Майкл глубоко вдохнул и закашлялся: за долгие годы он отвык от морозной сухости зимнего воздуха, и леденящий ветерок сердито драл горло. Там, где он жил в последнее время, зимы были мягкие, больше похожие на раскисающую осень, и снег был так же редок, как вода в Негеве. Зато весной, когда начинались ливневые дожди, песок буквально расцветал – на каждой песчинке появлялся удивительной красоты цветок, и вся пустыня превращалась в дивный сад. Правда, цветение было недолгим, вскоре на землю падала удушающая сухая жара, и жестокие хамсины несли красный песок там, где еще несколько дней назад благоухали прекрасные цветы.
Майкл еще раз вздохнул, глядя на тонкие березки, сияющие призрачной белизной на фоне блекло-голубого зимнего неба, на сугробы, синеватые в тени и ярко-белые на солнце. На этот раз не поперхнулся – возвращались старые привычки, и тело радостно приняло воздух детских лет. Оказывается, он очень соскучился по снежным зимам, по густой зелени елей, украшенной ватными снежными варежками, по блестящему инею на березах, по бледному солнцу, лениво ползущему к быстрому зимнему закату по нежной небесной голубизне…
До Майкла донесся колокольный звон. Он повернул голову: на пригорке среди берез примостилась небольшая церковь, ее побеленные каменные бока органично вписывались в пейзаж, и казалось, что солнце оглаживает золоченые купола, и от этого появляются дивные звуки колокола.
– Бом-бом! – говорил церковный колокол. – Бом-бо-ом-бо-оом! Заходи к нам! Приходи, и будешь согрет и обласкан! Бо-ом!
Майкл усмехнулся. Неожиданно ему стало холодно, словно от белых церковных стен веяло северным ветром. Нежные ветви берез печально шевелились, и Майкл скривился. Церковный колокол лгал. Он заманивал глупых и наивных, молодых и ищущих правды. Он лгал им, как лжет вампир, обещая бессмертие за каплю крови. А потом вместо тепла замораживал сердце, как это сделала Снежная Королева, вонзив в грудь мальчика осколок ледяного зеркала.
Майкл почувствовал, как запершило в горле, а глазам стало горячо. Так же горячо было много лет назад, и он думал, что все давно забыто, заброшено, как была забыта и заброшена эта страна, некогда бывшая его родиной, а потом ставшая чужой. Но нет, старая обида все еще травила душу, рвала сердце ледяными краями осколка…
В школе и во дворе Мишеньку дразнили жидовской мордой, несмотря на то, что он совсем не был похож на еврея – светловолосый и голубоглазый мальчик с аккуратным прямым носиком скорее походил на наследника шляхетской фамилии, чем на потомственного иудея. Но все знали его мать, бабушку и деда, а они-то были чистокровными евреями, и выглядели так, как положено евреям – черноволосые и носатые. Отец Мишеньки, правда, был поляком, и мальчик был похож на него, но отца во дворе видели редко, так что к Мишеньке накрепко приклеилось прозвище «жидовская морда». Больше всего Мишеньку обижало то, что жидовской мордой во дворе называли только его, хотя были и другие дети из еврейских семей.
– Не обращай внимания на этих шлемазлов, – утешала мальчика бабушка. – Ты просто очень умный, вот они и завидуют. Ты будешь отлично учиться, Мойше, и станешь большим человеком. А они станут дворниками, вот увидишь!
Бабушка всегда называла Мишеньку Мойше, несмотря на то, что мама категорически запрещала это делать.
– Ему же тут жить! – кричала мать Мишеньки на бабушку. – Ты хочешь, чтобы его всю жизнь дразнили жидовской мордой?
– А что, если не будут дразнить, он перестанет ею быть? – спрашивала бабушка, раскатывая тонкие пласты пресного теста для мацы.
– Закончит школу и перестанет, – отрезала мать. – Поступит в институт, а там и знать никто не будет, что у него еврейская кровь.
– Глупая ты, – вздыхала бабушка. – Куда бы он ни поступил, уж об этом-то забыть не дадут. Жидовская морда она и есть жидовская морда, тут ничего не поделать.
Отец Мишеньки тоже не хотел, чтобы его сына называли Мойше. Ему не нравилось, что мальчика дразнят жидовской мордой. Каждый раз, приходя в гости к теще с тестем, он нашептывал сыну на ухо, что тот – чистокровный поляк, из польской шляхты, и предки его были шляхтичами, то есть, польскими дворянами. Мишенька отцу верил, но в то же время знал, что, несмотря на всех польских дворянских предков, он – жидовская морда, и тут ничего не поделаешь, как и говорила бабушка.
Может, если бы родители воспитывали Мишеньку сами, все было бы иначе. Но, увы, квартирный вопрос стал поперек горла и помешал Мишенькиному воспитанию – его растили бабка с дедом, чистопородные евреи, и называли его Мойше, а во дворе – жидовской мордой.
Годы шли, родители развелись – отцу не нравилось, что родители жены в глаза называли его гоем, а матери не нравилось, что свекровь кривилась на ее еврейство. Мать вновь вышла замуж. А Мишенька так и жил с бабкой и дедом. Потом дед умер, и Мишенька остался только с бабкой. Так он закончил школу, поступил в институт, и сбылось предсказание матери: его перестали называть жидовской мордой. В институте никто никогда не видел его еврейских предков, а выглядел Мишенька точно так же, как и остальные ребята, родившиеся вдали от минского гетто и не имеющие родственников в Бобруйске, славящемся издавна своей еврейской диаспорой.
Мишенька уже начал привыкать к тому, что он и не еврей вовсе. Только бабушка по-прежнему называла его Мойше:
– Мойше, маленький, не будь дураком, не верь им, – говаривала она частенько, когда видела, что внук заносится мечтаниями чуть не до небес. – Рано или поздно все равно узнают, и тогда не простят тебе, что ты пытался стать таким, как они. Будь собой, Мойше, только собой, и наплюй на всех, кто говорит иначе!
Мишенька кивал, но старушку слушал плохо – у него уже была собственная жизнь, далекая от бабки, и он считал себя весьма искушенным в житейских вопросах. А бабкины слова… что ж, она ведь стара и прожила тяжелую жизнь, и ее еврейство буквально написано у нее на лице крупными буквами, она просто не знает, как жить иначе.
Так Мишенька закончил институт, начал работать в престижном КБ на заводе и уже считал, что жизнь его удалась. Девушка, с которой у него был роман, нравилась ему все больше и больше, и Мишенька даже начал подумывать о семейной жизни. Правда, его немного смущало, как представить девушку бабке – девушка была чистейших полесских кровей, а бабка тихо мечтала, что любимый единственный внук найдет хорошую еврейскую девочку, заведет настоящих еврейских детей.
Но когда Мишенька привел избранницу домой, бабка даже не поджала губы. Она радовалась девушке, будто та была потомком иудейских первосвященников. Губы были поджаты, когда Мишенька сообщил, что желает креститься в православие.
– Мойше, ты хорошо подумал, маленький? – спросила бабка, строго глядя на Мишеньку. – Это серьезный шаг, Мойше. Зачем тебе это? Все еще хочешь сойти за своего там, где всегда будешь чужаком?
Мишенька и хотел бы объяснить, но не мог найти слов.
А все дело было в старой церквушке, притаившейся на холме прямо за кольцевой дорогой. Прозрачные березы, покрытые инеем, склоняли печальные длинные ветви к беленым каменным стенам, облупившиеся купола тускло поблескивали на солнце, надтреснутый колокол хрипловатым баритоном взывал с тонкой колокольной башенки:
– Бо-ом! Кх-ббо-ом!
Мишеньке там совершенно нечего было делать, но он случайно проскочил нужный поворот, а впереди тянулся газон, заваленный снегом, и развернуться было решительно негде. И он зашел в церквушку, чтобы спросить дорогу. Потом Мишенька смеялся – ведь в церковь за этим и приходят, за тем, чтобы узнать дорогу. Вот и он пришел.
Священник – старичок-божий-одуванчик – был очень доброжелателен. Седой пушок его бороды развевался, когда он, активно жестикулируя, объяснял Мишеньке, где можно развернуться, чтобы не нарушить правила. А Мишеньку заинтересовала полуразрушенная церковь, ободранные стены с редкими печальными, как зимние березки, иконами, дыры в деревянном полу, голуби, летающие высоко под куполом.
– Так это ж мы ремонтируемся! – вдохновенно сказал старик. – Ничего, вот сделаем ремонт, не узнаете храм. Загляденье будет. Стены белые, как стволы у березок, купола золотые, и колокол будет слышен повсюду окрест! Ах, дожить бы…
Старый батюшка показал Мишеньке чудотворную икону. Рассказал, что будто бы во время войны супостат потребовал отдать драгоценность – старинную икону Богоматери, издавна украшавшую церквушку. И тогдашний батюшка вышел с этой иконой в руках. Уж что он там сказал – история умалчивает, но немцы начали стрелять. И вот оно, чудо Господне – батюшка истово перекрестился, и в глазах его полыхнула настоящая глубокая вера – ни одна пуля не достала священника. А на иконе потом увидели отметины, будто оспины проели чуточку доску. Вот с тех пор икона считается чудотворной.
Церковь очаровала Мишеньку. Старый батюшка заразил его светом своей веры, своей искренностью. Мишенька начал заезжать в церковь, любовался березками, дышал морозным воздухом, пропитанным хрипловатым звуком надтреснутого колокола, издали смотрел на чудотворную икону. И дивное тепло разливалось в его душе, и он чувствовал, что прикоснулся к чему-то большему, чем он сам и его обычные повседневные дела и стремления. Это большее манило Мишеньку, звало в дальние дали, обещало что-то замечательное.
Вот так Мишенька и решился креститься. Он действительно поверил. Искренне, со всем душевным пылом, со всею страстью человека, ищущего себя и свою душу. Старый батюшка окрестил его, и, повторяя слова таинства, Мишенька плакал от умиления и плещущемуся в нем океана веры.
Бабушка удивила Мишеньку: когда он вернулся из церкви после крещения, она накрыла праздничный стол, украсив его белорусскими пирогами и еврейским сладким цимесом, поставила даже фаршированного карпа – и когда только успела все подготовить…
– Ба! – поразился Мишенька, глядя на хрустальные рюмочки, примостившиеся меж блюд. – Я ж не в иудеи подался, а в православие!
– Ничего, – отмахнулась старушка. – Главное, что ты веру свою нашел. А уж на каком языке будешь Богу молиться, то не особенно важно.
А потом старушка заболела. Мишенька бегал по врачам, привозил ей доцентов и профессоров, спустил на лекарства все, что заработал. Ничего не помогало. Старушка угасала на глазах, и ясно было, что сияющее жарой лето для нее окажется последним.
– Мойше, маленький, ты береги себя, – говорила она Мишеньке каждый день, видимо, забывая, что уже давала такое наставление, а может, желая получше закрепить его в памяти внука. – И еще, Мойше… Ты уж постарайся, похорони меня рядом с дедом. Всю жизнь вместе прожили, хочется и после вместе быть.
Мишенька обещал все, но уговаривал бабку, что до похорон еще годы и годы, что она скоро выздоровеет и все будет, как прежде. И вообще, Мишенька вот-вот женится, и бабка успеет еще понянчить правнуков.
– Да ты ж видела мою невесту! – говорил Мишенька лживым умильным голосом, стараясь не смотреть бабке в глаза, чтобы не видеть потускневшую кожу, светящуюся сквозь редкие волосы, ввалившиеся губы, обведенные черными кругами глаза, а главное – вековечную еврейскую печаль, выглядывающую из-под век. – Она о твоем здоровье спрашивала. Хотела навестить, да я не пустил, чтоб тебя не тревожить…
Эти разговоры продолжались изо дня в день. Старушка мужественно сражалась со старостью и болезнью, но слабые силы таяли на глазах. Мишенькина мать приехала, чтобы ухаживать за ней.
В тот день Мишенька собирался на свидание, но мать остановила его в дверях.
– Миша, послушай меня, я знаю, что врачи говорят, будто время еще есть, – прошептала она сыну. – Но ты послушай, послушай… Я лучше знаю, я ведь чувствую… Сегодня… это случится сегодня, Миша. Не уезжай!
Но Мишенька уехал. Он не поверил матери. А в пять утра телефон в квартире его девушки залился горестным плачем. Мишенька сразу понял, что случилось. Да и немудрено было понять – с хорошими новостями в такое время никто звонить не будет. Он мчался по спящему еще городу, и ветер, налетающий из открытого окна машины, не мог высушить слезы на его щеках.
Бабка лежала, вытянувшись в струнку, серьезно-торжественная и важная, в парадном васильковом платье, заколотым у ворота бирюзовой в серебре брошью. Ее поредевшие во время болезни волосы были тщательно расчесаны и уложены аккуратными волнами вдоль ввалившихся щек. Больше всего Мишеньку поразили туфли – маленькие, лакированные, с кокетливыми бантиками и крутыми каблучками, они торчали нелепо и бессмысленно. А потом Мишенька увидел, что бабка лежит на двери, снятой с петель – гроб еще не привезли, и ему стало плохо. Он кричал и бился в истерике, и мать поила его водой со снотворным, не зная, что еще можно сделать. А потом он сидел в углу, не сводя глаз с покойницы, и все всхлипывал, всхлипывал беззвучно…
Мишенька не оплакивал бабку, как решили все. Он плакал от злости на себя, от обиды на свою глупость. Ведь мать предупреждала, сказала ему – не уезжай, сегодня останься… А он… Он отмахнулся и уехал. Он развлекался, когда бабка, вырастившая его, умирала и, наверняка, звала его, чтобы в последний раз дать какой-нибудь ненужный совет. Он слышал ее голос:
– Мойше, маленький, береги себя…
Ему не хотелось себя беречь. Ему хотелось задушить себя. За глупое, ненужное себялюбие, которое он выказал, уехав в эту ночь. За то, что он испугался остаться. Да-да, испугался! Теперь, когда смерть уже пришла, Мишенька признавался себе в этом: он просто боялся быть рядом с умирающей, он не хотел видеть само умирание, он боялся!
Чернота влезла внутрь, расползалась в сердце. Мишенька почувствовал, что в груди его появилась черная холодная дыра, втягивающая в себя все, всю его жизнь, надежды и устремления. Но вдруг дыра поперхнулась, попытавшись втянуть в себя беленые каменные стены старинной церквушки и надтреснутый колокол на высокой колокольной башенке.
Мишенька подхватился и бросился прочь.
Тормоза взвизгнули, когда Мишенька остановил машину у церковной ограды. Он бежал в храм так, словно за ним гнались. Собственно, так оно и было: его страхи, его слабости мчались по пятам, пытаясь загрызть саму его душу. И Мишенька искал спасения за просторной дверью в церковь.
Стены были забраны лесами, и рабочие деловито шуршали инструментом, штукатуря и подкрашивая. В углах лежали доски, стояли какие-то банки, козлы… Ремонт шел полным ходом. Всем распоряжался новый батюшка – невысокий, кругленький, весь такой уютно-домашний. Но рабочие слушались его беспрекословно. Он явно понимал свое дело, и указания, которые он раздавал рабочим, были профессионально продуманными.
Мишенька подошел к батюшке. Он, конечно, предпочел бы старика, но тот год как упокоился у стен любимого храма.
Мишенька рассказал все. С самого начала – от детского прозвища «жидовская морда» до последней ночи, когда он струсил и оставил бабку умирать одну.
– Вы зря так переживаете, – сказал священник, успокоительно похлопав Мишеньку по колену. Он наблюдал за рабочими, сдирающими со стен старую дранку, и недовольно морщился – за ними нужен был глаз да глаз, так и норовят облегчить свой труд в ущерб качеству, а он мечтал о том, как прекрасен будет этот заброшенный храм после ремонта.
– Как это – зря? – Мишенька посмотрел на круглое румяное лицо батюшки и вздрогнул: ему вдруг показалось, что тот и не слушал всех Мишенькиных откровений, да и не хотел слушать. У него были другие дела.
– Да вы волнуетесь, я понимаю, – круглое лицо покивало, глаза сочувственно прикрылись веками. – Но ведь она не была православной. Она даже не была христианкой! А вы-то православный, да? – Мишенька тупо кивнул. – Ну вот видите. Так что не волнуйтесь. Умерла старая еврейка. Конечно, вы ее внук и это горе. Но с точки зрения церкви вы ничего не должны делать.
Уж что имел в виду пухленький батюшка, специалист по ремонтным работам, Мишенька не стал уточнять. На него повеяло леденящим холодом, показалось, будто за шиворот высыпали пригоршню снежных колючек, а черная дыра в груди фыркнула, поглощая и беленые стены, и светящиеся зимней печалью березки.
Мишенька поднялся с лавки, заляпанной побелкой, и вышел прочь.
Раввин в городской синагоге объяснил Мишеньке, что нужно делать по иудейскому обряду, записал имя для чтения заупокойного кадиша и уверил, что все будет в полном порядке.
– Если вы что не поняли, то внизу сидит цадик, обратитесь к нему, он подробно расскажет, да и поможет, если что надо, – сказал раввин и даже не посмотрел, сколько Мишенька положил в ящик для пожертвований.
И тут Мишенька понял, почему только его из всех еврейских детей во дворе дразнили жидовской мордой. Все дело было в его нетипичной, нееврейской внешности. Он был единственным, кто смел притворяться кем-то другим, не евреем. Поэтому окружающим приходилось напоминать ему о том, кто он есть, несмотря на всю свою светловолосость, несмотря на прямой нос. Жидовская морда!
Мишенька посмотрел в зеркало, висящее в простенке коридора, и скривился нехорошей улыбкой. Кому рассказать – не поверят ведь! Но вот она, смотрит на него из зеркала, из глубины голубых польских глаз – вековая печаль еврейского народа. Вот она, никуда не делась, не удалось скрыть ее ни внешностью, ни даже крещением. Вот она, жидовская морда!
Через год Мишенька женился на тихой еврейской девушке, с которой познакомился на вечерах для молодежи в синагоге, и начал собираться в Израиль.
Аэропорт Бен-Гурион встретил Мишеньку сухим жарким ветром из Негева, и перистые пальмы качались, пытаясь закрыть резными листьями белый солнечный диск, плавящий синие небеса, на которых не было видно ни следа облачка. Там, на оставленной родине, начало марта – это слякотный снег, пронзительный ветер, забирающийся под одежду, кашель и насморк, серое небо, обложенное тучами. А тут Мишенька видел настоящий курорт – желто-красный песок и пальмы вдоль дороги.
– Ну что ж, дорогая, – сказал он, придерживая беременную жену под локоть. – Вот теперь у нас начнется настоящая жизнь.
Он и сам в это верил.
Мойше был уважаемым человеком, соседи здоровались с ним с почтением – у Мойше престижная работа, он – на госслужбе, а всем известно, что госслужба дает гарантированный заработок, да еще и неплохой. К тому же у Мойше отличный дом, за который он уже выплатил кредит, а оба его сына – вежливые мальчики, не бегают по танцулькам, хорошо учатся, младший еще ходит в школу, ну а старший уже поступил в Тель-Авивский университет, будет адвокатом. К ним можно присмотреться, подбирая жениха для дочери. Правда, и на солнце есть пятна: Мойше и его жена «русские». Но сыновья-то родились уже в Израиле, так что можно закрыть глаза на недостатки происхождения.
Сам Мойше частенько смеялся по этому поводу: Израиль сделал то, чего не смог сделать ни он сам, ни его отец, ни даже крещение – Израиль сделал его русским. Но он не чувствовал себя русским. Честно говоря, евреем Мойше тоже себя не ощущал, хоть и соблюдал тщательно кашрут, не позволяя себе даже думать о трефной свинине.
– Я – гражданин Вселенной, – говаривал Мойше, но в принципе он был доволен своей жизнью в жаркой стране пальм и песка, хоть там и постреливали.
Проблемы начались, когда старшему сыну исполнилось шестнадцать.
– Скоро призовут в армию, – сказал Мойше. – Надо подумать, чем ты заболеешь. Может, какая аллергия?
Израильская армия славилась тем, что с аллергией в нее не брали. И в самом-то деле, как обеспечить диетическое питание аллергику? А что делать, если аллергия на пыльцу растений? Как оградить?
– Никакой аллергии у меня нет, – отрезал мальчик. – Папа, ты что, думаешь, что я буду бегать от армии?
– А что тут такого? – растерялся Мойше. Он помнил свою молодость. Он помнил, что служить в армии считалось чуть не позором. От армии нужно было откосить любыми силами, отмотаться любыми деньгами. В его молодости ложились не только в больницы, но даже в психиатрические клиники, украшая себя дивными диагнозами вроде шизофрении. Все – лишь бы не служить в армии.
– С ума сошел, папа! – возмутился сын. – Все служат, и я буду! Наша страна воюет, она нуждается в защите. Почему это я не должен защищать свою родину? К тому же, ты не забыл, что у тех, кто не служил, ограничения в правах? Приличную работу не найти.
– Глупости, – неуверенно сказал Мойше. Сын говорил правильные вещи, вот только он совсем не воспринимал эту страну, как родину. Песок и пальмы… удушающая жара и раскисающие зимние дожди… расцветающая весной пустыня и песок, несомый сухим ветром… белое солнце над домами-кубиками Иерусалима и желтоватые камни Стены Плача… и торчащие из камней бумажки – записки, обращенные к небесам, в надежде на счастье и лучшую жизнь… Нет, эта страна не была родиной для Мойше, он не чувствовал себя в долгу перед ней. Почему же он должен отдать ей своих сыновей?
Но мальчик уперся. Для него эта жаркая страна была единственной и неповторимой. Для него это была – родина. И он рвался защищать ее всеми своими слабыми силенками, как неразумный щенок рвется в бой, стараясь доказать всем свою мощь и свою преданность.
Мойше только вздохнул. Что ж поделать, мальчик хорошо воспитан, и это действительно его родина. И потом, он полностью прав – чтобы найти хорошую работу нужно отслужить в армии. И потом, сейчас-то нет никакой войны. Так что можно не особенно беспокоиться. Ну да, террористы. Так ведь они повсюду, и для того, чтобы погибнуть, не обязательно служить в армии, такая уж это страна. Тут дети почти с пеленок учатся обращаться с мобильным телефоном, потому что каждый знает – если где-то рвануло, то нужно немедленно позвонить родным, сказать, что тебя там не было, ты жив и здоров. Да-да, такая это страна, и нужно служить в армии. Мойше смирился.
А потом была прощальная дискотека – мальчик пошел в клуб на танцы перед тем, как уйти в армию. И был террорист-смертник, обмотавшийся взрывчаткой, вбежавший в клуб, полный детей. И было семнадцать трупов мальчиков и девочек, которые веселились, забыв, в какой стране они живут. И среди них был старший сын Мойше. Молодой перспективный студент, к которому присматривались соседи, имеющие дочерей на выданье. Он так и не успел стать солдатом, как мечтал, он не защищал свою родину. Он погиб глупо, бездарно и бессмысленно, и Мойше пронзительно плакал над закрытым наглухо гробом.
– Я отдал все долги этой стране, – сказал Мойше. – Мы уезжаем. Я хочу, чтобы у меня все же были внуки. Остался только один сын, и я не отдам его.
Семья собралась в Канаду. Там не стреляют. Там можно спокойно жить и растить детей. Мойше мечтал о внуках.
Но перед тем, как окончательно покинуть пески Негева, он должен был приехать в ту страну, которая когда-то была его родиной. Мать умерла, и могилы звали будущего Майкла. Он должен был обеспечить уход за родными могилами, их нельзя было бросать просто так.
Майкл приехал среди зимы, в сугробы и блеклый солнечный свет, в печальные ветви берез, в снежные варежки елей. Он все еще не мог полностью ощутить себя Майклом – пуповина, привязывающая его к этой стране, рвалась с трудом, с болью и кровью. Там, в стране пальм и террористов, было проще. Вот только что жара и пальмы вместо елей. А так все было почти как дома. Русская речь, русские анекдоты, да друзья и родственники. Будто и не уезжал никуда. Ну, почти не уезжал… Канада – в этом было нечто окончательное и бесповоротное, и Мойше, становящийся Майклом, понимал это.
– По крайней мере там будет снег, – улыбнулся Майкл. В глазах его не было улыбки, лишь губы растягивались резиново. – Снег – значит, дома. Может, там будут и березы…
Он уже заказал гранитные плиты, которые должны были наглухо закрыть могилы. Никаких цветников, ничего. Только черный гранит и имена на нем. И все.
– Зато будет чистенько, – сам себе сказал Майкл. В душе свербило чувство недовольства собой, но черная дыра, холодная, с рваными краями, открывшаяся в сердце много лет назад, выбросила очередную порцию льдистого снега, и Майкл успокоился. Он сделал все, что мог. Больше ничто не удерживало его в этой стране. Ничто.
Майкл поднял голову и вновь посмотрел на беленые каменные стены церкви, вслушался в колокольный звон. В памяти всплыла румяная круглолицесть батюшки, зазвучал его голос. Черная дыра качнулась, дернула лохматыми волчьими краями, сыпанула льдом. Майкл мотнул головой. Теперь он понимал, что батюшка наверняка говорил о каких-то обрядах, и в самом деле, православных хоронят не так, как иудеев. Но круглолицый священник не понял, с чем пришел к нему измученный чувством вины молодой человек. Да он и не стремился понять. У него был трудный день, а церковь, нужно признать, от отреставрировал прекрасно. Майкл улыбнулся золоченому куполу, в котором плавились неяркие зимние лучи солнца. Да-да, прекрасно! Майкл даже понимал этого священника, в конце концов, он тоже человек. Только понимание запоздало. Все было поздно и безразлично. Кто вернет прошедшие годы? Кто оживит мальчика, покоящегося среди камней Иерусалима?
Майкл повернулся и пошел прочь от старой церкви. Вслед ему надрывался церковный колокол, словно пытался вымолить прощение. Но Майкл только сердито дернул плечом. Он больше не верил в обещания.