Барин вызвал его на вышку.
— Иди, — напутствовал его Тригля, — посмотришь, что он тебе скажет. Будь умным.
Митря глубоко вздохнул и пошел.
Хозяин сидел в мягком кресле, подзорная труба — на столике, ружье — в стороне, прислонено к подоконнику. Пристально посмотрел он на парня, но тот отвел глаза.
— Эй, Митря, посмотри-ка на меня. Слышишь?
— Как не слышать, слышу.
— Смотри на меня!
— Смотрю.
— Скажи, как это с тобой приключилось?
— А откуда я знаю?
— Больно было?
— Чего там больно. Рад был радешенек!
Трехносый нахмурился.
— Эй, как ты со мной разговариваешь? Не смотри в угол. Подыми глаза.
— …рад-радешенек был, что еще хуже не случилось…
— Ах, вот оно что! — ухмыльнулся барин. — Ты умен и хитер, чертенок.
— Ведь я, барин, человек бедный…
Хозяин заговорил другим тоном:
— Послушай-ка, Митря. И я рад, что все добром кончилось. Мне бы жалко было потерять такого работника, как ты, да и барыня слово замолвила.
Митря молчал, потупив взгляд.
— Можешь идти, — приказал барин. — Эй, погоди минутку. Говорят, ты язык распустил, болтаешь всякую всячину.
— А что мне болтать, барин? Я ни с кем и не говорю. Мне только и дела что до своей работы да заботы.
— Хорошо, парень. Помни, что написано в святом Евангелии.
— Откуда мне знать, — пробормотал парень.
— Молчи, когда говорит хозяин. В святом Евангелии есть слова: «Имеющий уши да слышит». Понял?
Митря Кокор нерешительно кивнул головой.
— Вбей себе эти слова в голову, ясно?
— Ясно.
— Ну, хорошо. Я тебе жалованье прибавлю.
Митря молчал.
— Вот возьми двадцать лей. Купишь себе табаку и цуйки. Надо и тебе погулять.
Скрипя зубами, спустился Митря с вышки, зажимая в руке ассигнацию.
Добравшись до конюшни, к деду Тригле, Митря бросил деньги на землю, плюнул на них, затоптал сапогом и грубо выругался.
— Что это ты, а? — удивился старик.
Митря застонал от обиды.
— Крепись, парень, — увещевал его Тригля. — О чем он тебя спрашивал? Что тебе сказал?
— Провались он к чертовой матери, — пробормотал сквозь зубы Кокор.
Тригля огляделся вокруг. Поблизости никого не было.
— А посмотрел он твою спину?
Митря отрицательно покачал головой.
— Я и не дивлюсь, — вздохнул Тригля. — Им и дела нет до наших страданий. В горькие мои деньки и мне немало досталось от этих мироедов. А деньги не рви, парень. Они нам сгодятся. Вот пойду куплю кой-чего. Я скоро вернусь, тогда с тобой поговорим. Будут тут к тебе подходить, спрашивать, как да что, — ты помалкивай.
Митря остался один и задумался. У него ныло все тело, как после непосильной работы, в спину словно вонзились раскаленные иглы. В сердце закипала отравленная злоба — вот-вот переплеснет через край. Так и сидел он один, уставившись в одну точку, думая о жестокой мести, еще неясной ему самому.
Конюшня была пуста. Весь скот и люди были в Дрофах, в степи. Оттуда веяло зноем. Как дымка, тихо спустились сумерки. В эту ночь Митря должен был вновь выйти на работу с другими несчастными. И он был рабом среди рабов. Родителей у него не было, а брат — не был братом. Он чувствовал себя лишенным и любви и ласки в этом мире. Митря проглотил горькие слезы.
— Я замешкался, — проговорил, входя, Тригля. — Далеко до корчмы. Гляди, я цуйки немножко принес и хлебца, вылечу твои раны. Выпей малость, и я выпью за компанию. К завтраму боль и утихомирится.
Расскажу я тебе, Митря, чего ты еще не знаешь, — продолжал старик, примачивая на его спине рубцы, похожие на багровых змей. — Горька наша жизнь, пока доживешь до старости, да и после горько до самой смерти. Я ведь застал еще то страшное время, когда села подымались жечь именья и власти послали солдат из Молдовы расстреливать и убивать наших. А мне забрили лоб и послали с полком в молдовскую сторону — колоть штыками тамошних, тоже наших братьев, крестьян.
Был у меня меньшой братишка, ребенок еще. Оставался он дома за скотиной ухаживать. Вот ударили как-то в барабан, прочли приказ — всем сидеть по хатам. И чтоб никуда не выходить, а то начальство из ружья застрелит. Как-то утром вышел братишка во двор. А по дороге шел патруль с молодым офицером. Увидел офицер моего брата: «Ты чего тут?» — «Вышел скотине корму задать», — говорит брат. «Поди-ка сюда!» Подошел мальчонка к воротам. Офицер вытащил из кобуры револьвер и — бах! Упал парнишка, как подрезанный колос, и пикнуть не успел. Этим же утром зарубили саблей Марину, жену Ницы Чортян. На сносях она была, ребеночек прямо на дорогу в пыль вывалился. Такого страху нагнали на мужиков, — на целый век хватит. Опамятовались мы и терпим. А сами все бедней. Уж и не знаю, что и будет… Болит небось?
— Нет, дедушка Тригля, сердце вот ноет… Все спрашиваю себя: до каких же пор терпеть нам?
— Пока господь бог не обратит на нас очи свои.
Митря вздохнул и застонал. Потом в тишине долго слушал рассказ дедушки Тригли про минувшие годы. Парень немножко захмелел от цуйки и стал клевать носом.
Дед Тригля остановился. Спросил:
— Спишь?
— Нет еще, — ответил Митря.
— Хотел я тебе сказать, что третьего дня, до того как стряслось с тобой это, приходил сюда в именье брат твой Гицэ. Говорил, дело есть к боярину. Просил, верно, прибавить тебе жалованья.
Митря вскочил с подстилки и крикнул так, будто обожгло его острой болью.
— Гицэ?
— Он самый.
— Мельник?
— Он, парень, он. Твой брат, мельник.
Точно молния пронеслась в мозгу Митри и сразу осветила все: и разговор на мельнице о делах в именье, и последние слова Трехносого на вышке.
— Знай, дедушка Тригля, это мой брат предал меня барину. Мало ему, что отдал меня в рабы, еще и со свету сжить хочет.
— Ох-охо! — вздохнул старик. — Ведь говорится…
— Не в святом ли Евангелье? — злобно усмехнулся Митря.
— Нет, в книге страданий, паренек. «Кто тебе вырвал глаз?» — «Брат мой». — «Потому-то и захватил так глубоко!»
— Глубоко захватил, дедушка.
— Все может быть, — в нерешительности протянул дед Тригля. — Все может быть, после того что мы знаем про Гицэ. Только, слышь, ведь вы же от одной матери, и он, я знаю, ходит в церковь, исповедуется, причащается. Как же так — ведь может покарать его пречистая дева, отправить в ад, в самое пекло.
— Дедушка Тригля, какое ему дело до того света? Ему главное, чтобы здесь было хорошо. Брать за помол, владеть моею землею… Эх, почему я тогда не проткнул его вилами…
— Когда?
— Тогда, когда грозился он стереть меня с лица земли, после похорон матери с отцом.
Тригля перекрестился:
— Сохрани тебя дева пречистая от соблазнов дьявольских! Брось ты об этом думать, Митря, а то сгниют твои кости на каторге.
— Ладно, дедушка Тригля. Лучше, когда подойдет время, подам на него в суд.
— Нет, я бы и этого не делал, Митря. Вы еще поладите друг с другом.
Митря чувствовал, что его переполняют отвращение и гнев. Тригля удивлялся, видя, как он то смеется, то вдруг напрягает все силы, чтобы подавить в себе злобу. Дед поднес ему еще цуйки; после этого глаза Митри помутнели, и он упал лицом в охапку соломы. На другой день на рассвете Тригля отвез Митрю на телеге в Дрофы и оставил его среди суетившихся там работников.
Сначала никто не обратил внимания на парня. Только к обеду, когда начали собираться к колодцу и Тригля вынес из землянки борщ и ячменный хлеб, Митре стали было подпускать шпильки то с одной, то с другой стороны. Он держался вяло, как разморенный после бани, глаза были в красных жилках. В другой раз побоялись бы задевать его, зная, какой он горячий и отчаянный. Но теперь юнцы расхрабрились:
— Уж не возил ли унтер-офицер Гырняцэ его куда-нибудь на свадьбу?
— Может, он исповедовался и причащался у попа Нае и тот наложил на него епитимью?
— А может, его вызывал боярин Кристя, чтобы подарить ему другую пару сапог?
— Или подбить старые, потому что сносил он их, бегая за красотками.
Изнемогая от боли, Митря молча лежал на куче старых кукурузных початков. Взгляд его помутился, он ничего не слышал. Борщ жена Тригли состряпала хороший и заправила его перцем. Хлеб был не слишком черствый. Митря мог бы с ним справиться своими молодыми зубами, но ему ничего не хотелось. Жизнь ему опостылела, он охотно лег бы в сырую землю, к мертвым, туда, где покой и тишина.
Все окружили Триглю. Старик чувствовал себя чем-то вроде начальства. Покуривая толстую цигарку из кукурузного листа, он рассказывал, какая напасть свалилась на бедного Митрю.
— Он знал про ружье не больше, чем мы с вами.
— Что знать-то, когда ружье и не крали.
— Будто в первый раз мироед пускает такую политику!
Все замолчали. Тело Митри сводила судорога. Потом он вытянулся на боку и как будто заснул. Тригля привел свою жену, старуху Кицу, которая почти двадцать лет тому назад принимала Митрю. Она покачала головой, почмокала беззубым ртом, затем наклонилась, дуя на все четыре стороны. Ей было тяжело, и, выпрямляясь, она застонала. Митря ответил ей тоже стоном. Она о чем-то думала, подняв палец вверх, потом морщинистое землистое лицо ее прояснилось.
— Избили его, родненького, — жалобно заголосила она.
Тригля прервал ее:
— Это и так видно, Кица.
— Да это не все, сглазил его кто-то.
— Скорей всего, Кица, почки ему отбили.
— И это может быть, только знаю я, что его сглазили. Возьму я его к себе под навес, укутаю, хворь заговорю. Чтоб им не дожить до утра, этим носачам, этим мельникам, разжиревшим, словно откормленные свиньи, и бабам, что заглядываются на парней!.. Чтоб иссушило их ветром, чтоб сгорели они в тифу — покалечили ведь парнишку.
— Молчи, старуха, — пробормотал Тригля, — еще услышит тебя кто-нибудь.
— Пускай те молчат, про кого говорю! Чтоб им и рта не открыть больше ни разу!
Старики перенесли и уложили Митрю в холодке под навесом, прикрыли его рваным кожухом. Дед бестолково топтался на месте, вертелся среди горшков и всякой утвари, искал уголька в золе на кострище, вытягивая длинную жилистую шею, чтобы еще раз взглянуть на Митрю, и только попозже обратился к жене:
— Управляющий Раду говорит, делай как знаешь, только поставь парня на ноги. День-другой еще как-нибудь, а потом узнает Трехносый, будет беда. У Трехносого не разболеешься. Такие ему не нужны, сразу выгонит.
Старуха сердито повернулась к нему, словно взъерошенный сыч:
— Черт бы ему шею свернул: уж как он до денег жаден, жиреет, жиреет, а все мало. Ведь по его веленью избили парнишку, а теперь парень и виноват? Знаю я эти порядки, — вздыхала она. — Уж я-то знаю, на себе испытала. Пролежала я десять дней, а при расчете скостили за тридцать. Сожрал, что моим по праву было, да еще и сверх того накинул, отравиться бы ему гнилой желчью! Сходи-ка ты, Ион, этой ночью в именье, в нашу землянку, и поищи за иконой скляночку с наговорным маслом, смажу я парню раны. Много я мазала ран разным людям и вылечивала рубцы от плетей. Вылечу и этого парня, подниму его на ноги. Долго ему здесь не пробыть. Этой весной занесли его в рекрутский список, в сентябре пойдет он в полк. Может, хоть чужие люди его пожалеют.
— Кто уж там пожалеет!
— Все скорей, чем брат родной, — вон как разнесло его, будто через соломинку надули. И скорей, чем наш барин со своей барынькой. Этому любо, что работает за троих, а той — другое любо. Пусть-ка придут посмотрят, что сделали из красавца парня. Вот схожу в воскресенье в церковь, поставлю свечку и пожалуюсь божьей матери. Богородица всемилостивая, дева пречистая, сотвори так, чтобы раздулись они да и лопнули, чтобы их как из ружья разорвало! Что, болезный мой? Что ты стонешь? Спина болит? Поясница?
Лежа с закрытыми глазами на своей подстилке, Митря помотал головой, — не болит, мол, у него ни спина, ни поясница.
— Знаю, знаю, сыночек, болесть твоя в сердце, от гнева и обиды.
Митря не ответил. Дед Тригля ушел. Старуха осталась одна, продолжая разговаривать сама с собой и с мертвыми призраками.
Тригля принес заговоренное масло. А вместе с маслом принес и приказ боярина Кристи, чтоб немедленно дали знать, исполняет ли Митря Кокор свое дело. Если не исполняет, пусть придет мельник и рассчитается за своего брата, потому что тот должен за одежду и обувь и еще кое за что — там в книге записано. На конюшне и на складе тоже есть нехватки, и отвечать за них должен, конечно, тот, кто привык воровать боярские ружья.
— Господи, порази громом изверга! — молилась бабка Кица на паутину, свисавшую из-под крыши сарая.
Господь бог услышал молитву бабки Кицы. Не поразил он громом и не испепелил никого, а наслал на Дрофы буйный западный ветер. Временами этот ветер приносил проливные дожди. Но когда дождь прекращался, ветер не переставал дуть, свистя и завывая.
В земляном очаге тусклым огнем горела гнилая солома. Дым кольцами выходил через дыру в крыше сарая. Бабушка Кица сидела на попоне, поджав под себя ноги, и смотрела на Митрю. Время от времени из золы поблескивали как бы два огненных глаза. Старуха плевала и открещивалась от этого призрачного видения.
Митря пристально глядел на два огонька в золе. Однако он еще был в полузабытьи. Старуха ощупала его и поняла, что его бьет озноб. По временам он погружался в тревожный сон и во сне вздрагивал; тогда отражения углей, как два светляка, мерцали в его полузакрытых глазах. Он вздыхал и невнятно бормотал, как будто хотел что-то сказать.
Кица внимательно слушала его, крестилась, иногда смеялась, растягивая губы провалившегося рта.
— Раны его зажили, — шепнула она Тригле, укладываясь рядом с ним на соломе. Было уже далеко за полночь, и ветер утих. — Раны его зажили, но боль в сердце все не унимается. Когда петухи пропели полночь, жар прошел, и теперь парень спит. Только боюсь, сегодня к вечеру опять начнет бредить. А может, и не будет. Верно, душа покидает его и витает где-то вокруг именья или возле мельницы. Своими глазами вижу отсюда, как бестелесная душа его бродит, словно привиденье. Подстерегает кого-то. Тех, кто накликал на него эту беду и избил его. Вот-вот она схватит их и свершит суд.
— Парень еще болен, Кица. Но думается мне, — может, исполнится то, о чем ты говоришь. Только не в бреду это будет. А придет время, и отведут рабы душу за все свои невзгоды и беды.
Так и остался Митря Кокор в Дрофах, поправляясь после болезни, пока под осенними облаками не потянулись к югу дикие гуси.