Перевод с английского: Михаил Максаков
На берегу реки Шипскот, перед домом моей двоюродной бабушки Гертруды, высился длинный ряд пирамидальных тополей. Сама бабушка удивительно напоминала такое же дерево. Высокая, строгая, чрезвычайно тощая, в плотно облегающем одеянии, она, не в пример другим более полнокровным видам живых существ, выглядела так, будто страдала безнадежной анемией. Если бы по прихоти богов ее постигла судьба Дафны, которую Аполлон, как известно, превратил в лавровое дерево, она легко и естественно влилась бы в угрюмый древесный строй, став таким же унылым тополем, как и другие.
К этой достойной родственнице относятся некоторые мои самые ранние воспоминания. А кроме того, и при жизни, и после смерти она сыграла важную роль в событиях, которые я собираюсь изложить. В событиях, ничего похожего на которые, по моему глубокому убеждению, в истории человечества не найдется.
Мы с кузеном Гарри считали своим долгом время от времени заглядывать в Мэн к тетушке Гертруде и каждый раз гадали, сколько же ей все-таки лет. Шестьдесят? А может, сто двадцать? Точных сведений у нас не было, так что любое число могло оказаться верным.
Старую леди и вещи окружали старомодные. Похоже, она продолжала жить в прошлом. В краткие, примерно получасовые периоды разговорчивости, обычно после второй чашки чая на веранде, когда тополя отбрасывали жиденькие тени точно на восток, она любила рассказывать нам о своих предполагаемых предках. Я говорю предполагаемых, потому что мы с кузеном никак не могли поверить, что у нее вообще существовали какие-то предки.
Генеалогия – вещь, вообще-то, глупая. Вот вкратце какая она была у тетушки Гертруды.
Ее прапрапрабабушка (1599–1642) происходила из Голландии. Она вышла замуж за изгнанника-пуританина и отправилась с ним из Лейдена в Плимут на судне «Энн» в лето Господне 1632-е. У этой колонистки родилась дочь, прапрабабушка тетушки Гертруды (1640–1718). В начале восемнадцатого века она переехала в восточную часть Массачусетса, и там во время сражения у форта Пенобскот ее похитили индейцы. Ее дочь (1680–1776) дожила до тех времен, когда британские колонии в Северной Америке завоевали свободу и независимость, и значительно увеличила население молодой республики, произведя на свет общим числом ни много ни мало девятнадцать крепких сыновей и пригожих дочерей. Одна из ее дочерей (1735–1802) вышла замуж за шкипера из Уискассета, работавшего на Вест-Индскую торговую компанию, и плавала по морям и океанам вместе с ним. Дважды она пережила кораблекрушения: один раз у острова, который сейчас называется Сегуин, а второй – на пути к Сан-Сальвадору. Как раз там, у Сан-Сальвадора, и родилась тетушка Гертруда.
Нам до смерти надоели эти семейные предания. Возможно, мы относились к ним с недоверием из-за бесчисленных повторений и беспощадного вдалбливания указанных выше дат в наши юные уши. Как я уже говорил, мы не принимали перечень предков тетушки Гертруды за чистую монету. Ее рассказы казались нам в высшей степени сомнительными. Оба мы считали, что цепочка всех этих бабушек – только миф, а главным действующим лицом приписываемых им приключений является сама тетушка Гертруда, которая продолжала жить столетие за столетием, пока поколения ее современников проходили до конца обычный для всех живых существ путь.
В полумраке на нижней площадке широкой лестницы тетушкиного особняка можно было разглядеть высокие напольные часы. Они были сделаны даже не из красного, а из темно-красного дерева и затейливо инкрустированы серебром, а их высота превышала восемь футов. Язык не поворачивался назвать их простым предметом обстановки.
Надо заметить, что лет сто назад в этих краях в городке Брунсвике успешно трудился часовщик по имени Кэри. Редко в каком из зажиточных домов этой части побережья не встречались изделия этого замечательного мастера.
Однако часы тетушки Гертруды начали отсчитывать часы и минуты за целых два столетия до рождения брунсвикского умельца. Они уже шли, когда Вильгельм Молчаливый разрушил дамбы, чтобы устроить наводнение и таким способом вызволить Лейден из осады. Рядом с этим древним аристократом шедевры Кэри выглядели простенькими, недавно изготовленными поделками. Крупные черные буквы и цифры с именем создателя тетушкиных часов, Яна Липпердама, и годом изготовления, 1572-м, до сих пор были отчетливо различимы прямо на циферблате. Нарисованная искусной рукой веселая голландская луна демонстрировала свои фазы над пейзажем с отвоеванными у моря участками земли – польдерами и ветряными мельницами. На самом же верху умелый мастер вырезал мрачный орнамент – череп, пронзенный обоюдоострым мечом. Как и у всех часов шестнадцатого века, маятника у них не было. Взамен стоял простой анкер ван Вика с грузиками, опускавшимися до самого дна высокого корпуса.
Правда, эти грузики всегда стояли на месте. Каждый год, когда мы с Гарри приезжали в Мэн, стрелки часов неизменно показывали четверть четвертого, как и тогда, когда мы увидели их в первый раз. Пухленькая луна постоянно находилась в третьей четверти и выглядела такой же безжизненной, как и нависший над нею череп. В этой неподвижности и параличе стрелок чудилась какая-то тайна. Тетушка Гертруда рассказала нам, что часы перестали показывать время с той поры, когда их поразила молния. Она показала нам сбоку в верхней части корпуса черную дыру, от которой уходила вниз широкая трещина длиной в несколько футов. Однако нас такое объяснение не удовлетворило. Мы удивлялись, почему тетушка категорически отказывается пригласить часовщика из деревни и отчего вдруг пришла в такое волнение, когда обнаружила, что Гарри стоит на лестнице с позаимствованным где-то ключом и собирается самостоятельно определить, почему часы перестали ходить.
Однажды в августе, когда мы уже вышли из детского возраста, ночью меня разбудили непонятные звуки, доносившиеся снизу, из холла. Я толкнул кузена.
– Кто-то забрался в дом, – прошептал я ему.
Мы крадучись выбрались из нашей комнаты на лестницу. Снизу исходил тусклый свет. Затаив дыхание, мы осторожно спустились на второй этаж. Тут Гарри крепко сжал мне руку и ткнул пальцем вниз, поверх перил, одновременно удерживая меня в тени.
Перед нами открылась странная картина.
Тетушка Гертруда стояла на стуле перед старинными часами в белой ночной рубашке и таком же белом ночном чепце, выделяясь в темноте, как тополь, покрытый снегом. Внезапно пол под нашими ногами чуть слышно скрипнул. Тетушка резко повернулась, напряженно вглядываясь во тьму и вытянув руку со свечой в нашу сторону. Ее хорошо освещенное лицо выглядело намного старее, чем тогда, когда я пожелал ей спокойной ночи. Пару минут она не двигалась, только ее рука, державшая свечу, слегка дрожала. Потом, очевидно успокоившись, тетушка поставила свечу на полку и снова повернулась к часам.
Теперь мы увидели, как она достает откуда-то изнутри корпуса ключ и начинает заводить механизм. Мы слышали ее короткое, прерывистое дыхание. Обхватив корпус часов обеими руками, она приблизила лицо вплотную к циферблату, словно собираясь тщательно его исследовать. В таком положении тетушка оставалась довольно долго. Наконец мы услышали ее облегченный вздох, и на короткий миг она слегка повернулась в нашу сторону. Мне никогда не забыть то выражение исступленной радости, которое совершенно преобразило ее лицо.
А стрелки часов двигались!.. Они двигались вспять.
Тетушка Гертруда снова обняла обеими руками деревянный корпус и прижалась к нему своими увядшими щеками. Она принялась целовать и гладить часы, словно перед нею было живое, обожаемое существо. Она всячески ласкала их и шептала им какие-то слова, которые мы хорошо слышали, но понять не могли. Стрелки продолжали двигаться вспять.
Потом тетушка внезапно вскрикнула и отшатнулась. Часы остановились. Мы увидели, как длинное тело тетушки закачалось из стороны в сторону. В ужасе и отчаянии она судорожно протянула руки, рывком передвинула минутную стрелку в прежнее положение на четверть четвертого и тяжело опустилась на пол…
По завещанию тетушки Гертруды мне достались банковские и нефтяные ценные бумаги, недвижимость, железнодорожные акции и семипроцентные городские облигации, тогда как Гарри она оставила только часы. В то время мы решили, что это не слишком-то справедливо, тем более что мой кузен всегда ходил у нее в любимчиках. То ли в шутку, то ли всерьез мы подвергли старинное часовое устройство тщательному исследованию, простукивая его деревянный корпус в поисках тайников и даже прощупывая механизм вязальной спицей: а вдруг наша эксцентричная родственница сунула туда дополнение к завещанию или какой-то другой документ, вносящий коррективы в ее волеизъявление? Ничего найти нам не удалось.
По условию завещания мы должны были получить образование в Лейденском университете. Поэтому мы бросили военную школу, где учились не столько стратегии и тактике военных действий, сколько искусству стоять по команде смирно, держа пятки вместе, а носки врозь, и без промедления отправились на пароход. Часы мы прихватили с собой. Отныне они на многие месяцы заняли место в углу комнаты на Бридестраат.
Однако шедевр Яна Липпердама, даже вернувшись в родные края, упрямо продолжал показывать все те же четверть четвертого. Изготовитель часов вот уже почти три столетия лежал в сырой земле, а совместные усилия его лейденских собратьев по ремеслу не могли сдвинуть их ни вперед, ни назад.
Усердно трудясь, мы усвоили голландский до такой степени, чтобы нас могли понять горожане, профессора и те из восьми с лишним тысяч наших однокашников, с которыми нам приходилось общаться. Этот язык поначалу кажется трудным, но фактически является всего лишь одной из ветвей английского. Стоит немного с ним повозиться – и он становится вполне понятным. Почти как при разгадке простеньких криптограмм, когда в каком-то предложении слова перепутаны и расставлены в нарочитом беспорядке.
Наконец мы сносно овладели языком, более-менее привыкли к новой обстановке, и наша жизнь с грехом пополам вошла в будничное русло. Гарри довольно усердно занялся изучением социологии, отдавая особое предпочтение круглолицым и не слишком строгим лейденским девицам. Я выбрал для себя чистую метафизику.
Помимо старательной учебы, нас с кузеном объединял жгучий интерес к славной истории города. К нашему изумлению, ни студенты, ни какой-либо из двадцати факультетов не занимались этим предметом и ничего не знали даже об обстоятельствах, при которых университет был основан принцем Оранским. На фоне общего безразличия выделялся энтузиазм профессора ван Стоппа, выбранного мною в качестве проводника в туманной области спекулятивной философии.
Авторитетный гегельянец был сухим, как табачный лист, старичком с голым черепом и лицом, черты которого странным образом напоминали мне тетушку Гертруду. Вряд ли сходство было бы больше, будь он даже ее родным братом. Я однажды сказал ему об этом, когда мы вместе разглядывали в городской ратуше портрет героя обороны бургомистра ван дер Верфа. Профессор засмеялся.
– Сейчас я покажу вам еще более впечатляющее сходство, – сказал он, подведя меня через весь зал к огромной картине с изображением сражения и указав на фигуру какого-то бюргера из числа защитников города. И действительно, ван Стопп мог бы быть сыном бюргера, а бюргер мог бы быть отцом тетушки Гертруды.
Похоже, профессор испытывал к нам с Гарри симпатию. Мы частенько заглядывали к нему на Рапенбургстраат, где он занимал комнату в старинном доме, одном из немногих сохранившихся с 1574 года. Он охотно прогуливался вместе с нами по прекрасным городским окраинам, где вдоль улиц высились ряды тополей, возвращавших наши мысли вспять, к берегу реки Шипскот.
Как-то он завел нас на верхушку разрушенной Римской крепости в центре города и с той же самой стены, откуда три сотни лет назад горожане с тревогой следили за неспешным приближением эскадры адмирала Буассо по затопленным польдерам, показал гигантскую дамбу, сквозь брешь в которой хлынули океанские воды, позволившие зеландцам Буассо доставить голодающим защитникам города провиант и подкрепление. Он обратил наше внимание на штаб-квартиру испанца Вальдеса в Лейдердорпе и рассказал, как небо в ночь на первое октября послало сильнейший северо-западный ветер, который высоко поднял уровень воды на отмелях и пронес эскадру между Зутервауде и Цвитеном прямо к стенам крепости в Ламмене, последнему опорному пункту осаждавших войск и последней преграде на пути к ждущему помощи и умирающему от голода населению. Потом он привел нас туда, где в ночь перед отступлением осадной армии валлоны из Ламмена проделали широкий пролом в стене Лейдена, возле самых Коровьих ворот.
– Вот это да! – воскликнул Гарри, загоревшийся от красочного рассказа профессора. – Это же был решающий момент сражения!
Профессор ничего не ответил. Он стоял, сложив руки и внимательно глядя прямо в глаза моего кузена.
– Ведь если бы там никого не оказалось, – продолжал Гарри, – или если бы защитники не устояли, то ночной штурм увенчался бы успехом. Тогда захватчики сожгли бы город и вырезали бы его население на глазах у адмирала Буассо и его эскадры, пришедшей на помощь осажденным. Кто оборонял проделанную врагами брешь в стене?
Профессор ван Стопп ответил очень медленно, словно взвешивая каждое слово:
– В исторических хрониках есть сведения о взрыве фугаса под городской стеной в последнюю ночь осады. Но там нет никаких подробностей о схватке и не упоминается имя того, кто организовал отпор нападавшим. Между тем, на этого неизвестного героя судьба возложила такую величайшую ответственность, как ни на кого другого из когда-либо живших людей. Хотя, возможно, чистый случай отправил его навстречу неожиданной опасности. Но представим, что произошло бы, если б он потерпел неудачу. С падением Лейдена рухнули бы последние надежды принца Оранского и всех свободных штатов. Тирания Филиппа Испанского была бы восстановлена. Рождение религиозной свободы и самоуправления народа было бы отсрочено еще бог весть на сколько столетий. Кто знает, смогла бы появиться республика Соединенных Штатов Америки, если бы не существовало объединенных Нидерландов. Наш университет, давший миру Гроция, Скалигера, Арминия и Декарта, тоже был основан благодаря стойкости этого героя. Мы обязаны ему и тем, что живем здесь сегодня. Даже больше: мы обязаны ему тем, что вообще существуем на земле. Ваши предки – выходцы из Лейдена. Именно этот неизвестный герой стоял в ту ночь перед крепостной стеной между их жизнями и кровожадными захватчиками…
Маленький профессор, казалось, стал выше нас ростом, он весь пылал энтузиазмом и патриотизмом. У Гарри тоже загорелись глаза и разрумянились щеки.
– Пошли домой, юноши, – сказал ван Стопп, – и возблагодарим Господа за то, что пока взгляды бюргеров Лейдена были прикованы к эскадре, подходящей к Зутервауде, у городской стены за Коровьими воротами нашлись пара бдительных глаз и одно отважное сердце.
Однажды осенним вечером на третьем году нашей жизни в Лейдене, когда дождь вовсю хлестал по стеклам окон, профессор ван Стопп почтил нас своим визитом на Бридестраат. Никогда прежде я не видел пожилого джентльмена в таком расположении духа. Он говорил без умолку. Городские толки, новости Европы, наука, поэзия, философия – он коснулся всего и обо всем толковал с одинаковым пафосом и добрым юмором. Я попытался перевести разговор на Гегеля, через главу которого о комплексности и взаимозависимости вещей как раз сейчас продирался.
– Вы не в силах постигнуть, как абсолютная идея может пройти через инобытие и вернуться к себе? – улыбнулся профессор. – Ну, что ж, со временем это у вас получится.
Между тем Гарри все это время молчал, погруженный в себя. В конце концов профессора тоже заразила его неразговорчивость. Наша беседа угасла, и мы долгое время сидели, не произнося ни слова. Время от времени за окном сверкала молния, сопровождаемая отдаленным раскатом грома.
– Ваши часы стоят, – внезапно заметил профессор. – Они, вообще-то, ходят?
– На моей памяти нет, – ответил я. – Вернее, однажды шли, но только вспять. Это было, когда тетушка Гертруда…
Внезапно я поймал предостерегающий взгляд Гарри и, принужденно рассмеявшись, пробормотал:
– Часы уже старые и бесполезные. Их нельзя заставить идти.
– Только вспять? – спокойно уточнил профессор, словно не замечая моего смущения. – Что ж, почему бы часам и не идти вспять? Почему само Время не может изменить свое течение на противоположное?
Казалось, он ожидал моего ответа. Но у меня его не было.
– А я думал, что вы уже достаточно прониклись духом Гегеля, – продолжал он, – и способны допустить, что каждое явление включает собственное опровержение. Время – это условие, а не сущность. С точки зрения Абсолюта, последовательность, когда будущее следует за настоящим, а настоящее следует за прошлым, является чистой условностью. Вчера – сегодня – завтра… Природа вещей вполне допускает и обратный порядок: завтра – сегодня – вчера…
Рассуждения профессора прервал оглушительный раскат грома.
– День возникает на нашей планете в результате ее вращения вокруг своей оси с запада на восток. Полагаю, вы способны допустить, что, при некоторых условиях, планета может начать вращаться с востока на запад, как бы разматывая витки уже прошедших лет. Так что совсем не трудно представить, как само Время тоже начинает разматываться. Вместо прилива Времени наступает его отлив. Прошлое открывается, а будущее отступает. Столетия движутся вспять. События движутся к Началу, а не к Концу, как сейчас… Верно?..
– Но, – возразил я, – мы же знаем, что…
– Мы знаем! – с величайшим презрением воскликнул ван Стопп. – Ваш разум лишен крыльев. Похоже, вам куда ближе Конт и его ползающие в грязи последователи. Вы твердо уверены в своем положении во вселенной. Похоже, вы считаете, что Абсолют служит прочной опорой вашей мелкой, ничтожной индивидуальности. Но вот, скажем, сегодня ночью вы ляжете спать, и вам приснятся мужчины, женщины, дети, животные, существующие в прошлом или в будущем. А почему вы уверены, что в этот самый момент вы сами, при всей самодовольной убежденности в истинности ваших знаний девятнадцатого столетия, не являетесь всего лишь существом из будущего, которое снится какому-нибудь философу шестнадцатого века? Почему вы уверены, что не являетесь всего лишь существом из прошлого, которое снится какому-нибудь гегельянцу в двадцать шестом веке? Почему вы уверены, юноша, что не исчезнете в шестнадцатом или двадцать шестом столетии в тот момент, когда спящий проснется?
Ответа на эти сентенции не последовало, так как звучали они слишком уж метафизически. Гарри зевнул. Я встал и подошел к окну. Профессор ван Стопп приблизился к часам.
– Да, мои дорогие, – произнес он, – не существует прогрессирующей последовательности происходящих в жизни человека событий. Прошлое, настоящее и будущее неразрывно переплетены между собой. Кто решится сказать, что эти старинные часы не вправе двигаться вспять?
Удар грома потряс весь дом. Вверху над нашими головами бушевала настоящая буря.
Когда ослепившая нас молния погасла, профессор ван Стопп уже находился на стуле перед высоким корпусом часов. В этот миг он был особенно похож на тетушку Гертруду. Он стоял точно так же, как она в те памятные четверть часа, когда мы увидели, что она заводит часы.
Эта мысль поразила меня и Гарри одновременно.
– Погодите! – крикнули мы в один голос, когда профессор тоже стал заводить часы. – Это может убить вас…
Землистое лицо ван Стоппа светилось тем же странным восторгом, который преобразил внешность тетушки Гертруды.
– Верно, – проговорил он, – это может убить. Но может и разбудить. Прошлое, настоящее, будущее – они сплетены неразрывно! И челнок ходит туда-сюда, вперед-назад…
Он завел часы. Стрелки двинулись по кругу справа налево с невероятной скоростью. Казалось, нас тоже несет куда-то в этом вихре. Вечность словно бы сжималась, превращаясь в мгновение, а человеческие жизни уносились прочь с каждым тиканьем часов. Ван Стопп, широко раскинув руки, шатался и едва удерживался на стуле. Весь дом снова потряс сокрушительный удар грома. В то же мгновение огненный шар, оставляя запах серы, наполнил всю комнату ослепительным светом и, пролетев у нас над головами, поразил часы. Ван Стопп рухнул со стула. Стрелки прекратили вращаться…
Гром гремел почти беспрерывно, как артиллерийская канонада. Сверкание молний слилось в непрерывный отсвет пожара. Закрыв глаза руками, мы с Гарри бросились прочь из комнаты навстречу ночи.
Под багровым небосводом люди спешили к ратуше. Зарево в направлении Римской крепости оповестило нас, что сердце города охвачено пламенем. Лица тех, кого мы видели, были худыми и изнуренными. Со всех сторон до нас доносились разрозненные слова жалоб или отчаяния.
– Конина стоит шесть шиллингов за фунт, а хлеб – целых шестнадцать… – произнес кто-то.
– Еще бы! – откликнулась на это старушка. – Вот уже восемь недель, как я не видела ни крошки хлеба.
– А мой маленький внучек умер вчера ночью. Бедняжка, он еще и ходить-то не умел…
– А про прачку Гекке Бетье слышали? Она умирает от голода. Ее ребенок уже умер, а они с мужем…
Пушечный выстрел заглушил эти разговоры. Мы двинулись к цитадели, минуя изредка встречавшихся солдат и многочисленных бюргеров с угрюмыми лицами под широкополыми фетровыми шляпами.
– Там хватает пороха, да и хлеба полным-полно. Там и полное прощение тоже. Вальдес сегодня утром снова перебросил через стену свой декрет об амнистии.
Того, кто произнес эти слова, тут же обступила взволнованная толпа.
– Но ведь эскадра уже близко! – кричали люди.
– Эскадра прочно села на мель на гринуэйском польдере. Пока Буассо будет смотреть своим единственным глазом в сторону моря в ожидании ветра, его ковчег не приблизится к нам даже на длину якорной цепи, а голод и чума отберут детей у всех ваших матерей. Смерть от моровой язвы, смерть от истощения, смерть от пушек и мушкетов – вот что предлагает нам бургомистр в обмен на славу для себя и королевство для Оранского.
– Он, – возразил говорящему коренастый горожанин, – просит нас потерпеть всего только двадцать четыре часа. И молиться, чтобы ветер задул со стороны океана.
– Ну, да! – с издевательской усмешкой выкрикнул красноречивый оратор. – Молитесь, молитесь! Закрома у Питера-Адриансзона ван дер Верфа ломятся от хлеба. Ручаюсь, только сытый желудок дает ему смелость тягаться с Великим Католическим Королем!
Юная девушка с перевязанными тесьмой желтыми волосами пробилась сквозь толпу и встала перед мятежником.
– Добрые люди! – сказала она. – Не слушайте его. Это предатель с сердцем испанца. Я дочь Питера. У нас нет хлеба. Как и все, мы ели лепешки из рапса и солода, пока эти запасы не кончились. Потом мы крошили и ели зеленые листья ив и лип из нашего сада. Мы ели даже чертополох и водоросли, которые растут меж камней на берегах канала. Этот трус врет!
Однако обвинения возымели свое действие. Сборище людей превратилось в сплоченную толпу, которая покатилась к дому бургомистра. Какой-то забияка поднял было руку, чтобы отшвырнуть девушку с дороги. В мгновение ока наглец был повержен под ноги своих сотоварищей, а Гарри, тяжело дыша и пылая яростью, встал рядом с девушкой, на прекрасном английском выкрикивая проклятия вослед торопливо отхлынувшим горожанам.
С самым искренним чувством девушка обвила обеими руками шею Гарри и поцеловала его.
– Спасибо, – сказала она. – Ты добрый парень. Меня зовут Гертруда ван дер Верф.
Гарри стал перебирать свой словарь в поисках подходящего голландского выражения, но девушка и не думала ждать ответа.
– Они хотят навредить моему отцу, – сказала она и бросилась по невероятно узким улочкам к треугольной рыночной площади, где возвышалась церковь с двумя шпилями. – Он здесь! – воскликнула девушка. – На ступенях Святого Панкраса!
На рыночной площади бушевала толпа. Пожар, разгоравшийся за церковью, и грохот испанских и валлонских пушек были не такими яростными, как рев массы отчаявшихся людей, требующих хлеба, который можно было бы получить, если бы их вождь произнес хотя бы одно слово.
– Покорись королю! – кричали они. – Иначе мы пошлем в Ламмен твой труп в знак того, что Лейден сдается!
Толпе противостоял один-единственный человек, на полголовы выше любого бюргера и с таким темным цветом лица, что мы удивились, как он мог быть отцом Гертруды. Бургомистр молча выслушал угрожающие выкрики. Когда же он заговорил, толпа, правда, нехотя, все же притихла, слушая его.
– Чего вы просите, друзья мои? Чтобы мы нарушили свой обет и сдали Лейден испанцам? Но тогда нас ждет участь, куда более ужасная, чем голодная смерть. Мой долг – хранить верность нашей клятве! Убейте меня, если считаете это необходимым. Все равно я умру только раз – от ваших ли рук, от вражеских или от руки Господа нашего. Да, может быть, нам суждено умереть от голода. Но это лучше, чем покрыть себя позором бесчестия. Ваши угрозы не могут меня поколебать. Моя жизнь принадлежит вам. Вот мой меч, пронзите им мою грудь и разделите мою плоть между собой, чтобы утолить свой голод. Но пока я жив, никакой сдачи не будет!..
Снова наступила тишина, толпа мялась в нерешительности. Затем вокруг нас послышалось глухое ворчание. Его перекрыл звонкий голос девушки, которую Гарри все еще держал за руку… Хотя, на мой взгляд, это совершенно не требовалось.
– Вы чувствуете, что ветер подул с моря? Наконец-то! К башне! Там любой из вас сразу увидит при лунном свете раздутые паруса кораблей принца…
Несколько часов я попусту прочесывал улицы города в поисках своего кузена и его подруги. Я потерял их, когда толпа дружно бросилась к Римской крепости. На каждом шагу я встречал свидетельства страшных испытаний, которые привели этих мужественных людей на грань отчаяния. Мужчина с голодными глазами гнался по берегу канала за тощей крысой. Молодая мать, держа в руках двух мертвых детей, сидела на ступеньке у входа в дом, куда принесли тела ее отца и мужа, только что убитых у крепостной стены. Прямо посреди улицы мне попадались груды мертвых тел высотой намного больше моего роста. Чума здесь тоже потрудилась вовсю, причем она была куда милосерднее испанцев, так как, нанося смертельный удар, не давала обманчивых обещаний.
К утру ветер усилился до штормового. В Лейдене никто не спал, все толки о сдаче прекратились, никто также не вспоминал и не беспокоился об обороне. На губах у каждого встречного были слова: «С рассветом придет эскадра!»
Пришла ли она с рассветом? История говорит, что пришла, но я не был свидетелем этого. Знаю только, что на заре шторм превратился в тайфун невероятной силы и что в тот же час город дрогнул от глухого взрыва, перекрывшего раскаты грома. Я был в той толпе, которая с вершины Римского кургана следила за первыми признаками грядущего освобождения. Однако взрыв словно бы смахнул надежду с лиц окружающих меня людей.
– Фугас взорвал стену! – зашумели вокруг.
Но где? Я двинулся вперед в поисках бургомистра. Он стоял здесь же, в толпе.
– Скорее! – шепнул я ему. – Это за Коровьими воротами. По эту сторону от Бургундской башни.
Он бросил на меня испытующий взгляд и двинулся в ту сторону, не делая никаких попыток успокоить напуганный народ. Я последовал за ним по пятам.
Нам пришлось совершить к крепостному валу изнурительный забег длиной почти в полмили. Наконец мы достигли Коровьих ворот.
Мы увидели там огромную брешь в стене, через которую открывался вид на болотистые поля. Крепостной ров кишел поднятыми кверху лицами, которые принадлежали мужчинам, прилагавшим дьявольские усилия, чтобы добраться до берега. Но едва они продвигались на пару футов, как их тут же отбрасывали назад. На разрушенном валу горстка солдат и бюргеров встала живой стеной, заслонив пролом. Женщин и девушек здесь оказалось вдвое больше, чем мужчин, они подносили защитникам камни и ведра с кипящей водой, горячей смолой, мазутом и негашеной известью. Некоторые из них кидали в ров на головы испанцев пропитанные дегтем и подожженные тряпки. Мой кузен Гарри командовал мужчинами, дочь бургомистра подбодряла женщин.
Но мое особое внимание привлекла лихорадочная активность маленькой фигурки в белом, которая поливала головы нападавших расплавленным свинцом из большого черпака. Когда этот человечек повернулся к костру, где в котле плавилось его грозное оружие, я разглядел его лицо и вскрикнул от удивления. Черпаком орудовал профессор ван Стопп.
Бургомистр ван дер Верф обернулся на мой возглас.
– Кто это? – спросил я. – Кто этот человек у котла?
– Это брат моей жены, – ответил бургомистр. – Часовщик Ян Липпердам…
Схватка в проломе закончилась прежде, чем мы успели разобраться в ситуации. Для испанцев, одолевших стену из камня и кирпича, живая стена оказалась не по зубам. Они даже не сумели удержаться во рву и в страхе отступили во тьму. В этот миг я почувствовал острую боль в левой руке. Как видно, пока я следил за схваткой, меня поразил шальной осколок.
– Кто это сделал? – требовательно спросил бургомистр. – Кто оставался настороже, пока все мы, как безмозглые дураки, дожидались завтрашнего дня?
Вперед с гордым видом выступила Гертруда ван дер Верф, ведя моего кузена.
– Отец, – сказала она, – он спас мне жизнь.
– Это много значит для меня, – отозвался бургомистр. – Но это еще не все. Он спас Лейден… Он спас всю Голландию!
Внезапно я почувствовал дурноту. Лица окружающих стали расплываться. Почему мы здесь, среди этих людей? Почему не прекращаются громы и молнии? Почему часовщик Ян Липпердам смотрит на меня глазами профессора ван Стоппа?..
– Гарри! – сказал я. – Пошли обратно к себе домой…
Кузен тепло пожал мне руку, но не сдвинулся с места, продолжая второй рукой держать девушку. Меня затошнило. Голова закружилась, поплыла – и брешь вместе со своими защитниками исчезла…
Через три дня, с перевязанной рукой, я сидел в аудитории на лекции профессора ван Стоппа. Место рядом со мной пустовало.
– Мы много слышали о том, – заглядывая в блокнот, вещал убежденный гегельянец, как всегда, сухо и торопливо, – что шестнадцатый век оказывает влияние на век девятнадцатый. Однако ни один философ, насколько мне известно, не изучал, как влияет девятнадцатый век на шестнадцатый. Если причина вызывает следствие, значит ли это, что следствие никогда не воздействует на причину? Неужели закон наследственности, в отличие от всех других законов духа и материи в нашей вселенной, действует лишь в одном направлении? Неужели потомок всем обязан своему предку, а предок ничем не обязан потомку? Неужели судьба, которая может для каких-то своих целей изменить нашу жизнь, забросив в будущее, не в состоянии вернуть нас обратно в прошлое?..
А потом я вернулся в свою комнату на Бридестраат. Там меня ждал теперь лишь один-единственный товарищ – молчаливые часы.
Перевод с французского: Леонид Голубев
Он выбрал первый вторник июля.
Весна не подходила вообще, а осень… Он очень любил осень, опасался, что даст слабину. О зиме не было и речи: ведь Он принимал решение в январе, в свой день рождения, ждать следующей зимы слишком долго, а эта – уже на излете, а спешить Он, будучи человеком обстоятельным, не любил, всему свое время. Оставалось лето.
В июле-августе в Париже невыносимо. К испепеляющей жаре добавьте нескончаемые толпы бредущих по городу туристов, своими многоязычными криками загоняющих парижских голубей на самую верхотуру Триумфальной арки, откуда те осуществляют свою месть единственно доступным им способом. В июне же в Париже относительно хорошо: жара лишь изредка напоминает о себе, а туристский сезон еще не достиг пика, хотя и подбирается к нему; можно облюбовать уютное кафе на Елисейских полях, усесться в тени с круассаном и черным кофе и любоваться неиссякаемым потоком неукротимо движущихся вперед, словно лососи на нерест, людей всех возможных расцветок кожи. Зачем парижанину куда-то ехать, чтобы посмотреть на мир? Мир сам приедет к нему и покажет себя…
Так что выбор первого вторника июля был вполне оправдан. Но когда Он взглянул на календарь, на лбу выступила испарина. Третье июля… День памяти Софи. Вот уже четыре года Он проводит этот день у ее могилы. Никогда не думал, что такое может произойти с ними, ведь его Софи была младше него на одиннадцать лет. Что ж, пусть будет второй вторник июля.
Самая длинная дорога начинается с маленького шажка. Он понимал, что назначение даты всего лишь небольшой шаг в выбранном направлении. Понимал, что в любой момент может свернуть с дороги, отойти в сторону, без труда найдя себе с десяток оправданий. Но Он не только знал свои слабости, но и знал, как с ними справиться.
Еще учась в школе, он заявил Олив, своей тогдашней подружке, что на следующей неделе отправится к дантисту. Мосты сожжены. Не мог же Он выказать себя трусом в глазах Прекрасной Дамы? А когда Он год ухаживал за Софи и никак не мог решиться сделать ей предложение? Он объявил матери, что женится. Теперь при каждом удобном случае та интересовалась датой свадьбы – и эти «толчки в спину» не оставили Ему шанса улизнуть.
Совсем другое дело сейчас. Ясно же, что любой, кому Он признается в своем намерении, тут же начнет отговаривать Его, доказывать всю глупость и неуместность его задумки. Так уж заведено среди людей: не дай другому сделать то, что не в состоянии сделать сам!
Только один человек мог бы Его понять и поддержать – это Софи! Но Софи уже нет, уже четыре года, как она оставила этот мир, и скоро минет пять. Ну и что? Ведь Он продолжает общаться с ней! Точно так же, как Он общался с ней, когда она была рядом.
После свадьбы Он, заводила и душа любой компании, очень быстро порвал с друзьями и столь же быстро стал примером для мужей подружек Софи. Их медовый месяц растянулся на года – Он носил Софи на руках и в прямом, и в переносном смысле. Он только и думал, как угодить ей, как доставить радость. А Софи безропотно терпела этот дар Божий и зависть подруг. Он же на любой свой поступок глядел глазами Софи, мысленно обсуждал его с ней. Шагу не мог ступить без согласия жены. Он никогда не спорил с ней, не пытался переубедить. Ее слово, пусть звучащее лишь в его голове, было решающим.
Он скажет обо всем Софи, поделится с ней, спросит ее мнения! Разумеется! Он так поступал всегда, и нет никаких причин сейчас поступить иначе. Но Он должен быть осторожным, не следует спешить. День третьего июля Он проведет на кладбище и только тогда раскроет свой план перед Софи.
Прах Софи покоится на Северном кладбище. В начале июля здесь царят прохлада и тишина, нарушаемая лишь стайками местных воробьев. Ухоженные, утопающие в зелени аллеи и боковые дорожки. Кое-где можно встретить вездесущих туристов с фотокамерами наперевес, но ведут они себя здесь на удивление тихо. Старой кисточкой для бритья Он аккуратно смахнул пыль с памятника и присел на угол плиты из черного мрамора. Скоро урна с Его прахом окажется рядом с урной Софи, а на памятнике появится и Его имя. Все необходимые указания Огюсту, их единственному сыну, уже заверены нотариусом.
Ты спрашиваешь почему? Как видишь, это решение пришло не сразу. Оно постепенно кристаллизовалось в моей душе, пока не достигло критической точки. Понимаешь… когда тебе за семьдесят, жизнь представляется воронкой, по стенкам которой ты скользишь с все нарастающей скоростью. Вроде бы все как всегда: ты занимаешься своими делами, прилично себя чувствуешь, печень – да-да, таблетки я принимаю по часам – и ноги не донимают, но время течет как-то не так, все быстрее и быстрее. Не успеешь оглянуться, а уже неделя растаяла, а за ней месяц, год… Пока не окажешься у отверстия – входа в тот самый туннель, в конце которого тебя встречают светлые существа. Об этом рассказывают те, кому посчастливилось оттуда вернуться. Да, из туннеля еще можно выбраться – значит, время не пришло, – но не из воронки! Она затягивает безвозвратно, и ты понимаешь это, когда уже ничего не можешь сделать, ничего не можешь изменить. Ты скользишь, и не за что зацепиться, нет возможности остановить скатывание, съезжание вниз, словно спускаешься на доске с ледяной горки. А если ты все-таки пытаешься за что-нибудь ухватиться, бестолково машешь руками, то со стороны выглядишь жалким и беспомощным. Твоя голова работает все хуже, память слабеет, ты не можешь вспомнить, о чем думал минуту назад. Ты начинаешь тихо ненавидеть сам себя. И дети отдаляются от тебя – ты уже в воронке!..
Но кое-что ты можешь сделать. Твой уход неизбежен, но ты можешь попытаться выбрать болезнь, которая станет причиной ему. Так что, что ни говори, моя милая, есть определенный смысл в соблюдении диеты. Но можно пойти дальше, поступить кардинальней. Выбрать не причину, а способ, и тогда ты уже можешь выбрать и время. Вот так, моя дорогая.
Эту речь Он приготовил заранее и не сомневался, что Софи она покажется убедительной. И Он не ошибся. Софи промолчала, что однозначно свидетельствовало о ее абсолютном согласии. Ведь когда хотела, она умела возразить и настоять на своем.
Кряхтя, с помощью рук, Он поднялся на затекшие ноги и, шаркая, побрел к выходу. До свидания, Софи!
Часы бьют восемь – пора!
Он немного медлит, кладет записку на стол, быстро строчит шариковой ручкой, а когда допишет эти строки, подойдет к двери, на секунду оглянется, бросит прощальный взгляд на портрет Софи, дарящей ему последнюю улыбку, на ее длинную русую косу, спускающуюся из-под портрета, которую Он собственноручно отрезал перед первым сеансом химиотерапии, и решительным, но не слишком твердым шагом спустится на улицу, где Его уже нетерпеливо поджидает такси.
Он это я. Я, который не смог исполнить задуманное. И никогда уже не исполню. Прости меня, дорогая Софи, я никогда не отличался силой характера. Ты всегда прощала меня, а я в самом деле нуждался в твоем прощении, ведь я любил тебя. Твоя любовь давала мне силы жить, и все, что я делал, я делал ради тебя. Я всегда думал о тебе, мысленно вел с тобой беседу, которую ты обычно так некстати прерывала: «О чем ты думаешь?», «Почему ты молчишь?», «Ты совсем не слушаешь меня». Ну не мог же я тебе сказать правду…
Так получилось. Тут нет моей вины – я сделал все что мог. Разве мог я предположить?..
В тот вечер я отпустил такси, дав приличные чаевые (знаю, ты не одобрила бы это), и медленно побрел к башне. Не понимаю тех, кто считает ее высшим проявлением женственности. Якобы Эйфель увековечил в ней черты всех своих многочисленных возлюбленных. Красивая легенда на потребу наивным туристам или попросту бред. Уж скорее это фаллический символ, то есть памятник самому себе!.. Не мог я не вспомнить Мопассана с его: «Это единственное место в Париже, откуда не видна Эйфелева башня!» Кстати, я собирался отобедать в ресторане «58 Тур Эйфель», находящемся на месте того ресторана, завсегдатаем которого был Мопассан. А его фраза – хорошая отмазка для жены, впрочем, кажется, он никогда не был женат. Я хотел провести этот вечер в «Жюль Верне», расположенном на втором уровне, но там, наверное, надо заказывать столик за год. Да и в «Туре» уже не было столиков с видом на Трокадеро. В том зале не было столиков на одну персону вообще – это должно было меня насторожить! Но кто же мог подумать? Конечно, я мог заказать столик на двоих, но я знал, что Софи не одобрила бы подобного расточительства, да и не хотелось выглядеть полным идиотом, одиноко сидящим за столом, сервированным для двоих. Мне пришлось ограничиться обычным меню «Опера». Впрочем, оно меня вполне устраивало.
Предъявив билет, я был пропущен без очереди. Лифт, набитый шумной публикой, обменивающейся в основном междометиями, вознес меня на первый уровень на отметке 57 метров. Пока сияющий метрдотель, кругленький добродушный обладатель усиков, как у Дали, провожал меня к столику, я пытался понять, что означает в названии ресторана цифра 58. Усаживаясь за столик, я остановился на версии, что добавленный метр как раз указывает на его, столика, высоту.
Бокал шампанского напомнил бы мне о Софи, но я и так, как обычно, почти беспрерывно переговаривался с ней. Согласно семейной легенде ее род восходит к монаху Пьеру Периньону, известному виноделу XVII века, занимавшемуся игристым шампанским. Поэтому Софи никогда ничего не пила, кроме шампанского. Пьер Периньон внес неоспоримый вклад в создание столь замечательного напитка, но вот каким образом он, будучи монахом-бенедиктинцем, приложился к созданию рода, мне не совсем ясно. У Софи не было ответа на мой вопрос, и, в конце концов, я решил внести свой вклад в свод семейных легенд жены. Чтобы оградить честь Ордена бенедиктинцев от гнусных и, уверен, несправедливых нападок и подозрений, я предположил, что Пьер Периньон был женат, овдовел и принял монашеский обет, а сына (почему-то я решил, что у него был сын) перед постригом оставил на попечение родственникам жены. Я так и не узнал, была ли моя версия канонизирована тещей (насколько я помню, это предок по материнской линии).
Обед был неплох. Салат из креветок, филе лосося, запеченная куриная грудка и все это с неизменным картофельным пюре, а на десерт старинные французские сыры – я даже позволил себе заказать еще порцию. Не подумайте, что я сделал это, чтобы оттянуть время. Я действительно очень люблю сыр, хотя врачи мне его запрещают, но какое это имело значение? Понимаю, у вас есть право мне не верить, но я наверняка довел бы дело до конца, если бы не…
Я дождался официанта, чтобы побаловать его щедрыми чаевыми. И он, думаю, видавший виды, остался доволен достоинством брошенной на стол купюры. Он поклонился, поблагодарив меня почему-то по-английски – не иначе как принял за американского богатея. Думаю, что он продолжал кланяться мне в спину, пока я на ватных подкашивающихся ногах проделывал путь до выхода. Но тут все и случилось. Не знаю, откуда они взялись – два молодца в хороших одинаковых костюмах взяли меня аккуратно под локотки. И не успел я возмутиться, как оказался в каком-то маленьком кабинетике. Меня усадили в кресло и хотели пристегнуть, но хозяин кабинета, долговязый тип, смахивающий на англичанина, с полным отсутствием шевелюры, что, впрочем, шло ему, махнул рукой – мол, не стоит.
– Что все это означает? – наконец выдавил я.
Какое-то время сидевший передо мной тип, пощипывая рыжие усы, буравил меня холодными серыми глазками, а затем произнес:
– Не беспокойтесь, мсье, мы просто немного поговорим. Меня зовут доктор Жюспен. Извините за причиненные неудобства.
– Филип Рузье, – машинально представился я. – Но чем обязан?
– Да-да, мсье Рузье, извините, но это наша работа.
– Вижу, что ваша, – огрызнулся я, – чья же еще.
– Я профессиональный психолог, состою на службе в городском комиссариате полиции, вот, пожалуйста, мои документы. – Он положил передо мной удостоверение, но я едва взглянул на него.
– Но как вы узнали?
– Видите ли, мсье Рузье, по статистике девять из десяти заказывающих столик на одного в этом ресторане имеют намерение тут же, можно сказать, не сходя с места, свести счеты с жизнью. То есть совершить ошибку, которую невозможно исправить, зато можно предотвратить. У нас было достаточно времени, чтобы убедиться, что вы действительно наш клиент. Я не ошибаюсь?
– Нет, доктор, не ошибаетесь. – Я предпочитаю смотреть правде в глаза.
Наша беседа длилась более двух часов. Мне пришлось все рассказать доктору Жюспену – надо признать, он умел слушать. Лишь один раз он перебил меня, чтобы уточнить, сколько лет я уже вдовец. Пока я говорил, он ни секунды не сидел на месте, ходил взад-вперед вдоль стола, заполняя собой все и без того ничтожное пространство кабинета. Пожалуй, это утомило меня больше всего. И если бы у меня еще оставалось желание покончить с собой, то сил на это не было совсем.
Сам же он рассказал много смешных историй из жизни своих пациентов, большинство из которых не забывают поздравлять его с Рождеством.
– Я понимаю ваши проблемы, мсье Рузье, и сочувствую, и у меня зреет предложение вам как человеку серьезному и разумному. С вашего позволения завтра я навещу вас, а пока Робер отвезет вас домой.
У меня уже не было мочи возражать, и я мечтал лишь побыстрее добраться до своей постели.
Вот так, моя дорогая Софи! Ты видишь, я действительно сделал все, что от меня требовалось, и не моя вина, что из этого ничего путного не получилось. Хотел бы я посмотреть, как это получилось бы у тебя! Да-да, моя дорогая, ты помнишь, как говорила мне, что не захочешь жить без меня и обязательно спрыгнешь с Эйфелевой башни, предварительно пообедав в одном из ресторанов на ней. Ты даже изучала меню и остановилась на салате из креветок (как можно есть такую дрянь!), запеченной куриной грудке и рыбе святого Петра (почему-то ее не оказалось в тот день, и мне пришлось заменить ее лососем). Прости, вместо мороженого я взял сыр – ты знаешь мою слабость. Хорошо-хорошо, не сердись, если б я заказал мороженое, это бы что-нибудь изменило?
Да, дорогая, я не смог, но, в конце концов, это была твоя идея! Я бы предпочел утопиться в Сене – когда еще не существовало этого монстра, люди как-то кончали с собой? А еще проще – смерть во сне. Говорят, ее даруют лишь праведникам. Да, вот ты бы и убедилась, с кем имела дело… Наглотался снотворного и спи спокойно.
Прости меня, дорогая, происходит лишь то, что действительно должно произойти. Скоро придет доктор Жюспен, и я приму любое его предложение, в чем бы оно ни состояло!..
Перевод с английского: Михаил Максаков
Я уже давно подыскивал себе жилье на южной стороне восхитительного уголка, который зовется Барретс-сквер, однако за несколько месяцев так и не увидел того, чего столь страстно желал: объявления о сдаче в наем одного из здешних прелестных маленьких домиков.
Но вот наконец осенью этого года, в очередной раз блуждая там наугад, я наткнулся на искомое и через десять минут заходил в контору агента, в чьих руках находилась судьба дома номер 29.
Разговорчивый клерк сообщил мне, что нынешний арендатор, сэр Артур Бассентуэйт, жаждет поскорее расторгнуть арендный договор, потому что дом вызывает у него болезненные ассоциации из-за не так давно случившейся там смерти его жены. Я узнал также, что человек он состоятельный, да и после жены осталось значительное наследство, так что он готов уступить свое владение за, как говорят профессионалы, «смешную», то есть очень низкую цену, лишь бы поскорее от него избавиться. Мне тут же выписали разрешение на «осмотр». На следующее утро я заглянул туда и понял, что это как раз то, что мне требуется.
Меня мало заботило, почему сэр Артур решил поскорее отделаться от аренды за действительно очень скромные деньги. Дом и вся обстановка оказались в отличном состоянии, и в течение недели формальности по переоформлению арендного договора были улажены. Словом, меньше чем через месяц с того дня, как мне попалось на глаза объявление, я уже в радостном возбуждении обустраивался на новом месте.
Я не прожил в своем новом жилище и двух недель, как однажды ближе к вечеру мне сообщили, что сэр Артур хотел бы встретиться со мной, если я не занят. Его проводили ко мне, и я увидел перед собой одного из самых обаятельных людей из тех, с кем мне выпадала удача встретиться.
Его визит оказался проявлением доброжелательности. Он просто желал убедиться, что дом мне понравился и вполне меня устраивает. В то же время ему, как он признался, доставило бы удовольствие прогуляться по дому, что мы вместе и сделали. Заглянули мы повсюду, кроме одной комнаты.
Едва я взялся за ручку двери ближней спальни на третьем этаже, большей из двух свободных комнат, гость остановил меня.
– Надеюсь, – сказал он, – вы простите меня, если я не стану туда заходить. Должен признаться, с этой комнатой у меня связаны очень болезненные воспоминания.
Я понял его с полуслова. Без сомнения, именно в этой комнате умерла его жена.
Стоял чудесный октябрьский вечер, и, обойдя все помещения, мы вышли в расположенный за домом маленький садик с выложенной плитками дорожкой. Пожалуй, это было самое приятное место на участке. Со всех сторон садик окружали невысокие кирпичные стенки, отгораживавшие его от соседей и проходившей позади домов пешеходной улочки.
Сэр Артур ненадолго задержался здесь, погрузившись, как я подозреваю, в печальные размышления о тех днях, когда они с супругой, наверно, решали, как украсить свой маленький участок, а потом вместе выполняли задуманное. И действительно, собираясь уходить, он заговорил об этом.
– Здесь, – сказал он, – все так дорого моему сердцу. Тысяча благодарностей вам за то, что позволили мне снова увидеть этот садик.
И он еще раз, уже по дороге в дом, медленно, с тоской обвел взглядом этот райский уголок.
В те времена в Лондоне требовалось из-за войны соблюдать строгие правила светомаскировки. Поэтому пару дней спустя, возвращаясь поздним вечером с обеда по погруженным в непроницаемый мрак улицам, я ужаснулся, когда мне бросилось в глаза, что в окнах на верхнем этаже моего дома горит ослепительный свет. Он исходил из ближней спальни на третьем этаже, и, зайдя внутрь, я торопливо поднялся по лестнице, чтобы потушить это противозаконное сияние. Однако, открыв дверь в комнату, я обнаружил, что там темно, а включив освещение, увидел, что шторы опущены. Так что, даже если бы свет и горел, я все равно не заметил бы снаружи такой великолепной иллюминации.
Объяснение, конечно, нашлось: несомненно, свет горел не у меня, а в соседнем доме. Видимо, второпях я ошибся. Сделав такой вывод, я постарался выбросить это дело из головы. Однако в глубине души понимал, что никакой ошибки не было, и свет горел именно в этой комнате.
Я уже говорил, что переехал в свой новый дом в огромной спешке, так что в последующие пару дней мне пришлось после работы заниматься сортировкой и уничтожением накопившихся за долгий срок старых книг и бумаг, которые я не успел перебрать до переезда. Среди них мне попался иллюстрированный журнал, купленный по каким-то забытым мною причинам. Перелистывая его страницы, чтобы определить, зачем я его сохранил, я вдруг наткнулся на фотографию моего маленького сада. Помещенная на этой же странице статья, как следовало из названия, представляла собой интервью с леди Бассентуэйт. Над статьей я увидел портреты ее и сэра Артура.
Совпадение показалось мне любопытным: значит, это здесь я прочел о своем нынешнем доме и узнал, как он выглядел при прежних владельцах. Впрочем, я не стал морочить себе этим голову и положил журнал в груду бумаг, обреченных на уничтожение. Разборку я собирался закончить до того, как пойду спать. Но дело шло медленно, и когда шкаф, наконец, опустел, шел уже второй час ночи.
Я так увлекся, что не заметил, как огонь в камине потух, и к тому же я сильно проголодался. Пришлось пойти в столовую, окнами выходившую в садик, чтобы проверить, как там с огнем и найдется ли в буфете, чем подкрепиться. И в том, и в другом мне повезло, но, греясь у камина и поедая печенье, я вдруг услышал (или мне почудилось?), что кто-то ходит в саду по мощеной дорожке.
Я торопливо подошел к окну и отодвинул тяжелую портьеру. Свет из комнаты вырвался в сад, и я действительно увидел там человека, склонившегося над одной из клумб.
Спугнутый ярким светом, он выпрямился и, не оборачиваясь, бросился в дальний конец сада, где с удивительной ловкостью забрался на забор и исчез.
Однако в последнюю секунду, когда он еще сидел на ограде, уличный фонарь осветил его лицо. К своему величайшему изумлению я узнал сэра Артура Бассентуэйта. Все произошло в мгновение ока, но я был уверен, что не ошибся. Так же как раньше не ошибся, решив, что свет горит в спальне, выходившей на площадь.
Конечно, какие бы болезненные ассоциации ни были связаны у сэра Артура с когда-то принадлежавшим ему садом, ему вряд ли стоило избавляться от них подобным образом. К тому же, если сэру Артуру в самом деле удалось так легко туда проникнуть, то же самое мог сделать и кто-то другой, кого побуждали к этому не столько чувства, сколько преступные намерения.
В любом случае, я не хотел, чтобы в мой сад забирались непрошеные гости, и уже назавтра дал указание установить поверх задней ограды прочный частокол из заостренных железных штырей. Что касается сэра Артура, то он должен был понимать, что по первой же просьбе я бы с удовольствием разрешил ему снова побывать в саду и вспомнить прошлое. Так что оправданий его поступку у меня не нашлось.
Вечером я без тени сожаления увидел, что мое указание было старательно исполнено. Однако меня продолжало мучить любопытство, мне хотелось узнать наверняка, только ли желание провести здесь ночь в одиночестве заставило сэра Артура забраться в сад.
На следующей неделе я ждал на пару дней своего друга Хью Грейнджера, которого планировал поместить в ближней свободной комнате. Поэтому я решил провести там следующую ночь и дал указание поставить для себя кровать, чтобы проверить на собственном опыте, будет ли ему удобно.
Конечно, и прикроватная тумбочка там была под рукой, и туалетный столик стоял где надо, и освещение, чтобы читать в постели, находилось на месте, и погасить свет, не вставая, было удобно, но, как известно, любая теория проверяется практикой, поэтому на следующий вечер я улегся спать в ближней свободной комнате.
Сначала мне все нравилось. Сама комната выглядела приятно и располагала к отдыху, да и кровать была очень удобной, так что, едва выключив светильник, который позволял читать даже мелкий шрифт, я тут же уснул. Насколько помню, мысли о предыдущей обитательнице комнаты или о то ли горевшем, то ли не горевшем здесь ночью свете меня не тревожили.
Уснуть-то я уснул, но почти сразу передо мною открылся один из тех ужасающих кошмаров, какие впоследствии вспоминаются очень смутно.
Я ощутил, что лечу, этот беспомощный, неловкий полет походил на бегство от какого-то омерзительного бестелесного монстра. У меня не хватало сил, чтобы скрыться от сковавшего меня ужаса, я задыхался, пытался крикнуть, но не мог… И тут, слава Богу, в моем сознании забрезжило понимание, что это всего лишь сон, с которым можно бороться.
Я осознал, что лежу в постели и ужасы мне только померещились. Однако на этом дело не кончилось. Все мои попытки оторвать голову от подушки и открыть глаза не увенчались успехом.
Потом, когда я еще дальше приблизился к границе, отделявшей меня от реальности, я понял, что, хотя магические цепи сна уже разорваны, я все еще далек от свободы. Я знал, что лежу с закрытыми глазами в темной комнате, но внезапно в лицо мне ударил поток яркого света. Мне снова вспомнилось то сияние, которое я увидел с улицы, и я почувствовал, что, если открою глаза, то перед моим взором предстанет освещенная комната, заполненная призраками, уж не знаю – живыми или мертвыми.
Окончательно проснувшись, я полежал еще немного, не открывая глаз и чувствуя, как лоб покрывается потом. Я знал, что этот ужас вызван не столько ночным кошмаром, сколько ожиданием чего-то еще более страшного. Наконец любопытство, простое, но очень сильное любопытство, и желание узнать, что же происходит за моими опущенными ресницами, победило. Я сел и огляделся.
Напротив своей кровати, в ногах, я увидел кресло, и в нем – леди Бассентуэйт, чей портрет я видел в иллюстрированном журнале. Это действительно была она, ни малейших сомнений. Она сидела в ночной рубашке и держала в руках блюдце, на котором стояла накрытая крышкой небольшая чашка из рифленого фарфора. Сняв крышку, она взяла ложку и стала отправлять себе в рот содержимое чашки. Проглотив пять-шесть полных ложек, она снова прикрыла чашку крышкой, повернулась в мою сторону и глянула мне в лицо. И тут же на нее упала тень смерти.
Потом она как-то слабо, неуверенно поднялась и сделала шаг в направлении кровати. Одновременно исходивший неизвестно откуда свет вдруг погас, и я оказался в непроницаемой тьме.
Признаться, мое любопытство было удовлетворено с избытком, и через пару минут я перебрался в комнату на нижнем этаже.
На следующий день приехал Хью Грейнджер, который всю жизнь страстно увлекался призраками и преступлениями, и я представил его заинтересованному вниманию полный отчет об этих событиях.
– Разумеется, я буду спать в той комнате, – сразу заявил он. – Если хочешь, поставь там вторую кровать и составь мне компанию. Мнение двух человек, одновременно видевших один и тот же феномен, в десять раз весомее мнения одного свидетеля. Или ты боишься? – вдруг спохватился он.
– Боюсь, но спать там буду, – ответил я.
– А ты уверен, что это не часть твоего сна? – уточнил он.
– Абсолютно уверен!
Глаза у Хью заблестели от удовольствия.
– Я тоже боюсь, – признался он. – Ужасно боюсь. Но в том-то и прелесть. В наше время редко удается испугаться по-настоящему. Чуть ли не все объяснено и просчитано. А ведь пугает именно неизведанное. Но пока никто толком не знает, что такое привидения, кому и по какой причине они являются.
Он прошелся по комнате.
– А что ты думаешь о ночном визите сэра Артура? – спросил он. – По-твоему, тут есть какая-то связь?
– По-моему, нет. Какая тут может быть связь?
– На первый взгляд, может, и нет. Сам не знаю, почему я об этом спросил. А он тебе понравился?
– Очень понравился. Но не настолько, чтобы разрешать ему лазить по ночам в мой сад, – ответил я.
Хью засмеялся.
– Для этого, конечно, уровень доверия и любви должен быть куда выше, – заметил он.
Я велел поставить в комнату Хью еще одну кровать. Погасив свет, мы немного поговорили и замерли в молчании. Ничто не нарушало атмосферу покоя и умиротворенности, но было довольно прохладно, и я следил, как в камине постепенно спадает пламя, превращаясь сначала в раскаленные угольки, а потом и в остывающую золу. И тут, как мне показалось, что-то вдруг вторглось в комнату. Мое бессонное спокойствие сменилось боязливым ожиданием, а в бодрствующем сознании зазвучала нотка ночного кошмара. Я услышал, как Хью вскинулся и несколько раз перевернулся с боку на бок. Чуть погодя он заговорил:
– Должен признаться, что чувствую себя отвратительно. Хотя не вижу и не слышу ничего необычного.
– Я тоже, – ответил я.
– Ты не возражаешь, если я на минутку включу свет, и мы посмотрим, что происходит? – спросил он.
– Я не против.
Хью щелкнул выключателем, комната осветилась, он сел на кровати и нахмурился. На вид в помещении ничего не изменилось. Книжный шкаф, кресла, на одном из которых лежала одежда Хью, – словом, все точно так же, как в сотнях других комнат, чьи обитатели мирно спят в постелях.
– Странно, – сказал Хью и выключил свет.
И опять я почувствовал, как во мне все стремительнее нарастает ощущение давящего кошмара. В темноте очень трудно контролировать время, но, по-моему, совсем скоро Хью снова заговорил странным, надтреснутым голосом.
– Это приближается, – произнес он.
И почти тут же я заметил, что густой мрак в помещении заметно редеет.
Темнота отступала. Не могу сказать, что сразу посветлело, но я все отчетливее стал различать проступающие очертания кресел, камина, кровати Хью. Наконец тьма исчезла начисто, будто кто-то включил свет.
В кресле, стоявшем в ногах у Хью, сидела леди Бассентуэйт. Как и в прошлый раз, она сняла крышку и сделала глоток чего-то из чашки, а потом встала – с трудом, неуверенно, словно находясь при смерти. Она взглянула на Хью, потом повернулась и посмотрела на меня, и сквозь пелену смерти я, как мне показалось, разглядел на ее лице настоятельное требование выяснить, что с ней случилось или, по крайней мере, не забыть об этом. В ее глазах не было гнева, они не молили о правосудии, в ее взгляде я увидел только непреклонную жажду справедливости, которой она добивалась… Потом свет постепенно потускнел и угас.
На соседней кровати послышался шорох, заскрипели пружины.
– О Господи! – произнес Хью. – Где тут свет?
Он с трудом нащупал выключатель, и я увидел, что он уже встал с постели. По лицу у него стекали струйки пота, зубы громко стучали.
– Теперь мне все понятно, – с трудом выговорил он. – Я уже и раньше догадывался… Пошли вниз.
Пока мы спускались по лестнице, Хью включил все лампы, которые попадались по дороге. Он направился в столовую, мимоходом подобрал у камина кочергу и совок и распахнул дверь, ведущую в сад. Я включил освещение, в саду стало светло, как днем.
– Где ты видел сэра Артура? – спросил Хью. – Покажи точно!
Все еще не догадываясь, чего он ищет, я показал место, где видел сэра Артура, и он начал раскапывать клумбу, разрыхляя почву кочергой. Вот он снова отбросил землю, и я услышал скрежет совка, наткнувшегося на что-то твердое. Тогда я все понял.
Между тем, Хью усердно разгребал руками землю, медленно и осторожно извлекая осколки разбитой фарфоровой крышки. Потом, еще немного углубившись, вынул из ямки рифленую фарфоровую чашку. Ту самую, которую я видел сегодня во второй раз.
Мы отнесли найденное в дом и очистили от земли. На дне чашки сохранился слой кашеобразного вещества, порцию которого я на следующий день послал химику для анализа. Вещество оказалось овсянкой с добавлением солидной дозы мышьяка.
Когда пришло сообщение химика, мы с Хью находились в моей небольшой гостиной, и на столе перед нами стояла фарфоровая чашка с осколками крышки и блюдцем. Мы вместе прочли результаты анализа. Вечер выдался сумрачный, и мы стояли у окна, разбирая мелкий почерк, когда на улице появился сэр Артур Бассентуэйт. Увидев меня, он помахал рукой, а чуть погодя у входа раздался звонок.
– Пусть зайдет, – посоветовал Хью. – И пусть все увидит.
Вскоре появился слуга и спросил, можно ли посетителю войти.
– Пусть зайдет, – повторил Хью. – Для него это будет неожиданность, значит, есть вероятность, что мы все узнаем.
Нам пришлось подождать, пока сэр Артур, видимо, снимал в холле пальто. Проехавший по улице мимо нас паровой каток остановился у одного из соседних домов и начал медленно сдавать назад, укатывая недавно уложенную брусчатку. Наконец сэр Артур вошел в комнату.
– Я осмелился заглянуть к вам… – начал было он – и тут его взгляд упал на чашку.
В одно мгновение с его лица исчезли все признаки человечности. Нижняя челюсть отпала, рот открылся, глаза вылезли из орбит, в них появилось что-то звериное. Вместо симпатичного лица с приятными правильными чертами мы увидели ужасающую маску горгульи, живое воплощение ночного кошмара. Не успела открытая им дверь снова закрыться, как он повернулся и, пригнувшись, опрометью, не разбирая дороги, бросился прочь. Вскоре я услышал, как щелкнул замок входной двери.
До сих пор не знаю, произошло ли дальнейшее случайно или сэр Артур поступил так намеренно. В окно я увидел только, как, выскочив из дома, он упал, а скорее, бросился прямо под широкие трамбовочные колеса парового катка, и не успел водитель даже подумать об остановке, как грузная железная махина раздавила сэру Артуру голову.
Перевод с английского: Михаил Максаков
В то время я работал лифтером в «Эмпайр-отеле», высоченном здании на углу Бат-стрит, которое со своими чередующимися полосами красного и белого кирпича смахивает на свиную грудинку. Отслужив в армии, я уволился с хорошей характеристикой и как раз благодаря этому и сумел заполучить такую должность.
Отель представлял собой крупное акционерное предприятие, в его управляющем совете заседали отставные офицеры и другие джентльмены, которые вложили в отель какие-то деньги и ничем другим не занимались. Среди них оказался и мой последний полковой командир, человек, если ему не перечить, добродушный и покладистый. Когда я обратился к нему по поводу работы, он сразу сказал:
– Моул, ты как раз тот, кто нужен в нашем большом отеле. Солдаты – народ вежливый и трудолюбивый, да и публике они нравятся почти так же, как моряки. Мы как раз увольняем нашего лифтера, вот ты и займешь его место.
Работа пришлась мне по душе, зарплата вполне устраивала, так что я проработал там целый год. Работал бы и дальше, если бы не события, о которых я и хочу рассказать.
Лифт у нас был гидравлический и совсем не походил на те расхлябанные птичьи клетки, что со скрипом ползают в шахте туда-сюда, постоянно грозя сломать тебе шею. Наш двигался плавно, как по маслу, управлять им смог бы даже ребенок, а находиться в нем было не опаснее, чем на твердой земле. Вместо сплошной рекламы, как в омнибусах, у нас там стояли зеркала, и одетые в вечерние платья леди, пока я спускал их вниз, смотрелись в них, подкрашивая губы и поправляя свои прически. Как в небольшой гостиной, там были красные вельветовые пуфики, на которых можно было посидеть и отдохнуть, пока вас плавно, как на птичьих крыльях, возносят или опускают.
Все приходившие или уходившие гости время от времени пользовались лифтом. Среди них попадались и французы, так они называли лифт «ассансер» – ну, для ихнего языка это, наверно, звучит вполне пристойно. Но вот почему американцы, которые при желании умеют сносно объясниться по-английски и к тому же норовят все делать быстрее других, тратили время и силы, обзывая лифт «элевейтором», меня ставило в тупик.
Я дежурил в лифте с полудня до полуночи. К этому времени весь народ уже успевал вернуться из театров и с вечеринок, а опоздавшим приходилось подниматься пешочком по лестнице, потому что свою работу я заканчивал. С утречка, до моего прихода, с лифтом управлялся один из носильщиков, но до двенадцати почти никто туда не заходил, да и до двух особой сутолоки не было. Зато потом начиналась горячая пора, когда гости перли без конца, и электрический звонок гонял меня с этажа на этаж, как на пожар. А дальше, во время обеда, снова наступала передышка, когда я, устроившись поудобнее, почитывал газетки, жалея только, что курить в лифте запрещено. Кстати, запрет относился не только ко мне, так что часто приходилось просить важных джентльменов не нарушать установленные правила. Между прочим, с английскими джентльменами проблемы возникали редко. Не то что с высокомерными толстосумами, у которых сигара словно приклеена к губе.
У меня острый глаз и хорошая память на лица, так что уже скоро я узнавал всех постояльцев и им не приходилось даже называть свой этаж.
Шел ноябрь, когда в «Эмпайр-отель» прибыл полковник Саксби. Я сразу приметил его, потому что никто бы не усомнился, что это солдат. Полковник выглядел лет на пятьдесят и был высокий, худощавый, с ястребиным носом, острым взглядом, седыми усами и скованной из-за простреленного колена походкой. Особо привлек мое внимание шрам от сабельного удара, пересекавший правую половину его лица.
Доставляя его на четвертый этаж, я размышлял о том, как сильно отличаются офицеры друг от друга. Полковник Саксби ростом и худобой напомнил мне телеграфный столб, тогда как мой старый полковой командир походил скорее на бочонок в униформе, хотя все равно был храбрым солдатом и в то же время джентльменом.
Номер 210, который занимал полковник Саксби, располагался как раз напротив стеклянной двери лифта, так что каждый раз, когда я оказывался на четвертом этаже, мой взгляд упирался в эти цифры. Полковник ежедневно поднимался на лифте, но никогда не спускался вниз до того дня… Впрочем, об этом чуть погодя.
Иногда, когда мы оставались в лифте наедине, он со мной разговаривал. Он сразу поинтересовался, в каком полку я служил, и заметил, что знает тамошних офицеров. Но не могу сказать, что с ним приятно было беседовать. Какой-то он был слишком замкнутый и вроде как глубоко погруженный в собственные мысли. В лифте он ни разу не присел. Были там люди или нет, он, прямой, как штык, неизменно стоял под лампочкой, освещавшей его бледное лицо и изуродованную шрамом щеку.
Однажды в феврале полковник не появился в обычное время. Я обратил на это внимание, потому что он всегда был точен, как часы, но решил, что он куда-то уехал на пару дней. Сколько раз я потом ни останавливался на четвертом этаже, дверь номера 210 была закрыта, и я уверился, что он отсутствует, потому что обычно он держал дверь открытой. Но в конце недели я услышал, как горничная говорила, что полковник Саксби болен – тут-то мне и стало понятно, отчего он так долго не показывался.
В тот вторник я целый вечер был занят по горло. Народ сновал вверх и вниз сплошным потоком. Приближалась полночь, и я уже собирался выключить в лифте свет, запереть дверь и оставить ключ в дежурке для своего утреннего подменщика, как вдруг зазвенел электрозвонок. Взглянув на табло, я обнаружил, что меня вызывает четвертый этаж. Когда я вернулся в лифт, как раз пробило двенадцать.
Минуя второй и третий этажи, я с удивлением прикидывал, кто бы мог позвонить так поздно, и наконец решил, что это кто-то из новеньких, который еще не знает правил этого отеля. Однако, когда лифт остановился на четвертом этаже и я открыл дверь, то увидел полковника Саксби в теплой накидке. Дверь его номера была уже закрыта, так что я хорошо различил на ней число 210. Я-то считал, что он болен и лежит в постели, да он и выглядел больным, но был полностью одет и даже с фуражкой на голове.
Интересно, с чего это вдруг человек, провалявшийся в постели десять дней, решил выйти на улицу зимой в полночь? По-моему, он меня толком даже не заметил, а я, отправив лифт вниз, внимательно посмотрел на него. Он, как всегда, стоял под лампой. Тень от козырька фуражки закрывала верхнюю половину его лица, а нижняя казалась смертельно бледной, причем шрам на щеке выглядел еще белее.
– Рад, что вам стало лучше, сэр, – произнес я, но он ничего не ответил, и я не решился больше с ним заговаривать. Он высился, как статуя, в своей форменной накидке, и у меня полегчало на душе, когда мы приехали вниз, и я открыл дверь, чтобы он вышел из лифта в холл. Я отдал ему честь, и он прошел мимо меня, направляясь к выходу.
– Полковник хочет выйти, – обратился я к привратнику, который стоял и пялился на нас. Тот открыл входную дверь, и полковник Саксби шагнул наружу в снежную ночь.
– Что-то он какой-то странный, – сказал привратник.
– Это точно, – согласился я. – Мне тоже не нравится его вид. Похоже, он не в себе. Он, видать, сильно болен, ему бы лежать в постели, а он идет куда-то на ночь глядя.
– Ну, накидка-то у него теплая. Может, он идет на бал-маскарад, и там, под накидкой, у него какой-то костюм? – попытался пошутить привратник. Но, хотя мы и не решались в этом признаться, все это казалось нам очень странным. И тут вдруг громко зазвенел звонок у входной двери.
– Нет уж, на сегодня с меня хватит, – заявил я, и на этот раз в самом деле выключил свет.
Между тем, Джо открыл дверь, и в отель вошли два джентльмена, в которых я мигом распознал докторов. Один из них был высокий, а другой низенький и дородный, и оба они направились к лифту.
– Прошу прощения, джентльмены, но по правилам лифт после полуночи не работает.
– Чепуха! – воскликнул дородный джентльмен. – Прошла только пара минут после двенадцати, а речь идет о жизни и смерти. Немедленно отвезите нас на четвертый этаж.
И оба мигом очутились в кабине лифта.
Когда я открыл им дверь на четвертом этаже, они направились прямо к номеру 210. Навстречу им вышла сиделка, и дородный доктор обратился к ней:
– Надеюсь, ему не хуже?
И тут же прозвучал ее ответ:
– Пациент умер пять минут назад, сэр.
Хотя меня это не касалось, я не мог не вмешаться. Я подошел к докторам и сказал:
– Здесь какая-то ошибка, джентльмены. Я отвез полковника вниз, как раз когда часы били двенадцать, и он вышел из отеля.
– Нет, это вы ошиблись, – резко возразил мне дородный доктор. – Вы его с кем-то спутали.
– Извините, джентльмены, но это был полковник собственной персоной. Ночной привратник, который открывал входную дверь, знает его так же хорошо, как и я. Он был одет как раз для такой ночи в застегнутую на все пуговицы накидку.
– Зайдите, сами и посмотрите, – сказала сиделка.
Я вошел в комнату вместе с докторами и увидел полковника – он был точно такой же, каким я видел его пару минут назад, но лежал там мертвый и укрытый теплой накидкой, хотя уже не мог чувствовать ни тепла, ни холода.
Той ночью я не спал ни минуты. Я сидел вместе с Джо и ждал, что вот-вот полковник позвонит в дверь. А на следующий день каждый звонок казался мне внезапным и оглушительным, так что я вздрагивал и покрывался потом. Мне было худо точно так же, как первый раз в атаке под огнем врага.
Мы с Джо все рассказали управляющему, но он заявил, что это нам померещилось. И добавил:
– Смотрите, не вздумайте болтать об этом, а не то через неделю в отеле ни одного постояльца не останется.
Гроб для полковника доставили следующей ночью. Мы вместе с управляющим и людьми гробовщика затащили его в лифт, он там поместился с трудом, свободного места не оставалось ни дюйма. Когда они занесли гроб в номер, а я остался снаружи, мне снова стало не по себе. Наконец дверь тихо открылась, и шестеро человек вынесли длинный гроб. Они пронесли его по коридору и установили перед дверью лифта. Управляющий посмотрел на меня.
– Нет, сэр, – заявил я, – этого я сделать не могу. Я не могу снова отвезти полковника вниз, я уже отвез его в полночь, так что с меня достаточно.
– Заносите! – громко и резко скомандовал управляющий гробовщикам, и те молча выполнили приказание. Управляющий зашел в кабину следом за ними и перед тем, как закрыть дверь, обратился ко мне: – Моул, сегодня вы работали у нас лифтером последний день. И это меня огорчает…
Так и вышло. После того, что случилось, я не смог бы оставаться в «Эмпайр-отеле», даже если бы мне удвоили жалованье. Одновременно со мной уволился и привратник.
Перевод с итальянского: Леонид Голубев
Дождь… Третий день кряду то усиливается, отстраивая полупрозрачные тюремные стены, то наконец ослабевает, сея робкую надежду на скорое условно-досрочное освобождение, но тут ему на помощь приходит шквалистый ветер, в миг рассеивающий несбыточные ожидания, превращая их в мерзопакостный туман. Дождь окончательно смыл летнюю пыль, словно пыльцу, разносимую полчищами туристов, снующих по улицам, холмам и площадям города от одного памятника старины к другому, смыл и мои последние сомнения. Выйти из дома все равно невозможно, и я решился доверить эту историю бумаге – какое-никакое занятие.
Любую историю можно рассказывать быстро, лишь придерживаясь четких и проверенных фактов, а можно не торопясь смаковать ее наиболее интересные повороты, немного порассуждать на философские темы, ведь любая история способна такие темы подкинуть – надо только поискать. Я же связан временем, а время, точнее скорость, с которым оно утекает между пальцев, зависит… от дождя! Так что, если я пущусь в рассуждения – значит… дождь усилился! А если вам покажется, что я куда-то спешу – знайте, дождь при последнем издыхании.
С чувством меры у наших предков всегда были проблемы. Но это еще что. С логикой – вот тут настоящая катастрофа! Как можно утверждать, что nil permanet sub soleа{6}, а затем без конца долдонить про Вечный город? Либо – либо, уж решите наконец! Хорошо, пусть будет Вечный. Но как быть с частями вечного: со зданиями, памятниками, парками?.. Они тоже вечные? А как быть с домом на Сан-Микеле, в котором мы с Люсией до недавнего времени обитали? Небольшая двухкомнатная квартирка на последнем этаже четырехэтажного дома, можно сказать, с видом на Тибр, частично заслоняемым домом напротив, показалась бы нам дворцом Сан-Лоренцо, если б не крыша, протекавшая каждую зиму. Мы выучили, где следует подставлять ведра, доставшиеся нам от предыдущих жильцов и которые мы держали наготове в кладовке, так что могли проделать эту нехитрую операцию с закрытыми глазами. Не следует удивляться, что настал день, когда нам надоело спотыкаться об эти самые ведра, одно из которых как-то переполнилось и заодно переполнило чашу нашего терпения. И мы решили купить квартиру – собственную квартиру! Люсия родилась в Венеции и чувствовала себя в своей тарелке, только если могла утром, раздвинув шторы, насладиться плавным течением вод, а заодно помедитировать на останки моста Понте Ротто, похожего на триумфальную арку, по колено увязшую в реке. Эта привязанность Люсии к воде серьезно ограничивала нам круг поисков.
Бесчисленные воробьи каплями стекали с верхних веток на нижние, а затем вспархивали вновь к верхушкам, порождая невообразимый гомон, какой обычно школяры устраивают на большой перемене. Породу деревьев определить я не мог: новорожденные светло-зеленые листочки еще не определились с окончательной формой. Но разве на набережных Тибра растет что-нибудь, кроме платанов? Я бы не смог оторваться от этого бессмысленного выплеска жизненной энергии, если б не другое зрелище, открывшееся мне в просвете между деревьев: у причала на противоположном берегу Тибра хорошо просматривалась баржа, переоборудованная в солярий, оккупированная несметным числом юных римлянок, за зиму изголодавшихся по ласковому весеннему солнышку. Клянусь, их было больше воробьев! «Надо будет раздобыть армейский бинокль», – подумал я.
– Вам нравится?
Увлекшись красотками, я совсем позабыл о существовании сеньора Сильвоа. Его тихий, словно извиняющийся, голос вернул меня к обыденности столь стремительно и внезапно, что я не обратил внимания на некоторую двусмысленность его вопроса. Пока я собирался выразить согласие, он произнес со вздохом:
– Отец любил проводить время на балконе.
Я рывком поднялся из кресла-качалки, и оно, не ожидавшее от меня такой прыти, на своих полозьях в виде змей с торчащими из пасти ядовитыми зубами заскользило в угол балкона. Протиснувшись мимо поджавшего живот сеньора Сильвоа, я уже перенес одну ногу за порог, но тут мое внимание привлекла позиция на шахматном столике, занимавшем все пространство балкона влево от двери. На доске стоял мат черному королю. Ничего примечательного: белый ферзь банально атаковал черного короля по восьмой горизонтали. Пешки, прикрывавшие короля от фронтальных атак, в данной ситуации явились виновниками его гибели, не оставив ему шанса покинуть простреливаемую вражеским ферзем линию. При этом у черных лишний конь, и их фигуры недвусмысленно посматривают на белого короля. Не похоже, чтобы белые пожертвовали фигуру. Скорее в предвкушении близкой победы черные расслабились и зевнули элементарный мат. Моя заминка в дверях не укрылась от хозяина квартиры. Когда мы покинули балкон и оказались в кабинете, он поинтересовался:
– Разбираетесь в шахматах?
– Да, когда-то увлекался. Потом перекинулся на плавание, но, упал с велосипеда, сломал ключицу. Плавание пришлось оставить, а к шахматам уже не вернулся.
– А мой отец увлекался ими всю жизнь. Если не считать небольшого перерыва, – с легкой усмешкой сказал он. – После смерти мамы отец вновь вернулся к игре, почти каждый день, если только не было дождя, его видели с такими же заядлыми шахматистами в парке виллы Боргезе. Хорошее занятие для пенсионера. Уже четыре года его нет с нами. Сегодня как раз годовщина его смерти. Он мечтал умереть за шахматным столиком.
– Как Алехин? – вырвалось у меня.
– Как вы сказали?
– Это русский чемпион мира по шахматам. Умер за шахматной доской.
– У отца не вышло. Он умер так неожиданно… По официальной версии покончил с собой, но я не верю. Как вы считаете, может человек сам задушить себя?
– Не знаю даже… Думаю, нет… Не могу себе представить.
– Я тоже. А вот полиция представила… У них своя правда. Квартира была заперта. Проникнуть можно было только через балкон. Но никаких следов… Вы знаете, современные средства позволяют по пылинке выявить присутствие постороннего, но все-таки. Мне позвонила сеньора Паола. Она два раза в неделю делала уборку. Отец не открыл ей и не отвечал на телефонные звонки. Но у меня был ключ, я приехал и обнаружил отца, лежащим на ковру между кроватью и трюмо в спальне. Его руки вцепились в собственное горло… – Я подумал, что не все так просто. Ключ имелся у сеньора Сильвоа, а значит... Но я благоразумно промолчал: в конце концов, надеюсь, полиция все проверила… Сеньор Сильвоа продолжил: – Это его квартира. Мы не хотели ее продавать, но муж сестры попал под сокращение, и ей понадобились деньги… – Ах, ключ мог быть и у сестры! – Я думал, она захочет переселиться тут. Все-таки мы родились здесь, но у нее трое детей – квартира маловата для нее, да и детям менять школу… В общем, решили продать отцовскую квартиру. Все, что вы видите в квартире, останется здесь. Мы забрали лишь семейные реликвии, кое-какие книги и картины. В шкафу вы найдет шахматную библиотеку отца. Я не силен в шахматах, но мой знакомый шахматист сказал, что раритетных книг в ней нет, а остальное сегодня никому не нужно: сейчас все есть в Интернете.
Мне не понравилось, что он говорит так, словно я уже внес задаток…
– Не торопитесь, сеньор Сильвоа. Квартира мне нравится, но, понимаете ли, последнее слово за моей женой.
Ее последним словом было «да», но ему предшествовало много других – Люсия не хранит слова в сейфе. Тут и последний этаж («А в порядке ли крыша?»), трудности парковки («Где я поставлю машину в обеденный перерыв?») и, конечно же, центр города («Шумно!»). Последнее заявление особенно разозлило меня.
– Дорогая, впервые вижу итальянку, производящую столько шуму, но которой шум мешает. Не сомневаюсь, что когда пришедшие с севера варвары крушили Римскую империю, один из них позаботился о твоей пра-пра.
– Можно подумать, что твой дед… – Она прикусила язык. Мой дед погиб в Треблинке.
Поняв, что сморозила глупость, она предпочла своим согласием отвлечь меня от опасной темы. Все имеющее начало, имеет и конец. Это не относится к языку, берущему начало во рту женщины.
Переезд дался нам легко. Мы поцапались лишь раз. Люсия очень хотела прихватить с собой хрустальную люстру, я же настаивал на том, чтобы ее бросить… Люстру, не Люсию. Ее, Люсию, можно понять: люстра, состоящая из тучи хрустальных висюлек, была готова придать минимальный уют любому, самому мрачному помещению. Но понять можно и меня: протирать пыль по отдельности на каждой висюльке приходилось мне. Люсии, с ее ростом, до нее было не дотянуться даже со стремянки. Но тут я вспомнил, что это вовсе не наша люстра: она уже украшала залу, когда три года назад мы вселились в эту, снятую по случаю, квартиру. Люсия пыталась что-то возразить, но мой строгий взгляд на Люсию и на некоторые вещи заставил ее смириться.
Своей у нас не было, так что мебель, оставленная сеньором Сильвоа, пришлась весьма кстати. Люсия хотела обновить обстановку, но мне удалось объяснить ей, что мы просто не можем позволить себе это сделать сразу. А через год – вполне может быть. С цифрами не поспоришь – им Люсия доверяет больше, чем мне, да и о новой спальне лучше сначала с год помечтать, иначе удовольствие от покупки будет неполным.
В первую же пятницу после переезда, дождавшись, когда Люсия отправилась на свою еженедельную зумбу, я устроился поудобней у шкафа с шахматной библиотекой Фабиано Сильвоа, Сильвоа-старшего. Рыться в ней в присутствии жены мне не хотелось. Зная мое увлечение шахматами и, как мне кажется, ревнуя к нему, Люсия взяла с меня слово, что с шахматами покончено. Запрет не был абсолютным, но любой женатый мужчина меня поймет: лишний раз нервировать жену не стоит. Себе дороже. Don’t trouble trouble until trouble troubles you{7}!
Младший Сильвоа оказался прав: ничего интересного я не обнаружил. Нет, разве можно сказать такое о книге Арона Нимцовича «Моя система», «полном Фишере» или учебнике Капабланки? Просто я уже держал все эти книги в руках, а некоторые зачитал до дыр… Теперь они обрели покой, надеюсь, не вечный, в подвале дома моих родителей. А современные дебютные монографии интересны лишь участвующим в соревнованиях, да и то – прав приятель сеньора Сильвоа – все это присутствует в Интернете.
Я последовательно просмотрел все книги, а на закуску оставил три толстые тетради, скромно лежавшие на книгах в правом углу нижней полки. Две из них, словно сиамские близнецы, слиплись коленкоровыми обложками, и я не без труда разделил их. Их бурые торцы и желтые страницы выдавали почтенный возраст, которому соответствовали и даты партий, записи которых они содержали. Да, они хранили партии Фабиано Сильвоа примерно за двенадцать лет, начиная, по-видимому, с детства – первые страницы исписаны совсем уж детским почерком. Потом было видно, как крепнет рука мальчика, как его почерк становится четким и обретает свой стиль и характер. Наверное, попутно росла и сила его игры. Партии содержали многочисленные пометки – ясно, что юный шахматист работал над собой, как минимум, разбирал свои партии. Похвально. Я на такое никогда не был способен, так что правильно сделал, что оставил мир шахмат более талантливым и трудолюбивым.
Третья тетрадь, существенно тоньше и новее, в бумажной обложке с круглыми следами, судя по цвету, от кофейных чашек, тоже содержала партии, если верить датам, за «пенсионный» период. Но это уже были не просто партии с пометками, а подробно прокомментированные и даже с диаграммами позиций. Сеньор Фабиано демонстрировал образец серьезного подхода к шахматам. Не каждому удается сохранить до старости юношеские привычки. Цельная натура!
Быстро пролистнув тетрадь, а она была заполнена лишь на три четверти, я обратил внимание на последнюю диаграмму – там стояла та же позиция, что и на шахматном столике, а под ней подпись «После 34-го хода белых»… Я нашел начало партии. Если верить записи, она продолжалась тридцать четыре дня, то есть развивалась со скоростью один ход в день! Записи партии и ее анализу сопутствовали длинные пояснения. Привожу их здесь почти без сокращений:
...Выйдя перед сном на балкон, чтобы выкурить завершающую день, как называла ее Силена, царствие ей небесное, «сонную» сигарету, я просто так, думая о чем-то другом, чисто машинально, – раззудись рука – передвинул белую пешку с е2 на е4, а затем вернул ее на место. Проделав это упражнение несколько раз, я таки, ровно ничего не имея в виду, оставил пешку на е4 и отправился в постель. Утром же, за первой сигаретой, я обнаружил, что черная пешка перебралась с поля е7 на е6 – моя любимая французская защита. Я не придал этому значения, решив, что просто задел пешку рукавом халата, когда вечером забирал со стола пепельницу. В шутку я сделал ответный ход пешкой на d4. Каково же было мое удивление, когда следующим утром я обнаружил, что… черные пошли пешкой с d7 на d5! Нет, в этом ходе нет ничего удивительного – это самый логичный ход в данной позиции. Но… я точно помнил, что черная пешка оставалась на d7, и я не мог грешить на халат, так как поздно вернулся из гостей и выкурил «сонную» сигарету по дороге домой. Так кто же играет черными? Уж не ветер же избрал французскую защиту? Пробраться на балкон можно лишь с крыши. Допустим, злоумышленник забрался на крышу и, перекинув веревку, спустился на мой балкон, сделал ход и тем же путем удалился. И так каждую ночь? Ради того, чтобы сыграть со мной партию в шахматы? И даже не попытавшись проникнуть в квартиру, где, правда, особых ценностей его не ожидало, но сотню евро и японский фотоаппарат он вполне мог бы прихватить с собой… Что это, шутка? Смешно. Так или иначе, я пошел конем на с3. Модный во времена Карпова ход Кd2 меня никогда не привлекал. На всякий случай я задвинул щеколду на балконной двери – удалось мне это с трудом, так как после смерти Силены я никогда этого не делал, и задвижка покрылась слоем ржавчины.
Утром я обнаружил, что черный конь пошел на f6, да я и сам бы так сыграл, хотя куда популярнее ход слоном на b4. Что ж… Я пошел слоном на g5. Но все же, кто играет за черных? Я не верю в нечистую силу, всяких там барабашек и домовых. Даже в привидения не верю. Карлсен{8}, который живет на крыше? Я все больше и больше размышлял на эту тему, но ничего разумного придумать не мог. Ну не обращаться же с этим в полицию? Но про щеколду на всякий случай не забыл.
Ответный ход черных, который я обнаружил следующим утром, заставил меня взглянуть на ситуацию по-новому. Я понял, что пора прекратить обманывать себя и что главный подозреваемый мне хорошо известен. 4… Сb4 – вариант Мак-Кэтчона, вариант настолько редкий, что… Да кто же еще в Риме мог сыграть так, кроме меня самого? Это же мой любимый вариант! Если это не я, то, значит, кто-то просто издевается надо мной! Но теперь с ним следует разделаться лезвием Оккама, ведь реальный подозреваемый уже назван! Тут я вспомнил, как мама рассказывала, что когда мне было лет шесть, я пару раз вставал ночью, доставал ящик с игрушками и пытался построить башню из кубиков, а утром ничего такого не помнил. Неужели я уже впал в детство? Хорошо еще, что я ничего не рассказал детям – вот бы они отвели душу, поиздевавшись надо мной!
Я зарылся в Интернет. Оказалось, что лунатизм вещь довольно распространенная и далеко не безобидная. Я имею в виду не только самого лунатика – понятно, что в таком состоянии он запросто может покалечить себя, – но и убийства, совершенные ими… Что тут поделать – рано или поздно это случается со всеми: у кого-то начинает барахлить мотор, кто-то держится за печень, кому-то не дают покоя сосуды, ну а некоторые, как рыба, начинают гнить с головы. В конце концов, мне уже за семьдесят… Некоторые в этом возрасте… Но не будем о грустном. Вот Силена, например, вечно бубнила что-то себе под нос – разговаривала сама с собою… Ну а я всего лишь играю сам с собой в шахматы. Хвалиться тут нечем и не стану, но кому от этого плохо?
Самое интересное заключалось в другом: все специалисты отмечали, что лунатики способны лишь к выполнению простейших механических действий, некоторые даже могли вести машину. Конечно, я в сомнамбулическом состоянии сумел бы открыть и задвинуть щеколду, но играть в шахматы?
Тем временем партия продолжалась. Я вовсе не собираюсь утомлять читателя записью ходов, полагая, что далеко не все продвинулись в шахматах дальше азов. По той же причине опускаю шахматные примечания к ходам – сеньор Сильвоа-старший и в своей последней партии остался верен себе, очевидно комментируя ее по горячим следам.
Впрочем, я решил, что я-лунатик просто делаю ходы на память. Тогда я решил свернуть с проторенных дорог и на восемнадцатом ходу после длинной рокировки черных отклонился от партии Деграв – Гуревич, Белфлот, 2000 г. Теперь память ни при чем, и мне-лунатику придется принимать решения самостоятельно, если, конечно, он (в смысле, я) способен на это. Но я-лунатик заиграл просто здорово и перехватил инициативу, сделав совершенно неожиданный для меня ход! А значит, он не воспользовался моими ожиданиями. Честно говоря, я уже грешил на то, что когда я обдумываю ход, то рассматриваю и сильнейшие ходы за противника, то есть веду рутинный расчет вариантов, а следовательно я-лунатик может этим воспользоваться, но… он сделал ход, который я не рассматривал!
Жаль, что сеньор Сильвоа не обратился к специалистам. Наверное, этот случай представлял бы для них большой интерес.
В какой-то момент он пришел к выводу, что в сомнамбулическом состоянии он играет значительно сильнее, и тогда он задался мыслью – а не может ли он как-то использовать это обстоятельство?
Любопытная идея посетила меня. Может, столь сильная игра моего второго «я» связана с предвидением будущего? Может, он просто заглядывает вперед? И тогда я перед сном положил на шахматный столик бланк лото и карандаш. Я-лунатик намек понял и заполнил бланк, пометив шесть чисел. Через день я посмотрел в Интернете результаты розыгрыша… и схватился за голову! Все цифры совпали! Какой же я идиот, что поленился отправить заполненный мною-лунатиком бланк! Первый приз, который мог составить несколько миллионов евро, остался не разыгранным: никто не угадал все шесть чисел. В деньгах я не нуждаюсь, но вот помочь дочери решить ее проблемы – святое дело! Но ничего, следующий розыгрыш – через пару дней! Следующий раз я буду умнее! В конце концов, и я бы смог провести год в Индии у какого-нибудь Бабы, погрузившись в медитацию. Один-другой миллион евро – и никаких финансовых проблем. Деньги мне не особо нужны, но все-таки хорошо, когда их много! Я размечтался, и голова пошла кругом.
Я сделал ход без особых раздумий. Моя позиция была проиграна вдрызг, в принципе уже можно было сдаваться, но мне хотелось продлить удовольствие: сначала я хотел выиграть в лото.
Уснуть мне никак не удавалось, и в конце концов, уже ничего не соображая, я разыскал снотворное, которым еще пользовалась Силена. Оно подействовало сразу, но… судя по всему, не только на меня! Увы, мне это не пришло в голову вовремя. Я встал совершенно разбитый, проспав лишних два с половиной часа. Каково же было мое изумление, когда я увидел сделанный моим вторым «я» ход. Он зевнул элементарный мат в один ход! Выбора у меня не было: не мог же я не поставить этот мат?! Я нехотя передвинул ферзя на восьмую горизонталь. Неужели это снотворное? Я посмотрел на упаковку – так и есть, срок годности истек еще два года назад… Но надо на будущее иметь в виду. Лучше обходиться без снотворного вообще.
Собственно, тут пояснения кончаются… Что же произошло дальше, остается только гадать. Результат известен. Самоубийство? Сеньор Фабиано Сильвоа задушил сам себя? Способен ли человек на такое? Средний – едва ли… Но волевой шахматист – а силы воли сеньору Сильвоа было не занимать – однозначно может! Но зачем он это сделал? И тут я посмею выдвинуть собственную версию. Вряд ли я стану тревожить сеньора Сильвоа-младшего, разве что он прочитает этот рассказ… А события произошедшие той роковой ночью, а я уверен, что это случилось ночью, видятся мне так. Прежде всего, это убийство! Сеньора Сильвоа-старшего убил тот, кого он именовал вначале я-лунатиком, а затем, когда убедился, что тот играет значительно сильнее него, своим вторым «я»! Вероятно, получив мат, ночная ипостась сеньора Сильвоа страшно разгневалась. Ее можно понять: так хорошо вести всю партию и в последний момент прозевать совершенно нелепый мат! И что же? Обратите внимание: труп лежал между кроватью и трюмо. Мне представляется, что когда сомнамбула возвращался в постель, он заметил свое отражение в одном из зеркал трюмо. Решив, что перед ним его обидчик, он сообразил, что может задушить его, лишь схватив за горло себя…
Будет здорово, если кто-то из медиков заинтересуется этой историей. У меня нет каких-либо доказательств, но я готов передать тетрадь с записью этой злополучной партии в руки любого, имеющего отношение к медицине и готового провести соответствующее исследование.
Дождь еще не кончился, но стало намного светлее. Ясно, что он на исходе. Я бы мог еще рассказать, как отнеслась к моей версии Люсия, как отреагировали сеньор Сильвоа-младший и его сестра – по настоянию Люсии я и их ознакомил со своей теорией, – но на это уже не осталось времени…
Журнал «Млечный Путь», представляющий читателю «многообразный мир современной художественной и научно-популярной литературы в одном флаконе» (цитата из предисловия редакции к первому номеру журнала), не случайно с первого своего номера обратился к творчеству Станислава Лема (1921-2006, RIP), которого называют («в одном флаконе») и писателем, и фантастом, и философом, и социологом, и культурологом, и футурологом, что подтверждается наличием посвященных ему статей в соответствующих энциклопедиях. Из наследия Станислава Лема в журнале «Млечный Путь» впервые на русском языке уже были опубликованы: в первом номере – статья о писательском методе, во втором – философский рассказ, в третьем – обзорная статья о творчестве и интересах, о взглядах на человека и мир. Начиная с настоящего номера, также впервые на русском языке, будет опубликован цикл статей Станислава Лема по теории и практике футурологии.
Перевод с польского: Виктор Язневич
Десять лет назад моя книга – «Сумма технологии»{9} – была прихотью автора, не имеющей постоянного гражданства в библиографиях. Помню, как книготорговцы спрашивали меня, на какую полку, собственно говоря, они должны ее поставить. Сегодня она – атом футурологического моря. В те времена никто не думал об исследовании будущего. Сегодня никто уже не сможет его охватить. Вот примета времени, приговаривающего модную тему к полноводному потопу.
Лишенный комфортных условий для уединенных рассуждений, я вынужден объяснить, как относится «Сумма технологии» к футурологической библиотеке. Стала ли она пророческой или не достигла цели? Если она – анахронизм, для чего же ее переиздавать? Если нет, чем эта книга отличается от футурологических произведений? Но как «Сумма технологии» может содержать нечто, о чем не догадались мировые эксперты, могущественные своим числом? Ответ на этот вопрос предполагает хотя бы поверхностное знание карт футурологии. Книг, где давались прогнозы будущего, в середине столетия оказалось, по меньшей мере, более десяти. Появлялись они все же независимо друг от друга, разделенные взаимным неведением друг о друге, ограниченные в содержании профессией автора. Это такие книги, как «География голода» {10} и «Наша ограбленная планета»{11} – паникерские, написанные экономистами или натуралистами. Кризис технологического роста, ожидаемый приблизительно около 1985 г., предсказал Джон фон Нейман в статье{12}, опубликованной в Fortune в 1955 г. Такие предостережения научный мир встречал молчанием. Кто-нибудь мог бы посчитать, что такое безразличие явилось результатом несовместимости взглядов, так как перечисленным публикациям противопоставлялись такие, как вышедшая в 1960 г. книга «Соревнование к 2000 году»{13} Фрица Бааде – картина богатого мира с процветающей экономикой. Можно было бы допустить, что в мире затем произошло нечто переломное, что придало исследованиям будущего вес и популярность. Так вот, ничего подобного, собственно говоря, не произошло. Похоже, в футурологии господствуют крайние позиции, как и в книгах, которые ей предшествовали. Большими успехами она также не может похвастаться. Если существует некий порог раздражимости в науке, который переступили возбудители, идущие из мира, то мы не сможем определить ни его, ни их. Футурология стала модой, когда личные инициативы объединились в организационных рамках. Зондирование будущего стало продуктивным, давая профессиональные журналы, книги, съезды, международные конференции, целые библиотеки, но гора эта, как и сегодня, родила мышь. В язвительном замечании, что футурологическая территория есть резервация роста из ничего, подчиненная закону Паркинсона{14}, заключено много правды. Матерью этой дисциплины была потребность, а отцом – дух времени. Критики считают, что ребенок оказался импотентом, хотя со стремительным ростом. Если потребность действительно была матерью футурологии, то наверняка не гарантом ее достижений. Обычно подчеркивается коллективизм в науке как залог ее познавательной достоверности. Но плодотворность дисциплины не является функцией от числа специалистов. Там, где нет неопровержимых величин, верных исходных аксиом и методик проверок, ошибкой могут заражаться все большие коллективы, поэтому многочисленность футурологов – это сомнительное достоинство. Нет ничего более удручающего, чем чтение прогнозов пяти- или восьмилетней давности, нацеленных на 2000 год и высмеивающих самих себя уже сегодня. Однако как же представлять список перечеркнутых или сомнительных предположений в качестве науки? Лишенная бесспорных достижений, футурология не имеет ничего более заслуживающего доверия, чем собственная история, поэтому с нее мы и начнем.
Зрелость отрасли знания обратно пропорциональна сросшемуся с ней историзму. Законы движения масс можно преподавать, не ссылаясь на историю возникновения их формулировок, но современную историю мы видим вне законов ее движения. Только зрелые дисциплины получают независимость от обстоятельств своего рождения. Футурологию нельзя понять без исторического фактора, что означает, что ее прогнозы больше свидетельствуют о нынешнем состоянии умов и обществ, чем о каком-либо будущем. А ведь этот труд – нашей эпохи – нельзя назвать просто напрасным.
После второй мировой войны наука удостоилась общественного аванса благодаря своей роли, сыгранной в сражениях. Тогда появлялись книги с заглавиями, дышащими восторженным оптимизмом, например: «Наука – горизонт бесконечности». Но этот горячий энтузиазм уже в пеленках был заражен памятью о гибели двух японских городов. Вскоре его окончательно остудила эпоха холодной войны. Эту ситуацию искусно использовал Герман Кан, выступая в качестве аналитика ядерного Апокалипсиса, находясь в удобной позиции, потому что обменивался мыслями с самим Пентагоном, претендуя на роль нового Клаузевица. В силу обстоятельств он вынужден был в сложившейся ситуации заниматься будущим мира – правда, тогда находящегося на грани катастрофы. Навык пригодился, когда наступила международная оттепель. Кан перешел от военных прогнозов к гражданским и начал заполнять содержимым пустое до сих пор название футурологии (придуманное еще в 1942 году О. Флехтхеймом) систематической деятельностью эрудита. Таково было начало футурологии институциональной и потому щедро финансируемой, ибо связанной с властью, т. е. с «истеблишментом».
Кан не является ее главной фигурой, но наиболее эффектной, яркой (что делало его порой самозваным руководителем этой школы), а также представительной, потому что он сосредоточил в себе внеличностные черты эпохи. Стоит упомянуть, что футурология возникла из размышлений над стратегией, космонавтика же своими ракетами обязана баллистическим снарядам.
Как будет показано, направление деятельности этой школы заслуживает наименования футурологии status quo.
Первый этап работ Кан вместе с Энтони Винером представили в солидном труде «Год 2000»{15}. Его квинтэссенция – это оптимизм, растущий из скептицизма: ненадежен любой из методов предсказания, но их совокупность может приближаться к истине, понимаемой, впрочем, скромно, потому что это скорее предел предвосхищения, чем окончательное предсказание. Позиция предвосхищения определяет такую роль эксперта, где будущее ему не готовит никаких сюрпризов, потому что он создал «пространство возможности» и тем самым принял во внимание то, что может произойти. Так незначительная интеллектуальная задача сползает на умозрительную позицию, а зондирование будущего превращается в каталог шансов, инструктаж или казуистику. К сожалению, и эта задача-минимум не была выполнена. Надо сказать, что через семь лет после выхода «Год 2000» сценарии Кана не сбылись, исторические аналогии хромают, из совокупности предположений остались лишь банальные общие фразы, тенденция же к росту национальных доходов остается, правда, по-прежнему, но изменилось нечто большее, чем их параметры, потому что пересмотру подверглась их оценка: они уже вызывают больше беспокойства, чем восторга.
Институциональная футурология вызвала к себе неприязнь и заслужила бесславие за выслуживание перед властью, правда, за исключением положенных заслуг, потому что содействовала власти скорей для утешения, чем для результата. Что же Пентагону с того, что Кан одобрил его вьетнамские начинания, если эту лояльность он не подкрепил ни одной полезной концепцией. Вьетнамские сценарии Кана разошлись с действительностью, следовательно, он является утешителем, а не помощником правящих. Кредо Кана заключено в убежденности, что техноцентрический скелет Запада ничто не сломает, а значит, хотя и пытались бы его разрушить культурные и субкультурные движения, он сохранит целостность и по-прежнему будет образцом для мира. Не все представители футурологии status quo так явно выражают свою связь с существующим положением вещей, но все проповедуют подобные взгляды.
Весной 1973 года топливный кризис был особенно ощутим для Соединенных Штатов. Американские экономисты подчеркивали близорукость правительственной политики в области энергетики, приведшей к увеличению топливного дефицита. Неверной была внутренняя финансовая политика, ошибочна – политика относительно стран Персидского залива, собственные резервы газа растрачены вместо того, чтобы заменить ценное сырье углем, а экологическая паника так запугала общественное мнение, что любые решения в области ядерной энергетики было чрезвычайно трудно реализовать. «Мы колеблемся, – писал П. Э. Самуэльсон{16} в Newsweek, – между опасной беспечностью и пустой риторикой о надлежащих стандартах, которые или недостижимы, или будут отклонены общественным мнением». Не дойдет – резюмировал этот экономист – ни до какой решительной политики: ни до свободного движения цен, ни до их замораживания при попытке поисков нового технологического решения, но Штаты будут по-прежнему «погрязать в хаосе».
Нас здесь интересуют не энергетические проблемы США, а отношение к ним футурологии. И оно – нулевое: никакого кризиса футурологи не предвидели, поэтому и совета у них никто не спрашивал. Через два года после издания «Год 2000» Кан опубликовал прогноз (в коллективном труде) десятилетия 1970-1980 гг., в котором в качестве бесспорного факта показал, что к середине семидесятых годов мир не только избавится от голода, но и накопит большие излишки продовольствия. Середина семидесятых годов, собственно говоря, перед нами: Всемирная Организация Продовольствия заявила, что резервы, какими располагает мир, полностью исчерпаны и ни на какие запасы в 1974 году надеяться не приходится. Такое положение дел демонстрирует истинный вес футурологии: значительный в представлении ее заступников и малозначимый на арене реальных событий. Эта ситуация не должна удивлять. Если футурология является модой, если приходится беспокоиться о будущем, правительствам полагается иметь соответствующих экспертов. Общественное мнение также жаждет уверений, что будущее мира находится в надежных руках. Люди подобные Кану удовлетворяют такие потребности, в чем проявляется главная черта современного прогнозирования: социология обусловленностей настоящего объясняет его намного точнее, чем оторванное рассуждение, использующее методы предсказаний. Этот подход не относится к точным наукам: социология физиков не объясняет положения теоретической физики, потому что физика изучает реальные явления, а не наше о них представление.
Второе в хронологическом порядке направление в футурологии возникло в США благодаря движению охраны окружающей среды, связанному с антинаталистическим движением{17}. Барри Коммонер{18} был одним из первых «охранников», Пол Эрлих{19} же, которого я тоже называю только в качестве примера, стал пророком демографического потопа. Об угрозе биосфере и о демографическом взрыве писали добрый десяток лет, пока отдельные голоса не соединились в кассандрический хор и не перешагнули порог общественной возбудимости. Эта деятельность, в виде пропагандистских упрощенных версий, стала капсюлем общественного мнения, потому что вошла в среднестатистические американские семьи, становясь частью ежедневных разговоров. Эта «футурология поневоле» повернула на 180 градусов представления о будущем: отклоняя прежний оптимизм, она достигла катастрофичного пессимизма. Эта инверсия взглядов важна независимо от качества ее предсказаний, потому что вера в лучшее будущее, отождествленное с благами инструментального прогресса, до середины века была американской доминантой «дороги жизни». Сегодня будущее видится как кошмар перенаселенной Земли, истощенной почвы, отравленного воздуха и мертвых вод. Настоящее есть ценность, которую следует защищать от уничтожения, хотя защиту эту сопровождает моральная изжога, идущая от осознания того, что тот, кто использует блага планеты в американском масштабе, делает это за счет других народов. «Футурология поневоле» так хорошо утвердила мнение о вреде индустриализации, что всякая техническая инновация – хотя бы строительство нефтеперегонного завода – порождала страх и даже общественную враждебность. (Об этом писал Самуэльсон). И тогда такая футурология ведет в тупик, потому что характеризуется техническим нигилизмом, что не намного полезнее пантехнического энтузиазма – если нет реальных альтернативных концепций.
Баланс обеих названных школ выглядит, следовательно, так: футурология status quo дает сомнительные, если не фальшивые обещания, заглядывающие в постиндустриальные дали Америки, экологическая же футурология сосредотачивается на фатальностях стихийного роста. Первая направлена слишком высоко, а вторая – как-то слишком низко.
Футурология третьего рода, бестселлерная, является частью массовой культуры. Создает ее деятельность, дающая множество работ в модном направлении освещения будущего. Вред этой продукции заключается не в низкопробности публикаций, а в рыночной зависимости всех. Не то популярно, что имеет смысл, а то, что пользуется спросом. Именно это направление по сути никакой футурологией не является, однако называю его, потому что оно оказывает влияние на общественное мнение, кумулятивно создавая «эффект Эдипа»{20} – оно изменяет то, что является предметом будущих исследований, а именно ментальность общества. Публика, сначала взволнованная катастрофическими видениями, потом безразличная и скучающая, охотнее всего обращается к книгам, где даются легкомысленные и невероятные «футурологические» прогнозы. Поэтому она узнает то, чего жаждет согласно правилу «mundus vult decipi, ergo decipiatur»{21}. В потоке, заваливающем прилавки и полки, попадаются ценные экземпляры. Их можно найти и в макулатуре, брошенной за полцены на распродажу, потому что компьютер, неотъемлемый советник продавцов, рассчитал, что распродажа и скидки окупаются лучше, чем складирование медленно расходящихся произведений. Пределом этого направления является отождествление бестселлера с интеллектуальным открытием, то есть инфляция ценности как результат дезорганизации контактов потребителя с книгами. Речь идет о таком же хаосе, который показывает статистика атомных столкновений в газе.
Колыбелью футурологии четвертого рода – оппозиционной – стала Западная Европа. Приверженцы этого направления стремятся к вовлечению предсказаний в политику, упрекая другие школы в псевдообъективизме, маскирующем идеологическое содержание, а также в бегстве от нормативного государственного мелиоризма{22}. В рамках этого направления действуют левые интеллектуалы, ученые, преклоняющиеся перед неуточненным гуманизмом, экстремисты или реставраторы марксизма, выдающие себя за единственных подлинных марксистов, философы-эклектики и разные дилетанты. Погрязнув в схоластических спорах, они используют антитехнократическую терминологию (антиистеблишментовую и прореволюционную). Тяжелая герменевтика соседствует здесь с торжественным проповедничеством, проклинанием капитализма и утопическими концепциями, умение теоретизировать – с безграничной политической наивностью, которая на самом деле является грехом, но до определенной степени допустимым, потому что намерения этого разобщенного лагеря благородны. Общий знаменатель данного движения определяет такое высказывание: кризисы, коллапсы и технократические кандалы, предсказанные человечеству другими футурологами, являются либо субсидированной правительством мистификацией, либо лживым запугиванием, либо коррелятом империалистических напряженностей, либо, в конце концов, результатом отупения масс, поэтому смена сознания изменит социальные структуры, распутает узы, какими опутано потребительское общество, и таким образом оздоровит мир. Звучит это словно квадратура круга – и, однако, выражает суть запутанных и разнородных сочинений. Два основных недостатка оппозиционных футурологов: primo, они не говорят, как можно выполнить такое глобальное улучшение вне все терпящей бумаги, secundo же, все зло мира они выводят из политических источников, что является преувеличением, потому что мы знаем такие факторы, как, например, термодинамический баланс Земли, величина цивилизационной подъемной силы биосферы, ее исключительная восприимчивость, параметрический индетерминизм неиспробованных до сих пор технологий с их непредсказуемыми последствиями – которые не удается нейтрализовать лишь одной реструктуризацией общества. Отношение оппозиционеров к технологии неясное. Менее проницательные, с презрением относясь ко всяческому инструментализму, грезят о техноклазии, поэтому здесь появляется бессмертный мотив «возврата к Природе» после разбивания машин вдребезги, идеи безнадежно глупой, так как ради спасения она привела бы города к катастрофе. Есть бессмысленные идеи, которые нельзя просто растолковать потому, что примитивизация социальных и экономических структур должна обернуться во многомиллиардном мире трагедией, создание же всевозможных сельских коммун внутри такого мира является паразитизмом de facto, даже если не задумываться, как почтенные идеалисты занимались бы возделыванием земли, поскольку коммуны живут за счет цивилизационных технологий, хотя не отдают себе в этом отчета, и если бы в них вступило все население, оно вымерло бы от голода и болезней. Более разумные, понимающие, что этот акт был бы гибелью, туманно рассуждают о поражении технократических происков, забывая при этом о своем марксизме, потому что еще Энгельс подчеркивал, что технология на любом историческом этапе навязывает человеку определенный порядок работы и тем самым подчиняет его своей собственной логике действия.
Таким образом, кажущейся аполитичности футурологов status quo оппозиционная футурология противопоставляет всеполитичность трактовок, пряча голову в общие революционные фразы, надеясь, что революция все решит и исправит: тем самым речь идет о симптоматике издавна известной как детская болезнь левизны. Это утопический мелиоризм, потому что от критики общества он перескакивает прямо к его совершенному состоянию (таким должно быть, например, «плюралистическое общество»), даже не беспокоясь о сути марксистского движения истории, то есть о конкретном пути перехода от одного строя к другому. Игнорируя реальное состояние социальных сил, оппозиционеры настолько же горячо, как и наивно полагаются на конверсионную силу собственных печатных изданий – словно марксизм имеет что-то общее с идеей, согласно которой из старого порядка возникает новый благодаря публикациям, разоблачающим идеологию несправедливых режимов. Поэтому такие футурологи проповедуют не марксизм, а манипуляционизм и движение вспять, если согласно их идеям новый мир может возникнуть благодаря просветительской работе интеллектуалов, перерабатывающих сознание масс. В свое время народовольцы, идя в народ, а не только публикуя доклады, действовали благоразумнее. При этом массы обязаны слепо поверить именно этим докладам, потому что их, написанных эзотерически, они понять бы не смогли. Следовательно, если истеблишмент манипулирует умами из подлости, оппозиционная футурология то же самое хочет делать из благородства – в интересах масс – из-за чего я именно эту деятельность называю перевернутым манипуляционизмом. Что касается конкретных вопросов, возникающих в ходе общественной критики: какая модель образа жизни должна заменить потребительскую, если известно, что роскошь невозможно предоставить сегодняшним трем с лишним миллиардам людей, и это будет вдвойне невозможно относительно семи миллиардов в 2000 г.; как определить отношения между совокупностью чистого знания и инвестированного в технологию; что сделать с таящим угрозу фактом неравномерного распределения ископаемых ресурсов на планете (раздел ископаемых ведь стихиен, ибо о том, какая нация имеет их в своих недрах больше, решает случай, а не национальные заслуги, вроде работоспособности, например); откуда брать средства на трансферт технологий в отсталые страны; каким критерием определить доступ к услугам или дефицитным благам (например, есть технологии, медицинские процедуры, всеобщая доступность которых, хотя бы из-за их стоимости, долго еще будет невозможна) – таким образом, вопросов подобного рода никто не ставит, и потому нет на них и ответа в оппозиционной футурологии. Не занимаясь реальными проблемами, эти благодетели уделяют много внимания неразрешимым дилеммам (занимаясь, например, так называемым «Friedensforschung»{23}), а прижатые к стене, говорят, что их делом является подготовка почвы для «чистой футурологии» или «футурологии второй фазы». Неизвестно только, кто должен осуществить эту чистую второфазную футурологию. Ничего удивительного, что коммунистические партии держатся от этого движения подальше.
Последней достойной внимания разновидностью футурологии является формально-тестовая. Неслучайно это движение, форпостом которого стал Римский Клуб{24}, другие школы приняли в штыки. Недоброжелательные к нему люди покроя Кана – потому что оно дискредитирует их работу, доказывая, какое огромное количество различий отделяет самозваный объективизм от подтвержденного благодаря точной методике. Враждебны ему оппозиционеры, по привычке усматривающие везде преднамеренную мистификацию, ведь уже в первом докладе Римскому Клубу была проявлена «аполитичность», в чем подозрительные увидели реакционную диверсию. Выступают против него мыслители и философы, действующие в одиночку, потому что видят в машинном моделировании глобальных событий угрозу собственным, с таким трудом добытым позициям – учителей и мудрецов. Таким образом, все вместе бросились в контратаку.
О всеобщем раздоре, который делает вопрос будущего полем битвы бесчисленных футуромахий, я вспоминаю не столько по обязанности хроникера, сколько для того, чтобы показать, что о «комфортных условиях для уединенных размышлений» во вступлении я говорил абсолютно серьезно. Коррелятом ожесточенности споров о подходящем образце предсказания является растущее отклонение публикаций и прогнозов от проблем будущего: все более открыто заявляются они против оппонентов, поэтому, втянутые в текущие споры, служат в качестве полемических, а не существенных аргументов. Непредубежденного читателя должны изумлять книги с однозначно прогностическими названиями, потому что зачастую в них нет ни крупицы какого-либо прогноза: это критика чужих концепций, их документированные или голословные опровержения, длинные перечни обязанностей, которыми обременяют прогностическую программу, а также неисчислимые меандры методологических рассуждений. Это ни бессмысленно, ни всегда неправильно, а все же пагубно, как сущий паркинсонизм предвидения, в результате этого элефантиаза футурология уже имеет столько работы с самой собой, что ее сил на взгляд в будущее почти не хватает. Когда эксперты схватываются, у предсказаний смыслы трещат. Многолюдность «футурологизации» создает своеобразную сферу интересов, так деформирующую мысль, как гравитационная масса отклоняет – вплоть до сбивания наблюдателя с толку! – бег светового луча. Поэтому сначала можно объяснять психосоциологически шквал упреков, которыми приняли протокол теста моделирования, известного под названием «The Limits to Growth»{25}, выполненного в MIT{26}. Ничем не помогло авторам этого труда упорство в возражениях, которыми они нашпиговали текст, что это не является ни прогнозом, ни футурологической работой, что компьютерные модели мира – это едва лишь первое приближение, а не точная картина цивилизационной динамики, что необходимы более скрупулезные последующие работы в более интернациональных коллективах и т. д.
Ничем им не помогла эта защита, потому что футурология – это не наука, а пространство противоречивых интересов – а не только мнений. Признаем: критиков доклада Римскому Клубу нельзя упрекнуть в недостатке справедливости. Его выводы получили бы вес, если бы были более методичны, чем катастрофичны, или если бы обращались к мировому научному сообществу с предложением о продолжении исследований на моделях, а не ко «всему миру» о приостановлении экономического развития. Такие призывы просто утопичны как неосуществимые, а не только предосудительны морально подобно стремлению заморозить существующие на Земле неравенства. Наперекор целям объективизма собрание Римского Клуба согрешило поспешностью, доходящей до крайности, и тем самым характеру своего выступления придало сходство (хотя не в его формальном построении) с войной всех против всех, каковой становится футурология. Атмосфера ожесточенности на самом деле не благоприятствует неторопливой консолидации подходов и базовых методов, без которой ни одна дисциплина не может правильно созревать. Вновь добываемое знание прибывает к зданию науки порциями гипотез, которые могут друг другу противоречить, но над совокупностью споров, из которых дистиллируется познание, доминирует высшая инстанция – корпус директив, образующих методическую основу. Без такого апелляционного трибунала, каковым являются познавательные методы, а не авторитеты, знание должно было бы распасться на несвязные сферы. Таким образом, этого времени для созревания суждений, справедливого бдительного контроля за ними, того интеллектуального покоя, где взвешиваются все «за» и «против», где, как в отставленной жидкости, муть оседает на дне и отстаивается истина, этого расслоения информации, на чем стоит наука, больше всего не хватает футурологии. Это ее изъян, и самый чувствительный по сравнению со всеми другими вместе взятыми – в каких у нее, впрочем, недостатка нет.
И в самом деле, обвинение в пристрастии к регрессу, выдвинутое в адрес доклада Римскому Клубу, увенчавшегося призывом к «нулевому росту», было бы в любой отрасли естествознания несущественно, поскольку обоснованность теоретических выводов не предопределяется в науке ни классовым, ни национальным происхождением их создателей, ни их имущественным положением, ни политическими убеждениями. Поэтому тот факт, что в Римском Клубе нет недостатка в миллионерах, в астрофизике или химии не имел бы значения. Однако аналогичная нейтральность не касается футурологии, поскольку в ней действует «эффект Эдипа», означающий относительность достоверности и фальсификации гипотез – т. е. относительность классической дихотомии истины и лжи. Поэтому обязательно осуществляется не тот прогноз, который является правильным, а тот, который правильным назовут влиятельные лица, принимающие решения. Неправильный прогноз, оказывая решающее влияние на ход мировых событий, предопределяет их форму – иначе, чем во всех областях естествознания. Принятие в физике ошибочной гипотезы ничем не вредит познанию. Как теоретическое знание познание совершенно обратимо, поэтому раньше или позже гипотеза, временно принимаемая за истинную, будет опровергнута и тем самым исключена из сокровищницы знания. В то же время принятие в качестве директивы ошибочного прогноза дает ход действиям, результаты которых обычно необратимы. Если бы актуальные оценки запасов нефти могли оказаться ошибочными, потому что они занижены, это уже не изменило бы созданную под их влиянием атомную энергетику, которая преобразует параметры мировой экономики и обесценит на рынках классическое топливо. В футурологии так, как в политике, но не как в науке, поэтому решающими являются осуществленные факты, опирающиеся на «истинные» или «неистинные» прогнозы. Поэтому закон «fait accompli»{27} касается здесь также и методологии. В связи с этим явлением высказывалась мысль, что будущее человечества заслуживает создания футурологических полигонов как общественных анклавов, в границах которых подлежали бы испытанию инновации как технического, так и социального характера. Этот проект, если он имеет под собой какие-либо основания, при нынешнем состоянии мировых дел является утопическим. Тогда, невзирая на оценку, которую заслужили первые шаги Римского Клуба, приходится признать, что для предсказания нет базы более точной, чем машинное моделирование, потому что оно дает реализоваться в прогрессирующей рационализации и может подлежать контролю, основанному на опыте.
Главным козырем исследовательской группы из Суссекса{28} против модели MIT стал оригинальный тест: момент начала запуска модели перенесли во времени так, чтобы она «спрогнозировала» наше время, стартуя с начала XX века, и получился результат, где кризис цивилизации ожидается уже сейчас, примерно в 1970 г. Нетрудно объяснить это несоответствие результатов. В модели MIT было заложено развитие в безусловно замкнутой системе: параметры, соответствующие сырьевой, продовольственной, энергетической мировым базам мира были постоянными, поэтому представляли капитал, который поглощался последовательно, так как не прирастал (а если и прирастал благодаря реконверсии сырья и технологическим усовершенствованиям, то степень прироста была более низкой, чем степень эксплуатации капитала).
Предположение, что Земля – это закрытая система, кажется prima facie бесспорным. Ведь ни ее возделываемые ареалы, ни месторождения полезных ископаемых, ни восстановительная способность биосферы, атмосферы и гидросферы не являются произвольно растяжимыми. Таким образом, суть дела в вопросе, является ли моделью, соответствующей миру, машина с переменными параметрами движения, но сама неизменная по своему устройству (как автомобиль), или же может такой моделью является машина, в собственной конструкции также поддающаяся трансформациям (как растущий организм, который подлежит изменениям как динамическим, так и анатомическим). Если цивилизация напоминает скорее вторую систему, чем первую, если она является машиной, которая в результате своего движения – и в его ходе – преобразуется до неузнаваемости, противоречие обоих модельных тестов подлежит объяснению. Почему модель MIT, отодвинутая хронологически исследователями из Суссекса, предсказала мировой кризис в наше время? Потому, что эта модель приписывала цивилизации свойства машины, постоянной в параметрах построения (неизменной «анатомически»), а не свойства «самоизменяющегося средства передвижения» (анатомия которого является функцией динамики). Потому, что та машина, которая отправлялась в 1900 г., существенно отличается от машины, в какой мы находимся в настоящее время. Словно экипаж транспортного средства, перед которым маячат края пропасти, сумел переделать его в самолет – до того, как приблизился к обрыву. И в самом деле, кумулятивный груз инноваций, внедренных между 1900 и 1970 годов, не только усилил динамику цивилизационного роста, но и саму цивилизацию преобразовал так, что она миновала угрозу.
Но аргумент исследователей из Суссекса касается только анатомии конкретно испытанной модели, а не самих принципов моделирования мира. Если мы не прозондируем его будущее комплексным моделированием, мы ничем его не прозондируем. В конце концов, надо понять, что нас ожидает. Сложность цивилизации уже на таком уровне, что охватить ее человеческим разумом стало невозможно. Каждый исследователь, выходящий на арену споров о будущем мира, наверняка не совсем к ним подготовлен, поэтому он способен ухватить только часть существенных переменных, от которых зависит судьба мира. Там, где критерием истины является соответствие события и его квантифицированного отражения, нет места для убеждений и предположений, а именно подтекстом многих атак на модель MIT (например, диатрибы Джона Мэддокса в комментарии к его «Prophets of Doom»{29}) было глубокое убеждение авторов, что цивилизации XX века коллапс не грозит.
В деловой спор, какой «моделисты» разных лагерей ведут друг с другом, мы вступать не можем. Это было бы, согласно вышесказанному, чистой схоластикой: там, где будет принято решение о трансформации данных в формальном расчете, нет места для интуитивно питаемых убеждений. Мы можем только внести на поля этого спора такое замечание. Дилемма, с которой столкнулась здесь гностика – как диагноз и прогноз – будет впредь неустранимой составляющей рефлексии над судьбами цивилизации.
Истолкуем вопрос, для наглядности вновь используя «машинный» пример. Цивилизационная машина не имеет перед собой никакого направления, ни даже перепутья перед расходящимися в будущее дорогами. Поэтому путь эта машина создает себе сама и определяет его на не слишком значительную дистанцию вперед; и путь этот становится мало-мальски неизменным, потому что определяется, когда консолидируется и достигает полноты развития совокупность технологий, на данном промежутке исторического времени наиболее разработанных, а также распространенных. Если в область инструментальной деятельности начинает проникать новое знание, идущее от чистой науки, возникают новые альтернативы как новые возможности деятельности, и тем самым ближайший отрезок пути перед цивилизационной машиной становится неопределенным, потому что его конкретное направление зависит от внедрений тех технологических решений, которые будут приняты. Именно в этот момент дальнейшая дорога, по которой движется цивилизация, теряет отчетливость, поскольку приближается время выбора между альтернативами. Конкретные решения, например, о массовом переходе на атомную энергетику, если они осуществлены, словно ликвидируют (мы говорим образно!) тот путь, на который цивилизация вышла бы, если бы выбор между традиционной и ядерной энергетикой не существовал или если бы атомная энергетика не подлежала бы – по каким-либо причинам – обособлению. Ликвидируя тот «несостоявшийся» путь, такие решения создают машине цивилизации новый, иной, по которому она будет – какое-то время – двигаться в будущее.
Но этой «дорожной» проблемы еще мало – поскольку особые сюрпризы готовит нам уже упомянутое «самопреобразование» транспортного средства. Оно не ограничивается технологическими параметрами. Здесь имеется еще влияние культуры, предвидеть которое мы не в состоянии. Говоря грубо, но выразительно: мы можем позаботиться о том, чтобы все люди были равны перед законом, но ни в чьих силах уравнять их в рамках любой технологии. Потому что технология является инструментальной системой, предоставляющей новые преимущества вместе с новыми требованиями. Если невозможно эти последние выполнить, от нее следует отказаться. Еще проще: защита желаемого человеческого равенства от тенденций неравенства, возникающих при определенной технологии, обычно только отчасти возможна. В условиях не всякой технологии должно быть всем работникам одинаково комфортно – а кроме материальных стимулов и надежды, возлагаемой на добрую волю работающих, мы знаем только принуждение как средство, заставляющее выполнять нежеланную работу. Таким образом, усердия в принятии новой технологии общественностью предсказать нельзя. Если условия труда не удовлетворяют людей, в культуре общества возникает тенденция распада, деформирующая совокупную характеристику цивилизационной машины. Но давать такие прогнозы для технологий, еще социально не испытанных, – несбыточная мечта, потому что мы не умеем квантифицировать мотивационные изменения человеческого поведения, и тем самым мы только сможем частично определить параметры нового инструмента, но не воли, управляющей рукой, которая этот инструмент держит.
Если вернуться к колесной машине, которую пассажирам удалось вовремя переделать в самолет, благодаря чему они избежали катастрофы, легко понять, что такой успех или даже серия таких последовательных успехов ничем не гарантирует, что благодаря подобной тактике можно будет выйти из любого затруднительного положения – в любое время. То, что как переделку, усовершенствовавшую транспортное средство, удалось сделать раз, а может и десять раз, совсем не должно получиться и в одиннадцатый раз. Из того, что можно перейти от химической энергетики к атомной, не следует, будто бы аналогично осуществим любой другой переход. Гарантией успеха в непрерывной цепи приспосабливающихся метаморфоз, превращающих автомобиль в самолет, самолет, согласно потребности, в корабль, корабль в подводную лодку, и, наконец, последнюю – в ракету, может быть только резервный излишек теоретического знания, которым владеет экипаж.
Поэтому для цивилизации, развивающейся с ускорением, характерна такая вот комплиментарность: чем более точны прогнозы на будущее, тем меньше может быть резерв знания, не использованного в данный момент. И наоборот: чем сложнее предсказуемо будущее, тем старательнее следует заботиться о максимализации избыточного знания.
Запас такого знания – это аварийный источник, из которого можно черпать, если прогнозы рисуют коллизии или узкие места перед цивилизацией, или если неожиданно они окажутся ошибочными. Того, кто обладает избытком знания, не могут застать врасплох непредвиденные обстоятельства, поскольку он не обречен занимать исключительно оборонительную позицию. Сегодня спор разгорается вокруг такой проблемы: всякий ли кризис можно преодолеть технологическими средствами или же есть такие кризисы, с которыми ни одна технология не справится. Этот спор разрешается просто. Собственно говоря, любой кризис можно преодолеть технологически, главное в том, что не на любую технологию мы даем согласие. Суть вопроса в сращивании морали и технологии. Что из того, что можно «технологически» затормозить прирост населения, если такие средства надо применять тайно, ибо их использование противоречит нравственным нормам. С течением времени внедряемые технологии изменяют эти нормы. К сожалению, трансформация норм – это процесс медленный, а у нас времени нет. Дело в этом, а не в имманентном бессилии технологических решений.
Футурология – это ничто иное как заменитель или временный протез избыточного знания. Представим себе, что наука знает уже масштаб изменений, которые биосфера может выдержать как амортизатор и вернуться к равновесию сама, и которые сможет отразить с помощью специальных защитных технологий. Что мы знаем характеристику «цивилизационной грузоподъемности» планеты. Что распознаны состав, динамика и эволюционные темпы культур, что, стало быть, мы ориентируемся в процессах функционирования мотивационных и нормативных ценностей. От скольких же дилемм, споров и сомнений футурология избавилась бы одним махом – при таком состоянии знания!
А если бы другие науки имели уже наготове точные методы изучения динамики комплексных явлений с очень высокой степенью сложности, футурология попросту эту парадигму приняла бы от них в готовой форме для создания далеко идущих прогнозов. Но ничего этого нет; знание, какое может получить футурология от науки в жизненно важном для нее – а, следовательно, для цивилизации – объеме, во многом недостаточно. Поэтому заменяет его, в ущерб предвидению, интуитивное оценивание, упрощающие дело гипотезы, слабо обоснованные взгляды – откуда вывод: что бы ни произошло, знание, даже не приспособленное, какое-то не конкретное, не немедленно пригодное, «футурологическое», но любое вообще, следует неустанно увеличивать, с важной оговоркой, что его польза может стать очевидной только через десятки лет, поэтому не надо лихорадочно любую теоретическую информацию перековывать в технологический инструмент. Другими словами – между вместилищем знаний о мире и технологической кузницей должен действовать фильтр с обструкционной характеристикой и становиться особыми должны не те направления теоретических исследований, которые в технологическом применении обещают скорую экономическую выгоду. Подытоживая: науке полагается, по меньшей мере, такая автономия, какой Природа одарила живые организмы, исключив внутри их хромосомного фонда рецессивные гены из непосредственного участия в борьбе за существование. Именно из-за этого запас таких генов представляет мутационный резерв, спасительно активизирующийся в кризисных для вида ситуациях. Следовательно, еще раз мы видим то, что принимаем за наше изобретение, но ведь именно идея накапливания информации сверх безотлагательных потребностей была давно и буквально воплощена в жизнь – через ее эволюционного создателя.
Не впервые замечено, что количество лекарств, направленных против конкретного заболевания, обратно пропорционально их эффективности. Если этих лекарств множество, это значит, что ни одно из них не является абсолютно действенным. Футурологию характеризует скудность достижений при избытке усилий. Непроницаемость будущего подобно стене отталкивает поток направленных в него мыслей, расходящимися рикошетами. Одни отскакивают вверх – к общим фразам, другие вниз – к мелким второстепенным проблемам. Это дифракция мыслей, смещенных в отрыв или во второстепенность. Довольно типичным является также эффект полного отражения: рост мнимых приготовлений, в результате которых ничего не возникает. Поэтому, если практика подводит, ничто, кроме возврата к методологическим рассуждениям, не убережет от осознания фиаско. Этим объясняются два повсеместно встречающихся явления: чисто постулативное писательство, а также идеологические позиции под маской объективизма. Все больше авторов в произведениях распространяются о том, как футурология должна действовать, но как-то никто не воспринимает эти обязанности как собственные. Это во-первых. Во-вторых, там, где неизмерима вероятность будущих событий, в прогнозы подспудно просачивается субъективизм исследователя, зачастую безотчетный. Следовательно, идеология проникает в прогнозы в качестве суррогата, заполняющего пустоту. Поэтому обвинения в злой воле, макиавеллистической идее и диверсионном замысле расходятся с сутью дела, хотя мимикрия субъективных мнений под теоретический объективизм является фактом.
Более правильным было бы заверение, что футурологи подменяют тактику ученых тактикой азартных игроков.
Составляя календарь будущих открытий или строя сценарии, учитывая всевозможные шансы, футуролог как игрок в рулетку следит за многими полями игры одновременно. Такой игрок действует благоразумно, согласно минимаксной тактике, поэтому он максимизирует шансы выигрыша, минимизируя одновременно риск потери, и может так делать, поскольку все выигрыши и проигрыши соразмерны как обмениваемые на одну и ту же валюту. Зато несоизмеримы ценности предполагаемых открытий и политических событий, ибо не существует «валюта», в которой их можно было бы пересчитать. Наука на самом деле генерирует множество гипотез, но отсеивает их через фильтры экспериментов; зато в футурологии большое количество прогнозов, произносимых хором, создают прогностический шум, ибо нет в ней результативных отсеивающих фильтров. Новейшая тенденция ограничения краткосрочными прогнозами является, для начала, отказом от предсказательных амбиций, а затем, что хуже, стирает грань между истиной и ложью прогнозов, потому что сопоставляет оба понятия с осуществленной деятельностью. Поэтому чем полнее реализуется то, что планировалось, тем большее содержание истины мы склонны приписать прогнозам, которые способствовали началу. Но понятия истины и лжи нельзя применять в случае краткосрочных прогнозов, аналогично тому, как нельзя говорить, наблюдая за водителем на перепутье, что дорога, которую он выбрал, правильная в противовес к оставленной или vice versa. Верным или неверным может быть только прогноз, охватывающий будущее поведение водителя вместе с конфигурацией распутья, которого он достигнет. Таким образом, придерживаться краткосрочных прогнозов – это увертка, незаметно уводящая прогностическую составляющую в обычное планирование. При таком состоянии дел множить прогнозы – это действовать не нейтрально, а пагубно, ибо в лучшем положении находится тот, кто ничего не знает, в отличие от того, кто получает множество исключающих друг друга прогнозов. Первый обладает нулем информации и знает об этом; второй, под видом информации, получает ее наихудшую разновидность: информацию ложную, вводящую в заблуждение, ибо не знает, есть ли в совокупности прогнозов какой-нибудь точный и каким способом отличить его от всех остальных.
Вышеприведенные сомнения (их гораздо больше!) ведут к антипрогностической позиции. Вот почему Карл Поппер дал ей радикальное определение – nota bene, в дофутурологическое время. Этот философ истолковал опровержение предсказуемости истории в «Poverty of Historicism»{30}. Он допускает только медленное, пошаговое улучшение социальных положений. Будущее, согласно ему, неразличимо, поэтому оно представляет изменение, преобразующее и данное состояние вещей, и законы, которые им управляют.
Суть взглядов Поппера представляет тезис, помещенный в другой книге, а именно в «Post Scriptum» к «Logic of Scientific Discovery»{31}, гласящий, что «если существует нечто такое, как растущее человеческое знание, то мы не можем предвосхитить сегодня то, что узнаем только завтра». Поппер привел логичный довод невозможности предсказания произвольным предсказателем собственных будущих состояний. В вольной трактовке вопрос этот выглядит так: будущее сильно зависит от дальнейших достижений науки, а их не предскажешь наверняка, потому что если бы прогноз будущего открытия был верным, то тем самым он был бы точным, а если бы он был таким точным, то открытие произошло бы не в будущем, а здесь и сейчас. Открытие всегда является подтверждением связи заслуживающих доверия параметров (например, массы, скорости, расстояния). Кан утверждал, будто бы ему удалось предсказать открытие лазера. De facto он выполнил разновидность экстраполяции из уже совершенных открытий (из сообщений, касающихся мазера). Это не был прогноз чего-то, что даже зачаточно не существовало, а естественное продолжение направления, которое уже обозначилось, и столь явно, что можно было его квантифицировать на небольшую дистанцию вперед. Просто Кан опубликовал в печати то, что физики уже обсуждали в разговорах.
По Попперу не только ход истории непредсказуем, но также и ход естественной эволюции. Однако это не является – заметим – непредсказуемостью полной. Механизм эволюции мы приблизительно знаем. Она играет с Природой, а ставка в этой игре – выживание организмов в зависимости от качеств наследственного кода. Природа делает судьбоносные шаги (горообразованием, изменениями климата, вторжением в биосферу твердых космических излучений и т. д.), а поскольку оптимальной тактикой выживания также может быть только судьбоносная, именно ее, нацеленную на механизм наследственной изменяемости, практикуют организмы. Эволюция движется тогда, словно путник посреди бездорожья, который очередные промежуточные решения принимает на основе брошенных костей. Prima facie кажется, что направление движения такого путника непредсказуемо, но это не так. Случайным является также перемещение частиц в броуновском движении, бомбардируемых молекулярным хаосом жидкого тела, в котором они плавают, но, однако, можно установить рамки поведения каждой такой частицы, т. е. определить предельные вероятности ее локализации после определенного отрезка времени. Здесь появляется лучик надежды. Эволюция движется иначе, чем броуновская взвесь, не блуждает без определенного направления, а выявляет градиент растущей во времени сложности – как самих организмов, так и отношений между организмами и между видами. Создает его не некое стремление к усложнению или «тенденция к прогрессу». Как игрок, в ходе состязаний приобретающий все большую сноровку, тем самым вызывающий среди партнеров соперничество, а неспособные к нему вынуждены выходить из игры, так и, согласно закону больших чисел, какие-то организмы вынуждены совершенствовать свою стратегию выживания, следовательно, и другие, зависимые от них (такие, что питаются ими или служат им в качестве корма) также подвергаются селекционному отбору. Таким образом, коррелятом такого соперничества является именно растущая сложность организмов и их взаимоотношений. (Паразитизм является, в некоторой степени, обратным процессом, «стремлением к упрощению», и соответствует тактике обмана в игре; но как не могут все игроки получать прибыль из взаимного обмана, так не могут все организмы паразитировать: обман предполагает одновременную лояльность параметров, а паразитизм – соперничество в прогрессе).
Обобщим это наблюдение: если где-нибудь проявляются системные зависимости элементов, не всякое воображаемое состояние там осуществимо. То, что невозможно – это состояние запретное, т. е. такое, на которое мир не дает согласия. Наука занимается свойствами границы, отделяющей то, что может произойти, от того, что произойти не может, раскрывая зависимости, называемые законами Природы. Поскольку речь идет о границе, а значит в некоторой степени о поверхности, разделяющей два пространства: возможного и невозможного, она поддается описанию с двух противоположных сторон: со стороны осуществимых или неосуществимых состояний вещей. Поэтому любой закон Природы мы сможем выразить в позитивной или негативной форме, или придать ему форму требования или запрета: обе являются взаимно равнозначными. Первую форму Поппер называет «научной», а вторую – «технологической». Закон сохранения энергии в технологической версии гласит, что нельзя построить perpetuum mobile, а закон энтропии, что нельзя построить машины со стопроцентным коэффициентом полезного действия. В такой версии закон говорит о том, что никогда не произойдет, зато молчит о том, что может произойти. Возможности определяет закон в позитивной форме после определения однозначности исходных и пограничных условий конкретной системы. Будущие состояния цивилизации отличаются высокой степенью неопределенности, из-за чего их нельзя точно предсказать. Однако из того, что не удается их точно предвидеть, не следует, будто бы нельзя о них что-либо высказывать. Футурология погрешила поспешностью, берясь за конструирование прогнозов в точных предположениях, вместо того, чтобы выявлять общие законы системы, которую представляет цивилизация. Такие законы определяют, что может, а что не может наступить в качестве состояния цивилизации. Только от них надо переходить к уточнениям следующей ступени. Однозначной точности мы не получим наверняка: прогнозы, представляющие, что произойдет в конкретном месте и будущем времени, как в эволюции, так и в истории, являются несбыточной мечтой. Мы вынуждены умерить наши аппетиты, подобно тому, как их умерила физика, напрасно отправляясь на поиски точной определенности того, что неопределенно в материи. Только так мы узнаем, где проходит граница, отделяющая перспективные потенциалы от утопических.
Утверждение авторов «The Limits to Growth», что они не занимались футурологией, надо понимать буквально. Действительно они не стремились к составлению какого-либо конкретного прогноза. Они анализировали цивилизацию как динамичную систему в процессе имитируемого машиной роста – на устойчивость состояния. Они изучали ее феноменологически, а не теоретически, а это значит, что они поступали как технологи, а не как теоретики. Теоретик идет от теории, которую проверяет в экспериментах. Технолог идет от конструкции-прототипа, которую он подвергает испытаниям на прочность. (Можно, правда, утверждать, что разница двух этих подходов не подлежит дихотомии, что возможны «смешанные» или «компромиссные» исследования и что именно за это брались люди Медоуза и Форрестера{32} – и это потому, что компьютер, моделирующий некие состояния, – например, состояние эволюции или цивилизации – не содержит в себе ни «чистой теории», ни «материального объекта», а нечто как раз среднее между тем и другим).
Таким образом, исследователи стремились к определению пограничных условий существования цивилизации как динамической системы. Указывает на это (может недостаточно акцентированно в тексте) само название книги: «The Limits to Growth», а не «of Growth», т. е. «пределы относительно роста», а не «пределы роста». Речь шла о приблизительном очерчивании этих границ невозможного; как мы помним, за пределами таких границ простирается «запретная» область, модели которой сигнализируют возникновением коллапсов: система начинает разрушаться, когда не может дальше развиваться в прежнем направлении. Это ограничение имеет форму абсолютного запрета, ибо зависит от фундаментальных свойств мира, так же как запрет на передвижение со сверхсветовой скоростью. Такие запреты или законы, мы можем распознать, но не можем их отменить. Одним словом, машинное моделирование зондирует пределы динамических возможностей Земли как системы, определяемой связью биосферы с техносферой, поэтому такой подход не является футурологией, ибо не предоставляет никаких позитивных прогнозов. Мы узнаем о том, что в качестве состояния в развивающейся цивилизации не произойдет никогда, зато ничего не узнаем о том, что может содержать столь ограниченное пространство событий.
Настоящая книга пытается наполнить эту вторую – позитивную – сторону. По спадам роста тесты определили внешний слой пространства событий, а здесь речь идет об изучении его содержания. Однако это содержание понимается не как то, что фактически осуществится, а как сумма вероятностей, упирающихся в предельные возможности свершения. Ведь речь идет не о прогнозах как о предсказаниях свершений, а о проспективных силах, и опять – относящихся не к тем областям, какими занимается футурология (работа и отдых в будущем, образ жизни, источники энергии, транспорт, архитектура, общественные отношения и т. п.), а к пространству, основанному на экспансивности действий, каковым является наука. Но опять же, речь идет не о выяснении ее институциональных изменений, не о ее конкретных плодах, а о возможных изменениях системы, которая насаждает эти плоды.
Темп изменений (мутационных), будучи постоянной биоэволюции, не является постоянной познания. Кумулятивность роста знания затрудняет предсказание пути развития науки. Тем не менее своим прогрессом как эволюция, так и наука обязаны методу проб и ошибок. История науки – это большой бассейн мысли, понятийные притоки которого отличаются извилистостью. Любой поворот и разворот являются признаком коррекции существующих подходов – в пользу более правильных. Прогноз будущих научных теорий представляется невозможным, потому что это был бы прогноз зигзагов грядущего познания: впадание в ошибку и выкарабкивание из нее. Но тот, кто сумеет предсказать ошибку, тем самым ее уже не сделает. Следовательно, прогнозирование науки в ее теориях было бы тождественно приданию нашему познанию характера безошибочности – что, вне всякого сомнения, недостижимо. Здесь надо признать правоту Поппера. Выходом из тупика кажется мысль, сегодня утопическая, об установлении связи с высокоразвитыми цивилизациями Космоса. От них мы, несомненно, смогли бы получить сведения о будущей науке. Но и тогда правота осталась бы на стороне Поппера, потому что получить такие сведения, это ведь не значит – самому их предсказать.
Размышление подсказывает другой выход из тупика: следует гнаться не за недостижимым – теоретическим знанием, – а стремиться к его применению, принимая как самое важное самовозвратность или то, что умножает и преобразует информационную мощь науки. При этом вместо того чтобы экстраполировать с наших достижений, надо ретрополировать завоевания, которые являются уже чьей-то победой. Сферой таких завоеваний является Природа. Как-то не заметны человеческие достижения, которые не были бы относительно нее вторичны.
Плагиат наших многочисленных конструкций является банальностью; известно, что лазер, термоэлемент, радио, реактивное передвижение, часы, преобразователь энергии, рычаг, насос мы создали, ошибочно полагая, что эксплуатируем Природу, но не повторяем ее. Мы погрязли в этом плагиате, распознавая его характер по факту. И в самом деле, следы функционирования миллионы лет в месторождениях африканской урановой руды атомного реактора, который был создан природой, мы открыли потому, что уже знали, что следует искать.
Дальнейший путь идет от заимствования отдельных проектов до овладения явлениями в наибольшем масштабе, что закладывает непознанный до сих пор универсализм свершений, заложенный в информационном потенциале Природы. Не тронутым технологией резервуаром информационного преобразования является биосфера с вписанными в организмы стратегиями оптимальных процедур игры на выживание. После промышленной эксплуатации материальных благ как же не ждать индустриализированной добычи информации из окружающих нас явлений? Такой шаг сдвинет с места существующие разделы философии, такие как гностика и онтология. В результате падения этих окостеневших за столетия разграничений возникнут дисциплины, еще не имеющие названий. И таким образом, не подсмотренные произведения Природы я хочу назвать дорожными знаками в будущее, а их цивилизационные превращения и привлечения станут дорогой от «лингвистического строительства» до «космогонической инженерии». Понятно, имеются в виду гипотезы, а не аксиомы. Неизвестно, в какой мере удастся столь смело объявленное соперничество с природой. Все же она является собранием наглядных экспонатов, более того, сокровищницей, полной доказательств конструируемости необычных вещей на небе и на земле, к которым мы сами принадлежим. Каждое такое доказательство представляет для нас вызов как гарантию наших осуществлений, которые остаются нереализованными. Нельзя утверждать, что там, где нет доказательства конструируемости, нет ни шансов для начинания, ни указателей направлений деятельности. В умениях Природы, притягивающих наши усилия и тем самым ориентирующих наше движение в будущее, я вижу аргумент против тотального антипрогнозизма Поппера.
Закончу: эта книга не является частицей футурологии в том самом смысле, в котором доклад Римскому Клубу ею не является. Она не упорядочивает будущее согласно современному положению дел, и не говорит ничего о том, что вероятней всего произойдет (то, что наиболее вероятно для дедов, бывает очень комично для внуков: это правило почти не знает исключений). Эта книга голосует за ускорение процесса познания против ускорения процесса прогнозирования, в соответствии с мнением, что лучше жить с мощной наукой без футурологии, чем с футурологией без мощной науки. Поэтому она настаивает на убеждении, что надежнейшей гарантией будущего являются не нормативные панацеи, не придуманный в кресле план спасения мира, не рой сценариев, а непрерывно растущее знание – и опять же не то, что из года в год делает жизнь более удобной и поднимает жизненный уровень, а накопленное бескорыстно, обращенное ко всему, что существует, – знание чистое, с виду бесполезное. Потому что, похоже, мир этим отличается, что знания о нем, до сих пор за века не пригодившегося, просто нет. Поэтому единственным кризисом, каким занимается эта книга, является кризис роста познания. Футурология, согласно этой позиции, это суррогат, crash program{33}, немедленная мобилизация, временное положение, которое должно фрагментарно восполнить нам недостатки знания, поэтому прогнозы, как уже говорилось, относительно знания взаимодополняемы: тот, кто знает очень много, может тем самым одолеть любое будущее, а для того, кто почти ничего не знает, почти любой прогноз звучит катастрофически. Эта книга была задумана как взгляд в пространство возможностей, подлежащих овладению разумом. Не думаю, что в связи с возникшим потопом футурологических работ следует в ней что-либо изменять.
Закопане, июнь 1973 г.