- Давно я не был в отпуске, - задумчиво произнес Розенфельд, разглядывая насаженный на вилку кусок шницеля.
- Странная ассоциация. - Старший инспектор Сильверберг проследил за взглядом друга. - У меня еда вызывает единственную мысль: лучше бы я обедал дома. Здесь отлично готовят, но у Мэгги мясо вкуснее. Потому что - дома, понимаешь? Домашняя еда - это...
- Значит, ты со мной согласен, - перебил Розенфельд. - Тогда я успею на ближайший самолет, а просьбу об отпуске отправлю комиссару по электронной почте.
- Не вижу логики, - буркнул старший инспектор. - Мысли твои подобны...
- Принцип подобия здесь ни при чем. Больше годятся ассоциации. Они дают мыслям простор, в отличие от подобий, требующих точной формулировки переходных состояний.
- Да... - протянул Сильверберг. - За тобой не угонишься. Может, объяснишь по-человечески?
Розенфельд отправил в рот кусок шницеля, запил пивом и произнес, пережевывая, отчего фраза прозвучала не очень внятно и Сильверберг не был уверен, что понял правильно:
- Три дня назад умер доктор Бохен. Принстонский институт перспективных исследований. Математик. А я не был в отпуске с восемнадцатого августа четырнадцатого года.
- В тот день, - вспомнил Сильверберг, - ты начал работать у нас в должности научного эксперта-криминалиста. Хочешь сказать, что за восемь лет ни разу... Впрочем, да. Мы с Мэгги дважды отдыхали на Багамах, трижды летали в Европу и один раз сделали глупость: отправились в Аргентину смотреть на пингвинов. Лучше бы...
- Пингвинов, - перебил Розенфельд, - можно увидеть и в зоопарке. Причем королевских, а не мелюзгу, с которой ты фотографировался. Значит, понимаешь, чем ассоциации отличаются от подобий.
- Я понял, что ты собираешься бросить меня в трудную минуту. - мрачно констатировал Сильверберг. - Дело Мипьстрона. Вчера ты получил...
- Там очень простая экспертиза, - отмахнулся Розенфельд. - Георг с Джорджем справятся сами.
- Георг и Джордж? Я думал, это один человек.
- Двое. Георг иммигрировал из Грузии, это на Кавказе. А Джордж - уроженец штата...
- Джорджия, я понял.
- Он из Миннесоты, и ассоциации в данном случае ни при чем.
- О, Господи... А тот математик - ты его знал? Как твой отпуск ассоциируется с его смертью? Ты собрался в Принстон? На похороны?
- Да, в Принстон. Никогда там не был, представь. Это упущение - физик, ни разу не побывавший в доме, где жил Эйнштейн, вряд ли может считать себя настоящим ученым. Нужно подышать тем воздухом, погулять по дорожкам парка, где ходили Эйнштейн, Уилер, Эверетт, Нэш, Дайсон, Дирак, Мандельброт...
- Стоп! - воскликнул Сильверберг. - Если ты собираешься перечислять всех великих ученых, работавших в Принстоне, назови сначала количество, а я закажу еще пива. Наверняка перечисление займет много времени.
Розенфельд не стал перебивать друга только потому, что считал в уме: если вылететь сразу после обеда, не заезжая домой, то вечером он успеет поговорить с профессором Ставракосом, руководителем коллаборации, где работал Бохен.
Розенфельд сверился с телефоном: рейс на Принстон улетал в пятнадцать сорок, можно успеть.
Он жестом показал Бену, чтобы тот принес счет.
- Да что с тобой? - с досадой спросил Сильверберг и отправил Бена восвояси, буркнув, что заплатит за обоих, когда допьет пиво. - Ты отдыхать собрался или...
- Доктор Бохен умер, а местная полиция не потрудилась расследовать его смерть, - сказал Розенфельд, поднявшись.
- Почему, черт возьми, нужно что-то расследовать? - недоумевал Сильверберг. - Бохена убили?
- Нет, конечно. Он умер от инфаркта.
- Тогда при чем здесь полиция?
Розенфельд не ответил - он уже шел к двери, махнув Сильвербергу на прощание.
- Что с Ариэлем? - удивленно спросил Бен, подойдя к столику с кружкой пива и счетом на блюдечке. - Забыл выключить газ?
- Он вспомнил, что восемь лет не был в отпуске, - сообщил Сильверберг, подписывая счет, - и решил немедленно исправить оплошность.
- Хороший шницель, - вздохнул Бен, убирая со стола тарелку Розенфельда. - Жаль, Ариэль мог отправиться в отпуск сытым, а теперь ему придется есть в какой-нибудь забегаловке. Там готовят хуже.
- Сам ему скажи, - посоветовал Сильверберг. - Может, он вернется. Шницель замечательный. И вот что... Принеси еще порцию. Я-то в отпуск не собираюсь, мне работать до позднего вечера... Что он задумал, черт возьми? В чем проблема с Бохеном?
Вопрос был риторическим.
Розенфельд все-таки успел заехать домой за рюкзаком. По дороге в аэропорт думал, примет Ставракос его сегодня, или придется отложить встречу на завтра. Ждать ему не хотелось, но в коротком телефонном разговоре профессор так и не сказал точно, будет ли свободен вечером. "Позвоните, когда прилетите, доктор Розенфельд". И на том спасибо.
Письмо с просьбой о двухнедельном отпуске Розенфельд отправил с борта самолета после того, как командир разрешил расстегнуть ремни, посоветовав, однако, этого не делать, все равно скоро посадка, мы как раз на полпути, пролетаем над Нью-Хейвеном, посмотрите.
Розенфельд посмотрел. Под самолетом проплывали белые облака, с темными, похожими на пещеры, провалами. В провалах видно было землю, но вовсе не дороги и дома. Из-под облаков выглядывала, будто рассматривала Розенфельда множеством подслеповатых глаз, поверхность чужого мира; что-то подобное он видел на рисунке - художественной реконструкции второй планеты в звездной системе Ross 128. Рисунок прилагался к статье о внеземных цивилизациях - иллюстрация того, в каких жутких условиях могла бы зародиться внеземная жизнь. Это Нью-Хейвен? Куда мы летим? В Принстон? Или на другую планету?
На секунду Розенфельд поверил в невозможное, и это вернуло его к реальности. Под верхним слоем облаков лежал еще один, он-то и выглядывал в прорехи, высматривал, на кого бы произвести впечатление темной инопланетной жути.
Почему-то захотелось вернуться. В Бостон. В свою квартиру на пятом этаже, где он обустроил жизнь так, как хотел. Может, он потому и не стремился в отпуск все эти годы - понимал, что везде ему будет хуже. Не умел он отдыхать. Отдых - смена деятельности. Стив ездил с Мэгги в Европу, на острова, на крайний юг, где водятся миниатюрные пингвины. Бродить, смотреть, переезжать из города в город, из страны в страну. Работа похуже уборки в квартире...
Самолет пошел на посадку, нырнул в облака, в салоне стало темно, командир сообщил что-то о погоде в Принстоне, и Розенфельд подумал - впервые после того, как решил лететь, - что никто его не ждет, никому он там не нужен, в том числе - а может, особенно, - профессору Ставракосу, и вечер, скорее всего, придется провести в номере отеля. Он, конечно, выйдет пройтись по аллеям университетского парка, где воздух насыщен мыслями множества гениальных, замечательных, известных, мало известных и никому не известных ученых. Мысли не могут исчезнуть. Произнесенные вслух, они растворяются в воздухе, образуют коктейль, который невозможно понять - но понять надо, потому что только смешение множества идей, мыслей, аргументов и противоречий образует то, что мы называем природой, ощущением, жизнью. Непроизнесенная мысль исчезнуть не может тоже - информация не пропадает, она становится чьим-то озарением, инсайдом и все равно рано или поздно проявляет себя.
Странное состояние. И погода в Принстоне оказалась странной. Накрапывал дождь - медленные крупные капли опускались на плечи, голову, ладони, растекались, как миниатюрные озерца, а между ними пролетали капли мелкие, почти невидимые. Первые ласкали кожу, вторые колотили, и Розенфельд поспешил к стоянке такси, пожалев, что не захватил дождевик.
По дороге в город он заказал комнату в отеле с запоминающимся названием "Е = mc2", оказавшемся маленьким, всего на десять номеров, коттеджем неподалеку от исторического дома, где жил фон Нойман. Розенфельд разложил на полках шкафа, столь же миниатюрного, как номер, свои немногочисленные вещи, умылся, приготовил чай - делал все, чтобы отдалить момент, который недавно хотел максимально приблизить: визит к Ставракосу.
Через час, поужинав в ресторанчике напротив отеля, Розенфельд решил, что больше откладывать нельзя. Что будет, то и будет.
Он сел на скамейку в парке - солнце зашло, и деревья вокруг сурово прижались друг к другу, будто предстояла полярная ночь, - набрал номер, надеясь, что профессор все еще на рабочем месте, и надеясь, что его на рабочем месте нет.
Ответил бодрый голос: "Если вы опять по поводу доклада в четверг, то не тратьте свое и мое время - план семинара утвержден, записывайтесь на..."
Ставракос умолк посреди фразы, откашлялся и произнес усталым голосом: "Прошу прощения, это я по инерции. Вы что-то хотели сказать?"
- Да. - Розенфельд прижал телефон к уху, будто только так можно было удержать разговор в пределах здравого смысла. - Я Розенфельд, мы договорились днем, что я позвоню после приезда.
- Хотите поговорить о докторе Бохене? - спросил Ставракос, и Розенфельд растерялся. Как профессор мог знать, что...
- Вы окончили Йель десять лет назад, получили степень доктора, работаете в полиции Бостона. Эксперт-криминалист, я не ошибся?
Розенфельд потерял дар речи. Он ждал чего угодно - что профессор согласится принять его немедленно, отложит встречу на завтра, откажется встречаться по причине занятости, да просто не захочет разговаривать без объяснения причин. О телепатических способностях Ставракоса Розенфельд знать не мог. Ему послышалось хихиканье, но такого тоже быть не могло, не вязалось с образом респектабельного университетского ученого.
"Элементарно, Ватсон", - ехидно произнес профессор, а на самом деле подумал Розенфельд, получив естественную разгадку быстрее, чем успел по-настоящему удивиться.
- Мне звонил ваш коллега, старший инспектор Сильверберг, - пояснил Ставракос, не собиравшийся играть в экстрасенса. - Просил оказать содействие. В чем именно - не смог или не захотел объяснить, но уверил меня, что вы попусту не стали бы... - профессор замолчал, подыскивая верное слово, и Розенфельд вклинился в возникшую паузу:
- Я все объясню. Если вы...
- Через десять минут жду вас у себя. Департамент математики, здание пятьсот двадцать шесть, комната двести восемь, второй этаж. Если вы остановились в эм-це-квадрат, идите по аллее мимо первого кампуса, всего хорошего, до встречи.
Это называется: взять быка за рога.
Профессор Ставракос оказался не таким, каким его представлял Розенфельд. Молодой - пожалуй, лет всего на пять старше Розенфельда. Рукопожатие сильное, но в меру - ровно настолько, чтобы визави почувствовал приязнь и готовность к общению. Розенфельд почувствовал. Сел в предложенное кресло и понял, что летел зря, потратил время впустую, ничего объяснить не сможет, а, не получив объяснений, хозяин кабинета замкнется, даст понять, что у него много дел, к нежданному гостю он, конечно, испытывает теплые чувства, рад бы оказать содействие, о котором просил старший инспектор, но не видит, чем помочь.
Розенфельд ощутил, что не может сказать ни слова. Любое слово должно быть точным, ложиться в диалог, как правильно брошенный мяч для гольфа - в дальнюю невидимую лузу.
Ставракос молча ждал.
- Я не знаю, с чего начать, - откровенно признался Розенфельд.
- С начала, - улыбнулся Ставракос, и Розенфельд внутренне ужаснулся. С начала, произнесенного Ставракосом, будто слово начиналось с заглавной буквы - точнее, выделенного голосом звука, - означало, так Розенфельд понял невысказанную мысль - с Большого взрыва, единственного неоспоримого Начала в этой Вселенной, этой жизни, этой реальности.
- Можно, я начну с середины? - услышал Розенфельд собственный голос, предложивший единственную возможную альтернативу раньше, чем эксперт успел об этом подумать.
Ставракос кивнул.
И у Розенфельда произошло неожиданное для него самого смещение смыслов в мозгу. Он нашел слово, интонацию, состояние.
- Серединой было письмо, которое написал доктор Бохен между смертью и смертью.
Ставракос едва заметно покачал головой.
- Да, - убежденно повторил Розенфельд. - Самые важные и точные слова.
- Не знаю, - медленно произнес Ставракос, перестав разглядывать Розенфельда. Теперь он рассматривал кончики собственных пальцев, посчитав, похоже, разговор бессмысленным в той же степени, как бессмысленны были слова, написанные корявым неразборчивым почерком на листе бумаги, вырванном из рецептурной книги, человеком, который недавно пережил клиническую смерть и которому через несколько минут предстояло умереть опять - на этот раз окончательно.
- Не знаю, - повторил профессор. - Напрасно Остин передал это в прессу. Таинственные документы, криптография, отсутствующие смыслы... Джеремия при жизни не терпел ничего подобного. А в тот момент... Середина, да. Между и между. Вы понимаете, что я хочу сказать? Если нет...
Он взглядом показал Розенфельду на дверь. Слова были лишними.
Розенфельд и не произнес ни слова. Он уже сказал все, что собирался. Он не собирался просить, как предполагал вначале. Он не мог объяснить. Он не мог внушить Ставракосу простую мысль.
Профессор поднялся, поднялся и Розенфельд, понимая, что разговор закончился, не начавшись. Середина так и останется серединой - без начала и конца. Жаль.
Ставракос, однако, направился не к двери, а к столику в углу, где аккуратными стопками лежали книги - по математике, как успел заметить Розенфельд. И успел подумать: зачем?
Ставракос поднял книгу, лежавшую сверху. Под ней лежал смятый и разглаженный под тяжестью толстого тома лист бумаги. Кто-то сжал лист в кулаке, а потом бросил. А может, уронил.
Профессор положил лист на столик, расправил и кивнул Розенфельду:
- Это середина, - сказал он. - Прочитайте, а потом начните все-таки с начала.
Розенфельд по привычке не стал трогать листок, даже сцепил ладони за спиной, чтобы не было искушения, наклонился и прочитал слова, выведенные корявым, то ли не установившимся, то ли искаженным почерком. Так мог писать ребенок, так мог писать глубокий старик, так не мог написать математик, светлая голова, доктор, автор десятков статей, опубликованных в ведущих математических журналах. Текст был коротким, Розенфельд запомнил его с первого прочтения, запомнил завитки и обрывы в каждой букве, запомнил нажим в нескольких словах и легкое касание, делавшие буквы почти невидимыми - в других. Он так привык, работал с документами не первый год. А для Ставракоса поведение гостя выглядело странным. Профессор ожидал, что полицейский эксперт возьмет бумагу двумя пальцами за кончики, возможно, разгладит, чтобы лучше различать буквы, поднесет к глазам, посмотрит вприщур, потом еще раз - внимательнее и, наконец, перепишет текст в блокнот, чтобы изучить впоследствии, понимая, естественно, что ему не позволят взять оригинал, у Рознфельда нет оснований изымать не ему принадлежащую бумагу, он тут, в принципе, никто, гость, свалившийся, как снег на голову. Да, старший инспектор попросил оказать содействие, но и это было всего лишь просьбой, которую Ставракос не обязан выполнить.
- Все? - с разочарованием, вызвавшим у Розенфельда легкую усмешку, спросил профессор, когда гость, мельком, как показалось, взглянул на текст, отошел от стола и сказал "спасибо".
- Что? - Розенфельд вернулся к реальности из мира начавшихся размышлений. - Ах, вы об этом... Спасибо, я увидел.
- А теперь, - жестко сказал Ставракос, решив больше с гостем не церемониться. Похоже, это просто любитель сенсаций, зачем-то взявший в защитники полицейского инспектора, - давайте все-таки с начала. Почему вас заинтересовал доктор Бохен? Человек умер, кремирован и похоронен. Прекрасный ученый, незаурядная личность. При чем здесь полиция?
- Да... - протянул Розенфельд, потерев пальцами виски. - Видите ли, профессор, я знаком с кое-какой статистикой, в том числе медицинской. По роду работы приходилось читать материалы, беседовать с врачами, разные бывали случаи... Смерти естественные, противоестественные и так называемые клинические...
- Я спросил: при чем здесь полиция?
- Ни при чем, - согласился Розенфельд. - В литературе я не нашел случая, когда человек, вернувшись с того света после клинической смерти, просит бумагу, пишет, преодолевая слабость, несколько слов и умирает, на этот раз по-настоящему.
- Понятно, - с нарастающим раздражением сказал профессор, - вы ожидали, что Бохен записал то, что увидел, так сказать, по ту сторону. Тоннель, свет в конце, встречающие родственники, собственное тело, вид сверху... Моуди в полный рост.
Розенфельд с изумлением посмотрел на Ставракоса, на этот раз действительно подошедшего к двери и открывшего ее, чтобы выпустить гостя.
- Ну что вы... - пробормотал он. - Какой туннель? Какой Моуди?
Зря это он, подумал Розенфельд. Напрасно Стив предупредил о моем приезде. Из лучших побуждений, официальная просьба и все такое, но лучше бы он этого не делал. Не всякий рад сотрудничать с полицией. Похоже, Ставракос - из таких.
Кстати, почему?
- Прошу прощения, - сказал Розенфельд, подчиняясь жесту профессора. Собственно, он узнал все, что хотел, и профессиональное мнение Ставракоса теперь его не интересовало. - Я, видимо, не вовремя.
- По меньшей мере, - сухо произнес Ставракос, стоя у открытой двери.
Розенфельд вышел, и дверь за ним защелкнулась со звонким звуком.
Розенфельд сидел у журнального столика в своем номере, смотрел в окно на качавшиеся от ветра верхушки деревьев в университетском парке, и ему казалось, что это кисточки, рисующие в темном небе абстрактные движущиеся узоры, замкнутые на себе линии, некую вязь, математический сюрреализм.
Розенфельд мысленно рассматривал листок бумаги с написанными вкривь и вкось словами. Он запомнил все: и то, что сначала лист сложили вдвое, потом расправили, а после того, как Бохен написал дрожавшими пальцами несколько строк, лист смяли - кто? зачем? - и несколько раз расправляли, но складки остались и, возможно, тоже что-то означали...
"Уровень ноль. Нет времени. Понять - значит, усложнить. Узнать - значит, упростить. Самое легкое - создавать из совершенства. Совершенство невозможно разрушить, но можно..."
И длинная кривая линия до нижнего края страницы.
Лист бумаги выпал из руки Бохена, и он умер.
Почему его не сумели спасти во второй раз?
Накрапывал дождь, ветер перестал раскачивать деревья, мир изменился.
Розенфельд достал из ящика прикроватной тумбочки чистый лист бумаги, там лежала целая пачка и несколько ручек разных цветов, а также ластики и две прозрачные папки - то ли оставил предыдущий жилец, то ли такими были гостиничные правила. Университет все-таки. Принстон.
Розенфельд старательно перенес на бумагу текст из памяти, сохранившей мельчайшие детали. Получилось почти правильно, но в памяти текст был живым, а на бумаге - мертвым. В памяти буквы были теплыми, на бумаге холодными.
Розенфельд положил перед собой телефон и вызвал Сильверберга.
- Ты уже начал отдыхать? - вместо приветствия спросил старший инспектор. Голос Мэгги сказал: "Передай Арику привет".
- Спасибо. - Розенфельд ответил сначала Мэгги, а потом Стиву. - Да. Здесь прекрасно. Именно такой отдых, какой мне нужен. Отдельное спасибо за звонок Ставракосу.
- Я думал, это поможет тебе отдохнуть.
- Ты правильно подумал, Стив. Если бы не твой звонок, я не увидел бы того, что увидел.
- Я что-то сделал не так? - забеспокоился Сильверберг, расслышав в голосе Розенфельда плохо скрытое осуждение.
- Все так. Твой звонок избавил меня от ошибки.
- Надеюсь, - неуверенно отозвался старший инспектор. И поскольку Розенфельд молчал, Сильверберг спросил: - Я могу что-то еще для тебя сделать?
- Я перешлю тебе фотографию листа бумаги с текстом. Попроси Будкера провести полный текстологический анализ.
- В смысле - расшифровать?
- Вряд ли это шифр. Точнее - конечно, шифр. Понимаешь, Стив, это случай, когда человек пишет истинную правду открытым текстом, потому что у него просто нет времени писать иначе. И это на самом деле самый сложный из возможных шифров, поскольку, чтобы понять смысл, нужно прожить жизнь, прожитую этим человеком, сделать все, что сделал он, и прочувствовать все, что он прочувствовал. Конечно, ничего этого Будкер не сделает, но пусть проведет экспертизу и сообщит результат, хорошо?
- Да, - протянул Сильверберг. - Но... Будкер - твой сотрудник и мне напрямую не подчиняется. Не лучше ли...
- Нет. Сделай, как я прошу.
- Хорошо, - согласился старший инспектор. - Надеюсь, отдых пойдет тебе на пользу.
- Здесь дождь, - сообщил Розенфельд. - Мелкие капли зигзагами ползут по стеклу. А у вас...
- Что с тобой, Арик?
- Спокойной ночи, Стив.
"А теперь, - подумал Розенфельд, разложив постель и приняв душ, - можно начать с начала".
Джеремия Бохен, математик, доктор, сотрудник Института перспективных исследований в Принстоне. Имя попалось Розенфельду впервые, когда он год примерно назад просматривал, по своему обычаю, ежедневные сводки научных публикаций в интернетовском ресурсе ArXiv. Не все, конечно. Каждый день авторы выкладывали десятки, а бывало, сотни новых статей по всем естественным и точным наукам. Объять необъятное было не просто невозможно, но, прежде всего, не интересно. Розенфельд не складывал знания в памяти, как учил его на первом курсе Йеля профессор Неренс, замечательный учитель, но посредственный ученый. Посредственный именно потому, что знал, казалось бы, все, знание выпирало из его мозга, как пресловутая каша из кастрюли, знанием профессор делился увлеченно, но в результате его ученики хорошими учеными не становились, а посредственностями в своей профессии быть не хотели. Многие, окончив Йель, уходили в промышленные фирмы, в прикладные науки, где требовались умные мозги, чтобы внедрять уже открытое и изобретенное. Розенфельд не избежал общей участи - как только представился случай, подписал договор с полицейским управлением Бостона, и, как оказалось, не прогадал: работа была интересной, порой захватывающей, и главное, результативной. Результатом не всегда можно было гордиться и рассказывать непосвященным, но, когда удавалось распутать клубок противоречий, удовлетворение от проделанной экспертизы было ни с чем не сравнимым.
Но и привычка, навязанная Неренсом, не исчезла. Память свою Розенфельд все же, по мере возможности и при наличии интереса, нагружал. Для просмотра выбирал статьи по заголовкам - разбирался он достаточно, чтобы определить, стоит ли читать хотя бы введение. Обычно он введением и ограничивался, довольно редко обращаясь к полному тексту - если идея работы была не просто оригинальной (об этом Розенфельд мог судить с уверенностью профессионала), но затрагивала в его душе струны, начинавшие звучать, будто слова на экране становились подобием дирижерской палочки, а взмах руки дирижера вызывал звук виолончельной струны или рокот валторны, или тихий звон колокольчика. Розенфельд называл этот отзвук интуицией, но был уверен, что истинной интуиции, когда знание возникает ниоткуда, идея появляется, как Новая звезда на небе, такой интуиции не существует в природе, а есть отклик, подсознательная перекличка с чем-то, уже узнанным, но спрятанным в памяти, той самой, которую тренировал у студентов незадачливый ученый, но прекрасный преподаватель Неренс, отправленный на пенсию в тот же день, как ему исполнилось семьдесят. Он всегда поступал по правилам университета, и с ним поступили так же: делай другому то, что хочешь, чтобы делали тебе...
Статья, на которую обратил внимание Розенфельд год назад, называлась "Конечная математическая вселенная - от физики к математике". В резюме, коротком, как надпись на могильном камне, говорилось только, что автор развивает идеи Тегмарка в эпистемологическом и онтологическом планах. Это выглядело загадочно, звучало, как неожиданно, посреди длинной мелодии, возникшее соло контрабаса, разрушившее мелодический рисунок.
Розенфельд статью прочитал и на следующий день пытался пересказать содержание Сильвербергу - естественно, во время ланча в "Электроне". И, естественно, друг ничего не понял, поскольку и для самого Розенфельда прочитанное оказалось не столько понятным, сколько вдохновляющим - как новое красивое платье на давно знакомой женщине, которой увлекаешься лишь в той мере, чтобы не забывать об ее существовании и радоваться ее обновкам, но не стараясь быть с ней все время и, тем боле, признаваться в серьезных чувствах или, боже сохрани, намерениях.
Бохен - судя по статье - был ученым не от мира сего. Впрочем, как многие математики - если верить книгам, сериалу "Жизнь Гаусса" и йельским "посиделкам". Изредка Розенфельд посещал математические семинары, скорее, чтобы нагрузить память по рецепту Неренса, нежели для того, чтобы увлечься идеями теории графов или топологических особенностей абстрактных пространств.
Он и сейчас не мог определить, что именно привлекло его в статье Бохена настолько, что он стал следить за другими работами и за его жизнью, что сделать было гораздо труднее, поскольку Бохен не имел аккаунтов в социальных сетях, не давал интервью, лишь один раз выступил с докладом, краткое изложение которого попало в научную новостную программу, и однажды оказался в кадре тележурналиста, снимавшего выступления студентов Принстона против нововведений, в сути которых Розенфельд не разобрался. Его внимание привлекла фраза, произнесенная за кадром: "А вот и доктор Бохен, которому до фонаря все, что интересует каждого". На две-три секунды камера, дернувшись, показала пробивавшегося сквозь толпу возбужденных молодых людей мужчину, на которого при иных обстоятельствах Розенфельд не обратил бы внимания: лет сорока, высокий и, наверно, потому сутулый, с длинными руками, которые он протянул вперед, будто слепой. Лицо тривиальное, как среднестатистическое изображение, используемое обычно в полиции в качестве шаблона при составлении словесного портрета. Бохен расколол толпу и прошел сквозь нее, думая о чем-то своем, то ли возвышенном настолько, что все мирское было ему чуждо, то ли, напротив, о таком низменном и неинтересном, что возбужденная толпа отталкивала его, как вода отталкивает масло, не имея желания с ним смешиваться.
Увидев на сайте Принстонского университета объявление о смерти Бохена, Розенфельд изумился, как изумляется человек, если ему сказать о смерти математического уравнения. Для Розенфельда Бохен был именно математической структурой, существовавшей среди людей благодаря изгибу в мировой системе закономерностей. Уравнение Бохена оставалось для Розенфельда не решенным, он не знал, как к нему относиться, а тут такое... Тело Бохена кремировали, о чем сообщил назавтра сайт Института перспективных исследований, а пепел поместили в местный колумбарий после положенных служб и, вероятно, речей, текстами которых составители краткого некролога не заинтересовались.
Единственным дополнением к официальному сообщению стало написанное мелким шрифтом известие о том, что доктор перенес инфаркт, находился в состоянии клинической смерти, из которой его удалось вывести, но, к сожалению, ненадолго. Придя на несколько минут в сознание, Бохен попросил лист бумаги и ручку, написал несколько слов, после чего потерял сознание и вскоре скончался.
Почему-то именно это обстоятельство потрясло Розенфельда настолько, что ему пришла в голову нелепая - он сам это понимал - мысль: не была ли смерть Бохена, мягко говоря, не совсем естественной? Надо бы расследовать. По крайней мере, расспросить врачей, коллег, знакомых. Говорить об этом Сильвербергу было бессмысленно, во всяком случае, в рабочее время и в рабочем настроении, и потому - а может, совсем по иной причине - Розенфельд завел бесполезный разговор во время ланча и неожиданно для себя заговорил об отпуске.
Чего он хотел на самом деле? Понять. Что? Тут ход мысли давал сбой. Стоя у окна и, глядя на стекавшие по стеклу дождевые капли - тяжелые догоняли легкие и увлекали их за собой в застекольную пучину, - Розенфельд самому себе доказывал, что не ошибся, и поведение Ставракоса это подтверждало. Было в поведении профессора нечто нарочито отстраненное, не хотел он говорить об умершем коллеге, но почему-то сохранил записку, написанную Бохеном между смертью и смертью.
И Сильверберг... Вот ловкач! Розенфельд знал друга как облупленного. Сначала не понял, а потом, конечно, догадался, почему старший инспектор позвонил именно туда и именно тогда. Рассчитал время прилета, время, необходимое Розенфельду, чтобы забросить в номер рюкзак, знал, что, позвонить нужно Ставракосу - кому еще, если не руководителю коллаборации, в которой работал Бохен? И попросить о содействии. То есть вызвать очевидное сопротивление "материала". Сильверберг прекрасно разбирался в человеческих характерах. Сказав "да, конечно" (а как еще мог Ставракос отреагировать на просьбу полиции, путь и другого округа?), математик закроется, и Розенфельду не останется ничего, кроме как переночевать и первым самолетом вернуться из "отпуска". Работы много, ты мне нужен здесь, Арик, дорогой, так что изволь...
Розенфельд отошел от окна. Наверно, Стив прав. Комната была чужой. Дождь за окном был чужим. Деревья в парке были чужими. Чужими были мокрые сейчас дорожки, по которым много лет назад ходили такие корифеи, как Винер, Бом, фон Нойман, Уилер, Эверетт... Сам Эйнштейн.
"Уровень ноль. Нет времени. Понять - значит, усложнить. Узнать - значит, упростить. Самое легкое - создать нечто из совершенства. Совершенство невозможно разрушить, но можно..."
Что еще можно сделать с совершенством, если не разрушить? "Нет времени". Бохен понимал, что умирает? Чтобы понять процесс, физики строят модели - то есть упрощают. Узнавая новое - понимают, насколько мир сложнее представлений о нем.
Все наоборот...
Все на самом деле наоборот, подумал Розенфельд. И смерть Бохена? Да, и смерть Бохена. А если наоборот, то...
Никуда он, конечно, завтра не поедет. И к Ставракосу больше ни ногой. Все нужно делать наоборот. Не так, как от него ждут, - если от него вообще ждут чего-то.
Говорить с врачами тоже смысла нет - никто не станет рассказывать подробности и, тем более, показывать медицинские документы эксперту без полномочий. Собственно, ничего этого ему не нужно. Он видел сотни эпикризов, сотни экспертных заключений, сам их подписывал - узнать, значит упростить. А ему не нужно упрощение. Усложнение не нужно тоже. Нужна правда.
"Совершенство невозможно разрушить, но можно..."
Что?
В аллеях зажглись фонари, похожие на старинные уличные газовые светильники, которые возжигал, поднося фитиль, уличный смотритель. На маленькой круглой площади перед гостиницей стояли две скамьи с высокими спинками, в глубине аллеи Розенфельд увидел подсвеченный фасад двухэтажного дома, похожего на фотографию особняка, где провел последние тридцать лет жизни Эйнштейн. Может, это он и был.
Дождь уже не шел, но в окно не было видно, распогодилось ли, открылось ли небо, стали ли видны звезды. Освещенная площадь делала темноту неба более глубокой и будто вовсе отсутствующей в этой реальности. Розенфельд надел куртку, положил в карман телефон и вышел, не встретив никого ни в коридоре, ни в холле - даже за стойкой администратора никто не сидел и не провожал гостя изучающим взглядом.
К спинке одной из скамеек была привинчена бронзовая табличка с надписью, удостоверявшей, что сидеть здесь человек будет за счет и в память об Анне-Марии Сегед. Розенфель сел и почтил память меценатки. Из закрытой двери отеля странным образом вывалился большой рыжий кот и медленно, важно прошел поперек площади, зыркнув на Розенфельда зеленым глазом.
Розенфельд достал телефон и нажал иконку быстрого набора.
- Все еще отдыхаешь? - поинтересовался Сильверберг.
- Еще не начинал. Но чем больше провожу здесь времени, тем больше убеждаюсь, что отдыхать не придется.
- Вот как? - то ли удивился, то ли обрадовался старший инспектор. - Тогда возвращайся, тут-то работы хватает.
- Чем больше я размышляю, - продолжал Розенфельд, - тем яснее становится, что со смертью Бохена дело нечисто.
Сильверберг помолчал и спросил осторожно:
- Кто навел тебя на такую мысль?
- Не кто, а что. Несколько слов, которые написал Бохен между двумя смертями - клинической и настоящей. Почему он написал? Кто и почему скомкал листок? Каждое написанное слово - понятно. Вместе они тоже что-то означают. Я хочу понять - что.
- Зачем?
Правильный вопрос. Но бессмысленный. Как и весь разговор. Как кот, бродивший между скамейками и чего-то от Розенфельда ожидавший. Как весь этот вечер, реальный ровно настолько, чтобы не оказаться иллюзией, и иллюзорный ровно настолько, чтобы реальность окружающего стала вызывать большие сомнения.
Розенфельд знал себя. Знал своего друга. Знал, что при иных обстоятельствах Сильверберг попросту приказал бы ему вернуться: дела есть дела, и он имел право требовать.
- Спасибо, Стив, - сказал Розенфельд вместо ответа и прервал связь. Подумал и выключил аппарат.
Он знал, что произошло. Точнее, того, что знал прежде и узнал сегодня, было достаточно, чтобы подсознание обработало данные и сложило пазл, последним недостающим элементом которого оказался текст записки. Пазл сложился, но подсознание не торопилось сообщать решение - нужно было, как на входе в пещеру сокровищ, сказать кодовое слово, тот самый "сим-сим", иначе он не поймет самого себя, а, не поняв, не впустит в сознание то, что знает.
Иными словами, интуиция молчала. И нужно было внешнее воздействие - капля дождя, взгляд кота, дуновение ветра... Он не знал - что. Не знал - когда. Не знал, что сделать, чтобы увидеть скрытое.
Розенфельд встал и медленно пошел по левой аллее, не освещенной и почти невидимой. Под ноги не смотрел, это не имело смысла, шел будто по дорожке, проложенной в космосе - навстречу тусклой звезде, то возникавшей, то исчезавшей впереди. Впрочем, это была не звезда и не планета: вероятно, светилось окно в невидимом коттедже, которым заканчивалась аллея.
Розенфельд обо что-то споткнулся, с трудом удержал равновесие, и в это время рядом с окном осветилось другое, и оказалось, что коттедж на самом деле совсем близко, в нескольких шагах, аллея вынырнула из космоса на свет и закончилась полукруглой лужайкой. Глаза Розенфельда успели привыкнуть к темноте, и неожиданный свет почти ослепил его - будто, пройдя темным туннелем, он вышел в мир, не существовавший в реальности. Мир, им самим придуманный и все-таки неузнаваемый, потому что узнать придуманный мир, по сути, невозможно - он переменчив, зависит от мысли "здесь-и-сейчас", мир не может поспевать за фантазией, а фантазия - за пенистой игрой подсознания.
Розенфельд стоял у входа в коттедж, как Гретель перед пряничным домиком. Он не собирался входить, он был сейчас в чужом мире, не знал его правил. За двумя освещенными окнами, в комнатах, скрытых полупрозрачными жалюзи, двигались тени, не похожие на силуэты людей - скорее, сказочные монстры с огромными рогами и удлиненными мордами. Розенфельд понимал, что у него разыгралось воображение, и в комнатах были, конечно же, люди, просто ракурс оказался странным. Как должен стоять и передвигаться человек, чтобы на светлом экране тень его так странно выглядела?
Додумать мысль (была ли это мысль или только ощущение еще не возникшей мысли?) Розенфельд не успел. Мелодия, которую он сразу не узнал, потому что часто ее слышал в обычных обстоятельствах и не ожидал услышать здесь и сейчас, разорвала настойчивую тишину, как сам он разрывал на части и бросал в корзину для бумаг ненужные листы с текстами экспертных оценок.
Высветившийся номер был ему неизвестен, и первым желанием стало: не отвечать. Зачем, если звонят из другой вселенной?
Он ответил за секунду до того, как звонок должен был кануть в небытие голосового почтового ящика.
- Простите, - сказал женский голос, будто колокольчик из "Волшебной флейты".
Розенфельд молчал - он не ждал продолжения, просто растерялся, и пауза оказалась слишком долгой, чтобы собеседница посчитала ее естественной.
- Не вовремя, - сказала она почти испуганно. - Перезвоню утром... если можно.
- Нет-нет, - спохватился Розенфельд. - Слушаю вас. Слушаю, - повторил он, соображая, кому мог понадобиться. Голос был незнакомым, но он не знал всех сотрудниц бостонской полиции, звонить могла любая, чтобы передать, как бывало, просьбу о срочной экспертизе.
- Я Бохен, - сказала женщина, и Розенфельд сильнее сжал аппарат в ладони. Бохен? Он же... Она...
- Дженнифер Бохен, сестра... - голос прервался, будто у женщины перехватило дыхание.
- Да. - О сестре Бохена Розенфельд не знал ничего, даже не подозревал о ее существовании.
- Мне прислал ваш номер профессор Ставракос, - объяснила Дженнифер уже спокойным голосом, вовсе не похожим на звук колокольчика, как Розенфельду показалось вначале - глубокое, полное обертонов, меццо-сопрано, приятное для слуха настолько, что Розенфельд невежливо продолжал молчать, ожидая новых слов и новых ощущений.
- Простите...
- Конечно, - спохватился Розенфельд. - Рад вашему звонку, хотя, конечно, обстоятельства...
- Об обстоятельствах, - перебила миссис (мисс?) Бохен, - я хотела бы с вами поговорить. Вы ведь...
Она замялась, и на этот раз Розенфельд воспользовался паузой:
- Я эксперт-криминалист, если вы имеете в виду мою профессию. Правда, то, что меня привело в Принстон, не имеет отношения к полиции, точнее, если и имеет, то очень косвенное. Дело в том, миссис Бохен...
- Мисс.
- Простите. Дело в том, что я физик по образованию, теоретической физикой и математикой интересовался все время, и прекрасные работы вашего брата в области инфинитного исчисления читал с огромным интересом. Они... - он попытался найти сравнение, которое было бы понятно неспециалисту. - Они подобны нераспустившемуся цветку, в них чувствуется... - На этот раз он запнулся, сравнение оказалось слишком вычурным, не передававшим и сотой доли ощущений и, особенно, мыслей, которые привели его в Принстон. - Чувствуется, что доктор Бохен предполагал сделать нечто более грандиозное...
А это уж совсем банально, подумал Розенфельд и замолчал, соображая, как исправить впечатление, которое, несомненно, возникло у мисс Бохен после его невразумительной речи.
- Я хочу поговорить с вами о брате, - просто сказала мисс Бохен, отвергнув любые красивости в объяснениях. - Я здесь третий день, и мне просто не с кем... Все они прекрасные люди, все мне сочувствуют, предлагают помощь, которая мне вовсе не нужна. И никто... понимаете, доктор Розенфельд, никто не хочет говорить о том, каким был Джерри в жизни, будто он был не человеком, а...
Она тоже не могла найти правильного сравнения.
- Математической структурой, - подсказал Розенфельд. - Членом уравнения "Институт перспективных исследований".
- Да, - благодарно согласилась мисс Бохен.
- Когда мы могли бы встретиться? - спросил Розенфельд, соображая, удобно ли пригласить женщину на завтрак часов в восемь утра, не рано ли, но, с другой стороны, не хотелось откладывать...
- Сейчас, - сказала мисс Бохен, и в этом слове было больше от утверждения, чем от вопроса, хотя и вопрос тоже был, задавленный более сильным желанием.
- Где?
- Вы остановились в отеле "Е равно эм це квадрат"? Мне так сказал профессор Ставракос...
- Да, но сейчас... Я вышел погулять в парк...
Она еще подумает, что я предлагаю встречу в парке. И дождь опять накрапывает.
- Где я могу вас найти?
- Да там же, в эйнштейновской формуле. Первый этаж, комната сто седьмая.
- Сейчас буду.
Он едва не заблудился на обратном пути, а когда подошел к крыльцу, дождь припустил в полную силу, и Розенфельду пришлось подняться к себе, что скинуть мокрую куртку и причесаться.
Бохен умер в возрасте тридцати семи лет, и Розенфельд предположил, что сестра его значительно моложе - не замужем, детей, по-видимому, нет.
Дверь открыла женщина лет сорока пяти. Едва заметные морщинки у глаз - это оказалось первым, на что обратил внимание Розенфельд, а уже потом на удивительные глаза: голубые, как канадское озеро Морейн, где он был со студенческой экскурсией и остался под впечатлением цвета воды, настолько чистого, будто свет отражался в очень узком диапазоне. Больше ничего примечательного в женщине не было, но глаза и взгляд завораживали, не позволяли отвлечься, лгать, увиливать, говорить о мелочах и вообще о ненужном ей. Розенфельд понял, почему она не сумела установить контакт с профессором Ставракосом и с математиками, сотрудниками ее брата. Они просто жили в разных мирах.
Неприлично, подумал Розенфельд, так пялиться на женщину, но ведь и она рассматривала его внимательно, изучающе, хотела понять, с кем имеет дело, о чем с ним можно говорить, а о чем не стоит. Что-то происходило между ними в течение тех нескольких секунд, пока они стояли - он за дверью, она в комнате, - и разделял их порог, переступить который ни в реальности, ни в мыслях Розенфельд не торопился, а она не торопила.
"Входите" прозвучало будто со стороны. Кто-то сказал это ее голосом, и она посторонилась, Номер был в точности таким, куда поселили и его, поэтому обстановка прошла мимо внимания. "Садитесь, пожалуйста", и он сел в стандартное гостиничное кресло, удобное ровно настолько, чтобы сидеть, не ощущая желания встать и пересесть на стоявший у журнального столика короткий диванчик для двоих.
- Выпьете что-нибудь? - спросила мисс Бохен. - Правда, у меня нет ничего спиртного. Только чай и кофе.
- Чай, - выбрал Розенфельд.
- Мы с братом, - заговорила мисс Бохен, разливая чай по чашкам, - были очень дружны. Созванивались каждый день, виделись, правда, гораздо реже в последние годы. Джерри почти не выезжал из Принстона, а я осталась в Лос-Анджелесе. Я дизайнер одежды - предупреждая ваш вопрос...
Он действительно хотел спросить. Не успел.
Мисс Бохен замолчала - чай на столе, печенье в вазочке, заполнять паузу больше не нужно, и она перестала произносить дежурные фразы. Села напротив Розенфельда, вопросительно на него посмотрела, голубые лучи будто сошлись на его переносице, он даже почувствовал тепло, понимая, конечно, что эффект психологический, и надо что-то сказать о себе. Впрочем, она о нем уже знает - столько, сколько нужно, чтобы продолжить разговор, а точнее - начать заново.
- Почему... - начала она и замолчала.
Вопрос был понятен.
- Я давно хотел побывать в Принстоне.
"Не то, - сказала она взглядом. - Начните заново".
- Я читал работы вашего брата. Слежу за научными новостями...
"Не то..."
- А теперь, - сказала мисс Бохен, - давайте опять с начала. Вы знали брата как ученого. Я - как человека.
- Ученый тоже человек, - сказал Розенфельд банальность и понадеялся, что не был услышан.
Мисс Бохен подняла на него удивленный взгляд, и Розенфельд подумал, что неправильно оценил ее возраст. При ярком свете морщинки вокруг глаз стали не видны или на самом деле исчезли, а лицо, которое он сначала посчитал неприметным, превратилось в лицо греческой статуи, которую он много раз видел на фотографиях и именно потому сейчас не мог вспомнить ни названия статуи, ни имени скульптора.
Женщина смотрела на него, понимала, что Розенфельд ее изучает, но это ее не смущало.
- Около года назад, - начал Розенфельд, - я увидел статью вашего брата. Не в журнале, а в "Архиве", есть такой портал в интернете, где...
Мисс Бохен нетерпеливо нахмурилась, лицо мгновенно постарело лет на десять, Розенфельд сбился с мысли и после короткой паузы продолжил, опустив ненужные детали:
- Статья была о математическом единстве мира, почти философия, а не то, что принято называть математикой. Тем не менее статья была именно математической, формул много больше, чем текста. Меня привлекло название, я прочитал введение - это был, пожалуй, единственный абзац в статье, написанный словами, а не математическими знаками. Еще заключение, конечно, и я хотел сразу к нему перейти, но почему-то все же стал разбираться в формулах. Просидел всю ночь, переходя от формулы к формуле, как от строфы к строфе в стихотворении, от которого не в силах оторваться.
Мисс Бохен прерывисто вздохнула и положила ладони на стол. Начав разговор, она сидела, сложив руки на груди, - знак отторжения. Сейчас она открылась, и взгляд ее, уже завороживший Розенфельда, стал отстраненным. Голубой луч, как ему теперь казалось, не проникал в сознание, только следил, помогал не сбиться с мысли.
- Спасибо, - сказал Розенфельд. Зачем? Он просто понял, что его понимают, хотя сам себя он пока понимал не очень: все, что он делал в этот день, было спонтанным, отчасти неожиданным для него самого.
Мисс Бохен на секунду отвела взгляд и коротко кивнула: хорошо, сказала она, продолжайте.
Он продолжил, глядя на ее ладони, лежавшие на столе и отражавшие всю гамму ее чувств. Ладони были неподвижны, только чуть подрагивали кончики пальцев, но Розенфельду казалось, будто она играет на рояле сложную мелодию, он даже представлял какую, но назвать не мог, потому что мысли были заняты другим. Он вспоминал и говорил, следуя логике не реальности, а памяти, у которой свои законы.
- Много дней спустя, месяц или два, когда я уже прочитал - не скажу, что понял, - все работы вашего брата, одну я даже нашел на сайте вовсе не математическом, там было все о фантастических идеях, это был портал журнала фантастики... Когда я все прочитал, возникло ощущение... как бы это точнее выразить...
- Не надо точнее... - Сказала она эти слова или только подумала?
- Не надо, - согласился Розенфельд. - Как стихам не нужна точность...
- Нужна, - сказала она. - Стихам нужна. Математике - нет.
Розенфельд удивился, и она добавила:
- Ну... Я так думаю.
Он хотел было объяснить этой женщине, гуманитарию, что точнее и логичнее математики нет ничего на свете, но не стал, почувствовав свою неправоту.
- Мы, - продолжал он, приняв ее слова как данность, - очарованы числами, формулами, уравнениями, и думаем, будто это и есть математика. Язык природы. Вторая сигнальная система Вселенной.
- А на самом деле...
- Математика это не числа и формулы. Как слова любого языка - это не сам язык, а его отражение, способ связи, внешнее, а не суть.
Она кивнула.
- Вы, - сказала она с чуть осуждающей интонацией, - сейчас говорите совсем не то, что думали еще минуту назад. Вы...
- Да, - перебил он, желая высказать мысль раньше, чем ее озвучит мисс Бохен. - Я... только сейчас понял, почему меня так заворожили работы доктора Бохена.
- Джерри, - сказала она, и он понял, что допущен. Допущен в ее мир, куда, вообще-то, не стремился попасть, но, оказавшись, почувствовал себя удобно и естественно.
- Джерри, - повторил он, приняв новый для него мир. - Работы Джерри были кристально прозрачны, настолько, что я смотрел не на них, а насквозь. И не видел.
- Видели, - сказала она и улыбнулась.
- Можно кофе? - спросил он.
Она покачала головой, сказав "нет", улыбнулась, сказав "да", и с сомнением посмотрела Розенфельду в глаза, ничего не сказав вслух. Пока он соображал, что могло означать ее сомнение, не выраженное словами, мисс Бохен приготовила две чашки эспрессо, одну поставила перед Розенфельдом, с другой отошла к окну и стала, отпивая глоток за глотком, смотреть в наступившую ночь.
Кофе оказался великолепным. Тишина - ждущей. Женщина - давно знакомой. Сто лет. Мысль, воображение так же подвержены действию принципа относительности, как и реальные частицы, для которых движение с субсветовой скоростью означает сокращение времени во много раз. Миг - и век. Если мысль летит так, что сознанию за ней не угнаться, если отпустить воображение в свободный полет, то пять минут знакомства могут обернуться в сознании столетней дружбой. Или столетней враждой - бывает, наверно, и так.
- Почему доктор Бохен... Джерри... был кремирован? - спросил Розенфельд. Столетнее знакомство позволяло задать любой вопрос. Получасовое непременно закончилось бы удивленным или даже неприязненным взглядом и ответным вопросом: "Почему вы спрашиваете?"
Мисс Бохен ответила ночи, прикорнувшей за оконным стеклом, и каплям нового дождя, медленно стекавшим с невидимого неба на невидимую землю:
- Не знаю. - И после паузы, которую Розенфельд не решился нарушить новым вопросом: - Мне сообщили, что Джерри... и я вылетела первым же рейсом. Погода была плохая, самолет, вместо Принстона, приземлился в Филадельфии, пришлось несколько часов ждать, пока пройдет ураган - "Роксана", слышали? - и Принстон принял нас только на следующую ночь. Ожидая в Филадельфии, я несколько раз говорила с миссис Джуннар, секретарем института, спрашивала, на когда назначены похороны, была уверена, что успею. "Мне ничего неизвестно, - отвечала миссис Джуннар. - Как только узнаю, а мне, конечно, все будет известно в первую очередь, немедленно вас проинформирую". Когда я прилетела и встречавший меня доктор Сперлинг сообщил, что Джерри уже... Я просто не поняла. Переспросила. Да, уже. Почему ничего не сказали мне? Почему не подождали?
Она обернулась - ночь ей была больше не нужна, ей не нужен был посредник, чтобы говорить с Розенфельдом, она перешла барьер, который ей трудно было преодолеть, он это понял и подвинулся на диванчике, освободив для нее место рядом с собой.
Мисс Бохен села, поставила пустую чашку не на стол, а себе на колени, и Розенфельд только сейчас разглядел, что мисс Бохен не носила траур - платье был багряного цвета, плотно облегало фигуру; так, наверно, женщины приезжают в театр, в оперу. Раньше он не видел, сознание не фиксировало одежду. Он видел лицо, взгляд, уши, затылок, когда она повернулась спиной. Руки, ладони, пальцы... А одежда... Человек, подумал он, воспринимает мир не таким, каков он на самом деле, а таким, каким показывает мир мозг, переработав информацию. Интересно, каким увидела его она?
- У меня не нашлось ни одного платья, которое можно было бы назвать траурным, - сказала она, будто прочитав (или действительно прочитав?) мысли, даже не мысли, а ощущения Розенфельда. - И я надела то, которое очень нравилось Джерри. Он говорил...
Она обнимала обеими ладонями пустую, но, наверно, еще теплую чашку, а может, сама ее и согревала. И не могла выговорить определенные слова.
Розенфельд эти слова знал. Вспомнил, хотя помнить не мог. "Ты в этом платье, как факел, - говорил Джерри. - Ты свет, ты сама жизнь".
- Наверно, так, - сказал Розенфельд самому себе.
- Да, - подтвердила мисс Бохен и поставила, наконец, чашку на стол. Чашка мгновенно остыла и стала похожа на ледяную, не хватало только сосульки, свисавшей с края.
У Розенфельда было много вопросов, старых и новых. Но он понимал, что ничего спрашивать не будет. Она расскажет сама, а если промолчит, то ответы он не получит никогда.
- Меня прямо из аэропорта отвезли в крематорий на кладбище. Я спрашивала: "Почему не дождались меня?" Несколько раз. "Так было нужно", - говорили мне. Я не понимала. Было в этом что-то совсем неправильное. Я пошла в полицию. Задала инспектору... Ричардсон его фамилия. Очень обстоятельный и вежливый человек. Я спросила: "Как же так? Почему?" Он заглянул в компьютер, позвонил в клинику, поговорил с хирургом, попросил прислать эпикриз. Через минуту получил и прочитал. Показал мне. Там было много медицинских терминов, но главное понятно: естественная смерть в результате повторного обширного инфаркта миокарда. Сделано все возможное... "Вы хотите подать жалобу на клинику? Вы можете это сделать, но хочу предупредить: это бесперспективно, мисс Бохен. Это будет стоить вам денег, времени и здоровья, но решать вам". Да, но я только хотела знать, почему... На второй день после приезда со мной никто не хотел разговаривать. Все меня сторонились. То есть разговаривали, конечно, выслушивали в который раз мой единственный вопрос... Но я видела и понимала: никто меня не слышит, произносят слова сострадания, а в глазах пусто, говорят, а думают о другом. Я здесь третий день, доктор Розенфельд, брат... ушел...
Даже это простое слово далось с таким трудом, что ей пришлось перевести дыхание, ладони сжались в кулаки, плечи опустились, Розенфельд придвинулся ближе, движение было инстинктивным, и он, пробормотав "извините", хотел отодвинуться, но мисс Бохен положила ладонь на его руку, и он замер, ощущая одновременно неудобство, тепло, смущение и что-то еще, чему он не мог, да и не старался подобрать название.
- Брат ушел, - повторила она с усилием, заставляя себя, - в ночь на понедельник, я прилетела почти через сутки, а его уже успели... Просто взяли и сожгли человека, будто торопились скрыть что-то...
Что?
Он понимал ее. Он ей сочувствовал. Как поступил бы он сам в такой ситуации? Подождал бы.
И поведение профессора Ставракоса. Все правильно, выдержано и спокойно, но недовольство от разговора так и не отпустило Розенфельда. И записка, смятый лист, лежавший среди других бумаг, - сиротливый и никому не нужный.
Он ничего здесь больше не узнает. Никто не станет с ним разговаривать, как никто не захотел говорить с мисс Бохен.
И он задал последний вопрос, ответ на который и так знал. Получив ожидаемый ответ, он встанет, попрощается и уйдет.
- Ваш брат... У него было здоровое сердце? Ничто не предвещало...
Заканчивать фразу не было необходимости. Мисс Бохен покачала головой.
- На здоровье Джерри не жаловался. Только...
- Что? - все-таки переспросил Розенфельд, потому что мисс Бохен закончила фразу, проговорив ее мысленно. Он это видел. Можно произнести фразу с закрытыми, даже плотно сжатыми губами, но по движению мышц лица, выражению глаз, по тысяче мелких признаков, которые Розенфельд с грехом пополам, но все-таки научился различать за годы работы в полиции, можно было догадаться, что нечто сказано, но, конечно, не понять - что именно.
Мисс Бохен подняла на него взгляд, и он опять поразился чистой голубизне глаз. На мгновение ему показалось, что он даже понял фразу, ею произнесенную. Она отвела взгляд, и понимание исчезло: будто на мгновение его осветил яркий луч и ушел в сторону.
- Джерри стал другим в последнее время, - тихо произнесла мисс Бохен. - И никто не хочет об этом говорить.
Розенфельд молча ждал продолжения. Вместо этого она сказала:
- Я сделаю еще кофе. Будете?
Он кивнул. Пожалуй, впервые за вечер он подошел к чему-то, чего, не представляя сути, добивался своими вопросами. О чем не хотел говорить Ставракос, о чем наверняка не сказали бы другие коллеги Бохена. О чем до сих пор молчала мисс Бохен.
Кофе он больше не хотел, но чашку из ее рук взял и отпил глоток, едва не обжегшись. Вкуса не почувствовал, чашку на стол не поставил, она была горячая, жгла пальцы, он терпел, не хотел изменить своими движениями что-то, вдруг возникшее и еще не высказанное.
Мисс Бохен пить не стала, грела о чашку руки и смотрела на темную поверхность кофе, будто в волшебное зеркало, где было видно прошлое.
- Джерри сильно изменился в последние месяцы. - Голос был таким тихим, что Розенфельд вынужден был пододвинуться ближе, еще ближе, совсем близко, непозволительно близко, он никогда не позволил бы себе... но сейчас... Он просто не услышал бы, что она говорит.
- Джерри был интровертом, с людьми сходился сложно, потому и стал работать в Принстоне. Он говорил, что здесь совсем другие отношения, чем в Гарварде, где он работал пять лет. Там принято было общение, какое его тяготило, университетская свобода, если вы понимаете, что я хочу сказать, а здесь не то чтобы каждый сам по себе, но никто не лез в душу, если ты сам не открывал дверь, никто не спрашивал "как дела?", и никто даже работой твоей не интересовался. То есть наверняка интересовались, ведь все хотят все знать, как везде и всегда, но если ты над чем-то работаешь и не рассказываешь об этом, никто не задаст тебе вопроса. А что говорят за твоей спиной, если вообще что-то говорят, ты никогда не узнаешь. В общем, атмосфера, которая Джерри нравилась, он здесь прекрасно себя чувствовал, пока прошлой зимой, да, как раз примерно год назад, он приехал домой на Хануку, я не справляю праздников, но на Хануку зажигаю свечи, так привыкла с детства, Джерри приезжал зажечь первую свечу, мы как бы подводили итог, и год назад он сказал, что мир стал слишком шумным и навязчивым, я спросила, а он не ответил, и я обратила внимание - он будто совсем ушел в себя, если вы понимаете, о чем я, он говорил одно, думал о другом, и понять, в чем дело, я не могла, хотя прежде понимала с полуслова и даже без слов.
Фраза тянулась и тянулась, будто лента факира, Розенфельд барахтался в смыслах, он сказал бы все это в двух словах, но приходилось наматывать ленту себе на память, чтобы не пропустить ни звука, в каждом из которых наверняка был свой смысл и назначение.
- Его то ли что-то угнетало, то ли что-то насколько захватило, что думать и говорить о другом у него не было физической возможности. Он так и уехал, не сказав ни слова о том, что было важно для нас обоих, потом мы, как обычно, каждый день говорили по телефону, и ощущение было таким, будто он с каждым разом все больше удалялся, улетал в пространство, слышно было прекрасно, но я не могла отделаться от мысли, что мир, в котором он живет и из которого мне звонит, все дальше и дальше от меня, на орбите, где-то между Землей и Луной, вам, наверно, трудно понять, а мне трудно объяснить, со здоровьем у него все было в порядке, я спрашивала, он не стал бы мне лгать, а если бы стал, я услышала бы фальшь.
Она перевела дыхание, а Розенфельд сделал глоток кофе.
- Летом... в августе, кажется... я позвонила профессору Ставракосу, это единственный человек, которого я более или менее хорошо знала, нас брат как-то познакомил, и профессор показался мне человеком очень... не то чтобы порядочным, хотя и это слово подходит... скорее чутким. Я спросила, не знает ли он, что происходит с братом, и Ставракос сказал, мол, ничего ни плохого, ни хорошего, все привыкли, что доктор Бохен человек нелюдимый, но сейчас он сторонится любого общения, даже обычных разговоров о погоде, новостях физики, житейских деталях, о которых говорил раньше, возможно, сказал Ставракос, и я поняла, что он считал это не просто возможным, а уверен в своих словах, возможно, сказал он, доктор Бохен работает над проблемой, которая захватила его полностью и которой он не хочет делиться, пока или не найдет решения, или не убедится, что идет по ложному пути, это с математиками бывает, сказал Ставракос, мы относимся с пониманием, и вы тоже должны, да, сказала я, спасибо, что...
Бесконечная фраза оборвалась неожиданно, как и началась. Может, мисс Бохен и продолжила ее мысленно, но губы больше не шевелились, и Розенфельд поспешил отодвинуться.
- Вам он тоже ничего не говорил? - спросил Розенфельд, не желая создавать в разговоре новую паузу, которая могла стать очень долгой. Вопрос был риторическим, мисс Бохен уже ответила на него, но нельзя было молчать, и Розенфельд спросил. Все это никак не было связано со смертью Бохена, не проливало на его смерть ни малейшего лучика, и смысл записки как был неясен, так и остался... пожалуй, еще более непонятным.
- Говорил. - Слово прозвучало так неожиданно, что Розенфельд, который как раз в этот момент делал глоток уже почти остывшего кофе, поперхнулся, закашлялся и поспешил поставить чашку на столик - так, впрочем, неудачно, что чашка опрокинулась, остаток кофе вылился на блюдце и немного на стол, мисс Бохен потянулась за салфеткой и аккуратно подтерла мелкое озерцо, пока Розенфельд откашливался и собирался принести извинения за неуклюжесть.
Извиниться он не успел.
- Говорил, конечно. - Мисс Бохен бросила скомканную салфетку через всю комнату, попала в мусорное ведерко, стоявшее у двери, и обернулась к Розенфельду. - Джерри любил рассказывать о своей работе. Рассказывал он скорее себе, он так, я думаю, приводил мысли в порядок. Без формул, конечно. Формулы... это слишком. А идеи, мысли... Он давно убедил меня... нет, "убедил" не то слово, убеждать меня было не нужно, я ведь слушала его, как евреи слушали своих пророков.
- Слушали? - не удержался Розенфельд. - Они...
- Я понимаю, что вы хотите сказать, - перебила мисс Бохен. - Бывало, побивали камнями, но пророчества все равно запали в память и сохранились на века, верно? А те, кто слушал, не понимали, о чем пророк говорит, это становилось понятно, только если пророчество сбывалось. Вот и я... Не понимала, о чем брат толкует, но в памяти... память у меня девичья, знаете ли...
Розенфельд хмыкнул - он был невысокого мнения о девичьей памяти.
Мисс Бохен посмотрела на него с укоризной.
- Девичья память не удерживает необходимые бытовые детали, но, уверяю вас, цепляет и сохраняет то, что на самом деле не нужно, ни к чему знать. Кто-то из психологов как-то упоминал об этом, но на него, по-моему, не обратили внимания. Неважно. Память у меня девичья, хотя мне...
Она хотела назвать возраст, но даже если и назвала, то так тихо, что Розенфельд не расслышал.
- Я читал работы вашего брата. Там было очень мало слов, только формулы. И если...
- Да, - печально улыбнулась мисс Бохен. - Если соединить слова, которые я помню, с формулами, которые помните вы... Или это невозможно? Наверно, я говорю глупость. Все равно что пытаться соединить холодное с синим...
- Что вы! - воскликнул Розенфельд и сразу пожалел. Громкий голос нарушил равновесие звуков, как выстрел в зале, где ведутся тихие разговоры. Но он все-таки закончил фразу: - Пожалуйста, расскажите. Возможно...
Фраза все равно получилась незаконченной.
- К сожалению, - сухо, отстраненно произнесла мисс Бохен. - Это не имеет отношения к...
Наверняка не имеет. Уж точно не ответит на вопрос, почему так поспешно кремировали тело доктора Бохена.
Дженнифер подобрала под себя ноги и уселась на диванчик лицом к Розенфельду. Теперь ее глаза смотрели в упор, не отрываясь, будто она держала его на прицеле, не позволяя сделать ни одного лишнего движения, а любое движение сейчас могло оказаться лишним, и Розенфельд застыл, подобно Лоту, оглянувшемуся на неведомое и запретное.
- Он хотел себя убить.
Выстрел произошел.
- Что? - поразился Розенфельд и подумал это так громко, что мисс Бохен кивнула, подтвердив свои слова.
- Математически, - успокоила она Розенфельда и неожиданно сменила тему. - Вы, наверно, знаете такого физика - Тегмарка?
- Да, читал. Вы о квантовом самоубийстве?
Мисс Бохен кивнула.
- Это было давно и глупо! То есть, - быстро исправился Розенфельд, - я хочу сказать, что это лишь шутка физика-теоретика. К реальности отношения не имеет. Лет тридцать назад об этой идее писали, а сейчас забыли. Не мог же ваш брат серьезно...
- Так вы знаете о Тегмарке?
- Я окончил физический факультет Йеля, - суше, чем сам от себя ожидал, сказал Розенфельд. Его действительно обидел - хотя он понимал, что это глупо, - вопрос, знает ли он Тегмарка. Доктор Макс Тегмарк, работавший в Стэнфорде, описал эксперимент, с помощью которого якобы можно убедиться в существовании множества миров, описываемых эвереттовской интерпретацией квантовой механики. "Возьмите пистолет с барабаном из шести патронов, - предлагал Тегмарк, - и зарядите его пятью холостыми патронами и одним боевым. Это называется "русская рулетка", если кто не в курсе. Прокрутите барабан и выстрелите себе в висок. Пять шансов из шести, что ничего не произойдет. Но в одном случае вы размозжите себе череп и ваше сознание окажется в другой реальности, где ваш аналог устроил такое же представление, но ему выпал счастливый билет и он остался жив. Так вы сможете узнать о существовании многомирия и останетесь жить, хотя в нашей реальности окажетесь, безусловно, мертвы, и родственники будут рыдать над вашим телом". Разумеется, Тегмарк объяснил, что проводить над собой такой эксперимент не нужно, потому что удастся он, лишь, если ваша смерть произойдет за квантовое время - ведь это квантовый эксперимент, в мире классической физики ничего подобного случиться не может. А квантовый эксперимент требует квантового времени - то есть смерть должна последовать в течение чрезвычайно малой доли секунды. Сорок семь нулей после запятой!
Шутка физика, чтобы привлечь внимание к идеям многомировой теории. Это Тегмарку удалось, а описание "квантового самоубийства" даже вошло в некоторые (не все!) учебники. Но в наши дни... тридцать лет спустя... К тому же, доктор Бохен был не физиком, а математиком.
- Конечно, - как можно мягче произнес Розенфельд, - я знаю об идее Тегмарка. А лично... Нет, мы не знакомы.
Но при чем здесь ваш брат? - хотел он спросить. Впрочем, вопрос был понятен.
"Джерри хотел себя убить". Были причины?
"Чисто математически". Это как?
- Однажды, - заговорила мисс Бохен, - Джерри приехал в прекрасном настроении, только что вышла его большая статья, мы распили по этому поводу бутылку "кьянти". И тут Джерри говорит: "Джейн, я придумал математический трюк, с помощью которого..." Он замолчал на середине фразы, будто пожалел, что сказал лишнее. Я спросила: "Что?" Мне было интересно, Джерри всегда рассказывал о своих идеях, его энтузиазм меня заражал, мне начинало казаться, я тоже живу в мире чисел и формул, и там хорошо... если вы понимаете, что я хочу сказать. Джерри на меня посмотрел, будто раздумывал, стоит ли говорить.... "Ну же, - настаивала я. - Начал, так продолжай". Он улыбнулся... У него была специфическая улыбка, только для меня... так мне хотелось думать. Улыбка счастливого ребенка. Он ведь и был счастливым ребенком, который всегда слушается маму. "Я придумал математический трюк, - продолжил Джерри, видя мое нетерпение, - с помощью которого можно..." И опять замолчал. Меня разобрало любопытство. Обычно, если Джерри начинал рассказывать о своей работе, его было не остановить! Он так увлекался, что я не могла усадить его за стол, когда подходило время обеда или ужина. И он никогда не грузил меня формулами... впрочем, я это уже говорила. А тут... Он перевел разговор на другую тему, что-то о моем новом платье, какой-то комплимент, в общем, ушел от ответа, и это показалось мне странным. Потому и запомнила.
- Но вы сказали...
- Я знаю, что сказала, - неожиданно сердито оборвала мисс Бохен и, протянув руку, мягко коснулась ладони Розенфельда. - Простите. Я первый раз... То есть я пыталась поговорить с профессором Ставракосом, но он посмотрел на меня с такой неприкрытой неприязнью, что я прикусила язык. Пыталась завести разговор с доктором Мишлером, это близкий друг Джерри и коллега... был. Но он от меня просто сбежал, извините, мол, мисс Бохен, я тороплюсь, семинар, как-нибудь в другой раз. Никто не пожелал меня выслушать.
Кроме меня, подумал Розенфельд. Но и мне она пока ничего не сказала, кроме странной и бессмысленной фразы. Скорее всего, не поняла брата.
- На другой день после того разговора, - продолжала мисс Бохен, - Джерри улетал в Принстон, а я была занята на работе, обычно я провожала его в аэропорт, а в тот день не могла, и мы попрощались дома. Он поцеловал меня в щеку и сказал с мечтательной интонацией, будто речь шла о круизе на океанском лайнере... Или нет, круизы его не интересовали. Будто говорил о будущей Филдсовской премии. Удивляюсь, почему он ее так и не получил. Впрочем, Джерри был не честолюбив... Я хочу сказать: о смерти не говорят с такой улыбкой. А он сказал: "Джейн, я теперь знаю: математика может создать жизнь, математика может убить, реально, на самом деле. Создать жизнь, но непременно убить создателя, потому что, из математики возникнув, жизнь в математику и возвращается". Должно быть, он понял, как я ошеломлена, обескуражена - и быстро добавил: "Не смотри так, Джейн. Это только математика. Я математик или кто?" Еще раз чмокнул меня в щеку и пошел к лифту. Оглянулся, махнул рукой и... Уверяю вас, доктор Розенфельд, он выглядел счастливым.
Она дважды произнесла "убить", хотя совсем недавно не могла выговорить слово "смерть". Розенфельд подумал, что Дженнифер (непроизвольно он мысленно стал ее так называть, хотя вряд ли решился бы произнести вслух) не связывала слова, сказанные братом, с его реальной, а не математической смертью. Он сам и его наука были для нее разобщены настолько, что даже смерть их не соединяла.
И это хорошо.
Потому что мысль, пришедшую неожиданно и без всяких, казалось бы, оснований, следовало сначала хотя бы запомнить, а потом обдумать, Если у этой мысли окажется продолжение, о котором следовало бы думать.
- Он больше не возвращался к тому разговору, я как-то намекала, но Джерри делал вид, что не понимает, а может, действительно не понимал. Может, сам забыл, о чем тогда шла речь. А я... - Она помолчала, что-то поискала взглядом в комнате, Розенфельд не понял, что именно. - Я спрашивала профессора Ставракиса о том последнем дне. Может, было что-то? Плохое самочувствие? Болело сердце? Можно было догадаться, что с Джерри не все в порядке, даже если он скрывал. От них невозможно чего-то добиться! Качают головами, пожимают плечами, отводят взгляды, уходят от вопросов... "Все как всегда"... "Доктор Бохен был в своем кабинете", "позвал по телефону Кримана, это его докторант, работал в соседней комнате"... "Доктор Бохен сидел, откинувшись на спинку кресла и прижимал левую руку к груди, а в правой держал телефон"... "Скорая приехала минут через пять"... В больницу с Джерри поехал Криман, ждал в коридоре, ему сообщили, что Джерри удалось спасти, и он позвонил Ставракосу. Прошло несколько часов, Джерри отошел от наркоза, открыл глаза и...
Она так и не произнесла слово "смерть". Пока слово не сказано, реальность не существует.
- Вы видели записку?
- Да. - Она помедлила. - Не знаю, почему это написано. Про что и как. Короткий текст, я запомнила. "Когда знаешь, что делать, и знаешь - как, то нет ничего легче, чем сделать и..." На этом строка обрывается.
- Вот как... - ошеломленно пробормотал Розенфельд.
Дженнифер потерла пальцами виски - заболела голова? - и произнесла удивительную фразу, неожиданную и точную.
- Джерри ничего не писал. Он проснулся после наркоза, через несколько минут у него случился второй инфаркт...
- Но...
- Когда человек просыпается после наркоза, вряд ли он станет сразу просить бумагу и ручку, да ему никто и не даст.
- Но...
- Да, - перебила Дженнифер. - Почерк Джерри, я его узнала. Но врачи, дежурившие у его постели, я говорила с доктором Стивенсом, утверждают, что Джерри ничего не писал и не смог бы.
- Но...
- Смятую записку нашли в его кулаке, когда он...
Умер.
Розенфельд едва не произнес это вслух.
- Но...
- Я не знаю, откуда она взялась, и почему Ставракос говорит то, что говорит, когда врачи утверждают другое, - спокойно и рассудительно произнесла Дженнифер.
Однако записка - реальность. Текст - реальность. Почерк... Могла мисс Бохен ошибиться? Мог Ставракос писать, подделывая почерк Бохена? Вопрос: зачем? Создавать ненужные разговоры вокруг... чего?
Почему такие быстрые похороны? Почему - кремация?
Розенфельд повернулся к Дженнифер, чтобы видеть ее лицо. Взгляд уже не завораживал, это был взгляд уставшей и разочаровавшейся женщины средних лет. Голубизна глаз была будто подернута дымкой внезапно набежавших тонких облаков, почти прозрачных, создававших ощущение наступавшего угрюмого вечера.
- Вы не попросили у Ставракоса записку? Это ведь записка вашего брата.
Сравнить текст!
- Нет. - Теперь взгляд Дженнифер был печален, тих и далек, как звезда в небе. Розенфельд не мог бы объяснить, как взгляд может быть далеким и тихим, если женщина сидит на расстоянии даже не протянутой руки, а так близко, что слышно дыхание. Он редко прислушивался к собственным ощущениям, предпочитал разбираться в ощущениях других людей, и, как ему казалось, преуспел, а сейчас - удивительно - не мог разобраться в собственных эмоциях.
- Мне неприятен этот человек. - Взгляд Дженнифер подтвердил сказанное, как ровная линия на ленте полиграфа подтверждает, что человек говорит правду.
Откровенно.
- Он очень вежлив, даже обаятелен, он, наверно, прекрасный ученый, во всяком случае, так о нем отзывался Джерри, но мне было неприятно с ним разговаривать после того, как он настоял на том, чтобы Джерри...
Значит, Ставракос просил кремировать тело. Врачей это не касалось, полиция не могла возразить, да и вообще смертью Бохена не занималась, близких родственников не было, дожидаться ли приезда сестры - решали коллеги, и решили они так, как решили.
- Может показаться странным, но я ничего не хотела брать из рук этого человека.
Розенфельд взял бы записку - память о брате.
- В этом деле три странности. - Он заговорил как профессионал, и взгляд Дженнифер стал удивленным, Розенфельд утонул и сам себя слышал будто со стороны. Как ни странно, отстраненность от собственного "я" помогла сформулировать проблему. - Первая: записка, которая то ли реальна, то ли подделана, то ли ее вообще не существует. Вторая: текст, который мы оба читали и помним по-разному. И третья: кремация. Как это все связано, связано ли вообще...
- И, - перебила Дженнифер, - какое это отношение имеет к работам Джерри и его словам о квантовом... самоубийстве.
Слово "самоубийство" далось ей с трудом, но она его все-таки произнесла. И добавила:
- О математическом.
- Если бы у меня были полномочия, - с досадой произнес Розенфельд, - я затребовал бы доступ к компьютеру доктора Бохена, поговорил бы с его коллегами. Официальный разговор не то же самое, что попытки постороннего разобраться в том, о чем люди говорить не хотят.
Мисс Бохен поднялась с диванчика и мгновенно будто оказалась в другом мире - далеко-далеко.
- Простите, - сказала она, не глядя на Розенфельда. Он перестал для нее существовать. Она надеялась на его помощь, а он оказался бессилен. Такой же, как все. Чужой. - Я очень устала сегодня. Тяжелый день.
Поднялся и Розенфельд. Мисс Бохен проводила его до двери - взглядом, который он видеть не мог, но ощущал спиной. Или ему казалось, что ощущал.
- Спокойной ночи, мисс Бохен.
- Зачем вы приехали, доктор Розенфельд? - спросила она, и он обернулся.
- Я думаю, - ни секунды не помедлив, ответил Розенфельд, только сейчас поняв, что действительно так думает, - что смерть вашего брата связана с его последними исследованиями.
- Инфаркт и - математика?
- Да.
Розенфельд вышел и тихо прикрыл за собой дверь. Да, сказал он себе. Это бессмысленно, но это так.
Сны Розенфельд не запоминал. Возможно, мог бы и запомнить, если бы, просыпаясь, прилагал к этому мысленные усилия. Помнил, еще не открыв глаза, недавно случившийся сон, последний. Память о памяти сохранялась, а содержание сна вытекало, как вода меж пальцев растопыренной ладони. Через пару минут, полностью вернувшись из сна в реальность, Розенфельд уже не имел ни малейшего представления о том, какие события происходили с ним совсем недавно, в тогдашней реальности. Реальность сна, он был уверен, отличалась от обычной, скорее всего, именно великой и ужасной способностью забывать ее. Так бы и с неприятными событиями реальной жизни, но нет...
Проснувшись утром после вечернего доверительного, как ему казалось, разговора с мисс Бохен, Розенфельд точно знал, в чем состояла пресловутая "загадка Бохена". Знал, что произошло "на самом деле", то есть в той реальности, о которой он мог сказать "на самом деле" во сне. Он даже попытался запомнить увиденное и понятое, но не преуспел и, открыв глаза, помнил лишь, что его посетило интуитивное прозрение. Во сне загадку он разгадал, проблему решил - в той реальности.
"Значит, - думал он, стоя под душем, - я знаю все элементы пазла, но соединяю их неправильно. Если во сне это получилось, то должно получиться и так. Значит, мне, в принципе, не нужно больше ни с кем встречаться, ни у кого не выпытывать дополнительную информацию. Нужно посидеть, подумать, и я буду знать".
Он так и собирался поступить: посидеть и подумать. Сначала, конечно, позавтракать, а потом сесть и думать.
В кафе отеля было всего три столика, и все заняты. Розенфельд купил сэндвич и кофе "на вынос", вышел в парк - не в тот, где был вчера вечером, хотя "на самом деле" в тот самый, но утром неузнаваемый. Между деревьями Розенфельд разглядел деревянный стол на толстой ножке - модель гриба - и скамью без спинки. Было свежо, прохладно, хорошо и притягательно. За "грибом" Розенфельд и расположился, полагая, что здесь ему никто не помешает ни съесть сэндвич (с сыром и помидорами, как он любил), ни выпить чуть остывший кофе (как он любил - с половиной ложечки сахара и долькой лимона), ни - главное - подумать и, может быть (маловероятно, но все же) вспомнить.
Сильверберг позвонил, когда Розенфельд раскрыл пластиковую коробочку с сэндвичем.
- Привет, - буркнул Розенфельд, откусив от булки и глотнув кофе. - Ты по мне скучал?
- Я без тебя как без рук, - заявил старший инспектор. - Привычка, знаешь ли, вторая натура, говорят. По-моему, вообще первая. Георг прислал результат экспертизы, и у меня нет никакой уверенности, что он все определил правильно.
- Что там было определять? - вяло поинтересовался Розенфельд. - Стандартный тест, я помню.
Он уже представлял, какой будет следующая фраза Сильверберга.
- Стандартный - с твоей точки зрения. А Георг намудрил, и его результатам я не верю.
- Странные слова для полицейского: верю, не верю. Невозможно ошибиться в определении химического состава почвы.
- Да-да, - нетерпеливо сказал Сильверберг. - Невозможно. Но я не верю, потому что... Ну, не совпадает это с другими обстоятельствами дела.
- Значит, подозреваемый невиновен, только и всего, - сделал естественный вывод Розенфельд.
- Нет, - отрезал Сильверберг. - Это значит, что комиссар отзывает тебя из затянувшегося отпуска и просит - заметь, пока просит, а не требует, - чтобы ты явился завтра к восьми утра на оперативную встречу.
- О Господи! - вскричал Розенфельд, уронил сэндвич на землю, быстро поднял и положил в коробку. - Я только что решил проблему, и мне нужно вспомнить - как!
- У тебя много времени для воспоминаний. Весь день! Последний рейс из Принстона в семь вечера.
План пришлось менять.
Розенфельд брел по дорожкам, отвечал кивком на приветствия незнакомых, сам кивал кому-то и получал ответный кивок или взмах. Он не пытался вспомнить сон - знал, что это не только бесполезно, но уведет от решения еще дальше.
Принстонский парк знал решение проблемы. Природа знает решения любых задач, которые человек сначала осознает, а потом пытается решить, тратя на это годы и миллионы, государственные, спонсорские и, если есть, собственные.
Розенфельд вышел на улицу Вильяма, вдоль которой под разными углами располагались коттеджи, домики, здания. Возможно, он уже был здесь вчера вечером, но место не узнавал, ноги сами привели его к трехэтажному дому постройки начала прошлого века - покатая, крытая красным шифером, крыша, традиционные три колонны под портиком у входа.
Розенфельд услышал знакомый голос и обернулся.
Мисс Бохен вышла из правой аллеи. Позвала она его? Он усомнился - губы ее были плотно сжаты.
Он шагнул к ней - на языке вертелись банальные слова о хорошем дне и прекрасной погоде - и сказал, не думая:
- Я хотел вас видеть!
Она пошла за ним глубину аллеи, где стояла деревянная скамейка с удобной гнутой спинкой. Когда они сели, багровый широкий лист спланировал на колени мисс Бохен, она осторожно взяла его в руку - на листе сохранились две крупные капли вчерашнего дождя, и в них отразилось то ли солнце, то ли взгляд, то ли что-то, пока не сказанное и невыразимое.
Дженнифер закрыла глаза и подставила лицо солнцу, всплывшему над вершинами деревьев, как золотой шар из морской бездны.
- Мисс Бохен, - произнес Розенфельд, коснувшись, как вчера вечером, ее ладони, лежавшей на коленях, - расскажите о нем еще. Кроме работы и вас, у него в этом мире не было ничего, так ведь?
- Да, - сказала она. - Джерри был не таким, как все.
"Не такой" означало великое множество возможных "не таких". Любой человек - не такой, как остальные.
А какой?
- Мы дрались в детстве, - сказала она. - Джерри на три года моложе меня. Я хотела, чтобы он мне подчинялся, и он хотел того же, он не был самостоятельным в обыденной жизни, но постоянно мне противоречил, потому что в мыслях и желаниях был самостоятельным всегда. Я говорила: "Приготовь завтрак, мне надо в школу", он кивал и принимался намазывать на хлеб варенье, как я любила, но замирал и задумывался о своем, я опаздывала, отнимала у него нож и хлеб, а он сопротивлялся, потому что уже начал что-то делать, а когда он начинал, то доводил до конца и никому не позволял мешать, но думал о другом, и мысли тоже не позволял исчезнуть, понимаете?
- Да, - сказал Розенфельд только для того, чтобы она не молчала.
- Он хотел подчиняться, чтобы не думать об обыденном, и он не мог подчиняться, потому что такой была природа его сознания, если вы понимаете, что я хочу сказать.
- А ваши родители... - сказал Розенфельд тихо. Он не хотел спрашивать, но, тем не менее, хотел знать.
- У отца другая семья, мы не общаемся. - Голос звучал ровно, без интонаций. Давно пережитые эмоции, остывшая память. - Мама... - Короткая заминка. - Мама у нас замечательная, она архитектор, в Миннеаполисе десятки зданий построены по ее проектам, особенно красив мост через Миссисипи, мы с Джерри любили по нему прогуливаться и смотреть на воду. Я видела в воде контуры известных мне картин, а Джерри - числа и математические символы, они появлялись и исчезали, одна волна их писала, другая смывала, и он - это его слова - видел, как сами себя решали какие-то уравнения, для меня в этом не было смысла, я этого не видела, а он не мог разглядеть картин, которые видела я.
Мать на похороны не приехала. И отец. Другая семья - да, но смерть сына...
- Мама умерла два года назад.
- Простите, - пробормотал Розенфельд. Дженнифер говорила о матери как о живой.
- Отец сейчас в Антарктике, я даже не знаю точно - на какой станции.
Небольшой камешек лег на свое место в пазле.
Розенфельд складывал пазл, не представляя результат, но, тем не менее, угадывая, когда слова и мысли сочетались с тем, что он уже подсознательно знал. Такого с ним прежде не бывало, и он не мог относиться к происходившему спокойно, но и волноваться не должен был себе позволить. Волнение, как волны на море, размывало то, что уже возникло где-то в глубине чего-то, что называют подсознанием.
Больше спрашивать было не о чем. Встать, попрощаться и уйти? Невозможно: мисс Бохен удобно устроилась на скамье, день выдался теплый, вчерашний дождь остался в другой реальности; Розенфельду было хорошо, спокойно, и он впал в когнитивный диссонанс - как в известной фразе "уйти нельзя остаться", - чувствовал себя буридановым ослом, не способным (не желавшим!) сделать простой, на первый взгляд, выбор. Он приподнялся, но сразу опустился на скамью, выглядело это, наверно, довольно смешно, и ситуацию разрулила мисс Бохен, спросив:
- Что вы об этом думаете, доктор Розенфельд?
Она впервые поинтересовалась его мнением.
- Может, настоять, чтобы вскрыли урну? - спросила она.
Зачем?
- Вряд ли получится. - Эту процедуру Розенфельд знал, имел опыт. - Нужно заполнить множество бумаг, в том числе в полиции.
Кремацию наверняка провели по правилам, есть документы, свидетели, захоронили урну в присутствии коллег, произносили речи, и вдруг безумная женщина требует эксгумации.
Ему нужно было подумать, а ее присутствие мешало. Он хотел сидеть возле нее, даже не смотреть в ее сторону, а просто знать, что она рядом. Или это невозможно - все сразу?
Первая смерть Бохена.
Записка.
Вторая смерть Бохена.
Кремация.
Квантовое самоубийство.
Теория струн.
Математическая вселенная.
"Мы не поддерживаем связи".
Что-то она сказала вчера, что-то, чего он не запомнил, не придал значения. И теперь нужно восстанавливать уже созданное, но разрушенное сознательным усилием. Часто так случается - в истории науки, по-видимому, постоянно и повсеместно. Работаешь с материалом, ставишь эксперименты, строишь логически безупречные теории, но почти не приближаешься к истине, локальной, временной, но без знания которой не продвинешься ни на шаг. Складываешь пазл, остается единственный недостающий элемент, и о нем-то ты не имеешь ни малейшего представления, не видишь в упор, хотя он, возможно, все время маячит перед глазами, элемент-невидимка, воображаемый Гриффит в нелепых одеждах, скрывающих суть.
Она что-то сказала? Ее голос Розенфельд услышал, думая совсем о другом. Как неудобно - задуматься, когда она рядом.
- Простите, - пробормотал он, осознав, что глаза закрыл на секунду, не больше. Воробей, клевавший что-то на гравии дорожки, даже не успел взмахнуть крылышками и улететь от голубя, опускавшегося с очевидным намерением отобрать добычу. - Вы что-то сказали...
- Только хотела, - улыбнулась мисс Бохен - впервые за все время. - Вы, наверно, услышали мысль.
Он покачал головой.
Мисс Бохен сбила его с мысли.
Восемь "фактов". Восемь неравнозначных элементов, которые, будучи сцеплены правильным образом, решают проблему. Какова вероятность случайно обнаружить нужное соединение? Перестановки из восьми элементов. Факториал восьми. Это получается...
Считать в уме Розенфельд умел. Да и считать не нужно было. Он помнил. Сорок тысяч триста двадцать. Шанс случайно найти нужную комбинацию - один из сорока тысяч.
Бессмысленно.
К тому же, она что-то сказала вчера... Девятый элемент. И шанс уменьшается еще в девять раз. Один на триста шестьдесят тысяч восемьсот восемьдесят.
И времени - несколько часов.
- Хорошая погода, - сказал он. - Не хотите ли прогуляться? Домик Эйнштейна. Коттедж Уилера. Квартира Фитцджеральда.
Он полагал, что она не согласиться. "Спасибо, мне это не интересно".
- Спасибо, - сказала она. - Я там была вчера. Профессор Ставракос меня провел. С ним был еще молодой постдок, не запомнила фамилию. Им не терпелось показать, а у меня не было сил отказаться.
Она хотела сказать еще что-то, и Розенфельд ждал продолжения. Нельзя было спрашивать - не ответит. Нельзя было не спросить - она могла думать именно о том, что ему нужно было знать.
Он принял единственное, как ему показалось, правильное решение: придвинулся к мисс Бохен и обнял ее за плечи. Не крепко, едва касаясь - просто обозначил присутствие.
Мимо по аллее прошли двое мужчин - молодой и пожилой. Молодой был в строгом черном костюме-тройке, какие сейчас можно увидеть разве что в музее устаревшей моды, но ему это, видимо, казалось, проявлением собственного достоинства. Он доказывал что-то спутнику, а тот шел, потупив взгляд и небрежно постукивая палкой по гравию. Поношенные джинсы и облезлая, видавшая виды, куртка. Молодой смотрел вперед, пожилой бросил косой взгляд на Розенфельда, нахмурился и отвернулся. Глядя на их спины, Розенфельд подумал странное: сейчас пожилой споткнется, а молодой продолжит идти, развивая мысль, и не станет оборачиваться.
Пожилой не споткнулся. Он остановился, будто налетел на стену, оперся на палку и обернулся. Молодой шел дальше, жестикулируя правой ладонью, будто рисовал в воздухе невидимые знаки - возможно, математические.
Пожилой крикнул что-то своему спутнику, тот не расслышал. Пожилой потоптался на месте и медленно побрел обратно - к скамейке: будто, почувствовав неожиданную усталость, решил присесть рядом.
Розенфельд попробовал убрать руку с плеча мисс Бохен - поза была, наверно, не совсем приличной в этом парке, в этом обществе, в этой профессорско-строгой реальности - но Дженнифер откинулась на спинку скамьи, оперлась на его руку, ей нужна была его поддержка, она знала этого человека, и, похоже, его появление было ей неприятно.
Он подошел и сказал:
- Мисс Бохен. Мои соболезнования. Все произошло так неожиданно.
Все еще опираясь на руку Розенфельда и не поднимая взгляда, мисс Бохен произнесла с оттенком осуждения:
- Это была ваша идея, профессор.
Пожилой стоял перед ней, покачиваясь, будто в спину его подталкивал сильный ветер.
- Да, и я хотел объяснить...
- Ничего вы не хотели объяснять! - возмутилась мисс Бохен.
- Скорее вы ничего не захотели слушать, - печально проговорил пожилой, и Розенфельд понял, что неправильно оценил его возраст. На первый взгляд - лет шестьдесят, но вблизи этот человек производил впечатление глубокого старика. Лет восемьдесят пять, а то и все девяносто. Морщинистое, как печеное яблоко, лицо, сухая кожа, глубоко запавшие глаза, тонкие, едва заметно дрожавшие пальцы. Только взгляд из-под густых седых бровей был молодым, зорким, умным - и хитрым.
Старик перевел взгляд на Розенфельда, которого, похоже, только сейчас изволил увидеть.
- Я вас видел вчера на факультете, - сказал он. - В коридоре. Вы?..
Розенфельд не мог встать, на руку опиралась мисс Бохен, а отвечать сидя ему показалось невежливым, и он привстал, понимая, что выглядит довольно смешно.
- Доктор Розенфельд, эксперт-криминалист, муниципальная полиция Бостона.
- Доктор, - поднял брови домиком старик. - Криминалист. Оксюморон, вы не находите?
- Это была ваша идея, профессор Бауэр! - Мисс Бохен бросила обвинение, будто тяжелый металлический шар, ударивший старика в грудь - он отступил на шаг и даже немного пригнулся.
Профессор Бауэр. Математик. Бохен опубликовал с ним в "Математикал ревю" совместную работу по математическим основаниям теории струн. Розенфельд пытался читать, но ничего не понял, потому что слов в статье почти не было, кроме "если", "то" и "очевидно, что..."
Нужно было пригласить профессора сесть, но на скамье не хватало места для троих.
- Да. - Бауэр перевел взгляд на мисс Бохен. Опираясь на палку всем телом, он наклонился вперед. - Поверьте, это было необходимо. Я старик, и скоро... Хочу сказать, что знаю, как обстоят дела на нашем кладбище.
- При чем здесь... - начала мисс Бохен, но Бауэр гнул свое:
- Очень дорогая земля, кремация куда дешевле. Коллега Гусман в прошлом году...
- Вы не дождались моего приезда!
Бауэр покачал головой и кивнул.
- Если бы выслушали Ставракоса...
- Я не хочу выслушивать оправдания!
- ...То узнали бы, что кремацию провели утром, поскольку на четыре часа пополудни назначено было заседание кафедры, которое невозможно было перенести...
- Невозможно! - вскричала мисс Бохен, и Розенфельд полностью с ней согласился.
- ...поскольку такого никогда не происходило за сто лет существования Института перспективных исследований, - закончил фразу Бауэр.
- Вы бы нас поняли, - сказал он после паузы голосом не столько извиняющимся, сколько наполненным горького обвинения, - если бы не были так...
Он пожевал губами, не найдя нужного слова. Розенфельду показалось, что Бауэр точнее выразил бы свою мысль с помощью формулы, он даже провел концом палки по гравию, но не оставил следа, а только сам едва не потерял равновесие.
- Традиции, - горько сказала мисс Бохен, - выше человечности.
Розенфельд высвободил, наконец, руку и встал.
- Прошу прощения, профессор, - сказал он, - садитесь, пожалуйста.
Бауэр благодарно кивнул. Сел он, однако, в одиночестве: мисс Бохен встала и взяла Розенфельда под руку, отчего тот смутился и не расслышал несколько слов, сказанных Бауэром. Окончание фразы заставило его прислушаться. Бауэр сел, прислонил палку к спинке скамьи - он будто и внимания не обратил, что мисс Бохен не пожелала сидеть с ним рядом.
- ...в точности соответствовало пожеланию вашего брата.
- Джерри не мог! - Ладонь мисс Бохен крепко вцепилась Розенфельду в локоть.
- Но было так, - мягко проговорил Бауэр.
- Джерри и мысли не имел! Он никогда не говорил со мной на такие темы! В его возрасте!
- Конечно, - кивнул Бауэр. - Он не думал, что умрет таким молодым. Но в разговорах о конечности существования мы с ним провели немало полезных часов. На многое он мне открыл глаза, на многое - я ему. Это изумительно красивая математика.
- Боже... - пробормотала мисс Бохен. - Он сошел с ума.
Розенфельд так не думал. Взгляд старика был разумен, слова содержали смысл, который пока был непонятен, но, безусловно, имел отношение к случившемуся.
Мисс Бохен хотела уйти, не желала слышать этого человека, хотя сама требовала объяснений. Она потянула Розенфельда за рукав, и он оказался в неприятном положении выбирающего из двух зол. Он не хотел отпускать мисс Бохен одну, боялся ее потерять, но не хотел и уходить, не услышав аргументацию Бауэра - несомненно, разумную и многое, возможно, объяснявшую. Розенфельд не хотел задавать вопросы, но Бауэр говорил сам, и было бы глупо не дать ему высказаться.
- Дженнифер, пожалуйста, - прошептал он ей на ухо, не обратив внимания на то, что назвал мисс Бохен по имени, - пусть скажет.
- Мне тяжело стоять, - пробормотала мисс Бохен.
- Так давайте сядем.
Гравий на аллее оказался чуть влажным после вчерашнего ливня, но уже был прогрет солнцем. Они опустились перед скамьей - Розенфельд стянул с себя и кинул на гравий куртку, мисс Бохен села и потянула Розенфельда за руку, он едва не упал и приземлился рядом.
Бауэр молча наблюдал за ними.
- Это изумительно красивая математика, - пробормотал он, дождавшись, когда Розенфельд и мисс Бохен устроились у его ног, будто апостолы перед учителем. - Ваш брат, мисс Бохен, - гений.
- И потому с ним так поступили, - осуждающе произнесла мисс Бохен.
- Он занимался проблемой, которую никто не хотел даже видеть.
- Математические миры Тегмарка? - подал голос Розенфельд, соединив в уме две детальки пазла, подходившие друг к другу.
- О! - Бауэр посмотрел на Розенфельда с уважением. Полицейский эксперт и знаток абстрактной математики - оксюморон?
- Джеремия... - Бауэр помедлил, будто, называя имя, вызывал человека из небытия, а он не приходил, и нужно было продолжить фразу. - Джеремия несколько раз выступал на семинарах, и его очень крепко и по делу критиковали. Я тоже, кстати - крепко и по делу. То, что он рассказывал, было сырым и недостаточно продуманным. Проблема вашего брата, мисс Бохен, была в том, что он, будучи чистым математиком, пытался решить сугубо физическую задачу, которую и выставлял на первый план, понимая, конечно, аргументацию противников.
- Вы говорите о квантовом самоубийстве? - Розенфельд не перебил старика, как могло бы показаться, он только вклинился в одну из пауз - речь Бауэра была медленной, будто он подолгу раздумывал над каждым словом и, возможно, даже над каждым слогом. От этого речь не становилась более понятной, но лучше запоминалась, и Розенфельд подумал, что не будет проблемы записать потом слова Бауэра на бумаге, а лучше сразу в компьютере.
- Самоубийство? Дурацкая идея. Не глупая, а именно дурацкая. Тегмарк прекрасно понимал, что эксперимент даже в уме выполнить невозможно, он ничего не доказывает, даже будучи исполненным. Не пытайтесь меня прервать, молодой человек, я вижу, вам не терпится задать вопрос, вы из тех, кто любит перебивать, воображая, что понимает с полуслова. И еще - в вас говорит гордыня, я тоже в молодости был гордым и старался все решать сам, даже если был не вполне, скажем так, компетентен. Вчера вы могли задать Берку... я имею в виду профессора Ставракоса... тысячу вопросов, которые приготовили перед полетом, ведь летели вы не с пустой головой и не для того, чтобы посмотреть на свежую могилу, но вы эти вопросы не задали, гордыня не позволила, верно? Не отвечайте - вы оправдали себя, решив, что задавать вопросы бессмысленно, вы не официальное лицо, полномочий у вас нет - разве что спрашивать о научных проблемах, этого права у вас никто отнять не может, но именно в этих проблемах вы плаваете, не умея плавать, и боитесь утонуть. Дилемма, да? Спрашивать как полицейский эксперт не имеете права, а спрашивать как ученый - не имеете образования. Я называю это гордыней.
Розенфельд хотел сказать, что проблему он решил еще ночью. Он не помнил решения, оно было скрыто, как кантовская монада, как содержимое черного ящика. Любое принципиально новое знание возникает спонтанно, хотя и как результат умственных упражнений и реального эксперимента или наблюдения. Ричард Фейнман, великий и мудрый физик, был прав, говоря, что законы природы сначала угадывают, а потом придают догадкам форму теории, достраивая возникшее будто само собой прекрасное здание. Здание знания.
- Гордыня... - повторил Бауэр и сердито ткнул длинным пальцем в сторону мисс Бохен. - И ваш брат... Он гений, но, как многие гении, родился не вовремя. Не в нужное время и в неправильном месте. Знаете, почему Эйнштейн - великий физик, а Лепаре - никому не известный неудачник? А, вы даже фамилию такую не слышали. Вот что значит: родиться не в то время и оказаться не в том месте... Я вам расскажу.
Перебивать Бауэра не имело смысла. Разве что ухватить мысль, если будет что ухватывать.
- За десять лет до того, как Эйнштейн написал три знаменитые статьи, некий французский математик опубликовал в никем не читаемом журнале никем не прочитанную статью, - монотонно продолжал Бауэр, глядя вверх, на какую-то точку выше самого высокого дерева. Розенфельд оглянулся - там висело одинокое эллиптическое облако, темное посередине и светлое по краям, остаток дождевой тучи, отставший от "стада".
Если журнал никто не читал и никто не прочитал статью, то откуда о ней знает Бауэр?
- Тысяча восемьсот девяносто пятый год, - бубнил Бауэр. - Журнал назывался "Чего вы не знаете", выходил во французском городке Лилле тиражом, представьте себе, три экземпляра, отпечатанных на древнем, но тогда новом "ундервуде". Кто туда писал? Сам издатель, тамошний церковный служка, даже не священник, не помню его фамилию, да она и не имеет отношения к делу. Он находил любопытные, с его точки зрения, новости, сплетни, слухи... Иногда печатал заметки своих друзей и знакомых. Кто читал? Они и читали - друзья, знакомые. По сути - никто. В этом, с позволения сказать, издании и опубликовал, если это можно назвать публикацией, свою статью некий Луи Лепаре. Если бы он написал работу лет сто спустя и опубликовал, скажем, в "Математикал леттерс"... то есть если бы рецензенты его статью пропустили в печать... судьба автора была бы иной.
Бауэр неожиданно наклонился к мисс Бохен и провел ладонью по ее волосам, отчего она инстинктивно отпрянула, вызвав легкую улыбку на лице математика.
- Лепаре... Кто это? И почему...
- Доктор Розенфельд, вы хотели спросить, откуда мне известно о таком математике, если журнал был, как я сказал, нечитаемый, а статья Лепаре осталась непрочитанной?
В знании психологии доктору Бауэру было трудно отказать.
- Случайность. Мисс Бохен, - неожиданно обратился Бауэр к Дженнифер, наклонившись так, чтобы встретить ее взгляд и ответить на него своим, - вы наверняка помните, как в феврале две тысячи восьмого побывали с братом во Франции.
- Да, - заворожено глядя в тусклые и, казалось, ничего не выражавшие глаза Бауэра, пробормотала мисс Бохен. - Джерри ехал на конференцию по математике, и я отправилась с ним - мы собирались после конференции побывать в Ницце, зима была очень теплой...
- Но ваш брат неожиданно изменил планы и решил вернуться в Принстон. Вы на него обиделись?
- Нет. То есть да, но не показала вида. Что-то пришло ему в голову, он хотел обдумать. Это с ним часто бывало.
- Он объяснил свой поступок?
- Нет, но я поняла. То есть уговорила себя, что понимаю. Джерри предложил мне остаться на неделю и отдохнуть, номера в отеле в Ницце были заказаны... Но почему вы... А, поняла! Джерри где-то нашел экземпляр этого нечитаемого журнала, да? Прочитал статью Лепоре?
- Конференция проходила в Лилле. И жили вы не в отеле, а снимали частную квартиру, оплаченную оргкомитетом, потому что все отели в Лилле были под завязку забиты делегатами слета то ли хирургов, то ли зубных техников.
Мисс Бохен улыбнулась, вспоминая. Плохо, а точнее, почти не понимая французский, Джерри так и не разобрался, что за народ оккупировал отели, и почему организаторы математической конференции не учли этого обстоятельства. Впрочем, никто не жаловался - участников конференции расселили по частным квартирам, было удобно, все остались довольны.
- Джерри был доволен. Так вы хотите сказать...
- Он делился с вами своими идеями и тогда тоже, верно?
- Да, но я не помню. Я не математик, - извиняющимся тоном сказала мисс Бохен. Она уже не сжимала локоть Розенфельда и даже отодвинулась, будто перестала ощущать необходимость в его поддержке и защите.
- О... - Старик постучал тростью о гравий и провел кончиком замысловатую линию, почти не оставившую следа. - Мне он рассказал. Мы обсудили, и я... признаю... сказал, что идея нелепа и бессмысленна, думайте лучше о своей докторской, сказал я, ему оставалось три месяца до защиты, и ни к чему было увлекаться математическими глупостями столетней давности. Это сейчас я... А тогда... Глупое и умное... Гениальное и бездарное... Как это порой путают - все зависит от обстоятельств, от контекста... Бездарное, поданное и осмысленное в нужном контексте, выглядит порой гениальным... В искусстве это сплошь и рядом, но и в науке случается.
Розенфельд нетерпеливо привстал. Бауэр говорил слишком много и вокруг да около. Мисс Бохен опять ухватила Розенфельда за локоть, на этот раз, чтобы он понял: не нужно торопиться, слушайте, слушайте, это, наверно, важно.
- Да, так я о чем... - Бауэр ненадолго задумался, собирая разбежавшиеся мысли. - Я забыл о том разговоре, вспомнил во время похорон... извините, мисс Бохен... В общем, вспомнил и сопоставил.
Бауэр опять надолго замолчал, слепо водил концом палки по гравию, выписывая не оставлявшие следов формулы, а может, слова, которые он хотел, но не решался произнести. Розенфельд, не выдержав паузы, заговорил сам. Наверно, напрасно. Наверно, он неправильно понял Бауэра, неверно сложил пазл - появился лишний элемент, а не должен был, и вся конструкция грозила рассыпаться. Но и молчать Розенфельд больше не мог - он просто не умел молчать долго, если его переполняли мысли, требовавшие выхода.
- Доктор Бохен, - сказал Розенфельд, обращаясь к вспыхнувшему меж деревьев и заставившему зажмуриться солнцу, - то есть этот... Лепоре... он писал о математической вселенной Тегмарка?
Бауэр посмотрел на Розенфельда с искренним изумлением.
- Тегмарк, - сухо произнес он недовольным тоном, - родился лет на сто позже Лепоре.
- Конечно, - теперь уже Розенфельд рассердился на непонятливость Бауэра. - Но какое это имеет значение? В математической вселенной нет времени.
- И потому нет смерти.
Кто это сказал? Бауэр? Старик молчал, подставив лицо солнцу. Мисс Бохен? Дженнифер - Розенфельд обратил внимание - молча плакала, без слез, и со стороны могло показаться, что она задумалась, но Розенфельд видел: она плакала, как на скульптуре Микельанджело "Пьета" плакала над сыном Божья матерь. Невидимые миру слезы. Слезы, которые всегда с тобой.
- И потому нет смерти, - повторил Розенфельд.
- Там - нет, - согласился Бауэр. - А здесь - да.
- И доктор Бохен, - продолжил Розенфельд, - попался в эту ловушку.
Бауэр кивнул.
- О чем вы? - спросила мисс Бохен. Она плакала - теперь ее выдавал голос.
По дорожке в сторону Департамента математики прошли трое. Розенфельд услышал звук шагов, на слух определил - трое, мужчины, один шагал широко, два его спутника старались не отставать, их шаги были почти беззвучны, как затихавшие капли дождя. Розенфельд не обернулся, он смотрел на Бауэра, а тот проводил взглядом прошедших, слегка кивнул, отвечая на приветствие, и начертил кончиком палки на гравии фигуру, в котором Розенфельд распознал восьмерку, а может, знак бесконечности.
- О чем я? - переспросил Бауэр. - О самом важном вопросе, мисс Бохен. О жизни и смерти. А если математически, то о времени. Если нет времени, то нет ни смерти, ни жизни. Вы помните работу Барбура о вневременной вселенной? - старик неожиданно ткнул палкой в грудь Розенфельда, удар получился слабым, это было дружеское обращение, легкое касание шпаги, не способное ранить.
- Конечно, - сказал он, глядя, впрочем, на профиль мисс Бохен и понимая, что говорит Бауэр для нее, ей прежде всего хочет объяснить, в союзники взяв Розенфельда. - Мне, знаете ли, всегда не давало покоя простое противоречие: вневременная вселенная Барбура состоит из неподвижных "картинок", застывших состояний, где есть все, что допускают законы физики. А время создаем мы сами, время возникает в нашем сознании, когда мы выбираем мгновения своей жизни - переходим от одного кадра к другому, потом к третьему, четвертому... Переход от кадра к кадру - движение. Движение происходит во времени. Даже мгновенный переход - это время, пусть и равное нулю. Вселенная Барбура все равно существует во времени, и именно поэтому в ней есть начало и конец, рождение и смерть, причина и следствие.
Бауэр кивал, отмечая кивком каждую фразу Розенфельда, а мисс Бохен происходившее стало неинтересно, она упустила нить разговора, нетерпеливо пронзила Розенфельда синим лучом взгляда, и это оказалось больнее, чем легкий удар шпагой Бауэра. Розенфельд смешался и замолчал. Зря он заговорил о вселенной Барбура, а Бауэр напрасно спросил. Или нет? Или они все же продолжали плести нить?
- О чем вы? - требовательно спросила она. - Мы говорили о Джерри.
- Мы и говорим о Джеремии, - отрезал Бауэр. - Мы пытаемся понять, что и почему произошло с вашим братом, дорогая мисс Бохен.
- Но...
- Сядьте, пожалуйста. - Голос Бауэра стал неожиданно резким. - Сюда, рядом со мной.
Он похлопал ладонью по скамье, и Дженнифер покорно села. Розенфельду показалось, что это скамья подсудимых, мысль была мимолетной и глупой: судить будут ее. За что?
Троим на скамье места не было, и Розенфельд остался сидеть на куртке - поза была неудобна, он скрестил ноги по-турецки, оперся о гравий обеими ладонями и сказал:
- Надеюсь, я правильно вас понял, профессор Бауэр.
Старик подпер палкой подбородок, закрыл глаза и стал похож на фотографию Борхеса, которую Розенфельд когда-то видел в сборнике рассказов аргентинского классика. Поразительное сходство, будто воплощение Борхеса явилось, чтобы объяснить то, что словами Розенфельд объяснить не мог, а математическими знаками - не умел. Мочь и уметь - два очень разных понятия, как правда и истина. Борхес мог рассказать словами то, что выходило за пределы человеческого воображения. Мог - и умел это делать.
- Не знаю, - буркнул Бауэр. - Вы считаете, что сложили пазл...
- Откуда... - вырвалось у Розенфельда. Он был поражен интуицией старика. Или они мыслили одинаково?
- Я тоже сложил, - перебил Бауэр. - И теперь нужно понять, одинаковые ли пазлы мы сложили. Если да - задача решена, и решение - единственное.
- Так давайте сравним! - нетерпеливо воскликнул Розенфельд. Он не мог, как обычно, подкрепить свои слова жестикуляцией, руки были заняты, они подпирали не только его тело, но, как ему казалось, его мир, его мысли, его суть.
- Мы это и делаем, - с легкой насмешкой объявил Бауэр и добавил без паузы. - Я видел вчера, как вы входили к Ставракосу и когда вышли. Я не знал вас и навел справки. Утром заглянул к вам в отель, но вы уже ушли. Я предположил, где могу вас найти и, как видите, не ошибся.
- То есть наша встреча...
- Не случайна, конечно. Видите ли, в этой... гм... истории нет ничего случайного. Причины и следствия. Следствия и причины.
Розенфельд подумал о девяти составляющих его пазла. Пожалуй, он слишком поторопился - элементов гораздо больше, а комбинаций - тем более.
- Причины и следствия - говорите вы. Но в этой цепочке есть разрыв причинности. Инфаркт доктора Бохена.
- У инфаркта, безусловно, есть причина.
- Медицинская!
- Послушайте, молодой человек! Вы опять думаете с конца, поэтому ваш пазл не складывается.
Розенфельд промолчал.
- Ключ к решению, - торжественно объявил Бауэр, - в двух людях. Во французском гении Лепоре, о котором вы не слышали, а мисс Бохен знает, но не может вспомнить того, что знает. И второй человек - сама мисс Бохен. Да, моя милая, дело в вашей памяти, но память - штука очень своевольная, из нее невозможно извлечь ничего, если не знать кодовое слово, как в компьютере. Вы это слово знаете, но не знаете, что именно оно является кодом, и наша задача - с этим молодым человеком - заставить вас вспомнить. Сначала код, а потом - слова, сказанные вам братом.
Мисс Бохен покачала головой.
- Не нужно пытаться вспомнить! Вы только еще глубже закопаете в подсознание то, что знаете. А вам, - Бауэр ткнул палкой в грудь Розенфельда, точно рассчитав удар: кончик палки легко коснулся рубашки, - вам я расскажу с самого начала. Лепоре, да. Он написал вот что. "В мире нет ничего, кроме математики. Из математики мы возникли, в математику вернемся, умирая, и у меня есть красивое тому доказательство, которое я не могу привести здесь, поскольку оно невыразимо ни формулами, ни словами, а лишь одним сознательным действием, произведенным в ясном уме и твердой памяти, что я намерен сделать в надлежащее время, когда голос вечности скажет мне "пора". Я вернусь в математику, а здесь умру".
"Ибо прах ты и в прах возвратишься..."
- Это же... - пробормотала мисс Бохен, переведя взгляд на Розенфельда и на мгновение его ослепив.
- Это же... - повторил Розенфельд, но фразу закончил: - Что-то похожее написал доктор Бохен между смертью и смертью!
- Частично, - согласился Бауэр.
- Вы видели записку?
- Конечно. Все ее видели. Прочитал и я, и вспомнил Лепоре.
- Не Тегмарка? - спросил Розенфельд.
- Тегмарка - потом, - отмахнулся старик. - Что Тегмарк? Он только все запутал, сочетая несочетаемое. Оксюморон, да.
- Зачем все это? - тоскливо спросила мисс Бохен.
Бауэр повернулся на скамейке так, чтобы видеть Дженнифер, не крутя головой, и долго смотрел на ее неподвижный профиль, будто художник, запоминавший детали будущего портрета. У Розенфельда было множество вопросов, которые следовало систематизировать и задавать в непонятной пока последовательности. Он молчал, потому что молчание Бауэра было подобно демонстрации черного ящика мысли и требовало такого же ответного молчания. Диалог требует слов. Мысль живет и развивается в молчании, даже если не осознает этого.
- Вопрос в том, - заговорил Бауэр, - было ли случайностью то, что произошло в Лилле. Случайно ли доктор Бохен обнаружил на полке в комнате, где жил, единственный сохранившийся экземпляр никем не прочитанного журнала, выпущенного в тысяча восемьсот девяносто пятом году. Два других экземпляра попали, видимо, к авторам, участникам сборника, и, вероятнее всего, давно уже оказались на помойках.
- А этот, - иронически заметил Розенфельд, - так и простоял на полке больше века, дожидаясь, пока доктор Бохен обратит на него внимание.
- Нелепость, верно? - оживился Бауэр. - Добавьте другую. Прочитав статью Лепоре, Джеремия совершил кощунство. Попросту говоря - кражу. Он не обратился к хозяину квартиры с естественным, казалось бы, вопросом. Если никто не интересовался журналом больше столетия - годы двух мировых войн, непременных ремонтов, перестановок и перемещений, - то никто не обратит внимания, что на полке нет больше тетрадки с текстами, напечатанными на старинной машинке с западающими буквами и с вписанными от руки формулами. Он сунул журнал в портфель и собирался перечитать в дороге.
- Вы это знаете...
- Джеремия рассказал, вернувшись, - нетерпеливо прервал Розенфельда Бауэр, и кончиком палки процарапал в гравии едва видимую линию.
- Журнал у вас? - догадался Розенфельд.
- Был. Джеремия дал мне его на день и попросил вернуть.
Кончик палки процарапал еще одну линию, перечеркнув первую.
- Вы помните, при каких обстоятельствах Джузеппе Верди начал писать оперу "Навуходоносор"? - Вопрос Бауэра оказался таким неожиданным и не относящимся к разговору, что мисс Бохен пробормотала "о, Господи", а Розенфельд, наконец, поднялся на затекшие ноги и, покачиваясь, чтобы не потерять равновесия, спросил, почему уважаемый доктор Бауэр ни одной фразы не заканчивает и постоянно сбивается с мысли.
- Верди, - между тем продолжал Бауэр, не обращая внимания на реакцию собеседников, - получил от импресарио театра Ла Скала тетрадку с текстом либретто оперы про вавилонского царя. Либретто, уже отвергнутое немецким композитором Отто Николаи. Николаи назвал либретто вздором и отказался сочинять музыку на такой бредовый сюжет. Верди не собирался читать либретто, но, когда снимал пальто, вернувшись к себе на съемную квартиру, тетрадка выпала из кармана и раскрылась на словах, которые потом стали хором евреев, сидящих на берегу Тигра и мечтающих о покинутой родине.
- Послушайте...
- "Лети, мысль, на золотых крыльях"... Эти слова мгновенно, как волшебный ключ, открыли запечатанное воображение композитора, и родилась мелодия потрясающей красоты и силы.
- Профессор Бауэр!
Бауэр сделал рукой отстраняющий жест, будто пытался отодвинуть Розенфельда, мешавшего смотреть на солнце. Так сидевший в бочке Диоген обошелся с Александром Македонским.
- Примерно то же самое, что с Верди, по словам Джеремии, произошло с ним, когда он прочитал статью Лепоре. Он дал мне журнал на время. Это была тетрадка, кое-как сшитая и распадавшаяся при неосторожном движении.
- Вы журнал вернули? - Розенфельд сгорал от нетерпения. Ему надоело слушать долгий и невнятный рассказ Бауэра, с постоянными отвлекающими эпизодами. Но старик, похоже, принадлежал к типу людей, которые нечасто открывают рот, редко делятся своими мыслями и лелеют собственное мнение, как дитя, которое невозможно оторвать от груди. Но если начинают говорить о наболевшем, продуманном и выстроенном в уме, то остановить их невозможно - разве только прибегнув к физическому насилию. Но и тогда они проговаривают остаток речи в уме, независимо от того, что в это время происходит в мире, на который предпочитают не обращать внимания.
- Я взял тетрадку, сунул в портфель, я обычно ношу с собой старый портфель, который мне купили, когда я окончил среднюю школу и, не очень того желая, перешел в высшую. Я не был хорошим учеником, но портфель сохранил, он оказался таким удобным, что я носил его в колледже, потом в университете, я окончил университет Тафта, если это кому-то интересно знать, и, когда я защищал докторскую, диссертация, отпечатанная на одном из первых моих компьютеров, лежала в портфеле...
Остановить поток воспоминаний было невозможно, и Розенфельд смирился. Он по-прежнему закрывал Бауэру солнце и не собирался отходить в сторону, создавая старику хоть это неудобство - может, он станет говорить короче и по делу. Мисс Бохен, казалось, не слушала вовсе, сидела, закрыв глаза, думая о своем.
- Очень крепкая кожа, - бормотал Бауэр. - Даже полвека спустя, нет, больше, лет уже шестьдесят, она не протерлась, разве что в углах, так я положил журнал в портфель и ушел к себе, я, кстати, живу в том коттедже, что проглядывает между деревьями за вашей спиной, доктор Розенфельд, и если вы обернетесь, а не будете из принципа стоять передо мной, как статуя Командора перед Дон Жуаном, то увидите вход, я в тот вечер вернулся и положил портфель на обычное место - специально для портфеля давно купленный высокий столик, наверно, на самом деле он предназначался для цветочного горшка, но мне понравился, и я купил. Положил и забыл - я тогда решал вторую проблему Нордшелла. Когда собрался лечь, часы показывали третий час ночи, я это рассказываю не для того, молодой человек, чтобы вы думали "какой несносный старик, к чему эти ненужные подробности", уверяю вас, в моем рассказе каждое слово на своем месте, вы это поймете потом, так я лег в постель и потянулся за портфелем, столик стоял в голове кровати, чтобы я лежа мог дотянуться, открыл и уверенно сунул в портфель руку, зная, в каком отделении лежит тетрадка. Ее там не оказалось. Пришлось подняться, взять портфель и внимательно все в нем рассмотреть. Тетрадки не было. Я подумал, что вечером вынул ее, положил на стол и забыл. На столе тетрадки не было тоже. Ее не оказалось нигде - я осмотрел всю квартиру, включая туалетную комнату, где тетрадки не могло быть в принципе. Вряд ли, взяв журнал у Джеремии, я мог положить его мимо портфеля, Джеремия стоял рядом и непременно обратил бы внимание на мою рассеянность. Журнал должен был находиться в моей квартире - или нигде во всей Вселенной. Как волновая функция, которая, если предмет не наблюдать, разбегается по мирозданию, но стоит только попытаться предмет найти, как волновая функция схлопывается, и предмет оказывается там, где вы его видите.
Розенфельду было что возразить по поводу этого сравнения, но он промолчал, уяснив для себя, что Бауэр был сторонником копенгагенской теории и противником многомировой. Имело ли это значение?
- В три часа ночи я не стал звонить Джеремии и сообщать о пропаже. Но и уснуть не мог - пытался вспомнить, куда я дел тетрадку. Забылся сном на рассвете, разбудил меня внутренний толчок, наверняка и с вами такое случалось. Вы вздрагиваете во сне, просыпаетесь - и тогда сон запоминается во всех подробностях, которые обычно очень быстро ускользают. Так вот, проснувшись, я помнил - вспомнил! - каждое слово из статьи Лепоре, каждую формулу, их там было немного, точнее - пятнадцать. Вспомнил пожелтевшие листы, чернильную кляксу в углу страницы двадцать семь... Вспомнил - именно вспомнил! - что читал статью во сне. И вспомнил, конечно, что наяву, в нашей реальности я журнал даже не раскрывал, точнее, пролистал, когда Джеремия передал мне тетрадку. Утром я позвонил ему, сообщил о пропаже, хотел извиниться, но он был в прекрасном настроении, выслушал меня спокойно и спросил только, прочитал ли я статью. И тут я оказался перед дилеммой. Что ответить? Да? Нет? Да - я помнил статью даже лучше, чем наяву прочитал бы глазами. Обычно, читая, я схватываю смысл, а детали, вроде чернильных пятен и загнутых страниц, проходят мимо сознания и не запоминаются. А я - помнил. Сказать - нет, не читал? Нет - не читал, а то, что приснилось, могло быть игрой подсознания, а не текстом, написанным больше ста лет назад. Я честно признался, что статью не читал, но, видимо, все-таки знаю ее содержание, потому что... "Значит, читали, - перебил меня Джеремия. - Прекрасно. Обсудим?" Что? Сон? "Хорошо, - согласился я. - Приходите ко мне прямо сейчас". "Отлично!" - сказал Джеремия. Потеря - точнее, исчезновение - журнала его, похоже, вовсе не огорчила.
Бауэр провел кончиком палки по гравию еще одну почти невидимую линию, и Розенфельд разглядел в уже проведенных линиях букву R с дописанной справа внизу скукоженной единичкой, получилось что-то вроде R1 - случайно, намеренно ли? И что могло означать, если намеренно? Бауэр загадывал новые загадки или хотел объяснить решение старой?
- Когда... - неожиданно подала голос мисс Бохен. - Когда это было? Вы помните число?
Бауэр по-прежнему смотрел на солнце, почти не щурясь, и Розенфельду показалось, что старик почти слеп. Свет он видел, по солнцу мог, скорее всего, ориентироваться, но читать... Он должен носить очень сильные очки. Почему выходит гулять без очков? Он может налететь на препятствие и упасть.
- Двенадцатое марта, - медленно произнес Бауэр. - Вторник. Вам тоже запомнилось это число?
- Да. Джон улетел в Принстон, а я поехала в Ниццу, погода была прекрасная, тепло. Море, конечно, холодное, но сидеть на балконе в отеле, прикрыв колени пледом, было замечательно. Джерри позвонил под вечер, не помню точно время, но солнце уже погружалось в море, значит, было около шести, а в Принстоне - часов одиннадцать утра.
Бауэр кивнул.
- Мы как раз закончили обсуждение. Помните, что он сказал? Должны помнить, если запомнили день и час.
- "Джейн, я знаю теперь, как все началось. Это удивительно красиво и удивительно просто. Красиво, как зеленый луч перед закатом, и просто, как поцелуй".
- Просто, как поцелуй... - повторил Бауэр. - Ваш брат был романтиком, не ожидал...
- Я запомнила, потому что Джерри никогда так не говорил. Нет, он не был романтиком. Математика и романтика... Впрочем, может, это только в моем представлении две вещи несовместные.
- А еще? - нетерпеливо перебил Бауэр. - Что он еще сказал?
- Ничего. Связь прервалась. Джерри отключил, или что-то на линии. Я перезвонила, солнце как раз скрылось под волнами, багровое, никакого зеленого луча, конечно, не было, хотя мне показалось, будто мелькнуло на мгновение, но не зеленое, а синее-синее... И сразу стало темно. Я хорошо помню, потому что подул холодный ветер с моря, я начала дрожать... Звонила, а Джерри не отвечал, и мне почему-то стало страшно. Скорее от темноты и холода. Я ушла в комнату, закрыла дверь на балкон... Джерри, наконец, ответил, и я успокоилась. Извините, не помню, о чем мы поговорили.
Бауэр стукнул палкой о гравий.
- Обычный разговор, - извиняющимся тоном сказала мисс Бохен. - Потому и не запомнился. Я не спросила, что Джерри имел в виду, когда сказал о зеленом луче и поцелуе.
- А потом? Когда вернулись домой?
- Нет. Не хотела возвращаться к тому разговору. Не знаю почему.
- Жаль, - коротко отозвался Бауэр и положил палку себе на колени, будто собачку. Кончик палки коснулся куртки мисс Бохен, она отодвинулась, оказалась на самом краю скамейки и поднялась. На Бауэра не смотрела, не смотрела и на Розенфельда. Он видел, что Дженнифер расстроилась и рассердилась, не понимал причину, разве что это была женская непредсказуемая реакция, не просчитываемая в принципе. Мисс Бохен, не попрощавшись, пошла по аллее в сторону коттеджа Эйнштейна. Шла, не оборачиваясь, но медленно, будто хотела, чтобы ее догнали.
Розенфельд хотел так и поступить, но и старика оставить не мог.
- Идите, - усмехнулся Бауэр. - Мисс Бохен ждет вас, доктор Розенфельд.
Он видел, как она шла? Без очков? Розенфельд на мгновение растерялся. Видел Бауэр хорошо или был слеп, как крот? Может, слышал? В принципе, если прислушаться, можно было расслышать, как шуршал гравий под сапожками мисс Бохен. Шаг, еще один... Наверно у старика хорошо развит слух, обычное дело для людей, привыкших смотреть на солнце.
- Я вернусь, - сказал Розенфельд, - и мы продолжим разговор.
- Не думаю, - задумчиво произнес Бауэр. - После разговора с мисс Бохен вряд ли вы захотите вернуться ко мне.
Розенфельд хотел спросить "почему?", но тогда пришлось бы выслушать ответ - наверняка неопределенный, а Дженнифер ушла уже довольно далеко, могла свернуть на одну из многочисленных расходившихся тропок, он потерял бы ее из виду...
А если уйти, не спросив и не услышав даже неопределенный ответ, то потом пришлось бы искать Бауэра - старик, скорее всего, не станет дожидаться. Что-то происходило между ним и Дженнифер, что-то, о чем Розенфельд не знал и не знал даже, нужно ли ему знать и что может знание чьих-то личных отношений изменить в уже опять собранном пазле.
Буриданов осел, да.
- Простите, профессор, - пробормотал Розенфельд, - я только спрошу: он действительно создал это?
- Это? - переспросил Бауэр, сложив брови домиком, и коротко сказал: - Да.
- И потому умер?
Бауэр пожевал губами, будто хотел что-то сказать, но передумал и проглотил несказанную фразу.
"Ибо прах ты и в прах возвратишься"...
Розенфельд поднял куртку, перекинул через плечо и пошел вслед... за кем? Дженнифер не было на аллее, и он не успел увидеть, на какую тропу она свернула. Но и вернуться теперь не мог, помня усмешку Бауэра.
Он не предполагал, что университетский парк устроен так сложно, хотя, скорее всего, если смотреть сверху или на карту, то все линии и развилки сложились бы в четкий геометрический рисунок, подчинявшийся продуманному плану архитектора. Впрочем... Если смотреть на схему биологической эволюции, приведшей к появлению человека разумного, создается впечатление четкого продуманного плана - кто, если не Бог, мог создать такую последовательность? Но ведь на самом деле именно игра случайностей и ошибок привела к результату.
Сравнение возникло и исчезло, Дженнифер исчезла тоже, будто призрак, и теперь Розенфельд боялся потерять обоих - он был уверен, что, вернувшись, обнаружит скамейку пустой, а то и еще хуже - вместо Бауэра будет сидеть какой-нибудь студент или постдок. Пока они разговаривали, парк наполнился людьми, как стакан - высыпанными в него цветными шариками.
Пройдя метров сто, не обнаружив Дженнифер ни на одной из аллей, Розенфельд все же повернул назад. Последние метры он пробежал и остановился, увидев, что Бауэр по-прежнему сидит, подставив солнцу утомленное лицо. Палка лежала рядом на скамейке - видимо, как просьба к проходившим не садиться рядом.
Розенфельд и не стал садиться. Встал перед Бауэром, загородив солнце. Тень упала на лицо старика, он открыл глаза и посмотрел на Розенфельда взглядом, который тот сразу узнал. Так смотрела Дженнифер - будто луч лазера проникал вглубь сознания. У мисс Бохен луч был синим, как небо над океаном. У Бауэра - черным, как туманность "Угольный мешок", где застревал свет тысяч окружавших туманность звезд, в том числе ярких голубых гигантов, тративших напрасно энергию излучения, чтобы пробить плотное газо-пылевое облако. "Угольный мешок" скрывал звезды так же основательно, как взгляд Бауэра - мысли.
- Почему все-таки, - спросил Розенфельд, - тело доктора Бохена кремировали так поспешно?
Он собирался задать другой вопрос, но интуиция оказалась проворнее.
Взгляд Бауэра погас, как задутая ветром свеча. Перед Розенфельдом сидел подслеповатый старик.
- Во всей этой истории, - спокойно сказал Бауэр, - похороны доктора Бохена - момент самый очевидный и неважный. Я думал, вам уже объяснили. Во всяком случае, в пазле, который вы сложили, это - лишний элемент.
Розенфельд промолчал.
- Вы еврей? - Вопрос прозвучал неожиданно, но был закономерен.
Розенфельд кивнул.
Вряд ли Бауэр увидел ответ. Почувствовал.
- Джеремия скончался перед рассветом. У евреев принято хоронить в тот же день. С закатом солнца и появлением на небе трех первых звезд начинается день новый. Ну и вот...
Розенфельд мог сказать, что Бохен не был религиозен. И все знали, что у доктора есть сестра, приезда которой нужно дождаться по всем человеческим законам. Неписаным, да. К тому же, если придерживаться еврейской традиции, то раввин должен был прочитать заупокойную молитву... как она называется... Розенфельд знал, но забыл... да, кадиш. Можно ли по той же традиции тело еврея кремировать? Вряд ли, хотя на еврейском кладбище в Бостоне, где Розенфельд не однажды бывал в связи со служебными обязанностями, имелась стена с захоронениями кремированных покойников.
Все сложно и неоднозначно в современном мире.
Должно быть, он произнес это вслух, или Бауэр догадался, о чем он думает, но ответил он именно на эту мысль.
- Не так все сложно, как вам представляется, доктор Розенфельд.
- Если вы скажете, - мрачно сказал Розенфельд, - что такова была воля доктора Бохена, я, извините, не поверю.
- Воля! - оживился Бауэр. - Мы как-то говорили с Джеремией о том, кто как желал бы быть похороненным. Вне всякой связи с тем, что случилось потом. Иногда тянет на потусторонние размышления. О смерти, вечной жизни... Помню, я сказал, что мне все равно, что с моей оболочкой сделают, когда в ней не останется сознания и того, что называют душой. Хотя, скорее всего, сознание и душа - одна и та же субстанция, прекращающая существовать, когда начинают отмирать клетки мозга. Джеремия на это ответил, что хотел бы захватить тело с собой в мир посмертия, если он существует. Его, как я понимаю, не привлекало существование в форме бестелесной духовной сути.
- Он в это верил? - удивился Розенфельд, поменяв в уме местами пару элементов выстроенного пазла.
- Нет, конечно. Я ж говорю: это был просто разговор за чашкой кофе в полночь после долгого обсуждения проблемы Гейдельберга-Померанца. Как бы то ни было, если считать его слова реальным желанием, выполнить его было невозможно.
Бауэр взял палку в руки и начертил на гравии еще один невидимый знак. Судя по движению, что-то вроде греческой заглавной сигмы - знака суммы.
- Впрочем, - добавил он, - я давно забыл о том разговоре. Сейчас вспомнил.
- После разговора с профессором Ставракосом, - медленно, желая быть понятым правильно, сказал Розенфельд, - я зарекся кого-либо о чем-либо спрашивать. Был уверен, что мне или не станут отвечать, или, если ответят, я не сумею отличить правду от вымысла, а здесь, согласитесь, вымысла гораздо больше, чем правды. Почему - вот вопрос, и на него точно не ответит никто.
Он помолчал и, не дождавшись ответа Бауэра (да он и вопроса не задавал, просто думал вслух), сказал:
- Вы тоже.
- Я тоже, - повторил Бауэр и повернулся всем корпусом в ту сторону, где, по его мнению, стоял Розенфельд. - Вы полагаете... Впрочем, вы правы.
Какой смысл сейчас думать об этом? Даже извинения приносить - бессмысленно.
Розенфельд присел на край скамьи - не так далеко от Бауэра, чтобы тот не расслышал, и не так близко, чтобы подумал, будто теперь разговор пойдет о погоде.
Какая погода была, когда хоронили Бохена?
"О чем я думаю?"
- Я думаю... - сказал Розенфельд, пытаясь посмотреть на солнце так, как недавно смотрел Бауэр. Солнце ослепило, и он зажмурился, почувствовал, будто теплой ладонью кто-то провел по векам, переносице, лбу... - Я думаю, сейчас ваши коллеги с большим интересом исследуют содержимое компьютера доктора Бохена.
Серьезное обвинение.
- Всем, и вам, профессор, в том числе, интересно... Нет, интересно - не то слово. Доктор Бохен создал все это, и они хотят знать - как. Величайшее математическое открытие...
Не сбиться бы в пафос...
- В математике не бывает открытий, - сухо произнес Бауэр. - Математика - сугубо человеческое изобретение для описания природы. Изобретение - не открытие. Потому, кстати, по математике не присуждают Нобелевских премий. Математики - инженеры мироздания. Математики придумывают конструкции, своего рода строительные леса...
- Да, - согласился Розенфельд. - И ваши коллеги пытаются найти описание. Как доктор Бохен с помощью математики создал это.
Он выделил голосом последние слово, и Бохен отозвался:
- Они ничего не найдут, как не нашел и я.
- Вы искали?
- Конечно. Мы с Джеремией работали вместе.
- Статья "Математическая вселенная и теория струн"?
- Естественно.
- Но ведь они догадались. Иначе - зачем кремация?
- Догадка - не доказательство, к сожалению.
- "О законах природы физики сначала догадываются", - процитировал Розенфельд.
- Да, - согласился Бауэр. - Но потом все равно приходится доказывать: методически, по всем правилам науки, с экспериментами, интерпретациями и теориями.
- Значит, вы знаете - как? - Розенфельд выделил голосом последнее слово.
- Если бы я знал, - сухо произнес Бауэр и, ткнув палкой в гравий, поставил жирную точку, - меня бы тоже не было на этом свете. Математика приносит жизнь, но математика и убивает. А я любопытен.
Слова из записки Бохена.
Бауэр положил палку на скамью, сложил на груди руки и закрыл глаза.
Чей-то телефон заиграл "Музыкальную шутку" Баха. Довольно далеко, но слышно было прекрасно. Кто-то в соседней аллее ответил собеседнику, и мелодия прервалась, как прерывается логическая и красивая нить рассуждений, достаточно кому-то возразить или задать неуместный вопрос.
Бауэр поднялся, опираясь ладонью о спинку скамьи, и не простившись, будто забыв о присутствии Розенфельда, направился, опираясь на палку, в ту же сторону, куда удалилась мисс Бохен.
Розенфельд смотрел вслед, пока Бауэр не свернул в боковую аллею - ту же, куда свернула Дженнифер, или другую? Имело ли это значение?
Розенфельд взглянул на экран телефона. 11:07. До вечера меньше семи часов. Короткий отпуск. Главное - бессмысленный.
Найти место упокоения доктора Бохена оказалось легко. Кладбище было небольшим, относительно новым, могилы располагались в хронологическом порядке, Розенфельд медленно шел по центральной аллее, всматриваясь в надписи и ожидая увидеть известные всем имена почивших ученых, работавших в Принстоне. Эйнштейн? Винер? Уилер? Имена на памятниках были ему не известны - но много ли, на самом деле, ученых, пусть даже лауреатов Нобелевских премий, он на самом деле знал?
Крематорий он нашел по гугловской карте, выведшей его на площадь, где стояло здание из красного кирпича, похожее на обычный дом с офисами. Печи, видимо, располагались в глубине - может, с обращенной к дороге стороны здания. Колумбарий - рядом, круглый, как цирк, и наводивший скорее на мысли о клоунах и коверных, нежели о смерти и потустороннем мире.
Розенфельд без труда нашел и место в стене, и табличку с временной надписью красной краской: "Доктор Джеремия Ховард Бохен (06.12.1974 - 19.5.2022)".
Ожидал ли он увидеть здесь Дженнифер? А если бы увидел, что смог бы ей сказать? Что от нее услышать?
Розенфельд почувствовал голод и подумал о ланче. На территории кампуса множество кафе и ресторанчиков, а здесь делать больше нечего. Посмотрел, ничего в голову не пришло, можно уходить. И улетать в Бостон. Зря он все затеял.
Мысль о еде по неясной самому Розенфельду ассоциации потянула цепочку аналогий: еда - варево - смесь - случайные элементы - вероятности - модели - теории - кванты...
Бауэр - мисс Бохен - Лепоре - природа - Галилей - математика - доктор Бохен...
Да.
Розенфельд бросил последний взгляд на табличку, будто попрощался с человеком, которого при жизни не знал, и пошел прочь.
Ресторанчик назывался по-простому, без изысков: "У Иосифа". Впрочем, и здесь, при желании можно было усмотреть интригу. Иосифом могли звать хозяина заведения, а еще - мрачного советского диктатора Сталина, и при желании можно было вспомнить библейского Иосифа, отца Иисуса.
Минут пять Розенфельд посидел напротив входа на скамеечке, наблюдая за входившими и выходившими посетителями. Справа, в конце аллеи, располагалось здание Института физической химии, около входа стояла группа студентов, о чем-то бурно споря. Слева - в сотне метров - Розенфельд увидел двухэтажный белый особнячок с большими окнами: дом Эйнштейна, где великий физик провел последние тридцать лет жизни. Надо бы подойти ближе, посмотреть, а может, даже сделать селфи на фоне исторического здания, что-то вроде "я и Эйнштейн". Розенфельд хмыкнул над нелепой идеей, возникшей и сгинувшей - он увидел, как из "У Иосифа" вышли два человека, также знакомые ему по фотографиям: Нобелевские лауреаты по физике - Кип Торн и Майкл Росман. Росман занимался исследованиями нейтринного фона, а Торн, руководил коллаборацией физиков, изучавших черные дыры и гравитационные волны в Калифорнийском технологическом. С обоими Розенфельд с удовольствием поговорил бы, а еще лучше - послушал бы, о чем они говорят между собой. Впрочем, могло оказаться, что обсуждали они вчерашний дождь или спортивные новости. О чем говорят великие физики, выхода из ресторана после ланча?
Торн и Росман попрощались, пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. Росман скрылся за деревьями, а Торн медленно побрел в сторону Эйнштейновского дома.
Может, он приехал на похороны Бохена?
Вряд ли. Вот если бы здесь оказался Тегмарк... Знал ли Тегмарк, какие идеи развивал в своих работах Бохен? Имело ли это хоть какое-то значение? В конце-то концов разве не тегмаровскую идею использовал Бохен, если...
Да, если...
Розенфельд пересек аллею и вошел в полутемный зал ресторана, в котором оказалось, довольно много посетителей - почти все столики были заняты. Судя по лысинам, костюмам и тихим застольным разговорам, обедали здесь преподаватели. Никаких предупреждений на этот счет Розенфельд при входе не увидел, да их, скорее всего, при нынешней сверхтолерантности, тем более, в университетском кампусе, предупреждений и быть не могло. Оставались, однако, неписаные правила, порой куда более жесткие, нежели писаные законы.
Свободны были два столика у дальней стены, и Розенфельд занял один из них, крайний, сел так, чтобы видеть входивших и выходивших, сам же оставался практически невидимым в темном закутке неподалеку от двери в кухню.
Меню лежало на столике, девушка-официантка не заставила себя ждать, Розенфельд, не раздумывая, заказал бифштекс и кружку светлого пива, любого, можно "Хейнекен" - будто сидел не в Принстоне, а в привычном "Электроне", и дожидался, когда войдет Стив, подсядет, поднимет руку, призывая Бена и скажет: "Мне то же самое, только вдвойне. И кофе не забудь".
Розенфельд вытянул под столом ноги и ждал заказ, рассматривая посетителей и пытаясь распознать - кто есть кто. Все ему были не знакомы. Возможно, кто-то из математиков. Возможно даже, кто-то из них присутствовал на похоронах Бохена. Возможно, кто-то после ланча отправится к коллегам разбираться в файлах Бохена. Смогут ли они сложить пазл раньше, чем Розенфельду придется покинуть Принстон? В отличие от него, у них времени достаточно. В отличие от них, он знает, что произошло. Или воображает, что знает.
Когда-то Эйнштейн сказал: "Все знают, что это невозможно, но приходит человек, который не знает, он-то и делает открытие". Достаточно ли быть дилетантом, не знающим, что "это нельзя", чтобы открыть то, мимо чего прошли лучшие специалисты? Достаточно ли поверхностного (а какое еще могло быть у Розенфельда?) знакомства с предметом, чтобы интуиция подсказала решение? Да, многим ученым решение являлось во сне, но перед этим они потратили годы, если не десятилетия жизни, занимаясь упорными и порой, как казалось, безнадежными исследованиями. В науке ничего не дается просто так...
"А я не ученый, хотя и окончил Йель. Подход мой сейчас - подход не ученого, а эксперта-криминалиста. И хватит об этом".
Бифштекс оказался вкусным, но в "Электроне" был вкуснее. Пиво - приятным, но пить в компании Стива, как оказалось, приятнее, чем одному.
Розенфельд заказал черный кофе с долькой лимона и, перебрав в памяти слово за словом все сказанное вчера мисс Бохен, а сегодня - ею и доктором Бауэром, пришел к выводу, что на этот раз все элементы пазла действительно заняли свои места.
И тогда Розенфельду стало страшно.
Он попросил счет и, протягивая девушке кредитку, почувствовал, как дрожат пальцы. Девушка посмотрела ему в глаза - почему? Розенфельд через силу улыбнулся и подумал, что улыбка наверняка получилась кривой.
Выйдя на аллею в послеполуденную теплынь, Розенфельд подставил лицо солнцу, как Бауэр, достал телефон, снял блокировку экрана и внятно произнес имя мисс Бохен, записанное в памяти.
Ему приятно было это имя произносить, уж в этом-то он мог себе признаться.
- Доктор Розенфельд? Извините, я занята.
- Я отниму у вас несколько минут, не больше.
Молчание.
- Мисс Бохен?
- Да...
- Я спросил...
- Я слышала... Я думаю... Я не знаю.
- Вы знаете, - мягко сказал Розенфельд. Он сам не предполагал, что может говорить таким мягким, чуть ли не упрашивающим тоном.
Помолчав, она сказала:
- Хорошо. Я у себя.
Розенфельд хотел сказать: "Буду минут через десять", но произнес совсем другое, чего говорить не собирался:
- Все хорошо, мисс Бохен. Все будет хорошо.
Розенфельд терпеть не мог банальностей. Может, это произнес не он?
Пройти к отелю можно было по прямой аллее, там и указатель стоял, но Розенфельд пошел в обход, мимо домика Эйнштейна, мимо физического факультета, мимо студенческой студии, мимо странных сооружений, похожих на органные трубы, мимо методистской церкви, заросшей плющом. Он не думал о том, что скажет, не думал о том, о чем промолчит.
В голове, как назойливая муха, вертелась мелодия песенки, которую напевала ему в детстве бабушка, когда брала его на руки, а он - ему тогда и двух лет не было - обнимал ее за шею, ему было хорошо, он засыпал и во сне видел такое, чего никогда не сможет увидеть взрослый.
Он подумал, что давно забыл эту мелодию, очень смутно помнил бабушку, умершую через год, он вообще не помнил себя в двухлетнем возрасте. Первое его отчетливое воспоминание: ему пять или шесть лет, он выбегает на дорогу, чтобы поймать унесенный ветром воздушный шарик, а навстречу мчится зубастый, клыкастый, рычащий и звенящий монстр, готовый его проглотить и прожевать.
Соседский взрослый мальчик на новеньком мотоцикле, подаренном к семнадцатилетию.
Странная штука - память, подумал Розенфельд.
Мелодия была из старого анимационного фильма "Белоснежка и семь гномов", которого он не видел, это был фильм детства бабушки, там, в вовсе не его прошлом, фильм и остался.
Он постучал в дверь, мисс Бохен открыла, посторонилась, он вошел и пропел мелодию вслух, почти не исказив, и даже слова вспомнил, хотя слова были не от той мелодии и не из того фильма. Это и не слова были, а звуки, которые возникли не в этом мире, не у него, но, тем не менее, предназначались единственному существу, которое могло их понять.
Дженнифер подняла на него сначала удивленный, потом понимающий взгляд и молча кивнула. Глаза у нее были не синие, а почти черные. Наверно, ультрафиолетовые.
- Можно, - тихо произнес Розенфельд слова, которые он говорить не собирался, - я посижу рядом с вами? Здесь и сейчас.
Он чувствовал себя ребенком, у которого нет нужного запаса слов, чтобы рассказать сон. Он мог сон пропеть, но уже забыл мелодию.
Она провела его к окну, где стояло отодвинутое от стола кресло, кивнула - садитесь, а сама осталась стоять, прислонившись к стеклу, подставив солнцу спину, и стала тенью, от которой расходились теплые невидимые лучи. Розенфельд тоже не стал садиться, так они и стояли друг против друга какое-то время, минуту или час, а может, вечность, пока Розенфельд не пришел, наконец, в себя, будто выплыл из глубины океана и глотнул воздух - странный сухой горячий воздух пустыни над уходившей до горизонта водной поверхностью.
Гораздо позже, пересказывая этот эпизод старшему инспектору Сильвербергу, Розенфельд так и не смог описать собственные ощущения и, главное, логику своих поступков. Ограничился тремя словами: "пришел, увидел, поговорил".
Venit, vidit, locutus est.
- Мне приснился сон... Я его не запомнил, даже эмоции, которые он вызвал, испарились, стоило мне открыть глаза. Но я понимал, что вы вчера сказали мне все, что нужно было для решения. Если правильно в нужном порядке сложить ваши слова...
- Я сказала...
- Пожалуйста, Дженнифер... Можно я буду вас так называть, мисс Бохен?
- Конечно. Это мое имя. Но что...
- От рождения?
Она помолчала.
- Нет. Вообще-то я Ева. Точнее - Хава, это...
- Еврейское имя. Дженнифер вас называл брат?
- Отец. Джерри сократил до Дженни, Джейн.
- Можно, я скажу, Хава? Джейн... Я часто перебивал людей, у меня не хватало терпения выслушивать до конца, мне казалось, что я понимаю то, что они только собирались сказать, и я не хотел терять времени. А сейчас...
- Время неважно?
- Очень важно. Вечером мне придется уехать, мой короткий отпуск закончится, и я должен успеть.
- Успеть - что?
Синие глаза. Синий луч взгляда. Затягивает. Глубина. Не выплыть.
- Понять. Сказать. Обвинить. Простить.
- Обвинить?
- Можно я объясню, а вы не будете меня перебивать, даже если вам покажется, что уже поняли и дальше слушать не нужно?
- Хорошо, но...
- Да?
- Да.
Это ведь началось давно. Увлечение математикой, я имею в виду. В десять он написал первую математическую работу, я видел ее на сайте конкурсных работ для учащихся начальных школ, не сейчас, лет пять назад, когда проводил экспертизу по делу педофила Брандербауэра, и мне надо было показать суду, с помощью каких средств он влиял на неокрепшие детские умы. С помощью математики, представьте! Я тогда обратил внимание на Джеремию Бохена. Очень оригинальное решение. Математика без математики - высший пилотаж. Не решение, а фантазия о решении. И точный ответ. Обратил внимание на имя и забыл, конечно. А красоту запомнил. Эмоции помнишь долго, даже если забываешь о том, что помнишь.
В прошлом году прочитал в "Архиве" статью вашего брата и не сразу, но сопоставил фамилию с давно прочитанной работой. Статья о математических основаниях квантового самоубийства по Тегмарку. Очень любопытно, но, как мне показалось, бессмысленно. Есть такие работы: красивые, изящные, как призрачная структура облаков, внутренне непротиворечивые, но бесполезные, как бесполезна красота заката или мелодия Боккерини... Я не знал тогда - Бауэр сказал об этом только сегодня - что доктор Бохен написал статью под влиянием работы никому не известного Лепоре. Я многого тогда не знал, но красоту забыть невозможно, и я не забыл.
И еще. Я работаю в полицейском отделении, которое относится к округу, куда входит Йельский университет. Я там учился, многих знал. Иногда дела, которые вел мой друг Сильверберг, были связаны с университетскими, и экспертизу, конечно, поручали мне. Я хочу сказать, что так повелось... Я много читал по физике, меньше по математике, почти ничего по химии, биология была далека от моих интересов, но приходилось... Я люблю сопоставлять и связывать явления и теории, порой несопоставимые и несвязанные. Прочитав статью Бохена, я задумался: что же такое математика. Начиналась она как наука сугубо практическая - все науки так начинаются, из практических потребностей. Дифференциальное исчисление Ньютон придумал не потому, что это красиво, а потому, что без исчисления бесконечно малых нельзя было рассчитать объемы бочек с вином. Для математики со временем главным критерием стала внутренняя красота, о практических возможностях думали в третью... ну хорошо, во вторую очередь.
Дженнифер, не думайте, пожалуйста, что я отвлекся, я подхожу к главному. Самая абстрактная из нынешних физических теорий - скорее чистая математика, чем физика, - теория струн. Струны - первооснова всего. Это красиво, это элегантно, на струнах физика заканчивается, и остается лишь математика.
Ваш брат увлекся идеей Тегмарка о квантовом самоубийстве. Вас это удивило, верно? Меня тоже. Если доктор Бохен заинтересовался одной из идей Тегмарка, он не мог не знать и о другой. Тегмарк посвятил ей две книги, и ваш брат не мог - особенно при его способности докапываться до самых глубин - этих книг не знать, ведь, в отличие от квантового самоубийства, там речь шла именно о математике.
Галилей писал: "Природа разговаривает с нами на языке математики". Нобелевский лауреат Юджин Вигнер в прошлом веке говорил: "Эффективность математики в естественных науках невероятна и нуждается в объяснении". Тегмарк попробовал объяснить.
Каждый объект Вселенной обладает физическими свойствами. Солнце желтое, массивное, горячее. Яблоко зеленое, круглое, жесткое. Но давайте погрузимся вглубь - на атомарный уровень. Здесь эти свойства исчезают. У атома нет цвета, и понятие температуры к отдельному атому неприменимо. Атом не круглый, не жесткий, не зеленый. Физических свойств у атома много меньше, чем у системы атомов - молекулы, а у молекулы физических свойств много меньше, чем у яблока, человека или Солнца.
Какими физическими свойствами обладают элементарные частицы? Масса, энергия, импульс, момент вращения... Все? Но импульс и вращательный момент - это, вообще говоря, уже не материальные сущности. Это абстракция. Числа.
Элементарные частицы, как утверждают физики, - всего лишь особые колебания неких струн. А струны даже массы не имеют! Масса возникает в процессе струнных колебаний. Струна, вообще говоря, объект не физический, а сугубо математический. Число.
Что такое пространство, заполненное звездами, - по Эйнштейну? Это, по сути, геометрия. Свойства пространства - размерность, кривизна, топология, - свойства математического объекта. И получается, что на самом фундаментальном уровне природы нет физики, а есть только и исключительно математика! Все физические объекты, и мы с вами, Дженнифер, являемся, если разобраться, сугубо математическими структурами. Поэтому Тегмарк сделал вывод, который лишь выглядит шокирующим, а на самом деле справедлив и однозначен природа не описывается математикой. Природа и есть математика! И не более того.
Суть элементарных частиц заключена в числах - спине, заряде, лептонном числе... А числа - сугубо математическая структура. Еще более фундаментальная мировая сущность: волновая функция, движущаяся в гильбертовом пространстве, обладающем бесконечно большим числом размерностей. И волновая функция, и гильбертово пространство - объекты сугубо математические.
В основе физических законов лежат мировые постоянные - постоянная Планка, тонкой структуры, тяготения, скорость света... Числа, числа, числа. Мир, все вселенные - это математические структуры. Материи нет. Нет пространства. Число измерений равно нулю. Нет времени - оно для математических структур не существует.
Розенфельд увидел нетерпение в глазах Дженнифер, но не мог остановиться. Заговорив о математической вселенной, он понял, что перешел границу в восприятии собеседницы. Не мог понять - какую. То ли она перестала понимать то, что он говорил, полагая, что ей это известно. То ли она, напротив, все очень хорошо поняла и не хотела слышать продолжения. Знала, куда приведут Розенфельда рассуждения, и боялась выводов, к каким он мог прийти. Не хотела о них знать.
Испугалась?
Розенфельд запнулся - взгляд Дженнифер его остановил. Она не могла словами сказать яснее: прекратите!
Он прекратил.
Она подошла к окну, прижалась лбом к стеклу и смотрела в сад. Солнце теперь было с другой стороны здания, комната оказалась в тени, и Розенфельд видел тень Дженнифер на фоне яркого неба за окном - удивительно красивая картина художника-примитивиста. Он никогда прежде не связывал изображения с музыкой. Видимо, связь эта возникала из эмоций, а подобных эмоций у Розенфельда не было, музыку он воспринимал разумом, это тоже было, видимо, профессиональной деформацией. Сейчас, глядя на силуэт в окне, он... нет, не сравнил изображение с мелодией. Мелодия и силуэт стали единым целым. Силуэт превратился в мелодию, и Розенфельд не представлял, как это могло произойти физически. Наверно так же, как струны, становясь математикой, обнажают истинную сущность мироздания.
Из математических структур можно создать самое элементарное, что возможно в физике - струну. Запустить цепную реакцию развития физического мира. Мелодия струн рождает элементарные частицы - прежде всего, бозоны Хиггса. Массу, притяжение, инерцию. Элементарные частицы уже обладают новыми физическими особенностями. Возникает физический вакуум. Неоднородности физического вакуума приводят к флуктуациям - безудержному расширению пространства и Большому взрыву. Рождается Вселенная. Множество вселенных. Бесконечно большое число разнообразных вселенных. Атомы. Плазма. Звезды. Галактики. Планеты. Жизнь. Разум.
Всего этого могло не быть. Математические структуры - основа мироздания - могут существовать вечно. Они - вне времени. Они совершенны.
Что можно сделать с совершенством? Только - разрушить. Из сущности, не имеющей измерений, создать сущность с одним-единственным измерением. Единицу. Цифру. Число.
Струну. И запустить процесс вечного усложнения. Вечную мелодию вселенных.
"Из математики все мы вышли, и в математику вернемся..."
"Ибо прах ты и в прах возвратишься..."
Дженнифер стала мелодией, и ему показалось, что он знал ее - кого? что? Дженни? мелодию? - много лет. И не мог сказать ей слова, какие собирался сказать. Слова, которые она не хотела слышать.
- Простите, Джейн, - тихо произнес Розенфельд, назвав ее так, как называл брат. -Я, пожалуй, пойду.
Мелодия на мгновение прервалась, плечи Дженнифер опустились, но она не обернулась, и мелодия зазвучала точно с того места, где оборвалась секунду назад.
"Уходите".
И он ушел.
Он знал - когда. Знал - кто. Даже знал - как. Но не знал - почему. То есть даже это знал ночью, во сне увидев все происходившее так же реально, как видишь уплывающий вдаль парусник, настраивающих инструменты оркестрантов большого оркестра или летящий высоко в небе самолет. Он сложил пазл, потом переставил элементы, какие-то включил, какие-то выбросил, и пазл сложился опять, Он знал, когда доктор Бохен создал струну из математических структур. Представлял - как он это сделал. Но не понимал - почему. Волевым усилием создавая струну из совершенных математических структур, доктор Бохен обрекал себя на смерть. "Из праха ты..." Совершенство можно лишь разрушить. Он - разрушил.
Пазл разваливался. Розенфельд, как вчера вечером, оказался на распутье, в саду с тысячей тропинок. И не осталось времени выбирать.
Розенфельд брел по аллее, которая, похоже, никуда не вела, ему казалось, что он все время возвращается назад, хотя аллея была прямой. Вдали стояло здание. Издалека оно выглядело знакомым, а если подойти ближе, почему-то отдалялось, и нужно было идти, чтобы оставаться на месте - как Королева в "Алисе". Чтобы дойти до конца аллеи и, тем более, войти в здание, нужно было принять решение. А Розенфельд не хотел. Он хотел играть по своим правилам - не задавать вопросы, на которые или не получит ответа, или ему скажут неправду.
Придется. Надо же, в конце концов, поставить точку - пусть даже решение неверно, процесс нужно довести до конца.
Хорошо, согласился Розенфельд сам с собой и ускорил шаг. На самом деле он медленно побрел вперед, поняв, что до сих пор топтался на месте.
Кабинет профессора Ставракоса находился - во всяком случае, вчера вечером, - на втором этаже. Конечно, следовало сначала позвонить. Ставракоса могло не оказаться на месте. Он мог быть на семинаре, дома, в любой из аудиторий, где читал лекции, мог беседовать с кем-нибудь о науке в одном из множества кафе...
- Войдите! - крикнул Ставракос, когда Розенфельд осторожно постучал в дверь его кабинета.
Войдя, Розенфельд не сразу увидел хозяина. Стол с компьютером стоял напротив двери, у окна, свет падал слева, все, как положено. Профессор сидел на полу в позе индийского факира среди разложенных вокруг листов исписанной бумаги - будто чашечка цветка с десятками лепестков.
- Простите, - пробормотал Розенфельд, не входя в комнату, чтобы ненароком не наступить на листы и не разрушить их понятный профессору порядок.
- А! - воскликнул Ставракос, поднявшись, и, ногой отправив в угол десяток листов, очистил гостю проход к столу. - Доктор Розенфельд! Я думал, вы придете утром и отправил сообщение, что освобожусь в час. Сейчас три.
Розенфельд мог сказать, что не получал сообщений, но сам в этом засомневался. Он мог пропустить, а сейчас это не имело значения.
Он взглядом поискал давешний листок бумаги с запиской Бохена. Вчера листок, скомканный и расправленный, лежал на стопке бумаг. Сейчас там покоился (трудно было подобрать другое определение) толстый том "Курса чистой математики" Харди, давно не только устаревшего, но и много раз оцифрованного. Очень неудобно пользоваться такой толстой и тяжелой книгой. Может, Ставракос вложил записку Бохена между страниц? Иного применения книге Розенфельд придумать не мог. Сел на стул, а Ставракос, нацепив на нос очки, которые не сразу нашел среди бумаг на столе, бухнулся в кресло, издавшее тяжелый вздох и мучительный скрип.
- Вы были на кладбище? - Профессор не собирался тратить время на предисловия..
Розенфельд кивнул.
- И разговаривали со старым Генрихом... э-э... доктором Бауэром. Старый Генрих - так его назвали лет тридцать назад, когда он был еще молод и крепок.
"Умом?" - хотел спросить Розенфельд, но придержал язык.
- Генрих умнее всех нас, - продолжал Ставракос. - Его работы по квантовым числовым группам, а потом по математическому моделированию типов инфляций ложного вакуума в свое время были классическими.
Ставракос был уверен, что гость понятия не имел, кем был Бауэр тридцать лет назад, когда бостонский гость лепил домики из песка на детской площадке. Розенфельд действительно не читал Бауэра, но это не имело сейчас никакого значения.
- Я понял, - произнес Розенфельд, соорудив, наконец, в уме фразу, которую только и следовало "излучить" в разогретое от предположений пространство кабинета, - почему вы не сразу сообщили мисс Бохен о смерти брата. И почему кремировали.
Брови Ставракоса поползли вверх. Розенфельд с удовлетворением отметил, что профессор ожидал от гостя любой фразы, только не этой.
- Вот как? - пробормотал он, поднял том "Курса чистой математики" и, не зная, что с ним делать, переложил на левую сторону стола, ближе к окну. Под книгой оказалась та самая записка - будто лягушка под гидравлическим прессом. Отвратительная картина мелькнула в сознании и исчезла.
- Можно мне посмотреть? - протянул руку Розенфельд.
Ставракос пожал плечами. Написанному большого значения он не придавал, а взглядом напомнил, что гость вчера уже читал записку, достаточно короткую, чтобы запомнить с одного раза.
Розенфельд поднялся, и ему показалось, что это движение что-то изменило в мире. Тень какая-то...
Он прислушался к себе, посмотрел на Ставракоса, внимательно за ним наблюдавшего, обругал себя мысленно за подозрительность, взял листок обеими руками и поднес к глазам. Прочитал:
"Одно движение человеческого сознания - огромный шаг в познании. Нет ничего легче, чем создать Вселенную. Когда есть выбор и воля. Только выбор и воля".
Действительно, запомнить можно с одного раза.
- Вы не пробовали это сфотографировать? - спросил Розенфельд. - Или сканировать? Сохранить в файле?
Ставракос мягким движением пальцев отобрал у Розенфельда листок и положил на прежнее место.
- Копия, - сказал он сухо, - находится в папке, сохраненной не только в компьютере клиники, но и в моем, и у всех коллег, кто захотел иметь.
- И все тексты разные?
Ставракос посмотрел на гостя с уважением. "Браво!", - сказал он.
- Да, - согласился профессор после некоторого раздумья.
- Скажите... - Розенфельд пытался сосредоточиться. - Сфотографированные и записанные в компьютерах тексты не меняются со временем?
- Нет... Пока нет.
- Значит, меняется только память?
- Память? - переспросил Ставракос.
- Я помню другой текст. Тот, что прочитал вчера.
- А, вы об этом эффекте. Я не знаю, свойство ли это памяти, или текст на самом деле меняется. Что на самом деле является переменной величиной - субъект или объект. Реальность или представление о ней.
- Но если в компьютере... - Розенфельд взглядом попросил Ставракоса закончить фразу.
- Прошло не так много времени, чтобы делать выводы, - пожал плечами профессор. - Может, записанный текст - то есть реальность - меняется медленнее, чем эмоции, память, восприятие. Это возможно.
Вчера вечером профессор не был так откровенен. Что изменилось?
- Реальность, - сказал Розенфельд вслух.
- Простите?
- Реальность меняется, и с ней меняется память, - объяснил Розенфельд. Скорее себе, чем Ставракосу.
- Реальность менялась всегда, - возразил профессор. - Каждое наше решение, поступок, действие, любой выбор - это выбор реальности, в которой мы проживем, пока не сделаем следующий выбор. Вы не согласны?
- Да, - кивнул Розенфельд. - Но раньше, если я что-то прочитал и, тем более, выучил наизусть, это оставалось в памяти.
Ставракос пожал плечами. "Вы уверены?" - спросил он взглядом.
Розенфельд был уверен только в одном.
- Это, - сказал он, - началось после смерти доктора Бохена.
Ставракос промолчал. Перекладывал бумаги на столе, перелистывал книги и ставил на прежнее место, он не хотел говорить, он и так сказал больше, чем собирался.
- Математическая Вселенная и струнная теория, - сказал Розенфельд, вернувшись в кресло. - И то, и другое - чистая математика, верно?
Он хотел признания. Конечно, признание - не доказательство, суд его не примет, но ведь суд и не состоится. Невозможно обвинить и судить кого бы то ни было на основании непроверяемых фактов и недоказуемых гипотез. Ни один суд и не разбирается в математике до такой степени, чтобы принять дело к рассмотрению.
- Будете кофе? - спросил Ставракос.
Тянул время? Через час позвонит неугомонный Стив, и короткий отпуск закончится. Ничем?
- Да, - сказал Розенфельд. - Черный.
- Другого тут не пьют, - буркнул Ставракос.
Кофеварки в кабинете не было, и Ставракос не сделал ни одного движения, не произнес ни слова, просто сидел и смотрел на Розенфельда испытующим взглядом.
Дверь открылась без стука, и женщина лет пятидесяти, одетая в строгий темный брючный костюм, внесла небольшой поднос, на котором стояли две чашечки кофе и прикрытое салфеткой блюдце. Поставив поднос на край стола, женщина удалилась, не произнеся ни слова и не удостоив Розенфельда взглядом.
- Спасибо, миссис Паркер, - произнес Ставракос ей вслед.
Розенфельд взял в руки блюдце с чашкой, отпил глоток. Прекрасный кофе, прекрасный запах, миссис Паркер умела готовить кофе - что она умела еще?
Розенфельд бросил взгляд на висевшие на стене электронные часы. 17:01. Естественно. Профессор каждый день пил кофе с булочкой в это время. А сегодня у него гость. Значит...
Телепатии не существует. Нет сверхъестественных явлений, сил и законов.
- Кто? - спросил Розенфельд. - Кто рассчитывал переход между математическими структурами и физической струнной вселенной?
Ставракос отхлебнул из своей чашки и отщипнул от булочки.
- Доктор Бохен с профессором Бауэром.
Розенфельд кивнул. Он так и предполагал.
- Вы это обсуждали? Втроем? На семинаре? Готовили статью? Доклад?
Ставракос сделал второй глоток, отщипнул второй кусочек и ответил на каждый вопрос отдельно.
- Да. Нет. Нет. Нет. Нет.
Уточнять, с кем еще Бохен обсуждал свою идею, Розенфельд не стал. Понятно, что знали все, кто в Принстоне занимался струнами и читал Тегмарка. И молчали, конечно же, не по конспирологической причине или солидарности научных работников, которой никогда не существовало в мире научной конкуренции. Причина была проста, и Розенфельд озвучил ее, уже не испытывая сомнений.
- Создав струны из математических структур, доктор Бохен пожертвовал собой. С его смертью мир изменился безвозвратно. Изменились все. Изменилась память. Вы помните, что это было, но не помните - что именно. Вы помните текст письма Бохена, но не помните, какой именно текст вы помните. Вы помните, что эксперимент возможно было провести только один раз, и только один раз наблюдать результат.
Ставракос залпом допил кофе, поставил чашечку на блюдце - в самый центр, - и согласно кивнул. Он не собирался юлить, лгать, он говорил правду вчера и сегодня.
- Математических структур бесконечное множество, - сказал он, - и повторение попросту невозможно. Вероятность этого тождественно равна нулю.
- Да, - сказал Розенфельд, содрогнувшись. Мысленно - конечно, только мысленно. Он сидел в кресле в расслабленной позе, держал в руке блюдце с чашкой, ровно держал, чтобы чашка не упала и кофе не облило куртку, которую он не снял, хотя в кабинете было не просто жарко, а очень жарко. Или ему казалось? Он подумал, что на самом деле складывал пазл логически, как поступал всегда, раздумывая над экспертным заключением. Дважды пазл казался ему сложенным, дважды он ошибся, но те два сложенных и рассыпанных пазла не вносили внутреннего дискомфорта, а этот, реальный... Розенфельд не мог понять себя. Он боялся? Да, чувство страха определенно было, хотя глупо бояться сейчас, когда все, что могло произойти, произошло, и нет никакой возможности поправить. Даже до понимания причины произошедшего наука - он теперь думал о науке как о чем-то отвлеченном от его личного участия - доберется еще не скоро. Доберется конечно, уже подбирается, в будущем году НАСА вместе с европейцами запустит новый орбитальный телескоп, втрое больше по светосиле, чем даже "Уэбб", чудо современной техники. И тогда...
И что тогда?
- Маленький шаг человека, - неожиданно процитировал Ставракос, - и огромный шаг всего человечества.
Он произнес известную фразу так, будто повторял ее много раз, она навязла и опростилась, он вынужден был повторять ее для себя, а сейчас повторил для Розенфельда, давая понять, что шаг сделан, действие произведено, изменить ничего нельзя, и хватит об этом.
Розенфельд хотел полной ясности.
- Сердце доктора Бохена не выдержало усилия? Он... надорвался?
Брови Ставракоса поползли вверх.
- Усилия? - удивленно переспросил он. - Не требовалось никакого усилия - физического, я имею в виду.
- Мысленного, - уточнил Розенфельд. - Только выбор и воля.
Он представил, о чем думал в тот момент доктор Бохен, как он волновался, когда делал выбор, совершал маленький, попросту микроскопический шаг, как билось его сердце, как он был напряжен, хотя - да, то, что он собирался сделать, физического усилия не требовало. И сделал. Провел эксперимент. Эксперимент, который в этой вселенной можно было провести один-единственный раз. И никогда больше. Потому что...
- Яйцо можно разбить только раз, - сказал он. - И это очень легко.
- Легко... - пробормотал Ставракос. - Гораздо труднее, чем сотворить Вселенную.
Ну вот, с удовлетворением подумал Розенфельд. Слово сказано.
- Можно мне еще раз взглянуть? - Розенфельд показал взглядом.
Ставракос взглядом показал согласие.
На листке бумаги было написано: "Не нужно усилий. Только понимание и воля".
Да, понимать - обязательно.
- Могу я сфотографировать? - спросил Розенфельд.
Ставракос пожал плечами.
Розенфельд сделал фотографию - пять раз, под разными углами.
- Нужно обладать немалой... - он помедлил, нет, "немалой" - не то слово, - бесконечно большой силой воли, чтобы принять такое решение.
- Бесконечно большой? - с сомнением переспросил Ставракос. - Хотел бы я посмотреть на ученого, который не мечтал бы проверить правильность своих выводов.
Розенфельд молча смотрел на профессора. Тот спокойно сидел в кресле, но пальцы постукивали по столешнице.
Да. Нет. Нет. Нет. Нет.
Но все-таки да - обсуждали.
Розенфельд поднялся.
- Я здесь в отпуске, - сообщил он в пустоту. Ставракос не пошевелился.
Розенфельд вышел и тихо прикрыл за собой дверь.
Когда он вошел в холл отеля, мисс Бохен сидела в кресле у журнального столика, на полу лежал небольшой темно-зеленый чемодан, в руке - пластиковый стаканчик. Уже пустой. Розенфельд подошел и сел напротив.
- Кофе здесь плохой, - сказала мисс Бохен, - из автомата. Вон там, - показала она взглядом.
- Вы улетаете?
- Мне здесь нечего больше делать. Джерри нет. А память всегда со мной. Вы, - она помедлила, - вы тоже улетаете?
- Да. Отпуск оказался коротким.
Она кивнула.
- Я пойду, - сказал он неуверенно.
Мисс Бохен промолчала. Она ждала других слов? Взгляд она так и не подняла.
Опять собирался дождь. Как вчера. Странная погода: днем тепло и солнце, вечером холодно и дождь. Туча нависла над парком, как плоская темная крыша недостроенного дома - с дырами, сквозь которые пыталось просочиться темнеющее небо, и даже солнце изредка проглядывало, будто проверяя, все ли в порядке там, внизу.
Розенфельд расплатился за номер, проверил по аппликации в телефоне, зарегистрирован ли билет, все было в порядке, да и могло ли быть иначе?
Розенфельд заказал такси к зданию Департамента математики - хотел пройти мимо скамейки, на которой они с Джейн сидели днем. Почему-то на ум пришло библейское: "На берегу реки они сидели и плакали..."
На скамейке полулежал молодой человек, подложив под голову рюкзак, и читал толстую книгу, держа ее навесу над глазами. Неудобно. Тяжело. Странно поступают люди.
Бауэр позвонил, когда Розенфельд садился в такси. Он захлопнул дверцу и ответил на звонок прежде, чем телефон успел перекинуть вызов на автоответчик.
- Я хотел сказать...
- Я знаю, - перебил Розенфельд. - Я говорил с мисс Бохен.
- Но вы не можете знать...
- Я знаю, - мягко повторил Розенфельд.
- О том, что Джеремия создал именно нашу Вселенную?
- Нашу - в частности.
- В частности, говорите? - Голос Бауэра стал настороженным. - То есть вы поверили в...
- Это не вопрос веры, - сухо сказал Розенфельд. - Все, что произошло потом, - доказательство.
- Потом?
- Жизнь между смертями.
- Вы о письмах... - Бауэр вздохнул.
- Вы сказали: о письмах, профессор. Не о письме. Множество вселенных. Мультиверс. Именно его сотворил доктор Бохен из математических структур. Письма - доказательство.
- Гипотеза. - Бауэр вздохнул еще раз. - Аргумент, согласен. Не доказательство.
- Профессор Бауэр, - Розенфельд старался говорить без эмоций, но они все равно прорывались сквозь его напускное равнодушие, - я эксперт, а не следователь. И свою работу эксперта я проделал, уверяю вас.
- Будете докладывать начальству? - отчуждение, звучавшее в голосе Бауэра, стало таким очевидным, что Розенфельд отодвинул телефон от уха: будто темная энергия, разгонявшая Вселенную, выплеснулась концентрированным комком.
- Я эксперт, - повторил Розенфельд и не удержался от встречного вопроса: - Вы же... или кто-нибудь из коллег... профессор Ставракос, например, не собираетесь подавать заявление в полицию?
Он "увидел", как Бауэр удивленно поднял брови и потянулся за палкой.
- Нет. - Ответ был коротким и определенным.
- И статью с описанием эксперимента доктора Бохена писать не будете?
Розенфельд знал ответ, но хотел услышать. Все-таки возможны были два варианта. Нет, статью писать не будем. Или: не было никакого эксперимента. Нет и нет.
Бауэр отключил связь, не попрощавшись.
- Вам к какому терминалу? - спросил водитель.
Розенфельд взглянул на аппликацию.
- К первому.
Сильверберг позвонил, когда Розенфельд стоял у информационного табло и искал номер стойки регистрации рейса на Бостон.
- Когда тебя ждать? - поинтересовался старший инспектор. - Кстати, - добавил он, - если прилетишь не очень поздно, заезжай, Мэгги приготовила телячьи отбивные, поужинаем, и ты расскажешь о своем отпуске.
- Не состоявшемся, - буркнул Розенфельд.
- Ты провел в Принстоне целый день! Тебе мало для отдыха? Или ты хочешь сказать, что не узнал ничего, за чем летел туда на самом деле?
- На самом деле я... - начал Розенфельд и замолчал. Во время разговора взгляд его скользил по залу, и в дальнем конце он заметил...
- Стив, - быстро произнес он, - извини, я перезвоню чуть позже.
- Эй! - забеспокоился Сильверберг. - В чем дело, Арик?
- Перезвоню, - повторил Розенфельд и отключил связь.
Он почти бежал, огибая группы пассажиров, стоявших в очереди на регистрацию, стараясь не упустить из вида знакомую фигурку, будто выточенную из камня. Мисс Бохен медленно шла вдоль внешней стеклянной стены, будто купалась в солнечном свете, набегавшем на нее волнами из-за того, что где-то на высоте ветер быстро гнал облака, то и дело закрывавшие солнце, как в детском стробоскопе, который Розенфельд любил рассматривать, а однажды, потеряв интерес, подарил соседскому мальчишке, в ту же минуту уронившему игрушку, разбившуюся об асфальт.
Образ и воспоминание мелькнули быстрее, чем Розенфельд успел их осознать, но, когда он подошел к Дженнифер и молча встал рядом, то знал, почему возник именно этот образ и именно это воспоминание.
Мисс Бохен вздрогнула, и он смущенно улыбнулся, произнеся мысленно - чтобы она услышала: "Я не хотел тебя пугать!"
- Боже, - сказала она и поставила на пол чемоданчик. - Я думала, вы уже улетели.
- Джейн... - Розенфельд понимал, что произносит слова, о которых, скорее всего, пожалеет, - вы еще не прошли регистрацию?
- Нет.
- Значит, у нас есть время выпить кофе.
Это был не вопрос, а утверждение, и мисс Бохен промолчала.
Розенфельд поднял чемоданчик - легкий, будто внутри не было ничего, кроме пары летних платьев, - и, взяв Дженнифер под руку, направился к кафетерию, расположившемуся посреди зала, будто спрут на океанском дне в ожидании добычи.
Они заняли столик подальше от толпы будущих пассажиров.
- Вам капучино?
- Черный кофе, без сахара.
- Хорошо.
Себе он тоже взял черный. Сел напротив, посмотрел в ее глаза, похожие сейчас на два глубоких озерца, в которых плавали невысказанные мысли, и произнес, волнуясь:
- Джейн... Мисс Бохен... Послушай... Послушайте... Я не могу вас осуждать за то, что вы сделали. Я понимаю. Они - нет. Они просто приняли к сведению и никогда не станут вам друзьями. Это будет всегда стоять между вами. С этим вам жить. И я...
Он хотел произнести фразу, которую она не хотела услышать.
- О чем вы? - спросила мисс Бохен. Руки она сложила на столе, как школьница на уроке, отодвинув локтем пластиковый стаканчик. Тот покачнулся, но устоял, будто стойкий оловянный солдатик.
Розенфельд взял себя в руки.
- Пазл, - сказал он. - Пазл все время складывался правильно. Несколько раз. В одной реальности такое невозможно. В одной реальности существует единственное решение, один результат наблюдения. Но если реальности меняются так быстро, что память не поспевает и воспоминания смешиваются, будто жидкости в коктейле, то возникают странности... Простите, я не с того начал.
- Да, - сказала она.
- Джерри... Он ничего не стал бы делать, если бы вы ему не приказали.
Неправильное слово, не подумал. Но сказал и не стал жалеть.
- Я никогда ему не приказывала! - возмутилась мисс Бохен. Подняла взгляд, но смотрела не в глаза Розенфельду, а на верхнюю пуговицу рубашки. И говорила, будто в микрофон.
- Никогда! Мы просто разговаривали.
- Он с детства находился под вашим влиянием. Старшая сестра... У меня нет сестры, - добавил он, - но я представляю...
- Джерри был очень несамостоятельным, - будто извиняясь, сказала мисс Бохен. - Я вам рассказывала. Вся его воля, весь темперамент, внутренние силы сосредоточились...
- На математике.
- Да.
- А жизнью его руководили вы. Джеремия не женился, потому что этого не хотели вы. А вы не вышли замуж, потому что вам не нужен был ни один мужчина, кроме брата. Вы - холодная женщина, Дженнифер. Нет, не так. Ваша энергия - энергия материнства, направленная на брата. Потому у вас не сложились отношения с родителями. Они не понимали сына, которому в жизни не нужно было ничего, кроме математики. И не понимали дочь, которой в жизни не нужно было ничего, кроме счастья брата, которому не нужно было ничего, кроме математики. Вы делали все, чтобы он мог заниматься математикой без помех.
- Мы жили в разных городах, - напомнила мисс Бохен. - А остальное вас не касается.
- Да, - согласился Розенфельд, отвечая на первую фразу и проигнорировав вторую. - Так захотели вы. Управлять иногда легче по телефону, верно?
Ответа он не ждал, но она ответила.
- Да.
Он все-таки решился.
- Джейн... - Он наклонился вперед, а мисс Бохен подняла на него взгляд, и он выдержал, не зажмурился, не моргнул, смотрел и смотрел. И видел.
- Джейн, - повторил он, - это было твое решение. Не Джеремии.
Она молчала. Он ждал. Кофе остывал. Солнце все еще не село, но тени обогнули землю и вернулись, слившись с собой. Так казалось, и Розенфельд машинально попробовал смахнуть со стола бесконечную тень закрывшего солнце облака. Он разорвал тень надвое, и солнечный зайчик перебежал с его ладони на руку мисс Бохен. Застыл в ожидании.
- Он сказал: "Джейн, родная, это можно сделать только один раз... или не сделать никогда". "Что "это"?" - спросила я, хотя, выслушав его рассказ о математической вселенной, я поняла, что значит "это", не спрашивайте меня, я не сумею объяснить. Интуиция? У Джерри была девушка, нет, правильнее сказать, он был у девушки, она хорошая, но... Нужно было сказать: "Она тебе нужна, женись на ней", но я знала, что тогда он перестанет быть моим, она была замечательная, но решать за него, как ему поступать, она бы не стала, потому что не понимала его так, как я. Они расстались, и все опять было хорошо, а в тот вечер... Это была математика, но это была и жизнь - не моя, не его... Точнее, не только моя и не только его, и не только всех людей, и не только всего живого на свете, и не только...
Она могла перечислять долго - до самых истоков, и никогда не закончила бы фразу. Розенфельд прервал поток ее сознания, дотронувшись до ладони, будто нажал на кнопку выключения. Дженнифер руку не отдернула - положила свою ладонь поверх его, ладонь была ледяной, и Розенфельд прикрыл ее от холода другой рукой. Дженнифер поставила стаканчик на стол и подняла руку, будто раздумывая...
- Ты сказала: "Сделай это".
Она положила вторую ладонь поверх его, и Розенфельд удивился: эта ладонь была горяча. Впрочем, ничего странного: ведь в руке только что был теплый стаканчик.
- Я спросила: "Это трудно?", и он ответил: "Легко. Это - мысль. Воля. Желание. Вселенные создаются из ничего. Физики говорят - из флуктуации"... "Ты не физик", - сказала я. "Нет, - согласился Джерри. - Но бесконечное число вселенных возникло из математических структур. Физика появилась потом. Из струн. А струны - из математики". - "Это трудно?" - повторила я, и он повторил: "Легко". Тогда я задала последний вопрос: "Родится другая вселенная?" "Множество, - сказал он, - и наша тоже. Вот эта", и он взглядом показал на стены, на окно, на небо за окном. Тогда я сказала: "Сделай это, Джерри!"
И камень, стоявший на вершине горы, потеряв равновесие, покатился вниз.
Она замолчала, будто споткнулась.
- Такого быть не может, - тихо произнес Розенфельд. - Вселенная возникла в Большом взрыве почти четырнадцать миллиардов лет назад.
- Нет, конечно. Не может, - сказала она.
Или подумала? Он не расслышал.
В математических структурах нет времени, - подумал Розенфельд. Или произнес вслух?
- А потом Джерри уехал. Как обычно. И как обычно, мы перезванивались - каждый вечер, перед сном. Он ложился поздно, часа в три, а я раньше - в двенадцать. Вот и получалось, что - одновременно. Он тут, я там. В субботу он не позвонил. Я решила, что Джерри заработался, и легла спать. Он не позвонил и на следующий вечер. И его телефон не отвечал.
Розенфельд поднялся, и рука Дженнифер упала на стол.
Он мог сказать ей сейчас. Мог - потом. Мог не говорить никогда.
- Ты убила его.
- Он создал Вселенную. Стал Богом.
- Ты его убила.
- Джерри был гением, - убежденно сказала она. - Непризнанным. Так не должно было быть.
- Ценой его смерти.
- Цена - вот. - Она взглядом показала на стены, на окно, на небо за окном..
- Это только гипотеза. Он мог создать бесконечное число других вселенных. В струнной теории...
- Нет, Джерри создал наш мир и стал Богом.
- Ты в это веришь?
- Да, - твердо сказала она.
- Вера и наука, - тихо произнес Розенфельд, - две вещи несовместные.
Он больше не мог ее слышать. Он больше не мог на нее смотреть. Человек не таков, каким мы его видим. Человек таков, каким мы его ощущаем.
Розенфельд поднялся и закинул за спину рюкзак.
Пазл сложился в последний раз. Правильный? Он думал, что - да. Был ли уверен? Он надеялся, что - нет.
Мисс Бохен пила кофе мелкими глотками, и Розенфельду больше всего сейчас хотелось положить ей голову на колени и застыть в этой позе навеки.
Он повернулся и пошел к выходу на посадку, ворота В, стойка 9.
Она позвонила, когда он сидел в кресле у окна и смотрел на запад, где струился закат, над которым черной стеной висели тучи, не позволяя появиться звездам. Впрочем, за толстым стеклом Розенфельд все равно не увидел бы ни одной звезды.
- Джерри никогда не признали бы при жизни, - сказала она. - А теперь на него молятся.
Розенфельд прервал связь. Он хотел быть с этой женщиной. Он представлял, как они могли бы сидеть вечерами на его диване в его квартире в его городе на его планете в его вселенной. Он рассказывал бы ей, как прошел день, она смотрела бы ему в глаза, и он знал бы, что готов сделать для нее все.
Самолет вздрогнул и медленно пополз по рулежной дорожке.
"Это можно сделать только один раз".
"Вселенная возникла из ничего. Не одна - бесконечное множество"...
"Струны - всего лишь математика".
Струны, частицы, вакуум, инфляция, Большой взрыв, плазма, квазары, галактики...
Мы.
"Маленький шаг человека - огромный шаг человечества".
Сердце.
"Сделай это, Джерри!"
"Ибо прах ты и в прах возвратишься..."
- Как провел отпуск? - с ехидцей спросил Сильверберг, когда Бен принес заказ: бифштекс с кровью старшему инспектору и яичницу с беконом - эксперту.
- Твоими молитвами, - буркнул Розенфельд, отодвигая вилку. Есть не хотелось.
- Что с экспертизой по делу Мильстрона? - поинтересовался Сильверберг, переводя разговор.
- Заключение в твоем компьютере, - сказал Розенфельд, думая о своем. - Мог бы проверить, прежде чем отправиться на ланч.
- Отлично, Арик!
Сильверберг отложил вилку.
- А то дело? - спросил он. - Ну... Со смертью математика... как его...
- Бохен. Джеремия Бохен.
- Да. Это была естественная смерть?
Розенфельд поднял взгляд.
- Ты...
- Я позвонил в полицию Принстона и задал пару вопросов. По моей просьбе детектив Моррисон позвонил в клинику, где умер Бохен, и задал пару вопросов. Все можно было узнать, не устраивая себе отпуск посреди рабочей недели.
- Наверно, - вяло согласился Розенфельд.
- Зря съездил? - сочувственно спросил старший инспектор.
- Знаешь, Стив, - сказал Розенфельд, - я возьму еще неделю отпуска.
И, опережая вопрос, продолжил:
- Нет, в Принстоне мне больше делать нечего. В Лос-Анджелес.
Сильверберг не донес до рта вилку.
- Зачем?
- Могу я, наконец, отдохнуть? - рассердился Розенфельд. - Я восемь лет не был в отпуске!