Часть четвёртая. ЗАПАДНЯ

ГЛАВА 1


Богат и славен город Пантикапей! Кто в Таврике не мечтает побродить по его улицам, потолкаться на шумных рыночных площадях, а затем, если ты богат и важен, потрапезничать в городском пританее?[256] Даже самый последний дикарь, варвар со скифской равнины или подозрительный горец, попадая в столицу Боспорского царства, с немым благоговением взирает на величественные белокаменные храмы чужих богов и циклопические стены акрополя. Да что говорить о них: погрязший в гордыне просвещённости, видавший виды эллин, едва ступив на причал, не может прийти в себя от изумления до самых дверей первой из попавшихся на глаза харчевен, где подают любые вина и такие яства, что о них в Элладе слыхом не слыхивали. Лес мачт в гавани, стук молотков и визг пил в доках и на верфях, сверкающая серебром чешуя свежайшей рыбы в корзинах, горы золотой скифской пшеницы, рассыпанной по деревянным настилам для просушки перед отправкой в заморские страны, запотевшие амфоры с молодым вином, кучи просоленных шкур, круги тёмного воска, окорённые брёвна, тюки с тканями, ящики со звонкой черепицей; менялы, моряки, рабы, наёмники, ремесленники… о, боги, да мало ли кто мог встретиться путешественнику на пороге Пантикапея!

Подкрепившись с дороги, чужестранец первым делом поспешает на городскую агору, благо это по пути — общественные здания для приезжих находятся у подножья горы, на плоской макушке которой, за широкой лентой стен акрополя, высятся храмы и царский дворец. Вымощенная тщательно отёсанными и подогнанными плитами улица неторопливо взбирается на склон горы, превращённой подпорными стенами из дикого камня в широкие террасы, где горделиво красуются среди зелени деревьев богатые дворцы знати и приближённых царя.

На агоре в любое время дня многолюдно. Огромный фонтан, отделанный привозным мрамором, плещется желанной прохладой, а полуденный зной кажется не таким невыносимым в тени навесов, сооружённых вокруг площади, украшенной статуями, стелами и колоннами зданий, соединённых крытыми галереями. Молодые девушки с гидриями[257] в сопровождении степенных матрон в высоких головных уборах с ниспадающими на плечи покрывалами — дань варварской моде — щебечут у водоразборного бассейна с кристально чистой холодной водой, бегущей сюда по керамическим трубам из горных источников, и их невинный лепет заставляет трепетать мужественные сердца воинов царской спиры[258], щеголяющих начищенным до нестерпимого блеска оружием и пёстрой одеждой из дорогих персидских тканей. Убелённые сединами старцы под навесами неторопливо и обстоятельно обсуждают последние городские новости и сплетни, сокрушаясь по поводу дороговизны привозных вин и попивая местное боспорское. Купцы из метрополии, собравшись в плотные группы, едва не шепотом решают важную проблему — как сбить цены на сочную боспорскую солонину, пользующуюся большим спросом в Аттике[259]. Гордые потомки Спартокидов[260] в белоснежных, украшенных нашивными золотыми бляшками одеждах — опять-таки влияние варварского окружения — медленно прохаживаясь в обществе слуг и блюдолизов, с вальяжным цинизмом сибаритов беседуют об отличии в мировоззрении давно почивших философов Смикра и Сфера Боспорского и возмущаются плохим состоянием городских терм, где который год не могут отремонтировать гимнастический зал.

Наш путешественник, наконец, постепенно приходит в себя. С неожиданным удивлением он таращится на праздношатающихся горожан и приезжих, и ему начинает казаться, что это вовсе не варварский Восток, населённый кровожадными номадами в звериных шкурах, как ему представлялось, а благолепные, милые его сердцу Афины или другой город Эллады, где такая же агора и театр, храмы и рынки, харчевни и мастерские, и, наконец, такой же вздор и бессмыслица в выспренних речах власть имущих и людей менее знатных и богатых, стремящихся приобщиться к сонму избранных — спартокидской аристократии.

— …Идём поскорее, любезнейший мой друг. Что проку в бестолковом шатании по городу, если вокруг столько соблазнов. Мой язык уже давно присох к горлу, а в желудке стоит сушь почище, нежели в пустыне. Сюда, сюда, здесь подают самые крепкие в Пантикапее вина. И даже не разбавляют водой. Между прочим, скифы знают толк в этих делах. Нам, эллинам, стоило бы у них поучиться. Сюда, вход здесь. И не нужно пялиться на этих уличных замарашек. Мы сейчас выпьем, и я найду тебе юную красивую гетеру по сходной цене и на целую ночь. Не споткнись о порог…

Так балагурил рапсод Эрот, едва не силком тащивший своего приятеля Мастариона в одну из харчевен, где обычно коротали время игроки в кости. Гость из Неаполиса, ошеломлённый величием столицы Боспора и многолюдьем на улицах и площадях, пытался сопротивляться, но цепкий, как клещ, рапсод, посмеиваясь, слегка наподдал ему коленкой под зад, и Мастарион опомнился только за столом с огромной чашей в руках, которую успел осушить невесть когда.

— Повторить! — скомандовал Эрот, и тёмное вино хлынуло пенной струёй в скифос[261] Мастариона. — Мой демон сегодня ненасытен и ему совершенно нет дела до того, что кошелёк несчастного рапсода пуст, а такие верные друзья, как ты, Мастарион, увы, встречаются не часто. Надеюсь, ты не откажешься заплатить за нашу скромную трапезу?

— У-р-р… — проурчал хозяин харчевни из Неаполиса Скифского в ответ, торопясь проглотить очередную порцию неразбавленного вина. — Уф! — воскликнул он, в блаженстве поглаживая округлый живот. — Клянусь Гелиосом, я воспарил на Олимп. Эрот, это не вино — нектар. Даже в Ольвии такого не сыщешь, хочешь верь, хочешь нет.

— Верю, верю… — успокоил его рапсод, снова доливая в чашу приятеля. — Однако неплохо бы и подкрепиться. Эй, ты, купидон! — окликнул он разбитного малого, слугу-вольноотпущенника, кудрявого, как месячный барашек, со смешливым лицом проказливого фавна. — Мечи на стол, что повкуснее. Да побыстрей, видишь, мой друг голоден, как Сцилла с Харибдой.

— Да, но… — слуга незаметно для Мастариона похлопал по-своему кошелю, подвешенному к поясу. — Позволю тебе напомнить, — продолжил он шёпотом, наклоняясь к уху рапсода, — что в прошлый раз ты мне задолжал некую сумму…

— Ты прав, ты прав, мой златокудрый. Видишь, я каюсь, мне очень стыдно, а посему наполни снова этот кратер и принеси фаршированную креветками рыбу. — Эрот бесцеремонно полез за пазуху Мастариона, достал оттуда припрятанный кошелёк и потряс им перед носом слуги. — Вот, утешься, страдалец. За всё будет уплачено в полной мере. И смотри — мой друг очень важный господин, его знает сам царь Перисад: если ты ему не угодишь, будешь собирать долги в царском эргастуле. И не забудь лепёшки и зелень! — крикнул рапсод вслед напуганному слуге, словно на крыльях понёсшемуся в поварню.

— Однако… — наконец прорвало и ошарашенного Мастариона; он тешил себя мыслью воспользоваться гостеприимством рапсода, изрядно опустошившего винные запасы его харчевни в Неаполисе в последний приезд. — Мне кажется, что… в общем, эти деньги… — Мастарион хотел развить свою мысль, но не успел.

— Спасибо! — с горячностью хлопнул его по плечу рапсод. — Я всегда в тебя верил. Ты настоящий друг. И, между прочим, брат по вере. Как и ты, я преклоняюсь перед Гелиосом, он мой бог.

— Правда? — просиял Мастарион, мигом забыв свои терзания. — Это для меня новость.

— Когда я тебе врал? — изобразил оскорблённую невинность Эрот. — Долгие дни и ночи раздумий, сомнений и колебаний наконец закончились. Братство Гелиоса — вот моё будущее, мой удел. А поэтому выпьем, Мастарион. В аид Тота и Ахурамазду, Зевса и Сераписа, Кибелу и Аримана! И да воссияет Гелиос!

— Дай я тебя расцелую, — заметно опьяневший Мастарион облобызал насмешливо ухмыляющегося рапсода. — Воистину, ты мой брат. Поди сюда! — позвал он слугу, с некоторой опаской наблюдавшего за ними в ожидании заказа, шкворчащего на противне. — Ещё вина! — потребовал гость Пантикапея. — И самого лучшего.

— Что тебя привело в Боспор? — поинтересовался Эрот, с удовольствием располагаясь на широкой скамье, покрытой толстой кошмой.

Древний эллинский обычай возлежать во время трапезы на Востоке постепенно предавался забвению. Но хозяин харчевни, обедневший потомок первопоселенцев в Таврике, выживший из ума старик, свято чтил заветы и законоуложения предков. Поэтому в его заведении, больше похожем на обычный притон поклонников Лаверны, стояли древние ложа и низкие столы с массивными столешницами, используемые завсегдатаями харчевни для игры в кости.

— М-м… — промычал Мастарион, набивая рот восхитительно пахнущей ароматическими травами антакеей. — Вж… бше…льзя… — еле проговорил он, усиленно орудуя челюстями; Эрот с трудом уловил смысл сказанного: «Там больше жить нельзя».

— Почему?

— Клок-клок-клок… — достаточно объёмистая мегарская чаша показала дно с удивительной быстротой. — У-уф… — Мастарион наконец последовал примеру рапсода и растянулся на скамье. — Царь Скилур доживает последние дни. За нас, чужаков, некому больше заступиться. Обложили данью, поборами — не продохнуть. Молодой Палак и Зальмоксис почти всё время в походах. В Неаполисе правит в их отсутствие двоюродный брат Скилура, номарх… Бешеный пёс, доложу тебе. Ненавидит всех чужеземцев лютой ненавистью. Многие ремесленники, лучшие из лучших, под разными предлогами уже бежали в Херсонес, на Боспор и в метрополию[262]. Остались только те, кто сумел кое-что скопить на заказах Скилура: вывезти эти сбережения и трудно и опасно для жизни.

— Но ты-то сумел? — как бы невзначай обронил Эрот, потянувшись за киафом, чтобы наполнить чашу гостя.

— Да, — победно улыбаясь, ответил Мастарион. — Ну, не совсем так… — спохватился он, опасливо косясь по сторонам. — Кое-что, совсем немного…

— Не прибедняйся, ты у нас известный хитрец, — польстил ему рапсод. — Коль уж тебе в своё время удалось обмануть сверхбдительных ольвийских жрецов, то варваров и подавно. Не так ли?

— Ты прав, — сделал важную мину Мастарион. — Но это мне вылилось в приличную сумму, — не удержавшись, пожаловался он.

— За всё в этой жизни приходиться платить, — философски заметил Эрот.

— Я спрятался в повозке сарматских[263] купцов, под тюками с тканями. Рёбра болят до сих пор… — поморщился Мастарион, ощупывая бока. — Скифская стража пропустила их без проверки.

— Это что-то новое, — прищурился рапсод. — С каких это пор скифы так задружили со своими извечными врагами?

— С недавних. Прошлой осенью в Неаполисе были послы царя роксолан[264] Тасия. Теперь между ним и Скилуром мир и согласие. Роксоланы даже сопровождают караваны со скифской пшеницей.

— Тревожное известие… — нахмурился Эрот. — Похоже, грядёт большая война.

— И я так думаю. Потому и бежал на Боспор. Пока варвары не захватят хору Херсонеса, сюда они не сунутся. А это не так просто.

— Не знаю, не знаю… — задумчиво произнёс рапсод. — Если к скифам присоединятся и сарматы — быть беде. Боспору этот натиск не сдержать. По моим сведениям, казна пуста, среди приближённых царя распри и разброд, вожди меотов и синдов отказываются давать пополнение в войска, а из Перисада главный стратег, как из лягушки мул.

— Неужто всё так плохо? — встревожился Мастарион. — О, лучезарный Гелиос, будь ко мне милостив! — вдруг возопил он в порыве пьяной страсти. — Если и здесь я не найду покоя, то мне, вечному скитальцу без рода и племени, один путь — в аид.

— Успокойся, — рассмеялся Эрот, глядя на пустившего слезу приятеля. — Поверь — жизнь прекрасна. Даже такая. Пей, ешь, веселись, пока мойры не вспомнили о твоём существовании. Да, в этом мире всё скучно и постыло, но главная мудрость и состоит в том, чтобы не замечать этого. В противном случае душа твоя истлеет от терзаний, и ты будешь мёртв ещё до того, как оборвётся нить твоей жизни. Эй, милейший! — схватил он за руку пробегающего мимо слугу. — Принеси кифару. И вина, побольше вина! — с этими словами рапсод принялся за свою порцию фаршированной антакеи, с видом знатока вкушая зашитые в рыбье брюхо креветки.

Харчевня постепенно наполнялась городским демосом. Важные персоны — купцы, знать, воины царской хилии и чиновники — сюда не захаживали, несмотря на то, что кухня и вина у старого хрыча, хозяина харчевни, были отменными. В основном здесь обретались небогатые ремесленники, любители игры в кости, странствующие музыканты и певцы, малоизвестные атлеты, чужестранцы и моряки. Гетер не пускали и на порог — по известной причине древний воитель за старые добрые нравы и порядки не мог терпеть их. Но разновозрастные шлюхи, совершенно непонятно из-за чего (увы, такова женская натура), слетались к харчевне, как мухи на мёд, и в вечернее время не давали проходу подгулявшим клиентам старика (что не вызывало особых трений) и праздношатающимся горожанам мужского пола, которые в душе были не прочь предаться вакхическим усладам, и только недремлющие глаза бдительных матрон заставляли их громко возмущаться и сетовать на несчастного блюстителя нравов, расплодившего возле своей харчевни столько нечисти. К слову сказать, из-за этих сражений заведение старика пользовалось известной славой, приносившей ему немалый доход.

Тем временем солнце медленно клонилось к закату, растворяя жаркими лучами дальние горы в колеблющееся марево, местами вспучивающееся золотым багрянцем. Красная черепица крыш исторгала накопленное за день тепло, и над домами вставали трепетные столпы горячего воздуха, но улицы и переулки уже погрузились в тень, и вечерняя прохлада благостно разливалась по предместью и гавани, постепенно поднимаясь к акрополю, где блистали первозданной белизной колоннады храмов. Где-то в казармах взревел рог, призывая гоплитов к вечерней поверке, и перепуганная голубиная стая взмыла в небо, догоняя усталых чаек, торопившихся отдохнуть на ласковой морской волне.

Безмятежный Пантикапей, главная твердыня Боспорского царства, окунувшись в вечернюю негу, отдыхал от трудов праведных.

ГЛАВА 2


Савмак привычными движениями снимал воинскую амуницию. Сегодня выдался трудный день: меоты пригнали в Пантикапей табун лошадей для царской спиры, и наёмные гиппотоксоты, стоящие по рангу гораздо ниже личной охраны царя, объезжали ещё не знавших седла дикарей. Горячие, чистокровные жеребцы нисейской породы, специально взращённые в степях Меотиды для боспорского царя, доставили много хлопот укротителям, несмотря на то, что среди них были лучшие из лучших, в основном миксэллины.

Теперь Савмака узнать было трудно. Он повзрослел, возмужал, раздался в плечах. Коротко остриженные на эллинский манер волосы открывали высокое чело, ещё не изборождённое морщинами ранней зрелости, проницательные серые глаза сверкали умом и той особой настороженностью, обычно отличающей людей немало повидавших и переживших, которым есть что скрывать от окружающих.

По прибытию в Пантикапей гребцы-рабы пиратского миопарона «Алкион» разделились: римляне и фригийцы вернулись в родные края, эллин-флейтист уехал в Херсонес, где у него жили родственники, а два скифа, проданные в рабство вождём своего племени за долги, предпочли остаться в столице Боспора, нанявшись конюхами в царские конюшни. Фракийцы, дети суровых гор, восхищенные красотой и богатством Пантикапея, тоже последовали их примеру, записавшись в царскую хилию, где служили только выходцы из Фракии, откуда были родом и ныне правящие на Боспоре Спартокиды.

Лишь Савмак, Тарулас, Пилумн и гигант-кормчий римской триремы Руфус некоторое время болтались без дела по столице, перебиваясь случайными заработками в гавани. Впрочем, это обстоятельство их мало смущало — опьянённые воздухом свободы, они пребывали в блаженном состоянии, чувствуя себя как рыбы в воде среди многочисленного и многоязычного городского демоса. Вскоре у них появились новые знакомые и приятели среди моряков, грузчиков, вольноотпущенников и рабов, к которым они питали особую слабость по вполне понятным причинам. «Алкион» решили пока не продавать, хотя на такое добротное и быстроходное судно положили глаз многие купцы, — оставили его стоять на приколе в небольшой бухточке под присмотром старого морского волка на покое, полупирата, забулдыги и сквернослова, что особенно импонировало Пилумну, нашедшему в нём родственную душу.

Макробий, едва ступив на причал гавани, исчез, будто его поглотил Тартар. Месяца два о нём не было ни слуху, ни духу. Что, собственно говоря, вовсе не волновало нашу четвёрку. Но однажды их разыскал посыльный, передал значительную сумму денег — Пилумн от такой щедрости долго не мог прийти в себя, пока не напился до изумления, — и пригласил от имени Макробия отужинать в городском пританее, от чего уже Тарулас-Рутилий едва не лишился дара речи: на такую честь могли претендовать только люди богатые и знатные, не чета им, бездомным бродягам. Бывший римский центурион хотел было отказаться, но Руфус и особенно Пилумн, большой любитель дармового угощения, настояли на столь лестном приглашении, и дней десять спустя наша четвёрка в новых одеждах, купленных за деньги Макробия, важно возлежала на мраморных скамьях пританея в окружении вышколенных слуг и поваров, исполнявших любую прихоть гостей. Сам ростовщик так и не показался, но всё тот же посыльный, пронырливый малый-каллатиец, передал им пергаментные свитки — договора, обычно заключаемые с царскими наёмниками. Это обстоятельство и вовсе добило простодушного Пилумна, тут же осушившего три чаши подряд за здоровье бывшего покровителя.

Так Руфус, Тарулас и Пилумн оказались в казармах аспургиан[265], набранных, в отличие от воинов-фракийцев царской спиры, со всей Ойкумены, а Савмак, записанный в договоре как миксэллин из Танаиса, где их было больше всего, нанялся гиппотоксотом. Вскоре Тарулас и Пилумн стали лохагами, Руфуса назначили учителем борьбы, и только Савмак старался держаться как можно незаметнее, лелея мысль каким-либо образом добраться до Неаполиса. Что было совсем не просто…

Таврика бурлила. Скифы царя Скилура, усиленные переселенцами с берегов Борисфена, постепенно вытесняемыми оттуда племенами сарматов, захватили Калос Лимен, Керкенитиду[266], осаждали Херсонес и даже отдалённые крепости хоры Боспора. Богатые земледельцы боялись выезжать на свои наделы из-за летучих скифских отрядов, часто возникавших как привидения в предутреннем тумане и после скоротечной схватки, ограбив поместье, исчезавших так же мгновенно и бесшумно, будто их испаряли первые солнечные лучи. И только горький дым обугленных пшеничных полей да собачий вой, похожий на поминальный плач, ещё долго витали над затаившейся степью, предупреждая боспорцев о нынешних и грядущих напастях.

Юный царевич терпеливо ждал своего часа. Выйти из города было вовсе не просто, особенно для варваров и полукровок. Начальник царского следствия, он же спирарх[267], Гаттион отличался маниакальной подозрительностью и невероятной проницательностью. Его сикофанты и агенты были вездесущи, а небольшие, хорошо вооружённые отряды на быстроногих лошадях денно и нощно прочёсывали окрестности Пантикапея в поисках лазутчиков скифов и сбежавших рабов. Впрочем, таких смельчаков находилось немного — уйти от Гаттиона мог только удивительно счастливый человек, что среди рабов являлось исключением, а пойманных беглецов в связи с военным временем казнили сразу же. И Савмак, спрятав в глубине души свои чаяния, с удивительным стоицизмом ожидал, когда гиппотоксотов выведут за город, в степи, чтобы принять участие в боевых действиях против скифов. А там он — вольная птица…

— Гей, мой юный друг! — тяжеленная длань Пилумна достаточно нежно похлопала по плечу Савмака, но и от этого ласкового проявления дружеских чувств он пошатнулся. — Проснись! И пошли с нами. Сегодня большой праздник — выдали жалование. Одевайся.

Задумавшись, юноша не заметил вошедших в казарму друзей. Он горячо поприветствовал Таруласа, стоявшего поодаль с мрачной улыбкой, и обнял Руфуса, держащего в руках довольно объёмистый кошель с серебром.

— Не думаю, что мой лохаг меня отпустит, — огорчённо вздохнул Савмак, любовно оглядывая всех троих — они давно не виделись.

— Твой лохаг… — насмешливо фыркнул Пилумн. — Превеликие боги, этот недомерок-каллатиец посмеет тебя не отпустить? Это мы сейчас уладим, — и он исчез за дверью караульного помещения, где была клетушка лохага.

Возвратился он быстро, довольно улыбаясь и подмигивая всем по очереди.

— Держи, — Пилумн положил на ладонь Савмака чеканный жетон из бронзы, своего рода увольнительную для гиппотоксотов. — Можешь гулять до утра.

— Так сказал сам лохаг? — недоверчиво спросил Савмак, достаточно хорошо зная изменчивый и коварный нрав своего начальника.

— Конечно, — довольно заржал Пилумн. — Пусть попробовал бы ответить мне что-либо иное. По-моему, он и так шаровары намочил.

— Возьми меч, — посоветовал Тарулас, наблюдая за сборами Савмака. — Время сейчас смутное… — он поневоле залюбовался статным красивым юношей.


Одетый в парчовую, шитую золотом куртку, подпоясанную широким кожаным поясом с серебряными заклёпками, и узкие шаровары — выходную одежду конных гиппотоксотов, среди которых было много варваров, хранящих обычаи предков, — Савмак казался старше своих лет. Даже его друзья не знали, кто он на самом деле. Они почему-то решили, что юноша воспитывался в доме эллина-колониста — такое в Таврике случалось нередко, особенно в семьях, где не было наследников. А расспрашивать о прошлом по молчаливому уговору считалось среди них дурным тоном.

Харчевня неподалёку от агоры причислялась к престижным. Сюда хаживали в основном воины царской спиры, богатые владельцы эргастерий и известные всему Боспору ремесленники-художники: ювелиры, чеканщики и резчики по дереву. Штукатурка стен была расписана разноцветными растительными узорами, вверху, под самым потолком, висели на кованых гвоздях венки и повязки выдающихся атлетов, подаренные в разное время хозяину харчевни, обрюзгшему афинянину. Правда, большинство из них было подделкой, но кто и где об этом мог узнать? В дальнем конце на деревянных полках красовались лощёнными боками ойнохои[268], гидрии, кратеры, сверкало цветное стекло сирийских и египетских фиалов. Там же, на узких, наподобие стел, постаментах стояли мраморные изваяния эллинских богов, привезённые из Аттики ещё дедом хозяина харчевни. Очаг находился в другом помещении, поэтому в обеденном зале витала прохлада, а воздух наполнялся ароматом засушенных трав, спрятанных в ниши. Вечерний свет мягко вливался в застеклённые оконца, создавая домашний уют и располагая к дружеским беседам.

— …Нет, что ни говори, а мне в Пантикапее нравится, — потягиваясь, словно сытый кот, сказал Пилумн. — Кормят, будто на убой, вино, правда, кисловатое, но зато от пуза, жалование приличное… беда только, что часто задерживают… Ну да ладно, мы привычные. А главное — кругом тихо, спокойно, воевать не с кем; лежи и поплёвывай в потолок казармы. Не то, что было в Галлии[269]… Помнишь, Рут… кхм! Тарулас, как нас эти варвары загнали в ущелье? А потом запрудили реку? — он с видимым удовольствием рассмеялся. — Ну и поплавали мы, как водяные крысы. Сирийская ала[270] накрылась почти вся, а я грязью плевался ещё с месяц. С той поры к воде у меня отвращение, потому и пью только вино, — отставной легионер приложился к фиалу, и все услышали звук льющейся жидкости.

— Не накаркай, — лениво отвечал ему Тарулас. — В степи неспокойно, насколько мне известно. По-моему, скифы что-то затевают.

— А… — беспечно отмахнулся Пилумн. — Видывали мы всякое и тут не пропадём. Главное — здесь нет ищеек римского Сената.

— Убедил, — скупо улыбнулся Тарулас. — О чём задумался, Савмак? — вдруг спросил он юношу, в этот момент вспоминавшего свои детские годы.

Под пытливым взглядом лохага аспургиан Савмак смутился и поторопился ответить ему широкой обескураживающей улыбкой.

— Устал, — коротко ответил на вопрос и принялся за жаркое с таким аппетитом, что Тарулас невольно позавидовал ему: ах, молодость, сколько в ней невинных и понятных только человеку в годах услад.

— Наш юный скиф чересчур серьёзно понимает службу, — снова вступил Пилумн, любовно поглядывая на Савмака. — Плюнь. Главная заповедь: не суйся, куда тебя не просят, и не паси задних, чтобы не подумали, что тебе зря платят жалование. И учись быстро бегать — в нашем военном деле эта способность всегда пригодится, — он хихикнул, подмигнув Таруласу. — Уж мы-то побегали…

— Бегать — это не по мне, — проворчал гигант Руфус, массируя ушибленную на тренировке руку. — Я ещё никому не показывал, как выглядит моя спина. Бей, круши, руби — вот моё правило. И только вперёд.

— Ты у нас известный боец, — откровенно расхохотался Пилумн. — Помнится мне, как кое-кто очень удачно изображал запутавшуюся в сетях рыбину… — отставной легионер прозрачно намекнул на бой с киликийскими пиратами, когда Руфуса поймали в сеть. — Ты и впрямь не показал никому своей спины… а только то, что пониже, — и он снова загоготал.

— Иди ты… — огрызнулся обиженный Руфус и вонзил свои крепкие и по-волчьи острые зубы в сочный кусок свинины.

В харчевню вошли воины царской спиры. Все, как на подбор, рослые, с воинскими знаками отличия наподобие римских фалер, они вели себя сдержанно, но по-хозяйски: расположились, не спрашивая никого, за лучшим столом и шумно заговорили о чём-то своём, совершенно игнорируя окружающих.

Вслед за ними появились и наши знакомые: рапсод Эрот и бежавший из Неаполиса Скифского хозяин харчевни Мастарион. Он шёл за рапсодом печальный и покорный, как овца на заклание.

За те дни, что Мастарион провёл в столице Боспора, они успели посетить почти все харчевни; эта была одна из последних. Несколько раз наш горемыка пытался сбежать от Эрота, чтобы принести жертвы в храмах Аполлона и Деметры в акрополе, но рапсод появлялся на его пути словно из-под земли, и изумлённый Мастарион вместо алтаря совершал возлияния в очередной харчевне. Неутомимый зубоскал и выпивоха, Эрот на полном серьёзе убеждал приятеля, что коль уж нет в Пантикапее храма Гелиоса, то нечего платить денежки жрецам других богов, даже если так принято. Осторожный и трусоватый Мастарион, горячий поклонник солнцеликого бога, тем не менее, был склонен не портить отношений и с другими собратьями Гелиоса — на всякий случай, — но все его доводы таяли, как дым, когда появлялись чаши с охлаждённым вином и добрая закуска.

— Не огорчайся, нам просто не повезло. Бывает, — Эрот ворковал, как голубь, склоняясь к уху Мастариона. — Но ты тоже хорош — зачем поминать под руку всякую нечисть? В следующий раз мы обязательно отыграемся. Уж я-то в этом деле мастер…

Рапсод пытался умастить елеем своего красноречия исстрадавшуюся душу приятеля, на пару с которым проиграл в кости вчерашним вечером кучу денег. Расплачивался, как обычно, Мастарион.

— Между прочим, тут неподалёку есть хорошая харчевня, — продолжал Эрот. — Хозяин хочет её продать и уехать в метрополию. Ты ещё не передумал здесь обосноваться? Нет? Я всегда знал, что ты умный человек, Мастарион. У пантикапейцев денег куры не клюют, право слово. Это тебе не Неаполис, где пропившиеся варвары расплачивались рваными портками. Уж мы тут с тобой развернёмся, — с воодушевлением закончил рапсод свою тираду.

При последних словах Эрота бедный Мастарион скривился так, будто его накормили недозрелым виноградом. С обречённым видом он уселся на скамью и дрожащей рукой схватил наполненную чашу, поданную ему быстрой, как белка, меоткой, тугой и бронзовой, словно созревший персик.

— Вот с одеждой у меня и впрямь неважные дела, — Эрот, осушив две чаши подряд, с критическим видом стал рассматривать свой видавший лучшие времена хитон. — Заплаты ставить негоже, я всё-таки известный кифаред, а купить новый, увы, не на что… — он бросил быстрый и пронзительный взгляд на приятеля, тут же сделавшего вид, что внимательно прислушивается к разговору воинов спиры, сидящих рядом. — Впрочем, я не ропщу… — рапсод потупился и тяжело вздохнул — чересчур громко, чтобы это могло быть похоже на настоящие терзания. — Никто меня не понимает, никому я не нужен… — на этот раз Эрот постарался — в его тихом скорбном голосе прозвучали трагедийные ноты, а на глаза навернулась слеза.

Мастарион, конечно же, всё слышал и почувствовал глубокое раскаяние. Ругая себя последними словами за чёрствость, он повернулся к Эроту и начал подыскивать подходящие выражения, чтобы уверить друга и брата по вере в своём благорасположении к нему. Но сказать так и не успел — чья-то крепкая рука схватила его за шиворот, и грубый хрипловатый голос прорычал:

— Эй, ты, толстяк! Я не люблю, когда меня подслушивают.

Перепуганный Мастарион втянул голову в плечи и пролепетал, обращаясь к разгневанному фракийцу, воину царской спиры, возвышавшемуся над ним, как скала:

— Н-нет… Кто, я?

— А здесь есть ещё такая толстая образина, как ты? — фракиец был пьян и явно нарывался на скандал.

— Клянусь всеми богами олимпийскими, у меня даже помыслов таких не было! — возопил Мастарион, бросая молящие взгляды на невозмутимого рапсода.

— Вышвырни этого борова вон, — посоветовал скандалисту его товарищ с суровым надменным лицом и длинными чёрными усами.

— Я не думаю, что это разумное решение, — неожиданно прозвучал твёрдый и сильный голос Эрота. — Этот человек — гость города, ваши разговоры его не интересуют, потому как здесь он никого не знает.

— А это что за птица? — удивился первый фракиец. — Послушай, Ксебанок, по-моему, наша харчевня стала напоминать притон для всякого нищего сброда, — обратился он к черноусому.

— Как ни прискорбно это сознавать, но ты прав, — меланхолично ответил ему Ксебанок. — Гони и другого в шею.

— Можете спокойно продолжать вашу трапезу, — сказал, поднимаясь, Эрот. — Мы уже уходим, — он наморщил нос и пробормотал с таким расчётом, чтобы его услышали фракийцы: — Мастарион, здесь и впрямь кое от кого несёт, как от дохлятины. Идём отсюда прямо в термы, иначе нас будут облаивать все сторожевые псы.

— Ну-ка, постой! — скандалист схватил Эрота за локоть. — Кто это здесь дохлятина?!

— Прости меня, Мастарион, но я очень не люблю хамов и дураков, — с этими словами рапсод взял с полки керамическую ойнохою и, благодушно улыбаясь, вдруг с силой, которую трудно было угадать в его невысоком худощавом теле, опустил её на голову фракийца.

Забияка отшатнулся, а затем медленно, будто во сне, опустился на пол; похоже, он потерял сознание.

Его приятели от неожиданности застыли с открытыми ртами, будто их хватил столбняк. Эрот дружески помахал им и, подталкивая совсем потерявшего способность что-либо соображать Мастариона, неторопливо направился к выходу.

Первым опомнился Ксебанок. Побледнев от ярости, он одним прыжком догнал рапсода и с диким визгом вскинул меч над его головой. Эрот молниеносно отшатнулся, и длинный широкий нож будто сам выпорхнул из складок хитона в его руку.

Но Ксебанок так и не смог опустить клинок на ощетинившегося рапсода — железные пальцы Пилумна сжали его запястье, и меч звякнул о плиты пола.

— Не шали, приятель, — назидательно сказал отставной легионер, поднося к лицу фракийца кулачище. — И не оправдывайся, я всё видел. Твой друг — сукин сын. Негоже обижать слабых и сирых. Тем более, когда им нечем тебе ответить, — Пилумн, будучи уже в добром подпитии, ударился в философские рассуждения. — Они ведь не воины, простые граждане. Пришли сюда отдохнуть, а тут вы…

Закончить свою мысль он не успел: фракийцы загалдели, как потревоженные гуси, и вокруг Пилумна засверкали обнажённые мечи.

— Эй, да вы и впрямь шуток не понимаете, — заржал Пилумн и, схватив Ксебанока в охапку, швырнул его на нападавших. — Тарулас, клянусь Юпитером, сегодняшний вечер мне нравится, — всё ещё ухмыляясь, обратился он к бывшему центуриону, который вместе с Савмаком и Руфусом поспешили присоединиться к нему. — Давно мы так не веселились, — балагурил он, легко отражая наскоки разъярённых воинов спиры. — Руфус, придержи руку, — посоветовал Пилумн гиганту-римлянину, орудовавшему мечом, как дубиной — плашмя. — Это ведь не какие-то там варвары, а очень даже приятные собеседники, можно сказать, наши приятели. Благодаря им, у меня сегодня будет отличный сон. Даже без сновидений. Ну кто так держит меч? — с возмущением воскликнул он, отбивая удар одного из фракийцев. — Нет, за такое фехтование нужно наказывать… — с этими словами он неуловимо быстрым движением выбил меч-махайру из рук воина спиры; не успел тот опомниться, как кулак Пилумна ударил его в грудь, будто таран стенобитной машины, и фракиец грохнулся на пол.

— Лохаг Ксебанок! — худощавый черноволосый военачальник высокого ранга, судя по золотому значку на груди, бестрепетно шагнул между сражающимися и вперил свои пронзительные чёрные глаза в тяжело дышавшего фракийца. — Ты арестован. За нарушение порядка в общественном месте. Сдай оружие. Вы — немедленно в казармы, — приказал он остальным воинам спиры. — Сутки стоять с полной выкладкой. Кто уснёт — получит полсотни палочных ударов. Поторапливайтесь!

Военачальник проводил взглядом фракийцев, и обернулся к нашим героям.

— Кто такие? — резко спросил он.

— А ты кто такой? — буркнул раздосадованный Пилумн — он напоминал ребёнка, у которого отобрали любимую игрушку.

— Лохаг Тарулас, лохаг Пилумн, гоплит Руфус и гиппотоксот Савмак, — бодро доложил бывший центурион, стараясь закрыть спиной начавшего яриться Пилумна.

— Я? — несмотря на ухищрения Таруласа, военачальник услышал дерзкий вопрос Пилумна. — Спирарх Гаттион.

Услышав достаточно известное имя, наши герои как по команде вытянулись: со спирархом шутки были плохи. Только Пилумн, скрестив свои ручищи на груди, смотрел дерзко и вызывающе.

— Эти воины достойны всяческих похвал, глубокочтимый спирарх, — поспешил вмешаться Эрот. — Они защищали честь и достоинство свободнорождённых граждан, коими являются этот человек, — он показал на Мастариона, — и ваш покорный слуга, — рапсод с достоинством поклонился. — К тому же, зачинщиками драки были воины спиры.

— Эрот? — на смуглом лице Гаттиона промелькнуло какое-то странное выражение: смесь неприятного удивления, коварства и злобы. — Давно мы не виделись…

— Несомненно, — подтвердил Эрот, глядя на спирарха с лёгкой насмешкой. — Как поживает твоя матушка?

— Велела кланяться, — в тон ему ответил Гаттион. — Слухи о твоих приключениях иногда доходят и до неё.

— Я рад. Передай ей от меня привет. К сожалению, не могу лично засвидетельствовать своё почтение — дела, понимаешь ли, заботы…

— Она будет безутешна, — с издёвкой сказал спирарх. — Это твои приятели? — кивком показал он на наших героев.

— Впервые их вижу, — поспешил ответить Эрот, перехватив волчий взгляд Гаттиона, которым он одарил пренебрежительно ухмыляющего Пилумна.

— Это на тебя похоже… — с некоторым сомнением молвил Гаттион. — Надеюсь, впредь вы будете вести себя благоразумней, — обратился он к Таруласу, достаточно верно определив предводителя четвёрки. — И, конечно, о вашем поведении будет доложено, кому следует, — добавил с угрозой.

Тарулас молча поклонился, перед этим больно ткнув локтем под рёбра Пилумна, явно намерившегося ответить на слова спирарха дерзостью.

— Гелиайре, Эрот, — сухо попрощался Гаттион, направляясь к выходу, где его ждали два дюжих молодца, вооружённые, как для битвы.

— Прощай, Гаттион, — легкомысленно помахал ему ладонью рапсод.

— Ты с ним знаком? — спросил всё ещё не пришедший в себя от неожиданных перипетий Мастарион.

— Куда уж лучше… — помрачнев, ответил рапсод. — Это мой брат по отцу. Когда старик умер, меня вышвырнули за порог нашего дома, как нерадивого вольноотпущенника, оставив в наследство этот хитон, пару стоптанных сандалий и кифару. Но я не ропщу, — он заразительно рассмеялся. — Для вольной птицы даже золотая клетка — темница. Мой дом — вся земля, душистая и благостная, крыша — звёздное небо, безграничное, как сама мысль, а мать-кормилица, ласковая и добрая, — старая кифара. Эй, друзья! — обратился он к четвёрке. — Погодите. Этот достойный человек, — он подтолкнул вперёд Мастариона, — весьма признателен вам за помощь и участие. В знак благодарности он ставит угощение и много вина. И пусть воссияет Гелиос на дне наших чаш!

При виде богатырских фигур Пилумна и Руфуса нашему несчастному Мастариону едва не стало дурно — достаточно хорошо зная способности Эрота, он ужаснулся представив, сколько могут вместить желудки этих гигантов. Но отступать было поздно, и Мастарион блеющим голосом позвал служанку…

ГЛАВА 3


Камасария Филотекна зябко повела плечами и поплотнее укуталась в богато расшитую золотыми нитями пенулу. Пантикапей изнывал от жары, под её ногами сверкали уголья керамической жаровни, но стылая старческая кровь, казалось, несла по телу осенний иней.

На голове вдовствующей царицы, бабки ныне правящего царя Боспора Перисада V, возвышалось причудливое сооружение из золота и драгоценных камней, отдалённо напоминающее персидскую китару, с прикреплённым к нему коротким покрывалом, ниспадающим на плечи свободными складками. Но даже это сверкающее великолепие, рукотворное чудо лучших мастеров-ювелиров Боспора, не могло добавить привлекательности морщинистому лицу некогда грозной властительницы. Щедро набелённое и нарумяненное, оно больше напоминало голову старинной статуи, отреставрированную и раскрашенную небрежным живописцем, нежели человеческий лик.

— Ну… — проскрипела старуха, наконец обратив внимание на согбенную фигуру.

Голова склонённого человека поднялась, и на Камасарию глянули пронзительные серые глаза безбородого рыхлого мужчины с узкими злыми губами и коротким носом ноздрями наружу. Его одежда представляла собой странную смесь одеяний слабой и сильной половин рода человеческого, а длинные, уже тронутые сединой волосы цвета ржавчины были сплетены в косицы и схвачены в узел на затылке дорогой фибулой из белого золота. Это был главный евнух царского гинекея Амфитион.

— Вчера царь… м-м… — евнух пожевал губами, подыскивая выражение помягче, — отдыхал в обществе гетер… — его голос был высок и тонок, как у подростка.

— Короче говоря — пьянствовал, — перебила его Камасария. — О, Великая Матерь Кибела, за что такие беды на мою голову? Он вылитый дед, — с неожиданной злобой сказала она, вперив внезапно загоревшиеся гневом глаза в лицо Амфитона, будто именно он был виновником несчастий царской семьи. — Такой же забулдыга и нечестивец.

— Осмелюсь сказать, ваш внук и впрямь не пошёл в своего отца… — осторожно молвил евнух, пытаясь перевести столь опасный разговор в иное русло.

— Да, — смягчилась старуха; её глаза влажно заблестели, подёрнулись слезой. — Мой сын Перисад Филометор — великий воитель и рачительный государь. Разве при нём могли эти негодные номады что-либо требовать? А теперь они хозяйничают в нашей хоре, как у себя дома. Жгут поля, разрушают поместья, угоняют скот. И что? А ничего: царь пьянствует и блудит с уличными девками, гоплиты разжирели от безделья, слоняются по городу, как сонные мухи, ремесленники бунтуют — им, видите ли, не нравятся налоги — рабы злословят и отказываются повиноваться надсмотрщикам, а военачальники мирно почивают на пуховиках и подсчитывают барыши от тайных сделок с чужестранными купцами, которым продают воинские припасы и перекупленных в Танаисе рабов. Фу, мерзость!

— Вчера в столицу приехал наместник меотов Хрисалиск. Его усадьбу едва не захватили разбойничающие беглые рабы, и он хочет потребовать дополнительный отряд гоплитов и метательные машины.

— Этот отъявленный лжец? — фыркнула Камасария Филотекна. — На своём полуострове он как у бога за пазухой. Беглые рабы… — она хихикнула. — Ему просто не хватает воинов, чтобы выловить беглецов и продать по сходной цене колхам. А метательные машины нужны для отвода глаз. Скажи стратегу, пусть гонит его в три шеи. И не забудь посмотреть, какие подарки он привёз мне и царю, — сварливо добавила царица.

— Будет исполнено, о мудрейшая, — поклонился евнух.

— Что у тебя ещё?

— Главный жрец храма Аполлона Асклепия святейший Стратий просит твоего милостивого соизволения преподнести тебе дары…

— И в очередной раз что-либо выклянчить, — подхватила царица, наморщив некогда тонкий, красиво очерченный нос, теперь больше похожий на ястребиный клюв.

Евнух в ответ только вздохнул и выразительно развёл руками.

— Пусть войдёт. А ты приготовь всё необходимое для жертвоприношения Матери Кибеле. Я пойду в святилище ближе к вечеру. Буду молиться, чтобы вернуть её благосклонность к моему заблудшему внуку, — в её голосе чувствовалось сомнение.

Амфитион низко склонил голову и попятился к выходу. Его глаза лукаво блеснули — вдовствующая царица не отличалась большой набожностью, но никогда не упускала удобного случая появиться среди подданных во всём блеске царственного великолепия, обычно одетая в пурпур, украшенный золотыми бляшками и дорогими каменьями. Её надменное лицо, похожее на маску мима из-за толстого слоя краски, издали казалось молодым и нестареющим, и богобоязненные матроны мысленно творили молитвы и заклинания против злых духов: в удивительной и непонятной для них вечной молодости древней старухи им виделись козни потусторонних сил. По этой причине её побаивались и придворные, к тому же с ними она была крута и коротка на расправу.

— Но прежде позови служанку, пусть захватит мази и притирания, — приказала вдогонку евнуху царица. — А Стратий немного подождёт. Подай ему вино и фрукты.

Евнух мысленно возопил: уж он-то знал, сколько придётся ждать его старому приятелю Стратию. Впрочем, в приказе повелительницы не было ничего необычного — её непоследовательность и капризы давно вошли в поговорку среди знати Боспора.

Служанка была почти такая же старуха, как и царица. Камасария давно бы её выгнала, но во всей Таврике невозможно было сыскать более умелую массажистку, в совершенстве владеющую искусством грима. Потому царица, скрепя сердце, мирилась со вздорным характером служанки, не менее капризным и неприятным, чем собственный.

— …Нет покоя, — недовольно бубнила служанка, массируя лицо Камасарии. — Я даже пообедать не успела, — она с отвращением зачерпнула из широкогорлого сосуда пахнущую серой мазь. — Третий раз за сегодняшний день…

— Замолчи, негодная! — не выдержала царица. — Тебе бы только валяться в постели да жевать сласти.

— Или я не заслужила? — возмутилась служанка. — Видят боги, моему терпению тоже есть предел. Уеду в метрополию к сыну, уж он-то не станет попрекать меня куском хлеба.

Камасария в ответ лишь покривила губы в едкой ухмылке — сын служанки из-за её вздорного характера продал за бесценок свой дом в Пантикапее и сбежал куда подальше. И теперь старая карга жила вместе с отставным моряком, пьяницей и сквернословом, он нередко поколачивал её, требуя у прижимистой сожительницы денег на вино.

Наконец, не прекращая брюзжать, служанка закончила свои труды, и из глубины тщательно отполированного бронзового зеркала на царицу глянуло щедро нарумяненное лицо с дугами чёрных нарисованных бровей и яркими карминными губами. Прицепив огромные височные подвески, скрывающие дряблые уши, Камасария довольно улыбнулась и выпила чашу подогретого вина с настоем бодрящих трав. Благостное тепло хлынуло по жилам упругой волной и терпкая горечь настойки вдруг разбудила аппетит. Царица приказала принести еду, и терпеливо ожидающий приёма Стратий едва не взвыл от злости, когда мимо него в гинекей Камасарии понесли жареную рыбу, лепёшки и мёд — для бабки Перисада, старой аристократки, трапеза была священнодействием, растягивавшимся надолго…

Стратия позвали, когда солнце давным-давно перевалило за полуденную черту. Измаявшийся жрец кипел негодованием, но внешне его тёмное, словно высеченное из гранита, лицо оставалось бесстрастным. Это был мужчина лет тридцати, с крупными жилистыми руками, статный, черноволосый и темноглазый. Судя по шрамам, виднеющимся на обнажённых участках крепко сбитого тела, ему пришлось испытать и нелёгкую, полную смертельных опасностей судьбу воина.

— Приветствую тебя, о мудрейшая, — сдержанно поклонился он благодушествующей после трапезы царице. — Прими моё скромное подношение… и да продлятся дни твоей бесценной жизни.

С этими словами он вручил Камасарии Филотекне отрез рытого бархата и золотое ожерелье искусной работы эллинских мастеров. Старуха жадно схватила дары и принялась рассматривать их с восхищением младого дитяти, даже забыв поблагодарить дарителя. Стратий про себя с горечью рассмеялся: с годами царица всё больше выживала из ума, помешавшись на накопительстве разного дорогостоящего хлама. Её личная сокровищница была сплошь заставлена ларцами и сундуками, доверху набитыми одеждой, драгоценностями и дорогой посудой. Особенно она любила золото. Боспор в это время не чеканил золотые деньги, и Камасария с помощью евнуха Амфитона скупала чужеземные монеты и прятала их в только ей известных тайниках.

— Ах, угодил, угодил… хитрец, — наконец она отложила подарки и жестом пригласила жреца сесть. — К сожалению, ты один из немногих, кто знает толк в этикете. Можно ли было представить такую наглость в старые добрые времена, чтобы кто-нибудь из поданных мог явиться на царский приём с пустыми руками? — Камасария от возмущения даже встала со скамьи, застеленной медвежьей шкурой. — А теперь такое сплошь и рядом. Наглецы! — фыркнула она, подошла к настенному зеркалу в половину человеческого роста, осмотрелась — осталась довольна. — Выпьешь? — показала царица на красивый резной столик из морёного дуба пантикапейской работы, где стоял кратер с вином и высоко ценимые на Боспоре стеклянные фиалы с золотым ободком поверху.

— Благодарствую, — отрицательно покачал головой жрец.

— И то верно, — старуха облегчённо вздохнула. — Прежде всего дело, — отказ жреца наполнил её сердце радостью — в кратере было очень дорогое и любимое ею родосское вино; жреца, пока он ждал приёма, угощали обычным боспорским, пусть и хорошо выдержанным, но, конечно же, несравнимым с густым ароматным вином острова Родос, очень редким в Таврике.

— Так что тебя привело ко мне, к старой больной женщине, чьи слова и пожелания для царя Боспора — пустой звук? — между тем продолжала Камасария, приняв скорбный вид. — Власть, сила — как давно это было… — она притворно пригорюнилась и украдкой бросила взгляд на невозмутимого жреца — проняло ли?

Несмотря на преклонные годы и нездоровую страсть к накопительству, Камасария Филотекна сохранила острый ум и великолепную память. Её язвительность и прямота не раз ставили в тупик искуснейших дипломатов варварского Востока и даже Эллады. Дочь царя Боспора Спартока V, жена Перисада III, в своё время мудрая и жестокая правительница, к старости превратилась в кладезь бесценных сведений о закулисных деяниях власть имущих. Давно устранившись от государственных дел, вдовствующая царица, тем не менее, имела достаточно сильное влияние на своего безвольного внука, царя Перисада V. Но чтобы добиться её благосклонности и помощи, нужно было потратить немало усилий и нетленного металла — с виду простая, даже грубоватая, она в последний момент могла выскользнуть, как угорь, из рук уже предвкушающего вожделенный миг просителя, явившегося к ней за содействием в каком-либо предприятии. Стратий знал эти её черты достаточно хорошо, ибо и сам превосходно владел искусством придворной интриги, потому последние слова Камасарии он воспринял не как дурной знак, а как приглашение потешить ум и красноречие в ближнем бою, где малейший промах мог разрушить всю постройку, тщательно продуманную и возведённую с прилежанием великого мастера.

— Верно сказано, о многомудрая… — в тон ей сказал жрец, глядя на царицу с напускным состраданием. — И поверь, мне вовсе не хочется омрачать твои дни своими мелкими заботами… хотя они и очень важны для судьбы нашего царства, — молвил он с отменным лицемерием. — Думаю, и впрямь нужно обратиться к самому царю. Надеюсь, у него найдётся для меня время… — с этими словами Стратий сделал вид, что хочет откланяться.

— Нет, нет, погоди! — старуха от нетерпения заёрзала на скамье — женское любопытство, как и рассчитывал жрец, возобладало над благоразумием. — Я, конечно, не могу обещать многого, но моё расположение к тебе не позволяет нанести обиду своим безучастием столь известному и уважаемому человеку, — добавила она поспешно.

— Ни в коем случае, — изобразил лучистую улыбку Стратий, что удалось ему с большим трудом. — Я и в мыслях не мог представить, что ваше царское величество столь безразлично к моей скромной особе, пекущейся денно и нощно о благополучии Боспора. Но стоит ли перекладывать часть моей тяжкой ноши на хрупкие женские плечи… — он с удивительным мастерством изобразил колеблющегося, глубоко страдающего человека.

— Говори! — требовательно сказала Камасария Филотекна, решив одним махом отбросить все дипломатические увёртки. — Если это в моих силах, ты получишь помощь.

— Премного благодарен! — воскликнул с вдохновенным порывом Стратий. — Ты была и остаёшься моим светочем, о мудрейшая из мудрых! Да будут к тебе благосклонны боги и наш прекрасноликий Аполлон.

Царица с некоторым сомнением посмотрела на возбуждённого жреца. Ей показалось — и небезосновательно, — что тот перегнул палку в своих излияниях. Она тоже хорошо изучила его натуру — жестокую, непримиримую и лицемерную, — чтобы не уловить в возвышенных тонах немалую долю фальши. Но любопытство заглушило все другие чувства, и царица, оставив колебания, стала внимательно слушать неторопливую размеренную речь Стратия.

— Пантикапей, как тебе известно, царица, город многоязыкий. Здесь вдоволь людей пришлых, как свободнорождённых, так и рабов. Многие поклоняются не только Аполлону Асклепию, Дионису и Матери Кибеле, но и другим, чужеземным, богам.

— Это не возбраняется, — заметила царица.

— Да. Но не подумай, что я переживаю из-за упавших в последнее время доходов храма Аполлона. Отнюдь.

— И в мыслях подобное не могу допустить, — поспешила заверить Камасария, но в её зелёных глазах, уже несколько утративших от старости изумрудный блеск, мелькнула хитроватая искра.

— Мы не препятствуем поклонению другим богам, — между тем продолжал жрец. — Ибо истинная вера в сознание людей входит значительно медленней, чем нам бы хотелось. Это всё дело времени и обстоятельств. Беда в другом: в Пантикапее появились почитатели Гелиоса.

— Что же тут странного? Солнцеликий бог ничуть не хуже других, — веско сказала царица, но лицо её омрачилось: теперь она начала понимать, куда гнёт хитроумный жрец Аполлона.

— Согласен. Плохо другое — верующие в Гелиоса собираются тайно и ведут речи подстрекательские и опасные.

— Откуда тебе это известно?

— У нас был среди них свой человек… — поколебавшись, ответил жрец.

— Был?

— Именно. Несколько дней назад рыбаки выловили его сетями со дна бухты.

— Убит? — уже с тревогой спросила Камасария.

— В том то и дело, что следов насилия на теле не обнаружено.

— Возможно, он был просто пьян. Такое и раньше случалось.

— Этот человек отличался воздержанием в винопитии. И был отменным пловцом. Он исчез после очередного собрания поклонников Гелиоса, куда пошёл только по моему настоянию — ему казалось, что его заподозрили как нашего сикофанта.

— Ну ладно, пусть Гелиос, — с раздражением молвила царица. — Что там у них случилось, неведомо, а догадки строить — вещь неблагодарная. Напрашивается вопрос — ну и что из этого? Судьба государства ни в коей мере не может зависеть от какого-то безымянного соглядатая, которого угораздило пересчитать ракушки на дне Понта Евксинского. По-моему, твои опасения просто смехотворны.

— Если бы… — жрец посуровел; его глаза метали молнии. — Вспомни, царица, Пергам. Восстание Аристоника тоже поначалу никто не воспринял всерьёз. По моим сведениям, среди почитателей Гелиоса в основном рабы, вольноотпущенники, моряки и даже воины царской хилиии.

— Много?

— Сосчитать их невозможно, всё держится в большой тайне. На свои моления они приходят в плащах с капюшонами, скрывающими лица.

— Возможно, это и впрямь опасно… — в раздумье сказала царица.

— Ещё как, — подтвердил Стратий. — А если учесть, что среди них недавно появился проповедник — к слову, великолепный оратор, — то и вовсе хорошего мало.

— Кто он?

— Неизвестно. Скорее всего, вольноотпущенник. Но не боспорец — его выдаёт говор.

— Интересно, чем твои сикофанты занимаются?! — неожиданно разгневалась Камасария. — Ты принёс мне только догадки, не более.

— Они пытались проследить, где его жилище, — жрец сокрушённо покачал головой. — Но он оказался им не по зубам. Хитёр и предусмотрителен. Похоже, человек битый и бывалый. Есть предположение, что он пергамец.

— Ты обращался к спирарху Гаттиону?

— Да. Но слово жреца для него не указ, — саркастически покривился Стратий. — Ловить беглых рабов и муштровать гоплитов — вот, по его мнению, занятие, достойное государственного мужа. А копаться в умах подданных царя Боспора, и, тем более, разбираться в верованиях, должны другие.

— Самое интересное, что он прав, — резко ответила царица. — Но помощь оказать обязан. Иди, — она поднялась и величественным жестом указала на дверь. — Я поговорю с царём. Если твои догадки верны, нас ждут тяжёлые времена. А если учесть, что скифы требуют каждый год дань всё больших размеров, то… о, боги, сколько крови прольётся! — заламывая руки, в провидческом экстазе воскликнула Камасария Филотекна.

Невольно содрогнувшись при виде неожиданной истерики обычно уравновешенной царицы, Стратий постарался побыстрее исчезнуть. Даже его чёрствая практичная душа в этот миг вдруг издала громкий стон, и мрачные мысли застучали в виски, вызывая головную боль.

Вечерело. Безмятежный Пантикапей всё ещё нежился в лучах усталого солнца, но с севера, от Меотиды, медленно и неотвратимо надвигалась сизо-охристая туча. Возбуждённые чайки белыми молниями кроили небо, оглашая окрестности города истошными криками, и только буревестник, забравшись на недосягаемую для них высоту, жадно ловил чуткими перьями первые порывы надвигающегося шторма.

ГЛАВА 4


Царь Боспора спал тяжёлым похмельным сном. В опочивальне стояла духота, насыщенная запахами прокисшего вина, острого мужского пота и дорогих восточных благовоний. На обширном ложе, застеленном богатым атласным покрывалом, валялась скомканная одежда и предметы женского туалета. Сам властелин Боспора лежал на полу, на толстом ковре, в объятиях юной обнажённой гетеры. Дверь в опочивальню подпирал объёмистый сундук — царь ещё с вечера выгнал пинками слуг и приказал телохранителям-фракийцам, лучшим воинам царской спиры, не впускать к нему никого, даже царицу Камасарию Филотекну. Но, как знал Перисад, бабка была очень уж настырной, поэтому, для подстраховки, он и подпёр дверь тяжеленным сундуком.

— А-а-а… — толстая зелёная муха, обстоятельно исследовавшая все волоски на небритом лице царя, наконец разбудила его. — У, подлая… — вяло махнул он рукой, прогоняя назойливое насекомое. — А-а-а… — опять простонал Перисад, ощупывая голову — в этот миг она казалась ему пустотелой наковальней, по которой лупил безжалостный Гефест своим огромным молотом.

Царь встал и, пошатываясь, направился к окну, где стоял столик с яствами и вином. Он попытался налить вино в чашу киафом, но золотистая жидкость больше кропила стол, нежели попадала куда следует. Тогда Перисад, измученный нестерпимой жаждой, швырнул узорчатый ковшик на пол и, схватив кратер обеими руками, прильнул к нему, как телёнок к коровьему вымени. Вместительный кратер показал дно с завидной скоростью, и удовлетворённый царь с облегчением почувствовал, как к нему постепенно возвращается способность здраво мыслить и действовать. Боль в голове утихла, но приободрившийся царь поспешил вылить на своё разгорячённое тело воду из гидрии, стоявшей в углу, рядом с ночным горшком.

Журчание льющейся воды разбудило гетеру. Потянувшись в сонной истоме, она призывно посмотрела на Перисада, приняв соблазнительную позу. Царь недовольно поморщился — ночь для него выдалась не из лёгких (гетера, несмотря на юный возраст, знала толк в любви) — но неожиданное желание, подстёгнутое хмельной волной, бегущей в жилах, напрочь разрушило благоразумное намерение повелителя Боспора приступить как можно скорее к делам государственным, и он, рыча, как дикий зверь, набросился на гетеру, ответившую ему сладострастным стоном. Какое-то время в опочивальне царил бедлам: царь ревел, словно бык, гетера кричала, будто её резали, на пол с грохотом падали золочёные дифры, попадающиеся на пути барахтающихся любовников… Полусонная стража по другую сторону двери опочивальни навострила уши и, посмеиваясь, начала приводить в порядок амуницию — царь проснулся, нужно быть готовым к сиятельному выходу.

Удовлетворённая гетера снова улеглась вздремнуть, теперь уже на постель, но царь с раздражением наградил её увесистым шлепком. Обиженная девушка, капризно надув губы, стала разыскивать своё платье. Одевшись и с трудом отодивнув сундук, показавшийся ему гораздо тяжелее, нежели ночью, Перисад позвал постельничего, маявшегося от безделья со вчерашнего вечера, когда господин наградил его оплеухой и вышвырнул вместе с пуховой подушкой за дверь.

— Проведи, чтобы поменьше видели… — приказал ему царь, показывая на гетеру. — Накинь на неё плащ, наконец. И смотри, если попадётесь царице… Да хоть через окно, болван! Пошёл вон!

— Э-э… — напомнила о себе гетера, выразительно протягивая к нему раскрытую ладонь.

— У-у… — застонал в бешенстве царь, но покорно поплёлся к своей одежде, брошенной впопыхах как попало, где должен был находиться и кошель с деньгами.

К сожалению, его надежды были тщетны: кошель и впрямь оказался на месте, но сплющенные бока замшевого мешочка, расшитого бисером и полудрагоценными камнями, указывали на то, что монеты в нём и не ночевали.

— Поди сюда, — позвал он постельничьего. — Дай, — засунув руку ему за пазуху, царь достал кошелёк своего знатного слуги и высыпал на ладонь гетеры всё его содержимое: золотую драхму и немного серебра. — Ты была просто великолепна, милочка… — с царственной снисходительностью погладил её щёку и поторопился уйти, встреченный громким приветственным кличем сателлитов.

— А, чтоб тебя… — в гневе воскликнула девушка, считающая, что её любовь стоит гораздо дороже. — Пошли, ваше степенство, — с иронией напомнила она приказ царя постельничему, смотревшего на свои деньги, как на свежую могилу матери.

Безутешный слуга молча повернулся и, словно слепой, спотыкаясь, побрёл из опочивальни. Оставленная на какое-то мгновенье без присмотра гетера времени даром не теряла: воровато глядя на согбенную спину постельничего, она молниеносным движением подхватила с пола брошенный царём киаф, дорогую вещицу из серебра с позолотой, и спрятала его под плащом.

— Поторопись… шлюха… — добавил уже тихо постельничий — он всё ещё никак не мог смириться с утратой денег.

Царь нередко брал таким образом «взаймы» у своих слуг и придворной знати, и можно было на пальцах пересчитать случаи, когда он возвращал долг. Поэтому во дворце трудно было встретить кого-либо с подвешенным к поясу кошельком, за исключением иноземных гостей; обычно деньги держали за пазухой. Но, как оказалось, Перисад тоже был не лыком шит…

В андроне стояла такая же удушающая жара, как и в опочивальне. Слабый ветерок со стороны степи, изредка залетая в открытые окна, приносил запах гари и сонмища мух, назойливых и бесцеремонных. Царь сидел на троне и пил охлаждённое вино, впрочем, мало помогавшее избавиться от вялости и сонной одури. На скамье напротив расположился наместник Хрисалиск, всеми правдами и неправдами, наконец, удостоившийся высочайшей аудиенции. Он был коренаст, смуглолиц, с заметно выпирающим брюшком. Его узкие хитрые глазки не знали покоя, бегали, словно мышь в клетке-мышеловке.

— … А ещё, пресветлый царь, хочу доложить тебе, что меоты вовсе распустились, не платят пошлин и дани.

— Сие прискорбно, — отвечал Перисад, старательно избегая взгляда Хрисалиска, чтобы не выдать свой гнев; несмотря на многочисленные пороки, царь Боспора отнюдь не был доверчивым простаком: он знал, что Хрисалиск нечист на руку и не прочь поживиться за счёт казны. — Запиши, — кивнул он главному царскому секретарю, тщедушному человечку с невыразительным лицом.

— Нужны дополнительные войска, чтобы показать силу Боспора, — гнул своё наместник. — Лучше всего — фракийцы. В моём гарнизоне сплошь полукровки, варвары, им бы день до вечера скоротать. Пьянствуют и обжираются, как свиньи…

Это было уже слишком. Напоминание о пьянстве царь почему-то принял на свой счёт. Недобро посмотрев на Хрисалиска, повелитель Боспора процедил сквозь зубы:

— Мы пошлём войска… Завтра же. Но не только, — он повернулся к секретарю: — Напиши мой царский указ… Пусть вместе с гоплитами к меотам отправятся начальник отчётной части, управляющий царским двором и один из агораномов. И проверят на месте, почему до сих пор не вывезен хлеб в Пантикапей, где вино, обещанное ещё с зимы, каким образом утаял воск, доставленный от тебя в прошлом месяце — по записям числится один вес, а на самом деле не хватает и половины. Иди на корабль и жди, — резко приказал царь помертвевшему Хрисалиску. — Позови наварха, — обратился Перисад к секретарю.

Хрисалиск и секретарь поторопились выйти. Царь остался один. Злость улетучилась, и на душу царя лёг холодный камень. Он поднялся и прошёл в смежную комнату, где хранились его личные записи и разные безделушки, не имеющие никакой цены для других, но очень дорогие Перисаду. Покопавшись в резном деревянном ларце, он выудил со дня небольшую парсуну, написанную талантливым заезжим художником. На ней была изображена прелестная женская головка в мелких чёрных, будто смоль, кудряшках. Царь долго смотрел на портрет, не замечая, как из глаз вдруг полились слёзы.

Насмотревшись вдоволь, он тщательно запрятал парсуну и тяжёлой поступью вернулся в андрон. Сел возле окна и задумался, глядя покрасневшими глазами на великолепный вид скованного золотым солнечным панцирем моря с блестящей, как стекло гладью.

Она носила под сердцем его сына, наследника… В ту ненастную штормовую осень, когда она возвращалась из гостей — от отца, басилея фракийского племени одрисов, — боспорскую триеру выбросило на камни Таврики неподалёку от Херсонеса. Спаслись немногие, но среди них её не было…

Воистину, проклятый год, вспоминал царь. Уже зимой, в полнолуние, и его постигло несчастье. Они охотились в горах на пугливых и осторожных муфлонов. Стояла ветреная, промозглая погода, копыта лошадей скользили по гололёду. Одно неверное движение — и его жеребец рухнул в глубокую расселину, прикрытую настом. Перисад упал достаточно удачно, даже не поломав рёбер, но острый, похожий на скребок, камень вонзился ему в промежность, и с той поры его семя стало пустым и безжизненным…

— Великий царь Боспора лелеет умные мысли?

Скрипучий ехидный голос бабки Камасарии заставил царя вздрогнуть.

Он вскочил, как ужаленный, и молча уставился на застывшую маску лица зловредной старухи.

— Я тебя отвлекла? — она с брезгливым высокомерием окинула взглядом Перисада, задержавшись на его изрядно помятой физиономии. — Удивительное прилежание, если учесть многие заботы, выпавшие на твою долю сегодняшней ночью.

Царь промолчал. Лёгкая печаль всё ещё туманила его мозг, и он хотел только одного — побыстрее освободиться от государственных дел, этой нестерпимо тяжкой и скучной для него повинности, и закрыться в опочивальне, где его ждало желанное уединение и отменное вино.

— Надеюсь, что причиной твоей задумчивости являются дела Боспора, — между тем продолжала Камасария Филотекна. — Ибо они давным-давно пришли в упадок. Намедни я прочитала записи начальника отчётной части. Казна почти пуста, серебро для чеканки денег на исходе, склады забиты товарами, их никто не берёт. Скифы жгут поля, требуют немыслимый форос, а наши славные вояки боятся выйти за стены Пантикапея, чтобы примерно наказать зарвавшихся номадов. Гоплиты царской хилии днюют и ночуют в харчевнях, а в их казармах дешёвые уличные гетеры устраивают настоящие вакханалии. И всё это непотребство под боком у повелителя Боспора…

Камасария всё говорила и говорила, а Перисад постепенно наливался желчью. Он так и не сел, стоял перед старухой, как провинившийся эфеб перед наставником. Царь был невысокого роста, лысоват, с достаточно заметным брюшком, но в его покатых массивных плечах всё ещё чувствовалась незаурядная сила, доставшаяся ему в наследство от дедов, воителей-фракийцев.

Наконец он не выдержал:

— Перестань! Всё, о чём ты говоришь, старшая мать, мне известно. Но, видят боги, ни я, ни кто-либо другой не в состоянии изменить неумолимый рок, предначертанный Боспору. Уповать на одну лишь силу в отношениях с номадами глупо и бессмысленно. Когда наши деды пришли сюда, в Таврике жили только разрозненные племена варваров. Мы отвоевали нашу хору почти бескровно, задобрив дарами вождей номадов. Не так ли? Теперь — иное дело. Царь Скилур — мудрый и сильный правитель. Отдадим ему должное, как ни прискорбно это сознавать. В его руках почти вся Таврика, под началом его стратегов многочисленное и хорошо вооружённое войско. И наш удел — увы! — только обороняться и возносить молитвы богам, чтобы они и вовсе не оставили нас в своих милостях.

— И это говорит царь Боспора?! — возмущённо воскликнула царица. — Сие слова труса!

— Ах, как вам всем хочется взяться за мечи… — Перисад скорбно покачал головой. — Впрочем, к обвинениям в трусости и слабоволии мне не привыкать. Об этом уже который год толкует вся наша знать и военачальники. Но у них хотя бы есть причина для злословия: кое-кому хочется заполучить царский венец, потому что у меня нет наследника. А вот тебя, старшая мать, я понять не могу. Ведь ты знаешь, что я не трус. В молодости мне приходилось драться с номадами и я никогда не показывал им завязки моего панциря. Нет, я не боюсь за себя. Всё моё «слабоволие» заключается лишь в том, что я хочу мира и спокойствия на Боспоре, как это ни трудно. Лучше плохой мир, нежели хорошая, но кровавая, бессмысленная бойня. Мне ли тебе об этом говорить?

— Нет, я никогда не соглашусь с тобой! Правитель, не умеющий и не желающий защитить себя силой оружия, обречён. Горе его подданным!

— Никто не хочет меня понять… — царь в отчаянии закрыл лицо ладонями. — Я одинок, я устал и хочу всего лишь покоя… Мой царский венец давит меня, как надгробная плита. О боги, как мне хотелось бы бросить всё и уйти в пустошь и трудиться там от зари до зари простым землепашцем.

— На иное ты и не способен, — с презрением сказала Камасария и направилась к выходу. — Но я буду молиться Великой Матери и просить её образумить тебя и наставить на путь истинный. Мне стыдно за тебя…

С этими словами она исчезла за дверью. Царь безумными глазами посмотрел ей вслед; затем неожиданно сорвал со своей головы золотой венец и в ярости швырнул его на пол. Чеканный зубчатый обруч с мелодичным звоном подпрыгнул и закатился в угол. Перисад на негнущихся ногах подошёл к столику, где стояли кратер с вином и ваза с фруктами, налил себе полный фиал и жадно выпил. Во взгляде, который он бросил в окно, откуда открывался вид на сверкающую морскую даль, сквозило отчаяние…

ГЛАВА 5


Подъёму, казалось, не будет конца. Сложенные из дикого камня ступени, обшорканные сандалиями многочисленных паломников до матового блеска, упирались в закатное небо. Слева высились зубчатые стены акрополя, у их подножья рос чахлый кустарник и жёсткая высокая трава. Внизу лежал лоскутный ковёр красных черепичных крыш Пантикапея, разрезанный на ровные дольки узкими улицами и переулками. Дальше, сколько могло видеть око, синело море. Огромный оранжевый диск расплавился почти до половины, и стынущее золото жадно глотало уплывающие в дальние страны суда, растекаясь по горизонту огненной рекой. Небесная лазурь смешалась с прозрачной охрой, и невидимый титан-живописец уверенной рукой расцвечивал широкими яркими мазками прибрежные скалы и степь. Воздух был неподвижен, горяч, но вечерняя прохлада уже изливалась из небесных глубин пока ещё робкими струйками на вершины просыпающихся от дневной спячки деревьев.

Савмак перевёл дух, поправил акинак, подвешенный к поясу, и едва не бегом припустил по ступеням, наконец выведшим его на неширокую площадку, вырубленную в скале. Дальше подъём был пологим, узкая тропинка змеилась между угрюмыми замшелыми глыбами, поросшими полынью, житняком и кустами тёрна.

Грот появился неожиданно: чёрная рваная дыра в скале, украшенная венками из цветов и трав и разноцветными лентами. В глубине грота мерцали огоньки светильников, заправленных оливковым маслом. Там же стояла бронзовая чеканная чаша; на её дне лежало несколько монет разного достоинства. Савмак достал кошелёк и, немного поколебавшись, бросил в чашу серебряную драхму. По преданиям, в этом гроте в древние времена жила орестиада[271], нимфа горы, милостиво позволившая ойкисту[272] Пантикапея построить здесь акрополь.

Не задерживаясь дольше, юноша пошёл вдоль скалы к виднеющемуся неподалёку храму. Это было святилище одной из самых почитаемых богинь Боспора Кибелы, Матери Богов. Старинная кладка стен храма уже покрылась тленом веков, колонны, поддерживающие антаблемент[273] с грубо высеченными барельефными узорами, пошли трещинами, а между стыками гранитных плит, которыми была вымощена крохотная площадка перед входом в святилище, пробивалась трава и побеги непритязательного к почве горного кустарника.

В глубине храма, освещённая многочисленными светильниками, расставленными полукругом у ног, восседала на троне сама Кибела, изваянная из мрамора весьма искусным скульптором, чьё имя давно кануло в Лету[274]. Грозный каменный лев, с почти человеческим лицом, лежал впереди трона богини, и вставленные в орбиты глаза — тщательно полированные кусочки янтаря, — отражая трепетные всполохи светильников, казались живыми и хищными. Сбоку трона стоял мраморный тимпан; на нём лежали цветы.

Савмак хотел было пройти к алтарю, но тут, словно из-под земли, вырос дюжий детина, одетый в дорогую кольчугу. Не говоря ни слова, он оттеснил юношу к краю площадки и, положив ладонь на рукоять меча, застыл, как истукан.

Только теперь юный скиф заметил перед алтарём согбенную фигуру в тёмном плаще. Судя по телохранителю, коим без сомнения являлся воин в кольчуге, паломник был знатен и богат. Чуть поодаль, в тени колонн, стоял ещё кто-то, видимо слуга, с сосредоточенным видом внимая тихому бормотанью своего господина, возносящего молитву Матери Кибеле.

Наконец паломник шевельнулся, намереваясь отправиться восвояси, и слуга в поклоне предложил ему свою руку, на которую господин и опёрся.

Когда они вышли наружу, на ясный свет, Савмак с удивлением воззрился на человека в плаще: им оказалась немолодая женщина с бесстрастным лицом, напоминающим раскрашенную маску. На голове у неё был тонкий золотой обруч, украшенный каменьями, уши прикрывали дорогие височные подвески. Холодно взглянув на юного скифа, она проследовала к калитке в стене акрополя, находившегося в сотне локтей от храма. Слуга, чьё безбородое женское лицо подсказало Савмаку, что это евнух, семенил рядом, приспосабливаясь к мелкому женскому шагу. Сзади шёл каменноликий телохранитель, топая, как слон.

Уже у самой калитки женщина вдруг остановилась и ещё раз посмотрела на царевича, теперь уже гораздо пристальней. От этого взгляда у юноши забегали по спине мурашки; быстро отвернувшись, он поторопился войти в храм, где его ждал жрец Кибелы, худой, как щепка, фригиец с тёмным, иссушенным лицом и голодными волчьими глазами. Не переставая думать о престарелой паломнице, Савмак бросил в чашу в руках жреца серебряную монету, а затем насыпал в углубление алтаря немного муки и щедро полил её смесью вина с мёдом — кувшинчик с этими жертвенными дарами он принёс с собой. Царевич просил у Матери Богов только одного — помочь ему побыстрее вернуться в Неаполис. Боги эллинов были чужды юному скифу, но Кибела напоминала Савмаку великую Апи[275]. Помолившись как мог, юноша быстро зашагал вниз, так как сумерки постепенно сгущались, и на городских улицах замелькали факелы. Впрочем, сегодня он мог и не спешить в казармы — его отпустили на сутки в связи с предстоящими празднествами по случаю прибытия послов Понта. Он и ещё несколько лучших наездников-гиппотоксотов должны были услаждать взор высокочтимых гостей укрощением диких жеребцов…

Камасария Филотекна вопросительно посмотрела на евнуха, помогавшего телохранителю запирать тяжеленным засовом калитку акрополя:

— Кто этот юнец?

— О ком изволишь спрашивать, о мудрейшая? — в недоумении воззрился на неё Амфитион.

— Глупец! — вдруг рассердилась царица. — Куда смотрели твои глаза?

— А-а… — наконец понял евнух, что Камасария имеет в виду молодого паломника. — Не ведаю. Похоже, это варвар, гиппотоксот, судя по одежде.

— Мне его лицо знакомо… — в раздумье сказала царица. — Но откуда?

Амфитион пожал плечами. Сумасбродства Камасарии ему были не в новинку, поэтому он стоически ждал, что ей ещё взбредёт в голову. Лично для него юный варвар был пустым местом.

— Амфитион! — повысила голос царица. — Узнай, кто он и откуда… — и добавила тихо, про себя: — Мне он не нравится… От него исходит какая-то неведомая опасность… Где я могла видеть это лицо? Где и когда?

Евнух только сморщился страдальчески: бить ноги и ломать голову в поисках мельком встреченного варвара казалось ему верхом глупости. Но он оставил эти мысли при себе и лишь поклонился. Царица с подозрением посмотрела на его лисью физиономию и, высокомерно поджав губы, направилась по вымощенной известняковой крошкой дорожке в свои покои.

Савмак неторопливо шёл по Пантикапею, направляясь в сторону доков. В той стороне находилось жилище сторожа «Алкиона», отставного морского волка, где юношу должен был ждать Пилумн. Тяжёлый на подъём Руфус отказался составить компанию лохагу аспургиан и уже, наверное, спал — уж что-что, а это дело он любил. А Тарулас со своим лохом сегодня пошёл в ночной дозор.

Улицы уже обезлюдели. Только в харчевнях слышался говор и звонкие звуки кифар и авлосов[276], да лениво тявкали бездомные псы, набившие животы потрохами на городской бойне.

Неожиданно, впереди, среди беспорядочно расположенных домишек и мастерских пантикапейских ремесленников раздался чей-то глухой вскрик, полный предсмертной боли, и донёсся шум драки. Савмак остановился в раздумье — ввязываться в потасовку ему не хотелось. Он оглянулся и мысленно выругался: ближайший переулок находился рядом, но, как знал юноша, он заканчивался тупиком. Обходить же квартал он не хотел — чересчур далеко и небезопасно: городской сброд не отличался человеколюбием и нередко вместе с деньгами и одеждой какого-нибудь беспечного пантикапейца или приезжего, рискнувшего прогуляться по этим подозрительным в ночное время местам, отбирали и жизнь.

Сокрушённо вздохнув, Савмак поправил ножны акинака и решительно зашагал в сторону дерущихся, судя по лязгу и скрежету, обнаживших клинки.

Ущербная луна над акрополем скупо освещала затаившиеся улицы и переулки окраины. Несколько человек в полном безмолвии пытались достать мечами прижавшегося к стене одного из домов мужчину невысокого роста и щуплого с виду. Двое уже покинули этот мир, и чёрная в ночи кровь медленно изливалась из их тел на неровную мостовую. Ещё один сидел чуть поодаль и стонал, зажимая рукой глубокую рану на груди.

Пока никем не замеченный, стараясь держаться в тени, Савмак на цыпочках двигался вдоль домов, тая дыхание и плотно прижимаясь к шершавому известняку стен. Тем не менее, он невольно восхитился ловкостью щуплого мужчины, чей меч рисовал в лунном свете сверкающие круги. Нападавшие на него изо всех сил пытались пробить такую невиданную защиту, но это было всё равно, что пытаться просунуть палицу в колесо бешенно мчащейся колесницы.

Савмак уже было прошёл самый опасный участок в непосредственной близости от сражающихся, как вдруг ещё человек пять молчаливых убийц появились из темноты и присоединились к нападавшим на щуплого. Этого уже горячий нрав молодого скифа вынести не мог: обнажив акинак, он вихрем ворвался в круг, разя направо и налево. Ободрённый неожиданной поддержкой, щуплый что-то крикнул ему на незнакомом языке, но Савмак не понял. Впрочем, переспрашивать было недосуг — мечи шипели, как змеи, и запах крови, ударяя в ноздри, пьянил и будоражил юного воина, от чего он на мгновение забыл об осторожности.

— Сзади! — вскричал вдруг щуплый, и Савмак в невероятном кульбите, которому его научил Тарулас, едва успел спасти свою шею от коварного горизонтального удара.

— К спине! — между тем скомандовал незнакомец, и Савмак его понял — этому приёму он тоже обучился у лохага аспургиан.

Став спиной друг к другу, они удвоили свои усилия, медленно продвигаясь вглубь улицы, туда, где она разветвлялась узкими переулками. Там проще было скрыться, а из-за близко поставленных строений им не грозили коварные удары с боков.

— Держись ближе! — прохрипел незнакомец и неуловимо — точным выпадом поразил в живот одного из нападавших.

Какое-то время среди них царило смятение — некоторые были ранены, а кое-кто дрогнул при виде мастерства противников.

Савмак мельком глянул вверх и неожиданно почувствовал, как радостно забилось сердце: совсем низко над проулком торчал толстый брус, к нему должна была крепиться вывеска мастерской, но её или ещё не повесили, или у ремесленника просто не хватило денег, чтобы заплатить каллиграфу[277].

Юноша присел и, сильно оттолкнувшись, взлетел на брус, как на спину коня.

— Руку! — прокричал он озадаченному его исчезновением незнакомцу.

Тот отличался на удивление быстрой реакцией: едва услышав голос юного скифа, он сразу же сообразил, чего хочет его напарник; отбив очередное нападение, незнакомец бросил меч в ножны, и, подняв руки над головой, подпрыгнул. Савмак схватил его запястья и, напрягшись, сильным рывком выдернул из кучи врагов, как репу из песка. И спустя мгновение оба уже бежали по плоским крышам невзрачных домишек городской бедноты, не без основания опасаясь проломить тонкие, обмазанные глиной жерди…

Остановились они только среди каких-то развалин, заросших полынью и кустарником выше плеч. Незнакомец бросился словно пловец в воду в высокую траву и с блаженным видом закрыл глаза. Савмак, прилёг рядом, подложив руки под голову.

— Благодарю тебя от всей души, брат, — отдышавшись, сердечно сказал незнакомец.

Наконец Савмак рассмотрел его лицо. Оно было сплошь покрыто шрамами. Но глаза незнакомца сверкали как уголья — молодо и, к удивлению юноши, весело.

— Что им было нужно? — полюбопытствовал Савмак, имея ввиду нападавших; судя по тому, с каким остервенением они дрались, встретились эти люди с незнакомцем отнюдь не случайно.

— Луна вознамерилась потушить солнце, — широко улыбаясь, загадочно ответил незнакомец. — Тебя как зовут?

— Савмак… — буркнул юный скиф, раздосадованный уклончивым ответом таинственного незнакомца.

— Гиппотоксот… — то ли спросил, то ли подтвердил свою догадку его собеседник, опытным взглядом окинув парадную одежду Савмака.

Юноша промолчал. Пытливо посмотрев на его хмурую физиономию, незнакомец понимающе кивнул.

— Гелианакс, — назвал он своё имя. — Как и ты, здесь я чужак. А в чужой своре даже опытному псу приходится несладко, — Гелианакс заразительно рассмеялся.

Засмеялся и Савмак, от этих слов нового приятеля ему вдруг стало легко и спокойно.

— Идём, — сказал, поднимаясь, Гелианакс. — Я уже опаздываю. К тому же не исключено, что ищейки продолжают держать след, а нас тут только двое.

— Куда?

— Узнаешь, — опять улыбнулся Гелианакс. — По крайней мере, там мы будем в полной безопасности.

Савмак колебался недолго: по здравому размышлению, путь назад ему отрезан, а Пилумн был не из тех людей, кто впадает уныние из-за того, что кто-то, пусть даже друг, не пришёл на встречу. Тем более, что старый морской волк по части застолья мало в чём уступал гиганту-римлянину.

Их встретили закутанные в плащи люди, с опущенными на лица капюшонами.

— Надень, — властно сказал Гелианакс, подавая Савмаку такой же плащ, видимо, свой, потому что юноше он был короток; юный скиф беспрекословно подчинился.

Возбуждение, исчезнувшее после схватки с нападавшими на Гелианакса убийцами, вновь разогрело молодую кровь, и Савмак почувствовал истинное наслаждение от прикосновения к некой, ещё непознанной, а от того вдвойне желанной тайне.

Помещение, куда их ввели, оказалось обширным и хорошо освещённым. В дальнем углу на возвышении ярко сверкал отполированный бронзовый диск с лучами, изображающий солнце. На одной из стен искусный художник написал колесницу Гелиоса, запряжённую четвёркой огненно-красных коней, а на другой — огромного белого быка с вилообразными рогами, между которыми был нарисован золотой шар. Люди, толпящиеся в помещении, были, как и Савмак, в плащах с капюшонами. У многих, как подметил остроглазый юноша, под одеждой имелись кольчуги и панцири, а также мечи или ножи.

Гелианакс, единственный из собравшихся с непокрытой головой, важно прошёл к возвышению и скупым, но решительным жестом заставил всех умолкнуть.

— Братья! — обратился он к ним, воздев руки вверх. — Великий и всевидящий Гелиос всегда защищал бедных и обездоленных, слабых и увечных, тружеников и храбрецов. Ничто живое не может произрасти на земле без его благословения, ни одно преступление не останется безнаказанным, если кто-либо обратиться за помощью к Гелиосу…

Савмак жадно прислушивался к голосу Гелианакса: как оказалось, он был не только искусным бойцом, но и великолепным оратором. Смысл речи нового приятеля юноша понимал слабо, но некоторые фразы вгрызались в его сердце, как расплавленный металл, особенно когда Гелианакс заговорил об обидах и притеснениях, выпавших на долю рабов.

— Все мы сыновья мудрого мученика Прометея, сотворившего нас по образу и подобию божьему из земли и воды; он дал нам глаза, чтобы мы могли видеть небесные чертоги богов, подарил людям огонь, без которого они превратились бы в существ бессловесных и диких.

Голос Гелианакса крепчал, наливался всепроникающей мощью, туманил сознание неосуществлёнными мечтами; из них возникали феерические образы невозможного, настолько близкого, что до него, казалось, можно было дотронуться рукой.

— …Тогда, о братья, скажите мне: почему мы, в день сотворения все равные и счастливые, сейчас помыкаем себе подобными? Почему свободорожденных куют в кандалы или надевают на них ошейник раба? Почему один ест с золотого блюда и пьёт выдержанное ароматное вино, а другой не может купить даже чёрствой ячменной лепёшки? Почему?! И до-ко-ле?!

Напряжённая, жуткая тишина, воцарившаяся после слов Гелианакса, спустя какое-то время вдруг обрушилась на барабанные перепонки Савмака неистовыми криками:

— Гелиос! Гелиос! Ты наш бог, единственный и всемилостивейший! Тебе возносим хвалу, о Гелиос! Веди нас в бой, Гелиос, против зла и насилия!

— Восславим же, братья, Гелиоса! — снова возвысил свой голос Гелианакс. — У нас пока нет алтарей и храмов, нас преследуют и распинают на столбах, мы нищи, босы и бесправны, но верьте, братья, настанет и наш день, когда воссияет Гелиос и разрушит царство зла…

В помещение внесли вместительный кратер и свежие лепёшки, и гелиополиты стали трапезничать, отдавая дань и солнцевеликому богу: на возвышении, под бронзовым солнечным диском, стоял скромный алтарь, куда они брызгали из своих чаш по нескольку капель вина, на удивление Савмака, оказавшегося не кислым боспорским, а дорогим и ароматным книдским. Похоже, что членами братства гелиополитов были не только рабы и вольноотпущенники, а и люди более состоятельные.

— …Не забывай нас, брат, — говорил на прощание немного размякший Гелианакс. — И, я думаю, мне не нужно тебе ещё раз напоминать о сохранении нашей общей тайны. Иначе даже царский эргастул покажется отчим домом по сравнению с тем местом, куда нас могут отправить.

— Мы ещё увидимся?

— Обязательно, — Гелианакс с каким-то странным видом взял правую ладонь Савмака и долго всматривался в неё. — О, Гелиос… — пробормотал он, с изменившимся лицом и быстро отстранился от юного скифа. — Это невозможно…

— О чём ты? — спросил удивлённый Савмак.

— Прощай. Уходи… — Гелианакс явно был чем-то расстроен; а возможно, как подумалось Савмаку, сказалась усталость — события сегодняшнего вечера могли свалить с ног человека помоложе и покрепче, нежели пятидесятилетний проповедник.

Когда Савмак исчез в темноте вместе с двумя провожающими, взволнованный Гелианакс вернулся к алтарю Гелиоса. Помещение освещалось всего тремя светильниками, чадившими и разбрызгивающими масло. Бронзовый диск потускнел, будто покрылся копотью, а запряжённые в колесницу кони, нарисованные на стене, казались стаей огненнопёрых лебедей, плывущей среди чёрных волн.

Гелианакс с мольбой протянул руки к диску:

— О, Гелиос! Будь милостив к этому юноше! Линии судьбы предрекают ему великое будущее и много страданий. О, всевидящий, дарующий жизнь, спаси его от грядущих бед и напастей, помоги ему в предначертанном и избавь от мук…

Он молился долго и истово, почти до утренней зари. Усыпавшие небосвод звёзды уже стали исчезать в бездонных небесных глубинах, когда измученный Гелианакс наконец лёг на скамью в тайном храме гелиополитов и забылся тревожным, полным кошмарных видений сном. Ему чудились плещущиеся на ветру кровавые полотнища, сквозь которые смотрели на него страшные, горящие глаза. И были они глазами юного Савмака.

ГЛАВА 6


Пантикапейский гипподром располагался на окраине города. Посыпанная известняковой крошкой дорога к нему полнилась празднично одетыми горожанами, не спеша, но всё равно с нетерпением, направлявшим свои стопы к огромной овальной чаше, построенной в прошлом десятилетии искусными плотниками и резчиками по дереву. Скамьи, окружавшие скаковое поле, были сделаны из липовых досок и покрыты горным воском. Они поднимались вверх на десять ярусов. Крепкий буковый помост поддерживала сложная конструкция из дубовых брусьев и столбов, по верхнему ободу чаши-гипподрома были установлены конные статуи и флагштоки; на них пестрели вымпелы с тамгами[278] спартокидских аристократов, чьи лошади принимали участие в скачках. Западная, теневая сторона гипподрома предназначалась для знати и почётных гостей Пантикапея. Там же блистал золотым шитьём и балдахин царя, возле него стояли на страже в полном боевом облачении воины спиры. Несколько левее виднелась крытая галлерея с резными воротами, украшенными живыми цветами и разноцветными лентами. Она вела в конюшни, где благородных скакунов готовили к предстоящим состязаниям. В самом центре гипподрома возвышалась выкрашенная в яркие тона скена[279], с примыкавшим к ней проскением[280]. Его плоская деревянная крыша и должна была служить местом театрального действа, входившего в программу праздника.

Гипподром постепенно заполнялся. Уже прибыли и послы Понта, ради которых, собственно, и затеяли празднество, а резные с позолотой скамьи, предназначенные для царя и его приближённых, всё ещё пустовали. Впрочем, это обстоятельство не особенно волновало горожан, в основном людей состоятельных и понимающих толк в событиях подобного рода. Между скамьями сновали вольноотпущенники, предлагая охлаждённое вино и солёные ядрышки лесного ореха, и изнывающие от жары пантикапейцы не скупясь сыпали в их кошельки медь и серебро, чтобы вкусить божественного напитка и привести себя в состояние возвышенности, когда все житейские горечи, невзгоды и заботы кажутся совершенно несущественными и мелкими по сравнению с бурей страстей на театральных подмостках и на скаковом поле.

— Удивительно и невероятно! — воскликнул один из понтийцев, худощавый молодой мужчина, чьи волосы, тем не менее, уже тронула седина. — Может, я сплю, и всё это мне снится? Такое впечатление, что я вовсе не в Таврике, в этой дикой стране, где живут необразованные варвары-номады, а в благословенной и просвещённой Синопе. Прекрасные здания, храмы и этот гипподром…

— Не верь глазам своим, ибо они обманут, — философски заметил его приятель, лысый толстяк. — Я прислушиваюсь только к голосу чрева, мой друг. А он мне сейчас нашёптывает: не пей эту кислую дрянь, которую разносят босоногие слуги Бассарея[281], иначе вместо услаждающего слух хорала[282] будешь внимать журчанию воды в нужном месте, — он хитро подмигнул худощавому и, запустив руку за пазуху, достал небольшой бурдючок. — Лучше хлебни несколько глотков родосского, и твой дух немедленно воспарит на Олимп. А оттуда, как тебе известно, видно всё. И да рассеются твои сомнения: мы и впрямь в варварской стране, где коварные номады пьют вино из черепов своих врагов, а потомки гордых воителей-эллинов превратились в стяжателей и сутяг, коим плевать на заветы предков и на просвещение, ибо оно ни в коей мере не способствует обогащению.

— Откуда это у тебя? — с удивлением спросил худощавый, показывая на бурдючок.

— Ты, случаем, не думаешь, что я привёз его из Синопы? — рассмеялся толстяк. — Отнюдь, мой друг. Все винные запасы посольской триеры, как тебе известно, мы осушили. Занятие, если честно, было нелёгким, но приятным. А этот драгоценный сосуд мне ссудил ойконом пританея.

— Ссудил? — улыбаясь, покачал головой его приятель.

— Не придирайся к словам, — снова засмеялся толстяк. — Как бы там ни было, а это славное родосское сейчас в самый раз. Выпей, и твои подозрения рассеются, как винные пары.

— Во славу Диониса… — с этими словами худощавый, в ком читатель, надеюсь, узнал понтийского поэта Мирина, приложился к горловине бурдючка и, нимало не смущаясь сидящей рядом посольской свиты, пропустил такой богатырский глоток, что толстяк — а это, конечно же, был грамматик Тиранион — даже крякнул от неожиданно обуявшей его жадности.

В состав посольства они попали случайно, вместо молодого, но уже достаточно известного философа Метродора, заболевшего как раз накануне отплытия в Пантикапей. Конечно, ни Мирин, ни Тиранион не питали пристрастий к дипломатической службе, но удушающая живую мысль атмосфера всеобщей подозрительности, воцарившаяся вместе с Лаодикой в столице Понта, надоела им до такой степени, что они были готовы отправиться куда угодно, лишь бы подальше от злобствующих интриганов и льстецов, окружающих царицу и уничтожающих неугодных и инакомыслящих. Вакансия в посольской свите была только одна, но пронырливый Тиранион сумел подкупить кого-то из чиновников, и послу, насквозь трухлявому персу, которого держали при дворе только из-за его угодливой преданности Лаодике, пришлось смириться со свершившимся умножением будущих подчинённых. О чём ему довелось горько пожалеть, едва триера покинул синопскую гавань — весьма общительный Тиранион до такой степени напоил посольскую свиту, что дипломатов качало ещё сутки после прибытия в Пантикапей.

— Тиранион, а ты, случаем, не прихватил и чего-нибудь съестного? — лукаво глядя на своего друга, спросил Мирин.

— У-у… — простонал от досады грамматик, с закрытыми глазами прильнувший к бурдючку. — Ах, не трави душу… — он с видимым сожалением взвесил в руках полупустой кожаный сосуд и бережно закрыл его пробкой. — Там подавали, если ты помнишь, запечённых в тесте великолепных гусей, а это моя слабость… Увы, мой друг, на нас были такие лёгкие одежды, что и с бурдючком возникли определённые трудности. Но это дело поправимое. Эй, любезнейший! — позвал Тиранион разбитного малого, разносившего сладости и орешки. — Поди сюда. Нет-нет, сие нам не угодно, — решительно отверг он предложенные деликатесы. — Принеси что-либо посущественней. Только одна нога здесь, другая там!

Тем временем под сенью балдахина появился и Перисад со своей свитой. Судя по раскрасневшимся щекам, он уже успел отдать немалую дань богу виноделия и теперь находился в том блаженном состоянии, когда человека умиляет даже крохотная невзрачная букашка, ползающая по руке. Рядом сидела и Камасария Филотекна; возле неё угодливо согнулся её неразлучный слуга евнух Амфитион. Сегодня он принарядился, одев приличествующую мужскому полу одежду, богато затканную золотой нитью.

Солнце уже давно пересекло полуденную черту, и на западную трибуну легли голубые тени. Повинуясь милостивому царскому кивку, распорядитель скачек поднял руку и под варварскую музыку, исторгаемую рожками, авлосами и тимпанами, на поле гипподрома выехали участники соревнований. Напуганные шумом и многолюдьем жеребцы становились на дыбы, ржали и лягались, а восхищенные отменными статями огненноглазых красавцев пантикапейцы хлопали в ладони и бросали удалым наездникам серебряные оболы, которые всадники с удивительной ловкостью ловили на лету.

Впрочем, не обошлось и без происшествий. Один из наездников, пытаясь поймать сразу две монеты, свалился с коня, да так неудачно, что сломал руку. Его быстро увели за трибуны, и парад продолжался.

Великолепное зрелище! В те далёкие времена лошади ценились очень высоко, а чистокровные красавцы, попирающие копытами скаковое поле гипподрома, подчас составляли целое состояние. Только знать и богатые купцы могли позволить себе подобную роскошь. Коней привозили в основном из Мидии и Парфии, они отличались быстротой и выносливостью, а от этих качеств нередко зависела жизнь воина. Были представлены здесь и полукровки, помесь лошадей скифов и благородной нисейской породы, но искушённые зрители внимания на них почти не обращали — эти скакуны никогда не выигрывали состязаний, а потому и обсуждать их достоинства считалось пустой тратой времени.

Однако, перенесёмся в конюшни гипподрома, где шла подготовка к выездке дикарей, совсем недавно пригнанных меотами в подарок царю Перисаду. Запертые в тесные стойла, эти дети вольных степей не подпускали к себе даже конюхов, поднаторевших в своём ремесле. Мохноногие, широкогрудые, с длинными гривами, они кусались, как хищные звери, и с ржанием, больше похожим на рёв медведя-шатуна, бросались на жерди загонов, разбивая их острыми копытами в щепу.

Гиппотоксоты (среди них был и Савмак) с некоторым смущением обменивались мнениями — таких звероподобных жеребцов и объезжать им не приходилось. Похоже, лошади росли в вольных табунах и ещё не видели человека.

Савмак присмотрел себе саврасого жеребца, неистовавшего больше остальных. Судя по повадкам, это был вожак табуна. И по росту и по статям он превосходил остальных диких лошадей. Юноше было известно условие предстоящего укрощения — тот, кто останется в седле, получает коня в подарок. А на этом жеребце можно уйти от любой погони…

Неожиданно раздался чей-то раздражённый голос, и на пороге конюшни появился распорядитель скачек, высокий седобородый фракиец.

— …Клянусь Сабазием, этот купец удивительный нахал! — распорядитель был взбешён. — Он осмелился обвинить нас в том, что ему подсунули неопытного наездника. Гром и молния! Будто ему не известно, что наездников выбирают по жребию.

— Да, это так, — соглашался с ним его помощник, судя по говору, тавр. — Но не всегда и не всех… — осторожно добавил он, избегая встречаться взглядом со своим начальником.

— И ты туда же! — возмутился распорядитель. — Уж не собирается ли этот купчишка поставить себя на одну скамью с высокорожденными? — спросил он язвительно.

— Ты, как всегда, прав… — смиренно пробормотал тавр и со злобой посмотрел на спину фракийца.

— То-то… — надменно вскинув голову, распорядитель подошёл к гиппотоксотам. — Мне нужен кто-нибудь из вас, чтобы заменить получившего травму наездника. Да побыстрее думайте, провалится вам в Тартар! У нас мало времени.

Гиппотоксоты переглянулись и потупились: выдержать скачки и объездку было чрезвычайно трудно. Тем более, что наезднику — конечно, если он не победитель — полагалось лишь скромное угощение и несколько оболов, а укротителя в случае удачи ждал поистине царский приз — великолепный конь.

— Собачьи дети… — плюнул разъярённый распорядитель. — Я предполагал нечто подобное. Ладно, тогда я сам назначу. Ты! — ткнул он пальцем в грудь Савмаку, стоявшему ближе всех. — И не вздумай упрямиться, — добавил с угрозой.

— Слушаюсь и повинуюсь, — спокойно ответил Савмак и под сочувственными взглядами товарищей направился к выходу.

Его охватило странное возбуждение. Что-то неподвластное ни уму, ни рассудку вдруг овладело всем естеством юноши, и он почувствовал, как забурлила кровь в жилах, а мышцы налились богатырской силой. Высоко подняв голову, с горящим глазами, он шёл за распорядителем с поистине царским величием. Зов предков, гордых воителей-пилофириков, гремел как большой тимпан в сознании Савмака; предчувствие чего-то необычного, возможно, опасного, разбудило в юноше вековые инстинкты свободнорождённого дикаря-кочевника, охотника за скальпами, вышедшего на военную тропу…

Конь оказался полукровкой. Невысокий в холке, тяжеловатый с виду, он, тем не менее, обладал удивительно упругими трепетными мускулами. Савмак хорошо знал достоинства и недостатки таких скакунов — они медленно набирали ход, что в условиях ограниченного пространства гипподрома было весьма скверным обстоятельством, не позволяющим рассчитывать на успех; зато в длинном беге им не было равных, но большая скученность вырвавшихся на первые позиции чистопородных коней мешала обойти их и победить.

Потрепав буланого полукровку за коротко подстриженную гриву, Савмак достал лепёшку с солью и протянул скакуну. С благодарностью скосив на юношу опаловый глаз, жеребец ласково прикоснулся к ладони бархатистыми губами и неторопливо, с достоинством, сжевал лакомое угощение. Теперь Савмак был уверен, что между ними установилась та невидимая связь, без которой любой уважающий своё ремесло наездник не в состоянии слиться с конём в единое целое, чтобы достичь даже невозможного.

А на трибунах всё шло своим чередом: потные, разгорячённые разносчики вина не успевали выполнять заказы жаждущих зрителей, самые рисковые из пантикапейцев, верящие в провидение и свою удачу, делали ставки на приглянувшихся скакунов, нередко выражающиеся в приличных суммах, степенные матроны жаловались на жару и судачили, перемывая косточки царю и дворцовой знати, а сам Перисад с вожделением высматривал себе очередную пассию. Зная его слабость к женскому полу, пантикапейские гетеры старались занять места поближе к царскому балдахину и козыряли каждая на свой манер: кто звонкоголосым чарующим смехом, кто грациозными движениями поправляя замысловатые причёски, а некоторые, постарше и поопытнее товарок, бросали на повелителя Боспора томные, многообещающие взгляды, заставлявшие царя вздрагивать, как застоявшегося жеребца-производителя.

— По поводу чревоугодия, мой друг, мы с тобой спорили неоднократно, — Тиранион с видимым удовольствием уплетал за обе щеки нанизанных на прут перепелов. — Откушай, — протянул он зажаренную дичь Мирину. — Ибо нам ещё долго придётся тереть эти жёсткие скамьи в ожидании конца праздника. А чем нас угостят вечером, трудно сказать. Надеюсь, в Пантикапее спартанские обычаи не в моде, потому что чёрствые ячменные лепёшки и скверное боспорское вино на ночь меня вовсе не воодушевляют.

— Удивительно, но сегодня я с тобой согласен, — Мирин последовал примеру приятеля, несмотря на неодобрительные взгляды чопорных служивых из посольской братии; впрочем, возможно они просто завидовали. — Видимо, в Таврике какой-то необычный воздух, возбуждающий зверский аппетит. Теперь я могу поверить рассказам путешественников, утверждавших, что степной номад может за один присест слопать целого кабана.

— Хотел бы я с ним посоревноваться, — мечтательно вздохнул грамматик. — Но чтобы обязательно было хорошее вино, пусть даже, согласно скифскому обычаю, и не разбавленное водой.

— Надеюсь, возможность воочию увидеть это прелюбопытнейшее зрелище мне не представится, — поэт изобразил испуг. — Дело в том, что тебе терять нечего, — и он со смехом показал на лысину толстяка, — а мой скальп, — Мирин дёрнул себя за густые ухоженные волосы, — пока ещё мне не надоел.

— Начинается! — вскричал Тиранион, от возбуждения едва не уронив перепелов на доски помоста. — Смотри, сейчас распорядитель подаст знак и…

Его голос тут же растворился в невообразимом рёве, пронёсшемся над гипподромом, — глухо ухнул большой тимпан, и всадники, горяча коней, вихрем сорвались со старта.

— Мирин! — пытаясь перекричать неистовствующих почитателей одного из древнейших видов состязаний, Тиранион едва не ткнулся в ухо поэта. — А ведь мы с тобой не поставили ни на одну лошадь. Это неинтересно.

— Согласен! — неожиданно принял его предложение Мирин. — Выбирай, только поскорее.

— О, боги, ну и задачка… — грамматик с расширившимися от возбуждения глазами смотрел на скакунов. — Вон тот, вороной.

— Великолепный конь, — поэт напряжённо размышлял. — А я, пожалуй… да, именно! Рискну! Выбираю буланого.

— Сколько ставишь?

— Пять ауреусов.

— Ого! Я, конечно, принимаю твои условия… — Тиранион саркастически ухмыльнулся. — Но, мой любезный друг, мне кажется, твой выбор несколько странен. Я не предполагал, что ты так плохо разбираешься в лошадях. Этот буланый — полукровка. Даже сам Аполлон на таком одре вряд ли придёт первым. Но я готов чуток подождать, пока ты не изменишь решение. Понимаешь, мне будет стыдно воспользоваться твоей неосведомлённостью в подобных делах.

— Этот, и никакой иной, — Мирин упрямо боднул головой.

— Как знаешь… — вздохнул с напускным смирением грамматик, втайне радуясь — упрямство Мирина вошло в поговорку среди понтийских мыслителей и поэтов, и Тиранион, достаточно хорошо зная характер друга, своим предложением только подбросил дров в огонь; теперь он был совершенно уверен, что пять ауреусов вскоре зазвенят в его кошельке.

Уже на втором круге чистокровные мидийские жеребцы доказали своё преимущество. Их тонкие, стройные ноги мелькали с такой скоростью, что рябило в глазах. Парфянские скакуны держались несколько сзади — их время должно было наступить чуть позже, когда пройдёт первый запал, и начнётся игра нервов и мастерства наездников. Кони Парфии обладали удивительным свойством — они были «думающими». Главное для седоков заключалось в том, чтобы не мешать им выбрать наиболее удобную позицию для решающего рывка; дальнейший путь они просчитывали с изумительной точностью, как самые выдающиеся математики древности.

А что же полукровки? Они отстали на четверть круга, и зрители даже не обращали на них внимания — там было всё известно заранее. Их богатые хозяева-купцы потрясали полными кошельками, будущей наградой победителю, стараясь таким образом воодушевить и подстегнуть наездников, но те, раздосадованные неудачным жребием, заведомо лишившим их даже малейшей возможности, как им казалось, надеяться на победу, были совершенно равнодушны к этим посулам и теперь лелеяли надежду только сократить расстояние с основной группой.

Один Савмак был хладнокровен и уверен в силе и скорости своего жеребца. Он каждой частицей тела ощущал, как постепенно разогреваются железные мышцы коня, как его широкая грудь всё больше и больше захватывает напоенного пылью воздуха, и кровь мощными толчками пульсирует в жилах, питая энергией неутомимые ноги. Склонившись к шее жеребца, Савмак шептал ему какие-то нежные слова на родном языке, и животное, чьи предки носили на спине не одно поколение скифов, будто понимало этот удивительный монолог, всё прибавляя и прибавляя в искромётном стелющемся беге.

На десятом круге наконец показали свои способности и парфянские жеребцы. Сначала один, игреневый красавец из конюшни царя Перисада, каким-то чудом проскользнул в неширокую щель между крупами двух хрипящих от натуги мидийцев и возглавил забег, а затем и второй, вороной в белых чулках, надежда его владельца спирарха Гаттиона, протаранив скопище впереди, пристроился к нему в хвост. На царской трибуне раздались ликующие крики, и Перисад не замедлил поднять чашу во здравие Матери Кибелы.

— Удивительное невезение… — с напускным смирением ханженским голосом сказал Тиранион, обращаясь к Мирину, не отрываясь смотревшему на скаковое поле. — Лучше бы я выбрал игреневого. Вороной, спору нет, хорош, но наездник на нём никчёмный.

— Тебе поговорить не о чем? — едва сдерживая рвущийся наружу азарт ответил Мирин, и неожиданно быстрым движением отобрал у грамматика бурдючок с остатками вина. — Жди и надейся, лицемер… — с этими словами он осушил кожаный сосуд и небрежно ткнул его в руки оцепеневшего приятеля.

Потерявший дар речи Тиранион с горестным мычанием уронил пустое вместилище драгоценной влаги под ноги и обратил свой страдальческий взор на скаковое поле.

А там происходили события совершенно невероятные с точки зрения рассудительных и практичных пантикапейцев: в группу возглавляющих гонку чистопородных жеребцов вклинился буланый полукровка; его хозяином был небогатый купец Аполлоний, известный жмот и сквалыга. Он сидел неподалёку от понтийских послов, в безумной надежде на удачу сжимая в пухлых ладонях варварский оберег — крохотную бронзовую фигурку скифского бога Гойтосира, покровителя стрел и всадников. Буланого ему уступил по сходной цене номарх царя Скилура, для которого Аполлоний привёз в Неаполис дорогой эллинский панцирь, шлем и кнемиды. Этот конь стал среди богатых людей Пантикапея притчей во языцех: жадный Аполлоний запросил за него такие деньги, что на них можно было купить двух чистокровных жеребцов. Желающих заплатить не нашлось, а купец стал посмешищем, и его собратья по торговому ремеслу обычно приводили своим подмастерьям и ученикам этот случай как пример человеческой благоглупости и неумения вести дела.

Савмак почувствовал, что его начинают оттеснять. Буланый пока шёл в средине группы и, казалось, не представлял серьёзной опасности для будущих победителей — просто нечаянный каприз богов, как считали зрители; ещё чуток, и всё встанет на свои места: дерзкого полукровку загонят в хвост, а ленты и венки достанутся баснословно дорогим мидийским или парфянским скакунам. Но наездники, люди весьма опытные и поднаторевшие в своём деле, достаточно хорошо знали достоинства и недостатки полукровок, а потому встревожились гораздо раньше, нежели самые искушённые знатоки конных состязаний, поставивших немалые деньги на привозных красавцев. И ещё одно обстоятельство, отнюдь немаловажное, смутило и обозлило наездников — Савмак был в их среде чужой.

Хлёсткий щелчок нагайкой по ноздрям буланого, сильный, жестокий и подлый, заставил жеребца отпрянуть в сторону. Но на этот раз Савмаку просто повезло — буланый, видимо, обученный, как боевой конь, вместо того, чтобы, как предполагал ударивший наездник в зелёных одеждах, сбиться с галопа, неожиданно рванул вперёд и с диким ржанием вцепился зубами в бок его скакуна. Опешивший наездник не смог совладать с поводьями, и ослеплённый внезапной болью мидиец врезался в скачущую рядом лошадь. Через какое-то мгновение на поле гипподрома царило столпотворение: наткнувшись на препятствие, жеребцы вставали на дыбы, лягались, кое-кто из наездников оказался под копытами, а один конь, потеряв ориентацию, врезался в проскений.

Крики возмущения и разочарования казалось обрушат трибуны: большинство жеребцов толклись в куче мале, а значит, надежды многих зрителей на победу любимцев стали призрачными.

Теперь впереди шли четыре коня: игреневый царя Перисада, вороной спирарха Гаттиона и ещё два парфянских жеребца, наездники которых щеголяли в красных и чёрных одеждах, расшитых золотой нитью. Один из коней принадлежал наместнику Хрисалиску, а второй, с седоком в чёрном плаще, был собственностью некоего тайного лица, не пожелавшего объявить своё имя. Буланый Аполлония чуть приотстал, и бедный купец в полный голос стенал, обращая лихорадочно блестевшие глаза в небо — теперь он призывал в помощники и всех богов олимпийских, не надеясь только на одного Гойтосира.

— О, превеликая и могущественная богиня Ма! Прости, что я до сих пор в тебя не верил, но, клянусь остатками своих волос, если вороной победит, принесу тебе богатые жертвы… и стану твоим преданнейшим почитателем, — последнюю фразу Тиранион произнёс значительно тише и не очень уверенно.

— Я бы на твоём месте поставил на Диониса, — насмешливо сказал Мирин. — Его благосклонность к тебе не подлежит никаким сомнениям.

— Ты как считаешь? — озадаченно нахмурился грамматик. — О, боги, я умираю от жажды… — он с осуждением взглянул на приятеля, но тот сделал вид, что не услышал. — Эй, ты, сын блудливого фавна! — раздражённо позвал он разносчика вина. — Налей, что там у тебя есть. Как, за эту отвратительную кислятину два обола?! Бери один, и сгинь, пока я окончательно не разозлился, — Тиранион осушил чашу и с омерзением вернул её испуганному вольноотпущеннику. — Фу, экая дрянь… Мирин, если я сегодня помру от несварения желудка, прошу — похорони меня в Синопе и положи в могилу амфору книдского или родосского.

— Исполню, — с напускной торжественностью поэт приложил правицу к груди. — Конечно, сие действо обойдётся мне не дёшево… но на какие только жертвы не пойдёшь ради друга. Смотри! — вдруг вскричал он, больно толкнув локтем под бок грамматика. — Что творится, что творится…

Парфянский жеребец Гаттиона поравнялся с игреневым мидийцем. Наездник царского скакуна уже торжествовавший в душе, считая себя победителем, и мысленно прикидывавший, какими милостями осыплет его Перисад, невольно скосил глаза — и засуетился. Вместо того, чтобы предоставить мидийцу самому разобраться с соперником из Парфии, он потянул повод вправо, чтобы идти по бровке малого круга. И перестарался — вместо хорошо утоптанного скакового поля копыта игреневого взрыхлили плохо утрамбованную известняковую крошку вперемешку с песком; скорость жеребца упала, и обычно невозмутимый Гаттион не удержавшись, вскричал от радости, забыв на миг, что неподалёку сидит сам царь — конь спирарха вырвался вперёд и чёрной молнией вспарывал густо настоянный на запахах пыли и лошадиного пота воздух.

Юный скиф не торопился. По тому, как судорожно вздымались и опускались бока скакуна, принадлежавшего Хрисалиску, он определил, что этот конь буланому не соперник. Похоже, его выезжали на короткий бег, и теперь ему не хватало выносливости.

Царский конь, на взгляд человека мало сведущего, был прекрасен, но Савмак и здесь увидел изъян: игреневый сильно потел, а это могло означать только одно — перед скачками жеребца напоили для большей резвости водой с настоем целебных трав и мёдом, и теперь чрезмерная старательность конюхов проступала мыльной пеной на великолепной груди мидийца.

Оставались вороной спирарха и серебристо-серый неизвестного хозяина. Оба благородных кровей, хорошо выезженные и подготовленные к скачкам, они, казалось, не знали устали. Под стать им были и наездники: один миксэллин, с младых ногтей занимающийся выездкой, а второй, на сером красавце, судя по раскосым глазам и смуглому лицу — меот, сын бескрайних степей, табунщик, конь которого мог, как собака, свободно заходить в шатёр и пользовался большими правами, нежели жена и любимая наложница.

Но Савмак, несмотря на юные годы, был на удивление терпелив и проницателен. Он умел ждать…

— Мне кажется, я не доживу до конца скачек, — простонал грамматик, смахивая с лица обильный пот. — Этот гиппотоксот на твоём буланом меня доконает.

В этот самый момент Савмак неожиданно для всех резко взял вправо, направив коня на большой круг. Впрочем, его решение было загадкой только для непосвящённых в тонкости подобных соревнований — до конца забега оставалось всего пять стадиев и буланому нужен был простор.

— Зачем?! — стукнул себя кулаком по колену Мирин. — Эх…

Он хотел ещё что-то добавить, видимо, не очень лестное для наездника буланого, да так и остался с открытым ртом — конь Аполлония, завидев свободное пространство, казалось, обрёл крылья.

Гипподром вдруг затих. Никто не мог поверить своим глазам — неизвестный наездник-гиппотоксот на буланом полукровке словно вихрь промчался по прямому отрезку скакового поля и на повороте легко обошёл признанных фаворитов…

Савмак летел, как в тумане. Убегающая из-под ног скакуна дорожка гипподрома слилась с небом, будто оно опустилось и легло под копыта буланого. Соперники были позади, но о них юный царевич уже не думал. Впереди сверкал солнечным диском огромный гонг и зеленели листья венков.

Победитель закончил скачку в полной тишине. И только когда Савмак остановил буланого перед царским балдахином и поклонился совершенно отрезвевшему от перипетий захватывающего зрелища Перисаду, гипподром обезумел — вопль, достойный великанов-лестригонов, вырвался из деревянной чаши и упал на тихие спокойные воды гавани.

Среди этого бедлама тонкий вскрик обрюзгшего толстяка был похож на комариный писк — Аполлоний не выдержал нежданной радости и упал в обморок.

ГЛАВА 7


Зачем только я так стремился в эти богомерзкие места? — брюзжал Тиранион, со страдальческим видом посматривая на кошелёк приятеля, отягощённый проигрышем грамматика — пятью полновесными золотыми ауреусами. — Похоже, только для того, чтобы окончательно испортить желудок и получить сердечный приступ.

— Не огорчайся, мой друг, в жизни всё преходяще, — с фальшивым сочувствием утешал его поэт, ещё не веря в свою удачу. — Я, конечно, могу вернуть тебе эти деньги, — тут он заметил, как жадно блеснули глаза грамматика и поспешил добавить: — Но разве в них счастье? Посмотри на купца, чей конь пришёл первым. Воистину, жадность может погубить человека.

Бедного Аполлония, похоже, от переживаний хватил удар, и получать награду из рук царя его понесли на носилках два дюжих стражника.

— Иногда мне кажется, — между тем продолжал Мирин, — что лучше быть простым рыбаком, у которого всё богатство — это лодка и дырявые сети. Ему терять нечего, а значит, и совесть его незамутнённа и чиста, как горный снег. Свежая лепёшка, глоток вина, чистая постель и заботливая жена — вот всё, что нужно мужчине. Тогда его век будет долог, и никакие заботы не омрачат чело, не проложат на нём морщин. Терзания скопидома над грудой нетленного металла достойно сожаления и порицания — ни за какие деньги не купишь вечную юность, уважение сограждан и не отягощённую преступлениями душу.

— Я всегда подозревал, что в тебе таится великий философ, — с сарказмом сказал безутешный Тиранион. — И особенно это свойство к отвлечённым от действительности рассуждениям проявляется, когда ты с удивительной лёгкостью и беспечностью прощаешь свои долги или угощаешься за чужой счёт, — он поднял беспризорный бурдючок и вызывающе потряс им перед носом поэта.

— Фи, как грубо… — поморщился Мирин и примиряюще потрепал приятеля по плечу. — Намёк мне понятен, но стоит ли из-за таких пустяков ломать копья? Даю слово, что твои пять ауреусов послужат благому делу.

— Надеюсь, ты не передашь их казне какого-нибудь храма? — встревожился грамматик.

— Моя вера в богов зиждится на полном бескорыстии, — напыщенно произнёс поэт. — Мы оставим деньги в какой-нибудь харчевне, где и совершим возлияния во славу любого из предложенных тобой небожителей.

— Согласен, но только если там подают отменное вино, — облегчённо вздохнув, ответил ему Тиранион.

— Твоя твёрдость и постоянство в этом вопросе достойны всяческих похвал, — рассмеялся поэт.

Оставим наших общих знакомых пикироваться, сколько их душам угодно, и проследуем за помощником распорядителя соревнований в конюшни. Угодливо изгибаясь и неестественно хихикая, тавр сопровождал двух девушек; одна из них поражала неземной красотой. Её мраморное личико ещё не знало мазей и притираний, тугие и свежие, как только что сорванное с ветки яблоко, ланиты светились нежным румянцем, а полные, чувственные губы блестели влажным, зовущим кармином. Судя по одежде и украшениям, она была из богатой семьи, но живые чёрные глаза красавицы и отсутствие даже намёка на присущую аристократкам чопорность предполагали острый, незаурядный ум, образованность и любознательность, характерные качества самых выдающихся гетер древнего мира. Впрочем, её общественное положение таковым и являлось — это была достаточно известная в Пантикапее жрица свободной любви Ксено. За нею шла служанка, стройная светловолосая фракийка по имени Анея.

Тем временем на подмостках проскения разворчивалось театральное действо. Ставили комедию Аристофана «Лисистрата». Но, увы, события двухвековой давности мало волновали взбудораженных скачками зрителей. Они, всё ещё обсуждали захватывающее зрелище, закончившееся победой — что и вовсе невероятно! — буланого-полукровки какого-то купчишки Аполлония. Имя наездника-гиппотоксота было у всех на слуху — Савмак. Царь, огорчённый поражением игреневого, всё же — надо отдать ему должное — оказался на высоте положения; выдал награды, ленты победителей и венки с отеческой улыбкой и добрыми словами. Смущённый Савмак тут же поторопился на конюшню, где его ждал необъезженный дикарь, а на потерявшего способность что-либо соображать и даже внятно говорить Аполлония посыпались предложения о продаже буланого. За него теперь давали такие суммы, что у купца и вовсе голова пошла кругом.

Однако войдём вместе с красавицей Ксено в конюшню. Там царило обычное после скачек оживление: благородных жеребцов кутали как малых детей в попоны, уставшие наездники бесцельно слонялись из угла в угол — мысленно они были ещё на скаковом поле и пытались осмыслить свои ошибки, — а гиппотоксоты шумно поздравляли Савмака с победой. Немногословный юноша, пунцовый, как мак, не знал, куда деваться, и когда в конюшне появилась блистательная Ксено, он вздохнул с облегчением и поторопился отойти подальше от своих товарищей, набросившихся на красавицу, словно мухи на мёд.

Но Ксено, достаточно холодно отвечая на приветствия, направилась к наезднику в чёрном плаще, скакавшему на серебристо-сером жеребце. При виде прекрасного личика он вздрогнул, будто его огрели нагайкой, и склонил голову, как провинившийся мальчуган.

— Странно, — сказала она, обращаясь к Анее. — Странно, что я до сих пор не замечала в этом человеке откровенного угодничества и отсутствия ума, — Ксено рассматривала наездника с брезгливым сочувствием, будто перед ней было отвратительное насекомое с оторванной конечностью. — Проиграть скачки на таком великолепном коне — это нужно уметь.

— Но, госпожа… — жалобно простонал наездник.

— Я исправлю свою ошибку, — красавица надменно вздёрнула чернокудрую головку. — С этих пор в твоих услугах я не нуждаюсь. Анея, распорядись, чтобы конюхи забрали коня, а он пусть идёт на все четыре стороны. Одежду пусть оставит себе — мне эти испоганенные обноски ни к чему. Только в страшном сне можно представить, что кто-либо из моих наездников когда-нибудь наденет её… бр-р!

Наездник, смазливый малый с глубоко посаженными хищными глазами, хотел что-то сказать в своё оправдание, но, встретив непреклонный взгляд Ксено, в этот миг похожую на разъярённую пантеру, безнадёжно склонил голову и побрёл, пошатываясь, как пьяный, к выходу.

Удивительно, но сочувствия отверженный у наблюдавших достаточно жестокий поступок красавицы не вызвал — все смотрели на неё с немым обожанием и восхищением. Однако её карие глаза остались холодны и равнодушны к этим знакам внимания — поклонников у капризной прелестницы было великое множество. Правда, никто из них, даже самые знатные и богатые, не могли похвастаться мужской победой над своенравной Ксено, одинаково любезной со всеми; она властвовала, царила, смущала умы своей образованностью и остроумием — но не более.

Изгнав неудачника, Ксено, тем не менее, уходить не спешила. Её взгляд блуждал по лицам наездников и гиппотоксотов, явно кого-то выискивая. Наконец она приметила в дальнем углу Савмака — в этот момент он пытался ублажить саврасого разнообразными лакомствами, от пучка свежескошеной сочной травы до душистой лепёшки с солью. Но вожак был непреклонен; устав от бесплодных попыток разметать жерди стойла, он в ответ на ласковые слова Савмака скалил зубы и с яростным хрипом пытался укусить юношу.

Ксено решительно направилась к Савмаку. Он заметил её только тогда, когда она подошла вплотную. Глянув исподлобья на красавицу, юноша коротко поклонился и занялся замысловатой упряжью, предназначенной для укрощения диких коней.

— Прими мои поздравления, — с обворожительной улыбкой кротко сказала Ксено. — Я восхищена.

— Спасибо, госпожа… — с трудом выговорил Савмак, чувствуя, как бешенно заколотилось сердце — голос красавицы был чист и мелодичен, будто журчанье горного ручья.

— Я хочу, чтобы ты служил у меня, — без обиняков предложила Ксено, явно не предполагая отказ. — Стол, одежда и плата в десять раз больше, чем ты получаешь сейчас.

— Премного благодарен, — вежливо поклонился Савмак. — Но я на воинской службе, у меня договор.

— Ах, какие преграды — договор… — насмешливо улыбнулась девушка. — Если ты согласен, уже завтра покинешь казармы, чтобы никогда туда не возвращаться. По рукам?

— Госпожа, я гиппотоксот, — Савмак выпрямился и строго посмотрел на Ксено. — Негоже воину уподобляться изнеженным сибаритам даже ради больших денег. Нет.

— О боги, что он говорит? — красавица опешила. — Ты… отказываешься?!

— Не сочти меня невежливым, но я всего лишь простой воин. Думаю, что ты найдёшь себе наездника гораздо лучше, чем я. Сегодняшняя победа — просто счастливый случай.

— Анея, что я слышу? — Ксено была возмущена до глубины души. — Он посмел мне отказать. Мне! — она высокомерно взглянула на Савмака и поморщилась. — Фу, от этого варвара несёт псиной. Пошли. Большего унижения мне ещё не довелось испытать. И от кого?!

Одарив благосклонной улыбкой наездников и гиппотоксотов, изумлённых невероятной с их точки зрения глупостью юноши, красавица с царственным величием пошла к выходу. Хмурый Савмак, задетый последними словами девушки за живое, снова вернулся к своему занятию, не обращая внимания на галдёж, поднявшийся с уходом Ксено. В его душе бурлил гнев. Он ненавидел эту бесцеремонную красавицу. И теперь все колебания и сомнения были отброшены — он должен бежать из Пантикапея как можно быстрее, пусть даже это будет стоить ему жизни…

— Жизнь прекрасна… если, конечно, хорошо к ней присмотреться, — философствовал с набитым ртом Тиранион; теперь ему принесли лепёшки с мёдом и кувшин выдержанного вина; уже где его сыскал быстроногий вольноотпущенник-разносчик, трудно было сказать, но по угодливо-восторженным взглядам, которые он бросал на грамматика, становилось ясно, что для синопского гостя, если только тот прикажет, он готов достать божественный нектар.

— Самое удивительное, но сегодня я с тобой согласен, — отвечал ему в тон благодушествующий поэт. — Можешь мне не поверить, но когда я ставил на буланого, то вовсе не верил в его победу. Просто каприз, шутка, назовём этот порыв как угодно.

— Если в следующий раз ты надумаешь так шутить, то, будь добр, предупреди меня заранее, — проворчал Тиранион.

— Но в этом и заключается, любезный друг, вся прелесть жизни! — воскликнул Мирин. — Всё наше существование — игра в кости. Чет, нечет, у кого больше. Комбинации бывают самые невероятные, а выигрыш редко достаётся самому умному и достойному.

— Судьба… — проглотив очередной кусок, ответил грамматик и потянулся за чашей.

— Не путай судьбу с удачей. Фортуна — это предначертанное и незыблемое. А вот удача сродни узелкам, случайно получающимся на пряже Клото. Я не сомневаюсь, что это просто проказы богини Тихе[283]. Так сказать, для разнообразия, чтобы жизнь не показалась пресной и ненужной. Всё игра, игра, мой друг. И мы даже не актёры, а бусины, нанизанные на нить судьбы и вообразившие, что без них шея, ну, никак не может существовать.

— Умно, но бездоказательно, — Тиранион с сожалением посмотрел на пустой кувшин. — Я готов с тобой спорить… но не сегодня, — он с довольным видом похлопал себя по животу. — Когда я сыт, мне плевать на любые мудрствования, ибо моё чрево не переносит длинных речей и излишне резких телодвижений. И знаешь, я готов выдержать любое количество узелков, напутанных Тихе, пусть даже от этого нить Клото окажется короче вдвое. Видишь ли, я не аскет, и длинная, но голодная и тягостная жизнь меня вовсе не прельщает.

— Я так и знал, что ты это скажешь, — смеясь, Мирин развёл руками. — Ладно, оставим споры и посмотрим на что способны лучшие пантикапейские гиппотоксоты…

Актёры ещё сворачивали свой реквизит, а на скаковое поле уже вывели первого из коней, свирепого лохматого дикаря, храпящего и брыкающегося. Его удерживали на арканах шесть конюхов. Укротитель, широкоплечий угрюмый гиппотоксот, не спеша поднялся на невысокий помост и, бормоча слова молитвы неизвестно каким богам, прыгнул на спину жеребца, которого с трудом подвели к этому столь необходимому в объездке приспособлению. Конюхи разом сдёрнули петли арканов, и конь, закусив удила, вихрем помчал по скаковому полю. Впрочем, бежал он недолго: у первого поворота жеребец неожиданно резко остановился и только завидная цепкость и самообладание спасли гиппотоксота от падения через голову коня.

Но следующий ход в этом поединке был для наездника совершенно неожиданным — конь встал на дыбы, и когда гиппотоксот для равновесия, чтобы он не опрокинулся на спину, лёг жеребцу на шею, дикарь вдруг с силой мотнул головой и повалился на бок. Наездник покатился по земле, как спелая груша. Освободившийся от необычной ноши, конь, вместо того, чтобы ускакать куда подальше, вскочил на ноги и бросился на обеспамятевшего наездника, норовя зашибить его копытами, как он, видимо, не раз поступал с волками в степных просторах. Только самоотверженность конюхов, верхом на лошадях сопровождавших чуть поодаль гиппотоксота-неудачника, спасла ему жизнь: в воздухе зазмеились арканы, и дикарь, остановленный на бегу жёсткой удавкой, хрипя и пенясь от бессильной злобы, вновь завалился на известняковую крошку скакового поля.

Второго, третьего и четвёртого укротителей постигла та же участь, что и первого гиппотоксота. С одной лишь разницей — все трое, похоже, просто испугались. Не дожидаясь печального конца, они торопились спрыгнуть с коней раньше, чем те успевали опомниться и освоиться с необычным шумом гипподрома, чтобы приняться за наездников всерьёз. На трибунах стоял возмущённый гул, многие свистели и швыряли в струсивших укротителей объедками и презренной медной монетой, подаваемой только нищим и бездомным. А царь Перисад сидел мрачнее грозовой тучи. Сегодня явно был несчастливый для него день, и даже бабка, Камасария Филотекна, старалась не замечать, сколько он осушил чаш крепкого вина, а тем более, не пыталась его остановить — в гневе, что, впрочем случалось редко, внук сметал всё со своего пути, как разъярённый бык.

В конюшне царило уныние. Оставшиеся наездники наотрез отказывались испытать судьбу и выставлять себя на посмешище. Звероподобные дикари явно были им не по зубам, что они и не преминули заявить вовсе потерявшему голову распорядителю скачек, уже мысленно представлявшему, какие громы и молнии обрушит на его голову начальство. Поминая недобрыми словами злокозненных меотов, невесть в каких краях откопавших этих коней, он вымещал злость на помощнике. Тавр отмалчивался, но по нему было видно, что ещё немного, и он просто удавит надменного и бесцеремонного фракийца.

— Готовьте саврасого, — неожиданно прозвучал среди всеобщего галдежа спокойный голос Савмака.

— Ты что, юнец, рехнулся?! — вскричали едва не в один голос наездники-гиппотоксоты. — Он убьёт тебя. Этот зверь почище тех, что были первыми.

— Тихо! Тихо! — заслонил юношу приободрившийся фракиец. — Он знает, что делает. Если ты продержишься на нём хотя бы один круг, клянусь, он твой, — сказал распорядитель скачек, обращаясь к Савмаку. — Прошу, не посрами… — добавил уже жалобным голосом, что было на него совершенно не похоже.

Савмак только кивнул в ответ и под неодобрительные шепотки укротителей вышел из конюшни.

Гипподром забушевал — Савмака узнали. Ксено, так и не успокоившаяся после разговора с юным скифом, процедила сквозь зубы, обращаясь к одному из своих поклонников, знатному, но недалёкому аристократу, сыну Пантикапейского стратега:

— Как бы я хотела, чтобы этого вонючего номада конь растолок в лепёшку.

— Ты несправедлива к нему, Ксено, — недоумевающе поднял тонкие подбритые брови поклонник. — Юноша весьма приятной внешности, я бы сказал, даже красив. И одежда на нём вполне… Кстати, и манеры у него достаточно приличные.

— Ах, замолчи! — гневно вскричала красавица, с напряжённым вниманием наблюдая за конюхами, выводившими в это время саврасого на поле. — Этот конь то, что нужно… — мстительно пробормотала она, заметив каких усилий стоило дюжим конюхам удержать застоявшегося дикаря.

Поклонник смиренно опустил глаза и только покачал головой — в таком состоянии он видел прекрасную Ксено впервые.

Савмак кипел. Слова очаровательной девушки не выходили из головы. «Значит, вонючий варвар»… — повторял он наверное в сотый раз, стискивая челюсти до зубовного скрежета. Сейчас он готов был сразиться с любым количеством врагов, чтобы дать выход так неожиданно разбуженной фамильной гордости и совершенно непонятной злобе.

Саврасого уже почти подвели к помосту, когда Савмак, не говоря ни слова, вскочил ему на спину прямо с земли, будто у него выросли крылья. Зрители ахнули. Опешившие конюхи в невероятной спешке сняли арканы и поторопились отбежать подальше от копыт дикого жеребца, взбесившегося, будто его ткнули раскалённым прутом. Дико взвизгнув, Савмак рванул поводья и изо всей силы огрел коня нагайкой. Полуобезумевшее животное от такого доселе не испытанного оскорбления на какой-то миг потеряло голову и ударилось в бешеный галоп.

Первый круг Савмак, сам, как и жеребец, пенясь от злобы, не переставая, хлестал его нагайкой-трёххвосткой. Дикарь мчал с такой скоростью, которая была не под силу даже лучшим чистопородным скакунам. Гипподром ревел, бурлил и удивлялся. Наездник, прильнувший к лошадиной шее, словно слился с конём, и издали они казались двухголовым кентавром.

Саврасый опомнился только пройдя второй круг. Он попытался выкинуть такой же номер, что и первый дикарь — завалиться на бок, — но Савмак, не раздумывая, ударил его рукоятью нагайки по ноздрям. Забыв от острой боли своё намерение, саврасый, мотая головой, завертелся на месте, время от времени поднимаясь на дыбы. Из его разорванных удилами губ летела густая кровавая пена, неистовое ржанье перекрывало рёв зрителей.

Для Савмака всё смешалось: земля, небо, зрители. Казалось, что он сидит в бешено мчащейся по кочкам колеснице, раз за разом взлетающей в воздух. Рассвирепевший не меньше, чем конь, юноша рычал и ругался на всех языках, какие только знал.

Наконец юный скиф постепенно начал приходить в себя. Немного попустив поводья, он дал возможность саврасому опять помчаться по кругу скакового поля. Несмотря на отчаянные усилия, затраченные в схватке с наездником, жеребец бежал почти с такой же скоростью, что и прежде. Успокоившийся Савмак мысленно пожалел бессловесную скотину, над которой совершалось такое насилие, и порадовался — если он всё же сумеет укротить этого дикаря, лучшего коня не сыскать во всей Таврике.

Теперь юный скиф применил иную тактику, известную ему от мудрых дедов, бесстрашных воинов и кочевников. Сместившись ближе к шее, он изо всех сил сжал ногами бока скакуна, сбивая ему дыхание. Нагайку Савмак оставил в покое и лишь напевал коню старинный размеренный и убаюкивающий мотив, больше похожий на шум ковыльной степи после освежающего дождя.

Саврасый начал уставать. Он ещё раз попытался избавиться от наездника, с отчаянностью смертника бросившись на резную деревянную стенку проскения, готовый расшибиться, но не подчиниться. Тогда Савмак, повысив голос, опять щёлкнул коня рукоятью нагайки по ноздрям, но уже не так сильно, как первый раз. И гордый вожак смирился. Дальше он бежал споро, и всё же не с таким рвением, как прежде. Наконец, где-то посредине круга, почти напротив царского балдахина, саврасый замедлил ход, перешёл на вялую рысь — и, медленно опустившись на колени, лёг.

Над гипподромом словно прокатился горный камнепад — зрители неистовствовали. Даже царь вскочил на ноги и что-то кричал, потрясая руками.

Но Савмак ничего не слышал и не замечал: продолжая напевать древнюю песнь, он быстрыми движениями массировал одеревеневшие грудные мышцы саврасого. Конь настороженно косил на него налитым кровью глазом и тихо всхрапывал. Подбежавшие конюхи принесли попону, и юноша поторопился накрыть мокрую от пота спину скакуна.

Ксено бессильно откинулась на спинку скамьи и закрыла лицо руками. С её уст срывались какие-то звуки. Анея от удивления на некоторое время потеряла дар речи: её госпожа смеялась, а из очей капали слёзы…

ГЛАВА 8


Городской пританей полнился гостями. Провожали послов Понта, и самые достойные граждане Пантикапея, всеми правдами и неправдами получившие приглашение на это торжество, стекались тонкими, благоухающими дорогими восточными благовониями ручейками на одну из террас, окольцовывавших гору с акрополем на вершине.

Здание пританея поражало красотой и архитектурным совершенством. Его начал строить отец Перисада, когда казна Боспора ещё была наполнена звонкой монетой, а морские караваны с зерном, солёной рыбой, кожами, деревом, воском и другими дарами Таврики бороздили голубые воды Понта Евксинского с ранней весны до осенних штормов, направляя резные акростоли на юго-запад, к берегам Эллады. Строительные и отделочные работы завершились совсем недавно, лет десять назад, и многоколонный пританей до сих пор блистал первозданной чистотой и свежестью. Просторное здание длиной около восьмидесяти и шириной не менее сорока локтей состояло из пяти помещений и дворика, вымощенного тщательно отшлифованными и подогнанными плитами. В южной части пританея находился парадный андрон с облицованным мраморными плитами главным очагом города, являвшимся символом единения всех граждан Пантикапея. Рядом с ним была комната для омовения и хозяйственное помещение с печью — поварня. В западной половине располагались ещё два больших зала с полами из известняковой крошки и гальки, где обычно трапезничали не столь важные гости, как иноземные послы. Дворик к северу был открыт, а с трёх других сторон его окружала колоннада. В пританее находился и алтарь, украшенный рельефной головой быка и гирляндой лавровых листьев, а также сложенная из дикого камня цистерна для воды. Расписные стены имитировали дорогие сорта мрамора, а пол андрона покрывала удивительной красоты мозаика.

Главенствовал на торжестве городской агораном Исиад, благообразный старик с длинной седой бородой и выцветшими от времени маленькими глазками, постоянно прячущимися под морщинистыми веками. Был среди приглашённых и наместник Хрисалиск. Он немного похудел, и его обычно смуглое, пышущее здоровьем лицо приобрело желтоватый оттенок. Проверка деяний наместника, устроенная царём, как видно, не прошла для него бесследно. Впрочем, Хрисалиск, судя по торжествующей улыбке, словно приклеенной к скуластой физиономии, похоже, вышел сухим из воды. В какую сумму ему это вылилось, знали немногие, в том числе и благообразный хитрец Исиад, слывший, кстати, бессребреником. Но такие мелочи, конечно же, не могли омрачить чело наместника, уже успевшего возместить убытки, продав пиратам-ахайям почти половину съестных припасов — дань меотов Боспору — и кое-что из оружия.

Хрисалиск, согласно своему высокому рангу, возлежал за пиршественным столом в андроне. Компанию ему составляли спирарх Гаттион, жрец Стратий, боспорский наварх Панталеон, известный кутила и выпивоха, рослый, жилистый морской волк, и евнух Амфитион. Кроме них и ещё кое-кого из дворцовой знати в андроне трапезничали и посольские люди Понта.

В других залах, как мы уже говорили, были гости поплоше, которые не могли кичиться аристократическим происхождением или близостью к царскому престолу: богатые купцы, не только чистокровные эллины, но меоты, скифы и иные, в чьих жилах было столько всяких примесей, что определить их принадлежность к какому-нибудь народу или племени не представлялось никакой возможности; крупные землевладельцы и эргастериархи, несколько пантикапейских поэтов и мыслителей, никогда не упускавших случая отведать дармового угощения, два хилиарха, начальник аспургиан — нелюдимый и молчаливый полуварвар, царский логограф, невесть каким образом попавший сюда пантикапейский синдик[284] — угодливый толстогубый мужчина с удивительно гибкой спиной, гимнасиарх, политарх[285] — этот достойный муж по чину имел право присутствовать в андроне, но не пожелал; он стремился быть поближе к простым согражданам, хотя в этих двух залах сыскать их было весьма трудной задачей, — и даже борец Калус, дюжий, квадратный молодец, обжора, каких свет не видывал.

Спирарх Гаттион мрачно жевал кусок фаршированной рыбы, даже забыв полить её сосусом. Его мысли витали далеко от пританея, и основное место в них занимал Эрот. Сводный брат Гаттиона, вечный бродяга и насмешник, залил сала за шкуру спирарху ещё в детстве, и он ненавидел рапсода так, как только могут ненавидеть друг друга близкие по крови люди. Теперь начальник царской спиры мысленно представлял Эрота, распятого на дыбе подземного эргастула, и себя с плетью в руках.

— О чём задумался, наше воинское совершенство? — насмешливый голос Хрисалиска ворвался в мысли спирарха как камень из пращи, заставив его вздрогнуть и болезненно поморщиться.

— Осень… — неопределённо ответил Гаттион, неприязненно глянув на наместника.

— Действительно, осень… — почему-то удивился Хрисалиск. — Премерзкая пора, доложу я тебе. Но по мне, так в самый раз — пока штормит, ни один разбойник и пират не сунутся в мои владения. А вот зима, это уже и впрямь скверно: пролив скуёт льдами, и по этому мосту того и жди незванных гостей. Ой-ей…

— Зима — отличная пора, га-га-га… — заржал во весь голос наварх Панталеон, расслышавший в разговоре сотрапезников всего несколько слов. — Отоспимся, винца попьём вдоволь, гетер всех перещупаем… — он вновь загоготал.

— Кому что… — предосудительно заметил Хрисалиск, но всё равно скабрёзно ухмыльнулся.

— Блудники… — тяжёлый взгляд Стратия заставил замолчать наварха. — Вам бы только Бахуса ублажать, да вакханалии устраивать с непотребными девками. Тьху!

— Сам хорош… — проворчал обиженный Панталеон. — Своё уже забылось?

— По-моему, мы сюда пришли вовсе не для того, чтобы выяснять, кто во что горазд, — спокойный тихий голос евнуха Амфитиона подействовал на сотрапезников, как холодный душ. — Я прошу выслушать уважаемого Стратия, ему есть что сказать вам, достопочтимые господа.

— Воистину, верные слова, — пригладил бороду Стратий. — Здесь собрались единомышленники, и я не буду начинать издалека. Скажу только одно — государство наше падёт, развалится, если мы, достойные мужи, этому не воспрепятствуем.

— Оно-то верно… — Хрисалиск осторожно покосился на других участников пиршества.

Но там было не до них — тон задавал Тиранион, уже пригласивший двух флейтистов и кифареда; они как раз настраивали инструменты на что-то весёлое.

— Однако, не слишком ли мы торопимся? — продолжил наместник, оглядывая всех по очереди цепкими глазами. — И вообще — собираемся уже в который раз, а толку с наших замыслов как с козла молока.

— Сие дело спешки не терпит. Тут я согласен, — важно кивнул жрец. — А насчёт толка — это как сказать. Главное мы уже выяснили — многие недовольны правлением Перисада.

— Но вот готовы ли они последовать за нами — это вопрос, — мягко проворковал евнух.

— Нас поддержат царская спира и флот, а это уже немало, — ответил ему Хрисалиск.

— Как сказать… — вступил и Гаттион. — Аспургиане и царская хилия за нами вряд ли пойдут.

— За меотов я тоже не ручаюсь, — уныло покачал головой наместник. — Стоит им только учуять смуту, и мне придётся брать ноги в руки и надеяться на покровительство богов. Эти мерзкие полуварвары и сейчас косо смотрят. Пока держишь их в железных оковах — ещё куда ни шло, а случись такое…

— Чего копья зря ломать и головы сушить? — Панталеон воинственно выпятил грудь. — Отправим некоторых в Эреб — и дело с концом. А там — будь что будет.

— Тише! — зашипел Хрисалиск, втягивая голову в плечи. — Мы, уважаемый Паталеон, находимся не в чистом поле.

— Будь я проклят, но труса праздновать мне к лицу! — вспылил наварх.

— Твои заслуги и храбрость хорошо известны, дорогой Панталеон, — примирительно сказал Стратий. — Но малая толика предосторожности тоже не повредит. Нельзя преждевременно открывать наши намерения, ибо это грозит всем нам большими бедами, а возможно, изгнанием и лишением гражданских прав. А сие хуже смерти.

— У нас есть два выхода, — наконец, после долгих раздумий, решил сказать слово и евнух Амфитион. — Первый, пожалуй, самый приемлемый — уйти под крыло Понта. На тайных переговорах, насколько мне известно, об этом шла речь. И первым такое предложил сам царь. Но им сейчас, к глубокому сожалению, не до наших бед — в Понте назревает большая смута, и царица Лаодика подтягивает войска к Синопе. К тому же в Понтийском царстве весьма вольготно чувствуют себя римляне. А они не преминут и Боспор прибрать к рукам, спаси и сохрани нас Матерь Кибела, что и вовсе не приемлемо.

— Может, договоримся со скифами? — неуверенно спросил Хрисалиск.

— Никогда! — резко ответил ему Гаттион. — Варвары понимают только язык меча и огня. Я готов сдаться на милость даже римлянам, не говоря уже о Понте, но быть посмешищем в глазах всего просвещённого мира, подставив голову под ярмо номадов, не желаю.

— Значит, остаётся последнее… и единственное решение… — евнух поморщился, как от зубной боли. — Не лучшее, но…

— Да говори уже, не тяни! — не выдержал нетерпеливый наварх, подогретый изрядной дозой заморского вина.

— Царь Перисад должен сам, — да, именно, сам! — отказаться от престола, — с нажимом сказал Амфитион.

— А если нет? — опустив глаза, тихо спросил Хрисалиск.

— Судьба каждого из нас, в том числе и порфирородных, на коленях богов… — уклончиво ответил евнух.

Жрец, посмотрев на него исподлобья, коротко кивнул. На какое-то время все умолкли, о чём-то напряжённо размышляя. Наконец первым нарушил всеобщее молчание заговорщиков наместник Хрисалиск:

— Кто станет… после?..

Стратий переглянулся с Амфитоном и неторопливо ответил:

— Надеюсь, никто из вас не сомневается, что это будет достойнейший…

Опять наступило молчание. Но видно было, что оно даётся нелегко — в душе у каждого царило смятение, и множество вопросов готовы были сорваться с кончика языка не только у простодушного Панталеона, но и у хитроумного Хрисалиска, жестокого и решительного Гаттиона и у смиренного с виду евнуха, которого побаивался даже его старый приятель Стратий — под женоподобной личиной Амфитиона скрывался человек себялюбивый, жестокий, волевой и умный.

В это время заиграла музыка, и посольская братия захлопала в ладони, вторя весёлому ритмичному такту. Под этот шум Хрисалиск не выдержал и шепнул, злобно скаля зубы:

— Себя метит… праведник холощённый…

— Чего? — с недоумением поднял мохнатые брови Панталеон, к чьему уху приблизил свои губы наместник. — Евнуха царём? Ты, братец, похоже, спятил или перепил. Гы-гы… — хохотнул он и потянулся к чаше. — Выпей и опомнись.

— Дубина… — процедил чуть слышно сквозь зубы Хрисалиск; а чуть громче сказал: — Я не о нём веду речь. Стратий…

— Ну, это иное дело, — наварх выпил и громко икнул. — По мне так всё едино, кто там нацепит царский венец. Главное, чтобы был порядок и жалование приличное. А то у меня сейчас в кошельке ветер свистит. Флот обнищал дальше некуда. Паруса латаем каким-то гнильём, краску купить не за что, а судовые крысы с голодухи уже вёсла грызут.

— Кому что… — выругался наместник и сплюнул в досаде…

Тиранион, доедая огромную фаршированную рыбину, жаловался Мирину:

— По-моему, я здесь превратился в речную выдру. Столько рыбы, как за время пребывания в Пантикапее, я не съел за всю свою жизнь. Такое впечатление, что у них тут давным-давно перевелась вся дичь, а гусей кормить нечем. О-о, гусь… — с вожделением простонал он, с наигранным отвращением проглатывая очередной кусок белого рыбьего мяса.

— Ничего, — утешал его поэт, лукаво посмеиваясь. — Такая диета тебе только на пользу. Ты здорово похудел и даже иногда высказываешь вполне здравые мысли, что в прежние годы из-за твоего неумеренного аппетита тебе было несвойственно. Ведь не секрет, что тяжёлая мясная пища вовсе не способствует остроте ума и вдохновению, так необходимых людям творческим.

— Всё это враки, друг мой, — ответствовал ему грамматик. — Способность к творчеству, увы, ни в коей мере не зависит от пищи. Иначе некоторые наши приятели, искренне считающие себя великими поэтами и мыслителями, осушили бы Понт Евксинский и слопали всю рыбу, какую только можно сыскать на морском дне. А то, что я похудел… — Тиранион мечтательно закрыл глаза. — Мирин, скажу честно — краше гетер, чем в Пантикапее, мне видеть не доводилось.

— Да уж… — откровенно рассмеялся поэт. — Они будут безутешны, когда ты отплывёшь в Синопу. От их слёз море выйдет из берегов, а Ойкумене будет грозить новый потоп.

— Не преувеличивай, не преувеличивай… — деланно засмущался грамматик. Я ведь не Аполлон и не Геракл, чтобы сходит по мне с ума.

— Совершенно верно, — подтвердил поэт, подмигивая. — Они будут горевать только по твоему кошельку, бывшему им лучшим другом и любовником все эти дни.

— Ах, кошелёк… — помрачнел Тиранион. — Он, бедняга, тоже похудел. И эта болезнь меня больше угнетает, нежели возвращение в Синопу, к нашей «царственной и несравненной».

— Крепись, — похлопал его по плечу Мирин. — Деньги — это зло. Впрочем, зло совершенно необходимое, ибо без денег человек не смог бы познать взлётов и падений, нищеты и богатства; они движитель нашего бытия и перемен, ведущих к обновлению мира.

— Ты меня убедил и утешил, — вздохнул грамматик, поднимая чашу. — Выпей, Мирин, выпей, и пусть Посейдон усмирит шторма и разгладит своим трезубцем волны, когда наша триера выйдет в море.

ГЛАВА 9


Дом купца Аполлония стоял на склоне горы, неподалёку от глубокого общественного колодца. Вымощенный булыжником двор отделял от улицы забор из кирпича-сырца; поверх него стояли маленькие статуэтки из красной обожжённой глины, обереги. Кого они изображали, определить было трудно — фигурки ваяли ещё в начале столетия, и теперь они от времени растрескались и покрылись копотью. За домом шелестел осыпающейся листвой неухоженный сад с торчащим посреди него, как гнилой зуб, замшелым каменным алтарём. У его подножья валялись разбитая ойнохоя и засохшие цветы. Похоже, хозяин мало заботился о благосклонности покровителя дома и семьи, потому что в углублении алтаря вместо свежих жертвоприношений белели мелкие кости какой-то птицы и лежала окаменевшая, исклёванная голубями лепёшка.

Двухэтажный дом был построен дедом Аполлония, богатым купцом. Отец тоже не бедствовал, при нём стены комнат были расписаны лучшими художниками Боспора, а полы выложены мозаикой. Ныне стены кое-где облупились, краски выцвели, а в щербинах мозаики чернела грязь.

Купец, одетый в замызганный хитон, бесцельно слонялся из угла в угол. Он уже оправился от радостного потрясения, случившегося с ним на гипподроме месяц назад, и теперь его лицо было унылым и постным.

Немалые деньги, вырученные от продажи знаменитого буланого жеребца, победителя скачек, уплыли, как песок сквозь пальцы. Их хватило только на погашение долговых расписок и вынужденный пир по случаю чествования наездника-гиппотоксота, не явившегося, между прочим, на праздничный обед; он даже не удосужился объяснить причину своего отсутствия. И сейчас Аполлоний мучительно размышлял, чем платить наёмной охране каравана, снаряжаемого им в Танаис на ежегодное осеннее торжище.

Его мрачные мысли прервал какой-то шум. Купец, недовольно поморщившись, прислушался. Говорили, вернее, спорили, два голоса. Один, визгливый и кричащий, купец узнал сразу — он принадлежал его рабу, полуглухому старому скифу. Второй, чистый и звонкий, Аполлоний где-то и когда-то слышал, но, несмотря на внешне приятное впечатление от чистого эллинского произношения и внутреннюю мелодику, этот голос почему-то заставил купца вздрогнуть. Всё ещё не понимая причины непонятного душевного томления, Аполлоний выглянул за дверь — и едва не упал, сражённый увиденным наповал.

У калитки суетился слуга-скиф, пытаясь преградить дорогу худощавому смуглому человеку в невзрачном плаще. За ним маячил ещё один, но он был Аполлонию незнаком. А в худощавом купец сразу же узнал своего проводника к Неаполису Скифскому, рапсода Эрота. Они не виделись уже несколько лет, и Аполлоний начал постепенно забывать этого неугомонного зубоскала и прощелыгу.

— Эй, хозяин, убери этого дрянного старикашку! — Эрот, широко улыбаясь, появился в дверном проёме, пытаясь стряхнуть со своей ноги слугу, вцепившегося в неё, как клещ. — Аполлоний, брат мой, как я рад, как я рад… — он, наконец, вырвался и крепко обнял ошарашенного купца.

По щеке рапсода прокатилась слеза и капнула на грудь всё ещё безмолвствующего Аполлония. Стоящий сзади человек только хмыкнул и ухмыльнулся при виде расчувствовавшегося Эрота — он, похоже, достаточно хорошо знал незаурядные актёрские способности своего приятеля.

— Прекрасно выглядишь, Аполлоний! — рапсод критически осмотрел расплывшуюся фигуру купца. — И домишко у тебя что надо. Цветочки, мозаика… Богато живёшь. Так чего же мы стоим? Или не рад, а? — пытливо заглянул он в остановившиеся глаза Аполлония. — Прости, я просто неудачно пошутил. Конечно же ты, как и я, счастлив встретить старого приятеля. А! — вдруг вскричал он, хлопнув себя ладонью по лбу. — Забыл. Скверно и непростительно, но сейчас исправлю… — он отстранил слугу и позвал: — Собачка, поди сюда! Иди, иди, тут тебя не обидят.

В дом, угрюмо поглядывая на собравшихся, неторопливо и важно прошествовал огромный лохматый волкодав. Он немного прихрамывал на переднюю лапу, а в его густой темно-рыжей шерсти кое-где заплутались колючие шарики репейника.

— Узнаешь? — любовно почесал пса за ухом рапсод. — Да, это тот самый зверюга степных разбойников. Обычно я его с собой не беру, но сегодня такой день — встреча друзей по несчастью. Я ему придумал отличную кличку — Фат, — Эрот заразительно рассмеялся. — Как память о нашем приключении. Фат, поприветствуй хозяина!

Псина мигнул несколько раз, посмотрел, как показалось купцу, с укоризной на рапсода, и протянул Аполлонию свою лохматую лапищу. Купец от неожиданности пожал её и, смутившись, быстро отдёрнул руку.

— Признал! — восхитился Эрот. — Умнющий пёс, доложу я тебе, Аполлоний. Когда мне бывает туго с деньгами, он идёт на пристань и приносит свежую рыбу. Нет, нет, он не ворует! Я предполагаю, что его просто угощают… ну, скажем, за приятную внешность и безобидный нрав. Сейчас он — как и я, между прочим, — голоден, потому и не в настроении, а так псина отменная. Умница.

— Да, конечно… проходи, — смутился Аполлоний при последних словах рапсода. — Садитесь. Сейчас будет вино… и перекусить…

— Какие великолепные краски, — восхищался Эрот, разглядывая расписные стены столовой. — Даже в Афинах — а я бывал там не раз — трудно сыскать такую красотищу. А лепнина… Ух ты-ы…

— Правда? — польщённый купец наконец соизволил улыбнуться. — Тебе и впрямь нравится?

— У меня просто не хватает слов, чтобы выразить своё восхищение. Впрочем, иного и не должно быть — у такого знатного и известного во всём Боспоре господина, как ты, всё, конечно же, самое лучшее и дорогое: дом, усадьба, еда и вино…

— Ты прав, — напыжился Аполлоний. — Всё это так. Убери, убери сейчас же! — зашипел он на слугу, принёсшего кувшин с местным вином — скиф справедливо рассудил, что такие подозрительные гости его господина вполне могут обойтись и недорогим боспорским. — Неси родосское, — приказал он. — Болван… — и извиняющимся голосом сказал, обращаясь к невозмутимому рапсоду: — Он у меня недавно, ещё не всё знает, потому и перепутал.

— Я так и предполагал, — благодушно кивнул Эрот и наполнил чаши родосским, появившимся на столе с волшебной быстротой. — Э, погоди! — вдруг спохватился он. — Вы ведь не знакомы, — Эрот показал на молчаливого приятеля. — Это весьма уважаемый господин, владелец одной из лучших харчевен Пантикапея, мой друг Мастарион.

Мастарион вежливо кивнул и жадно схватил фиал. Его мучила жажда со вчерашнего вечера, и потому он мечтал только об одном — побыстрее залить адский огонь, сжигающий внутренности и вызывающий мелкую дрожь в руках.

Конечно, про лучшую в Пантикапее харчевню Эрот загнул. Мастарион всё-таки купил злачное место по настоятельному совету Эрота, но не в черте города, а в гавани, в одном из тех гнусных закутков, где обычно шлялись весьма подозрительные личности, готовые отправить в Эреб за один-два обола любого, и где обретались гетеры самого низкого пошиба. Называлась харчевня «Хромой пёс», кормили в ней скверно, а от вина нередко случались колики в животе и ещё кое-что и вовсе непотребное.

Мастарион хотел изменить название своего приобретения, но рапсод настоял оставить всё, как было, и в качестве талисмана подсунул харчевщику хромого пса, ужасного обжору и такого же пройдоху, как и сам.

Поначалу Мастарион, засучив рукава, горячо принялся за работу, лелея надежду как можно быстрее поправить свои дела и разбогатеть. Но роспись на стенах, на которую он потратил почти все свои сбережения, вскоре опять покрылась копотью и всяческими непристойными надписями, а нанятые в услужение новые повара-вольноотпущенники и слуги стали воровать пуще прежних. Тогда Мастарион махнул на всё рукой и запил. Впрочем, к его великому удивлению, концы с концами он кое-как сводил и даже имел мизерную прибыль, но стать богатым и уважаемым гражданином Пантикапея ему с такими доходами не светило.

— Наслышан, наслышан… — между тем продолжал трепаться рапсод, обращаясь к повеселевшему от вина купцу. — Весь город говорит. Этот твой буланый полукровка ввёл всех в смущение. Я тебя поздравляю. Денежку, наверное, немалую отхватил? — полюбопытствовал он.

— Да… в общем, ничего… — смутился Аполлоний, мысленно послав назойливого Эрота куда подальше.

— Счастливчик, — не стал развивать эту тему рапсод и переключился на иное: — Кстати, кто этот твой наездник-гиппотоксот? Говорят, удалой малый. Сам царь повысил его в звании, назначил лохагом. Далеко пойдёт, ей-ей…

— Не знаю, — ответил ему купец и незаметно, под столом, пнул ногой пса Эрота, доедавшего уже вторую баранью лопатку от щедрот своего хозяина.

— Как не знаешь? — удивился рапсод.

— Мне его подсунули в последний момент. А представиться он не пожелал. Дикий и невоспитанный народ эти номады.

— А ты ему заплатил? — как бы между прочим поинтересовался Эрот, зная наперёд ответ жадного купца.

— Пытался, — соврал, не моргнув глазом, Аполлоний. — Но у них там какие-то учения… В общем, меня в казармы не пустили, а сам он не пришёл.

— Ай-яй-яй… — покачал головой Эрот. — Это очень нехорошо. Что подумают люди? Такой известный своими добродетелями господин и вдруг… — он посмотрел на купца горестным взглядом, как на безвременно усопшего родственника. — Оплатить услуги наездника — долг чести. Нехорошо…

— Что ты?.. — всполошился Аполлоний. — Да, я… Как только, так и сразу… Завтра же!

— Поторопись, а не то пойдут слухи… — Эрот с видимым удовольствием отхлебнул золотистого вина. — Видишь, я тебя спасаю второй раз. Теперь уже от бесчестья, — и постучал по пустому кувшину с прозрачным намёком.

Аполлоний не сдержал тяжёлый вздох и голосом, в котором звучала вселенская скорбь, позвал слугу…

На следующий день, едва развиднелось, купец, сломя голову, помчался в казармы гиппотоксотов. Для такого случая он надел свои лучшие одежды и даже вылил на себя полалабастра безумно дорогих благовоний. Савмака позвали сразу же — уж больно знатным показался охране казарм господин с массивной золотой цепью на шее.

Савмак после победы на скачках в увольнение ходил только раз. Застенчивый и сдержанный юноша никак не мог свыкнуться с мыслью, что теперь он пантикапейская знаменитость. Толпы горожан, едва завидев юного гиппотоксота, приветствовали его, как выдающегося героя и следовали за ним по пятам, куда бы он ни шёл. Купцы приглашали Савмака в свои дома, знать присылала дорогие подарки с предложениями поступить к ним на службу, а гетеры готовы были услужить ему бесплатно, тем более, что красотой и статью он не был обижен. Потому молодой лохаг сидел за крепкими стенами казармы или днями пропадал в конюшне, где тренировал своего саврасого.

Завидев Аполлония, юноша вдруг застыл как вкопанный — в толстом, обрюзгшем пантикапейце он сразу же узнал купца, подарившего ему в Неаполисе акинак. Аполлоний с неподдельным интересом воззрился на Савмака, чей облик показался ему знакомым. Юноша был среднего роста, широкоплечий, но с тонкой талией, туго стянутой ремешком с подвешенным акинаком. Ясные серые глаза молодого гиппотоксота смотрели настороженно, а смуглое лицо почему-то покрыла бледность.

— Э-э… — заблеял Аполлоний, не зная с чего начать. — Ты тот самый наездник?.. — наконец спросил он и запнулся.

— Да, — коротко ответил Савмак, поняв, что хочет сказать купец.

— Великолепно! — обрадовался неизвестно чему Аполлоний и поторопился «взять быка за рога»: — Прими мой скромный дар, — с этими словами он всучил юноше довольно тощий кошелёк с серебром.

— За что? — удивился Савмак, стараясь избегать пристального, оценивающего взгляда купца.

— Как — за что? — в свою очередь изумлённо поднял брови Аполлоний. — Буланый — это мой конь. Бери, бери, заслужил.

— Премного благодарен, — буркнул юноша, поклонился и хотел уйти.

— Погоди, — остановил его купец. — По-моему, мы с тобой… — он хотел было сказать — «где-то встречались», но тут же спохватился и с некоторым смущением продолжил: — Мы с тобой должны посидеть за пиршественным столом. Я тебя приглашаю…

— Спасибо, но я не могу, — сухо ответил юноша. — Завтра гиппотоксоты идут под стены Мирмекия[286], осаждённого скифами. Прощай, — он ещё раз слегка дёрнул головой, изобразив поклон, и поторопился уйти.

«Нет, положительно я его где-то видел…» — мучительно пытался вспомнить Аполлоний, возвращаясь домой. — Где и когда? Эти глаза и скуластое смуглое лицо… Простой полуварвар — а такая гордость и неприступность. Деньги взял с таким видом, будто сделал мне одолжение… Савмак… «Савмак?!»

Купец остановился, будто наткнулся на незримую стену. Ему показалось, что его хватили обухом между глаз. Бессмысленно хлопая ресницами, он сел на скамью у какого-то общественного здания и уставился ничего не видящими глазами в своё прошлое, до сих пор возвращавшееся к нему в кошмарных снах: караван, степь, разбойники Фата и молодой царевич Палак… То же самое лицо! Затем… затем его старый приятель купец Эвмен, торжище в Неаполисе… И мальчик, которому он подарил акинак! Сын Сарии, нелюбимой жены царя Скилура! Неужели?! Но почему здесь, в Пантикапее? Нет, не может быть. Он просто обознался. Царский гиппотоксот — и скифский царевич. Не может быть! Но этот настороженный взгляд попавшего в западню зверька, эти серые глаза и правильная эллинская речь… Степной номад так не говорит. Миксэллин? Возможно, и всё-таки… И имя — Савмак.

Аполлоний постепенно приходил в себя. Его мысли потекли более плавно и приобрели несколько иной оборот: если этот юный царевич в Пантикапее (а что это был именно сын Скилура, купец уже почти не сомневался), значит… значит, он просто скифский лазутчик! Тогда купец, истинный патриот и гражданин Боспора, как дол-жен поступить? Верно, именно так! От волнения Апол-лоний даже тихо заскулил, как обрадованный появлением хозяина пёс. Ему вспомнились слова царского глашатая на городской агоре, читавшего новый указ Перисада. В нём говорилось, что за поимку вражеского соглядатая причитается вполне солидная сумма… но ведь дело не в деньгах!

Стремительно поднявшись, купец, несмотря на солидную внешность, едва не бегом припустил в сторону царского дворца. Да, деньги немалые, большие деньги… На них можно нанять и охрану каравана, и товаров прикупить, и… Нет! Он просто выполняет свой долг — и точка. Никаких иных намерений он не имеет. Много денег, ах, как много денег… И благодарность сограждан. Ну, нет уж, им это знать незачем. Он человек скромный…

Юный гиппотоксот не шёл, летел в казарму. Он понял, что пантикапейский купец узнал его. Бежать, немедленно, сегодня ночью! Ждать утра равносильно самоубийству. Вот только саврасый… Его придётся оставить. И друзья: Пилумн, Тарулас, Руфус… Как сказать им? Что и какими словами? Они, конечно, его поймут и помогут, но расставаться с ними будет нелегко. А если купец уже сейчас идёт к начальнику царского следствия? Возможно, но тут у него вряд ли что получится — спирарх Гаттион ещё вчера выехал вместе с десятком отборных воинов спиры в Нимфей, где намечался смотр ополчения. Зная его дотошность, можно не сомневаться, что он пробудет там дня два, пока не проверит каждого новобранца, не прощупает каждый камень оборонительных стен. А к другому Аполлоний не рискнёт обратиться — только начальник следствия, да ещё царь, могут отдать приказ об аресте лохага гиппотоксотов: они всегда ревностно относились к любым проявлениям недружелюбного отношения к полуварварам, какими их считали полноправные граждане Боспора. Вызвать недовольство легкоконных стрелков перед предстоящими сражениями со скифами не посмеет никто, даже сам стратег.

А если, всё-таки, он ошибается? Ведь купец был так великодушен и щедр с ним в Неаполисе, подарив акинак… И он отблагодарил Аполлония, конечно, не подозревая об этом, выиграв скачки и заработав для него ценный приз и много денег. Нет! Эти богатые господа считают рабов и скифов хуже лесного зверья. Жизнь варвара ценится дешевле, чем какая-нибудь безделушка, привезённая из метрополии. Почему-то вспомнилась Ксено, и Савмак почувствовал, как в его сердце заплескался гнев. Подлый, вонючий варвар без роду и племени…

Лицо юноши запылало, рука невольно легла на рукоять акинака. Кровь царственных предков ударила в голову, и перед его мысленным взором запылал пожар. Месть! Придёт время, и он не оставит камня на камне в этом городе надменных господ. А пока его ждёт нелёгкий и опасный путь в родной Неаполис…

Камасария Фиолотекна едва сдерживала себя, чтобы не дать оплеуху служанке — она сегодня и вовсе была несносна. Старая горгона болтала без устали с самого утра, и её каркающий голос наполнил все углы опочивальни, как прожорливая саранча хлебное поле. Кроме того, от служанки разило луком, а таких запахов на голодный желудок царица не переносила. Камасария успокоилась только тогда, когда в опочивальню неслышной тенью проскользнул евнух Амфитион и неожиданно властным движением молча указал служанке на дверь. Старуха с укоризной глянула на госпожу, но повиновалась быстро и безропотно — этот холощёный недомерок, глуповатый на вид и угодливый, как паршивый раб, тем не менее, обладал удивительной способностью повелевать и укрощать самых строптивых, даже стоящих выше его по рангу.

Подойдя ближе, он всё так же молча поклонился и, потупив взгляд, застыл в смиренном ожидании приказов и вопросов своей повелительницы.

Царица некоторое время с пристальным вниманием рассматривала согбенную фигуру евнуха. От неё не укрылось, что Амфитион был чем-то взволнован, хотя и не подавал виду. По тому, как он бесцеремонно выпроводил служанку, Камасария Филотекна поняла, что её верный соглядатай и наперстник принёс нечто очень важное, не предназначенное для посторонних ушей.

— Тебе не кажется, что ты несколько превышаешь свои полномочия? — мягко, но с нажимом сказала царица. — Служанка — не царская раба и, кроме того, здесь повелевать имею право только я.

— Прости и помилуй, о мудрая, — евнух исподлобья сверкнул глазами, но в них однако не было и намёка на раскаяние, а сквозила злобная радость. — Я просто выполнил твой приказ, и то, что я узнал, требует немедленного отчёта и твоих высочайших повелений.

— О чём это ты? — недоумённо спросила Камасария Филотекна.

— Тот юнец, на кого ты обратила внимание возле святилища Матери Кибелы… — Амфитион сделал многозначительную паузу и закончил — уже выпрямившись и с торжеством: — Скифский лазутчик!

— Гиппотоксот? — наконец вспомнила царица. — Значит, я была права, — довольно хихикнула она. — Но причём здесь мои повеления? Возьмите его под стражу, пока не вернётся спирарх Гаттион, а он уж знает, что делать с такими… — она снова хищно ухмыльнулась.

— Не всё так просто, о блистательная и многомудрая, потому я и пришёл, — нахмурился евнух. — Этот лазутчик — лохаг гиппотоксотов, назначенный самим царём. Он — наездник, выигравший первый приз на недавних скачках.

— Наездник? — Камасария взволнованно заёрзала на скамье, покрытой барсучьими шкурами — только теперь до неё дошло, почему евнух не осмелился сам принять решение и взять под стражу скифского лазутчика. — Лохаг… — она не выдержала пристального взгляда наперсника и отвернулась, лихорадочно пытаясь сообразить, что ответить евнуху.

— И это ещё не всё… — поколебавшись, продолжил Амфитион. — Если мои сведения верны, то сей юнец — скифский царевич Савмак, сын царя Скилура.

Царица вдруг почувствовала, что ей стало не хватать воздуха; холодный пот оросил чело, сердце забилось быстро и неровно. Она вперила очи в хитрую физиономию евнуха, смотревшего на неё, как почему-то показалось Камасарии, с высокомерным презрением. Ей почудилось, что он стал даже выше ростом, значимей. Волнение постепенно превращалось в гнев, и царица надменно вскинула голову. Заметив её состояние, Амфитион выдавил елейную улыбку и подобострастно склонился.

— Если то, что ты здесь мне наговорил, правда — награжу, — жёстко отчеканила царственная старуха. — Если ложь — берегись…

От её ледяного голоса по телу евнуха пробежала дрожь. Он достаточно хорошо знал свою повелительницу, чтобы хоть на миг усомниться в её словах — Камасария была злопамятна и временами по-варварски жестока. Призрак царского эргастула с окровавленными крючьями дыбы замаячил перед мысленным взором Амфитиона, и он едва не рухнул на колени, чтобы молить о пощаде.

Но Камасария Филотекна, выдержав многозначительную паузу, следующими словами удержала его от отчаянного порыва:

— Возьми, — она сняла с руки и протянула евнуху перстень-печатку с изображением древней тамги Спартокидов. — Найдёшь лохага спиры Ксебанока и прикажешь от моего имени тайно взять этого гиппотоксота и заключить в подземелье. Смотри — тайно! Этого не должен знать не только стратег аспургиан, но и сам царь. Иди! Да поторопись…

Теперь Камасария вспомнила, откуда ей был знаком облик юноши, встреченного у святилища Кибелы. Много лет назад, когда жившие в Таврике скифы были побеждены сарматским племенем роксолан во главе с их царицей Амагой, в Пантикапей прибыл с небольшим посольством юный красавец-варвар, чтобы заключить мир с Боспором и заручиться поддержкой эллинов-колонистов в предстоящей битве с союзом сарматов. Юный номад был не по годам умён, проницателен и любвеобилен. Не одна пантикапейская прелестница разделила с ним ложе, пока шли переговоры. Не устояла перед ним и сама царица. Правда, тогда она была молода и глупа, и не понимала, что для мужчины-воина женщина, как глоток воды: утолил жажду — и к новому роднику. Договор был подписан, и юный красавец исчез в своих степях, даже не попрощавшись. Оскорблённая Камасария поклялась когда-нибудь отомстить ему за такое пренебрежительное отношение к своей персоне. И этим юным номадом был скифский царь Скилур…

Всё ещё во власти дурных предчувствий, евнух быстро прошёл в свои комнаты, где его ждал Аполлоний. Обещанная награда за донос могла лежать в одной из шкатулок, стоявших на мраморной скамье, и купец, воровато оглядываясь, поглаживал их резные стенки и принюхивался, как кот, попавший в поварню. Но в покоях главного евнуха пахло благовониями, пылью и мышами, что, впрочем, не смущало жадного Аполлония: серебро и золото, за которые он продал юного скифа, не обладали запахом, а только божественным голосом-звоном, возносящим владельца на вершину сладострастного, сверкающего роскошью Олимпа.

— Ну? — дрожащим голосом спросил купец.

— Ты получишь награду… да, да, сейчас, — успокоил Аполлония евнух, доставая из-под одежд увесистый кошелёк. — А теперь убирайся, — с раздражением подтолкнул он купца к выходу. — Тебя проводят…

Амфитион позвонил в крохотный серебряный колокольчик. На зов явился угрюмого вида евнух, детина, почти на голову выше своего начальника. Задумчиво глядя вслед купцу, Амфитион вдруг коварно осклабился и приказал:

— Проводишь его… в наш подвал. Только чтобы никто ничего не видел и не знал. Приставишь к нему стражником глухонемого, а то он от безделья скоро будет выть на луну.

Здоровенный евнух тупо кивнул и неуклюже потопал прочь. Афмитион думал: «У Аполлония язык, как у брехливого пса. Лучше держать его до поры до времени на привязи, иначе, если пойдёт слух, что мы заточили этого варвара, мне несдобровать: или гиппотоксоты разорвут в клочья, или царица пришлёт палача с удавкой… Но случись, что Аполлоний не обманулся и юнец — сын царя Скилура, то честь и слава в этом деле достанутся мне одному. И тогда придётся купца отправить в Эреб. Если же наоборот, придётся ему ответ держать перед самим царём за напраслину…»

Довольно потирая руки, Амфитион вышел из дворца и едва не бегом припустил в казармы царской спиры. Солнце потускнело и спряталось в чёрную тучу. Помрачневшее море вспенилось у берегов и злобно ударяло быстро бегущими волнами в борта стоящих на приколе судов. Откуда-то примчал холодный, пронизывающий до костей ветер, и евнух вполголоса выругался, поплотнее запахивая на груди лёгкий плащ. Впрочем, он дрожал больше не от холода, а от непонятного томления в душе, помимо его воли постепенно перераставшего в беспричинный страх.

ГЛАВА 10


В Пантикапей пришла ненастная осень. Ещё совсем недавно деревья стояли в золотом ореоле увядающей листвы, и спокойное море лениво плескалось о берега тихой прозрачной волной. А теперь по улицам и переулкам столицы Боспора с разбойничьим свистом гулял сырой, промозглый северный ветер, и мрачный Понт Евксинский злобно швырял на скалы огромные водяные валы, вскипающие грязно-жёлтой пеной.

Гавань обезлюдела, городской сброд забился в свои тёмные грязные логова, а достойные граждане выходили из дому только в случае крайней необходимости. Лишь в казармах царило оживление: почти каждый день всё новые и новые отряды гоплитов и гиппотоксотов уходили в степь, и пронзительные звуки воинских рожков заставляли сжиматься от недоброго предчувствия сердца пантикапейцев. Скифская равнина неумолимо и неустанно пожирала детей Эллады, и грозный призрак приближающейся к стенам Пантикапея войны готов был вот-вот обрести плоть и ринуться на мирный город из-за чёрных клубящихся туч, низко нависших над земной твердью.

Дом Ксено стоял неподалёку от акрополя. Построен он был недавно, и в его архитектуре чувствовалось значительное влияние римского стиля, всё больше входившего в моду не только в метрополии, но и в греческих апойкиах. Облицованный розовым привозным мрамором дом с некоторого отдаления казался раскрывшимся бутоном диковинного цветка, выросшего невесть каким образом среди довольно мрачных камней. В перистиле неумолчно журчал фонтан, а стены триклиния покрывала великолепная роспись — виноградные гроздья, цветы, сцены охоты.

Ксено сидела у окна опочивальни и задумчиво смотрела на своё отражение в зеркале с оправой, искусно украшенной перламутром и витой золотой проволокой. Её густые чёрные волосы были распущены, и служанка Анея с видимым удовольствием расчёсывала их костяным гребнем. Неподалёку, на низенькой скамейке, дремал огромный персидский кот с пепельной шерстью. Изредка он сонно потягивался, открывал глаза, и тогда в них отражались оранжевыми искрами тлеющие в вычурной керамической жаровне древесные угли. В опочивальне было тепло, попахивало дымом, благовониями и степными травами, засушенные стебли которых, собранные в букет, стояли в стеклянной вазе египетской работы.

— Ах! — невольно вскрикнула Ксено, когда Анея чересчур туго стянула узел из волос на макушке.

— Прости, я нечаянно… — побледнела служанка, закусив губу.

— Ладно, чего уж там… — Ксено хотела выругать Анею, но мигом смягчилась, заметив, как в глазах служанки блеснула слеза. — Спирарх Гаттион получил приглашение на обед?

— Да, госпожа.

— Хорошо… — задумчиво оборонила Ксено и жестом выпроводила служанку из опочивальни.

Своенравную Ксено в последнее время было не узнать. После памятных для всех пантикапейцев соревнований на гипподроме она замкнулась в себе, стала редко появляться на людях. Её обширный дом теперь большую часть времени пустовал, и только изредка, когда наезжали знатные гости из метрополии, в основном её старые друзья и подруги, уютные, со вкусом отделанные комнаты освещались множеством дорогих заморских светильников, а обширный стол триклиния ломился от изысканных яств.

Поклонники и почитатели неприступной гетеры, всеми правдами и неправдами стремившиеся проникнуть за вожделенные розовые стены её дома, получая вежливый, но твёрдый отказ из уст обычно добродушной и мягкой Анеи, терялись в догадках о причинах столь странного поведения блистательной красавицы, до этого обожавшей шумное и весёлое общество и буйные пиршества. Некоторые, особенно настырные, делали попытки подкупить Анею, чтобы выведать мотивы необычного затворничества Ксено. От подарков и подношений служанка не отказывалась, любезно благодарила, но на этом всё и заканчивалось — сделав многозначительную мину, она с проворством белки исчезала за дверью, а ошарашенный ценитель несравненных достоинств её госпожи ещё долго топтался на вымощенной плотно подогнанными плитами дорожке парадного входа, бормоча проклятия в адрес лукавой Анеи и ругая себя последними словами за неоправданное мотовство: несбывшиеся чаяния делали в его воображении цену подарка и вовсе астрономической.

Ксено влюбилась. Впервые в жизни. Неистовая, всепоглощающая страсть смутила её ум, воспламенила сердце, а временами доводила до исступления. Но самым странным и совершенно невероятным, случись вдруг кому из приятелей Ксено подслушать потаённые мысли девушки, было то, что объектом её воздыханий служил не достойный и богатый эллин, как следовало по логике событий, а простой гиппотоксот, варвар, не имевший за душой лишней монеты, не говоря обо всём остальном.

Сначала она возненавидела Савмака. Уязвлённая гордыня искала достойного отмщения, но придуманные ею в часы одиночества остроты и злая ирония остались невостребованными: юный варвар не появлялся в домах богачей, хотя его приглашали наперебой. Сжигаемая злым нетерпением, Ксено искала встречи с ним на улицах Пантикапея, но лохаг гиппотоксотов словно задался целью довести её до умопомрачения — он отсиживался в казармах, куда женщинам путь был заказан.

Тогда, преступив свою гордость, Ксено решилась на отчаянный шаг — она послала через Анею приглашение на обед начальнику гиппотоксотов, с условием, что он приведёт с собой и Савмака. Польщённый и обрадованный вниманием к своей персоне, старый рубака явился в точно назначенный срок, но, увы, в одиночестве. Пил и ел он, как и полагается людям военным, за троих, а любезное и обходительное отношение к себе со стороны гордой и неприступной красавицы истолковал чисто по-мужски, предложив располагать им в любое время суток, когда она пожелает.

С трудом сдержавшись от дерзости, Ксено вымучила из себя вежливую улыбку и тут же предложила ему выпить за будущую дружбу. Огромная чаша крепкого заморского вина привела старого воина в состояние полнейшего благодушия, и наконец девушка узнала то, что поразило её до глубины души. Савмак исчез. Это событие держалось по приказанию спирарха Гаттиона в тайне, но начальник гиппотоксотов, разомлевший от столь прекрасного и редкого в его аскетической воинской жизни времяпровождения, поведал сей секрет юной красавице, как нечто весьма пикантное, что должно было ещё больше возвысить его особу в глазах очаровательной прелестницы.

Разом утратив интерес к пиршеству, Ксено едва дождалась ухода болтливого стратега. Закрывшись в опочивальне, она разрыдалась, как никогда прежде, и проплакала почти всю ночь, пока сжалившийся над бедной девушкой Гипнос[287] не распростёр над её ложем свои бесшумные убаюкивающие крылья.

Проснувшись, девушка долго лежала в постели, пытаясь привести мысли и чувства в порядок. И когда испуганная необычным поведением госпожи Анея осмелилась предложить ей завтрак, Ксено наконец приняла решение: этот грубый, неотёсанный варвар ей милее всего на свете, и она приложит все свои силы и связи, чтобы разыскать его. Женская интуиция подсказывала девушке, что в исчезновении Савмака кроется нечто большее, чем побег, как пытался истолковать это событие по наущению спирарха Гаттиона стратег гиппотоксотов…

Спирарх Гаттион пребывал в некотором недоумении: несмотря на высокое положение в Боспорском царстве, он никогда не считал свою особу столь значимой, чтобы удостоиться приглашения на обед у Ксено, отвергшей притязания самого Перисада. Ещё больше удивился от природы подозрительный начальник царского следствия, когда увидел, что стол был накрыт не в триклинии, а в пиршественном зале, ойкосе. Потому поначалу он держался несколько скованно, и на вопросы сотрапезников отвечал нехотя и односложно.

Гостей было немного, в основном отпрыски богатых и знатных пантикапейских фамилий. Среди них затесался и неизменный участник всевозможных пантикапейских пиршеств борец Калус. Несмотря на грубоватую внешность, с Ксено он был любезен и обходителен. Сегодня Калус выполнял особое задание Анеи, к которой был неравнодушен — накачивал вином под завязку весьма необщительного спирарха. Гаттион долго крепился такому натиску, отнекивался, но борец уцепился в него мёртвой хваткой, присосавшись, как рыба-прилипала, и начальник царского следствия, негодуя в душе, но не решаясь нарушить неписаные правила подобных застолий, скрепя сердце вливал в себя одну чашу за другой под тосты Калуса. Постепенно спирарх разомлел, расслабился, и борец с довольным видом подмигнул Анее — дело сделано.

— …Ах, это так ужасно, наверное, — щебетала Ксено; она возлежала напротив Гаттиона. — Представляю — темень, сыро, холодно… Бр-р! — вздрогнула она.

— Местечко и впрямь мрачноватое, — цинично ухмыльнулся спирарх. — Те, кто туда попал, должны в полной мере ощутить на своей шкуре неотвратимость возмездия за содеянные преступления. Некоторые после приговора работают в каменоломнях и солеварнях, а кое-кто остаётся там до конца своих дней.

Он поправил тугую подушку, на которую опирался локтем, и потянул на себя цветастую накидку, исполняющую роль одеяла — окна пиршественного зала были открыты, и над ложами для пирующих гулял незаметный для разгорячённых добрым вином гостей, а от того очень коварный сквозняк. Разговор шёл о царском эргастуле, находившемся в ведении начальника следствия. Начала его Ксено, наконец прознавшая о таинственном узнике подземной темницы. Его имени не знал никто, даже главный стражник.

— Как интересно посмотреть, — продолжала гнуть своё Ксено, простодушно взирая на Гаттиона, весьма польщённого вниманием красавицы к его россказням. — Наверное, я там умерла бы от страха.

— Почему же? — ответствовал ей спирарх и прильнул к краю полной чаши — острая и солёная приправа, поданная к поросёнку, фаршированному птичьими потрохами, вызывала нестерпимую жажду.

Впрочем, и другие яства требовали постоянного орошения: копчёные колбасы, медвежатина, сырный пирог, политый горячим мёдом и обложенный горохом, орехами и мочёными яблоками, яйца, сваренные «в мешочек», всевозможные рыбные блюда и соусы к ним, жареная печень, репа, маринованные оливки, устрицы, шампиньоны, рыбный рассол, дичь на вертелах…

— Почему же? — повторил Гаттион, переводя дух. — Человеку свободному и без предрассудков сие зрелище только на пользу — в качестве назидания и предостережения.

— Тогда почему бы не устраивать осмотры эргастула добропорядочными гражданами? — смеясь, сказала Ксено. — Конечно, не бесплатно: и городской казне прибыль, и добродетели подкрепление. Я, например, готова заплатить любые деньги, чтобы убедиться в правдивости твоих слов.

— Ты меня обижаешь, о несравненная, — напыжился изрядно захмелевший спирарх. — О деньгах не может быть и речи. Достаточно твоего пожелания, и двери всех подвластных мне заведений будут распахнуты настежь.

— Ловлю тебя на слове, — лукаво прищурилась девушка. — Я прямо-таки горю желанием увидеть эргастул. Завтра же.

— Нет ничего проще, — расплылся в улыбке Гаттион. — Эй, ты, принеси пергамент! — приказал он одному из рабов, прислуживающих за столом. — И стилос.

Пергамент появился в мгновение ока — Ксено припасла его заранее. Черкнув нетвёрдой рукой несколько слов, спирарх закоптил свой перстень-печатку и с силой прижал к желтовато-белой кожаной полоске.

— Вот! — он потряс пропуском перед носом невозмутимого Калуса, в тот миг наполняющего в очередной раз чашу спирарха. — В любое время дня и ночи. Моё слово ещё кое-что значит на Боспоре…

Никто с ним спорить не стал, а Ксено, неуловимо быстрым движением выхватив пергамент из пятерни Гаттиона, тут же поторопилась оставить спирарха на попечение Калуса, немедля продолжившего выполнение своих обязательств перед Анеей.

К полуночи Гаттион уже был в невменяемом состоянии и домой его отправили на носилках, служивших неизменной принадлежностью подобных пиршеств в каждом богатом доме. Проснувшись почти в полдень, он пытался вспомнить, о чём шла речь на пиру у Ксено, но в голове гудели шмели, и разрозненные мысли вскоре сбежались в одну, после которой начальник царского следствия поторопился облегчить желудок — его стошнило, как никогда прежде. Борец Клаус мог гордиться — свою задачу он выполнил с блеском.

Если уж зашёл разговор о Калусе, то и возвратимся к этому весьма обаятельному, исключая его пристрастие к застольям, молодому человеку. В то время, когда спирарх мучился похмельем, наш герой гордо вышагивал по улицам Пантикапея, сопровождая несравненную Ксено к царскому эргастулу. Сумасбродные выходки красавицы ему были не в диковинку, а поскольку после их прогулки его ждал отличный завтрак, Калус стоически переносил ворчливый мятеж голодного желудка — в отличие от худосочного Гаттиона, непривычного к обильным возлияниям, здоровый организм крепыша не знал похмельных горестей и страданий.

Эргастул располагался за стенами акрополя, у южных ворот. Две высокие башни с узкими бойницами, сложенные из тщательно отёсанных каменных блоков, защищали подступы к воротам, изготовленным из толстых дубовых плах, окованных железом. Ворота украшала кирпичная арка с конной статуей Аполлона наверху. За зубцами башен виднелись шлемы стражи акрополя, а по бокам калитки, врезанной в ворота, стояли скучающие воины царской спиры, облачённые в простые кожаные панцири и закутанные в короткие воинские плащи, отороченные рысьим мехом.

Ксено узнали сразу. Подтянувшись как по команде, гоплиты заулыбались и поторопились открыть калитку. Одарив их милостивой улыбкой, от чего бравых вояк бросило в дрожь, девушка царственно прошествовала к эргастулу, где её встретил оторопевший главный стражник, круглолицый, бородатый каллатиец с хитрыми бегающими глазами.

Пергамент, подписанный самим Гаттионом, подействовал на главного стражника как кусок свежего сыра на голодную мышь: он засуетился, забегал, мучительно пытаясь вспомнить правила приличного обхождения с благородными женщинами, общением с которыми он не был избалован. Прикрикнув на помощников, по его мнению не слишком быстро отворивших дверь темницы, он вызвался лично сопровождать красавицу по подземелью.

Некогда на месте эргастула находилась глубока пещера, изваянная природой в каменном чреве горы. По приказанию деда Перисада её углубили, вырубили ступени и оснастили решётками. Пещера была сравнительно небольшой, и нередко узники эргастула спали по очереди. Темница освещалась всего одним факелом, а оттого её стены, казалось, сочились кровью, тёмно-багровой и густой.

— Да, да, всемилостивейшая госпожа, запахи здесь, хи-хи… — угодливо захихикал каллатиец, — не для вашего носика.

— Ничего, я потерплю, — Ксено быстро отдёрнула от лица кусок тонкого полотна, надушенного благовониями. — Это всё? — спросила она, чувствуя, как закружилась голова — в темнице и впрямь запахи были почище, нежели в самых запущенных отхожих местах.

— К сожалению, всё, — главный стражник, спохватившись, зажёг ещё один факел, высветивший молчаливых узников, столпившихся у решёток своих каморок-камер.

Некоторые из них уже не держались на ногах, и товарищи по несчастью держали их под руки — появление красавицы в этом каменном мешке могло быть только чудом, и оцепеневшим от неожиданности несчастным она показалась богиней, по меньшей мере самой Персефоной, явившейся по их души.

— К сожалению… — между тем продолжал каллатиец, развивая свою мысль. — Я уже не раз докладывал начальству, что пора достроить ещё две-три камеры, а не то скоро придётся размещать этих тварей, — кивнул в сторону закаменевших узников, — в коридорах, сажая на цепь. Или же… — он опять гнусно хихикнул и провёл ладонью по горлу, издав губами звук, напоминающий скрип дверных петель, — срочно заняться прополкой. И места освободятся, и городской казне облегчение. Кто бы ещё замолвил словечко..? — он многозначительно подмигнул Ксено, едва сдерживавшей ярость.

В это время сзади чихнул Калус, не отстающий от красавицы ни на шаг. В руках он держал корзинку с едой, которую Ксено пожелала раздать узникам.

Опомнившись, девушка с сожалением выпустила рукоять небольшого, но достаточно острого ножа, спрятанного в складках одежды. Она уже успела так возненавидеть главного стражника за его невероятный цинизм, что готова была пронзить это чудовище в человеческом облике хладнокровно и без угрызений совести.

Переведя дух и вымучив благосклонную улыбку, она показала в дальний конец темницы, где едва виднелась крохотная осклизлая дверь, запертая на увесистый замок.

— А что там? — спросила она, и подтолкнула каллатийца, чтобы он шёл впереди.

— Где — там? — недоумённо посмотрел на неё главный стражник; проследив за её указующим перстом, он неожиданно всполошился: — Нет-нет, туда нельзя!

— Почему? — полюбопытствовала Ксено, вдруг ощутив, как внутренний жар опалил её ланиты.

— П-приказ… самого спирарха… — запинаясь, пробормотал каллатиец. — Может, уже пойдём? — спросил он жалобно, указывая на выход.

— Нет! — отрезала Ксено. — Я желаю посмотреть, — тоном, не терпящим отказа, произнесла она и надменно посмотрела на съёжившегося стражника.

— Ты слышал, что сказала госпожа? — угрожающе пробасил Калус. Ему надоело маяться безмолвным свидетелем разговора. — Вот, ещё раз прочти. Тут всё написано, — помахал он перед носом каллатийца пергаментом с печатью Гаттиона. — И поторопись, — добавил с угрозой, выпятив и так достаточно впечатляющую мускулистую грудь.

— А это за твои труды, — смягчилась девушка, и золотой статер скользнул в тёмную ладонь главного стражника.

— Ну… если так… — опасливо оглянувшись на приоткрытую дверь эргастула, каллатиец на ощупь определил достоинство монеты и в восхищении засеменил к таинственной двери.

Замок был смазан недавно, и стражнику не пришлось испытывать терпение Ксено; тихо скрипнув, дверь отворилась, и в колеблющемся неверном свете, отбрасываемом факелом, она увидела одетого в лохмотья человека, прикованного цепью к стене. Он лежал на охапке соломы, поджав колени к подбородку, чтобы согреться. Узник даже не пошевелился, когда Ксено вошла в камеру. Можно было подумать, что он крепко спит, но его тяжёлое, неровное дыхание и тёмные полосы на обнажённых участках спины, проглядывающие сквозь прорехи в одежде, предполагали несколько иную причину отсутствия внимания к нежданным посетителям.

Ксено вырвала факел из рук каллатийца и поднесла его поближе к недвижимой фигуре. Приглушённый крик, похожий на стон, вырвался из девичьей груди, и перепуганный Калус едва успел подхватить её обмякшее тело — Ксено узнала Савмака и на какой-то миг потеряла сознание.

— Я ведь предупреждал! — вскричал главный стражник, в страхе заламывая руки. — Унеси её отсюда, — с мольбой обратился он к борцу. — Если с нею что-нибудь случится, спирарх Гаттион повесит меня на первом попавшемся суку.

— Следовало бы… — рыкнул здоровяк, поднимая выпавший из рук девушки факел.

— Стой! — приказала Ксено и встала на ноги. — Держи и поди прочь отсюда, — с этими словами она швырнула к ногам каллатийца кошелёк с монетами, на который он бросился, как коршун на перепёлку.

— Иди-иди… — Калус вытеснил из его камеры и стал на пороге, широко расставив ноги. — Посторожи у входа, чтобы никто не помешал госпоже.

Ксено, не обращая внимания на грязный пол, опустилась на колени, достала из корзинки кувшин с вином, наполнила чашу и бережно подняв голову юноши, влила крепкий ароматный напиток сквозь запёкшиеся губы. Не открывая глаз, Савмак сделал глоток, другой, а затем жадно выпил чашу до дна.

— Кто… это? — спросил он, с усилием подняв опухшие веки. — Мама? Ты… здесь?

— Нет, это… я, — дрожащим голосом ответила Ксено; она уже не могла сдержать слёз, бурно хлынувших из её прекрасных глаз.

— Ксено? — пробормотал юноша и, словно слепой, нащупал её руку. — О, всемилостивейшая Апи, я брежу…

— Да, да, это я! — твердила рыдающая девушка, и сверкающие хрустальными искрами слезинки падали на измождённое лицо узника.

— Кгм… — напомнил о своём присутствии смущённый Калус. — Госпожа, я думаю, ему не помешает ещё одна чаша… — с этими словами он помог усадить Савмака и с известной сноровкой повторил операцию с кувшином, проделанную чуть раньше Ксено.

Савмак пил вино медленно, врастяжку, ощущая, как с каждым глотком прибавляется сил. Глядя на юношу, Калус про себя вздохнул, и с вожделением вдохнул терпкий аромат дорогого заморского напитка.

— Помоги, — сказала ему Ксено, украдкой смахнула слёзы, и начала снимать изорванную плетями куртку Савмака.

Юноша не сопротивлялся — он всё ещё не мог прийти в себя от изумления: появление Ксено в темнице было похоже на прекрасный сон, и он боялся лишний раз шелохнуться или произнести слово, чтобы не вспугнуть чудесное, невероятное видение. Он даже не вздрогнул от боли, когда Ксено промывала его израненную спину вином и смазывала следы от побоев оливковым маслом. И только когда изголодавшийся юноша покончил с припасённой предусмотрительной девушкой снедью, он наконец спросил, настороженно глядя на бледную Ксено:

— За какие это заслуги неумытый варвар заслужил такие почести?

— Прости… прости… за неумные, обидные слова… — она поникла головой, и слёзы вновь оросили её щёки.

— Не нужно… перестань… — растерявшийся Савмак умоляюще посмотрел в сторону Калуса, но тот демонстративно отвернулся и делал вид, что не слышит их речей.

В глубине души борец был изумлён до крайности — гордая, неприступная красавица Ксено, по мановению одного пальца которой любой из юношей самых аристократических и богатых семей Пантикапея мог, не задумываясь о последствиях, броситься со скал вниз головой в бурлящее море, плачет перед каким-то неизвестным варваром, к тому же ещё и преступником! «Да, с этими женщинами не соскучишься», — подумал с некоторым самодовольством Калус и мысленно вознёс хвалу богам — к противоположному полу он относился спокойно, если не сказать больше, считая женщин всего лишь одной из составляющих полноценного образа жизни.

— М-м… — промычал, напоминая о своей персоне борец, словно услышав немой призыв Савмака. — Ксено, нам пора. Скоро сменится стража, и зачем дразнить гусей без нужды?

— Я не могу оставить его здесь… — девушка обвела мрачные стены темницы и вздрогнула от ужаса.

— Придётся, — решительно изрёк Калус, томимый жаждой. — Освободить узника из эргастула может либо спирарх, либо сам царь, — и добавил, но едва слышно: — Если только он не чересчур опасная птица… Простых смертных в такие кандалы не куют…

Девушка, опираясь на руку Калуса, встала и, не отрывая взгляд от лица Савмака, медленно попятилась к двери.

— Я освобожу тебя, слышишь, освобожу! — исступлённо повторяла она даже тогда, когда испуганный каллатиец замыкал дверь узилища. — Или умру…

Уже на ступеньках, ведущих к свету, она вдруг схватила главного стражника за руку и с горячностью сказала:

— Слушай! Я заплачу любые деньги, но ты должен кормить его той едой, что будет приносить моя служанка.

— Понял? — добавил Калус, когда девушка вышла из эргастула. — Смотри, исполни все в точности, иначе спирарх может нечаянно узнать, что ты нарушил его приказ. Да не вздумай пробовать вино, предназначенное узнику — оно не про твою честь.

Игриво ткнув своим железным кулаком под рёбра помертвевшего от неприкрытой угрозы каллатийца, он поспешил за Ксено.

Главный стражник царского эргастула перевёл дух и приободрился. А когда он уединился в караульном помещении и достал кошелёк с монетами, полученный от Ксено, его настроение улучшилось настолько, что, перепоручив помощнику команду над подчинёнными, каллатиец поспешил в ближайшую харчевню, где за чашей доброго вина горячо помолился своим богам, поблагодарив за невероятную удачу. И ещё он попросил у милостивых небожителей, чтобы этого варвара держали под замком как можно дольше.

ГЛАВА 11


Повелитель Боспора устало опустился на скамью и расстегнул дорогую массивную фибулу[288]. Тяжёлый златотканый палудамент, подбитый куньим мехом, с тихим шорохом сполз с уставших плеч, и приятная прохлада начала медленно просачиваться сквозь пропотевшие одежды, предназначенные для парадного выхода. Сегодня ойконом царского дворца явно перестарался: день был на удивление тих, светел, и, конечно же, не стоило ставить дополнительные жаровни для обогрева андрона. Принимая скифских посланцев, Перисад изнывал от жары и в душе проклинал чересчур долгую и нудную церемонию передачи послания царя Скилура. Он и так знал, что там написано: варвары требуют от Боспора выполнения обязательств по уплате фороса. И мучительно пытался найти приличествующие моменту слова, которые могли бы как можно дольше затянуть переговоры и этим самым продлить перемирие, столь необходимое изрядно подупавшему духом боспорскому воинству.

Слова такие нашлись — льстивые и постыдные, — удовлетворённые номады отправились восвояси на постоялый двор, где их ждал поистине царский обед, а сам Перисад, хмурый как грозовая туча, поторопился уединиться в своих покоях.

Шествуя мимо придворных, он кожей чувствовал их презрительные и ненавидящие взгляды, и его сердце обливалось кровью от злобного и тупого неприятия знатью реалий нынешнего безвыходного положения Боспора.

Глядя прямо перед собой отсутствующим взглядом, царь нащупал как слепец колокольчик, валявшийся на туалетном столике, и позвонил. Мелодичный звон серебра вспорхнул под потолок и тут же беспомощно затрепыхался, забился как певчая птица в силках, растворился в объятиях толстых ковров, закрывающих стены.

Тишина. Никого. Перисад недоумевающе посмотрел на плотно закрытую дверь и вдруг с неожиданной яростью швырнул колокольчик на пол. Коротко вскрикнув, как подранок, серебряный певун закатился под скамью и затих.

— Эй, кто там, провалиться вам в Эреб! — крикнул, не сдерживая голос, царь. — Вина!

За дверью послышался приглушённый говор, затем быстрые шаги, и на пороге появился уже знакомый нам постельничий, выполнявший многие обязанности — царь не терпел суеты и многолюдья возле своей особы, и в особенности слуг, насквозь лживых обжор и мотов. В этом он был похож на бабку Камасарию Филотекну, хотя та обходилась без положенного по этикету большого штата прислуги по причине прижимистости и скаредности.

— Налей… — хмуро бросил царь, и постельничий поторопился наполнить фиал из запотевшей ойнохои, — вино он всегда держал на подхвате в только ему известном тайнике.

Жадно выпив, Перисад бессильно откинулся назад, прислонившись к стене, и кивком головы отпустил слугу. Но тот почему-то не торопился уходить, стоял, переминаясь с ноги на ногу и нервно потирая руки, будто в царских покоях дул ледяной ветер.

— Чего тебе? — недовольно буркнул Перисад.

— Там… — замялся постельничий, робко указывая на дверь.

— Что — там?! — постепенно свирепея, вызверился царь.

— Женщина… — начал было слуга.

Но Перисад закончить фразу не дал:

— Гони её пинками, в шею — как хочешь! — взвился он, будто ужаленный. — Сейчас только женщины мне и не хватало.

— Но… — опять начал своё постельничий, жалобно глядя на своего повелителя.

— О, боги! — возопил Перисад, вскочил и, схватив слугу за одежды, потащил к двери. — Пошёл вон, иначе я разобью ойнохою о твою башку!

Постельничий покорно отворил дверь, но на пороге всё-таки обернулся и с укоризной сказал:

— Там Ксено… Просит принять.

— Ксено?! — царь вытаращился на слугу, будто увидел по меньшей мере голову одной из горгон.

Гордая и неприступная гетера, прекрасная, словно Афродита, была ему желанна, как никакая иная женщина. Но ни высокое положение Перисада, ни посулы не помогали — красавица отмахивалась от его предложений, как от назойливой мухи. Впрочем — и царь это сознавал вполне определённо — деньгами её заманить в постель было невозможно: у Ксено золота водилось больше, нежели в царской казне. Чтобы и вовсе не стать посмешищем, Перисад, скрепя сердце, отказался от своих намерений, но в душе сгорал от вожделения и старался найти себе подружку для ночных забав хоть чем-то внешне похожую на блистательную Ксено.

— Зови… — стараясь унять волнение, невнятно молвил царь и поторопился к зеркалу, чтобы привести себя в порядок.

Постельничий удовлетворённо осклабился и выскользнул за дверь. Он был на верху блаженства — ему удалось выполнить просьбу знаменитой красавицы (а она не могла оставить равнодушным даже стариков), и теперь кошелёк с золотыми ауреусами, полученными от Ксено, принадлежал ему всецело и безраздельно, согревая тщедушное тело и будоража разыгравшееся воображение.

Ксено не вошла, вплыла в царские покои, словно лебедь. Перисад ещё не доводилось видеть её так близко, и он едва не задохнулся от восхищения — гетера оказалась ослепительной, нечеловеческой красоты девушкой, такой юной и свежей, что царь неожиданно почувствовал себя совсем молодым юношей, к которому на свидание пришла его возлюбленная.

— Царю Боспора мой поклон и самые лучшие пожелания… — с деланным простодушием робко склонила голову Ксено.

— О-о… — простонал Перисад, не в силах молвить слово. — Я рад… очень рад! — наконец спохватился он и с неожиданной для его комплекции грацией предложил красавице золочённый дифр. — Сюда… вот так… здесь не дует, тепло…

Ксено улыбнулась, показав ряд жемчужно-белых зубов, и царь с трудом сдержался, чтобы не пасть перед нею на колени и не поцеловать её украшенные золотыми колечками сандалии. Видимо поняв его состояние, красавица посерьёзнела, строго посмотрела на Перисада, и царь от этого взгляда опустился на скамью напротив.

— М-мм… — пожевал он губами, пытаясь завязать разговор: только теперь до него дошло, что причина, побудившая блистательную Ксено прийти к нему во дворец, вряд ли касалась его мужских достоинств; но костёр надежды, возгоревшийся в груди Перисада, потушить было не так просто.

— Надеюсь, мои глаза мне не лгут, — благосклонно улыбаясь, начал царь, вспомнив, что всё-таки этикет соблюсти необходимо. — И я вижу не олимпийскую богиню, а несравненную Ксено. Ну-ну, не стоит краснеть, я всего лишь мужчина… хотя и царь, — подчеркнул он не без задней мысли.

Ксено поняла. Вымучив ответную улыбку, она покорно опустила глаза, где зажёгся опасный огонёк.

— Так что привело тебя сюда? — между тем продолжал Перисад, пожирая взглядом мраморно-белые обнажённые руки гетеры, казалось, источающие неземное мерцающее свечение.

— Милосердие и человеколюбие государя Боспора известно не только в Ойкумене, но и в Элладе, — осторожно начала свою речь Ксено.

— Кгм… М-да… — смущённо прокашлялся царь и насторожился: по своему богатому опыту общения с другой половиной рода человеческого он достаточно хорошо знал, что когда вот так женщины мягко стелют, то спать приходится на жёстком.

— И любая несправедливость, проявленная к поданным слугами его царского величества, больно ранит твоё великодушное сердце, — проникновенно молвила девушка.

— Тебя кто-то обидел? — побледнел от внезапного гнева Перисад. — Если это так, клянусь всеми богами олимпийскими, он проклянёт тот день, когда появился на свет!

— Нет-нет, о пресветлый царь! Речь идёт не обо мне.

— Тогда… о ком же? — недоумённо уставился на Ксено царь.

— Надеюсь, ты не забыл недавние конные состязания?

— Да, — помрачнел Перисад. — Воспоминания лично для меня не весьма приятные… Впрочем, я доволен, — он просветлел лицом. — Праздник удался, а это главное. Граждане Пантикапея вкусили сладость великолепного, захватывающего зрелища, что в нынешние нелёгкие времена подобно глотку божественного нектара.

— Ты тогда наградил и возвысил наездника-гиппотоксота, — гнула своё девушка. — Помнишь, о повелитель?

— Как же, как же, смелый воин, настоящий атлет, — оживился царь. — Достоин самых высоких почестей.

— Сейчас он их получает в царском эргастуле, — зло отчеканила Ксено.

— Почему… как? — удивление царя было совершенно искренним.

— А разве его не по твоему повелению заточили туда? — в свою очередь удивилась девушка.

— Неужто я похож на человека, который одной рукой даёт, а второй отнимает? — ответил вопросом на вопрос Перисад. — Твой незаслуженный упрёк, о несравненная Ксено, горек для меня, как степная полынь, — набычившись, он умолк, глядя в пол.

— Даже в мыслях я не хотела тебя обидеть, — воскликнула красавица и, как бы невзначай, коснулась руки царя узкой точёной ладошкой. — Тогда кто посмел без твоего высочайшего соизволения совершить сию несправедливость?

— В этом я разберусь сегодня же, — мрачно ответил Перисад, боясь шелохнуться и вспугнуть руку красавицы, приютившуюся на его смуглых дланях, как белоснежный мотылёк. — Я так понял, что ты пришла просить за этого юношу, а выполнить любую твою просьбу для меня большая радость, — он поднял на девушку горящие вожделением глаза. — Гиппотоксот будет выпущен из эргастула и помилован, даже если он совершил совершенно немыслимое святотатство. В этом тебе моё царское слово, — царь говорил с запинками, его тело сотрясала крупная дрожь. — Коль мне выпало… счастье лицезреть тебя, о луноликая, я не могу не воспользоваться счастливым случаем, о котором только может мечтать любой мужчина Боспора. Приглашаю тебя сегодня вечером отужинать вместе со мной…

— Я приду… — покорно склонив голову, тихо ответила Ксено.

Она прекрасно понимала, что царь от своего не отступит. Будучи во всех других отношениях человеком мягким, добросердечным и уступчивым, Перисад с женщинами был напорист, крут и неистов, словно племенной бык. Отказ мог означать одно — Савмак будет гнить в эргастуле до конца своих дней. Царское слово и царская справедливость, увы, требовали ответных жертв…

Проводив Ксено, царь тут же послал гонца за спирархом Гаттионом. Он сразу сообразил, кто осмелился без его ведома заключить в темницу лохага гиппотоксотов.

Гаттион ещё больше похудел и почернел лицом. Он был насторожен и старался не выдать встревоженности: этот срочный вызов к царю мог означать что угодно, в том числе и заключение в темницу, если Перисад узнал о его участии в заговоре. Уже на подходе к двери царских покоев спирарх едва не повернул обратно, завидев на страже необычайно большое количество телохранителей. Сателлиты подчинялись только повелителю Боспора и недолюбливали Гаттиона за его высокомерие и чрезмерную жестокость в обращении с нижестоящими по рангу. Поэтому спирарх не сомневался, что они с превеликим удовольствием переломают ему рёбра ещё по дороге в эргастул, если, конечно, царь прикажет взять Гаттиона под стражу.

Преодолев внезапный страх, спирах холодно ответил на довольно пренебрежительные приветствия телохранителей и с замирающим сердцем переступил порог комнаты приёмов.

Похоже, самые худшие опасения Гаттиона подтвердились: обычно любезный и приветливый с начальником следствия Перисад в этот раз встретил его угрюмым молчанием. Он рассматривал спирарха как какое-то гнусное насекомое — с презрительным недоумением и отвращением. Чувствуя, как ноги сковала доселе незнакомая ему слабость, Гаттион почтительно склонил голову и застыл, боясь поднять на царя глаза и первым начать разговор.

— Странные, если не сказать — весьма странные дела творятся в твоём ведомстве, спирарх, — голос царя был на удивление тих и бесстрастен.

Тёмный, всеобъемлющий ужас постепенно вползал в душу обычно уравновешенного и хладнокровного начальника следствия — таким тоном достаточно мягкосердечный Перисад разговаривал очень редко, но Гаттион, довольно хорошо разбиравшийся в противоречивой натуре повелителя Боспора, знал: в душе царя бушует ярость. Неужто Перисаду стало известно о заговоре? Лихорадочно соображая, что ответить царю, спирарх пытался вычислить неизвестного доносчика и предателя. По здравому рассуждению им мог быть только наместник Хрисалиск, скользкий, как уж, и опасный, словно змея.

— Превеликий царь… я не понимаю, о чём идёт речь… — пытаясь выиграть время, пробормотал спирарх, чувствуя, как по спине побежали струйки холодного пота.

— Удивительная непонятливость для начальника царского следствия, — презрительно покривился Перисад.

Царю вдруг пришло в голову, что он совершенно не знает этого человека, занявшего по его воле одно из главенствующих мест у трона. Несмотря на смиренный вид, от Гаттиона веяло неведомой опасностью, будто отверзлись врата аида, и пока ещё невидимое подземное чудище вползло в царский дворец и оскалило ядовитые клыки.

Перисад вздрогнул и тряхнул головой, прогоняя мимолётное наваждение — перед ним стоял всего лишь худощавый невзрачный спирарх, наверняка хитрый и вероломный тип, но не более того; царь знал, что среди придворной знати трудно сыскать человека благочестивого, верного и порядочного: увы, как ни странно, но самое тёмное место — под светильником…

— Кто приказал бросить в подземный эргастул лохага гиппотоксотов? — прямо спросил Перисад — ему надоело ходить вокруг да около.

Гаттион едва не заплакал от радости — всего-то! Он облегчённо вздохнул и распрямил плечи. Теперь перед царём стоял совершенно другой человек — не кающийся, дрожащий от страха грешник, а уверенный в себе воин, правая рука повелителя Боспора.

— Прости, о мудрый и всевидящий, — коротко поклонился Гаттион. — Виноват. Я обязан был раньше сообщить тебе об этом. К сожалению, военные действия против скифов заставили меня покинуть город в большой спешке и вернулся я всего два дня назад. Перепоручить же сие дело помощнику я не решился.

— Почему? — заинтересовался царь.

— Лохаг гиппотоксотов, как мне удалось выяснить… — Гаттион сделал многозначительную паузу и закончил фразу, по-военному чеканя слова: — Скифский лазутчик, сын царя Скилура!

— Что?! — удивлению Перисада не было границ. — Спирарх, в своём ли ты уме?!

— Готов ответить своей головой, — сухо сказал Гаттион, в душе ликуя — теперь его черёд перейти в нападение. — Повелитель мой и господин, — он обиженно склонился перед царём, — мне больно видеть твоё необоснованное недоверие к самому преданному и верному слуге.

— Невероятно… — царь потёр ладонями виски и сел на скамью. — Он признался?

— Н-нет… — запинаясь, ответил Гаттион, уже праздновавший в мыслях победу. — Но достоверность сведений не вызывает никаких сомнений.

— Кто? — резко спросил Перисад.

— Её царское высочество, Камасария Филотекна, — несколько выспренно молвил спирарх; он понял, что Перисад хочет знать имя человека, отдавшего приказ бросить гиппотоксота в эргастул.

— О, боги… — едва слышно простонал царь и отвернулся к окну, чтобы Гаттион не заметил выражения безысходности, внезапно появившееся на лице Перисада. — Похоже, на Боспоре государственными делами занимаются все, кому не лень, а на царя смотрят как на мебель, — прошептал он с горькой улыбкой. — Но мы ещё посмотрим, так ли это, — добавил повелитель Боспора уже громче. — Эй, стража! — кликнул он телохранителей.

Каменноликие фракийцы стали по бокам Гаттиона, ожидая приказаний царя.

— Спирарх! — возвысил голос Перисад. — Ты сейчас пойдёшь в эргастул и приведёшь этого юношу во дворец. Живым и невредимым! — в его голосе прозвучала неприкрытая угроза. — Мои сателлиты помогут выполнить приказ. Иди!

Начальник следствия покорно повернулся и вышел. Мысленно он молил всех богов олимпийских, чтобы Савмак оказался жив-здоров; Гаттион понял — случись наоборот, место гиппотоксота займёт он.

Вспомнив ужасное подземелье, мрачное и зловонное, спирарх едва не упал, споткнувшись заплетающимися ногами о крохотный камешек. Железные руки телохранителей, подхватившие его подмышки, помогли преодолеть несколько невысоких ступенек, и Гаттион увидел ворота акрополя. До эргастула оставалось не более сотни локтей…

«Судьба… О, превеликие боги, даже вам не дано знать будущее, — размышлял взволнованный Перисад, меряя крупными шагами комнату царских приёмов. — Если гиппотоксот и впрямь сын скифского царя, то у меня есть возможность распорядиться этим неожиданным даром судьбы с наибольшей пользой для Боспора…»

Савмак был бледен, но держался уверенно и спокойно. При виде лохмотьев, в которые превратилась его одежда, и уже подживших шрамов от плети палача царь нахмурился и так посмотрел на Гаттиона, что тот отшатнулся. Гнев и горечь во взгляде Перисада словно яд Ехидны[289] обожгли сердце спирарха, и он в очередной раз почувствовал, как растёт, ширится трещина в его отношениях с повелителем Боспора. А внизу — бездна…

— Прости, юноша, я не знал… — тихо сказал царь, покачав головой.

Царевич понял, что пытался высказать Перисад, и молча кивнул. За нескончаемо длинные дни и ночи в каменном мешке его душа ожесточилась, и холодная ненависть к истязателям свила гнездо под сердцем, время от времени вонзая ледяные иглы в пылающий от мстительных мыслей мозг. В эргастул Савмак вошёл неоперившимся птенцом, а вышел грозным соколом, жаждущим вражеской крови. Но внешне он был бесстрастен, и только изредка вспыхивающие мрачным огнём глаза выдавали истинное состояние его исстрадавшейся души.

— Садись, — указал царь на золочёный дифр и повернулся к Гаттиону: — Прикажи подать вино и еду.

Спирарх поторопился выйти, а царь сел напротив юноши.

— Расскажи о себе, — мягким голосом попросил Перисад напряжённо застывшего Савмака. — Кто бы ты ни был, я возвращаю тебе свободу. Моё царское слово тому порукой. Скажу честно — к сожалению, я не могу примерно наказать виновных в твоих злоключениях. Когда-нибудь ты поймёшь почему… — в словах царя прозвучала боль. — Но отныне ты будешь под моей защитой и покровительством.

Гиппотоксот молчал. Слишком резким был переход от мрачной безысходности к светлой надежде, и измученный страданиями мозг лихорадочно пытался выбрать единственно верную линию поведения с повелителем Боспора. Савмак не верил Перисаду — раб, даже получивший свободу, никогда не сможет понять и простить своего господина; униженный человек не в состоянии вытравить из сознания силой навязанную ему неполноценность и ущербность: никакие подачки и блага не могут растворить в себе глубоко упрятанное чувство ненависти нижестоящего к вышестоящему на ступенях сословной лестницы.

— Кто ты? — переспросил царь, ласково глядя на юного гиппотоксота.

И Савмак решился:

— Я сын повелителя скифов, царя царей Скилура…

Рассказ юноши потряс Перисада. И когда Савмак в сопровождении царского постельничего пошёл в термы, где его ждали новые одежды и лекарь-массажист, повелитель Боспора распахнул окно и начал жадно глотать свежий и звонкий от первых морозов воздух, чтобы охладить и успокоить мятущийся ум.

Над морем висел огромный малиновый шар. Вода и воздух смешались в неподвижную голубовато-серую пелену, в которой медленно тонуло остывающее солнце. Изредка одинокие и безмолвные птицы — чайки или буревестники, с вершины акрополя разобрать было трудно, — вдруг возникали из ничего, чтобы тут же раствориться в тяжёлой небесной хляби.

Пантикапей погрузился в удивительную, тревожную тишину.

Загрузка...