшенная на берег рыба.

Рапсод в задумчивости пробежал длинными пальцами по струнам и запел. Голос у Эрота был сильный, звучный. Грозная мелодия победного пеана[176] разрасталась, ширилась, рвалась из-под тента вверх. Оживились измученные зноем воины охраны, подтянулись поближе к передней повозке. Возничие защёлкали бичами, волы прибавили ходу. Приободрившийся Аполлоний начал потихоньку подпевать Эроту.

— Ахай-яа-а! Кхр-ра! Кхр-ра! — дикие вопли заглушили мелодию пеана.

Из балки неподалёку от дороги выметнулись всадники. Горяча коней, они мчали на караван, охватывая его дугой. Одетые в звериные и бараньи шкуры мехом наружу, они показались перепуганному до икоты Аполлонию чудищами Гекаты[177], тем более, что впереди звероподобных всадников бежали огромные псы.

— Разбойники! — рапсод соскочил на землю и потянул за собой купца, потерявшего дар речи; они спрятались под повозку.

И вовремя — в воздухе густо замелькали стрелы. Разбойники стреляли на скаку, целясь в наёмных гиппотоксотов.

Вопли нападавших не смутили бывалых воинов. Повинуясь приказу начальника охраны, миксэллина, в жилах которого текла кровь воинственных саев, гиппотоксоты сомкнулись, прикрываясь круглыми щитами. Так они и ударили в середину дугообразного строя разбойников — плотно сбитой массой, ощетинившись короткими копьями. Под их натиском разбойники разлетелись, как осенние листья, взвихренные ветром. Пали убитые, лошади без седоков разбежались по степи. Эта маленькая победа воодушевила гиппотоксотов, и они обрушились на левый фланг разбойников. Закипела сеча — в ход пошли мечи и боевые топоры.

И всё же перевес разбойников был чересчур внушителен. Вскоре почти все гиппотоксоты полегли в жаркой схватке. Кое-кто из них сдавался в плен, пытаясь сохранить жизнь, но обозлённые отпором разбойники убивали всех подряд.

Только гордый потомок саев, миксэллин, и остался в живых. Его конь был изранен стрелами, и начальник охраны, на скаку перепрыгнув на лошадь без седока, умчался в степь. Разбойники не стали его преследовать, а занялись грабежом повозок каравана.

— Фат, поди сюда! — позвал главаря один из них.

Угрюмый пегобородый великан подъехал к передней повозке. Там уже собрались его гогочущие подручные. Действо, представшее перед его глазами, вызвало на широком, грубо высеченном лице великана кривую ухмылку.

Возле повозки сидели псы разбойников, мохнатые широкогрудые зверюги, помесь волков и боевых собак персов. А внутри образованного ими круга стояли двое: посеревший от страха толстяк-купец и кифаред, который наигрывал какую-то заунывную мелодию и пел дребезжащим дискантом.

— Кто вы? — басом спросил Фат на смешанном скифо-сармато-эллинском наречии, распространённом в степях.

— Я бедный странствующий кифаред, — с достоинством ответил ему Эрот, кланяясь. — А он, — показал на Аполлония, — купец, хозяин этого каравана.

Аполлоний тоже хотел поклониться, но ноги неожиданно подкосились от страха, и он упал. Разбойники заржали.

— Не убивай его! — поспешил заговорить рапсод, заметив, что Фат потянул меч из ножен. — Он даст богатый выкуп.

— А ты? Сколько заплатишь мне ты? — спросил главарь разбойников с насмешкой.

— Могу предложить только своей череп. Из него тебе сделают чашу для вина.

— Кхр-р… — хмуро засмеялся Фат. — Шутник… Ладно, я согласен, — он вынул меч.

— Погоди. Не торопись, — рапсод глубоко вдохнул жаркий полуденный воздух и крепче прижал к себе кифару. — Успеется. Позволь мне перед смертью потешить вас и себя… — Эрот ласково тронул струны, и они зажурчали, как родник ранней весной.

— Играй, — милостиво разрешил главарь разбойников; бесстрашие пленника вызвало в его зачерствевшей душе чувство, отдалённо похожее на уважение.

Рапсод оглядел разбойников и, вдруг, озорно улыбнувшись, подмигнул и ударил по струнам. Запел он весёлые и скабрёзные припевки пиратов-ахайев, но на эллинском языке — успел заметить, что среди разбойников немало беглых рабов, уроженцев северо-восточного побережья Понта Евксинского.

Разбойники, довольные богатой добычей, развеселились — хлопали в такт ладонями, пританцовывали. Только Фат слушал с неподвижным и мрачным лицом, и пришедший в себя Аполлоний поглядывал на него с трепетом — что замыслил этот кровожадный убийца?

— Ну вот и все… — рапсод бережно положил кифару на повозку. — Спасибо, что позволил исполнить моё последнее желание, — поблагодарил он Фата.

— Играй! Ещё играй! — закричали разбойники.

— Довольно! — прикрикнул на них Фат. — Нужно уходить. Скифские дозоры не дремлют. Им, — указал на пленников, — дать коней. Заберём с собой. Поторапливайтесь!

Разбойники принялись вьючить на лошадей тюки с персидскими тканями, понтийскими коврами, ларцы с украшениями, небольшие корзины с тщательно переложенными соломой амфорисками[178] и арибаллами[179] с благовониями и ароматическими маслами.

Приободрившийся было Аполлоний, мысленно вознёсший молитву богам олимпийским за чудесное избавление от неминуемой гибели, снова впал в состояние, близкое к тихому помешательству при виде грабежа своих товаров. Обвисшие щёки купца тряслись, из глаз текли слёзы, а на бледном до синевы лице блуждала безумная улыбка.

— Успокойся, Аполлоний… — поддерживал его под локоть рапсод. — Будь мужчиной. Из двух зол милостивая судьба ниспослала тебе меньшее. Возблагодари её, жди и надейся. Ты меня слышишь?

— Мы-ы-ы… — промычал несчастный купец и в отчаянии вырвал из головы добрый клок и так уже поредевших волос. — Я разорён… Скажи им… пусть лучше убьют меня…

— Это им недолго… — пробормотал рапсод.

Он поднял голову, окинул взглядом степь. И едва не вскрикнул от неожиданности: с южной стороны на караван грозовой тучей надвигалась конница. Всадники, низко пригнувшись к гривам низкорослых коней, скакали в полном молчании; густая трава глушила топот копыт, и лошади казались лодками без ветрил, гонимыми к берегу первым шквалом по застывшему перед бурей ковыльному морю.

Взволнованный Эрот украдкой посмотрел на беспечных разбойников, опьянённых видом богатой добычи — обычно весьма осторожные, на этот раз они даже не выставили дозорных. «О, Афина Промахос[180], закрой разбойникам глаза туманом, устраши их своей эгидой[181]…» — неожиданно для себя взмолился он в предчувствии близкого избавления из плена и позорного для свободного гражданина рабства. Эрот не сомневался, что его продадут какому-нибудь царьку номадов[182] — красивые девушки, ремесленники, педагоги и музыканты были на невольничьих эмпориях в цене.

Но пегобородый великан Фат не дремал. Только он не принимал участия в грабеже, а стоял чуть поодаль, угрюмо глядя на своё разношёрстное воинство, изредка пренебрежительно ухмыляясь. Его тяжёлый взгляд остановился на одном из псов, который, насторожив уши, злобно оскалился и тихо зарычал. Фат поднял голову, увидел конный отряд и закричал:

— Скифы! — с неожиданной для его громоздкого тела тигриной грацией он вскочил на коня. — Уходим!

Разбойники заметались среди повозок, разыскивая своих лошадей. Скифы заметили этот переполох, и их военный клич раскатился над степью:

— Вайу! Вайу![183] Рапсод юркнул под повозку, затащил туда купца, потерявшего способность что-либо соображать, и укрылся подвернувшейся под руку рваной циновкой. Впрочем, разбойникам было уже не до пленников — нахлёстывая коней, они всполошённой вороньей стаей разлетались по степи, стараясь побыстрее укрыться в только им ведомых балках и яругах.

Скифские конники, повинуясь команде, разделились на два отряда, и стали окружать разбойников, как волков на облавной охоте. Засвистели стрелы мощных дальнобойных луков, и предсмертные крики огласили степь. Эроту, до сих пор не видевшему скифских стрелков в бою, показалось, что у каждого из них по четыре руки, — с такой быстротой опорожняли они свои колчаны.

Под повозку, где затаились пленники, заполз, скуля и повизгивая от боли, пёс разбойников — мохнатый, тёмно-рыжий, с чёрными ушами и мощными лапами. В одной из них торчала стрела.

— Пошёл! — в страхе замахнулся на него Аполлоний обломком дротика, невесть каким образом очутившимся в его руках.

— Оставь его… — Эрот с укоризной посмотрел на купца. — Можно ли винить и ненавидеть бессловесную тварь за то, что ей попался плохой хозяин? Этот пёс — раб своей преданности. Ах ты, бедняга… — погладил он дрожащего пса. — Дай-ка сюда свою лапу…

Рапсод осторожно обломал наконечник стрелы и резким движением выдернул древко из раны. Пёс зарычал. Аполлоний при виде его огромных белых клыков опасливо отодвинулся.

— Умница, умница… — тихо ворковал рапсод, поглаживая пса. — Сейчас я тебя перевяжу… — он оторвал от своего хитона полоску и стал бинтовать ему лапу.

Успокоенный пёс при этом только миролюбиво ворчал и пытался лизать руки Эрота.

— Эй, вы там, под повозкой! Вылезайте, — безусый молодой скиф с обнажённым акинаком в руках, присев на корточки, дёрнул Аполлония за ногу.

Купец на четвереньках выбрался на свет ясный и, кряхтя, выпрямился. Рапсод тоже не заставил себя долго ждать.

Возле повозки, с трудом сдерживая разгорячённых коней, гарцевали скифские воины. Впереди всех, на прекрасном мидийском скакуне, важно восседал юноша лет восемнадцати в остроконечном войлочном колпаке, перевязанном у основания пурпурной лентой. Одет он был в кожаную безрукавку, из-под которой выглядывала богато расшитая золотыми нитками белая рубаха тонкого полотна; узкие шаровары из дорогой персидской ткани были заправлены в мягкие сапожки с невысокими голенищами. На широком боевом поясе, окованном железными пластинами, висел акинак, а в руке юноша держал бронзовый чекан, своего рода жезл, указывающий на знатность происхождения его владельца. Похоже он, несмотря на молодость, и был военачальником отряда.

— Ты эллин? — спросил юноша, обращаясь к купцу сильным гортанным голосом на языке жителей Эллады.

— Да, я купец из Пантикапея… — Аполлоний пока не знал, радоваться ему избавлению от разбойников или нет. Чуть помедлив, он добавил, на всякий случай кланяясь: — Господин…

— Куда держишь путь?

— В Неаполис, к великому царю скифов Скилуру[184].

— Тебе повезло, купец, — улыбнулся уголками губ молодой военачальник. — Я сын царя Палак.

— О-о… — простонал купец в радости. — Пусть боги будут всегда милостивы к тебе, царевич.

— А это кто? — Палак указал чеканом на Эрота; рапсод, как ни в чём не бывало, спокойно поглаживал злобно урчащего пса.

— Я — трава перекати-поле, гонимая ветром странствий, — опередил купца рапсод и взял в руки кифару.

— Бродячий музыкант… — строгие серые глаза юноши прояснились. — Мне твоё лицо знакомо, — добавил он после некоторых раздумий.

— У сына царя скифов орлиный взор и память мудрой совы, — польстил царевичу рапсод. — Пять зим назад я был удостоен высокой чести услаждать слух повелителя Таврики песнопениями о подвигах величайшего из героев, богоравного Геракла.

— Вспомнил! — на смуглом скуластом лице юноши появилось выражение восторга. — На весенних празднествах, посвящённых прародителю сколотов[185] Таргитаю[186]… — он церемонно прижал руку с топориком к груди и не спеша кивнул — поклонился. — Я приглашаю тебя во дворец отужинать вместе со мной. Коня! — приказал он.

Рапсоду подвели гнедого жеребца, захваченного у разбойников.

— Дарю, — с величественным жестом произнёс Палак. — Мы поедем вперёд. Вместе. Садись.

— Прости, царевич, но… — смущённый неожиданной милостью Эрот попытался что-то сказать, но мысли его спутались и он умолк на полуслове.

— Не беспокойся, купцу помогут мои воины, — понял рапсода Палак. — К ночи караван будет в Неаполисе. Я нетерпелив, — царевич рассмеялся. — И потому хочу как можно скорее услышать звуки твоей божественной кифары. А-эй! — Он поднял жеребца с места в галоп и помчал по дороге, увлекая за собой Эрота.

— Аполлоний! — прокричал уже на скаку рапсод. — Не оставляй пса! На повозку…

Его слова утонули в пыли, поднятой копытами скакунов телохранителей царевича; словно кентавры, скифы помчались вслед своему повелителю, оглашая степь криками и хлёсткими щелчками нагаек.

ГЛАВА 2


Утренняя заря выкрасила небо над степью в прозрачный пурпур. На ещё сонную равнину лился розовый свет, воздух был чист и прохладен, как глоток родниковой воды. Ночная темень постепеннотаяла, уползала на запад, и в голубоватосером предрассветье среди степи начал вырастать огромный скальный мыс, увенчанный зубчатой стеной с башнями. Его мрачные красно-коричневые скалы нависали над речным плёсом, скрытым от глаз сизой колеблющейся дымкой тумана. И только вблизи можно было заметить, что за лето река обмелела, застыла в заводях, затянутых ряской, а местами истончилась в ручей, причудливо петляющий среди каменных глыб. Пахло тиной, свежескошенным сеном и дымом костра.

Костёр уже погас. Только крохотные искорки посверкивали в пушистом пепле, да горячий пар над котлом с похлёбкой приятно щекотал ноздри воинов ночной стражи Неаполиса, охранявших главные ворота столицы скифского царства. Бездомный пёс, привлечённый запахом снеди, в голодном вожделении подобрался почти вплотную к воину, делившему между товарищами просяные лепёшки, но, получив увесистого пинка, с жалобным визгом затрусил к храмам Деметры[187] и Гермеса[188], расположенным в полустадии от крепостных стен. Святилища, построенные эллинами (переселенцев из Греции в Неаполисе было больше трети от числа горожан), предназначались в основном для простолюдинов. Люди богатые и знатные совершали богослужения в храмах акрополя[189], защищённых толстенными стенами.

Город просыпался. Лениво тявкали сторожевые псы, пели петухи, перекликались хозяйки, разжигающие очаги. В небольших загонах возле храмов блеяли ягнята, откармливаемые жрецами для продажи тем, кто хотел принести жертву богам.

Аполлоний проворочался ночь без сна. Его поселили в одной из комнат общественного здания, стоящего на городской площади напротив главных ворот Неаполиса. У противоположной стены комнаты на каменной лежанке, укрытой звериными шкурами, сладко похрапывал Эрот. Возле постели рапсода, положив лобастую голову на лапы, пристроился пёс разбойников. Стоило купцу пошевелиться, как он открывал глаза и недружелюбно посматривал в его сторону.

«Злопамятная псина…» — злился купец и с завистью вздыхал, глядя на безмятежного Эрота — после вечернего приёма у царевича рапсода принесли на руках два дюжих телохранителя и уложили спать как младенца, подсунув под голову кошель с серебром.

Аполлоний вспомнил о своих потерях — в который раз! — и застонал, мысленно проклиная и разбойников, и скифских стрелков (их пришлось отблагодарить за помощь двумя амфорами вина и разными побрякушками). Расстроенный купец сел и принялся считать убытки. Запутался в вычислениях, сплюнул в досаде на глинобитный пол, застеленный грубошёрстным ковром, и вышел на площадь, кутаясь в хламиду, отороченную мехом хорька, — после душной теплыни спальни стылый рассветный воздух вызывал озноб.

Чисто выметенная и посыпанная белой известковой крошкой площадь была пустынна. Аполлоний подошёл к воротам, по бокам которых грозно высились две сторожевые башни, сложенные из необработанных каменных глыб, зачем-то потрогал потемневшие от времени дубовые доски, скреплённые толстенными металлическими полосами, потом медленно возвратился и с интересом стал рассматривать своё пристанище.

Общественное здание украшали два портика, каждый о шести квадратных столбах, поддерживающих капитель. Между столбами стояли мраморные и бронзовые статуи, выполненные искусными мастерами, явно эллинами, отметил про себя купец: Деметра, Ахилл Понтарх, Афина Линдская и небольшое по размерам изваяние неизвестного Аполлонию бога верхом на коне.

Аполлоний неожиданно глуповато хихикнул — рядом с Диоскурами[190] и Гермесом растянула толстые губы в придурковатой улыбке главная богиня херсонеситов Дева с подобием посоха в руках, высеченная из цельной глыбы серого мрамора. Купцу было известно, что в своё время Херсонес[191] помогал царю скифов Агару строить новую столицу Неаполис. Предприимчивые дельцы надеялись задобрить могучих и непобедимых властелинов равнины, даже свой ксоан[192] подарили. Но варвары оказались хитрей и дальновидней херсонеситов: поднакопив силы и понастроив крепостей, они захватили почти всю хору[193] Херсонеса, в том числе Керкенитиду[194] и Калос Лимен[195]. И теперь оказавшиеся в дураках эллины валят со стен заготовленный для построек камень на головы скифских воинов, обложивших их, как сурков в норе.

Спохватившись, Аполлоний мысленно отругал себя — получается, что он злорадствует. Конечно, теперь из-за войны со скифами торговые люди Херсонеса не могли тягаться с боспорским купечеством. Но радоваться несчастью соотечественников ему не пристало: кто может знать, куда в очередной раз полетят стрелы скифских конных стрелков…

— Аполлоний! Ты что, уснул стоя! — раздался насмешливый голос.

Купец, погруженный в мысли, вздрогнул и обернулся. На пороге общественного здания стоял, потягиваясь, рапсод.

— Что так рано поднялся? — спросил Эрот, зевая. — Не терпится начать торг?

— Прежде нужно принести жертвы богам, — рассудительно ответил купец и пощупал кошелёк у пояса, наполненный серебряными монетами — несмотря на испуг, он всё же умудрился припрятать его от разбойников.

— В акрополе — храмы Аполлона и Афины, за стенами города — Деметры и Гермеса. Выбор не хуже, чем в Пантикапее. На все случаи жизни. Лучше, если не обделишь вниманием никого из богов Неаполиса, в том числе и скифских, — ухмыльнувшись, сказал рапсод.

И снова, в который раз, в голосе Эрота купцу почудились насмешливые нотки.

— Не мешало бы позавтракать, — сменил тему разговора рапсод и похлопал себя по животу. — Пусто…

«Знаю, знаю, чего тебе хочется, забулдыга…» — раздражённо подумал купец и горестно вздохнул — опять вспомнилось родосское вино, булькающее теперь в желудках воинов Палака. Не ответив на прозрачный намёк Эрота, только неопределённо пожав плечами, он поспешил к воротам — их в это время открывали дюжие стражники.

— Вот так, дружище, — Эрот потрепал за ухо пса, сидящего на ступеньках и выгрызающего из лохматой шерсти блох. — Благодарность — чувство, которое умерло, ещё не родившись. Не будем его строго судить, — кивнул в сторону быстро удаляющегося Аполлония. — Голос наших пустых желудков чересчур тих для того, чей слух привычен к бренчанью золотых и серебряных монет. Идём, поищем доброго человека, и он угостит тебя костью с остатками мяса, а меня — глотком непрокисшего вина.

И рапсод направился в сторону квартала ремесленников, где его старый знакомый, лишённый жрецами за какие-то грехи ольвийского гражданства, держал убогую харчевню. За ним, припадая на раненую ногу, поковылял и пёс…

Аполлоний был радостен и доволен — его товары шли нарасхват и по цене почти вдвое выше той, на какую он рассчитывал. Особенно хорошо брали вина и украшения. Свои повозки боспорский купец разместил на площади в центре скифской столицы. Обычно здесь занимались выездкой лошадей и обучали мальчиков верховой езде.

За товары скифы платили мехами, вычиненной кожей, кадушками с горным мёдом (его привозили в Неаполис тавры), кругами тёмного воска, реже — чеканной монетой самого разного достоинства и государственной принадлежности: херсонесскими драхмами[196] и тетроболами[197], статерами Понта и боспорскими халками[198], ольвийскими лептами и аттическими оболами, денариями и сестерциями Рима.

Благодушествующий Аполлоний обратил внимание на скифского подростка лет пятнадцати, в восхищении уставившегося на акинаки, выкованые кузнецами Пантикапея. Что-то очень знакомое почудилось купцу в чертах лица мальчика: крутые скулы, тяжёлый подбородок, орлиный нос, серые до голубизны глаза, длинные тёмно-русые волосы…

И тут чья-то тяжёлая рука опустилась на его плечо.

— Ба, кого я вижу? Ты ли это, мой старый друг? Не верю глазам своим — Аполлоний отважился на путешествие в Неаполис. Хайре, дружище!

— Эвмен?! — купец с удивлением воззрился на низкорослого мускулистого мужчину с длинной седеющей бородой, подстриженной на скифский манер — лопаточкой. — Вот уж не ожидал…

Они обнялись.

— Отпусти, задавишь… Медведь… — лицо Аполлония покрылось красными пятнами, так крепко облапил его волосатыми ручищами Эвмен. — Уф-ф…

— А ты всё толстеешь… — посмеиваясь, похлопал его по загривку Эвмен. — Но дела твои, похоже, оставляют желать лучшего, коль уж сам сюда пожаловал.

— Не совсем, не совсем… — смутился Аполлоний и спросил, торопясь перевести речь на другое: — Ну, а ты как здесь очутился?

— Большим человеком стал, — подмигнул Эвмен. — Ольвию прибрал к рукам царь Скилур, торговать хлебом ольвийским купцам он запретил, вот я и предложил государю скифов свои услуги. Теперь у меня титул придворного эмпора. Продаю скифскую пшеницу.

Он наконец заметил мальчика, который в этот миг робко дотронулся до чеканных электровых бляшек, украшающих ножны дорогого акинака. Подметив что-то необычное во взгляде старого приятеля, Аполлоний спросил:

— Ты его знаешь?

— Ещё бы… — Эвмен говорил вполголоса. — Это сын царя Савмак.

— Что?! Сын… Царевич? — изумился Аполлоний. — У него ведь Палак… — только сейчас он сообразил, кого напоминал облик подростка — Савмак был очень похож на старшего брата.

— У Скилура три законных жены и двадцать наложниц, — рассмеялся Эвмен, глядя на обескураженного приятеля. — И сыновей с полсотни. Дочек я не считал. Их тоже немало. Палак — соправитель Скилура, будущий его преемник. Недавно царь заказал камнерезам Ольвии барельеф. На нём должен быть изображён он вместе с Палаком. Плиту с барельефом установят в портике общественного здания. Это своего рода завещание, чтобы после смерти Скилура у его подданных не возникало сомнений в праве Палака на царский скипетр.

— Савмак… — боспорский купец всё ещё не мог прийти в себя от такой неожиданности. — Но он так бедно одет…

— Ничего удивительного. Его мать Сария когда-то слыла первой красавицей Неаполиса. Она дочь миксэллина из Танаиса[199]. Отец дал ей прекрасное образование, но не сумел вымолить у богов для Сарии хотя бы малую толику счастья. Когда Савмаку было два года, взбесившаяся кобылица во время дойки вышибла ей копытом глаз. С той поры Сария покинула гарем повелителя скифов и влачит жалкое существование. Правда, живёт она в акрополе в какой-то каморке, но на положении прислуги.

— А как относится царь к сыну Сарии?

— Довольно прохладно. Впрочем, и остальных сыновей, кроме Палака, тоже особо не жалует. Крут и строг. Но на их воспитание средств не жалеет. Нанял за большие деньги весьма известного педотриба[200] из Пантикапея и одного из лучших ольвийских гимнасиархов[201].

— Чудно… — покачал головой Аполлоний. — Нам трудно понять жизненный уклад и обычаи варваров…

После ухода Эвмена, поколебавшись какое-то время, купец решительно подошёл к Савмаку, всё ещё разглядывавшему оружие.

— Нравятся? — спросил, кивком указав на акинаки. — Покупай.

— Да, — сдержанно ответил подросток. — Только денег у меня нет…

Чистый, без обычного для варваров акцента эллинский язык мальчика и его подкупающая откровенность, вызвали у Аполлония неожиданный приступ щедрости.

— Возьми, — купец выбрал акинак в дешёвых ножнах и протянул подростку. — Бери, это подарок. Воину без оружия быть негоже.

— Это… мне? — Савмак медленно, словно во сне, взял акинак и крепко прижал его к груди.

Он смотрел настороженно, как хищный зверёк, попавший в западню, всё ещё не веря своему счастью — акинаки были очень дороги, и приобрести их могли только знатные воины, разбогатевшие в набегах.

— Тебе, тебе… — успокоил его Аполлоний и достал из кожаного мешка плоский точильный камень с отверстием для подвешивания его к поясу. — А это — в придачу…

Когда топот босых ног Савмака, от радости рванувшего в сторону акрополя как молодой олень, затих, Аполлоний, в досаде дёрнув бороду, принялся ругать себя последними словами: обычная для него расчётливая купеческая прижимистость не могла простить неожиданного мягкосердечия…

Сария, мать Савмака, сушила на солнце иппаку[202], любимое лакомство скифов. Плоские белые кусочки сыра, разрезанные на квадраты, лежали на холстине под навесом из деревянных реек, набитых через равные промежутки. Проникая сквозь щели, солнечные лучи теряли испепеляющий жар, лёгкий ветерок, гуляющий в сушилке, быстро уносил излишнюю влагу, и сыр постепенно превращался в лёгкие плотные бруски, пригодные для длительного хранения.

Эллины научили скифов заготавливать сыр впрок, а царь Скилур даже построил в акрополе небольшую сыродельню с прессом и чанами, где все тяжёлые работы выполняли рабы. Кроме иппаки, известной скифам с давних времён, здесь делали из козьего и овечьего молока твёрдый сыр, который продавали в припонтийских апойкиах[203] эллинов, сыр тёртый с добавками ароматных трав, солёные и несолёные сырки с вином и мёдом… Сыр коптили, сушили, выдерживали в рассолах или закупоривали вместе с виноградным соком в просмолённые бочки, заливая их крышки воском.

— Мама! Смотри! — возбуждённый Савмак выхватил из ножен подаренный акинак и принялся фехтовать с воображаемым противником.

— Откуда он у тебя? — устало спросила Сария, отгоняя веткой больших зелёных мух, роившихся над сохнущим сыром.

— Подарил купец из Пантикапея. Мама, теперь я настоящий воин!

— Этот купец — добрый человек. Пусть хранит его Великая Табити[204].

— Меня возьмут в отряд Зальмоксиса и мы пойдём в поход, — вслух мечтал Савмак. — Я привезу тебе в подарок красивые ткани и украшения… и новые сандалии, расшитые золотом.

— Воину нужен хороший боевой конь, сынок. На той старой кляче, которую дал тебе царский конюший, только воду возить.

— Конь… — мальчик нахмурился, вложил акинак в ножны, сел на пустую бочку и понурил голову.

Сария, коротко вздохнув, подошла к сыну, обняла его за плечи. Было ей чуть больше тридцати, но тяжёлая работа на сыроварне и рваный багровый рубец на месте левого глаза превратили некогда стройную красавицу с осиной талией в худую, плоскую, как доска, старуху с морщинистым, жёлтым лицом и уродливыми распухшими руками в язвах от рассола.

— Потерпи… — шепнула она ему на ухо. — Ты родился весной, в полнолуние. А это значит, что ждут тебя впереди деяния великие, славные… — неожиданно в её голосе зазвучала печаль.

— Мне бы только коня… — Савмак, казалось, не расслышал слов матери.

— Ах, глупый, глупый… — Сария присела рядом и крепко прижала сына к себе. — Ты один у меня, сынок. Единственный. Ты моя любовь, надежда, моя жизнь. Если Папай[205] заберёт тебя в свои златокованные чертоги, моя душа истлеет, кровь превратится в песок. Прошу тебя, не спеши на поле брани. Успеешь. Мне не нужна твоя воинская добыча. Мне нужен ты…

«Конь, мне необходим боевой конь… — думал тем временем Савмак, сжимая рукоятку акинака. — О, Гойтосир[206], повелитель стрел, помоги! Я так хочу, чтобы меня приняли в дружину Зальмоксиса…»

Эрот просидел в харчевне почти до вечера. Компанию ему составлял хозяин харчевни Мастарион, рослый сорокалетний мужчина с низким скошенным лбом, заросший почти до глаз густой неухоженной бородой. На левой руке Мастариона не хватало двух пальцев, широко расставленные глаза косили, из-за чего нельзя было понять, куда он смотрит.

— …Нет, нет, плачу я! — упорствовал Эрот, делая вид, что хочет распустить завязки своего кошелька.

— Зачем обижаешь меня? Ты мой гость… — изображал себя оскорблённым Мастарион, пытаясь на глаз определить сколько монет может быть в кошельке приятеля и какого они достоинства.

— Ну, если ты настаиваешь… — с невинным простодушием отвечал ему Эрот и в который раз привязывал кошелёк к поясу.

Конечно же, Мастарион и не догадывался, что в этом кошельке дребезжали только медные оболы; серебряные монеты, плата за вчерашнее выступление перед молодой скифской знатью, друзьями Палака, лежали за пазухой Эрота…

— Подскифь[207]! — пододвигал рапсод к хозяину харчевни свой фиал, показывавший дно с обескураживающей Мастариона скоростью.

Мастарион с вожделением вздыхал, поглядывая на кошелёк Эрота, и наливал из кратера неразбавленное вино серебряным киафом, невесть каким образом оказавшимся в этих убогих саманных стенах, один вид которых навевал грустные мысли.

Они сидели в задней комнате, крохотной, как мышеловка, отделённой от обеденного зала перегородкой из вязок камыша. Впрочем, то помещение, где располагались клиенты Мастариона, залом назвать было трудно — глинобитный пол, посыпанный грязным песком, стены из поточенного мышами самана с кое-где сохранившейся побелкой неизвестно какой давности, потолок из неокоренных жердей, лохматившихся чёрной от копоти корой. Подслеповатые окна были затянуты вычиненными до полупрозрачности бычьими пузырями, а сколоченная на скорую руку дверь болталась на ремённых петлях.

Людей в харчевне было мало. В обед сюда забрели четыре скифа-кочевника, пригнавшие в Неаполис от самого Борисфена[208] стадо быков — дань вождя их племени царю Скилуру. Привыкших к оксюгале[209] скифов поразило изобилие дешёвого и крепкого виноградного вина. В их кочевье вина эллинов были редкостью, и пили их только знать и старейшины. Беднякам они были не по карману. Потому, дорвавшись к кислому и терпкому боспорскому, скифы упились до изумления, оставив в цепких руках Мастариона не только свои скудные сбережения, но и всё более-менее ценные вещи, вплоть до кожаных кафтанов.

Ближе к вечеру в харчевню потянулись и воины городской стражи. Добрый кусок конины, приправленный пряными травами, вызывал жажду, и стражники, несмотря на запрет, утоляли её отнюдь не родниковой водой, привозимой в Неаполис из балки за стенами города, где били ключи. Но долго они в харчевне не задерживались — быстро осушив чашу-другую, спешили в свои казармы на вечерний смотр перед выходом в дозор.

Когда жаркое солнце подёрнулось вечерней дымкой, и длинные тени улеглись на уставшие от дневной суеты улицы и переулки, в харчевню стали заходить и люди степенные, немногословные, с деньгами: камнерезы, кузнецы, гончары, кожемяки, ювелиры. Эти располагались обстоятельно, надолго, заказывали по эллинскому обычаю разбавленное холодной водой вино — немного, но хорошего качества. Еда, предлагаемая Мастарионом, была немудрена, но сытна: кровяная похлёбка с луком и зажаренный бараний рубец, набитый смесью пшена, свиного сала и мелко насечённых куриных потрохов. Кроме скифов, среди ремесленников были и эллины, заброшенные капризной судьбой на эту окраину Ойкумены[210] нередко помимо их желания, а также фракийцы, иллирийцы, колхи[211], меоты[212]… — да мало ли славных мастеров из далёких стран услаждали взоры скифиской знати красивой посудой, украшениями бесценными, доспехами чеканными, мечами харалужными. Знали богатые скифы толк в красивых и прочных вещах и платили, не скупясь.

— Провалиться мне в Тартар, любезнейший Мастарион, но это вино — дрянь, помои! — вскричал Эрот, отведав новую порцию хмельного напитка, принесённого служанкой-меоткой.

— Как ты посмела, негодная, моему другу… ик!… лучшему другу подать такое вино?! — попытался изобразить гнев Мастарион; несмотря на свой внушительный рост и вес, в застолье он оказался послабее рапсода.

— Господин, но ты мне сам сказал, чтобы я принесла это, вместо родосского, — с негодованием воззрилась на него меотка.

— Врёшь, ай, врёшь! — поспешил перебить её Мастарион. — Убери этой пойло и выплесни на улицу. Нет, постой! На улицу не нужно. Замени родосским. Нет, давай лучше косское. Оно покрепче… — вцепившись в рукав Эрота, он забормотал, заискивающе заглядывая ему в глаза: — Врё-ёт, паршивка… Чтобы я тебе, своему… Никогда! Веришь?

Презрительно фыркнув, служанка вышла.

— Скажи, Мастарион, за что тебя изгнали из Ольвии?

— Как другу… только между нами. Цс-с! — приложил палец к губам хозяин харчевни. — Ни-ни… Никому.

— Клянусь палицей Геракла, буду нем, как рыба.

— О! Хорошая клятва! Богам олимпийским не верю. Нет!

— Не богохульствуй, Мастарион, — улыбнулся рапсод. — А то Харон — старикашка злопамятный…

— Враки! Всё враньё, мой Эрот! — беспечно махнул рукой Мастарион. — Единый бог, пред кем преклоняюсь — лучезарный Гелиос[213].

— Теперь мне понятно… — посерьёзнел рапсод. — Но не стоит кричать об этом на всех углах.

— Плевать! В Неаполисе до этого никому нет дела.

— А в Ольвии?

— Жрецы, эти бешеные псы, едва не сожрали меня, когда сикофанты донесли им, что я поклоняюсь Гелиосу. Пришлось сюда бежать.

— С семьёй?

— Не успел обзавестись. Мне хватало гетер… — Мастарион прикусил язык — в их каморку зашла служанка с бурдюком в руках и стала лить в кратер янтарное вино.

Подождав, пока она скроется за перегородкой, хозяин харчевни продолжил:

— У меня был раб-пергамец. Я купил его у наварха скифского флота Посидея. Помнишь его?

— Родосец Посидей? Этот блудливый старикашка?

— У каждого свои слабости, Эрот… — хихикнул Мастарион. — Но он хороший флотоводец, надо отдать ему должное. Посидей отбил пергамца у пиратов-сатархов. Тот был едва жив, кожа да кости, и достался мне всего за две драхмы. Дешевле яловой козы. О, это был мудрейший человек! Если бы Посидей знал, какое сокровище он упустил…

— Почему — был? С ним что-то случилось?

— Ещё как случилось… Через год я отпустил его на волю, дав манумиссию[214]. А ещё полтора года спустя пергамца распяли римляне, как скотину на бойне. Ах, мерзавцы! — стукнул кулаком по столу Мастарион.

— Чем же он провинился?

— Тем, что почитал превыше всех богов Гелиоса. И участвовал в восстании Аристоника Пергамского. Всего лишь.

— Не так уж и мало, любезнейший Мастарион… — задумчиво сказал рапсод. — Это он обратил тебя в свою веру?

— Да. И я преклоняюсь перед этим человеком. Пока сияет Гелиос — жизнь вечна. Он — начало всех начал. Надеюсь, ты не будешь отрицать? — с угрозой спросил Мастарион.

— Ни в коем случае, — рассмеялся рапсод. — Подскифь! И выпьем во славу Гелиоса. Он кстати, собрался на покой, — Эрот показал на оконце, которое стало оранжевым.

ГЛАВА 3


Великий царь скифов, или сколотов, как они называли себя, Скилур совещался со своими военачальниками и приближёнными. Годы, казалось, не были властны над этим широкоплечим, сильным и энергичным человеком. Чуть выше среднего роста, крепко сбитый семидесятилетний Скилур вовсе не был похож на немощного старца. Его тёмно-серые глаза по-прежнему были ясны, голос — силён и звучен, а походка — неспешная, но уверенная. Иногда царь становился суров и угрюм, и горе было тому, кто пытался нарушить в это время покой уединившегося повелителя скифов. Когда он выходил через день-два из своего добровольного заточения, казалось, что лицо его было высечено из серого мрамора; густые широкие брови хмурились, длинный тонкий нос ещё больше заострялся, нависая хищным орлиным клювом над седой бородой, а высокий лоб бороздили глубокие морщины. Видно, нелёгкими и печальными были думы царя скифов…

Сегодня Скилур одет был просто: белая рубаха с вышивкой красными и чёрными нитками, синие штаны из тонкой шелковистой ткани наподобие шаровар, ниспадающие на сапожки из жёлтой замши, широкий кожаный пояс без обычных для знатных скифов украшений. Единственным признаком его высокого положения являлась массивная золотая гривна на шее с гравированным изображением Священного Оленя с огромными ветвистыми рогами, лежащими на спине.

Говорил самый старший сын царя, угрюмый чернобородый Зальмоксис, названный отцом в честь своего старого друга, выдающегося военачальника скифов. Он был рождён наложницей и потому не мог претендовать на престол, что его очень угнетало. Зальмоксис был начальником отборного отряда конных катафрактариев, составленного из цвета скифской родовой знати — из так называемых пилофириков[215].

— …Взять Херсонес приступом мы пока не можем. У нас нет больших стенобитных машин. А мощные катапульты и баллисты, построенные мастерами-эллинами, почти все сожжены во время ночной вылазки херсонеситов.

— Тех трусов, что стояли в охранении возле метательных машин, казнить! Всех! — встрял в речь сына царя один из номархов[216], двоюродный брат Скилура.

Зальмоксис вопросительно посмотрел на отца.

— Позор бесчестья, запятнавший их, страшнее самой лютой казни, — сказал Скилур, с осуждением взглянув на номарха. — Этим дело не поправишь. Гоплиты херсонеситов хорошо обучены и очень сильны в пешем бою. При их внезапном нападении, да ещё ночью, устоять трудно, если не сказать — невозможно. Нужно учить наших воинов как успешно сражаться с фалангой[217] эллинов.

— Почти вся хора Херсонеса в наших руках. Надо сжечь поля херсонеситов, не дать им возможность собрать урожай. Угнать их стада… — Палак говорил, решительно рубя воздух ладонью. — Окружить город так, чтобы мышь не проскочила незамеченой. Голод заставит херсонеситов открыть ворота!

— Это всё равно, что носить воду в решете, — насмешливо сказал Зальмоксис. — Ты, видно, забыл, что у Херсонеса сильный флот, и съестные припасы осаждённым доставят морем. Этому помешать мы не в силах.

— У нас есть Посидей! — запальчиво воскликнул Палак. — Победитель сатархов.

— Честь и хвала ему за это, — Зальмоксис был раздражён упрямством брата; он его недолюбливал. — Но одно дело сражаться против лёгких пиратских миопаронов[218] и бирем, а другое — с триерами эллинов, тем более, что их у херсонеситов гораздо больше, чем у нас.

— Довольно, — Скилур властным жестом остановил разгорячённого Палака, попытавшегося снова вступить в спор с Зальмоксисом. — Вы правы оба. Во-первых, нам нужно усилить флот. Для этого придётся заключить союз с таврами. С другой стороны, мы не овладеем хорой Херсонеса и самим городом до тех пор, пока херсонеситам помогает Боспор. Через тайных осведомителей мне стало известно, что царь Перисад шлёт морские караваны с оружием и продовольствием в осаждённый Херсонес. Кроме того, в Пантикапее набирают новых гоплитов, чтобы усилить гарнизоны столицы и городов Боспора. А это тревожно…

— Царь Перисад осмелится начать с нами войну? — с иронией спросил скептух[219], ведавший казной Скифского государства, седой, как лунь, старик с маленькой круглой головой. — Хе-хе… — вдруг рассмеялся он дребезжащим смешком. — Царь Перисад… Можно ли ждать плодов с дерева без корней? И кто поверит в воинскую отвагу мужа, предпочитающего не бряцанье доспехов и звон мечей на поле брани, а пиршественный стол?

Прозрачные намёки скептуха поняли все. Царь Боспора Перисад V не имел наследников, не отличался воинственным нравом и был весьма пристрастен к вину.

— В твоих словах есть доля правды, — ответил скептуху Скилур. — И всё же нам нужно поостеречься боспорцев. Если они ударят в тыл войскам Зальмоксиса, ему придётся худо.

— Хе-хе… — снова коротко засмеялся скептух. — Великий царь, выслушай мой совет.

— Говори, — Скилур относился к скептуху с почтением — несмотря на преклонный возраст, казначей был умён, как змея, и хитёр, как лис.

— Видно казна Боспора вовсе не так пуста, как утверждает царь Перисад, если находятся средства для помощи Херсонесу. Потому я считаю, что форос, выплачиваемый нам боспорцами чересчур мал, — скептух хитро сощурил выцветшие от старости глаза. — Нужно потребовать дань в двойном размере по сравнению с нынешней.

— Разумно… — сдержанно улыбнулся Скилур. — Пошлём к Перисаду послов.

— Но только после того, как наши гиппотоксоты вытопчут конями пшеницу, взращённую боспорцами, и распугают стада овец и коз, — продолжил скептух, растягивая в ухмылке тонкие губы. — И тогда царю Перисаду, хе-хе, будет не до Херсонеса…

— Решено, — после некоторых раздумий сказал царь скифов. — Палак! Гиппотоксотов поведёшь ты. Собирайся. Отправитесь завтра, к вечеру. Воины должны иметь по запасному коню. Главное — внезапность, быстрота, скрытность. С гарнизонами крепостей и больших поместий в бой не ввязывайся. Ты должен промчаться по землям Боспора как степной пожар. Жду тебя в Неаполисе через пятнадцать дней.

— Слушаюсь и повинуюсь, великий царь, — пытаясь сдержать радость, поклонился Палак.

В душе царевич торжествовал: впервые под его командой будет столько воинов, и каких! Наконец он утрёт нос Зальмоксису, этому заносчивому выскочке, возомнившему себя великим полководцем.

— После, — Скилур повернулся к своему двоюродному брату-номарху, — наступит твой черёд. Возглавишь посольство к царю Перисаду, — царь поклонился. — А теперь приглашаю вас отужинать…

Утро следующего дня застало Палака в хлопотах. Акрополь полнился вооружёнными всадниками, готовившимися выступить в поход. Над крепостными стенами витал невообразимый гам: возбуждённо перекликались гиппотоксоты, лаяли до хрипоты не кормленные сторожевые псы, ржали лошади, пригнанные с дальних пастбищ ещё затемно.

Ближе к полудню запылали костры под огромными котлами, в которых варилась похлёбка из конины, дюжие рабы начали выкатывать из погребов долблёные дубовые бочки с охлаждённой оксюгалой, а в больших корытах отплясывали поварята, меся босыми ногами тесто для лепёшек — все готовились к прощальному обеду.

Палак, озабоченно хмурясь, торопливым шагом направился к сыроварне. За ним шёл один из его телохранителей, ведя в поводу лошадь с пустыми саквами. В поход воины брали в перемётные сумы запас пищи, чтобы для быстроты передвижения есть на ходу. Кроме лепёшек, вяленого мяса и тарани, царевич хотел взять и копчёный сыр.

На пороге сыроварни Палака встретила поклоном худая женщина с обезображенным лицом.

— Мне нужен копчёный сыр, — брезгливо покривившись, надменно сказал Палак. — Много сыра.

— Прости, господин, но тот сыр, что у нас есть, предназначен для пантикапейского купца Аполлония. Он уже уплатил за него, и царский рыночный надсмотрщик поставил на запечатанные корзины своё клеймо.

— Купцу торопиться незачем. Он подождёт, пока вы заготовите недостающее количество. Где корзины? Я хочу посмотреть.

— Но, господин, сам превеликий царь Скилур велел…

— Уберись с дороги, мерзкая женщина! Пошла прочь! — Палак оттолкнул её в сторону. — Мне лучше знать повеления царя.

Он уже шагнул внутрь, как кто-то рывком за руку вытащил его обратно. Взбешённый Палак круто обернулся — и столкнулся лицом к лицу с Савмаком.

— Как ты смеешь! Это моя мать! — губы подростка дрожали, глаза округлились и сверкали, как у камышового кота, рука лежала на рукояти акинака, подвешенного к поясу.

— Эта… женщина, она твоя мать? — на миг опешил Палак: только теперь он узнал бывшую наложницу отца; но тут благоразумие оставило царевича, и он в ярости воскликнул: — Тогда и ты убирайся вон, паршивый щенок! — уже и вовсе не помня себя, Палак хотел наотмашь ударить Савмака нагайкой.

Сверкнуло лезвие акинака, и Савмак коротким, но точным ударом плашмя выбил нагайку из рук брата.

Палак взбеленился. Словно обезумевший, он вырвал из ножен свой акинак и набросился на Савмака, горя желанием изрубить дерзкого подростка на куски. Но, запальчивый не менее старшего брата, сын наложницы не дрогнул — взвизгнув, как рысь, он вихрем закружил вокруг наследника престола, нанося пусть недостаточно сильные, но коварные и точные удары.

На шум драки сбежались рабы-сыровары, служанки и наложницы царя, вытряхивавшие неподалёку ковры. Бедная Сария несколько раз порывалась броситься под меч Палака, чтобы грудью защитить своё дитя от неминуемой, как ей казалось, гибели, но её удерживали подруги-служанки. Кто-то из них побежал позвать стражу — разнять сцепившихся в поединке братьев не было никакой возможности. Телохранителю, было сунувшемуся на помощь Палаку, его повелитель едва не выбил зубы сильным ударом кулака — царевич хотел сам расправиться со строптивцем. Но в Савмака словно вселился дух бога войны Вайу: он рубился, как заправский воин, и временами Палаку приходилось переходить в защиту, чтобы спасти свою жизнь от разящих выпадов.

— Остановитесь… — это было сказано негромко, но внушительно, голосом, привыкшим повелевать; казалось, что где-то рядом тихо пророкотал гром.

Окружавшие драчунов низко склонили головы — никто не заметил, как подъехал на невысокой мохноногой кобылке сам царь. На плечи у него был накинут плащ-гиматий пурпурного цвета, а длинные вьющиеся волосы с обильной сединой схватывала на лбу красная лента, шитая золотом.

Братья опустили акинаки. Они стояли перед отцом потупившись, с напускным смирением, но в душе каждого бушевал огонь ненависти.

— Идите за мной… — царь тронул поводья.

По дороге он приказал двум телохранителям, сопровождавшим его всегда и везде:

— Пусть мои сыновья, не мешкая, соберутся в парадной зале дворца.

В зале, довольно обширном помещении с высокими расписными потолками, было прохладно. На свежепобеленных стенах висели ковры, дорогое оружие и доспехи. Ковры устилали и пол. В центре стоял круглый очаг из глины; его окружали шестнадцать резных деревянных стояков, поддерживающих конусообразное перекрытие с отверстием для дыма. В очаге неярко тлели древесные угли, к которым примешивали ароматные травы. Это был алтарь покровительницы царского рода, матери всего живого, Великой Табити.

Царь Склиур суровым взглядом обвёл стоящих перед ним сыновей. Уже извещённые о случившемся, они не смели от стыда поднять головы. Смертельный поединок между братьями у скифов считался большим грехом, и они с трепетом ждали решения отца.

Впереди, рядом, стояли Зальмоксис и Палак. Старший сын царя, как всегда был угрюм и невозмутим. И только временами в его чёрных, глубоко посаженных глазах мелькали искорки затаённого злорадства — непомерный гонор и заносчивость наследника престола вызывали в его душе неприязнь. Изредка он поглядывал на трепещущего Савмака, и тогда в его густой бороде проскальзывало подобие улыбки.

Красный, как варёный рак, соправитель и наследник Скилура нервно покусывал губы, мысленно бичуя себя за непозволительную в его положении несдержанность. Он ощущал глухое недовольство братьев — многие были сыновьями наложниц и из-за этого более благосклонно относились к Савмаку, нежели к нему, — и пытался подавить клокочущую в груди бессильную ярость.

— Из родников берут начало ручьи, затем сливающиеся в полноводные реки, — Скилур начал говорить медленно и тихо. — Родник можно забросать камнями, забить глиной, и ручей иссякнет. Но попробуйте таким образом остановить и высушить Борисфен! — он подошёл к стене зала и снял с крюка набитый стрелами горит[220], богато украшенный золотыми чеканными пластинами. — Возьмите… — царь вручил по одной стреле Зальмоксису, Палаку и ещё нескольким сыновьям. — Ты тоже… — подозвал и бледного от страха Савмака. — А теперь — сломайте!

Недоумевающий Зальмоксис сжал своей широкой, в мозолях от меча, ладонью тоненькое древко, и оно тут же с сухим треском сломалось. Какой-то миг поколебавшись, разломал стрелу и Палак, а за ним и остальные.

— Как видите, легко и просто, — Скилур достал из горита пучок стрел и подал Палаку. — Попробуй теперь поломать.

Палак, всё ещё не понимая к чему клонит отец, запыхтел над пучком стрел.

— Не получается? — спросил царь. — Передай Зальмоксису.

Но старший сын, несмотря на свою медвежью силу, тоже не сумел справиться с заданием отца. Не смогли сломать стрелы и остальные сыновья — Скилур вручал пучок каждому, в том числе и Савмаку.

— Сыны мои, — голос Скилура дрогнул. — Не за горами тот день, когда наш прародитель Таргитай призовёт меня в заоблачные выси, в земли, где никогда не бывает зимы и вечнозелёная трава сочна и ароматна, как молоко молодой кобылицы. На вас оставлю государство, моими великими трудами сотворённое. Много врагов окружает нас. Языги и аорсы уже захватили наши исконные земли на берегах Борисфена. Меоты заключили с ними союз, и теперь воды Темарунды[221] для нас враждебны. Эллины закрыли нам выход к Понту Евксинскому, все самые удобные и защищённые гавани в их руках. Зерно преет в зерновых ямах, потому что единственный морской путь наших торговых караванов из Ольвии оседлали пираты-сатархи. Как быть дальше? Где найти такие силы, такое оружие, которое способно разрубить аркан, уже стягивающий нашу шею? Где, я вас спрашиваю?!

Сыновья молчали в глубокой задумчивости. Царь поднял над головой пучок стрел.

— Вот оно, это оружие! Вот наша сила — единство и сплочённость! И пример в этом должны подавать вы, мои сыновья. Поодиночке вас сломает каждый, но когда вы вместе — никто и никогда.

Скилур подошёл к алтарю, разгрёб маленькой бронзовой лопаточкой угли, подбросил в огонь мелко нарубленных душистых трав. Взяв со столика у стены ритон из электра в виде бычьей головы, наполнил его вином, брызнул немного на угли, отпил глоток сам.

— Клянитесь, — показал на алтарь, — именем Священной и Великой Табити, что никогда не поднимите оружие друг против друга. Что мысли ваши и дела будут сливаться, как ручьи в одну реку, принося благо нашему государству. И пусть на голову преступившего эту клятву падёт гнев богов. Клянитесь!

Сыновья по одному подходили к очагу-алтарю и, положив правую руку на обожжённую глину, произносили слова клятвы. Испив глоток вина из ритона, каждый из них торопился уступить место следующему.

Скилур остановил свой суровый взгляд на виновниках нынешних событий.

— Подойдите ко мне, — подозвал он Палака и Савмака. — Обнимитесь. Пусть ваши дурные помыслы улетят вместе с дымом священного очага в небо, где ветер унесёт их подальше от Неаполиса.

Братья обнялись и потёрлись по скифскому обычаю носами о щёки друг друга. Савмак был напряжён, как тугая тетива лука, а Палак холоден, как лёд.

— А теперь оставьте меня… — велел царь.

Зальмоксис у выхода придержал Савмака за рукав и шепнул на ухо:

— Завтра придёшь в казармы. Я возьму тебя своим оруженосцем, — и, уже не скрывая довольной улыбки, шлёпнул подростка по-братски ниже спины…

Когда закрылась двустворчатая, украшенная накладной резьбой дверь залы, Скилур в глубокой задумчивости подобрал сломанные стрелы и бросил их в очаг. Некоторое время он, не мигая, смотрел на оранжевые язычки пламени, зазмеившиеся по обломкам, затем, печально вздохнув, тяжёлой походкой направился в свои покои.

Когда шаги царя затихли, раздался негромкий скрип, один из ковров, украшающих стены, зашевелился, и в зал через узкую потайную дверь бесшумно, как летучая мышь, проскользнул толстый человек неопределённого пола и возраста, одетый в чёрный плащ. Судя по длинным волосам, с вплетёнными в них разноцветными лентами, подрисованным сажей бровям и нарумяненным вислым щекам, это могла быть женщина; но мускулистые руки с узловатыми пальцами и тщательно, до синевы, выскобленный подбородок говорили об обратном.

Бесполое существо, жрец-энарей, верховный хранитель священного огня царского очага, крадущейся кошачьей походкой подошёл к столику, вылил из кратера в ритон остатки вина и жадно выпил. Затем, бормоча под нос слова молитвы, принялся неспешно выгребать из очага золу.

Когда огромное кроваво-красное солнце коснулось горизонта, и вечерняя прохлада пробудила иссушенную зноем степь, внушительный отряд гиппотоксотов во главе с Палаком покидал Неаполис. Хорошо накормленные низкорослые лошади воинов, чрезвычайно выносливые в беге и неприхотливые, как и их хозяева, сразу брали с места в карьер. Вытянувшись огромным журавлиным клином, остриё которого было нацелено на восток, гиппотоксоты молчаливыми призраками растворились в ночи, вскоре распластавшей на полнеба свои бесшумные синие крылья.

ГЛАВА 4


Савмак остановил разгорячённого бегом коня на возвышенности, откуда хорошо просматривалось поле боя. Угрюмый больше обычного Зальмоксис раздражённо рванул завязки панциря. Савмак поспешил помочь ему.

— Перевяжи… — буркнул Зальмоксис, морщась: копьё гоплита пробило не только добротный пластинчатый панцирь, но и кольчугу, и раненное левое плечо обильно кровоточило.

Подросток сноровисто развязал ремни перемётной сумы, достал кусок чистой тонкой холстины и алабастр с целебной мазью. Обмыв водой рану, он, как заправский лекарь, наложил тугую повязку и помог старшему брату облачиться в доспехи.

Катафрактарии скифов, огрызаясь на скаку смертоносными стрелами из мощных дальнобойных луков, пробивающих даже панцири, отступали. Фаланга херсонесских гоплитов, ощетинившись сарисами[222], наступала в полном молчании. По флангам сверкающего железом доспехов квадрата фаланги пелтасты[223] рубились со скифскими гиппотоксотами. Под стенами Херсонеса догорали баллисты и катапульты скифов, и тугие дымные жгуты жадно тянулись к безоблачному небу, где уставшее за день солнце медленно скатывалось в спокойную морскую лазурь.

Бой был проигран ещё вчера, когда лазутчики Зальмоксиса донесли, что на помощь осаждённому Херсонесу прибыла подмога. Ранним утром около десятка триер с воинами, разметав по пути немногочисленный флот скифов, состоящий в основном из бирем их союзников-тавров, бросили якоря в херсонесской гавани. Когда рассвет положил первые золотые мазки на красную черепицу городских крыш, скифы рассмотрели, кто осмелился помочь Херсонесу — на мачтах триер трепетали вымпелы понтийского флота. Царица Лаодика сдержала слово, данное херсонесскому посольству, сидевшему в Синопе с весны…

Зальмоксис бросил взгляд на море и выругался: неторопливые волны были пустынны, и только на горизонте постепенно таяли в вечерней дымке несколько белоснежных парусов. Значит, союзники Скилура тавры бежали.

К войску скифов, осаждавшему Херсонес, тавры примкнули с большой неохотой. Полгода дипломатические ухищрения Скилура не имели успеха, и только когда разгневанный Палак разгромил войско тавров из племени арихов, самых ярых противников союзнического договора, и привязал скальпы их двух вождей к уздечке коня, дело сладилось. Сложность положения тавров заключалось в том, что они испокон века жили с Херсонесом в мире и согласии, так как имели общее божество — Деву. Но с другой стороны ссора с соседями-скифами могла принести только вражду и кровь, так как противостоять повелителям равнин союз племён тавров был не в состоянии. Подписав союзнический договор, вожди тавров выговорили себе очень важное условие: не посылать своих воинов под стены Херсонеса. Но Скилура это вполне устраивало — ему нужен был лишь флот, потому как тавры слыли отменными мореходами и в этом искусстве не уступали даже грозным «псам» Понта Евксинского — пиратам-сатархам. И вот теперь они предали скифов, почти без боя пропустив триеры Понта в херсонесскую гавань…

С возвышенности, где стоял Зальмоксис и его немногочисленные телохранители, Херсонес был виден, как на ладони. Савмак жадно всматривался в недавно ещё пустынные улицы города, теперь заполненные ликующими херсонесцами. Прикрытый со стороны степи мощными стенами и крепостными башнями, Херсонес, казалось, вырастал прямо из морских вод, белокаменный и стройный. Его храмы и дома были украшены гирляндами цветов, а над акрополем кружили голуби, с привязанными к лапкам разноцветными ленточками в честь долгожданной победы над варварами.

Прошёл уже год с той поры, как Савмак стал оруженосцем Зальмоксиса. Старший брат его особо не жаловал, но и не обижал. Савмак возмужал, раздался в плечах, научился владеть оружием не хуже, чем бывалые воины. Многочисленные походы и стычки с эллинами и сарматами оставили на теле Савмака свои отметины-шрамы, которыми подросток гордился. Теперь у него был отменный конь, подаренный Зальмоксисом, и панцирь, снятый в одном из набегов с заарканенного под Танаисом эллина-работорговца.

— Савмак! — окликнул подростка Зальмоксис. — Скачи в Напит[224], предупреди номарха, что мы будем в крепости к утру. Пусть приготовят завтрак и корм для коней… — голос его дрогнул и пресёкся. — Гонца к царю, скажешь номарху, я отправлю сам… — после паузы добавил он усталым голосом.

Ночная степь встретила Савмака настороженной тишиной. Позади чёрными громадами высились зализанные временем холмы, а под копытами жеребца стелилась мягким войлочным ковром коварная равнина, скрывающая в высоком разнотравье ямины и буераки. Савмак отпустил поводья, доверяя чутью коня, неспешно рысившего к виднеющимся вдалеке сигнальным огням Напита.

Неожиданно жеребец испуганно всхрапнул и перешёл на галоп. Подросток едва не свалился с потника, заменявшего скифам седло, но вовремя придержался за коротко подстриженную гриву. Жеребец теперь мчал по степи, не выбирая дороги. Савмак оглянулся и его прошиб холодный пот: позади сверкали многочисленные фосфоресцирующие точки. Волчья стая вышла на ночную охоту.

Савмак достал лук, попробовал тетиву, отозвавшуюся звонким басовитым звуком, пристроил поудобней колчан. Из-за горизонта показался краешек лунного диска, и ему стали видны серые тени, стелющиеся в стремительном беге среди ковыля. Первая же стрела попала в цель — матёрый волк, попытавшийся схватить жеребца за заднюю ногу, взвыл от боли и грохнулся на землю, пытаясь зубами выгрызть жалящую острую боль в груди. Но настигнувшие зверя сородичи не отличались состраданием, и волк снова взвыл, уже от отчаяния, когда жадные клыки стали рвать его ещё живую плоть.

Пока стая расправлялась со своим оплошавшим соплеменником, Савмак попытался повернуть скакуна в сторону Напита. Но ошалевший от ужаса жеребец закусил удила, и управлять им не смог бы даже человек богатырской силы. Отчаявшийся подросток оставил свои бесплодные попытки обуздать коня, и снова взялся за лук — стая опять припустила вслед вожделенной добыче.

Луна уже поднялась достаточно высоко, залив степь мягким серебристым светом, а безумная скачка всё продолжалась. Стрелы Савмака находили цель часто, но стая не отставала. Подростку стало казаться, что количество волков не уменьшается, а даже увеличивается, будто их рождает какая-то злая сила, таящаяся в тёмных провалах яруг. Колчан опустел, и Савмак выхватил акинак. Взмыленный жеребец подустал, и неутомимое голодное зверье постепенно сжимало их с боков, загоняя в низину, где многочисленные кочки и колдобины затрудняли бег коня.

Наконец случилось то, чего Савмак боялся больше всего — нога скакуна попала в глубокую рытвину, и он кувырком покатился по земле. Подросток едва успел, повинуясь больше инстинкту, нежели трезвому расчёту, оттолкнуться от крупа и свалиться в стороне от жеребца. Падение оглушило его, и когда он встал на ноги, на месте падения коня уже ворочался урчащий клубок зверья. Савмак не стал дожидаться конца кровавого пира хищников, и, слегка прихрамывая на ушибленную ногу, побежал к виднеющимся неподалёку зарослям. В руках он держал акинак, который, к счастью, не выронил при падении.

Заросли оказались густым камышом. Когда шуршащие острые листья приняли подростка в свои объятья, он услышал приглушённое рычание, и здоровенный волчище опрокинул его. Это был старый, изрядно отощавший волк, оттеснённый от добычи молодыми и шустрыми переярками. Помыкавшись вокруг кучи малы и получив несколько укусов от более сильных и молодых сородичей, не желавших уступать ему долю, старик наконец заметил убегающего Савмака. Добыча показалась ему лёгкой и безопасной, и волк, стараясь не привлекать внимание остальных хищников, потрусил вслед подростку, всё убыстряя бег.

Прыжок ему не удался — подвела покалеченная в схватке за волчицу лапа. Это было давно, когда старик сам ходил в вожаках стаи, лапа уже срослась, шрамы зарубцевались и не очень складно сросшиеся кости не мешали бегу, но порванные мышцы всё-таки подвели его. И вместо того, чтобы запустить внушительные клыки в шею жертвы и резким движением сломать ей позвоночник, волк вцепился Савмаку в плечо.

Острая боль не испугала подростка, словно закаменевшего от бесконечной скачки навстречу неминуемой гибели, а только подхлестнула. Зарычав по-звериному, он извернулся и всадил акинак по самую рукоять в грудь хищника. Ещё не сознавая, что умирает, старый волк щёлкнул зубами, пытаясь дотянуться до горла жертвы, где пульсировала в жилах животворная и такая желанная кровь, но рассечённое пополам сердце трепыхнулось последний раз, и стекленеющие глаза зверя стали равнодушными и мирными, отразив в своей глубине падающую звезду…

Савмак пришёл в себя лишь очутившись в тёплой стоялой воде. Продравшись сквозь камыши, он свалился с крутого берега в глубокую промоину, оставшуюся от пересохшей реки. Промоина была обширна; она словно клещами охватывала крохотный островок, поросший низкорослым кустарником.

Подросток долго сидел по шею в воде, с тревогой прислушиваясь к волчьему гвалту. Но насытившиеся хищники не стали его разыскивать, и вскоре вой стаи растаял в надвигающемся предрассветье. Тогда Савмак выбрался на сушу и, утомлённый боем с гоплитами и бешённой ночной скачкой, уснул, едва коснувшись земли.

Проснулся Савмак от жажды. Солнце уже поднялось довольно высоко, и его палящие лучи безжалостно вонзались в окаменевшую от жары землю. Испив воды из промоины и смыв засохшую грязь с лица и рук, подросток направился на поиски своего коня, вернее, того, что он нёс на себе.

От скакуна остались только дочиста обглоданные кости, грива и хвост. Савмак облегчённо вздохнул, завидев в траве перемётные сумы; там хранилось его главное сокровище, эллинский панцирь, а также немного еды: сыр, кусочек вяленой конины и зачерствевшая ячменная лепёшка. Перекусив, подросток перекинул сумы через плечо и споро зашагал на север, туда, где должен был находится Напит, город-крепость скифов. С виду Савмак казался спокойным, как и подобает воину, но его серые глаза нередко помимо воли хозяина полнились слезой, когда он вспоминал своего скакуна.

На небольшую балку подросток наткнулся случайно, уже под вечер, когда солнце утратило яркость и окунулось в зыбкое марево над горизонтом. Сначала он почувствовал запах дыма, а затем, присмотревшись, увидел тонкую полупрозрачную струйку горячего воздуха, поднимавшуюся с поверхности плоской, как стол, степи. Обрадованный и одновременно обеспокоенный Савмак на всякий случай лёг в траву и, по-собачьи принюхиваясь, пополз, как ящерица, в сторону пока невидимого костра.

И только тогда, когда он едва не свалился с крутого, местами обрывистого склона, его взору наконец открылась глубокая, поросшая высоким кустарником балка, на дне которой весело журчал родник, изливаясь в небольшое озерко.

Костёр был разложен на крохотной поляне, тщательно очищенной от сухостоя, рядом с ключом. Как ни присматривался Савмак, но людей поблизости он так и не заметил, хотя над костром висел большой котёл с каким-то варевом, а на ветвях кустарника сушилась натянутая на деревянную рамку баранья шкура. Но соблазнительный аромат еды мало волновал подростка в этот момент: его глаза были прикованы к весело журчащим холодным струйкам родника. Жажда, мучившая Савмака с полудня, была нестерпима, и он, позабыв об осторожности, кубарем скатился вниз по склону, лёг на живот и, окунув голову почти по макушку в живительную влагу, принялся с торопливым наслаждением пить ледяную воду.

— Эй ты, замри! — неожиданно раздался чей-то писклявый голос. — Иначе пришпилю к земле, как букашку.

От испуга Савмак поперхнулся, закашлялся, и невольно повернулся на бок. Чуть поодаль, держа в руках лук, стоял невысокий, сморщенный старикашка в невообразимых лохмотьях. Он был худ, скрючен, с виду немощен, но хитрое лисье лицо поражало выражением жестокости и коварства.

— Брось мне свой меч, — продолжал командовать старикашка. — Вот так… Нож у тебя есть? Нет? Ай, врёшь, собачье отродье. Ну ладно, ложись ничком, а руки сложи за спиной. И смотри — шевельнёшься, получишь стрелу в затылок.

Савмак безропотно повиновался. Старик разговаривал с ним на ломанном скифском языке с примесью таких же исковерканных эллинских слов, и подросток его понимал достаточно хорошо, хотя от этого ему было не легче. Савмак едва не заплакал от злости, что попал в западню, как желторотый птенец-несмышлёныш.

Тем временем старикашка связал ему руки волосяным арканом.

— Ты кто такой? — спросил старый разбойник, накладывая последние узлы на ноги. — Молчишь? Ничего, я тебе язык развяжу… — рассмеялся он довольным, визгливым смешком.

Старик поторопился к котлу, в котором бурлило, выплёскиваясь на дрова, варево. Помешав похлёбку окорённой веткой, он возвратился к связанному пленнику.

— Значит, говорить со мной не хочешь… — снова хихикнул он с ехидцей. — И то ладно… Интересно, что тут у тебя? — принялся вытряхивать содержимое перемётной сумы на землю. — О, панцирь! — с ликованием вскричал он и жадно схватил ярко начищенные пластины. — Благодарю тебя, Мать Кибела, за такую удачу! Клянусь, принесу на твой алтарь богатые дары… если, конечно, мне дадут за него хорошую цену… — старик с видом знатока принялся рассматривать чеканные изображения диковинных зверей на нагруднике. — Ц-ц-ц… — поцокал языком в восхищении. — Он и впрямь стоит больших денег. Никому его не доверю, сам продам, — наконец принял решение.

Старик завернул панцирь в грязную циновку и скрылся в кустарнике. Савмак попытался ослабить узлы, но старый разбойник знал своё дело, и подросток в полном отчаянии затих, уставившись на вечернее небо.

Возвратился старикашка уже без панциря, с охапкой хвороста. Мурлыкая что-то себе под нос, он положил хворост возле костра, а сам вдруг исчез, будто провалился под землю. И только теперь, присмотревшись, Савмак заметил вход в землянку, замаскированный срезанными ветками.

— Ей, щенок, а ведь одежонка-то у тебя справная, — задумчиво пропищал старик, когда вернулся к костру. — И рост подходящий…

Пыхтя от чрезмерных для него усилий, он подтащил Савмака к невысокому столбу у озерка, судя по отпечаткам лошадиных копыт и навозу — коновязи, помог ему встать и привязал обрывком верёвки. Затем, поочерёдно распуская узлы на руках и ногах пленника, снял с него куртку и брюки, оставив только исподнее. Взвизгивая от радостного возбуждения, старикашка переоделся, а своё тряпьё швырнул Савмаку.

— Носи на здоровье… — гнусно захихикал он, доставая из котла кусок мяса.

Захлёбываясь слюной, старикашка принялся резать мясо на мелкие кусочки и глотать его, почти не пережёвывая. Время от времени он визгливо ругался, и, морщась, пробовал заскорузлыми пальцами гнилые, источенные годами зубы. Насытившись, старый разбойник удовлетворённо рыгнул и поплёлся в землянку, откуда вскоре раздался булькающий храп.

Отчаяние прибавило Савмаку сил. Извиваясь ужом, он выскользнул из объятий верёвки, которой был привязан к столбу — видно, старик не счёл нужным затягивать узлы чересчур крепко. Затем, сторожко прислушиваясь к храпу разбойника, подросток, словно соломенный куль, покатился к затухающему костру.

Углей было ещё много, и Савмак, не раздумывая, сунул связанные ноги в костёр. Аркан вспыхнул сразу. Боль огненным кольцом охватила лодыжки, ударила в голову. Но, закусив губы до крови, подросток стоически ждал окончания пытки.

Наконец волосяные узлы превратились в труху, и Савмак, согнувшись в три погибели, извернулся, как ласка, и протащил связанные руки под ногами. Довершить начатое теперь не составило особого труда: где зубами, а где с помощью пылающих углей узлы на руках были развязаны.

Когда разъярённый Савмак выдернул старика из землянки наружу, как журавль лягушку из-под болотной кочки, старый разбойник с перепугу потерял сознание. Подросток не стал ждать, пока он самостоятельно придёт в себя: отволок старика к озерку и бросил в холодную воду…

Вскоре старикашка, скуля, как побитый пёс, валялся связанным возле костра, а изголодавшийся Савмак уплетал за обе щеки приправленную луком похлёбку, закусывая варёной бараниной. Изредка он с довольным видом поглаживал перемётную суму, где лежал панцирь, и поправлял подвешенный к поясу акинак.

Утолив голод и напившись из родника, Савмак принялся собираться в дорогу: наполнил водой маленький дорожный бурдючок, положил в суму остатки баранины и вяленую рыбу, найденную в убогом жилище старого разбойника. Тот лежал тихо, как мышь, и только его маленькие глазки посверкивали настороженно и зло, отражая пламя разгорающегося костра.

Вдруг тонкий переливчатый свист нарушил вязкую тишину южной ночи. Старик радостно встрепенулся, и коварная злобная ухмылка перекосила его морщинистую физиономию. И только теперь Савмак услышал топот многочисленных копыт, с неимоверной быстротой приближавшийся к балке.

Подросток, как испуганный олень, бросился бежать вверх по склону. Ему удалось выбраться из балки незамеченным. Он увидел, как человек пятьдесят всадников один за другим исчезали за тревожно шуршащей травяной завесой. Тая дыхание, Савмак лёжа ждал, пока балка не примет последнего из них. Затем вскочил на ноги и побежал вглубь степи.

Аркан взвился в ночи и упал на плечи подростка совершенно беззвучно. Последовал сильный рывок, и Савмак рухнул на землю. А дальше… дальше в ушах только неумолчный шелест сухой травы и мерный приглушённый топот копыт быстроногого коня, тащившего его на волосяной верёвке по вздыбленной равнине прямо в звёздное небо.

ГЛАВА 5


Танаисский невольничий эмпорий полнился истошными криками зазывал, руганью надсмотрщиков, спорами купцов и покупателей живого товара, звоном кандалов, в которые ковали степных номадов и угрюмых горцев, не желавших смириться со своей участью, плачем женщин и детей. Огромное пространство у стен Танаиса, окружённое навесами, где торговали разнообразной едой и напитками, было битком набито людьми, попавшими на это весьма известное в те далёкие времена торжище по своей или чужой воле.

Здесь можно было встретить и диких кочевников-сарматов на звероподобных мохнатых лошадках, кусавшихся, как бешённые псы, и лягавшихся, словно степные куланы; и скифов-земледельцев с берегов Борисфена, приехавших на крытых повозках-шатрах, запряжённых серыми безрогими волами; и пиратов-сатархов в пёстрых шароварах и бородищами по пояс. Мелькали в толпе белоснежные хитоны эллинов-колонистов, чёрные плащи немногословных меланхленов[225], жёлтые замшевые кафтаны меотов, вышитые «крестом» чёрными и красными нитками рубахи фракийцев с длинными широкими рукавами, сверкающие золотым шитьём одежды персов, подданных заморского Понта.

Под одним из навесов, поближе к реке, откуда изредка веяло влажной прохладой, на грубо сколоченных скамьях, застеленных протёртыми до дыр ковриками, расположились две весьма колоритные личности: пегобородый великан с жёлтыми рысьими глазами и смуглолицый широкоплечий юноша с осиной талией. Одежда великана представляла собой невообразимую смесь: кожаные сарматские штаны, скифские сапожки с короткими голенищами, фракийская рубаха и пояс, который обычно носят пираты-ахайи — кусок голубой шелковистой ткани, обмотанный несколько раз вокруг туловища. За поясом торчал широкий нож с костяной рукоятью.

Юноша был одет щегольски: алые шаровары свободными складками ниспадали на шитые золотом персидские туфли с загнутыми носками, а парчовая синяя безрукавка, украшенная драгоценными каменьями, выгодно оттеняла безупречную белизну атласной рубахи. Его узкую талию схватывал тонкий кожаный пояс, с приклёпанными золотыми бляшками; на нём висел кривой меч с рукояткой, увенчанной огромным рубином. Чёрные, как смоль, длинные прямые волосы юноши прикрывал тюрбан из серебристой ткани, а мочку левого уха оттягивала золотая серьга.

Щёголь и великан играли в бабки. Их стол изобилием не отличался: кратер с дорогим родосским вином, фиалы и сушёные фрукты в мёду.

— Ника! — радостно вскричал щёголь — его бабка упала желобком вверх.

— Ты всегда был везунчиком, Селевк, — угрюмо проворчал великан, доставая кошель с деньгами. — Но, клянусь Кибелой, сегодня я всё равно тебя обыграю.

— Деньги — это песок, Фат, — рассмеялся довольный Селевк. — Чем больше их имеешь, тем быстрее они уплывают между пальцев…

Несмотря на молодость, киликиец Селевк прослыл одним из самых удачливых и жестоких рыцарей удачи. В Танаис он, как и главарь разбойников Фат, привёз свою добычу, живой товар: двух кузнецов-фригийцев, ювелира из Милета, педотриба-эллина и около десятка юных красавиц-азиаток, охотно покупаемых богатыми царьками номадов в свои гаремы. Несколько человек из команды его судна, головорезы и кутилы, болтались неподалёку, время от времени утоляя жажду боспорским вином. Одеты они были, как и их вожак Селевк, вызывающе пестро. Впрочем, опасаться им было нечего — здесь их никто не знал. Не в пример подручным Фата, насолившим многим из присутствующих на эмпории. Поэтому степные разбойники держались тихо и скромно, стараясь затеряться в толпе.

— Провалиться тебе в Аид! — рявкнул обозлённый донельзя Фат, когда в очередной раз удача обошла его стороной. — Проклятье! — он швырнул последний статер на стол, с ненавистью глядя на безмятежно ухмыляющегося Селевка.

Как бы невзначай его широченная лапища легла на рукоять длинного сарматского меча, лежащего рядом, на скамье. Селевк, по-прежнему улыбаясь, хищно сощурил карие глаза. Взгляды разбойника и пирата-киликийца на какой-то миг скрестились, словно остро отточенные клинки.

Первым не выдержал Фат — бормоча под нос все, какие только знал, ругательства ахайев, он вылил остатки вина из кратера в свой фиал и выпил одним глотком.

— Мне кажется, хозяин этой гнусной забегаловки забыл нас, — мягко проворковал Селевк. — Поди сюда, почтенный! — властно поманил он пальцем рыжеволосого вольноотпущенника, взмыленного, как скаковая лошадь. — Я не привык так долго ждать, любезнейший, — вежливо сказал он, показывая на пустой кратер.

Несмотря на вполне мирный тон Селевка, вольноотпущенник вдруг побледнел и забормотал заплетающимся от страха языком слова извинений.

— Поторопись, — щёлкнув пальцами, прервал его излияния пират. — Дорогой мой Фат, — придержал он было поднявшегося из-за стола разбойника, — думаю, что тебе спешить некуда. Садись, теперь угощаю я.

Долго упрашивать Фата не пришлось. Вскоре и новая порция крепкого вина исчезла в на удивление вместительных желудках собратьев по ремеслу, весьма обычному среди людей той воинственной эпохи.

— Ещё сыграем? — спросил Фат, упрямо боднув головой, будто ждал отказа со стороны Селевка.

— Почему нет? — показал в улыбке белоснежные зубы пират. — Но вот только в долг я не играю. Уж не обессудь. И не потому, что сомневаюсь в твоей честности. А из-за того, что превратности наших судеб могут сыграть скверную шутку: или меня четвертуют скорые на расправу римляне, или с тебя сдерут шкуру твои приятели-скифы. Поэтому, мне очень не хотелось бы даже подумать о том, что кто-то из нас будет вспоминать о другом дурно. К сожалению, перепоручить свои долги близким или родственникам я не могу, потому как один, словно перст. Да и ты, насколько я знаю, семьёй пока не обзавёлся.

— С чего ты взял, что я намереваюсь играть в долг? — злобно покривился Фат. — Эй, Хорёк, где ты там, трухлявая поганка?!

Из толпы вынырнул худой скрюченный старик в накинутом на плечи коротком рваном плаще с капюшоном. Угодливо поклонившись Фату, он застыл перед ним, сложив на груди сухие морщинистые руки, похожие на птичьи лапки, и глядя исподлобья хитрыми прищуренными глазами.

— Пусть приведут сюда наш товар, — приказал ему главарь разбойников. — Да, да, — перебил он старика, попытавшегося что-то робко пискнуть в ответ, — тех, кого ещё не продали. Только не медли.

Через некоторое время разбойники Фата, неуклюже замаскированные под добропорядочных граждан, пинками пригнали с десяток невольников, связанных попарно верёвками.

— Ставлю на кон! — торжествующе воскликнул изрядно опьяневший Фат. — Всех! Во сколько оценишь?

— Этих? — с ленивым любопытством повернулся к рабам Селевк. — Фат, где ты сумел добыть такую падаль?

Главарь разбойников сначала опешил, затем обиделся, но, после недолгих торгов, цену в конце концов сладили.

Вид несчастных и впрямь оставлял желать лучшего. Их гнали пешком через всю Таврику на север, где в одной из потаённых бухточек погрузили на плоскодонную галеру. Жестокий шторм, едва не пустивший ветхую посудину ко дну, тоже не добавил сил невольникам. Около пятнадцати человек, среди них и две женщины, нашли своё последнее пристанище в волнах Меотиды, пока на горизонте не показался Танаис. Загнав всех в реку, даже не дав снять одежды, рабов искупали, а после, выбелив мелом босые ноги, выставили на торги. Покормить их не сочли нужным…

Игра продолжалась недолго. Фату опять не повезло. Обычно угрюмый и сдержанный, он словно с цепи сорвался: зверем рычал на своих подручных, выбросил в реку фиал с вином (ему показалось, что там плавает сор), едва не проткнул мечом замешкавшегося хозяина палатки — тот не так быстро, как хотелось бы Фату, принёс очередную порцию хмельного. Селевк только посмеивался, но свой кривой меч, похожий на фракийскую махайру, держал поблизости — на всякий случай.

Выигрышем пират распорядился своеобразно. Подозвав помощника, кривоного кряжистого киликийца с исполосованным шрамами лицом, он приказал:

— Этих двоих, — небрежно ткнул пальцем в сторону наиболее измождённых и в годах, — продашь. Если не купят до вечера — выбрось в реку, рыбам на пропитание. Остальных накормить и заковать. Их заберём с собой.

Селевк был рачительным хозяином. Своим цепким взглядом он успел заметить, несмотря на опьянение, что добычу Фата составляли в основном молодые скифы, высоко ценившиеся на невольничьих эмпориях Малой Азии за выносливость и смётку. Кроме того, в последнем сражении с охраной римского торгового каравана он потерял немало рабов-гребцов, и теперь радовался, что так быстро и удачно нашёл им замену.

Среди этих невольников был и Савмак.

Он стоял с отрешённым видом, глядя поверх толпы на золотую лазурь Меотиды, куда окуналось истомлённое жарой небо. Прошёл почти месяц с той поры, как его заарканил дозорный разбойников Фата. Скитания по степи и грубая, отвратительная пища, в основном объедки и отбросы, которой кормили пленников безжалостные грабители, превратили крепко сбитого мускулистого подростка в скелет, обтянутый дублёной солнцем и ветрами кожей. Но особенно донимал Савмака старый разбойник по кличке Хорёк, из-за злобной мстительной натуры не простивший подростку своего поражения в степной балке. Пользуясь полной беззащитностью пленника, он заставлял его выполнять самые грязные и тяжёлые работы, при каждом удобном случае пуская в ход нагайку со свинцовым наконечником, а иногда и нож, покалывая им Савмака, как упрямого вола. Теперь тело подростка было сплошь покрыто свежими шрамами и мелкими, долго не заживающими язвами от ран.

Новых рабов Селевка освободили от верёвок, и пока бродячий кузнец устанавливал походную наковальню, чтобы наложить на них крепкие железные оковы, вольноотпущенник, хозяин палатки, принёс заказанные пиратом снедь: сыр, бараньи рёбрышки, ячменные лепёшки и прокисшее вино. Изголодавшиеся невольники жадно набросились на еду.

Изнывающий от злобы Хорёк, не хотевший смириться с мыслью, что Савмак ускользает из его рук, не удержался, чтобы напоследок не ударить своего личного врага. Ошеломлённый от неожиданности подросток схватился за рассечённую нагайкой скулу, уронив чашу с вином. Разбойники одобрительно заржали.

И тут словно что-то взорвалось в закаменевшей от страданий душе Савмака. Зарычав, как затравленный зверь, он молниеносным движением вырвал из-за пояса одного из пиратов меч и опустил на голову своего мучителя. Обливаясь кровью, Хорёк упал. На какой-то миг все оцепенели. Наконец пьяный до изумления Фат пробормотал: «Убейте его…» и разбойники, галдя, как дикие гуси, набросились на Савмака.

Но в юного скифа будто вселились Эринии. Его меч сверкал, словно молния, разя направо и налево. Не ожидавшие такого бешеного отпора, разбойники смутились, отступили. Некоторые из них были легко ранены, а один по-волчьи выл, обхватив руками располосованный живот.

Селевк наблюдал за схваткой с удивлённой улыбкой. Жестом остановив своих пиратов, бросившихся на помощь людям Фата, он что-то шепнул кривоногому киликийцу. Тот понимающе осклабился и достал из поясной сумки тонкую, но прочную сеть. Выбрав момент, он точно рассчитанным движением набросил её на Савмака. Через мгновение всё было кончено — подростка спеленали, как куклу.

Разъярённый Фат, на ходу доставая меч, направился к поверженному смельчаку. И натолкнулся на невозмутимо улыбающегося Селевка.

— Это мой раб, — с нажимом сказал пират. — И наказывать его имею право только я.

— Прочь с дороги! — взревел потерявший голову Фат. — Я изрублю его на мелкие кусочки, я…

— Он принадлежит мне, дорогой приятель, — Селевк небрежно бросил руку на рукоять меча. — И, между прочим, я очень не люблю, когда со мной разговаривают таким тоном.

Набычившись, Фат вырвал меч из ножен. И очутился среди частокола клинков самых разных форм и размеров — пираты Селевка, насквозь просоленные морские волки, не дремали.

— Я не возражаю, любезнейший Фат, — между тем продолжал Селевк немного томным голосом, поглаживая тонкие вислые усы, — если ты его купишь. Тогда можешь делать с ним всё, что тебе заблагорассудится.

— Сколько! — прохрипел Фат, опуская меч: у него всё же хватило благоразумия не ввязаться в кровавую стычку, исход которой не трудно было предугадать — пираты занимали более выгодную позицию и числом превосходили разбойников.

— Это вопрос сложный… — задумчиво ответил предводитель пиратов. — Впрочем, для тебя, моего старого приятеля, я сделаю скидку. М-м… — пожевал он губами, притворяясь, будто размышляет, а сам тем временем сделал незаметный знак кривоногому киликийцу, чтобы тот был готов к любому повороту событий. — Думаю… Ну, скажем, шесть, нет, пять — и это только из-за уважения к тебе! — ауреусов.

— Что-о-о! — вскричал, трезвея Фат. — Да в своём ли ты уме? За эту дохлятину дать цену трёх рабов-ремесленников?!

— Пять, — твёрдо отрезал пират, постепенно возбуждаясь — он имел горячий восточный нрав. — И не в долг, а сейчас. А насчёт дохлятины, думаю, ты несколько преувеличиваешь, — и Селевк с ехидным смехом показал на раненых разбойников.

Фат протрезвел окончательно. Угрюмо зыркнув на развеселившихся пиратов, он бросил меч в ножны и пошёл к коновязи. За ним, подхватив изувеченных товарищей, поторопились и разбойники.

— Уходим, быстро! — скомандовал посерьезневший Селевк. — Провиант закуплен? — осведомился он у своего помощника.

— Ещё утром. И погружен в лодки. А с этими как? — спросил тот, показывая на невольников.

— В цепи закуём на судне, — понял его Селевк. — Недосуг. Наш братец Фат очень не любит, когда над ним так шутят. Я помню его ещё с тех пор, когда он был предводителем пиратов-ахайев…

Когда солнце до половины скрылось в плавнях дельты реки Танаис, тяжелогруженые лодки пиратов-киликийцев пришвартовались к бортам своих миопаронов, тщательно замаскированных камышом и ветками кустарника. Селевк поднял якоря не мешкая, едва последний человек перешагнул борт, и не дожидаясь, пока будут принайтовлены лодки, — он спешил засветло выйти в Меотиду, на вольный простор. Предводителю пиратов было хорошо известно, что в многочисленных протоках и рукавах Танаиса довольно успешно промышляли на лёгких юрких посудинах меоты и синды, грабившие беспечных и отягощённых знатной добычей работорговцев чуть ли не на виду у танаисского невольничьего эмпория.

Селевк не боялся этого сброда, плохо вооружённого и необученного приёмам абордажного боя, но нахального и нахрапистого. Он просто не хотел потерять в глупой драке никого из своих пиратов, многие из которых были пьяны.

Миопароны киликийцев, подняв косые паруса, резво мчались по прозрачной морской сини. Неглубокие воды Меотиды, отразившие первые вечерние звёзды, дышали и волновались будто живые. Присмотревшись, можно было заметить серебристые ленты, временами сплетающиеся в трепещущиеся жгуты. Это шли косяки рыб.

— Мать-кормилица, богатая и щедрая Темарунда, да не оскудеет лоно твоё! — истово повторив эти слова несколько раз, жрец-меот мельком посмотрел на диковинные косые паруса неведомых мореплавателей, призраками мелькнувшие в сгущающихся сумерках, вздохнул — о, боги, как велик и загадочен мир, вами созданный! — и, пододвинув поближе садок с живой рыбой, стал кормить священного белого дельфина.

ГЛАВА 6


Островок был необитаем и уютен, как детская колыбель. Он затерялся среди десятков себе подобных в длинной цепи Южных Спорад. Аквамариновые волны Эгейского моря с ласковым шёпотом набегали на золотисто-белый песок потаённой бухты, окружённой покрытыми увядающей осенней зеленью скалами. Звонкий говорливый ручей сверкающим водопадом изливался со скал в море, оставляя на светлых камнях коричнево-оранжевые змеящиеся полосы. Тихий прозрачный вечер усадил на воду беспокойных чаек и открыл взору проницательного наблюдателя темнеющий вдали остров Родос, с пламенеющими в лучах предзакатного солнца вершинами гор.

Бухта полнилась судами пиратов-киликийцев. Стремительные и хищные с виду, окрашенные в чёрный цвет, они столпились вокруг крохотного мыса, словно щенки борзой суки у её сосков. Два миопарона были вытащены на берег, и плотники хлопотливо суетились, стучали топорами, исправляя повреждения. Неподалёку от них горели костры — там готовился ужин. Впрочем, команды судов времени до трапезы понапрасну не теряли — расположившись в тени невысоких, покрученных штормовыми ветрами деревьев, они предавались возлияниям под звуки оркестра флейтистов, задающих ритм гребцам.

Рабов-гребцов тоже свезли на берег. Несмотря на впитанную с молоком матери жестокость, необходимую в их ремесле, пираты относились к этим живым движителям судов достаточно бережно. Гребцы часто гибли в постоянных морских баталиях и стычках, а найти взамен сильных, выносливых невольников и, вдобавок, обучить соответствующим образом, было нелегко и требовало много времени. Поэтому рабов кормили вдоволь и допускали определённые поблажки, как в этот вечер.

Чисто вымытые и почти голые — постиранная одежда, вернее, обноски, лохмотья, сушилась на валунах — они лежали на горячем песке, с непередаваемым блаженством ощущая непривычную земную твердь: миопароны в поисках лёгкой и богатой добычи могли болтаться в море по полмесяца. На некотором расстоянии от них прохаживались охранники во главе с одним из келевстов. Они отчаянно завидовали товарищам, отдающим почести Бахусу, и с нетерпением ждали смену, чтобы тоже испить холодного терпкого вина, утоляющего жажду и возбуждающего аппетит.

Транит миопарона «Алкион»[226] Савмак лежал, зарывшись в песок, и вполуха слушал негромкий разговор своих новых приятелей — здоровенного, словно высеченного из каменной глыбы римлянина Пилумна и его друга, жилистого, рослого фракийца Таруласа.

— … И если я когда-либо попаду в Синопу, клянусь бородой своего отца, насажу этого вонючего циклопа Сабазия на вертел, подвешу над костром и буду поливать горячим бараньим жиром, чтобы не обуглился чересчур быстро, — Пилумн ругался без особого азарта — его, как и Таруласа, разморило и тянуло на сон.

— Он не мог знать, что пообещавший доставить нас в Элладу купец — агент киликийцев, — возражал ему Тарулас, сонно поклёвывая носом.

— Но Сабазий свёл нас с этим продажным псом, значит ему и ответ держать, — упрямился Пилумн.

— Как сказать… — угрюмо улыбнулся Тарулас. — Если бы кое-кто не уснул, будучи на страже, то мы сейчас гуляли бы по Афинам свободные, словно ветер.

— М-м… — промычал смущённый Пилумн. — Этот проклятый купец, провалиться ему в Тартар, был таким обходительным…

— И щедрым, — подхватил с иронией Тарулас. — Уж чего-чего, а вина он не жалел.

— Да, — простодушно согласился Пилумн. — Отменное было винцо. Хорошо выдержанное и крепкое, как… — только теперь он заметил осуждающий взгляд друга и, смешавшись, умолк.

— Вот-вот. Именно — крепкое, — вздохнув, пробормотал Тарулас и отвернулся.

Пилумн заворочался от избытка переполнивших его голову мыслей и зло выругался, глядя на цепь, сковавшую их друг с другом: к сожалению, киликийцы чересчур осторожны и предусмотрительны…

Савмак неожиданно почувствовал, как его глаза увлажнились. Раб… Сильно, до скрежета стиснув зубы, он уткнулся лицом в песок, стыдясь мимолётной слабости. «О, Фагимасад[227], укрепи мой дух…» — прошептал Савмак.

— Эй, ты, дубина! Уснул? — плеть келевста ожгла голые плечи Пилумна. — Я к тебе обращаюсь. Поднимайтесь, лежебоки, — он пнул Таруласа. — Принесёте котёл со жратвой.

Зарычав от ярости, как медведь, Пилумн вскочил на ноги, схватил келевста, поднял над головой и швырнул на землю. Ошеломлённые охранники на некоторое время оцепенели, наблюдая за своим начальником, который, извергая проклятья, ползал на карачках.

— Чего стоите, олухи! — наконец вызверился на них келевст. — Убейте этого подлого раба, искрошите его в мелкие кусочки!

Охранники торопливо достали мечи и стали окружать разъярённого Пилумна. Тарулас тоже поднялся и, с мрачной решимостью отдать жизнь не даром, стал спиной к спине друга.

— Нет, постойте, я сам! — келевст в конце концов протёр залепленные песком глаза и присоединился к охранникам.

Выхватив меч, взбешённый пират ринулся на взбунтовавшихся рабов, как бодливый бык на красную тряпку. Не сговариваясь, Пилумн и Тарулас вдруг расступились, насколько позволяла ножная цепь, и потерявший от неожиданности способность что-либо соображать келевст оказался в молотилке, откуда вылетел, словно камень из пращи, изрядно помятый и без оружия.

— Убейте!.. — возопил незадачливый воитель, в очередной раз пропахав носом горячий песок.

Но пираты на этот раз не оказали должной прыти — мрачная и устрашающая фигура Таруласа с мечом в руках и огромные кулачищи Пилумна, не позволяли надеяться на быструю и лёгкую победу в предстоящей схватке. Тем более, что и среди остальных рабов поднялось волнение и недовольный ропот.

— Отставить, — негромкий, но властный голос заставил облегчённо вздохнуть колеблющихся охранников, и они тут же опустили оружие.

В круг, образованный пиратами, вошёл иронично улыбающийся Селевк, командир флагманского судна «Алкион», предводитель киликийцев.

— Мне бы не хотелось выбросить ваши тела в морскую пучину, — всё так же улыбаясь и с восхищением глядя на мощную фигуру Пилумна, сказал миролюбиво Селевк. — Вы не будете наказаны, даю слово. В случившемся виноват келевст, я всё видел. Поделом ему. Меч, — он подошёл почти вплотную к Таруласу и протянул руку.

Какой-то миг поколебавшись, фракиец со вздохом сожаления отдал оружие: опытным взглядом старого воина он заметил нескольких лучников, державших рабов на прицеле. Пилумн, понуро опустив голову, только прорычал, как затравленный зверь.

— А теперь — ужинать, — как ни в чём не бывало, приказал Селевк, жестом распуская охранников.

— Селевк! — грубо расталкивая собратьев по разбойному промыслу, к предводителю подступил кряжистый пират с отсечённым левым ухом. — Кто дал тебе право распоряжаться моими людьми?! Эти рабы оскорбили моего келевста и должны понести наказание.

— Рабы — моя собственность, Гриф, — Селевк посуровел. — Мне они стоили немалых денег. И из-за твоего дурака-келевста я не намерен понапрасну терять своё добро. А распоряжаюсь твоими людьми я по праву старшинства. Надеюсь, ты не забыл, кто здесь предводитель? И что ты всего лишь один из подчинённых мне начальников суден, составляющих нашу флотилию?

— Ха-ха! Вы слышали? — кряжистый обернулся к остальным вожакам пиратов, с неодобрением внимавшим их спору. — Этот мальчишка возомнил себя вершителем наших судеб. Смешно!

— Ты не прав, Гриф, — примирительно сказал один из вожаков, убелённый сединами, но ещё довольно крепкий старик с хищным орлиным взором. — Селевка мы сами выбрали предводителем, тайным голосованием. Молодость не достоинство, но и не порок. Селевк храбр, умён и удачлив. Благодаря ему наши трюмы полны добра, а мы до сих пор живы.

— Старый пёс, ржавый якорь тебе под ребро! — едва не задохнулся от ярости Гриф. — Тебя прикормили, и ты теперь, как пёс, с умилением воешь на луну. Но это твоё личное дело. А я не желаю подчиняться этому сосунку! И требую справедливости! Рабы понесут наказание, это сказал я, Гриф! — он вырвал меч из ножен. — И пусть кто-либо попробует мне помешать!

— Ты сам выбрал свою судьбу, — с необычайным спокойствием сказал Селевк, обнажая кривой меч. — Пусть теперь нас рассудят мойры, — и он зловеще покривил губы в небрежной ухмылке.

Гриф напал молниеносно. Он был отменным бойцом, мастером абордажных атак, сильным, как бык, и храбрым до безумия. Но в этот день грубая физическая сила столкнулась в смертельном поединке с юношеской ловкостью и железной волей, подкреплёнными незаурядным фехтовальным мастерством.

Невозмутимый Селевк с изяществом отражал наскоки Грифа, потерявшего от гнева голову. Правда, несколько рубящих ударов сверху, заставили его побледнеть от боли в кисти руки, но, закусив губу до крови, чтобы сдержать невольный крик, Селевк закружил вокруг противника в вихревом танце, пытаясь достать того снизу. Решив, что Селевк испуган и уклоняется от схватки, Гриф оскалил крупные волчьи зубы в злобной усмешке и обрушился на него с ещё большим напором.

Тем временем окружившие их пираты начали волноваться, словно море при первых порывах штормового ветра. Здесь были сторонники и Грифа и Селевка. Кое-кто, припомнив старые распри, уже недвусмысленно поглаживал рукояти мечей, выискивая в толпе своих обидчиков, как настоящих, так и мнимых — зрелище смертельного поединка подогревало кровь и хмелило головы. Вожди киликийцев, более сдержанные и умудрённые жестоким житейским опытом, мысленно молили и своих и чужих богов, чтобы поединок закончился как можно быстрее. Их уже не волновало, кто победит. Главным было предотвратить неминуемое побоище среди своих, что случалось нередко, особенно при разделе добычи.

Словно услышав немую мольбу сотоварищей по пиратскому промыслу, Селевк неожиданно изменил тактику боя. Он принял высокую стойку и стал рубиться с Грифом, как одержимый, отвечая ударом на удар. Встретив такой нежданный отпор, Гриф, уже считавший свою победу в поединке лишь делом времени, взбеленился и на какое-то мгновение потерял бдительность. Взревев хриплым басом, он замахнулся мечом из-за плеча, чтобы покончить с противником одним мощным ударом. И в этот миг Селевк пригнулся, и, распластавшись в стремительном прыжке, вогнал меч едва не по самую рукоять в живот Грифа.

Пираты замерли. В неестественной тишине, воцарившейся на побережье, Гриф медленно опустился на колени и ткнулся лицом в песок. Селевк неторопливо снял шейный платок, вытер клинок и небрежным движением бросил меч в ножны.

— Я знаю и чту законы вольного братства, — обратился он к пиратам. — На тризну по Грифу даю две амфоры лучшего вина. Команда его судна получит мою долю добычи с последнего набега. Это плата за его жизнь. И вы знаете, что плата очень щедрая, — надменно вскинув голову, Селевк пошёл на толпу, и она, расступаясь, приветствовала своего предводителя кличем пиратов-киликийцев.

Только команда миопарона, над которым начальствовал Гриф, молчала. Впрочем, сожалели о случившемся немногие. Остальные мысленно подсчитывали, сколько перепадёт на их долю от щедрот Селевка — пай предводителя пиратов представлял собой и впрямь сумму весьма значительную. Затаился и келевст, заваривший эту кашу: он боялся гнева Селевка и вождей и, кроме своих небезосновательных страхов, прикидывал, какое место в судовой иерархии теперь предстоит ему занять, конечно, предварительно умаслив, кого следует…

Когда с трапезой было покончено, и благодушествующие пираты развалились в самых причудливых позах, неожиданно раздался крик дозорного с уступа на скальном мысе:

— Хей-я-я! Сигнал!

Селевк, задремавший после сытной еды, вскочил на ноги и с кошачьей ловкостью и взобрался на скалу. С её вершины открывался великолепный вид на дремлющие Спорады в голубовато-серебристой вечерней оправе моря. На одном из соседних островков то загорался, то затухал трепещущий огонёк сигнального костра.

Купцы, боявшиеся киликийских пиратов, пожалуй, больше мифической лернейской гидры, недоумевали, каким образом морские разбойники узнают о передвижениях торговых караванов и обычно нападают в самый неподходящий момент и с превосходящими силами. Всё объяснялось просто: почти в любой более-менее значительной гавани у пиратов были соглядатаи, передающие добытые сведения при помощи сигнальных огней ночью и тщательно отполированными бронзовыми зеркалами, своего рода гелиографом, солнечным днём. На островах были расположены сигнальные посты, периодически сменяющиеся, и любая весть молниеносно преодолевала огромные расстояния, находя тех, кому она предназначалась, в самых укромных и отдалённых уголках южных морей.

Азбука световых сигналов была известна немногим, только избранным: вождям киликийцев и сигнальщикам. За разглашение её наказание было однозначным и страшным: долгая, мучительная смерть провинившегося, его семьи и родственников.

Селевк, прочитав сообщение, в ликовании вскинул руки — добыча предполагалась знатная! Не дожидаясь, пока сигнальщик даст ответ, что сведения приняты, он спустился вниз и собрал вождей киликийцев на совет. А ещё через некоторое время голос рога возвестил псам удачи, что охота началась.

Сборы прошли слаженно и быстро. Ещё не на всех судах успели приковать гребцов к банкам, а стремительный «Алкион» уже рассекал ласковые воды Эгейского моря, нацелив форштевень на север. Гребцам по указанию Селевка выдали по дополнительной чаше вина, и они гребли изо всех сил. Келевст «Алкиона» от нечего делать пощёлкивал кнутом по палубе, на всякий случай стараясь держаться подальше от Пилумна с Таруласом. Юный Савмак скрипел от натуги зубами, мысленно призывая на головы пиратов гнев скифских богов и желая им поражения в предстоящей битве.

Море шумело мягко, убаюкивающе, словно степной ковыль…

ГЛАВА 7


Командир римской триремы[228] в досаде стукнул кулаком по мачте и выругался: о, боги, надо же быть таким невезучим! С вечера ветер утих, растворился в чёрной теплыни южной ночи, и белые паруса торговых судов безнадёжно обвисли, словно тряпьё на верёвке, вывешенное для просушки. Купеческие суда были беспалубными и не имели весел, потому что гребцы занимали бы слишком много полезной площади. Для этих неуклюжих лоханей ветер служил и кнутом и манной небесной, ибо от его милостей зачастую зависела жизнь и благосостояние хозяина.

Триремарх[229] с тревогой пересчитал огни сигнальных фонарей: шесть больших — это у медлительных торговых посудин, и два маленьких, но ярких — биремы конвоя. Все семь судов, в том числе и его трирема, держались кучно, но с таким расчётом, чтобы было пространство для любого манёвра — не ровен час, нагрянут киликийские пираты, которых было немало в этих наполненных негой водах, и тогда придётся уповать только на милость богов. Триремарх ещё раз посетовал на свою судьбу — до ближайшей гавани оставалось всего ничего, но ведь не бросишь купцов, подрядивших его в качестве конвоя.

Он прошёлся по палубе, где вповалку спали гребцы и воины охраны, разыскивая первого помощника, кибернета[230]. Тот, уже слегка навеселе, беседовал с кормчим. Между ними лежал полупустой бурдюк с вином, и, судя по их настроению, совсем скоро он должен был превратиться в плоскую, как лепёшка, козью шкуру.

— Хлебни, — кибернет протянул триремарху полную чашу. — У этих богачей вино, словно божественный нектар. Еле выпросил. Обидно, понимаешь, — они нашего брата ни во что не ставят. Мы для них просто слуги, дешёвые наёмники. Испей, вино отменное.

— Выпросил, говоришь? — спросил насмешливо триремарх. — Ну-ну…

Он осушил чашу и закусил вяленым фиником. Кибернет, блудливо ухмыляясь, последовал его примеру. Кормчий, здоровенный детина с узловатыми, как корни старого дуба, ручищами, тоже не стал ждать приглашения, выпил чашу до дна одним могучим глотком и удовлетворённо крякнул.

— Поставь дополнительное охранение, — сухо приказал триремарх. — И на остальные суда пусть просигналят о том же. Если кто уснёт на посту, подвешу за ноги на наклонной мачте.

— Слушаюсь, — посерьёзнел кибернет и отправился выполнять приказ.

Триремарх задумчиво понаблюдал некоторое время за кормчим, вовсе не огорчившимся уходом собеседника, а затем решительно отобрал у него бурдюк с остатками вина и зашагал на корму, где трепетный огонёк жирового светильника высвечивал красно-белую полосатую палатку — обычное пристанище командира триремы.

Но в свою палатку триремарх так и не зашёл, несмотря на то, что под прочной парусиной его ждала мягкая постель и давно остывший ужин. Он присел на верёвочную бухту под башней для лучников и стал неторопливо потягивать вино прямо из бурдюка. Тревожное томление не оставляло душу, прогоняя сон и навевая отнюдь не безоблачные мысли. Впрочем, палатка триремарха не пустовала. Оттуда слышался неясный говор и звуки, не вызывающие никаких сомнений в их происхождении — там трапезничали.

Невольно прислушиваясь к разговору, триремарх недовольно поморщился: пассажиры, навязанные ему всесильным Сенатом, чувствуют себя чересчур свободно и независимо. Но пусть их — у него и так достаточно забот, чтобы обращать внимание на такие несущественные мелочи. Сейчас главное — добрый попутный ветер, который поможет каравану быстрее укрыться в безопасной гавани острова Самос. Триремарх тряхнул головой, прогоняя сонную одурь, и нащупал горловину бурдюка…

В палатке было душно, но собеседники — худощавый мужчина с коротко остриженным седым ёжиком волос и уродливый горбун с огромными, тревожно поблескивающими глазами — и не подумали приоткрыть полог, чтобы впустить внутрь изрядно посвежевший ночной воздух. От ужина — небольшого осётра, запечённого в тесте и приправленного сладким соусом — остались одни хрящи, и теперь они налегали на вино, закусывая виноградом.

— …Я бы не сказал, что тебя встречали на Крите с распростёртыми объятиями, — горбун с ехидцей посмотрел на худощавого.

— Ты прав, Макробий… — задумчиво ответил тот и отпил глоток вина из небольшого дорожного кубка. — И меня это тревожит. Похоже, наш общий «друг» Дорилай Тактик зря времени не теряет.

— Несомненно, — подтвердил ростовщик. — Мои друзья на Крите обеспокоены не менее твоего, Авл Порций. По их сведениям, Дорилай нанял фалангу великолепно обученных гоплитов, готовых хоть сегодня отправиться в Синопу и скрестить мечи с наёмной пьянью, собранной стратегом Клеоном.

— А в том, что его там ждут, можно быть уверенным, — нахмурился Авл Порций Туберон. — Царица Лаодика настроила против себя почти всю знать. Она решила посадить на престол своего младшего сына Хреста, считающегося соправителем. Но завещание Митридата Эвергета уже известно всем, и юный Митридат, находящийся в бегах, конечно же, не станет отказываться от царской китары. Будь Лаодика умней и чуть дальновидней, она не стала бы унижать приближённых бывшего царя. Среди них, к нашему глубокому сожалению, увы, немало людей достойных, храбрых и уважаемых не только в Малой Азии, но и в Элладе. По моему мнению заговор против Лаодики уже созрел. Нужен только маленький толчок, и лавина покатится вниз, сметая всё на своём пути.

— Эта лавина может похоронить не только Лаодику… — как бы в раздумье сказал Макробий, бросив исподлобья на Туберона взгляд, полный злобного торжества.

— Пусть псы Гекаты сожрут сердце этой похотливой самки! — выругался Авл Порций. — Женщина на троне… Бр-р… — он содрогнулся от отвращения. — На неё сделал ставку наш достопочтимый Марк Эмилий Скавр, но теперь он в Риме, а мне приходится тут расхлёбывать то, что заварил этот горе-дипломат.

— Как я понимаю, всё упирается в юного Митридата.

— Именно. Не могу себе простить, что вовремя не отправил его в Эреб. Но кто мог предположить, что он осмелиться пойти против матери?

— Где он сейчас?

— Его видели наши агенты в горах Париадра.

— Видели?

— Возвратился только один, — угрюмо посмотрел на ростовщика Авл Порций, учуяв в его голосе злорадные нотки. — У этого волчонка уже выросли клыки. Остальные агенты, а их было больше десятка, покоятся на дне ущелий в этих проклятых богами местах.

— Прискорбно… — потупился Макробий, старательно избегая взгляда собеседника.

— Потому я тебя и разыскал, дорогой мой Макробий, — Туберон наполнил чаши. — Без тебя мне с этой задачей не справится.

— Нет покоя в этом мире… — ростовщик горестно вздохнул. — Ах, как чудно я провёл время в Риме! Воспоминания, воспоминания….

— В этом что-то есть… — насмешливо сказал Туберон. — Целебные римские термы, куртизанки, бои гладиаторов. Наконец, приятное общество клиентов[231] и промотавших семейные поместья патрициев, готовых лизать тебе пятки, лишь бы сытно отобедать на дармовщину и получить ссуду.

— Это правда, — согласился не без удовольствия Макробий. — Ты забыл ещё про мой дом на Палатине[232]. Он обошёлся мне в немалую сумму… — ростовщик не удержался, чтобы не уколоть собеседника довольно прозрачным намёком на его финансовые затруднения — несмотря на свой достаточно высокий для всадника титул и связи среди властьимущих, Туберон был по сравнению с горбуном нищим.

— О времена, о нравы… — с раздражением бросил Авл Порций и сменил позу, задев при этом огромного пса, похожего на волка.

Пёс оскалил внушительные клыки и глухо зарычал.

— Фу, Луперк! — прикрикнул на него Макробий и потрепал по загривку. — Поди погуляй… — он приоткрыл полог палатки и вытолкнул пса наружу.

В морщинах на лице ростовщика таилась ехидная усмешка. Ему была понятна причина резко ухудшившегося настроения досточтимого Туберона. До недавних пор на Палатине, одном из семи холмов, на которых располагался Рим, жили только высокородные патриции. Это было самое престижное место столицы. Даже для всадника, не говоря уже о представителях купеческого сословия, купить дом на Палатине считалось столь же невероятным, как, например, для смертного побывать на Олимпе. Но многочисленные войны с дикими племенами галлов и фракийцев опустошили казну и разорили семьи патрициев. Богатые всадники и публиканы[233] не замедлили воспользоваться уникальной возможностью хоть таким образом — скупая дома и поместья — уязвить высокомерных патрициев, стать с ними вровень пусть не чистотой аристократической крови, но положением в обществе и богатством.

— Мне и впрямь нужна твоя помощь, Макробий, — остывший Авл Порций выжидательно смотрел на ростовщика.

— Об этом мы уже говорили не раз, — вздохнул с сожалением Макробий. — Нет, всё-таки мне нужно было ехать не в Рим, а куда-нибудь подальше. Я стар и немощен. У меня нет семьи и детей, кому я мог бы оставить свои дома, торговые суда и золото. Всё это добывалось тяжкими трудами. И зачем? Вместо того, чтобы наслаждаться на старости лет плодами взращённого мною дерева, я, как безумец, повинуясь так называемому гражданскому долгу, опять возвращаюсь в болото, где буду разгребать грязь, чтобы добыть какой-нибудь горький корень, малопригодный для еды.

— Сильно сказано, — снисходительно улыбнулся Туберон. — В тебе, мой дорогой друг, пропал великий поэт. Но, клянусь Юпитером, это будет последняя услуга, оказанная тобой Сенату. И оплачена она будет щедро, можешь не сомневаться.

— Я готов уплатить кому угодно в два раза больше, только бы меня оставили в покое, — горько вздохнул ростовщик. — Но с Сенатом не поспоришь.

— Именно, — сухо сказал Авл Порций. — Впрочем, я думаю, с твоими выдающимися способностями и связями среди купцов и ростовщиков Востока тебе не составит большого труда выполнить указание Сената. Нам нужно разыскать юного Митридата во что бы то ни стало. Живого или мёртвого. Лучше второе. Он опасен. Очень опасен. Если Митридат сядет на трон Понта, всё, чего мы достигли за эти годы в Малой Азии, пойдёт прахом. Несмотря на отсутствие острого ума, Марку Эмилию Скавру не откажешь в проницательности. Что и подтверждается последними событиями.

— Я постараюсь, — ответил со скорбным видом Макробий. — Но, видят боги, мне нравится этот мальчик… — пробормотал он чуть слышно…

Триремарх проснулся мгновенно, будто его кто-то толкнул. Он вскочил на ноги и стал беспокойно оглядываться по сторонам. Тревожное чувство надвигающейся опасности не покидавшее его с вечера, усилилось многократно. Но волны были спокойны и пустынны, а голубовато-серый рассвет уже проявил контуры безмятежно спящих суден.

Медленно, едва не на цыпочках, он прошёлся по триреме, заглядывая во все закоулки. Но и здесь витал Морфей, и только дозорные неприкаянно топтались на своих постах, вглядываясь в пушистые языки предутреннего тумана, трепетно мерцавшие над водной гладью и поднимающиеся всё выше и выше.

Недовольно ворча себе под нос, триремарх подошёл к наклонной мачте, откуда доносился раскатистый храп. Там спали двое: богатырь-кормчий, чья мощная грудь работала как кузнечные меха, исторгая из глотки чуть ли не звериный рык, и худощавый, просоленный морскими ветрами кибернет, лежащий в обнимку с новым бурдюком.

Поморщившись, триремарх слегка попинал носком сандалии безмятежного кибернета, но тот лишь пробормотал в ответ солёное морское словцо и ещё крепче прижал к себе бурдюк. Сплюнув от досады, триремарх, сонное состояние которого уже улетучились напрочь, вернулся к башне, где одним долгим глотком наконец осушил бурдюк, отобранный у кормчего. Удовлетворённо потянувшись, он уселся удобней и стал мысленно прокладывать маршрут каравана: Остия, Сицилия, остров Крит — это уже всё позади; острова Самос, Хиос, Лесбос, Боспор Фракийский, Гераклея, Амастрия и Синоп. Места ему достаточно хорошо знакомые, но, о превеликие боги, сколько опасностей подстерегает караван на пути в Понт. Будь его воля, он бы выбрал другую дорогу, стороной обходившую Южные Спорады, кишащие киликийскими пиратами. Но у его таинственных пассажиров есть предписание Сената, и он обязан подчиняться беспрекословно…

Неожиданно мысли триремарха спутались, рассыпались на мелкие осколки, больно уколов сжавшееся от дурного предчувствия сердце. Пёс горбуна, до этого спокойно дремавший возле палатки, теперь стоял на помосте для вперёдсмотрящего и тихо рычал, глядя куда-то в туман.

Встревоженный триремарх быстро встал и подошёл к борту. В этот миг пёс злобно оскалил клыки и, ощетинившись, зарычал во весь голос. Его налившиеся кровью глаза были прикованы к неверным теням, скользящим через туман к триреме.

Триремарх проследил направление его взгляда и охнул. Чувствуя, как вдруг ослабли ноги, схватился за поручень и хрипло вытолкнул из себя:

— Тревога… Тре… — ком в горле глушил звуки, рвущиеся из груди; он с усилием прокашлялся и закричал, что было мочи: — Тревога! Пираты! Справа по борту!

Сонная тишина на триреме сначала зашуршала, затем забренчала доспехами и наконец взорвалась криками деканов[234] и центуриона. Легионеров охраны не смутило внезапное нападение пиратов: здесь были в основном ветераны, прошедшие хорошую школу боёв с нумидийцами[235], галлами и фракийцами, предпочитавшими скрытные манёвры и ночной бой. Звякнули щиты, до этого подвешенные к бортам триремы, загудели тетивы луков.

И тут взревели боевые рога киликийцев. Уже не таясь, миопароны коршунами рванулись вперёд, вспенивая лопастями вёсел застывшее олово морских вод. У триремарха волосы поднялись дыбом, когда он ощутил, как затрещал корпус триремы — это в крепкие просмолённые доски правого борта вонзились тараны. Гребцы римского судна, повинуясь командам, опустили вёсла на воду, но сухой треск ломающегося дерева возвестил облачающемуся в доспехи триремарху, что вожди пиратов хорошо знали своё дело: несколько тяжёлых миопаронов с разгона превратили вёсла в щепу, проскользнув у левого борта. Грозная трирема закружила на месте, как волчок.

«О, боги! — мысленно возопил триремарх. — Пошлите нам ветер! О, Юпитер, обещаю тебе большие жертвы…»

Казалось, что и впрямь его призывы достигли ушей божественных небожителей: сначала робкий, а затем более сильный порыв ветра посеял на воду крупную рябь, лёгкая волна ударила о борта, с хлопком наполнились огромные чрева парусов. Торговые суда медленно стали удаляться в сторону Самоса. Пираты не обращали на них никакого внимания. Им нужно было в первую голову разделаться с конвоем, а догнать потом брюхатые купеческие посудины не составляло особых усилий.

Триремарх пытался перерубить канат абордажного крюка; десятки железных «кошек» впились в борта, запутали снасти триремы. На биремах уже кипел отчаянный бой. Всё новые и новые миопароны киликийцев возникали из туманной пелены и шли на абордаж, ломая вёсла римлян.

— Зажигай! Быстрее, рыбьи кости вам в глотки! — орал кибернет на келевста и двух легионеров, под прикрытием башни для лучников возившихся с какими-то горшками.

Вместо крышек узкие горловины небольших горшков были обмотаны просмолённой парусиной с дымящимися фитилями.

Повинуясь команде, келевст и легионеры начали метать эти необычные снаряды прямо на палубы пиратских миопаронов, впившиеся своими таранами-жалами в борта триремы. Раздались испуганные крики и ругань киликийцев, и тут же жаркое голубоватое пламя, изливающееся из разбитых горшков, стремительно покатилось по сухим доскам настилов, обжигая рабов-гребцов и пиратов. Это был так называемый «греческий огонь», грозное оружие Эллады, тайну которого римляне узнали совсем недавно.

Вскоре почти все миопароны, окружившие трирему, превратились в кострища, плюющиеся крупными искрами, шипящими в волнах, словно змеи. Часть этих огненных ос попадала и на трирему, но римляне поливали палубу забортной водой, спешно черпая её вместительными кожаными вёдрами. Некоторые пираты в испуге прыгали в море, но большинство с дикими воплями бросились штурмовать высокие борта римского судна. Теперь отступать им было некуда…

Макробий дрожал, будто к нему опять вернулась въедливая восточная лихорадка. Он лежал в палатке, прикрывшись кошмой, и только жалобно всхлипывал, когда очередная стрела киликийцев прошивала парусину над его головой. Сквозь приоткрытый полог ему была хорошо видна палуба, где кипела отчаянная сеча. Рядом, утробно рыча от возбуждения, лежал Луперк. Его глаза горели, как угли, под короткой шерстью трепетали железные мышцы, а мощные лапы время от времени скребли доски палубы. Только приказ хозяина удерживал боевого пса от схватки. Его учили убивать с того времени, как он стал на ноги. Убивать быстро, безжалостно, по-волчьи — сначала коротким молниеносным укусом выбить оружие, а затем клыками впиться в горло.

Авл Порций едва успел надеть панцирь. Простоволосый и босой, он сражался как истинный квирит — хладнокровно и расчётливо. Его короткий восточный меч-акинак, к которому он привык за долгие годы скитаний по Малой Азии, жалил, как змея-стрела, молниеносно находя малейшие бреши в защите противников. Рядом с ним рубился и совершенно отчаявшийся триремарх. Теперь его команды не были нужны никому, их просто невозможно было расслышать в невероятном бедламе, творившемся на палубе, — началась свалка, где временами было трудно разобрать кто свой, а кто чужой. Всё решали доли мгновений. Под ногами сражающихся ползали увечные и раненые; уже безоружные и полумёртвые они в последнем порыве бросались на врага, душили и грызли друг друга, как одичавшие псы. Палуба стала скользкой от крови, лившейся ручьями. Глотки противников исторгали крики, и не было в этих воплях ничего человеческого…

Но какое-то время Макробию показалось, что в битве наступил перелом в пользу римлян — это в бой вступили вольнонаёмные гребцы. Поражение могло принести им смерть или рабство, поэтому поначалу они сражались не хуже, нежели опытные ветераны, уже немного подуставшие в этой дикой рубке. Но когда на носу судна раздался боевой клич киликийцев, и толпа пиратов с рёвом хлынула на палубу, сметая по пути всё и вся, Макробий от жалости к своей особе заплакал и на какое-то время потерял от ужаса сознание.

Подкрепление прислал Селевк. Его «Алкион» потопил одну из бирем конвоя в начале сражения, и предводитель пиратов некоторое время кружил неподалёку от триремы, выбирая самый удобный момент для решающего броска. Наконец «Алкион» по короткой дуге юркнул мимо страшного тарана римского судна, над которым скалила зубы деревянная морда волчицы, и абордажные верёвочные лестницы впились своими железными крючьями в украшенный вычурной резьбой борт. Тут же к «Алкиону» пришвартовался ещё один миопарон, и дико завывающие головорезы с обезьяньей ловкостью полезли на палубу триремы.

Селевк очутился на римском судне одним из первых. Его кривой меч описал сверкающую дугу, и келевст, отменный воин, закалённый в многочисленных сражениях, рухнул на палубу, обливаясь кровью.

— Сдавайтесь! — зычно крикнул Селевк, не переставая орудовать своим страшным мечом. — Обещаю всем сохранить жизнь! Я — Селевк, моё слово твёрдо.

Имя весьма известного предводителя пиратов-киликийцев подействовало на римлян парализующе — о нём они были наслышаны немало. Первыми бросили оружие гребцы, не привычные к тяжёлому и опасному ратному труду. Только триремарх, Авл Порций и десятка два ветеранов, предпочитавших смерть позору плена, продолжали сражаться как одержимые. Они нагромоздили вокруг себя гору трупов, и их широкие римские мечи неустанно сеяли смерть и увечья среди потерявших голову от неистовой злобы киликийцев.

Макробий очнулся от зычного боевого клича римских легионеров.

— Барра! — гремел чей-то бас, перекрывая шум схватки.

Ростовщик поднял голову и увидел гиганта-кормчего в окружении разъярённых киликийцев. Великан отмахивался от пиратов обломком весла, словно бурый медведь-шатун от своры шавок. Уже добрый десяток пиратов валялись с раскроенными головами, а кормчий неутомимо молотил направо и налево своим несколько необычным оружием. И только когда под его страшными по силе ударами пал один из вождей киликийцев, смуглый и кряжистый, как столетний дуб, пираты в страхе расступились.

Тем временем к сражающимся неспешно приблизился помощник Селевка, кривоногий пират с изуродованным шрамами лицом. Зловеще ухмыляясь, он поднял небольшой лук и прицелился в незащищённую грудь великана.

— Остановись! — неожиданно резко и повелительно прозвучал голос предводителя пиратов, и молнией сверкнувшее лезвие меча обрубило наконечник стрелы.

Селевк оценивающим взглядом окинул мощную фигуру кормчего и сказал:

— Он мне нужен живым. Приготовьте сети…

Вскоре гигант бился как большая рыбина в прочных верёвочных ячейках, с пеной у рта выкрикивая проклятья и угрозы.

Чья-то волосатая ручища рванула полог палатки, и совсем потерявший голову от страха Макробий увидел голого по пояс пирата с огромной золотой серьгой в левом ухе. Завидев умоляющий взгляд ростовщика, киликиец что-то выкрикнул на своём языке и поднял меч.

Но тут раздался хриплый рык, больше похожий на рёв неведомого зверя, и Луперк в мгновение ока сомкнул клыки на горле пирата. Не останавливаясь, пёс вылетел из палатки, словно камень из пращи, и кинулся на ошеломлённых киликийцев. Он сбивал их с ног, рвал артерии и сухожилия, остервенело полосовал руки с мечами, которыми пираты довольно неуклюже пытались достать мечущееся с невероятной быстротой чудовище, похожее на взбесившегося волка. Суеверным киликийцам стало казаться, что это один из неуязвимых псов богини Гекаты. Некоторые из них с перепугу пытались спастись от огромных клыков зверя бегством, но неумолимый Луперк догонял пиратов и ломал им шейные позвонки.

Только помощник Селевка, немного обиженный на вождя за то, что предводитель пиратов не дал ему возможности расправиться с кормчим, сохранил спокойствие и присутствие духа. Он молниеносно натянул тетиву и калёное жало стрелы пробило сердце бесстрашного пса.

Несколько смущённый видом кровавой бойни, учинённой псом, Селевк подошёл ко всё ещё сражающимся легионерам во главе с триремархом.

— Вы храбрые воины, — устало сказал он, останавливая пиратов. — Я уже обещал сохранить вам жизнь. Клянусь Кибелой, это правда. Более того, я вас отпущу на свободу, если вы или ваши родственники заплатят мне выкуп. Сдайте оружие.

Немного поколебавшись, триремарх с проклятиями швырнул меч под ноги пирату. Его примеру последовали и израненные ветераны. Только Авл Порций, сохраняя невозмутимый вид, подошёл к Селевку и отдал ему акинак со словами:

— Великому вождю и другу римлян негоже уподобляться неотёсанному разбойнику с большой дороги.

Римский агент сказал это на чистом киликийском языке, чем немало удивил пирата.

— Я всегда беру то, что мне нравится и что плохо лежит, — резко ответил Селевк. — И в этом Рим мне не указ. Но кто ты? И откуда тебе известна наша речь?

— Этого римлянина я знаю… — к Селевку подошёл один из вождей, седой старик с хищными орлиными глазами; склонившись к уху предводителя пиратов, он прошептал несколько фраз.

— А ты везучий, римлянин, — покривил губы в небрежной ухмылке пират. — Сегодня великие мойры явно к тебе благосклонны. Уходи. Ты свободен. Дай ему лодку, — приказал он своему помощнику.

— Господин! Господин… — умоляюще проблеял невесть каким образом пробравшийся сквозь толпу Макробий. — Отпусти и меня. Я старый немощный человек. Я болен… и ни на что не годен…

Селевк с трудом понял из-за косноязычия горбуна, о чём тот просит.

— Что это за красавчик? — спросил Туберона пират. — Только говори правду, — в его голосе прозвучала угроза.

— Ростовщик Макробий, — нимало не поколебавшись, ответил Авл Порций.

— Он богат?

— Трудно сказать, — с некоторой иронией молвил Туберон. — Об этом вряд ли кто будет кричать на всех перекрёстках.

— Значит, богат, — с удовлетворением улыбнулся Селевк. — Отведите эту старую обезьяну на «Алкион» и берегите, как родную мать. Если он не заплатит мне достойный выкуп, я прибью его гвоздями к мачте.

Стенающего Макробия, у которого от слов пирата вдруг отнялись ноги, под руки потащили на миопарон. Авл Порций поклонился на прощанье вождям киликийцев и Селевку и спустился в ожидающую его одновесельную лодку. Вынужденная морская прогулка в одиночестве не страшила римского агента, не мало перевидевшего на своём веку. Кроме того, гавань острова Самос была совсем близко.

Вскоре стремительные, словно стрижи, миопароны киликийских пиратов вспенили утреннюю синь морской волны. Ветер был попутный, и Селевк, подставляя разгорячённое недавним боем лицо под мириады мелких брызг, взвихрённых тараном, мысленно подсчитывал барыши, ожидавшие его впереди: купеческие суда всё ещё были в пределах видимости и плелись медленно, как брюхатые коровы.

Огромное солнце медленно вспухало над горизонтом, и на фоне его оранжевого диска подожжённая пиратами трирема казалась куском тающего воска.

ГЛАВА 8


Шторм, свирепствовавший над Эгейским морем почти двое суток, разметал миопароны киликийцев во все стороны. Некоторым повезло укрыться в тайных гаванях, несколько суден выбросило на берег, и об участи оставшихся в живых можно было только догадываться — на псов удачи точили зубы все прибрежные греческие полисы; киликийских пиратов никогда не брали в плен и не продавали в рабство, а уничтожали на месте.

Только «Алкион» успел проскользнуть в Мраморное море, и теперь вяло болтался на якоре у пристани Византия. Во время шторма сломалось рулевое весло, и судовой плотник готовил новое, тщательно скобля и шлифуя широкую лопасть. Сам Селевк вместе с помощником и несколькими приближёнными коротал время в гнусной харчевне на задворках гавани, где обычно собирался портовый сброд.

Несмотря на молодость, пират был хитёр и коварен, как старый лис. Ещё на подходе к Византию косой киликийский парус был заменён на прямоугольный, обычный для судов эллинов, команду переодели в одежды сирийцев и прибитую под акростолем доску с названием судна сменили на новую с именем какого-то иноземного божества.

Макробий бесцельно слонялся по палубе «Алкиона», бормоча проклятия в адрес обманщика и предателя Авла Порция Туберона. Ростовщика не заковали в цепи, как остальных пленников, видимо, учли возраст и слабое здоровье. Но от этого ему было не легче — Селевк запросил за освобождение огромную сумму золотом, и Макробий всерьёз начал подумывать о самоубийстве. Прижимистая душа ростовщика не могла снести такого надругательства над любимым идолом.

«Я разорён и унижен! — беззвучно бушевал Макробий. — Лучше смерть… О-о, нет, я вырвусь отсюда и тогда берегись, Авл Порций! Ты мне ответишь за всё…»

Редко кто мог предположить, что под невзрачной трухлявой оболочкой таились могучий ум и несгибаемая воля. Все страхи Макробия происходили лишь от боязни потерять то, на что он потратил жизнь — свои немалые сокровища. Многие пытались завладеть ими, кое-кому даже казалось, что ещё немного, и загнанный в угол тем или иным способом ростовщик безропотно откроет тайные закрома с золотом, серебром и драгоценностями. Но с виду покорный и робкий Макробий вдруг змеёй ускользал из расставленных капканов и наносил разящий смертельный удар…

Ростовщик на цыпочках подошёл к рабам-гребцам, сидевшим у борта. Некоторое время он был поглощён созерцанием небольшой компании, среди которой выделялись два богатыря. Это были Пилумн и новый раб по имени Руфус, бывший кормчий римской триремы. Они уже успели сдружиться и теперь о чём-то вполголоса разговаривали.

Наконец Пилумн заметил горбуна.

— Ба, наш старый добрый приятель! — вскричал он, широко улыбаясь. — Макробий, как я рад лицезреть тебя, мой незабвенный покровитель. Подойди поближе, и давай обнимемся, — он сделал вид, что встаёт.

Макробий в испуге отшатнулся и, за что-то зацепившись, едва не растянулся на тщательно выскобленных досках палубы. Гребцы дружно расхохотались.

— Как, ты не хочешь? — деланно удивился Пилумн. — Ну я, конечно, не молодая наложница, но и ты, мой дорогой приятель, м-м… скажем так, не блещешь красотой.

Все опять рассмеялись. Киликийцы-охранники стали лениво оборачиваться на шум. Они расположились на носу миопарона и перемывали косточки своему вождю и его приближённым, веселящимся в харчевне — Селевк под страхом немедленной казни запретил им прикасаться к вину.

— Заткнись, Пилумн, — остановил друга Тарулас, пристально наблюдавший за Макробием. — Он один из нас, такой же раб, как и мы, — по выражению лица ростовщика, бывший центурион понял, что у того есть, что сказать им. — Присаживайся, Макробий, — приветливо пригласил он недавнего недоброжелателя.

Ростовщик, опасливо косясь на смутившегося Пилумна, присел на корточки рядом с Таруласом так, чтобы его не видели охранники.

— У меня есть план… — шепнул она на ухо фракийцу.

Тот понял мгновенно, о чём пойдёт речь, посерьёзнел и подал знак окружавшим их гребцам. Они тут же разбились на мелкие группы и стали играть в кости, чтобы отвлечь внимание пиратов от Макробия — Селевк не разрешал ростовщику даже приближаться к банкам, где сидели рабы-гребцы, пригрозив в противном случае наказать его палочными ударами по пяткам.

Захлёбываясь от торопливости, ростовщик рассказал Таруласу о своих замыслах. Посветлев лицом, тот размышлял недолго.

— Годится, — он доброжелательно похлопал ростовщика по плечу. — Принимается. Мы тут ещё посоветуемся, и решим, что и как. Иди. Я дам тебе знать…

Звёздный прохладный вечер постепенно сменила мрачная сырая ночь. Над Византием слоились плотные облака; в них пряталась ущербная луна. Море вздыхало тяжко, будто столетний старик. Город давно уснул, и только изредка слышались шаги ночной стражи — македонцев, закованных в броню (что было нелишне — любой закоулок или подворотня могли таить в непроглядной темени калёную смерть).

«Алкион» стоял на якоре у самого входа в бухту. Недоверчивый и предусмотрительный Селевк был всегда настороже и готов, в случае чего, мгновенно поднять парус и скрыться в морских просторах. И в эту ночь, несмотря на опьянение, он спал чутко, как дикий зверь.

Но даже он, не говоря уже о разомлевшей от сытной и свежей еды охране, не слышал, как чьи-то босые ноги, едва касаясь палубы, проследовали к разметавшемуся во сне келевсту. Невыразительная, размытая мраком тень, взмахнув крыльями короткого плаща, опустилась у изголовья пирата…

Затаив дыхание, Макробий осторожно нащупал связку ключей от замков, запирающих цепи рабов. Он потянул их — и едва не застонал от досады: связка висела на крепком сыромятном ремешке, привязанном к поясу. Неожиданно келевст что-то пробормотал и поднял голову. Не колеблясь ни единого мгновения, Макробий с неожиданной силой зажал ему рот и полоснул по горлу узким, остро отточенным ножом, всегда хранившимся у ростовщика за пазухой — обыскать тщедушного горбуна пираты даже не подумали. Воздух с тихим шипением вырвался с перерезанной гортани, и келевст, прижатый телом Макробия к палубе, отправился в царство Аида даже не дёрнувшись. Отцепив ключи, ростовщик лёг и медленно пополз к ожидающим его гребцам, что было весьма затруднительно из-за горба.

От цепи, приковывавшей рабов к банкам, удалось освободиться бесшумно и быстро. Гребцы, скованные по двое, придерживая ножные кандалы, чтобы они не гремели рассыпались среди спящих пиратов. Пилумн с Таруласом и богатырь Руфус, прикованный к Савмаку, должны были перебить охрану, что дрожащему от возбуждения и опасений Макробию казалось совершенно невозможным. Он отдал нож Таруласу, но тот молча передал его Савмаку, показав ростовщику свои мускулистые руки.

Охранников насчитываюсь около десятка. Они должны были вскорости смениться, поэтому, уставшие от ночных бдений, дремали, поклёвывая носами. Таясь в тени бортов, локоть за локтем преодолевали рабы расстояние, отделяющее их от носа миопарона — где ползком, а где согнувшись пополам или на корточках, цыплячим шагом.

Наконец Тарулас подал знак, и они, словно горный обвал, обрушились на безмятежных пиратов. Пилумн и Руфус душили их руками, слышен был лишь хруст шейных позвонков да негромкие всхлипы. Молниеносный Савмак, безжалостный, как сама смерть, безошибочно находил ножом их сердца — необычайный по форме и крепости клинок, выкованный в жреческих мастерских Айгюптоса, пробивал даже кольчуги.

Бывший римский центурион, как всегда хладнокровный и расчётливый, по-настоящему принялся за дело только тогда, когда кто-то из опомнившихся от неожиданного нападения стражей прокричал сигнал тревоги. Он успел вооружиться двумя мечами, взятыми у мёртвых пиратов, и с громким воинским кличем римских легионеров «Барра!» начал кромсать потерявших от страха головы киликийцев-охранников.

Через несколько мгновений палуба «Алкиона» стала похожей на бойню: безмятежно спавшие пираты, погребённые под телами рабов-гребцов, умирали даже не успев сообразить, что случилось. Вторя Таруласу, ревели «Барра!» и вошедшие в раж Пилумн и Руфус.

Лишь Селевк, на которого набросились сразу четверо, сумел вывернуться и вскочить на ноги. Свалив своим кривым мечом двоих, он огляделся и сразу понял безнадёжность сопротивления. Выругавшись, предводитель киликийцев пробился к борту и бросился в безмятежные волны сонной бухты…

Рассвет застал «Алкион» далеко от берегов. Восставшие рабы гребли всю ночь, стараясь уйти подальше от Эгеиды, где их могли найти киликийские пираты — кроме Селевка, спаслись ещё человек пять команды. Добраться до земли выросшим на воде разбойникам не составляло особого труда, а что они тут же снарядят погоню, в этом сомнений не было ни у кого. Только утром подул устойчивый низовой ветер, и уставшие до изнеможения гребцы стали снимать с себя цепи и ошейники — до этого было недосуг. На миопароне стоял весёлый гам, дымились жаровни с углями, над которыми истекало соком хорошо проперченное мясо. Понт Евксинский блистал до самого горизонта серебристой водной равниной; над ней низко склонилось такого же цвета осеннее небо, подсвеченное тусклым прохладным солнцем.

В обед собрали большой совет. Он должен был решить, куда направится миопарон с освободившимися рабами. Их осталось почти тридцать человек — римляне, фракийцы, скифы, фригийцы и даже один эллин-флейтист. После долгих и жарких споров решили идти на Боспор, в Пантикапей. Столица Боспорского царства слыла вольным полисом, где можно было без труда затеряться среди многоязычного населения, чтобы затем, если кто пожелает, отправиться на попутных купеческих судах в родные места.

Савмак стоял у борта «Алкиона» до глубоких сумерек. Он жадно пожирал глазами морскую даль, время от времени прикасаясь к священному амулету — распластавшемуся в прыжке бронзовому оленю, спрятанному под рубахой. Где-то там, в надвигающейся ночи, шумел прибой, роняя пышную белую пену на скалы Таврики. В порывах ветра ему чудился шорох выгоревшего за лето ковыля, ржание молодых кобылиц и тихий, зовущий голос матери…

Загрузка...