Петроград, 25 октября 1917 года

На улице стреляли. Отшатнувшись к стене, Фаина пропустила группу матросов, опоясанных пулемётными лентами. Они бежали молча, сосредоточенно. От их хмурых лиц на душе становилось тревожно и страшно. Наверное, нечто сходное чувствовали и другие пешеходы, потому что при звуках выстрелов начинали испуганно озираться и шарахаться из стороны в сторону, как испуганные зайцы. Фаина с завистью подумала, что, несмотря на стрельбу, они доберутся до дома и будут сидеть в безопасности, пить чай, в то время как ей совершенно некуда преклонить голову.

Поискав глазами на что присесть, Фаина обняла руками большой живот, кое-как прикрытый плюшевой телогреей. От резкого движения вязаный платок-паутинка сполз на плечи. Муж подарил платок перед их скоропалительным венчанием, чтобы ей было, что накинуть на голову в церкви.

Она всхлипнула. Во время венчания думала о счастье в уютном домике в предместье с люлькой-колыбелью, подвешенной к потолку, а досталась доля одинокой солдатки с дитём на руках. Отец, к которому она пришла рассказать о замужестве, долго молчал, а потом взял в руки вожжи и принялся охаживать её по спине, голове, лицу — куда попадал.

— Убирайся вон, шалава, чтоб духу твоего здесь не было! Явилась — не запылилась! На, тебе, папаша, мужнюю дочку — корми её, пои, прорву бесстыжую.

За порог родной избы она выскочила, понимая, что обратной дороги к отцу нет. Да и не надо! Его кулаки загнали в могилу мать, а дочке оставили тонкий белый шрам над левой бровью. Хорошо, что малая догадалась тогда спрятаться в кадку, а то он до смерти забил бы её.

Сама Фаина чуть не с малолетства перебивалась подённой работой — постирать, помыть, понянчиться с малышнёй — любой заработанной копеечке радовалась.

Потом пристроилась подсобницей стряпухи в богатый дом. Пока могла, работала. Ушла, когда до рождения ребёнка остался месяц, да и то только потому, что ноги опухли словно брёвна и спину ломило.

Чтобы передохнуть, Фаина одной рукой оперлась о стену, едва не завыв от острого чувства безысходности. Бездомной собаке и то лучше, потому что сука может забиться хотя бы под крыльцо сарая или дровяника и там принести щенков.

Свистел ветер, вздымая вверх мокрые листья и обрывки прокламаций вдоль улицы. Время шло к вечеру. Промозглые осенние сумерки накрывали город.

Внезапно ослабнув, она опустилась на холодные ступеньки парадного подъезда. Не оставалось сил идти дальше. В поисках крова она бродила с раннего утра, тыркаясь как слепой котёнок то к одним знакомым, то к другим, и везде получала отказ. Подруга Таня, горничная господ Раковых, сунула в руки ломаный калач и пару яиц:

— Извиняй, Файка, больше ничем помочь не могу — у нашей кухарки каждая корка на учёте, сама знаешь, с продуктами в городе туго.

Ещё бы ей не знать, если в последний месяц питалась впроголодь, отдавая за угол на чердаке всё заработанное на подёнщине. Война диктовала свои законы: люди беднели, работы с каждым днём становилось меньше и меньше. Как жить дальше, Фаина не знала.

Хозяйка, у которой она снимала койку, вытолкала едва ли не взашей. Марья даже глаза не прятала и походя бросила:

— Освобождай место, Файка. Я квартирантов с дитями не держу, а ты вот-вот опростаешься. Мужняя жена — вот и иди к родне мужа.

Легко сказать — родня мужа! А где она, родня, если всё, что Фаина успела узнать у супруга, это то, что Кондрат был родом из города Зарайска, двести вёрст далее Москвы.

Странно, но о муже в последнее время совершенно не думалось, словно бы их свадьба накануне отъезда на войну была театральной постановкой, что показывают на открытой сцене в летнем парке.

Уткнувшись головой в колени, Фаина переждала волну боли, которая прокатилась по позвоночнику и горячим комком заткнула горло. Сейчас она вся представляла собой пульсирующий комок боли и страха, но люди шли мимо, никому не было до неё дела.

«За ночь умру. Скорее бы», — подумала она с равнодушием. Не сразу поняла, что рядом с ней остановился мужчина в начищенных ботинках и тронул её за плечо:

— Эй, барышня, позвольте пройти.

Глухо замычав, Фаина откачнулась в сторону, но мужчина присел около неё на корточки, а потом спросил:

— Встать можешь? — и, увидев большой живот, решительно приказал: — Давай подымайся, пойдём со мной.

* * *

Когда во время ужина Оленька внезапно отшвырнула ложку и схватилась руками за живот, Василий Пантелеевич Шаргунов едва не упал в обморок от ужаса:

— Оленька, что?! Уже?

Закусив губу, жена посмотрела на него глазами, полными ужаса и смятения, и кивнула:

— Кажется, да.

Её огромный живот, туго обтянутый голубым шёлковым пеньюаром, мелко ходил ходуном, словно там внутри плескалась большая рыба.

Василий Пантелеевич с отчаянием охнул:

— Оля, потерпи, я сейчас телефонирую доктору.

Если тебе сорок пять лет, а жене около сорока, то неожиданное отцовство вполне способно выбить из колеи любого мужчину, а Василий Пантелеевич отнюдь не причислял себя к героям.

Натыкаясь то и дело на стулья, он бестолково заметался по комнате. Одной рукой попытался поддержать Олю, потом зачем-то переставил со стола на подоконник чайник, опрокинул чашку, задел рукавом домашней куртки сухарницу и вазочку с печеньем. Если бы в квартире оказался третий человек, он почувствовал бы себя увереннее, но кухарка была приходящей, а такую роскошь, как горничная, отменило нынешнее кризисное время. Будь оно трижды неладно!

— Вася, телефонный аппарат в прихожей, — успела подсказать Оля, прежде чем громко застонала от боли.

Руки тряслись, поэтому рожок телефонной трубки постоянно выскальзывал из пальцев. Момент появления наследника — а Василий Пантелеевич ждал только мальчика — давно был оговорён с семейным доктором. Но на том конце провода к аппарату подошла супруга Петра Ильича и твёрдо заявила, что под их окнами идёт бой и, само собою, Пётр Ильич на вызов прийти не может.

— Как не может?! — переходя на фальцет, закричал Василий Пантелеевич, но связь уже разъединилась, отдаваясь в трубке противными скрипами и шорохами.

Чтобы взять себя в руки, Василий Пантелеевич сбегал в комнату и прямо из носика опустошил половину чайника. Теплая вода пролилась на подбородок и оросила полы куртки. Жена коротко вскрикнула:

— Вася, поторопись, мне плохо!

Требовательный голос Оли дал толчок к активным действиям. Теряя на ходу туфли, Василий Пантелеевич бросился к справочнику «Весь Петербург». Хвала Всевышнему, раздел с врачами он догадался загодя заложить закладкой. Выбирать не приходилось, и Василий Пантелеевич обзванивал все номера наугад, пока, наконец, один абонент не отозвался. Торопливо перекрестившись, Василий Пантелеевич скороговоркой продиктовал адрес и метнулся к Оле, моля Бога только о том, чтобы врач успел добраться прежде, чем случится неизбежное.

* * *

Гражданский инженер Василий Пантелеевич Шаргунов женился около тридцати лет на дочери губернского землемера Оленьке Рекуновой, засидевшейся в девушках, потому что на момент сватовства ей исполнилось уже двадцать пять лет. Других женихов, кроме него, у Оленьки не намечалось. Не то чтобы она была нескладной или сварливой — совсем нет, но потенциальные претенденты на руку и сердце побаивались её решительного характера и громкого голоса с низкими басовитыми нотками. Кроме того, Оленька курила трубку, любила рассуждать о женской эмансипации и при первом же знакомстве с кавалерами сообщала, что ни за какие блага не станет домашней курицей, окружённой цыплятами, то бишь детьми.

На деле всё оказалось не так безнадежно, потому что, перейдя в разряд замужних дам, Оленька сменила привычки с поразительной быстротой и уже через год превратилась в уютную жёнушку, которая не чуждается вязать мужу тёплые жилетки, а по осени варить смородиновое варенье с желатином по особой рецептуре купцов Бахрушевых. Варенье, к слову, получалось отменным.

Шаргуновы жили обычной жизнью скромных обывателей: на лето снимали дачу в Павловске, зимой посещали театры и галереи, иногда давали званые ужины или ходили к приятелям играть в лото и раскладывать пасьянс. Детей Бог не посылал, но они об этом не особо печалились, тем более что Василий Пантелеевич уважал тишину и покой, а дети, как известно, источник не только дополнительных расходов, но и большого шума.

Начало Великой войны застало господина Шаргунова в должности инспектора строительного департамента. Нельзя сказать, чтобы война грянула неожиданно: в столичном воздухе Санкт-Петербурга давно носилось предчувствие перемен, принимающее дикие и странные формы самоубийств, бесчинств по-клоунски раскрашенных футуристов и повального увлечения спиритическими сеансами. Уж насколько скептически был настроен к сему действу Василий Пантелеевич, но и он поддался на уговоры жены и пару раз принял участие в столоверчении с вызовом духа убиенного императора Павла Первого.

Сейчас Василий Пантелеевич со стыдом вспоминал душный салон с потушенным электричеством и замогильный голос госпожи Бабочкиной, утробно задающий вопросы о грядущем конце света. Присутствующие сидели, сцепив руки, и барышня по левую сторону постоянно истерически вздрагивала и норовила прижаться коленкой к его ноге. Заметив поползновения соседки, Оля учинила ему маленький скандальчик и на спиритические сеансы ходить перестала.

Сигналом к началу войны стали выстрелы Гаврилы Принципа, члена тайной организации «Молодая Босния». Недрогнувшей рукой он застрелил в Сараево наследника австро-венгерского престола Франца-Фердинанда и его жену. Через месяц Австро-Венгрия объявила войну Сербии. Чтобы не оставить в беде православных сербских братушек, в России вышел указ о всеобщей мобилизации. Германия потребовала его отмены, а получив отказ, объявила войну России.

В тот день город стал похож на скаковую лошадь, которой внезапно дали шпоры. Люди куда-то бежали, мальчишки-разносчики газет кричали, дворники по приказу хозяев вывешивали российские флаги, обыватели за обедом поднимали чарки за победу русского оружия, а юные гимназистки возбуждённо перешёптывались и планировали вязать носки для храбрых солдат.

— Боже, царя храни! — реяло над растревоженной толпой горожан, что с боковых улиц двигалась в направлении Дворцовой площади.

Повинуясь общему подъёму, Василий Пантелеевич с супругой тоже пошли на площадь. Стоя на балконе Зимнего дворца, император вскинул голову и произнёс несколько слов, утонувших в многоголосой массе народа.

Утром газеты сообщили, что за прошедшую ночь на Невском проспекте разграбили немецкие магазины и побили витрины. Особенно пострадало германское посольство на Исаакиевской площади. Его тяжёлое здание, увенчанное фигурами обнажённых тевтонов с конями, казалось нестерпимой насмешкой над чувствами патриотов. Три дня на Большой Морской улице валялись выломанные решётки и пустые сейфы, а колёса конных экипажей проезжали по раскиданным документам и бухгалтерским книгам. Наконец, с крыши на мостовую сбросили голых великанов, и многие, проходя мимо, норовили плюнуть в бронзовые лица ни в чём не повинных скульптур.

Одной из первых в театр военных действий выдвинулась гвардия, и почти сразу газеты стали публиковать списки убитых и раненых.

Российская армия несла крупные потери, и на смену уверенности в победе по домам петербуржцев стали кочевать разговоры, что война может затянуться на долгие месяцы и, может быть, даже на год или на два.

Как-то раз поутру, отправляясь в департамент, Василий Пантелеевич увидел табун зелёных лошадей, который рысями шёл вдоль Петергофского проспекта. Сперва он подумал, что сошёл с ума, и даже приложил руку ко лбу — проверить, нет ли горячки, и лишь в последующий момент сообразил что-то насчёт военной маскировки.

— Фантасмагория, — пробормотал себе под нос Василий Пантелеевич, ещё не предполагая, что вскорости это слово станет определять всю последующую жизнь Российской державы.

Когда в августе 1914 года Санкт-Петербург переименовали в Петроград, Василий Пантелеевич, обращаясь к жене, сказал:

— Ну, всё! Прощаемся, Оля, со стольным градом Петровым, потому что меняющий имя меняет и судьбу.

Словно затяжная зима, война шла и шла, по ходу собирая свою страшную кровавую дань. На улицах замелькали белые косынки сестёр милосердия, застучали по мостовым костыли покалеченных, а у продовольственных лавок выросли очереди, которые стали называться хвостами.

Цены на продукты пухли буквально на глазах. Подумать страшно: хлеб с четырёх копеек за фунт вырос до шести копеек! А про селёдку и вымолвить боязно, потому как она вздорожала до тридцати копеек с четырёх! Ропот на дороговизну подталкивал людей к недовольству правительством, и когда начались перебои с продовольствием, стало казаться, что поднеси спичку к горячим слухам и пересудам, и город запылает…

* * *

К началу семнадцатого года с прилавков окончательно исчезли мясо, масло и мука. Рыночные торговцы за любую мелочь драли втридорога. Очереди за хлебом выстраивались с полуночи. Подогретые нехваткой продовольствия, на заводах полыхали рабочие волнения, а двадцать третьего февраля[1] улицы заполонили женщины с пустыми кастрюлями в руках. На своём веку город видел немало демонстраций, то эта — кастрюльно-женская — повергла Василия Пантелеевича в особенно гнетущее ощущение предгрозовой тревоги. Он растерянно посмотрел на жену и, к вящему удивлению, увидел в её глазах искры восторга.

— Вася, неужели ты не чувствуешь, какая мощь и сила идёт от этой толпы? Здесь всё сермяжное, народное, истинное!

Прильнув к окну, Оля приветственно махнула рукой, и какая-то женщина из середины людской массы в ответ подняла вверх помятую медную кастрюлю, больше похожую на ночную вазу. Василий Пантелеевич был повержен и разбит в пух и прах. На нервной почве он закрылся в кабинете с бокалом шампанского и попытался перечитать «Женитьбу Фигаро», но вскоре оставил безуспешные попытки отвлечься. Он прикорнул на кушетке в надежде, что к утру революционные настроения пойдут на спад и народ одумается.

В марте 1917 года император Николай Второй отрёкся от престола. На следующий день отказался от власти его брат, великий князь Михаил Александрович, и российское самодержавие перестало существовать.

Когда в газетах появился Высочайший манифест об отречении государя, Шаргуновы были в церкви. Пришли по случаю именин Ольгиной матушки. Прихожан набилось много, и уже с притвора пришлось протискиваться вдоль стены. Лица молящихся мягко и тускло освещало пламя свечей. Запах ладана как будто смешивался с тихими словами, летящими с сухих губ.

— Господи, помилуй Россию, — прошептала высокая старуха в чёрном.

Люди колыхнулись, когда на амвон вышел протодиакон, отец. Его согбенная фигура свидетельствовала о каком-то страшном несчастье.

— Братья и сёстры… — Всегда громогласный протодиакон захлёбывался от слёз.

От враз установившейся тишины у Василия Пантелеевича зазвенело в ушах. Найдя руку Оли, он стиснул её пальцы в тонкой перчатке.

— Братья и сёстры! — Отец протодиакон поднёс к глазам лист прокламации и стал медленно зачитывать манифест об отречении императора:

«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России почли МЫ долгом совести облегчить народу НАШЕМУ тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и в согласии с Государственною Думою признали МЫ за благо отречься от Престола Государства Российского и сложить с СЕБЯ Верховную власть.

Не желая расстаться с любимым Сыном НАШИМ, МЫ передаем наследие НАШЕ Брату НАШЕМУ Великому Князю МИХАИЛУ АЛЕКСАНДРОВИЧУ и благословляем ЕГО на вступление на Престол Государства Российского.

Заповедуем Брату НАШЕМУ править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу. Во имя горячо любимой Родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего долга перед ним, повиновением Царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ЕМУ, вместе с представителями народа, вывести Государство Российское на путь победы, благоденствия и силы. Да поможет Господь Бог России»[2].

— Святый Боже, Святый крепкий, Святый безсмертный, помилуй нас, — на весь храм заблажила хромая Агаша, что побиралась на Нарвской стороне близ Обводного канала.

Казалось бы, какая корысть нищенке, что за власть на дворе? Ан нет, она воет, рвёт на себе волосы, в то время как хорошо одетые господа ухмыляются. И студентики в тёмно-серых мундирах радуются как дети, только что выменявшие новую игрушку на смятый конфетный фантик, и дамочки в собольих шубках восторженно переглядываются, и нарядные барышни, вместо того чтоб заплакать, с любопытством охают:

— Ой что будет! Ой что будет!

— Святый Боже, Святый крепкий… — продолжала выводить Агаша.

«Это конец, — с отчётливой ясностью понял Василий Пантелеевич. — Конец прежней жизни, конец покою, конец свободе, конец патриархальной России!»

В поисках поддержки он оглянулся, по пути перехватив взгляд Оли. Она стояла, прижав ладони к щекам, и остекленевшим взглядом смотрела поверх голов. Старик-городовой рыдал как ребёнок. Девушки-гимназистки с пылающими щеками пробирались к выходу.

— Хаос, фантасмагория, бег зелёных лошадей, — сказал Василий Пантелеевич, прежде чем церковный колокол с глухим отчаянием ударил в набат.

* * *

Дальнейшая жизнь в России характеризовалась чудовищной смесью фарса и безумия, от которой хотелось забиться в берлогу и проснуться, когда в стране вновь воцарятся покой и порядок. Февральская революция, Временное правительство во главе с князем Львовым, мелькание сомнительных государственных личностей: Гучков, Милюков, Керенский, Родзянко. События последних месяцев представлялись Василию Пантелеевичу в кошмарах табуном зелёных лошадей, что несутся в бешеной скачке на пути в пропасть. Ребёнок ли на пути, женщина, старуха с клюкой — всё едино, растопчут и не заметят.

Дошло до того, что Оле пора рожать, а у врача, видите ли, под окнами стреляют! Счастье, что удалось найти хоть какого-то лекаря!

На всякий случай Василий Пантелеевич сбегал в прихожую и снял цепочку, чтобы скорее отворить доктору дверь. Предпринятые действия показались ему не лишними, потому что от нервного расстройства пальцы не слушались и дёргали запор в другую сторону. На улице снова грянули выстрелы.

Перекрестившись, Василий Пантелеевич оборотился к иконе и понял, что его трясёт, как пассажира на втором ярусе конного экипажа.

— Вася, я больше не могу ждать! — закричала Оля.

— Олюшка, потерпи! — не своим голосом взвыл Василий Пантелеевич. — Доктор обещал скоро быть.

Почему-то на цыпочках он перебежал коридор и заглянул в спальню. Жена стояла на коленях и держалась руками за спинку кровати. Круглая тень от её головы расплывалась на потолке.

И в этот самый момент, когда Василий Пантелеевич уже был готов колотить лбом о стену, он услышал стук в дверь, словно бы ломилась огромная кошка.

— Слава Тебе, Господи!

Не спрашивая, Василий Пантелеевич распахнул дверь и увидел молодого человека с саквояжем, который тащил на себе растрёпанную беременную женщину.

— Вы кто? — едва владея собой, воскликнул хозяин и собирался закрыть дверь, но молодой человек вставил в щель ногу и сказал:

— Я доктор. Вызывали?

— Да, наконец-то! Проходите! — нервно потирая дрожащие руки, засуетился Василий Пантелеевич. — А эта дама кто? — он указал на женщину, и врач коротко ответил:

— Роженица.

— Ещё одна? — с испугом прошептал Василий Пантелеевич, перестав окончательно понимать происходящее.

— Так случилось. Устройте её куда-нибудь, а мне покажите, где вымыть руки. Надеюсь, вы подготовили горячую воду.

Василий Пантелеевич оторопел:

— Воду?

— Именно. Мне надо много горячей воды. Несколько чайников. И чистые простыни, и полотенца.

Словно куль с мукой, доктор перевалил женщину на руки Василию Пантелеевичу и поспешил на стон из спальни.

Тусклый свет лампы едва позволял разглядеть лицо женщины. Оно показалось Василию Пантелеевичу детским. Вцепившись ему в рукав куртки, женщина выгнулась дугой и надсадно замычала.

Не зная, что предпринять, Василий Пантелеевич едва ли ни силой потащил её в помещение для прислуги, находящуюся напротив туалетной комнаты. Судя по неуверенным движениям и диким взглядам, она, похоже, совсем обезумела.

В комнатёнке давно никто не жил, в застоявшемся воздухе пахло пылью и сыростью. Василий Пантелеевич опустил свою ношу на узкую койку, застеленную пикейным покрывалом, и женщина коротко поблагодарила его кивком головы. Видимо, она не могла говорить.

В это время, как на грех, потухло электричество, что в последнее время случалось с досадной регулярностью. Перебирая руками по стене, Василий Пантелеевич заметался в поисках свечей. В разных концах квартиры кричали женщины. Доктор требовал света, горячей воды и чистых полотенец. С закатанными рукавами он бегал от одной пациентки к другой. В темноте коридора его лицо мелькало светлым пятном.

Когда доктор в очередной раз пробежал мимо, Василий Пантелеевич закатил глаза и рухнул на пол. Последним, что запечатлелось в мозгу, был недовольный возглас доктора:

— Только этого ещё не хватало!

* * *

По щекам назойливо хлестало что-то горячее и мокрое. Не желая выныривать из состояния покоя, Василий Пантелеевич крепче смежил веки, но в тот же момент понял, что придётся открыть глаза. Усилием воли он шевельнулся и нечетким зрением увидел незнакомца, сидящего около него на корточках. Свёрнутым в жгут мокрым полотенцем мужчина ещё раз шлёпнул его по щеке:

— Господин Шаргунов, очнитесь! Идите к жене!

«Ах, да! Оля, ребёнок, вызов доктора», — припомнил Василий Пантелеевич.

В следующее мгновение он встрепенулся и уже осмысленно спросил:

— Всё закончилось?

— Да, — кивнул доктор. — Вас можно поздравить.

Василий Пантелеевич не сразу понял, что электричество снова горит, что стоны из спальни стихли. Когда он с помощью доктора поднялся, ноги дрожали.

— Оля! Олюшка!

Василий Пантелеевич шагнул в спальню. Смятые подушки, смятые простыни, спускающиеся до полу, смятое лицо Оли.

— Оля, милая! — Опустившись на край кровати, Василий Пантелеевич припал губами к Олиной руке. — Доктор сказал, что всё хорошо! — Он поискал глазами младенца. — Но где наш сын?

— Сын? — Голос Оли звучал спокойно и устало. — Почему ты решил, что у нас сын? У нас дочь.

— Как?

Хотя известие поразило его до глубины души, Василий Пантелеевич понял, что даже ради всех сыновей на свете не готов ещё раз пережить подобную ночь. Девочка так девочка. Девочки тоже люди. Устыдившись своих мыслей, он постарался побороть растерянность.

— Да, девочка, — подтвердила Оля. — Её доктор унёс. Сказал, что мне надо отдохнуть.

Жена закрыла глаза и немедленно уснула, а Василий Пантелеевич обернулся к доктору.

Тот кивнул головой в сторону кровати:

— Вашей супруге пришлось трудно. Пусть она поспит. Пойдёмте.

Василий Пантелеевич покорно потрусил за доктором, который уверенно прошёл в комнату для прислуги.

— Пожалуйте удостовериться, господин Шаргунов, ваш ребёнок в целости и сохранности.

Василий Пантелеевич увидел полулежавшую на кровати женщину, которая прижимала к себе два совершенно одинаковых свёртка.

Женщина подняла голову и робко улыбнулась чуть припухшими губами.

— В вашей квартире сегодня появились на свет две девочки, — сказал доктор.

Василий Пантелеевич забеспокоился:

— И какая из них моя? Правая или левая? Вы их не перепутали?

От волнения он начал пришепётывать, что с ним случилось единственный раз на выпускном экзамене в гимназии.

— Никоим образом не перепутали, — заверил врач. — Запомните, ваш ребёнок помечен тесёмкой на ножке, — он кивнул головой, и женщина подала ему левый свёрток. — Вот ваша красавица, знакомьтесь.

В момент, когда взгляд Василия Пантелеевича остановился на крохотном личике в обрамлении белой простыни, ему показалось, что Земля остановила вращение и они вместе с новорождённой дочкой оказались где-то посреди двух миров — действительным и нереальным, сотканным из звёзд и ветров.

У крохотной девочки были голубые глазки, тёмные бровки, и она умела моргать и морщить лобик!

Настигший Василия Пантелеевича восторг оказался такой силы, что по щекам потоком хлынули слёзы.

— Господи, спасибо Тебе за это чудо! — прошептал он и посмотрел на доктора. — Господин доктор, сколько я вам должен за подобное счастье?

Доктор неопределённо хмыкнул:

— Вообще-то счастье бесценно, но в качестве компенсации я попрошу вас позаботиться о Фаине, — он указал на лежащую женщину. — Понимаю, время трудное, но ей надо окрепнуть и встать на ноги. Проявите милосердие.

— Конечно, конечно, — забормотал Василий Пантелеевич, — не беспокойтесь. Мы с Ольгой Петровной всегда рады гостям. И приютим, и накормим, и напоим.

Он не был уверен, что Оля разделит его мнение, но в приливе благодарности за дочь мог пообещать что угодно, хоть свой любимый портфель из крокодиловой кожи, подаренный сослуживцами на сорокалетний юбилей.

* * *

На улице грянул взрыв такой силы, что задрожали стёкла. Приподнявшись на локте, Фаина заглянула в лицо сначала одной девочке, потом другой. Они обе лежали рядом — два одинаковых тёплых кулёчка. Доктор попросил присмотреть за дочкой хозяев, потому что хозяйка ослабла и ей необходим отдых, а она, Фаина, молодая и крепкая.

Очень хотелось пить. Протянув руку, Фаина взяла с тумбочки стакан сладкого чая и жадно сделала несколько больших глотков, ощущая, как к ней возвращаются силы.

Если бы несколько часов назад, когда она замерзала на холодных ступеньках, кто-нибудь сказал, что утро она встретит уже мамой в кровати под тёплым одеялом в вышитом пододеяльнике… со стаканом малинового чая! В узкое окно заглядывал жидкий рассвет, освещая высокий комод с тремя ящиками и глянцевые плитки тыльной стороны камина по дальней стенке. Господи, хоть бы подольше остаться в этой чудесной комнатке с обоями в мелкий цветочек и широким подоконником, на который можно поставить горшок с геранью! Большего нынче и желать трудно.

Повернувшись на бок, Фаина одной рукой обняла сразу двух девочек и вздохнула. Родились в один день, в один час, а судьба их ждёт совсем разная. И которая-то из них наверняка будет счастливее, чем другая. Кабы знать, кому из двух уготовано счастье, да поменять местами, чтобы оно точно досталось её дочери! Вот и хозяину стукнуло в голову, что можно детей перепутать. Эх, вот и образованный человек, а не понимает, что никогда мать не перепутает своё дитятко, если хоть единый миг побаюкала его. Ей стало стыдно своих грешных мыслей, и она посмотрела на икону в углу:

— И не введи нас, Господи, во искушение, и избави нас от лукавого. На всё Твоя воля, пусть обе девочки будут счастливы, и даруй им многая лета!

Выстрелы на улице стали звучать чаще и громче, и Фаина снова возблагодарила Бога за предоставленный кров. Ей теперь было очень страшно за свою кроху, что могла бы умереть от пули, так и не появившись на свет. Скорее бы закончилась неразбериха в государстве, чтобы можно было обрести хоть какой-то угол да выправить пенсию за погибшего мужа. Авось и удастся вывести ребёнка в люди и не сгинуть в кровавой каше, что заваривается сейчас в России.

Днём в поисках угла она прошла мимо Дворцовой площади, застроенной баррикадами из дров. Готовясь к обороне, солдаты таскали мешки с песком. Щетинились штыками батальоны, и крики вокруг раздавались короткие, злые, как ножевые удары. Радовались происходящему только мальчишки, что с лихим интересом шныряли между взрослыми.

Уходя, хозяин выключил свет, и от занавесок по потолку скользили расплывчатые тени, похожие на облака. Усталое тело казалось пустым и невесомым. Фаина прислушалась к лёгкому сопению двух носиков, перекрестила девочек и заснула чутким сном своего первого дня материнства.

* * *

Первыми словами, произнесёнными наутро Ольгой Петровной, были:

— Вася, а ты уверен, что наша девочка действительно наша? Доктор сказал, что повязал на ножку тесёмочку. Проверь.

Василий Пантелеевич растерялся, потому что сам вопрос предполагал пеленание, которое представлялось очень сложным искусством для любого мужчины. Казалось, что крохотные ручки, ножки, пальчики способны переломиться от одного взгляда, не то что от прикосновения. А если ребёнок, упаси боже, испачкал пелёнки? Что тогда предпринять?

Василий Пантелеевич мысленно вознёс к небесам молитву и лишь только потом неумело вытащил заправленный в складку край пелёнки.

Ярко-зелёная тесёмочка на правой ножке была на месте. Держа дочку на отлёте, Василий Пантелеевич положил её Оле на колени, удивлённо отметив, что Оля посмотрела на новорождённую скорее с досадой, чем с любовью.

— Странно, я вчера не заметила, что у неё синяк под глазом. И лоб какой-то жёлтенький. — Оля пристально исследовала взглядом каждый сантиметр крохотного личика. — А та, другая девочка, тоже такая… — она затруднилась с определением, — … такая помятая?

— Я не разглядывал, — сказал Василий Пантелеевич, — она спит у матери на руках.

— Кстати, я так и не поняла, откуда в нашем доме взялась ещё одна женщина. Доктор что-то объяснял, но мне было не до разговоров.

— Я тоже не очень понял. Доктор её с собой притащил. Совсем молоденькая, примерно лет восемнадцати. Говорит, вдова солдата. Зовут Фаина. Не выгонять же её на улицу, да и доктор гонорар не взял, а попросил приютить свою протеже, пока та не окрепнет.

Не обращая внимания на ребёнка, Оля откинулась на подушки и прикрыла глаза:

— Уходи, Вася, и дочь унеси, я устала. Пусть эта Фаина её покормит.

* * *

Фаина никак не могла назвать дочку. Прикидывала так и этак, но всё, что приходило на ум, казалось неподходящим. То вспомнила золотушную Маньку, дочку прачки, что ругалась крепче извозчика, то гулящую Палашку с косым глазом. Хотела было назвать Танюшкой, но вспомнила про несчастливое замужество своей тёти Тани.

Имя — оно ведь как судьба, даётся навсегда, ошибиться нельзя.

Поэтому, когда Василий Пантелеевич пригласил для крещения батюшку, она обрадовалась. Пусть священник подскажет, так оно вернее получится. Как сказал Василий Пантелеевич, хозяйскую дочку решили назвать Элеонорой, по-простому Еленой, в честь бабушки Ольги Петровны.

«Красивое имя, господское, — подумала Фаина, — с таким имечком надо ходить в шелках и бархате, а по утрам пить кофе из фарфорового сервиза с золотым ободком».

Но приглашённый батюшка оказался суровым. Пригладив волосы, он поправил скуфейку, помолился перед иконами и заявил:

— Обеих крещаемых нарекаю по святцам. — Сухими пальцами он полистал молитвослов в шагреневом переплёте и поднял глаза на Василия Пантелеевича и Фаину. Ольга Петровна чувствовала лёгкий жар и поэтому с кровати не встала. — Сию деву нарекаю Анастасией, — он показал на Фаину с ребёнком на руках, а сию — Капитолиной.

— Но Ольга Петровна хотела Элеонорой, — заупрямился Василий Пантелеевич.

— Капитолина, — бескомпромиссно отрезал батюшка, — взгляните в окно, какое время трудное им выпало. Сейчас надо особо правила соблюдать, ведь неизвестно, что этих детей ждёт. Пусть хоть здесь своеволием не нагрешим.

На улице и вправду стреляли, и толпа матросов в шальном угаре пьяно орала всяческие непотребства.

* * *

«Удивительно, какую метаморфозу могут претерпеть человеческие чувства», — подумала Ольга Петровна, уныло разглядывая осенний пейзаж на стене спальни. Пейзаж она намалевала лично, ещё в барышнях, и очень гордилась найденным колером золотистой листвы на фоне трёх белоствольных берёзок у пруда с чёрной водой. Кое-где на воде играли серебристые блики, и вдалеке у кромки воды приткнулась старая лодка.

Там, в беззаботной юности, зрелая жизнь казалась чередой открытий и праздников, а на деле вышло спокойное, можно сказать, бесцветное существование, к которому теперь прибавились трудности в виде ребёнка. Наверное, она слишком долго ждала дитя, и любовь в сердце успела перегореть в горстку пепла. Кроме прочего, ей уже хочется покоя, а не криков по ночам и не топота детских ножек. Няню нынче днём с огнём не сыщешь, да и платить ей нечем — жалованье Василию Пантелеевичу задерживают, цены на продовольствие дикие, на носу зима, а значит, придётся оплачивать отопление. Может и к лучшему, что доктор подобрал на улице готовую кормилицу. Ольга Петровна никак не могла назвать Фаину по имени, потому что за неделю видела её лишь однажды, когда та принесла ей дочку после крестин.

— Олюшка, ты только не переживай, но отец Макарий окрестил нашу дочь Капитолиной, — примирительно произнёс муж, поглаживая по плечу.

Ольга Петровна стряхнула его руку. Поднявшееся в груди раздражение оказалось так сильно, что она едва сумела выдавить:

— Капитолина так Капитолина. Мне всё равно. И знаешь что, Вася?

— Что? — Он посветлел лицом. — Я всё для тебя сделаю.

Ольга Петровна вздохнула:

— Поговори с кормилицей, вдруг она согласится остаться в нянях без жалованья, работая за стол и проживание?

* * *

— Остаться у вас? Ухаживать за ребёнком? — Фаина во все глаза смотрела на Василия Пантелеевича и не могла опомниться от счастья.

Когда Василий Пантелеевич сказал, что не сможет платить ей жалованья и предлагает работу за кров и стол, Фаина замахала руками:

— Что вы, что вы! Я согласна! Век вам буду благодарна!

Ей показалось, что хозяин тоже обрадовался, и его напряжённый взгляд стал спокойным и тёплым. Тыльной стороной ладони он потёр щёку с пробивающейся щетиной:

— Вот и славно. Значит, договорились!

— Вы не пожалеете, я умею хорошо работать! — горячо произнесла Фаина, всё ещё боясь, что он передумает и скажет ей, что пора очистить помещение, и она превратится в бездомную собаку, обречённую на голодную смерть.

Едва за Василием Пантелеевичем закрылась дверь, она бросилась на колени перед иконой:

— Господи, спасибо Тебе! В добрый час Ты привёл меня к этому дому и поставил на пути доброго человека, доктора!

От великой благодарности и любви, заполонившей сердце, Фаина расплакалась. Неужели бывает так, чтобы из печали да сразу в радость? Словно бы из горящей избы на волю вырвалась. Всю прошлую ночь она мучительно обдумывала своё положение и не находила выхода. Фабрики бастуют и не набирают работников, в Петербурге волнения и неразбериха, а значит, подённой работы тоже не сыскать. А куда девать ребёнка? Чтобы не умереть с голоду, оставалось одно — отдать Настёну в приют в чужие руки. Одна мысль о подобном бросала в холодный пот. Отказ от своего дитятки представлялся хуже смерти.

Не вставая с колен, Фаина передвинулась к койке и уткнулась лбом в два белых свёртка, лежащих рядышком.

— Обещаю, что буду любить вас обеих, потому что знаю, каково это — расти без родительской ласки.

Словно поняв, о чём речь, хозяйская Капа по-мышиному пискнула тоненьким голоском, и Фаина вздохнула — после крестин барыня ещё ни разу не поинтересовалась, как там дочка. Да и сама Фаина пока не видела хозяйку. Надо пойти, познакомиться.

За те несколько дней, что Фаина прожила в квартире, она выходила только в туалет и ванную. Двери туалета и ванной комнаты были расположены вплотную с её клетушкой, представлявшейся чудесными хоромами. Теперь почти своими. Под кроватью обнаружился пустой сундук, куда прекрасно поместился узелок с нехитрыми вещами. На подоконник Фаина поставила подарок мужа — алюминиевую кружку с тиснёным узором. Вот и всё, что осталось на память об их скоротечной любви. Так и не узнал солдат, что стал отцом, сгинул на фронте в безымянной могиле, и косточки в чужой земле истлеют. Царствие ему Небесное.

Фаина прислушалась к стуку на кухне и поняла, что пришла кухарка. Пару раз она заглядывала к Фаине, чтобы принести еду, забрать грязное бельё и выдать стопку простыней и пелёнок. На вид кухарке было лет сорок. Высокая, костистая, с острым подбородком и недоверчивыми глазами.

Ставя на столик поднос с тарелками, она остановила взгляд на ребёнке и хмыкнула:

— Нагуляла небось дитё-то?

— Почему нагуляла? — с трудом произнесла Фаина. Во время родов она так накусала губы, что до сих пор чувствовала во рту вкус крови. — Я вдова. Мужа на войне убили.

— Все вы нынче вдовы. — Кухарка говорила отрывисто, недобро. — Язык-то без костей, мели что хочешь.

Нахмурившись, Фаина сердито бросила:

— Побожиться, что ли?

— Да ладно, не серчай, — лицо кухарки чуть смягчилась, — это я так брякнула, ради разговору. Не каждый день хозяева побродяжек в дом пускают. Может, ты воровка какая? На тебе ведь не написано, честная или нет. Мне что? У меня красть нечего. — Она пожала плечами и, не дав Фаине опомниться, гордо удалилась, всем своим видом показывая, кто здесь главный.

Ни встречаться, ни разговаривать с кухаркой не хотелось, но раз уж судьба привела сюда, то придётся кухарке смириться с новым человеком, точнее с тремя людьми. Фаина взглянула на девочек и улыбнулась:

— Идите ко мне, мои ягодки, пошли осматривать хоромы.

Дверь комнаты для прислуги выходила в просторную кухню с плитой посредине. Кухарка, что рубила сечкой капусту, подняла голову:

— Хозяйка сказала, тебя в няньки взяли?

Фаина кивнула:

— Да.

— Ну, раз так, давай знакомиться. Зови меня Татьяна. — Она усмехнулась и добавила: — Ивановна. Я уважение люблю. — Татьяна Ивановна бросила сечку и кивнула головой в сторону окна. — Слыхала, что намедни солдатики Зимний дворец взяли и правительство турнули? Людишки болтают, наша теперь власть — народная. Делай что хошь!

— Это как? — Фаина почувствовала, что сбита с толку.

— Пока не знаю, — Татьяна Ивановна пристукнула кулаком о ладонь, — но думаю, что жизнь теперь настанет распрекрасная!

* * *

Поскольку из кухни был черный ход на улицу, то у Фаины не возникало нужды ходить на господскую половину квартиры, и хозяйку Ольгу Петровну она увидела лишь на второй неделе своей жизни на новом месте. Крупная женщина в стёганом мужском шлафроке с атласными отворотами вошла в кухню, когда Фаина следила, как в большой кастрюле вывариваются пелёнки и подгузники.

У барыни были пепельные волосы, небрежно свёрнутые валиком на затылке, широко расставленные серые глаза и аккуратный носик сапожком. Фаина отметила тусклый взгляд хозяйки и её шаркающую старушечью походку.

— Здравствуйте, — робко сказала Фаина. В руках она держала по ребёнку и не знала, то ли подойти к Ольге Петровне показать Капитолину, то ли, наоборот, быстрее скрыться с глаз в своей комнате, благо она в двух шагах.

— Здравствуй, — голос хозяйки поражал равнодушием. — Кажется, тебя зовут Фаина?

— Да, — Фаина улыбнулась и после неловкой паузы добавила: — у вашей Капитолины хороший аппетит. Слава Богу, у меня много молока.

— Неужели? — Ольга Петровна взяла со стола сахарницу и поставила её на поднос.

Немного поколебавшись, Фаина сделала шаг вперёд:

— Посмотрите, как у неё округлились щёчки.

— Вот и славно.

Мельком взглянув на дочку, Ольга Петровна взяла в руки поднос и медленно пошла к себе в комнаты, сразу утонув в темноте коридора.

* * *

Прекрасная жизнь, которую вскорости ожидала кухарка Татьяна, явно запаздывала. Зима тысяча девятьсот восемнадцатого года надвигалась холодная и голодная.

Василий Пантелеевич подумал, что городская власть сейчас напоминает сорвавшегося цепного пса, который в предчувствии расправы лютует от страха. В департаменте царила полная неразбериха. Директор бросил пост и уехал за границу, по кабинетам шмыгали юноши в кожанках, с пистолетами в деревянной кобуре и прокуренные солдаты со споротыми погонами. В секретариате печи растапливали документами. О выплате жалованья речь не шла, да и чем платить, если деньги буквально на глазах из платёжного средства превратились в разноцветные кусочки бумаги, годные разве что для оклейки стен.

Царь под арестом, Временное правительство в казематах Петропавловской крепости, а в Смольном институте заседает неведомый Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов под председательством мелкого провинциального адвокатишки без практики, с кличкой Ленин вместо фамилии.

«Фантасмагория и бег зелёных лошадей! Не надо было городу менять имя! — с тягучей тоской припомнил своё пророчество Василий Пантелеевич. — Куда ни глянь — везде худо!»

Да ещё Оля дурит: дочку игнорирует, почти не выходит из спальни, снова начала курить трубку и дымит как паровоз, часами простаивая у открытой форточки.

Кабы не эта проклятущая революция, то показать бы Олю лучшим врачам, да свозить на воды, вот хоть даже в Пятигорск! Глядишь, и опомнилась бы от послеродовой истерии. Повезло, что доктор едва ли не волоком притащил к ним Фаину, иначе хоть криком кричи от собственного бессилия.

Вздохнув, Василий Пантелеевич нырнул в подворотню, чтобы пропустить группу матросов во главе с рослым командиром. На плечах командира красовалась дамская горжетка из рыжего меха. У другого матроса шея обмотана грязным кружевом. Бряцало оружие, змеями шевелились пулемётные ленты, косым крестом опоясавшие чёрные куртки.

Один вид революционеров вызывал жуть и омерзение.

— Дорогу товарищу Железняку! — выкрикнул кто-то из прохожих, и матрос с горжеткой в ответ вскинул вверх винтовку, перевязанную на штыке красным бантом:

— Да здравствует революция!

— Ура, — прокатилось по строю матросов, — бей буржуев!

— Прости, Господи, ибо не ведают, что творят, — перекрестилась старушка в фетровой шляпке со старомодной вуалью.

«Да всё они ведают, — зло подумал Василий Пантелеевич, — человек вообще существо разумное. И ежели уж матрос крадёт у барыни меховое манто, то прекрасно знает и его стоимость, и его предназначение».

По Петрограду шли грабежи, погромы. Единственная отрада — узнать, что погромы коснулись не только обывателей, но и этой коммунистической шушеры, узурпировавшей законную власть. Василий Пантелеевич посмотрел вслед отряду матроса Железняка. По слухам, вчера на Шпалерной ограбили знаменитых большевиков Урицкого и Стучку. Полуголые, испуганные, они, дрожа, добрались до своего логова в Таврическом дворце и закатили охране такой гранд-скандал, что его было слышно на улице.

Удивительно — главари большевиков ратуют за бедность и равноправие, а первым делом оккупировали дворцы и конфисковали авто из императорского гаража.

Недавно Василий Пантелеевич встретил Шаляпина, были они знакомы по-приятельски, через третьи руки. Тот жаловался, что у него каждую ночь обыски: приходят из каких-то непонятных организаций, тычут в нос бумаги с самодельными печатями, конфисковали запас вина, поснимали картины со стен, забрали столовое серебро — всё, мол, теперь принадлежит народу.

— А я что, не народ? — кипятился Шаляпин. — Спасибо, хоть ватерклозет не разграбили, и то потому, что унитаз с трещиной.

Переждав строй солдат, Василий Пантелеевич поднял воротник и шагнул из подворотни на тротуар, сразу же угодив под фонтан воды из-под колёс пролётки.

На душе было скверно и пусто.

* * *

Каждый раз при виде няньки с детьми Ольге Петровне приходилось сдерживать приступ раздражения. Она пыталась, но не могла объяснить себе, почему не хочет видеть ни своего ребёнка, ни мужа, ни няньку Фаину с голубыми глазами-пуговицами, в которых сразу появлялся испуг при виде неё. В глубине души Ольга Петровна стыдилась своего поведения и от этого злилась ещё больше. Дошло до того, что прежде чем выйти из своей комнаты, она подходила к двери и прислушивалась — в кухне Фаина или нет. Будь её воля, она вообще заперлась бы наедине с книгами и чашкой чая, но даже чай теперь приходилось делать самой, потому что кухарка взяла расчёт и уехала к родне в деревню.

«Чую, что за зиму в Петрограде начнут есть кошек и канареек, — заявила она, вытирая о фартук мокрые руки, — а у моей сеструхи две коровы да десяток овец. Куры опять же, лошадёнка. С голоду не помрём».

Сегодня Ольга Петровна тоже некоторое время постояла под дверью и только потом бесшумно выскользнула в коридор. Слава Богу, что не приходилось самой растапливать плиту, потому что Фаина с самого утра подогревала воду мыть девочек. Она же успевала сбегать по чёрной лестнице за дровами и ухитрялась варить простые супчики и кашки из тех продуктов, что добывал Василий Пантелеевич.

В его лексиконе появилось словечко «паёк». Пайками с продуктовым набором большевистская власть жаловала особо нужных людей. Муж к ним не относился, и семья потихоньку проедала мало-мальски ценные вещи.

Чтобы паркет не скрипнул, Ольга Петровна передвигалась по коридору на цыпочках, уповая на то, что её одиночество не будет потревожено.

Она почти прошла всю дистанцию, когда дверь в комнату прислуги резко распахнулась и навстречу шагнула Фаина с ребёнком.

— Ольга Петровна, здравствуйте! Хотите посмотреть на свою Капитолину? Она так хорошо растёт! Взгляните, какие у нас толстые щёчки и ножки в перевязочках!

Двумя руками она протянула полуодетую девочку с вытаращенными глазёнками. Мелькнули голые ножки, пальчики, мягкий живот, похожий на лягушачий.

Ольга Петровна почувствовала лёгкую дурноту и едва не взвыла: зачем мне всё это? Я знать никого не хочу!

Сморщив носок-пуговку, девочка тихо чихнула.

— Вот видите, мы уже чихаем! Какие мы умненькие, — заворковала Фаина.

Шлёпнув ладонью по косяку, Ольга Петровна криво улыбнулась и подумала, что если она прямо сейчас не выйдет на воздух, то задохнётся в четырёх стенах.

— Я… мне… мне надо выйти, — пролепетала она через силу и бросилась назад.

Где шубка? Башмаки, горжетка, суконная юбка? Куда всё запропастилось?

В лихорадочном угаре Ольга Петровна доставала вещи из шкафа, примеряла и бросала на пол. Оказывается, она настолько раздалась в бёдрах, что почти ничего из прежнего гардероба не налезало на её фигуру. Она остановилась на безразмерной юбке и старой вязаной кофте с кружевной оторочкой. Ах, да, пуховый платок — на улице мороз и ветер!

С тех пор как Ольга Петровна в последний раз выходила из дома, прошло почти два месяца. Она задохнулась от порыва студёного ветра, швырнувшего в лицо пригоршню колючего снега. Время перевалило за три пополудни, и на дома уже легла лиловая тень зимних сумерек. По давно не чищеному двору от дверей до ворот петляла узкая тропка.

«Надо было надеть меховой капор вместо платка», — подумала Ольга Петровна.

Муж предупреждал, что на улицах опасно, но она не боялась. В последнее время жизнь стала настолько безразлична, что в глубине души Ольга Петровна не отказалась бы попасть в эпицентр взрыва, чтобы разом покончить с ненавистной тоской, выгрызающей мозг и душу.

На перекрёстке у Ковенского переулка горел костёр, и несколько мужиков в тулупах тянули руки к теплу. Здесь же стояла лошадь с повозкой.

— Эй, барыня, картоха нужна? Продам по сходной цене, — обратился к Ольге один из мужиков, а остальные засмеялись, словно он сказал нечто донельзя уморительное. Мужики были явно навеселе.

Услыхав за спиной тарахтение автомобильного двигателя, Ольга Петровна прибавила шаг. Впереди давил на небо купол Знаменской церкви напротив Николаевского вокзала. Не разбирая пути, она бездумно прошла вперёд, когда авто внезапно остановилось и из него выбрался высокий человек в бобровой шубе с алым бантом на отвороте.

— Ольга Петровна! Оля! Ты ли это?

Отпрянув от неожиданности, Ольга Петровна вгляделась в лицо мужчины с широким носом и крутым лбом. Где-то она его видела прежде и хорошо знала.

— Савелий?

— Он самый! Лучший друг твоего беспутного старшего братца! — Он шутливо щёлкнул каблуками.

— Ну, не такой уж Алёша беспутный. Адвокатствует в Екатеринодаре, женат. Трое детей.

— Слышал, слышал. — Савелий подставил ей согнутый локоть и церемонно провёл несколько шагов.

С утробным урчанием автомобиль двинулся вслед и остановился в нескольких метрах впереди. Поправив краги, шофер высунул голову и крикнул:

— Товарищ Кожухов, у меня мотор стынет, а до Таврического ещё пилить и пилить.

— Товарищ? До Таврического?

Ольга Петровна пытливо посмотрела в глаза Савелию, и он ответил ей широкой улыбкой:

— Позвольте отрекомендоваться: начальник отдела Петросовета товарищ Кожухов к вашим услугам. Кстати, — лёгким движением он сунул руку за пазуху, достал оттуда блокнот с карандашом на цепочке и черканул на листке несколько цифр. — Вот, возьми номер телефона. И обещай, что в ближайшее время протелефонируешь и зайдёшь! Правда, у нас, большевиков, сейчас масса работы, но для старого друга я всегда найду свободную минуту. Кроме прочего, мне очень нужна помощница. Будучи во власти, архиважно иметь рядом преданных людей. Сама понимаешь, кругом измена, обман, интриги! Да, что тебе объяснять, ты же умница!

Он вскочил на подножку машины и, уже отъезжая, махнул рукой:

— Обещай, что придёшь!

— Обещаю, Савелий! Да-да! Обещаю! — срывающимся голосом закричала ему вслед Ольга Петровна, чувствуя, как в её тело упругими толчками вливаются прежняя сила и лёгкость.

* * *

— Подайте, Христа ради, — выводила нищенка в рваном полушубке.

Чтобы её голос не поглощали стены, старухе приходилось кричать посреди двора на высокой ноте. Рядом, нахохлившись, стоял мальчик лет шести в хорошеньком бархатном пальтишке и башлыке, крест-накрест повязанном через грудь. Нищенка неотрывно смотрела на окна Фаининой комнатки, словно чувствовала, что в доме есть хлеб и мясо, а кашу щедро поливают прозрачным конопляным маслом с лёгким зеленоватым оттенком.

Продукты в изобилии появились после Нового года. Сначала Фаина не поняла, откуда привалило богатство, но Василий Пантелеевич объяснил, что Ольгу Петровну пригласили на работу в комиссариат к старому знакомому, теперь она занимает должность письмоводительницы, получает усиленный паёк и довольствие в виде конфиската. На этой фразе Василий Пантелеевич досадливо поморщился и замолчал.

— Подайте, люди добрые.

Опустив голову, мальчишечка носком валенка с галошами ковырял снег. Фаина оглянулась на девочек, что рядком лежали на кровати и спали, накинула на голову платок. Сбежать вниз с парой кусков хлеба с салом, выданных ей на ужин, — минутное дело. Можно прихватить баранку из вазочки — никто даже не заметит.

Фаина засунула ноги в стоптанные ботинки Василия Пантелеевича, в которых ходила за дровами, и побежала вниз. На обледеневших ступеньках подъезда подошвы скользили и разъезжались. Холод тысячами иголок воткнулся в лицо и шею.

Фаина подала нищенке свёрток, а баранку протянула мальчику с прозрачно-белым лицом.

— Возьмите.

Было видно, что ребёнок очень голоден, но его ладошка на миг зависла в воздухе, чтобы принять дар с достоинством, не торопясь.

— Мерси, мадам!

Нищенка положила ему руку на голову, и мальчик застенчиво улыбнулся одними глазами.

— Внучок?

Фаина поёжилась под порывами ледяного ветра с Балтики, что безжалостно выстужал и без того холодный город.

— Барчук, — коротко ответила нищенка. — А я прачка. Одни мы с ним остались. Остальных в имении солдаты штыками порешили.

У Фаины задрожали ноги. Она взглянула на мальчика, который сосредоточенно грыз баранку. Под тяжестью сказанного нищенкой слова сочувствия казались пустыми и легковесными. Ей стало стыдно, что утром она пила чай с молоком и ела вчерашнюю кашу с льняным маслом, что она сыта, одета и обута, что ей не приходится стоять под ударами метели и тянуть руку за подаянием.

— И как же вы теперь?

— А вот так, — ответила нищенка. — Подбираем, что Бог пошлёт, да только оскудел нынче народ. Картофельной шелухи и то не допросишься. — Быстрым движением она прижала к груди Фаинино подаяние и склонила спину в поклоне. — Храни тебя Бог. А кусок хлеба, что нам не пожалела, к тебе вернётся. Помяни моё слово.

Увязая в снегу, старуха и мальчик гуськом побрели сквозь арку на улицу, и Фаина быстро перекрестила их спины:

— Помогай, Господи, людям Твоим. Не дай погибнуть без времени.

* * *

Если бы Ольгу Петровну спросили, какое время в её жизни можно назвать счастливейшим, она не стала бы задумываться — конечно, нынешнее! Время краха старого строя и революционных преобразований! Проклятый царизм, обставлявший жизнь тысячью условностей в виде церковных обрядов и монотонного существования, полетел в тартарары, и внезапно выяснилось, что понятие «совесть» устарело и стало всё можно. У Ольги Петровны словно крылья за спиной выросли: хочешь — кури, хочешь — ругайся, хочешь — бросайся с головой в омут страстей, и никто не смеет показывать пальцем: мол, госпожа Шаргунова беспутная персона, не стоит её приглашать в порядочный дом. Вон они, порядочные, стоят на толкучем рынке и меняют золото на десяток яиц. Недавно на улице встретилась генеральша Незнамова. Когда-то почиталось за честь оказаться у Незнамовых среди гостей.

Расцеловались, поболтали, что да как.

— Знаю, вас можно поздравить с рождением дочери! Слышали, говорят, Советы скоро разгонят и их главарей и приспешников арестуют и подвергнут военному трибуналу? — Лицо Незнамовой тряслось от ненависти.

Ольга Петровна выпрямилась:

— Мария Игнатьевна, я тоже служу в комиссариате.

— Неужели?

Отшатнувшись, как от прокажённой, Незнамова стала бессвязно бормотать, что вообще-то она не её имела в виду и что, безусловно, среди новой власти наверняка есть честные люди. Только их пока не видно и не слышно.

Хотя обе чувствовали себя неловко, Ольга Петровна понимала, что среди них двоих победительница теперь она, а Незнамова — побеждённая.

Первый год жизни при демократическом строе вошёл в жизнь Ольги Петровны стрекотом пишущей машинки на огромном столе из дворцовых запасов и трелью телефонных звонков. Каждый раз, когда она снимала телефонную трубку и скупо бросала: «Комиссариат слушает. Шаргунова на проводе», сердце её обдавала волна гордости.

Здесь, в комиссариате, бурлила жизнь. Ежеминутно, ежесекундно Ольга Петровна ощущала свою значимость. Приходящие о чём-то её спрашивали, советовались с ней, смотрели на неё просящим взглядом. Они знали, что в её власти распахнуть заветную дверь к нужному человеку, посодействовать, похлопотать, подсказать.

Эпатажную курительную трубку Ольга Петровна сменила на демократичные пахитоски, коротко подстриглась, а чтобы быть ближе к народу, приколола на отворот жакета революционный красный бант. Семья, муж, новорождённая дочь остались за бортом бурлящего нового мира, который подхватил и закружил её, как свежий ветер тополиный пух. Цокая каблучками по коридору комиссариата, она ловила на себе заинтересованные взгляды и слышала шёпоток:

— Кто это?

— Разве вы не знаете? Это товарищ Шаргунова, правая рука самого Савелия Кожухова!

Впрочем, в планы Ольги Петровны не входило выслушивать пересуды о собственной персоне, потому что работы было масса. И эта работа накатывала и накатывала, подобно знаменитой картине живописца Айвазовского «Девятый вал», что выставлена в Русском музее.

Каждый день курьер из Смольного доставлял в комиссариат пачку документов, и Ольга Петровна распределяла работу по пишбарышням[3]для срочного копирования.

Декреты, указы, приказы…

«Декрет о продлении срока действия существующего повышенного акциза на зажигательные спички», «Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа», «Декрет о конфискации имущества, принадлежащего Путилову, объявленному врагом народа»…

На декреты о конфискации приходилась львиная доля распечатки. Новое правительство с бешеной активностью конфисковывало всё подчистую, начиная с заводов и заканчивая керосиновыми лавчонками, наподобие той, что держал татарин Халил на Мальцевском рынке.

Ольга Петровна отдавала в печать декреты о конфискации с какой-то незнакомой доселе ноткой злорадства, явственно представляя ярость всесильных магнатов, в одночасье ставших нищими. Вот оно — истинное равноправие в действии: власть — народу, земля — крестьянам, хлеб — голодным. Правда, хлеба становилось всё меньше и меньше, но народные массы должны понимать, что за свободу приходится платить высокую цену, потому надо терпеть, терпеть и ещё раз терпеть. Как говорит товарищ Ленин: «Богатые и жулики — это две стороны одной медали, это — два главных разряда паразитов, вскормленных капитализмом, это — главные враги социализма, этих врагов надо взять под особый надзор всего населения, с ними надо расправляться, при малейшем нарушении ими правил и законов социалистического общества, беспощадно»[4].

* * *

Фаина так уставала с детьми, что не замечала ни зимних холодов, ни оттепелей. Мороз рисовал на стекле кружевные узоры, метель засыпала снегом двор, куда жильцы повадились сливать нечистоты, потому что с началом революции канализация перестала работать, а Фаина всё кормила, качала, укладывала спать и стирала пелёнки. Она так похудела, что пришлось перешивать юбку, а единственная кофта с баской болталась на талии медным колоколом.

— Фаина, на вас буквально лица нет, — однажды утром заметил Василий Пантелеевич.

В отличие от хозяйки он вежливо обращался к Фаине на «вы». Василий Пантелеевич давно перестал ходить на службу и добрую половину дня проводил, сидя у камина в продавленном кресле. Хотя в руках он держал книгу, страницы не переворачивал, да и книга была одна и та же, в синем переплёте с красным корешком. Иногда Василий Пантелеевич брал блокнот и что-то быстро черкал на листах карандашом в серебряном кожушке.

Он пришёл на кухню, когда Фаина стирала пелёнки. Мыла не было, поэтому приходилось сыпать в корыто золу. Поставив в корыто стиральную доску, она сдула со лба выбившиеся волосы и опустила голову. Не скажешь же хозяину, что дети вымотали её до поросячьего визга. Откуда мужчине понять, что такое двое малышей на одних руках. Но он, видно, что-то такое угадал, потому что внезапно предложил:

— Хотите, я отпущу вас погулять?

— Разве я могу? — сказала Фаина. — Вы ведь ни пеленать, ни кормить не умеете. Да и не мужское это дело — с младенцами лялькаться.

— Мужское ли, женское — нынче в расчёт не берётся. У новой власти все равны. Женщины с наганами ходят, — протянул он с намёком на Ольгу Петровну, — а мужчины вместо работы сочиняют стихи и предаются тоске. — Его щёки слегка покраснели. Он налил себе стакан чая и после пары глотков уверенно произнёс: — Решено. Когда дети будут спать, одевайтесь теплее и ступайте на улицу, иначе вы заболеете от переутомления и будет беда.

Вспыхнув от радости, Фаина всё же засомневалась:

— Ну, если только в церковь.

— Вот-вот, — подхватил Василий Пантелеевич, — заодно и за меня, грешника, свечку поставьте. А то я сам всё не удосужусь. Когда там у вас сон по расписанию?

— После полудня. Вы, Василий Пантелеевич, не беспокойтесь, Капа с Настей хорошо спят, если лежат рядком. Их, главное, не разлучать, а то крику не оберёшься. — Фаина вдруг подумала, что забыла не то что какой сегодня день, но и какой месяц. Она вопросительно взглянула на Василия Пантелеевича. — Василий Пантелеевич, какое сегодня число?

Припоминая, он потёр лоб:

— С утра было восемнадцатое января тысяча девятьсот восемнадцатого года от Рождества Христова.

* * *

Фаина вышла из подворотни на Знаменскую улицу[5]и глубоко вдохнула холодный воздух с терпким запахом печного дыма. За несколько месяцев взаперти она так успела отвыкнуть от снега и ветра, что с непривычки у неё закружилась голова. Городские дворники исчезли вместе с Октябрьским переворотом, и Фаина едва не поскользнулась на длинной ледянке, протоптанной посредине двора. Если бы кто-то не посыпал лёд золой, было бы переломано много рук и ног. Правда, когда она бегала вниз за дровами, между поленниц бродил вечно пьяненький мужичок с красным бантом на заячьем треухе, но уборкой он не занимался, а иногда истошно орал и грозил кулаком в небо, словно выпрашивал на свою забубённую головушку кару небесную.

Серый день медленно переваливал за полдень. Изредка сквозь тучи прорывался луч солнца, и тогда дома становились чуть-чуть светлее и праздничнее, чем казались из окна комнатушки. Из-под неровных линий крыш причудливыми гроздьями висели сосульки. Какая-то баба в тулупе волокла навстречу санки с тюками из холстины. Проходя мимо, она схватила Фаину за рукав:

— Эй, девка, скажи, который тут Басков переулок? Меня туда на жительство определили, потому как я потомственная пролетарка.

От бабы густо несло винным перегаром. Она беспрерывно икала.

— Это туда, вон, где дерево, — показала Фаина, и тут откуда-то издалека тяжко и гулко ударил колокольный набат.

Глаза бабы округлились:

— Пожар, что ль?

Звук колокола, истончившись, повис в воздухе, замолчал и ударил вновь, набирая силу и высоту.

Фаина не хотела уходить далеко от детей, от дома, но колокол гудел, звал, требовал:

— Беда, беда, сюда, сюда!

И прохожие, что шли мимо, внезапно развернулись и побежали в одну сторону. И Фаина тоже побежала, на ходу поправляя платок, который всё время сползал на затылок.

Звонили с колокольни Александро-Невской Лавры. На повороте к Невскому проспекту Фаина влилась в толпу народа, которая с каждым шагом вперёд становилась гуще и гуще. Набат не затихал, и сердце в груди тоже застучало в такт суматошным ударам колокольного языка.

То тут, то там слышались резкие выкрики:

«Господи, помилуй!», «Не отдадим святыню супостатам!», «Спасём матушку-Расею!» «Грудью встанем за Святую Лавру!»

Большинство, как и сама Фаина, не знали, что произошло, но скорее душой, чем разумом, понимали, что там, за стенами Лавры, сейчас творится страшное, чему нет и не будет прощения во веки веков. На площади Александра Невского Фаина попала в людской водоворот, который вливался во врата монастыря. Справа и слева её толкали, из уст в уста передавая непостижимую весть: «Владыку, Владыку Вениамина[6]арестовали! Лавру хотят отнять!»

На площадке у Митрополичьего корпуса стояли грузовики с пулемётами и ряд солдат с винтовками наизготовку.

На миг Фаина обмерла от ужаса — а ну как начнут палить в людей без разбора?! Двумя руками она вцепилась в чей-то тулуп.

— Ничего, дочка, справимся, — обернулся к ней мужик, по виду извозчик. — Есть силушка в руках! — он показал крепкий кулак, пропахший дёгтем. — Да не трясись, не станут солдатики в своих, православных стрелять, да ещё в святой обители. На них, чай, тоже кресты есть.

— Православные, спасайте церкви! Антихрист грядёт! — сечкой резанул по толпе истошный женский возглас.

И толпа задвигалась, загомонила:

— Не отдадим святыни, за них наша русская кровушка веками проливалась!

Зажатая между людьми, Фаина не могла видеть ничего впереди, кроме голов и плеч, но сейчас она не чувствовала себя отдельным человеком, вливаясь в общий поток, точно капля крови в одной вене: все кричали, и она кричала, ахала, охала. Когда старуха рядом горько заплакала: «Что же будет? Не простит нас Господь!» — у Фаины тоже навернулись слёзы.

Она вытерла глаза ладонью и вдруг поняла, что толпа замолчала грозно и тягостно. По шее Фаины проскользнул холодок дурного предчувствия. И точно. Начиная от Митрополичьего корпуса, из уст в уста камнепадом покатился ропот:

— Убили! Убили! Батюшку убили!

— Батюшку?! — Охнув, Фаина стиснула в кулаке кончик платка.

— Да кого, кого убили? — гомонили кругом.

— Отца Петра Скипетрова[7]из Скорбященской церкви! — сказал кто-то совсем рядом. — Говорят, в лицо выстрелили.

— Ой, божечки! — тут же горячо запричитала молодая бабёшка в суконном армяке. — Да это же наш батюшка! Такой хороший, добрый батюшка! Он нас с мужем венчал и детей крестил! Да как же мы теперь без него? Осиротели, как есть осиротели! — Громко шмыгнув носом, она с отчаянием посмотрела на Фаину и стала пробираться вперёд сквозь толпу, беспрерывно повторяя: — Что я детям скажу? Что скажу?

«Дети! — как ушатом холодной воды окатило Фаину. — Мне надо срочно бежать домой!»

Вся дрожа, она как безумная стала расталкивать людей вокруг себя, в глубине души уверенная, что прямо сейчас всех, кто здесь находится, должно поразить громом: одних за то, что сотворили, других за то, что позволили сотворить немыслимое злодейство.

К дому Фаина неслась с такой скоростью, что дыхание останавливалось. Василий Пантелеевич, впустивший её в квартиру, обомлел:

— Фаина, что случилось? Да на вас лица нет.

Чтобы унять сердцебиение, Фаина упёрлась ладонями в стену и чужим голосом сказала:

— Всё пропало. Всё теперь покатится вниз.

— Что покатится? Что пропало? — обеспокоенно спросил Василий Пантелеевич.

Она не ответила, махнула рукой и пошла к детям в свою комнату. Девочки не спали, но не плакали, тихо возясь ручонками в распоясанных пелёнках.

— Бедные вы мои, бедные!

Василий Пантелеевич возник в дверях и деликатно покашлял:

— Фаина, вы мне так и не сообщили, что случилось. На вас напали? Ограбили? Обидели?

— Напали, ограбили и обидели, — повторила она, а потом вскинула глаза и яростно произнесла. — В Лавре батюшку убили. Отца Петра Скипетрова. В лицо выстрелили, ироды. Совсем Бога не боятся. Не простит Он нас, проклянёт на веки вечные.

— Как убили? Кто? — Василий Пантелеевич охнул.

— Знамо дело, кто, — Фаина криво усмехнулась. — Эти, — она мотнула головой в сторону окна. — Большевики. Теперь всё пропало!

Василий Пантелеевич побелел:

— Не говорите так Фаина, будем надеяться, что батюшка случайная жертва. Я уверен, власть не допустит расправ и самосуда…

Каждое следующее слово звучало фальшиво и жалко. Смутившись, Василий Пантелеевич ссутулил плечи и тихо отступил в темноту коридора.

* * *

— Я не понимаю, о чём ты говоришь! — вспылила Ольга Петровна, когда Василий Пантелеевич рассказал об убийстве священника.

Разговор шёл крутой и жёсткий. Василий Пантелеевич так долго держал в себе гнев, что эмоции буквально взрывали мозг изнутри, разлетаясь горячими пулями из коротких слов и фраз.

Вскочив, Ольга Петровна засунула руки в карманы халата и принялась широко вышагивать по комнате из угла в угол. Всклокоченные волосы придавали её облику вид рассерженной фурии из театральной постановки.

— Идёт борьба между старым и новым — беспощадная, между прочим, — а ты желаешь, чтоб обошлось без жертв?! Так не бывает, мой милый! — Ольга Петровна круто развернулась и вскинула голову. Появилась у неё такая привычка — высоко задирать нос. — Никто без боя не отдаст народу награбленное! Революция — это насилие и диктатура победившего класса, и узурпаторам необходимо смириться и склонить голову перед народным гневом!

— Но те, кто не желает насилия и диктатуры — тоже народ! — возразил Василий Пантелеевич. — Богобоязненный и трудолюбивый.

Ольга Петровна скорчила презрительную мину:

— Жалкие обыватели! Товарищ Коллонтай[8]подписала совершенно справедливый указ о конфискации части помещений Лавры, и монахи должны были подчиниться ему, согласно революционной дисциплине!

— Видимо, кроме Лавры, в Петрограде не осталось свободных мест, — ехидно вставил реплику Василий Пантелеевич. — Если хочешь знать моё мнение, то эта грязная развратница Коллонтай, об адюльтерах[9]которой не знает только глухой и слепой, сознательно решила заварить в городе кровавую бучу. Удивительно, с какой быстротой большевики сбросили маску миротворцев и показали своё истинное рыло с рогами и свиным пятаком.

— Рыло!!! У меня рыло?! — закричала Ольга Петровна. — Ну, знаешь! Тебе стоит выбирать выражения! Я, между прочим, отныне истинная большевичка и на днях вступаю в ряды ВКП (б). Меня рекомендовали сам товарищ Ленин и товарищ Лилина![10]

Сжав кулаки, Ольга Петровна подступила к Василию Пантелеевичу и потрясла ими перед его лицом, отчего на безымянном пальце огненной искрой сверкнуло золотое кольцо с рубином — его подарок на именины.

— Помяни моё слово, Оля, — глядя на рубин, тяжеловесно сказал Василий Пантелеевич, — если начали покушаться на духовенство, то следом падёт Помазанник Божий, а потом под нож пойдут все без разбора, и твои большевики в том числе.

— Пока что мои большевики, над которыми ты иронизируешь, дают тебе паёк, и ты каждый день ешь хлеб с маслом и делаешь омлет!

— Ты стала жестокой, Оля, но я знал, что ты найдёшь повод попрекнуть меня моим вынужденным бездельем. Лишь в одном ты права — я больше не хочу иметь ничего общего с убийцами и разорителями государства.

Очень медленно и спокойно Василий Пантелеевич встал со своего места. Взгляд зацепился за криво лежащую салфетку на ломберном столике, он аккуратно расправил её края с тонкой линией кружева. Провёл пальцами по полированной крышке фортепиано. Как там в романсе? «Рояль был весь раскрыт. И струны в нём дрожали»[11]. В сердце что-то дрогнуло, и он улыбнулся уголком рта.

Видимо, поняв, что происходит что-то необычное, Ольга Петровна замолчала.

У двери Василий Пантелеевич оглянулся:

— Ты даже не интересуешься, как твоя дочь. Здорова ли, сыта ли. Постарайся всё же стать матерью.

Шаркая ногами, Василий Пантелеевич вышел в коридор и слепо долго шарил руками по вешалке в поисках шубы. Ему было душно и не хватало воздуха. Хотелось как можно скорее попасть на холод, в синюю ясность зимней ночи, даже если там стреляют и ходят патрули.

* * *

Василий Пантелеевич держался из последних сил, чтобы не закрыть лицо руками и по-волчьи не завыть от тоски.

Ночь он пересидел на Николаевском вокзале. Поезда ходили редко, но здание было забито людьми под завязку. Дамы, бывшие господа, мужики, бабы — все вперемежку, без разделения на пассажиров первого, второго и третьего классов с разными залами ожидания — нынче все равны, и к вонючему лаптю на лавке стоит относиться философски. В конце концов, это не самое страшное, что может случиться в жизни.

Ему повезло: он отыскал у стены одно местечко. Сев прямо на заплёванный пол, Василий Пантелеевич прислонился спиной к стене и попытался задремать. Рядом с ним беззубый старик шамкал дёснами краюху хлеба. Чуть поодаль, на мешке с чем-то мягким, спала молодайка в барской шубе и валенках. Наверняка приезжала выменивать продукты на мануфактуру. Вполне может быть, в мешке под головой лежит картина кисти Рембрандта, которой хозяйка заботливо украсит закуток возле печи.

В помещении остро пахло навозом, сеном и угольной гарью. Два подвыпивших мужичка громко обсуждали покупку лошади. И вдруг сзади резанул по сердцу мягкий женский говорок:

— Слыхала, кума, что вчера в Лавре владыку под арест посадили, а одного батюшку из пистолетов застрелили? Как теперь жить тем супостатам? Как людям в глаза смотреть?

— Да им хоть плюй в глаза, всё едино. Антихристы.

«Как же так, Оля? Почему ты стала такой? Почему не замечаешь очевидного? Как мы с тобой смогли оказаться по разные стороны баррикад?» — мысленно простонал Василий Пантелеевич.

Он снова возвратился к разговору с женой, в уме приводя ей новые и новые аргументы тупиковой ситуации, куда загоняют людей узурпаторы власти, именующие себя вождями пролетариата. Лжепролетарии, не державшие в руке ничего тяжелее карандаша.

Должны же найтись среди народа новые Кузьма Минин и князь Пожарский, чтобы избавить страну от великой смуты.

Василию Пантелеевичу вдруг вспомнилось своё представление государю по случаю столетия Департамента. Приезд высочайшей особы ожидали к полудню, и от волнения сердце то тревожно замирало, то упруго подпрыгивало к самому горлу. В назначенное время оживление в стенах Департамента достигло апогея. Лицо директора в чине Действительного статского советника имело густо-свекольный цвет. Он то и дело поправлял воротник мундира, стакан за стаканом пил воду из хрустального графина.

— Едут! Едут! — закричал курьер, дежуривший у окна, и служащие кинулись строиться в две шеренги по обе стороны ковровой дорожки. Когда государь император вошёл в зал, то Василий Пантелеевич, который стоял первым, вспотел от волнения и очень сконфузился.

Его величество держался так естественно, если не сказать скромно, что напряжение понемногу отпускало. Остановившись напротив Василия Пантелеевича, он дружески протянул руку для рукопожатия и произнёс:

— Благодарю за службу.

— Рад стараться, Ваше Величество! — по-солдатски брякнул Василий Пантелеевич первое, что пришло в голову.

Государь улыбнулся краешком рта и пошёл дальше, оставив на память о себе тепло крепких пальцев на ладони и лёгкие морщинки вокруг глаз, каких-то по-особенному светлых и приветливых.

Яркое воспоминание из прошлого привнесло в нынешнее состояние толику новой боли. Василий Пантелеевич перекрестился: «Храни, Господи, государя и его семью во благе и благополучии». О своём будущем ему думать не хотелось. Одно ясно — жить за счёт Ольги дальше не представляется возможным — кусок в горло не полезет. Что делать? Как поступить? Куда податься?

Год назад в кошмаре не приснился бы грязный зал ожидания с людьми вповалку и сам он, сидящий на полу у стены. Василий Пантелеевич перевёл взгляд на двух подпоручиков, совсем мальчишек, что, положив на колени офицерский планшет, играли в подкидного дурачка. Заметив взгляд, один из них сделал жест рукой, приглашая присоединиться.

Василий Пантелеевич отрицательно покачал головой: мол, не играю.

Чтобы снова не возвращаться мыслями к разговору с Ольгой, Василий Пантелеевич переключил внимание на входную дверь и стал считать входящих. Первыми вошли две дамы в меховых капорах. Каждая крепко прижимала к себе кожаный саквояж. И правильно: в стране царит разгул преступности. Следом за дамами, озираясь по сторонам, проскользнула девушка, по виду работница. Уверенно ступая, вошёл извозчик и предложил:

— Господа хорошие, кому к Нарвской заставе?

— Нет теперь господ, — глухо ответствовали с другой стороны зала, и извозчик со злым смешком сплюнул на пол:

— А товарищам пролётки не положены, пусть на своих двоих ходят.

Дверь за спиной извозчика снова хлопнула, впустив наряд патрулей. Трое солдат и трое матросов с красными бантами в петлицах по-хозяйски осмотрели зал. Василий Пантелеевич обратил внимание, как под их взглядами люди ёжились и замирали, словно застигнутые врасплох за чем-то неприличным.

Он посмотрел на мальчиков-подпоручиков. Они не перестали играть в карты, но движения стали замедленные, напряжённые, наподобие сжатых пружин.

У всего города была на слуху жесточайшая расправа матросни с юнкерами, мальчики тоже об этом слышали и, судя по всему, готовились к любому исходу событий.

— Эй, да здесь офицерьё! — громко сказал один из матросов в лихо сдвинутой на лоб папахе от генеральской формы.

Молниеносным движением он скинул с плеча винтовку и взял наизготовку. Василий Пантелеевич замер. Ещё несколько минут — может десять, двадцать, максимум двадцать пять, и от двух мальчишек-подпоручиков останется груда окровавленного мяса, завернутого в офицерские шинели. Хотя, нет: шинели, наверное, их рачительно заставят снять, чтоб не замарать шерстяное сукно.

— Господи, благослови! — От страха рука дрожала так, что он не смог перекреститься, но всё же нашёл в себе мужество встать и шагнуть вперёд прямо на штыки патруля: — Остановитесь, задумайтесь, не творите зла. Вы же русские, православные…

— Ах ты, контра буржуйская! Сейчас мы тебя в расход пустим!

Два матроса схватили его под руки и поволокли на улицу. Штыки солдат толкали в спину, и Василий Пантелеевич едва успевал перебирать ногами, чтобы не споткнуться на ступеньках.

Может быть, когда-нибудь и его дочь случайный человек спасёт от смерти, а может быть, она спасёт кого-то! Велика и широка милость Божия, пусть мальчики живут, а его время подошло к концу.

* * *

Девочки Настя и Капитолина походили друг на друга как две капли воды: обе голубоглазые, светловолосые, с крохотными носиками-пуговками.

Фаина любила кормить их одновременно, хотя с каждым месяцем держать в руках шевелящиеся свёртки становилось всё тяжелее. Сегодня первой наелась Капочка. Она сонно заморгала глазками и блаженно облизала губы маленьким розовым язычком, как котёнок, вволю налакавшийся молока.

Поскольку Настюшка ещё сосредоточенно сопела, Фаина ловко перекатила Капу на подушку:

— Спи, моя хорошая.

От громкой дроби каблуков по гулкому коридору девочка вздрогнула и захныкала, а Фаина, узнав шаги Ольги Петровны, внутренне сжалась. Ольга Петровна распахнула дверь без стука. Встав в проёме, она засунула руки в карман жакета и отчеканила вопрос:

— Фаина, Василий Пантелеевич был дома?

Взгляд Ольги Петровна скользнул по Насте в руках Фаины, перебежал на сонную Капу и требовательно застыл в одной точке.

Фаина покачала головой:

— Нет, со вчерашнего дня я никого не видела.

На мгновение выражение лица Ольги Петровны стало растерянным:

— Где же он может быть?

— Я не знаю.

Ольга Петровна поёжилась:

— Печь не топлена, в комнатах холод собачий.

Фаина отняла от груди Настю, положила её впритык к Капе и подняла глаза на Ольгу Петровну:

— Я не захожу на хозяйскую половину и зажигаю плиту только на кухне. Ваш камин топит Василий Пантелеевич.

Судя по гневной складке у бровей, Ольга Петровна хотела кинуть резкую фразу, но удержалась и пошла искать дрова, чтоб растопить камин. Когда третья по счёту спичка сломалась в руках, Ольга Петровна зло выругалась сквозь зубы в адрес мужа.

— Видите ли, дома он не ночевал. Как нервная барышня убежал из дома, хлопнув дверью. Ещё бы в обморок упал для пущего эффекта!

Она снова взялась за спички, которые надлежало беречь как зеницу ока. Коробка спичек нынче стоит сто рублей. Прежде такой пенсион полагался генералам в отставке или старшим инженерам. Паёк пайком, но за каждой мелочью к коменданту бегать не станешь, да и просить как-то не комильфо.

Подсовывая неровный огонёк под суковатое полено в топке, Ольга Петровна занозила палец и раздражённо охнула. Сегодня решительно всё выводило её из себя! В комиссариате вымоталась едва ли не до горячки, а тут ещё дома полный разлад, да и блузка порвалась на манжете.

При первой волне тепла она протянула к камину иззябшие руки и прислушалась: кажется, звонят в дверь. Звонок повторился. Потом ещё и ещё.

Сперва Ольга Петровна не хотела открывать: у Василия свой ключ, а вызов из комиссариата упредили бы телефонной связью. Но звонок тренькал и тренькал. Она нехотя поднялась со скамеечки с резной спинкой, что всегда стояла возле камина.

— Кто там?

— Ольга Петровна, Ольга Петровна, это я, Анюта!

— Какая Анюта?

— Анюта, прачка. Я в прошлом году ваше бельё стирала.

Ольга Петровна откинула цепочку, зацепив взглядом бледное лицо в сером платке и трясущиеся губы.

— В чём дело? В данный момент я не нуждаюсь в ваших услугах.

— Да я не потому. Тут беда случилась… — Прачка комкала в руках варежки. — Я по Виленскому переулку шла, возле казарм, ну и завернула во двор. — Она покраснела. — У меня там приятель живёт, бывший дворник. А он там лежит.

— Кто? Приятель? — недоумевая, спросила Ольга Петровна и хотела закрыть дверь, но прачка быстро и умоляюще перебила.

— Нет, не он, а Василий Пантелеевич.

От прилива жара Ольга Петровна окончательно перестала понимать происходящее. Ватными ногами она переступила ближе к стене и оперлась рукой на свою шляпку, что лежала на тумбочке.

— Толком скажи!

— Я и говорю! — Прачка опустила голову. — Василий Пантелеевич там лежит, убитый. В одном сюртуке. А на груди вот такое красное пятно, — Анюта растопырила пальцы. — Уже и снежок припорошил. Я как увидала, сразу бегом к вам. — Она всхлипнула. — Время! Время-то какое страшное! Вот что проклятые бандюки с приличными людьми творят!

Она ещё что-то говорила, причитала, но Ольга Петровна её уже не слушала. Закрыв дверь, она некоторое время постояла, прислонившись лбом к стене, а затем сняла рожок телефонного аппарата.

— Барышня, соедините с абонентом 369. Да, жду. — Она несколько раз глубоко вздохнула, отгоняя приступ дурноты. — Савелий? Дело в том, что Василий погиб и мне нужна твоя помощь.

* * *

Ледяной ветер над Александро-Невской Лаврой трепал полотнища алых стягов. Серебристая изморозь оседала на штыках солдат, стоящих в шеренге у гроба, наскоро обитого дешёвым кумачом из реквизированных запасов галантерейной лавки.

Место на площадке у Троицкого собора выделил комиссариат. Придя с соболезнованиями, товарищ Савелий рубанул по столу ребром ладони:

— Ольга, мы, большевики, должны положить конец почитанию царских сатрапов и основать свою, коммунистическую идеологию, с новыми пантеонами и новыми героями. Считаю, что коммунистическое кладбище[12] в самом центре реакционного сопротивления станет символом нашей победы над царизмом и его приспешниками. Предлагаю похоронить твоего мужа в Александро-Невской Лавре.

Когда Савелий Кожухов говорил о революции, в его глазах вспыхивал пугающий блеск фанатизма, и возражать ему было бесполезно. В Лавре, так в Лавре. Пусть над Василием шумят деревья и пахнет свежим хлебом из монастырской пекарни. А по весне, когда сойдёт снег, на клумбах полыхнёт огонь тюльпанов и колокольный звон поднимет в прозрачный воздух стаю бело-сизых голубей.

На мгновение Ольга Петровна забыла, что в монастыре сейчас разорение, но тут же пришла в себя и крепко пожала Савелию руку:

— Спасибо. Ты настоящий друг!

После долгих раздумий Ольга Петровна решила не отпевать мужа, и во время похорон большой колокол Троицкого собора скорбно молчал, словно лишился своего гулкого чугунного голоса с лёгкими переливами старого серебра.

Монахи, оглушённые недавними событиями, затворились в кельях. Мрачно, пустынно, безжизненно. Движение наблюдалось лишь у Митрополичьего корпуса, куда то и дело с рёвом подъезжали грузовики.

В последний раз они с мужем ходили в Лавру накануне революции, когда ожидали ребёнка. Молились о благополучном разрешении, и Василий купил целую пачку свечей, чтобы затеплить их перед каждой иконой. Ольга Петровна нахмурилась — прочь сомнения и ненужные воспоминания. В новую эру надобно вступать, уверенно расправив плечи и сбросив груз прошлых лет. Она твердила себе это каждый день как заклинание, пока слова не начинали звучать в голове наподобие шарманной музыки без начала и без конца.

Сотрудников комиссариата набралось человек тридцать. Суровая скорбь на их лицах была под стать серому небу с летящими тучами и комьям мёрзлой земли под ногами.

«Даже лапника не нашли», — тоскливо подумалось Ольге Петровне.

Она взглянула на Савелия, тот сделал шаг вперёд к разверзнутой могиле:

— Друзья, сегодня мы провожаем в последний путь товарища Василия Пантелеевича Шаргунова, мужа нашей Ольги Петровны! — Двинувшись вполоборота, он положил ей руку на плечо. — Товарищ Шаргунов пал жертвой в борьбе за правое дело, товарищи! Его смерть ещё одно пятно на совести коварной и злобной гидры контрреволюции. Но мы утрём слёзы, встанем плечо к плечу и отомстим за смерть славного борца за власть Советов. Массовый террор и диктатура пролетариата, товарищи, — вот что должно стать нашим оружием за светлое будущее![13] Мы ещё теснее сплотим наши ряды для борьбы с врагами пролетариата, и наш карающий меч не будет знать пощады, пока с лица земли не исчезнут все нетрудовые элементы, а самого последнего буржуя мы посадим в клетку и будем показывать в зоологическом саду!

Широко шагнув к выкопанной яме, Савелий опустил голову с россыпью снежинок на волосах:

— Спи спокойно, дорогой товарищ Шаргунов. Революция не забудет своих славных сыновей и дочерей. Здесь, на кладбище красных коммунаров, мы тожественно клянёмся стать достойными памяти павших товарищей!

Дав отмашку опускать гроб, Савелий приятным баритоном затянул «Мы жертвою пали в борьбе роковой», и под торжественно-тягостные звуки Ольга Петровна с чувством горестной пустоты прожитых лет смахнула первую слезинку.

* * *

После гибели Василия Пантелеевича Фаина с месяц не выходила из дому. Днём качала детей, кормила, играла, стирала, шила распашонки, готовила немудрёную еду для себя и для хозяйки, а с первым поворотом ключа в замке юркала в свою каморку и сидела там тише мыши.

Продукты приносила Ольга Петровна и оставляла их на кухне вместе с немытыми тарелками и грязным бельём, с тем чтобы по возвращении найти вещи в полном порядке и чистоте.

Фаину подобное существование вполне устраивало, и Ольгу Петровну, судя по всему, тоже. Когда выявлялась острая нужда, например в полотне для детского белья, Фаина нацарапывала коротенькую записку — нужно то-то и то-то, благо грамотная: сама научилась читать по вывескам.

Единственное, что однажды она осмелилась спросить, это — где похоронили Василия Пантелеевича.

— В Лавре, перед храмом, — коротко ответила Ольга Петровна, и по выражению лица, ставшего замкнутым и отчуждённым, было видно, что вопрос ей крайне неприятен.

С того момента Фаинину душу щипал стыд, что не идёт проведать могилку Василия Пантелеевича, сказать последнее «прости» и показать, как растёт Капитолина. Раз мать не интересуется дочкой, так пусть хоть отец с небес полюбуется на толстые щёчки и послушает смешной лепет, состоящий из бу-бу-бу и ба-ба-ба. Правда, Василию Пантелеевичу придётся любоваться сразу на двух девочек, но тут уж ничего не попишешь — разлучить их было невозможно. Настя с Капой были просто не разлей вода. Стоило только одну унести в кухню, как другая немедленно начинала кричать. Они и спали только вместе, умилительно держась за ручки.

Выбрав ясный день без весеннего дождя, Фаина достала большую бельевую корзину, выстлала по дну старым одеялом и поставила на тележку для кадки с водой. Колёсики у тележки маленькие, корзинка не опрокинется, ну а со Знаменской улицы до Александро-Невской Лавры едва ли пара вёрст наберётся прямо по Невскому проспекту. Вопреки ожиданию, а время шло к обеду, на улице оказалось совсем малолюдно. Несколько солдат у дома купца Егорова тянули махру. Двое мальчишек отгоняли от луж голубей. Тощая барынька в голубом пальто вела за руку девочку лет трёх. Проходя мимо солдат, она испуганно покосилась в их сторону, а те кинули ей вслед что-то непотребное, отчего барынька опустила голову и почти побежала.

Один из солдат обратился к Фаине:

— Здорово мы буржуев прижали к ногтю, правда, сестрёнка? — Он скользнул взглядом по тележке с корзинкой. — Эй, да у тебя тут двое! А муж где?

— На войне убили.

— Да, наплодил сирот проклятый царизм.

Он глубоко затянулся махоркой, и Фаине захотелось выкрикнуть: «То ли ещё будет, если вы не побросаете штыки и не пойдёте по домам к жёнам». Но вместо ответа она налегла на ручку тележки и выкатила свою коляску на мостовую.

Хотя пасхальный апрель звенел капелями и солнечно растекался по крышам домов, лица прохожих были бледны и хмуры. У заколоченной лавки толпились люди с вещами в руках.

— Меняю куртку!

— Меняю серьги!

— А кому надо серебряный портсигар? Недорого прошу!

Голенастая девочка лет десяти держала в руках красивого фарфорового пупса в кружевном чепчике.

— Тётенька, купите куклу.

Просидевши зиму взаперти, Фаина не предполагала, что в городе царит лютый голод, заставляющий детей торговать своими игрушками. Она несла с собой мешочек сухарей и пару яичек, раздать нищим на паперти, но тут сердце дрогнуло:

— На, возьми, а куклу себе оставь.

— Благодарю вас, вы очень добрая! — Девочка просияла, и от её улыбки Фаине тоже стало веселее идти по угрюмой улице с обтрёпанными кумачовыми лозунгами над воротами.

Прямо под ногами на улице валялись обломки кирпичей и вывороченные булыжники. Поджав хвосты, бегали бездомные собаки, похожие на обтянутые кожей скелеты. И среди всего хаоса и бедлама из окна третьего этажа пьяно и бесшабашно летела громкая песня: «Мы наш, мы новый мир построим, кто был никем, тот станет всем!»

* * *

После похода в Лавру на душе у Фаины установилась тишина, словно бы она посреди топкого болота нащупала под ногами островок земной тверди.

Монастырь, хоть и притеснённый Советами, жил своей жизнью, вроде бы и не жёг толпу горячий крик:

— Батюшку! Батюшку убили, ироды!

Нынче те жуткие январские события будто растаяли вместе с кровавым снегом, и хотелось верить, что страшное зло больше никогда не повторится в этих стенах, укреплённых молитвами православных. По двору ходили монахи, шныряли по толпе востроглазые мальчишки, что завсегда высматривают, где бы поживиться, сидели на паперти нищие. Правда, в толпе попрошаек теперь всё больше попадались прилично одетые люди из бывших бар. Почему-то Фаина особенно кручинилась об их судьбе.

«Не привычные господа к бедности и лишениям, — думала она, проходя мимо людей с протянутыми руками. — Мы, чёрная косточка, всё переживём, всё выдюжим, а они беззащитные, как дети малые».

Толкая перед собой тележку с детьми, Фаина разыскала могилку Василия Пантелеевича и склонилась в коротком поклоне:

— Смотрите, Василий Пантелеевич, какая у вас доченька Капитолинушка подросла. Скоро первый зубик проклюнется, я давеча ложкой стучала — звенит, как колокольчик.

Про хозяйку Ольгу Петровну рассказывать не стала. Что толку переливать из пустого в порожнее, если дома всё по-старому, и за то времечко, что Василий Пантелеевич упокоился в Лавре, Ольга Петровна ни разу не поинтересовалась ребёнком, не говоря уже о том, чтобы взять её на руки или побаюкать перед сном. С кошками и собаками хозяева лучше обращаются, чем она с родным дитяткой. А ещё Фаина пообещала Василию Пантелеевичу приходить чаще и с того момента стала выбираться в Лавру едва ли не каждую неделю.

Однажды, когда Фаина со стуком выкатывала тележку с детьми из ворот Лавры, рядом остановилась пролётка.

— Тпру, окаянная! — фыркнул извозчик, едва успев осадить лошадь.

Фаина не сразу сообразила, что на сиденье в пролётке сидит Ольга Петровна и, удивлённо приподняв брови, смотрит в корзину со спящими девочками.

— Фаина? Что ты здесь делаешь? — Голос Ольги Петровны звучал с деревянной сухостью.

Говоря, она щурилась от яркого солнца, и от безжалостных лучей её бледная кожа выглядела старо и скомкано.

Под резким взглядом Ольги Петровны Фаина непроизвольно сгорбила плечи. Что бы она сейчас ни ответила, всё будет плохо.

Ольга Петровна напомнила:

— Я жду ответа.

— Я… мы с девочками, — она подняла голову, — мы ходили в церковь.

Фаина не стала упоминать, что на могиле Василия Пантелеевича лежит крошечный, из четырёх веточек, букетик первой сирени, сорванный во дворе, и что на ступеньках храма её благословил сам Владыка Вениамин.

От тёплых рук Владыки тонко пахло ладаном. Фаине захотелось уткнуться лицом в его рясу и по-детски заплакать с умилением и безнадежностью.

* * *

Сегодня с самого утра малышки беспокоились: сбивая распашонки в ком, сучили крошечными розовыми пятками, изгибали спинки. Фаина металась от одной девочки к другой и не знала, то ли бросаться кормить Настю, то ли перепелёнывать Капитолину.

— Это всё зубки, наверняка зубки. Надо потерпеть, — с отчаянием бормотала она про себя, думая, что ещё пара часов суеты, и она свалится без сил.

Настя орала особенно громко и отчаянно, цеплялась ручками за Капитолину, тянула в рот кончик её пелёнки.

Фаина подумала, что поход по свежему воздуху в Лавру наверняка утихомирил бы капризуль, но вспомнила ледяной взгляд Ольги Петровны и поёжилась.

Нет. Надо погодить, а то не ровён час снова попадёшь в передрягу. В выражении лица Ольги Петровны тогда проявилось нечто настолько неприятное, отчего у Фаины затряслись поджилки. Давным-давно подобным взглядом смотрел на маму отец, наматывая на руку истрёпанные вожжи. Фаина вспомнила, как захлебнулась собственным криком, который до сих пор стоит в ушах:

— Тятенька, не надо, не бей маму!

Отец отшвырнул её в сторону, как котёнка, и размеренным ударом сбил маму с ног. От ужаса у Фаины свело шею, и она потом едва не полгода ковыляла, подняв одно плечо ближе к уху. Удивительно, как ещё жива осталась.

Дети у матери появлялись каждый год и каждый год умирали.

— Ох, кума, какой у тебя младенчик народился, чистенький, беленький, будто ангел, — говаривала матери сватья. — Как хоронить будешь, не забудь надеть рубашечку, что я ему на крестины вышила.

Воспоминания жгли и переворачивали душу.

Согнутым пальцем Фаина смахнула слезу и взглянула на девочек.

Словно поняв её состояние, те на мгновение затихли и лежали рядком, похожие на куклы в магазине игрушек.

Уверенные шаги по коридору раздались, когда Фаина споласкивала пелёнки. Водопровод не работал, дрова надлежало экономить, потому ежедневная стирка превращалась в маленькое приключение, во время которого надо было выбрать момент, пока дети спят, натаскать воды, а потом с руками по локоть дрязгаться в бадье с ледяной водой.

Ольга Петровна вошла не одна. За её плечом маячило бледное и длинное лицо незнакомой женщины.

Фаина почему-то сразу обмякла изнутри, и у неё задрожали пальцы.

— Фаина, я привела новую кормилицу для Капитолины, — с натянутым спокойствием сказала Ольга Петровна. — С этой минуты ты можешь быть свободна.

Комок пелёнок в руках стал тяжёлым. Чтобы прийти в себя, Фаина опустила голову и стала с ожесточением выкручивать пелёнку, покуда она не разорвалась посредине.

— Ты слышала мои слова? — повторила Ольга Петровна. — Оставь стирку и покажи Матрёне ребёнка и комнату.

— А я куда? — онемелыми губами спросила Фаина, заранее зная ответ.

— А ты иди куда хочешь, — Ольга Петровна слегка пожала плечами, — ведь где-то же ты жила до того, как тебя привел сюда доктор. Согласись, что ты достаточно задержалась в нашем доме.

— Но Капа, Капитолина — она привыкла ко мне и к Насте! Вы не можете нас разлучить! — закричала Фаина.

Страх потерять ребёнка, ставшего родным, туманил голову и придавал силы. Она широко шагнула вперёд, готовая встать поперёк двери, но голос Ольги Петровны вернул её к действительности:

— Я хотела дать тебе три дня на сборы, но вижу, что будет лучше, если ты уйдёшь немедленно. Иначе я вызову солдат и тебя выставят. Пелёнки и что там ещё? Ах да, распашонки и одеяло для твоего ребёнка можешь взять с собой, — Ольга Петровна посмотрела на новую няню. — Матрёна, приступайте к работе.

Та широко улыбнулась:

— Конечно, как изволите, барыня… — под твёрдым взглядом хозяйки она запнулась.

Ольга Петровна поморщилась:

— Сколько можно повторять, что бар у нас теперь нет.

— Но я же кормлю! — не сдавалась Фаина.

— У меня молока поболе твоего будет, — отрезала новая кормилица и выступила вперёд. — Где тут дитё?

Она действовала быстро, напористо, с нахрапом, и Фаина не успела опомниться, как оказалась перед дверью с котомкой вещей за плечами и Настей в руках.

Ребёнок орал так, что закладывало уши. Из глубины квартиры эхом откликался такой же заливистый плач, который то захлёбывался, то расходился горячей волной отчаяния.

* * *

Идти было некуда. Прижимая к себе дочь, Фаина столбом стояла посреди двора и думала только о том, что сейчас чужая, недобрая тётка качает Капитолину. Разве та знает, что после кормления Капе надо обязательно пощекотать животик, а перед тем как уложить спать, спеть колыбельную про трёх ангелов? Да и не заснёт Капа без Настёны, так и будет исходить на крик, пока не истратит все силёнки.

Как будто подслушав грустные мысли, Настя выгнулась дугой и издала истошный вопль, больше похожий на кошачий ор.

— Шшшш, тише, тише. — Фаина прижалась губами к потному лобику, выглядывавшему из одеяльца, и двинулась прочь со двора.

— Господи, подскажи, куда податься?

Сгорбившись, она побрела вдоль по улице до площади у Николаевского вокзала, посреди которой грузно и грозно возвышался конный монумент царя Александра Третьего.

«На площади комод, на комоде бегемот», — выскочила из памяти забавная частушка, гулявшая по городу со времён установки памятника.

«Сколько я с дитём смогу продержаться побирушкой? День? Два? Неделю? — подумала Фаина с отчётливой безысходностью. — В холодном и голодном городе никто не заметит смерть молодой бабы с ребёнком. Швырнут на похоронные дроги, да ещё и скажут: двумя ртами меньше».

А что, если сесть на ступеньки крыльца, как тогда, когда её подобрал доктор? Вдруг да опять выпадет нечаянная удача.

Она отпрянула к стене, когда мимо промаршировал отряд красногвардейцев с красными нашивками на папахах. Из-под их сапог воробьями вспархивали комья весенней грязи.

«Земля — крестьянам, фабрики — рабочим, хлеб — голодным» — кричал кумачовый лозунг на здании вокзала.

«Хлеб — голодным». — Если бы Фаина могла, она бы зло усмехнулась, потому что власть Советов наплодила столько голодных, сколько России прежде не снилось в самом страшном сне. Но оттого, что горе накрепко свело челюсть, губы не шевелились.

Разлучённая с Капитолиной Настя орала не переставая.

Майский ветер задувал под тонкое пальтецо, и у Фаины очень быстро застыли руки. В поисках тёплого угла она забрела в подъезд с выбитыми дверями и крепким запахом махорки и горелой бумаги. Судя по пеплу и углям, на мраморном полу кто-то разводил костерок, ещё дышащий струйками дыма. С закопчённой лепнины над окном скорбно смотрели две женские головки с отбитыми носами. На верхнем этаже стукнула дверь и раздались медленные шаркающие шаги. Спускалась старуха в чёрной одежде с костистым лицом ведьмы.

— Ты что здеся сидишь? Воровка, что ли?

Фаина покачала головой:

— Нет. Греюсь.

Воровка! Она не могла бы украсть, даже если бы захотела. Давным-давно, ещё мелюзгой, они с подружками попали на гулянье, где пьяный булочник скинул с плеч короб и завалился спать под берёзу. Девки и парни с хохотом растаскивали плюшки и пирожки, озоровали, кривлялись. Кто-то из шутников надел на голову булочнику дырявую корзину без ручки.

— Что же ты, Файка, стоишь? Хватай сушки, ешь! Вкусные! С маком! — подначивали подружки, с хрустом разгрызая перепавшую дармовщинку.

А она робела, комкала в руках косынку и не могла ничего сказать. То ли плакать хотелось, то ли убежать от стыда.

— А коли не воровка, то проваливай отсель! Прочь! Прочь! Убирайся к себе домой!

Посох старухи больно толкал Фаину в плечо и в спину.

Она поймала в кулак конец посоха и крепко дёрнула:

— Хватит драться! Нет у меня дома!

— Как это нет? — Старуха кивнула на ребёнка. — Выгнали небось за то, что в подоле принесла.

— Ни в каком подоле я не приносила. В няньках жила, а хозяйка нашла другую работницу.

— Вон оно как! Совсем народ озверел. — Насупившись, старуха пожевала губами. — Я тебя приютить не могу, у самой полна коробочка. Но ты вот что, девка, походи по дворам и порасспрашивай, где находится Домкомбед, — последнее слово она произнесла с расстановкой, словно заколачивала в стену гвозди.

— Домкомбед? — Фаина подняла глаза. — А что это?

— Домовой комитет бедноты, — сказала старуха. — Ты ведь беднота?

— Да, — кивнула головой Фаина. — Беднее некуда.

— То-то и оно. Значит, тебе туда прямая дорога. Скажи, что негде жить, они помогут. У нас тут в подвале бабёшка жила, Зойка Клыкова, может, слыхала?

— Нет.

— Ну, нет так нет. Так вот эту Зойку Домкомбед определил на житьё — живёт в квартире богатенной купчихи Бояриновой. В самолучшую комнату с этим, как его… эркером!

— Муж, что ли? — тупо переспросила Фаина, прижимая к груди проснувшуюся Настюшку.

— Ох, видать, ты совсем деревня, — вздохнула старуха. — Эркер — это балкон такой. В общем, вставай, выметайся и двигай искать Комбед, пока не стемнело. Нечего на чужой лестнице ошиваться.

Фаине всё равно надо было уходить — не поселишься же навечно в грязном подъезде. Поэтому она покорно встала и пошла к выходу. Может, и вправду поискать этот самый Домкомбед? Название-то какое: дом, да ещё и бед! Беда, да и только!

* * *

Люди в тёмном, тёмное небо, тёмный город — тьма пеленой качалась перед глазами, сливаясь в замкнутый круг без входа и выхода.

Пока в поисках Комитета бедноты Фаина кружила по улицам, стало смеркаться, и по пустынным мостовым стучали лишь шаги патрулей. Заслышав их, она пряталась во дворах, помнила, что вот так же ушёл из дому Василий Пантелеевич, а потом его нашли убитым.

Боялась не за себя — за ребёнка, ведь случись что с матерью, разве сможет выжить никому не нужное дитя? В лихую годину не до милостыни. Нынче не прежнее время, когда подкидышей подбирали сердобольные люди и определяли в приют. Бабы болтали, что некоторые специально своих младенцев отдавали в казённый дом, потому как там сироток примерно выучивали, определяли к ремеслу, а по выходе приписывали к мещанскому сословию и выдавали хорошее пособие на обзаведение хозяйством.

Сквозь буруны туч по небу упрямо катился диск луны. Приложив ребёнка к груди, Фаина достала из кармана кусок хлеба и закусила зубами сухую горбушку. Завтра хлеба уже не будет. От переживаний и усталости её колотила дрожь.

— Стой, где стоишь! Не двигайся!

От внезапного окрика Фаина вздрогнула, повернулась и увидела нацеленный ей в лицо штык винтовки. Судорожным движением она прикрыла собой Настю:

— Нет! Не трогайте ребёнка!

Темнота двора мешала рассмотреть людей, и Фаина не понимала, красногвардейцы это или бандиты, или и те и другие одновременно, но знала одно — она должна любой ценой спасти жизнь своей крохи, а значит и свою жизнь.

— Эй, да здесь баба! — раздался удивлённый молодой голос. — Кто такая?

— Солдатка я, — сказала Фаина, — ищу Домкомбед.

Боец, нацеливший на неё штык, закинул винтовку за плечо:

— Иди вперёд, да не рыпайся, а то не посмотрю, что солдатка. — Он оглянулся на товарищей. — Может, она врёт, а сама буржуйка недорезанная.

Он смачно, со свистом всосал через губу воздух и сплюнул себе под ноги.

— Будет тебе, Лёшка, бабоньку стращать, — сказал кто-то из патруля. — Не видишь, что ли, она с дитём?

Тот, что тыкал штыком, огрызнулся:

— Подумаешь, с дитём! Мы здесь всяких видели! — Протянув руку, он схватил Фаину за рукав. — А ну-ка, давай пошли с нами, там разберёмся, кто ты есть на самом деле.

Фаина нехотя поддалась, но в этот момент со стороны улицы раздался крик и послышалось несколько выстрелов. Хватка ослабла, и она снова осталась одна, не зная, куда деваться и где спрятаться.

Наугад пошла длинным проходным двором с вывороченными булыжниками под ногами. Посреди двора валялось старое тележное колесо, стояла чугунная чушка, топорщилась груда каких-то черепков — то ли битые горшки, то ли кирпичная крошка. Не успела повернуть за угол, как уши снова полоснул резкий голос:

— Стой на месте! Руки вверх.

Какое вверх, когда дитя в охапке? Крепко, как только могла, Фаина стиснула Настю и вдруг поняла, что крыши соседних домов мягко сдвинулись вместе и закрутились перед глазами.

* * *

Домкомбедовка Мария Зубарева давно забыла, когда заваривала нормальный чай, плиточный или байховый — всё равно какой, лишь бы настоящий. Чаёвницей она была знатной: под сушки с вареньицем да под пилёный сахар вприкуску одна могла полсамовара выдуть. А если бы напротив сидел сердечный друг Васька-приказчик, то у-у-у…

Васька сгинул без следа вскоре после разорения лавки купца Яхонтова, даже попрощаться не пришёл, пёс шелудивый, а ведь сколько на него было сил положено, сколь пирогов напечено, сколько песен вместе спето…

Казалось, не год прошёл с сытного царского времени, а целая жизнь промелькнула, перемолачивая в труху одних и возвышая других. Взять хоть её, Машку Зубареву, работницу с Клеёночной фабрики. Кем она при царе была? Чёрной костью, подай — принеси — пошла вон. А нынче? Нынче она товарищ Зубарева — председательша Домового комитета бедноты, стало быть, советская власть.

Вздохнув, она в два глотка допила стакан кипятка, подкрашенный щепотью сушёной рябины, и встала. Время позднее, пора домой. Не торопясь — никто не ждал — она перевязала вокруг шеи мягкий кашемировый платок, выменянный у какой-то бывшей дамочки за шматок сала, и решительно захлопнула толстую книгу со срамными картинками голых баб и мужиков. Профессор Колесников из третьей квартиры говорил, что эта книга об искусстве Возрождения, и просил не пускать её на самокрутки, а отдать в библиотеку, мол, ценная вещь. Видать, от учёности у профессора мозги набок съехали, раз такое непотребство хвалит. Правильно буржуев солдаты с рабочими в кулак зажали, ох, правильно! То ли дело лубочные картинки из календарей — любо-дорого поглядеть да на стенку повесить: тут тебе и барышни в кокошниках, и лебеди по озеру плывут или мишки в лесу по дереву карабкаются, одно слово — красота!

Шум и крики на лестнице заставили её взять в руку керосинку и выглянуть наружу. У дверей несколько солдат чуть не волоком тащили какую-то девку с растрёпанными косами. Один из патруля неловко держал в охапке ребёнка. При виде её он с явным облегчением выдохнул:

— Здесь, что ли, Домкомбед?

Мария привыкла держаться настороже и хотя понимала, что перед ней революционный патруль, на всякий случай спросила:

— А вам-то что? Вы кто такие будете? Предъявите мандат.

— Редька тебе, а не мандат, — оборвал её пожилой красногвардеец в мятой папахе, — видишь, руки заняты. Сперва прими груз, — он кивнул головой на молодайку, которая слабо простонала то ли «ай», то ли «ой».

— Да вы что, мужики? Куда мне её? — едва не в голос взвыла Мария. — У меня и так хлопот полон рот!

— А нам тем более такую обузу не надо. Мы город охранять поставлены, а не цацкаться с убогими. — Пожилой обернулся к солдату с ребёнком. — Давай, Сомов, клади чадо на стол, да пошли отселева. Некогда прохлаждаться: нас с караула никто не снимал. — Он косо взглянул на Марию. — Ты власть, ты и разбирайся.

Топоча сапогами, патрульные ушли, оставив на полу женщину, а на столе — орущего ребёнка. Он выгибался дугой возле чернильницы-непроливайки. От его настырного крика закладывало уши. Девочка — а Мария враз определила, что младенец женского пола, — была крепенькой и голубоглазой, со светлыми волосиками на потном лбу.

— Ори не ори, а видать, помирает твоя мамка, — хрипло сказала Мария, подбирая ребёнка на колени. — Придётся тебе, милая, расти в приюте. Ну, да ничего, я сама приютская, а видишь, выросла, выдюжила, а тебя народная власть не бросит, она сирот уважает.

Говорила и сама не верила тому, что несёт, потому как сирот да беспризорников по городу болталось тьма тьмущая. Иные и умирали под забором, не дождавшись помощи. Но девчоночка, видать, ей поверила и замолчала, обиженно пришлёпывая розовыми губёнками.

Осторожно, одним пальцем, Мария провела по тугой младенческой щёчке и внезапно захолонула от нежности, так ясно и больно вспомнилась крошечная дочурка, которую десять лет назад унесла дифтерия. В последние годы казалось, что комок горечи от страшной потери давно выскочил из горла и в прах рассыпался под ногами, ан нет, поди же ты, помнит сердце потерю, ох, как помнит!

— Марфушка, дитятко, — сами собой шепнули губы. — Не помня себя, Мария вскочила и прижала ребёнка к груди. — Спасу тебя, милая, не дам погибнуть.

В мыслях уже мелькало, что надо бежать к Прасковье Чуйкиной, что обосновалась в дворницкой, она кормящая, за лишнюю пайку хлеба не даст ребёнку оголодать.

Женщина на полу слабо заворочалась, дрогнув веками на закрытых глазах. Наверняка тифозная. Как помрёт, придётся завтра отправлять покойницу на кладбище, а опосля перемывать пол и от заразы окуривать коморку вонючей серой.

И принесла же нелёгкая этот патруль!

О том, что ребёнок тоже мог оказаться больным, не думалось. Широко шагнув, Мария захлопнула за собой дверь и стремглав помчалась к вдове Чуйкиной.

* * *

Фаина лежала на полу, а вокруг неё был тёмный смертельный холод, наползавший из всех щелей. Холод сочился по полу, заползал в рукава и ледяным сквозняком дышал в шею. Чтобы согреться, она попыталась съежиться в комок, но не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Сперва заморозило ноги и грудь, потом холод подобрался к горлу, ледяной коркой запечатав и без того тихий стон. Когда сил сопротивляться совсем не осталось, телу внезапно стало мучительно жарко. Бессознательными движениями Фаина сдёрнула с головы платок, рванула пуговицы жакета, засучила ногами по доскам, выгнулась дугой и со страшным усилием смогла приоткрыть веки. Прежде чем стали проступать очертания вещей, какое-то время перед глазами качалось вязкое марево белой пелены, похожей на густой туман. Потом из тумана стали постепенно проступать очертания стен и полоска широкого подоконника с засохшим цветком герани в горшке.

Насколько хватило обзора, она обвела взглядом серый потолок с клином света из окна и лампой из давно не чищенной бронзы. Повернув голову набок, увидела ножки письменного стола, край плюшевой кушетки, высокий буфет с резным кокошником, явно из богатого дома. Очень хотелось пить. Сухим языком Фаина провела по запёкшимся губам и тут отчётливо и страшно поняла, что рядом с ней нет ребёнка.

Настя! От ужаса на миг она провалилась куда-то в небытиё. В голове и груди стало звонко, пусто и гулко.

— Настя! Настя! Доченька!

Вместо крика у Фаины из глотки вырывался скрип, но она продолжала звать и звать в дикой надежде услышать в ответ слабый писк или громкий ор — всё равно, лишь бы услышать.

Она ползала на коленях по полу, зачем-то заглядывала под буфет, выдвигала ящики письменного стола, с тяжёлой одышкой отодвинула от стены кушетку.

— Настя, Настёна! Доченька моя родная!

Её стошнило прямо посреди комнаты, и в голове стало яснее. Вспомнилось, как бродила по улицам в поисках Домкомбеда и прижимала к груди ребёнка. Как нарвалась на патруль, как колючий штык больно и твёрдо упирался ей в спину. Неужели Настя осталась лежать там, во дворах? В приступе безумного страха она метнулась к двери и застучала кулаками:

— Откройте, пустите, у меня там дочка!

Дверь не поддавалась. Она обернулась к столу, выхватив взглядом тяжёлое бронзовое пресс-папье. Непонятно, откуда взялись силы, но после нескольких ударов по замку дверь распахнулась, и Фаина выскочила на улицу, окунаясь в волну холодного воздуха с каплями дождя.

Обезумев, она кружила из двора во двор, заглядывала в парадные, вставала на колени у разбитых подвальных окон. Платок слетел с плеч и потерялся. На неприкрытую голову моросили капли дождя, стекая по щекам за шиворот.

— Ребёнок? Вы не видели здесь ребёнка в зелёном одеяльце?

Лица прохожих стирались в сплошную маску без глаз, без носа, безо лба. Только губы, которые с тяжёлым упорством шевелились в ответе: «Нет. Не видали, не слыхали».

Заметив патруль, она наперерез бросилась к солдатам:

— Братки, солдатики, не вы меня вчера здесь арестовывали? Я ещё с ребёнком была!

— Снова хочешь? Понравилось? — весело выкрикнул один, но, взглянув в её тёмное и страшное лицо, осёкся: — Нет, сестрёнка, мы другой участок обходили, возле Сенной, а кто здесь теперь, не сыщешь. Нас без разбору бросают туда-сюда.

Не сыщешь…

Прислонясь спиной к стене, Фаина подняла глаза к небу в рваных дождевых тучах, и оно показалось ей бездонной дырой, куда можно броситься и исчезнуть. Эх, кабы так!

— Матерь Божия, помоги! Не допусти!

На неё напала дрожь, сотрясавшая всё тело, но всё же она продолжала безостановочно взывать к серой бездне, что колыхалась над головой:

— Матерь Божия, услышь меня! Спаси и сохрани моё дитя под кровом Твоим!

* * *

— Ну, показывай, Манька, где твоя покойница и куды её выволакивать?

Поёжившись с похмелья, дворник Силантий рванул на себя дверь Домкомбеда и заглянул внутрь.

— Сам знаешь, куда померших вывозят. Не мне тебя учить, — огрызнулась Мария Зубарева, — у меня и без тебя хлопот во, по горлышко! — Она провела ребром ладони по воротнику плюшевой кацавейки, что колоколом болталась на её костлявых плечах.

В знак неодобрения Силантий громко цыкнул зубом и сморщился:

— Эх, Машка, вожжами бы тебя отхлестать за дерзость. Разве можно бабе так с мужчиной обращаться? В прежнее бы время…

— Но-но-но, не забывайся. Я теперь тебе не Машка, а уполномоченная, — Мария ткнула Силантия кулаком в спину, — велено тебе очистить помещение — значит, не рассуждай, а исполняй приказание.

— Так чего делать-то? — Силантий обшарил взглядом комнату с вывороченными ящиками письменно стола. — Нету твоей покойницы.

— Как нету? А где она?

— Видать, вознеслась. — Силантий перекрестился.

— Ты шуткуй, да не заговаривайся.

— Сама гляди.

Силантий посторонился и пропустил Марию вперёд. Наступая на разбросанные бумаги, та потопталась посреди комнаты и развела руками:

— Ушла.

— Ясно ушла. Очухалась и убрела восвояси. Вишь, замок сломан. Сильная, видать бабёшка попалась. — В его голосе зазвучало уважение. — Хоть моя Лукерья не слабого десятка, а такую крепкую щеколду не выворотила бы. В общем, с тебя, Машка, простава за беспокойство.

— Да оставь ты со своим балаганом. — Крепко растерев ладонями щёки, Мария оперлась коленом на сиденье стула. — Ежели баба жива, то как мне быть с ребёнком?

Силантий широко зевнул:

— С каким таким ребёнком? Не возьму в толк, о чём ты мелешь?

Остановившись на полуслове, Мария прикусила язычок:

— Это я так, болтаю что ни попадя. Солдаты мне вчера найдёныша принесли. Сказали, около Гостиного Двора подобрали. Вот и думаю вслух, куда бы его приспособить. Сам понимаешь, что ни случись — все к председателю бегут. Будто бы у нас не Домкомбед, а пожарная команда. — Она подумала, что будет сподручно, если Савелий сейчас исчезнет с глаз и забудет о разговоре навсегда, а потому придётся выдать ему чекушку самогона, припрятанную на крайний случай.

Мария придвинула стул к буфету и достала с верхней полки бутыль с белёсой жидкостью:

— На, ненасытная твоя утроба. Похмелись, пока я добрая, да смотри не ужрись до белой горячки. Помни, что завтра поутру надобно выгонять буржуев на трудработы — брусчатку на мостовой укладывать, а то ни пройти и ни проехать.

— Так точно, ваше благородь! — задрожав ноздрями при виде чекушки, выкрикнул дворник. — Не извольте беспокоиться, приказ исполню в лучшем виде.

Перед тем как прижать взятку к сердцу, он смачно поцеловал мутное горлышко, заткнутое сургучной пробкой, и в мгновение ока улизнул в раскрытую дверь.

* * *

Ольга Петровна мучилась мигренями с гимназических лет. Если уж заболит голова, то на неделю, если не на месяц. Сейчас она сидела, сжимая виски ладонями, и лицо молодого человека, ворвавшегося в кабинет, выглядело то фиолетовым, то ярко-оранжевым, наподобие апельсиновой кожуры.

Гера работал в отделе совсем недавно и буквально кипел трудовым энтузиазмом.

— Ольга Петровна, я не могу усидеть на месте! Вы понимаете, что значит новый указ Исполкома Петросовета? Нет, вы только послушайте, теперь власть в Петрограде называется Советом народных комиссаров Петроградской трудовой коммуны! — Воздев руку, он вытянулся во фрунт и закатил глаза к потолку. — Коммуна! Мы — коммунары! Продолжатели дела великой Французской революции, вершители судеб не только России, но и всего человечества! Вот этими самыми кулаками мы, коммунары, разобьём цепи рабства.

Нервическим жестом молодой человек сунул под нос Ольге Петровне тощие пальцы с обкусанными ногтями и большой бородавкой на костяшке.

«Ещё немного, и он сорвётся на визг», — подумала Ольга Петровна, нащупывая болезненную точку в районе ушной раковины. Осторожными движениями она помассировала мочку — иногда подобные манипуляции помогали притупить приступ мигрени.

— Гера, не могли бы вы говорить немного тише, у меня очень болит голова.

Он явно обиделся:

— Ольга Петровна, я к вам как к другу, как к старшему товарищу, а вы меня укоряете. Наш отдел агитации сейчас готовит плакаты. Мне поручено стихи написать. Вот, послушайте…

— В другой раз, Гера, — остановила его Ольга Петровна, — мы с товарищем Кожуховым отбываем на совещание к Григорию Евсеевичу Зиновьеву.

Показывая, что разговор окончен, она встала.

— К председателю Петросовета? — Гера удивлённо поднял брови. — Зачем? Он же вчера сюда заглядывал вместе с женой, то есть с товарищем Лилиной.

— Затем, Гера, что Петроград на грани голода. — Чтобы осадить юнца, Ольга Петровна произнесла фразу подчёркнуто деловито. — Вы, например, знаете, что в марте в Петроград прибыло всего восемьсот вагонов с продовольствием? Восемьсот на полуторамиллионное население! В городе начинается массовое поедание животных. Нам надо установить нормы выдачи хлеба людям.

Ольга Петровна не имела права разглашать тайну, но уж очень хотелось поставить этого свистуна на место. Стишки он, видите ли, строчит! Стихами, даже самыми гениальными, сыт не будешь. Вон, недавно видела Блока. Исхудал чуть не до костей. Тоже спрашивал про продовольствие и бормотал про нужду, голод, отсутствие масла в магазинах. Потом прочёл своё новое стихотворение, что-то про белый венчик из роз, и невпопад добавил: «А у меня в деревне библиотеку сожгли». И было видно, что библиотека мучит его больше всего.

Глаза Геры стали круглыми и несчастными. Он громко сглотнул:

— Нам что, паёк уменьшат?

От него шёл противный запах сушёной воблы, которую сегодня утром выдавали в буфете по две штуки на персону. Её рыба лежала в газетном свёртке в сумке, а Гера, надо полагать, свою немедленно съел.

С каменной спиной Ольга Петровна прошла мимо Геры. Она вставила ключ в замочную скважину и твердо сказала:

— Вынуждена распрощаться.

— Да, да. — Он дёргано засуетился, словно его руки и ноги болтались на шарнирах. Перед тем как уйти, Гера пытливо заглянул ей в лицо. — Но нам же не уменьшат паёк, верно? У меня мама, сёстры, братишка маленький. Вы уж там похлопочите перед Зиновьевым, чтобы своих, то есть нас, подкармливали.

— Обязательно похлопочу, — произнесла Ольга Петровна, мысленно прибавив, что у неё, как у письмоводительницы, Зиновьев точно не станет спрашивать совета. Правда, Гере об этом знать не нужно.

* * *

Фаина вымокла насквозь. Дождик трусил мелкий, незаметный, вроде бы невесомый, но за несколько часов, пока она металась по дворам, одежда превратилась в тяжёлые сырые тряпки. Спрятавшись под арку, она отжала шерстяной платок и снова надела на голову. Проходившая мимо женщина с кошёлкой в руке покосилась на неё с опасливой подозрительностью.

С каждым шагом надежда найти Настю уменьшалась. От мысли, что, может быть, именно сейчас, в эту самую секунду, брошенный ребёнок погибает страшной смертью, заставила её поднять голову и завыть. Перед глазами закачался козырёк мансарды пятиэтажного дома. Если подняться на последний этаж и шагнуть в распахнутое окно, то мир перестанет существовать, а вместе с ним уйдут страх и горе. Так просто и быстро. Но тогда она ни на этом свете, ни на том больше не увидит свою девочку. Страшный грех будет волочиться сзади и цеплять за ноги, беззубым ртом шамкая проклятия в адрес самоубийцы. Он падёт не только на её душу, но и на всю семью. Нет! Нынче не время помирать — надо выжить, обязательно выжить. Главное, уповать на Бога и не отчаиваться. Не могла Настя сгинуть без вести, если продолжать искать, но наверняка найдётся хоть какой-нибудь след, и тогда…

Фаина почувствовала, как по спине прокатился жар лихорадки и ноги ослабли.

Присев на мокрую скамью, она перехватила взгляды двух мужиков, что стояли возле парадной, и голосом скулящей собаки спросила:

— Дяденьки, не видели здесь во дворе ребёнка? Девочку. В зелёненьком одеяле?

Один из мужиков в извозчичьей одёжке — бородатый и кучерявый — покачал головой:

— С утра не видели, а ночью кто его знает. В нынешние времена народ сидит по домам, как крысы в норах. — Он зло сплюнул под ноги, посмотрел на стоящего рядом и продолжил: — Будь проклята эта революция. Свободы голодранцам, видите ли, не хватало. Что, Матвей, глаза-то воротишь? Твоя баба на митинги с пустой кастрюлей бегала, за демократию ложкой стучала. Как у ей сейчас, в кастрюле-то, густа каша?

Тот, которого назвали Матвеем, встрепенулся, но быстро поник с опущенной головой:

— Твоя правда, Аристархушка, надо было её, шалаву, взаперти держать, да кто ж знал, что дело повернёт к худу. Думали, лучше будет, как от господ освободимся.

— Ни шиша вы не думали, — озлился первый, — хотели урвать кусок на дармовщинку. Как же — свобода! Бери, что хошь! Вот что я тебе скажу, Матвей, та свобода не от господ, а от совести та свобода. Не одумается Россия — понесёт её, как лошадь по кочкам, так что юшка из носа выльется. Рыдать будем, волосья на голове рвать, а всё потому, что бабы с кастрюлями на голове по улицам бегали. Вон, Дуська твоя зимой щеголяла в шубейке госпожи Леоновой из пятого дома. Шубейка богатая, спору нет, и Леонова дрянь первостатейная. Но разве стоит лисья шубейка того, чтоб брать на душу грех воровства? Ну-ка, положи на весы то и другое, что тяжёльше?

— Ты, Аристархушка, одной моей Дуське революцию не приписывай. На демонстрации много народу было, толпа в тысячи глоток орала.

— То-то и горе, что много. Слыхал небось про барана-проводника, что ведёт стадо на бойню? Овцы чуют кровь, артачатся, блеют. Тут мясники и выпускают к ним вожака, чьё дело кинуть их в мясорубку. Когда вы с твоей Дуськой будете пустые щи хлебать в нетопленой комнате, то подумай, за кем вы пошли вместо царя-батюшки.

— Так он сам отрёкся, — вякнул Матвей.

— Потому и отрёкся, дурья твоя башка, что вы его предали. Скакали, в кастрюли стучали, орали: «Долой самодержавие!» Али не так было?

Ещё немного, и перепалка грозила перерасти в драку. Фаина встала и прошла сквозным подъездом, где сильно дуло из разбитых окон. Другой стороной подъезд выходил на Литейный проспект, год назад полный народу, а теперь тихий и безлюдный. Длинный хвост очереди стоял лишь у Мариинской больницы.

— Эй, девка, куда прёшь? Становись в конец, — скомандовала какая-то бабулька в чёрном платке, и Фаина, сама не зная зачем, послушалась.

Очередь двигалась медленно. Кто-то исчезал за воротами, кто-то выходил обратно, как правило, это были хорошо одетые люди, по виду «из бывших». Позади пристроилась заплаканная дамочка с измождённым лицом. Она рылась в сумочке, перекладывала бумаги из одного кармашка в другой и робко вопрошала людей в очереди:

— Как думаете, меня пустят? Не выгонят?

Ей не отвечали, и дамочка снова принималась щёлкать замком сумочки.

Когда Фаина подошла к воротам, она окончательно продрогла. Ребёнок на таком холоде и пары часов не протянет. Чтобы не зарыдать, она начала читать про себя молитву и остановилась, лишь оказавшись перед глазами женщины в сером платке, что сидела за канцелярским столом в узком помещении привратника.

— Кто такая? — В ожидании ответа губы женщины сомкнулись в прямую линию. — Рабочая? Крестьянка?

— Я няня, — сказала Фаина и поправилась. — Была няней, а теперь никто.

— Значит, пролетарка, — сказала женщина. — Безработная?

Фаина кивнула головой:

— Да.

— Мужняя?

— Нет. Вдова солдатская.

Женщина сделала пометку в амбарной книге и протянула Фаине несколько бумажек с мутно голубым штампом.

— Талонов на обед даю на три дня, и имей в виду, еду с собой уносить нельзя. Столовая там, — перьевой ручкой женщина ткнула в сторону кирпичного корпуса, стоящего поодаль от основного здания.

Кажется, в оловянных мисках плескался жидкий суп из конины с комочками слипшейся пшёнки. Есть совершенно не хотелось, но Фаина заставила себя взять ложку, а когда тёплое, безвкусное варево согрело желудок, поняла, что Господь подпитал её ради того, чтобы отыскать дочку. И она во что бы то ни стало найдёт.

* * *

— Скверно. Скверно, скверно, скверно!

Бывший биржевой маклер Мартемьян Григорьевич криво усмехнулся. Со времени Октябрьского переворота все дни делились на скверные и очень скверные. Нынче, пожалуй, второе.

Семенящей походкой он подошёл к буфету и налил в хрустальную рюмку с серебряным ободком ликёр из старых запасов. Полюбовался на свет тягучей жидкостью цвета чёрного жемчуга с перламутровым отливом. Помнится, в девятьсот десятом году вышел большой скандал с чёрным жемчугом графини Панариной, в котором оказался замешан посол Франции. Газеты буквально взрывались статьями, перекрывшими даже интерес к убийству поручика Бутурлина посредством заражённой иглы.

Да, раньше были времена, а теперь моменты. Смакуя густой шоколадный вкус, Мартемьян Григорьевич пошлёпал губами. Аромат ликёра будил в памяти атмосферу ресторана, звон бокалов, запах еды и дамских духов, песни цыганского хора — на сцене блистала певица Нина Шишкина — маленькая, горбатенькая, с удивительно красивым личиком падшего ангела. По слухам, теперь она везде таскается за поэтом Гумилёвым, и он называет её своей музой.

Опустевшей рюмкой Мартемьян Григорьевич отбил по столешнице несколько тактов дуэта озорной оперетки, но плохое настроение не улучшилось. До веселья ли, если вчера в собственной прихожей он наткнулся на — вы только подумайте! — на революционного матроса, опоясанного этими ужасными пулемётными лентами. От наглой ухмылки усатой рожи, увенчанной бескозыркой, Мартемьяна Григорьевича передёрнуло. Сперва он подумал, что за ним пришли взять в заложники, но вовремя вспомнил об охранной грамоте за подписью главаря коммунистов Ульянова-Ленина и приосанился:

— Вы кто такой?

За его спиной маячило смущённое лицо горничной.

— Жених! — Огромная лапа матроса опустилась на Маруськины плечи, отчего щёки шалавы огненно зарделись.

Мартемьян Григорьевич был фраппирован. Предупреждал ведь, козу окаянную, чтоб посторонних в дом ни-ни. И вот, нате вам с кисточкой. Матрос!!! С патронами!!! Спасибо хоть пулемёт с собой не приволок!

Пришлось Маруську спешно выставить с работы. И даже не за ослушание, а за волну липкого страха, что холодом прокатилась по внутренностям и заставила сердце испуганно замереть.

Изгоняя из души воспоминание о гнусных минутах, Мартемьян Григорьевич налил себе следующую рюмку и подумал, что теперь придётся искать новую прислугу, да такую, чтоб умела держать язык за зубами.

На звонок в дверь он потащился нехотя, через силу. К тому же звонили не условленным сигналом: один, два, три через интервал, а сплошным треньканьем механической рукоятки о колокольчик.

— Кто там? Кого вам надо?

Когда сквозь толщу двери, обитой войлоком и кожей, донёсся тонкий девичий голос с просьбой насчёт любой подённой работы, Мартемьян Григорьевич закатил глаза под потолок и с облегчением подумал, что в честь удачи не грех пропустить и третью рюмочку.

* * *

Нельзя сказать, что у Мартемьяна Григорьевича на долю Фаины приходилось много тяжкого труда. При всём своём барственном виде новый хозяин оказался неприхотлив в еде и редко придирался к качеству уборки. Утром она относила ему кофе в постель, днём варила кашу или делала омлет. Ужинал Мартемьян Григорьевич, как правило, вареной картошкой или макаронами с зелёным сыром. Фаина не могла взять в толк, чем он занимается и откуда в доме хорошие продукты, кофе и шоколад — чего не было даже в пайке у Ольги Петровны. Судя по всему, новый хозяин нигде не служил, потому что спал допоздна, завтракал и исчезал часов до пяти вечера. Впрочем, похождения Мартемьяна Григорьевича Фаину не волновали, потому что её интересовало только собственное пропавшее дитя, и ничего более.

Всё свободное время она кружила по дворам, расспрашивала, заглядывала в лица детей, напрягала память, пытаясь отыскать следы Насти. Никто не видал, не слыхал, и лишь однажды усталая женщина с корзиной белья посетовала:

— Тебе бы, девка, нашу домкомбедовку расспросить, Машку Зубареву, она в здешних дворах хозяйничала и ей обо всех найдёнышах докладывали. Да она, окаянная, в одну ночь куда-то съехала с квартиры.

— А куда, тётенька? Где найти эту Машку? — уцепилась за слова Фаина, чувствуя, как сердце вдруг встрепенулось и забилось пойманной птицей.

— Да кто ж её знает, куда? Мы с бабами тут судили-рядили, но так и не раскумекали: Ленка-подёнщица думает, что Машка в деревню подалась на подкорм, а Лукерья извозчикова говорит — якобы, убили её. Слыхала, небось про бандитов, что по ночам шлындают. А у Зубаревой пропуск был на комендантский час. Вот и соображай сама. — Женщина взвалила корзину на плечо и вздохнула: — Точно убили.

Когда становилось совсем невмоготу, Фаина бегала к дому Ольги Петровны и ждала, когда няня с плоским лицом каменной рыбы выйдет погулять с Капитолиной на руках. Капа беспрерывно плакала, и Фаина тоже начинала всхлипывать, чувствуя, как её сердце разлетается на мелкие кусочки.

По вечерам Мартемьян Григорьевич принимал гостей. Они приходили к нему почти крадучись, подолгу оставаясь на лестнице и вслушиваясь в шаги за спиной.

Публика была разношёрстная, начиная от лапотных крестьян и заканчивая графинями и княгинями. После их визитов Фаина слышала, как в комнате хозяина мелодично пел замочек денежной шкатулки и раздавалось довольное мурлыканье хозяина, похожее на урчание сытого кота.

Иногда Мартемьян Григорьевич растворял дверь и кричал:

«Фаина, принимай провиант!»

Тогда в руки Фаине перекочёвывали свёртки с мясом, маслом, сахаром и тому подобным дефицитом, не доступным простым горожанам.

Жалованье Фаина не просила, работала за еду. Главное требование, выдвинутое при найме, — держать язык за зубами, а при появлении посетителей немедленно уходить в кухню и не показываться на глаза.

— Если узнаю, что ты подслушиваешь или подсматриваешь, задушу своими руками, — сразу предупредил хозяин, и хотя тон был спокойный, не угрожающий, Фаина сразу поверила, но не испугалась. Теперь в ней жил единственный страх не найти Настю, а всё остальное значения не имело.

* * *

— Замолчи, наконец! — Матрёна в ярости схватила тщедушное тельце Капитолины и несколько раз с силой тряхнула. Ребёнок заорал ещё громче, судорожно отталкивая от себя бутылочку с молоком.

— Гадина, дрянь! — Матрёна не жалела ни слов, ни шлепков. Всё равно никто не увидит. Ольга Петровна целый день пропадает на службе, и, кроме того, ей совершенно нет дела до дочки. Матрёне ещё ни разу не доводилось подмечать у матерей такого равнодушного взгляда, каким Ольга Петровна смотрит на Капитолину. А ведь младенцев через её руки прошло немало. Если посчитать, начиная с шестнадцати годов, то штук десять, если учесть близняшек присяжного поверенного Горенкова. Там мамаше тоже было не до дитятей, она, вишь, писательницей заделалась. Заходила в детскую лишь поинтересоваться, нет ли у детей жара, или когда гости приходили, чтоб похвастать своими золотушными отпрысками, не выговаривающими половину букв.

— Вообразите, господа, мои дети в три года читают наизусть стихи Бальмонта! — хвалилась писательница, кокетливо вздымая белые руки, унизанные кольцами и браслетками. — Скоро они начнут самостоятельно писать поэмы.

Недавно Матрёна признала писательницу в одутловатой барыне, что шваркала по тротуару лопатой на трудработах. Рядом с ней ковырялись в сугробе двое мальчишек лет семи — Кока и Лёка. Высмотрев в грязном снегу какую-то крошку, Лёка молниеносно схватил её и сунул в рот, за что Кока двинул его кулаком в бок.

Чужих детей Матрёна ненавидела, но считала, что кормилицей быть лучше, чем прачкой, тем паче что собственные дети росли в деревне у бабушки и не докучали капризами. Оттуда, из деревни, она потихоньку вывозила картошку и меняла на золото с блестящими камушками. После одного удачного обмена в ушах появились серьги в виде ладьи, усеянной бриллиантами. До поры до времени Матрёна прятала серьги под платок, потому что на улице лютовали воровство и разбой, но ничего, советская власть наведёт порядок, и тогда ничто не помешает трудовому элементу жить вольготно и счастливо.

* * *

Петроград стремительно вымирает, констатировала Ольга Петровна. Проезжая вдоль Невского проспекта, она насчитала трех мёртвых лошадей с распоротым брюхом и только одного человека, уныло тащившего за плечами вязанку хвороста из Михайловского сада.

Кофейня на углу Караванной улицы, где прежде продавали отменные пирожные с взбитым кремом, жутковато и чёрно зияла выгоревшим нутром. Разноцветные стёкла Елисеевского магазина были выбиты, и в одной из витрин сидела облезлая кошка. Утром товарищу Кожухову протелефонировали из Петросовета и срочно вызвали на совещание. Со стаканом чая в руке Савелий выглянул из своего кабинета в приемную и скомандовал:

— Оля, собирайся, поедешь со мной в ЧК. За нами заедет Моня.

С ноткой презрения Моней Кожухов называл Моисея Соломоновича Урицкого. Ольга Петровна его терпеть не могла. Приземистый, горбоносый, с кудрявой маленькой головой, вдавленной в плечи, в её воображении Моня Урицкий трансформировался в подобие вампира, что неустанно рыщет в поисках свежей крови. Впрочем, подобная характеристика вполне соответствовала действительности, потому что Петроград кишел слухами о его садистской жестокости.

Теперь они сидели в автомобиле, что ехал на Гороховую улицу в здание бывшего градоуправления, где нынче обосновалась Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем, сокращённо ЧК.

Несмотря на конец августа, погода стояла холодная и ветреная, поэтому брезентовый верх машины был поднят, но в спину всё равно поддувало. Ольга Петровна пожалела, что выскочила в лёгком жакетике и не покрыла голову шалью. Хорошо, хоть на ногах высокие ботинки, а то и простудиться недолго.

Когда проехали мимо очередной павшей лошади со страшной оскаленной мордой, Ольга Петровна вздохнула тихонько, чтобы её не услышали спутники. Ни к чему показывать свою склонность к сантиментам, но некстати вспомнилось, что на этом самом месте прежде стояла цветочница, и муж иногда покупал чудные букетики фиалок с хрустальными капельками воды на густой зелени листьев.

— Революция требует жертв, — сквозь зубы сказал Урицкий, обращаясь к Кожухову. Выдержав паузу, он оглянулся на заднее сиденье: — Ольга Петровна, я слышал, вы живёте в своей старой квартире.

Она пожала плечами:

— Да. У меня дочь, няня.

Сквозь пенсне Урицкий с укором посмотрел на Кожухова:

— Что же ты, Савелий, кадры не бережёшь? В городе опасно, на улицах разгул бандитизма. Да и под нашу, революционную чистку попасть несложно. — Он отвратительно хихикнул и снова коротко взглянул в сторону женщины. — Ольга Петровна, перебирайтесь к нам, в «Асторию», где живёт всё руководство. Там на первом этаже пулемёты, охрана, и в ресторане умеют чай заваривать, Ильич пил да подхваливал. Он у нас знатный любитель хорошей заварки.

— Я слышала об этих пристрастиях товарища Ленина, — сказала Ольга Петровна исключительно из вежливости, потому что разговаривать с Урицким ей не хотелось, а он явно напрашивался на беседу.

— Кстати, к вопросу о чае, — вставил Кожухов, — я был удивлён, когда одним из первых распоряжений советской власти Владимир Ильич подписал декрет о конфискации всех запасов чая на территории России и создании Центрочая. Теперь понимаю, почему.

Урицкий неприятно и хрипло засмеялся:

— Вот-вот. Как говорят по-русски: выпей чайку — забудешь тоску.

Не доехав до Адмиралтейства, машина остановилась. Выходя, Урицкий галантно подал руку Ольге Петровне, и ей ничего не оставалось, как опереться. Его ладонь была холодная и влажная, как снулая рыба.

Прежде Ольге Петровне не доводилось посещать Чрезвычайку. Коротко, на ходу раздавая указания, Урицкий провёл их с Кожуховым в просторный актовый зал с белыми колоннами и золочёной мебелью, покрытой белой парчой. Зал наверняка помнил подошвы бальных туфелек и лакированных штиблет, удивляясь, зачем его заполнил топот сапог и откуда на паркете оказались окурки с крошками махорки и шелуха от семечек. В одном конце зала за длинным деревянным прилавком находился ряд наудачу расставленных канцелярских столов, заваленных грудами бумаг, между которыми сновало множество сотрудников, по большинству мужчин. От соседних комнат зала отделялась двумя арками. Внутренность комнат представляла собой нагромождение разнообразных вещей: чемоданы большие и малые, корзины, корзиночки, дубовые футляры для серебра, дорожные несессеры, дамские зонтики, шляпные коробки[14].

«Добыча, полученная при обысках», — поняла Ольга Петровна, и ей тотчас стала понятна та брезгливость, с которой относился к Моне Савелий Кожухов. Перебежав с вещей, её взгляд остановился на субтильном молодом человеке с очень бледным лицом в чёрном френче. Рядом с ним стоял солдат с винтовкой, и было понятно, что молодой человек арестант. Один из сотрудников ЧК, страшно картавя, выкрикнул:

— Моисей Соломонович, куда этого?

Обыденным тоном, словно речь шла о совсем не значительной мелочи, Урицкий бросил:

— Расстрелять, как любого саботажника.

Ольга Петровна увидела, что мучнистое лицо обречённого стало красным, он нервно дёрнул шеей:

— За что?

— Расстрелять, — отчеканил Урицкий, и впервые за всё время работы на советскую власть Ольге Петровне стало по-настоящему страшно.

Несколькими часами спустя Урицкого убили, а на заводе Михельсона в Москве было совершено покушение на Ленина. Председателем ПетроЧК назначили Глеба Бокия, которого Ольга Петровна знала шапочно.

А ещё через день она сидела в зале Таврического дворца рядом с женой Бокия Софьей Доллер и слушала, как Зиновьев объявляет красный террор.

— На каждую смерть наших братьев мы ответим тысячами смертей! — с покрасневшим лицом кричал Зиновьев. — Товарищ Ленин ещё месяц назад, после убийства товарища Володарского[15], призвал нас поддерживать энергию и массовидность террора против кулаков, попов и белогвардейцев! Революция в опасности, и мы обязаны защитить её от внешнего и, главное — внутреннего врага! — Зиновьев плашмя стукнул по трибуне ладонью. — Мы никогда не забудем погибших товарищей и не простим, что накануне в Москве предательница Каплан стреляла в самого товарища Ленина!

Мечась от страха, его глаза перебегали с одного лица на другое, пока не остановились на лозунге «Вся власть Советам». Глотнув воды из стакана, Зиновьев поднял руку с зажатой бумагой. — Тут у меня доклад о работе ПетроЧК, о проделанной работе, товарищи. В нём говорится, что только за предыдущую неделю было расстреляно пятьсот двадцать контрреволюционеров и арестовано сто двадцать заложников. Этого мало, товарищи! Карающий меч революции должен рубить врага день и ночь. В качестве срочной меры предлагаю проголосовать за резолюцию Совнаркома[16]о создании концентрационных лагерей и расстрелах чуждых элементов. И главное… — Зиновьев сделал долгую паузу, во время которой торжественно выпрямился. — Предлагаю переименовать Дворцовую площадь в Площадь Урицкого![17]

В ответ раздались бурные аплодисменты.

Доллер промокнула глаза платочком и невесомо прикоснулась к запястью Ольги Петровны:

— Оля, вам, наверно, известно, что мои родители революционеры, поэтому мы всегда были готовы к страданиям за народ, но погибнуть сейчас, когда революция победила… Бедный Моня Урицкий… — Она протяжно вздохнула. — Я слышала, что ваш муж тоже пал жертвой революции?

Чтобы не углубляться в тему, Ольга Петровна сдержанно кивнула:

— Да.

— Мой Бокий не знает жалости и на посту председателя ЧК сумеет навести порядок. Я, конечно, не одобряю расстрелы заложников, но революция должна защищаться, не правда ли? Им это зачтётся, — шёпотом провозгласила Доллер, и Ольга Петровна вскользь подумала, что да, зачтётся. Только неизвестно, кому?

* * *

Глеб Бокий будет расстрелян в 1937 году, а Софью Александровну Доллер казнят годом позже, когда по улицам Ленинграда побегут бурливые весенние ручьи, по которым мальчишки станут пускать щепочки-лодки, а свежий бриз с Невы будет напевать вальсы в печных трубах.

* * *

Фаина закрыла дверь на три замка и вставила в затвор шарик цепочки. Мартемьян Григорьевич требовал, чтобы после каждого посетителя дверь запиралась тщательным образом. Интересно, если ли сейчас в Петрограде хоть одна незапертая дверь? Ужас, захвативший город вместе с новой властью, крепко держал обывателей за горло. По вечерам, после наступления комендантского часа, люди сидели в темноте, не смея зажечь свет, потому что к тем отчаянным, кто выдавал своё присутствие, немедленно приходили бандиты и грабили, грабили, грабили. Тёмные дома, тёмный город, тёмные времена.

После ухода последнего гостя в доме остался тяжёлый дух чего-то гнилого или кислого. Фаина открыла форточку. Уходя, противный мужик в офицерской шинели без погон ущипнул её за щёку и пробурчал:

— Милашка. Люблю молоденьких, а то вокруг меня одни старухи, хоть караул кричи.

В полутьме коридора его глаза стеклянно блеснули. Он сунул руку в карман, который топырился от свёртка, и Фаина поняла, что этот делец тоже, как и другие, принёс хозяину на обмен какую-то вещь и получил свою долю.

Уже после нескольких дней работы Фаины на Мартемьяна Григорьевича ей стало ясно, что он занимается каким-то недозволенным промыслом или скупкой краденого. Фаина приняла это с полнейшим равнодушием, тем паче, что выбирать не приходилось, и чтобы выжить, надо было цепляться за любое место. По ночам, когда звуки улицы затихали, она часами простаивала на коленях, вглядываясь в тусклый отблеск нимбов на иконах, и просила Господа только об одном — чтобы она и её девочки снова были вместе. Всё равно где, всё равно, в богатстве ли, в бедности — главное вместе, одной семьёй. Молитва была единственным мостиком, по которому она, хоть и мысленно, могла дотянуться до любимых, всей душой веря, что Матерь Божия умилостивит Своего Сына сберечь их, сохранить и вернуть в любящие руки целыми и невредимыми.

Спустя пару месяцев Мартемьян Григорьевич стал доверять Фаине несложные поручения: что-то передать или взять, как правило, мелкие свёртки или записки. Попадая на улицу, она старалась пройти мимо дома Ольги Петровны в надежде увидеть Капитолину с нянькой, а затем в тысячный раз обходила дворы, повторяя как заклинание:

— Вы не видели тут девочку, совсем маленькую, грудную? Она пропала в апреле.

От ответов Фаина впадала в отчаяние, приходя в себя только в церкви, наполненной такими же, как она, несчастными и обездоленными.

* * *

Иногда настоятель церкви отец Пётр думал, что храм сейчас наполнен бедой до самого купола. Люди и прежде несли сюда свои горести, но они перемежались с радостями, а благодарственные молебны звучали под церковными сводами куда чаще, чем отпевания. Сейчас же что ни день — покойник, а то и два-три. Тиф и голод собирали свои страшные жатвы, и не было им конца. От слёз обездоленных к вечеру отец Пётр порой чувствовал себя совершенно больным. Ко всем напастям добавлялась проблема отсутствия средств на содержание церкви. Дошло до того, что когда одна состоятельная прихожанка «из бывших» пожертвовала приходу бриллиантовое колье, отцу Петру пришлось прибегнуть к помощи спекулянта и глупо попасть под облаву. Удивительно, но следователь, к которому патруль привёл смущённого батюшку, оказался порядочным человеком. Происшествие закончилась всего лишь трёхмесячным арестом в Дерябинской тюрьме на Васильевском острове. А ведь могли бы и расстрелять без суда и следствия.

Сколько нынче на Руси безымянных могил с невинно убиенными! Как, оказывается, страшно, когда понятие «справедливость» заменяют коротким рычащим словом «террор», а над милосердием гнусно смеются и плюют в лицо доброте. Но несмотря ни на что, чудеса случаются, добро по-прежнему торжествует над злом и вершит правосудие.

Перекрестившись, отец Пётр посмотрел на странную пару у свечного ящика. Она — высокая статная девушка в бархатной накидке, он — косматый старик с нищенской сумой, одним костылём и орденом Святого Георгия на груди. Время от времени старик с девушкой обменивались понимающими взглядами. Потом девушка взяла старика за руку, и они медленно пошли ставить свечи к распятию.

Отец Пётр прекрасно знал их обоих. Когда он юным диаконом переступил порог церкви, старик уже сидел на паперти и казался таким же ветхим, как и нынче, словно бы время навсегда застыло в его сединах. Настоящего имени старика никто не знал — все кликали его Дед. Где старик жил, тоже никто не знал. Однажды отец Пётр предложил выхлопотать для него место в инвалидном доме, на что старик беспечно отмахнулся:

— Никуда я, батюшка, не пойду. Мне и здесь хорошо, на вольном воздухе. Меня Господь вдоволь питает, да мне много и не надобно. Сыт, одет-обут, и ладно.

Старик пошевелил разбитыми чоботами, из которых торчали голые пальцы, и хитро усмехнулся в усы.

— Ты лучше не обо мне думай, а вот о них, — он кивнул на кучку прихожан, что выходили из храма, — потому как скоро заплачут они кровавыми слезами. Чем их утешишь?

Тогда отец Пётр не оценил его слов, вспомнив о них лишь спустя много времени.

Спутницу старика звали Саша Лубенцова, дочь надворного советника. Отец Пётр крестил её двадцать лет назад. Лубенцовы баловали единственную дочь до умопомрачения, и она росла упрямой, дерзкой и своенравной. Особенно Саша невзлюбила нищих. Бывало, спускается с мамой после службы, увидит нищего и носик морщит:

— Фи, мама, какие они все противные, грязные, и воняет от них всякой гадостью.

А однажды отец Пётр заметил, как Саша положила в протянутую руку нищего вместо подаяния камень. А тот не расстроился, сунул камешек в карман и хитро усмехнулся:

— В хозяйстве всё сгодится, спасибо тебе, милая барышня.

Потом Лубенцовы сняли квартиру в другой части города, и вновь отец Пётр увидел Сашу уже совсем недавно. Обтрёпанная, несчастная, она стояла на паперти и робко протягивала к прохожим сложенную ковшиком ладонь.

— Да никак это та барышня, что подала мне камешек? — сразу признал её старик. Загребая костылём, он подобрался к ней поближе и заглянул в лицо. — Точно! — Поковырявшись в суме, он раскрыл ладонь. — А ведь я твой камешек храню. Век тебе за него благодарен. Как задумаю что-то плохое или слово худое хочу бросить, так сразу про камешек вспоминаю и говорю: «Спасибо Тебе, Господи, за вразумление».

Отец Пётр увидел, как у Саши задрожало лицо. Неверными движениями она опустилась на колени и прижалась лбом к костылю старика:

— Простите меня, если сможете.

Он положил её руки на плечи, словно хотел обнять, и в глазах его блеснули слёзы:

— Бог простит, и я прощаю.

С тех пор эти двое постоянно вместе. Когда старик заболел, Саша забрала его к себе и неделями не отходила от кровати, пока он не поднялся на ноги. А когда на Сашу напали грабители, старик стойко оборонял её костылём, покуда не подоспел патруль.

От приятных мыслей отца Петра отвлекла прихожанка с просьбой пойти к больному, и он заспешил за Дароносицей, потому что скоро должна начаться вечерняя служба и народ снова придёт в храм за утешением и надеждой.

* * *

Мартемьян Григорьевич был доволен, потому что заветная шкатулка из села Лысково наполнялась стремительно. Правду бают: кому война, а кому мать родна. Если в начале семнадцатого года на дне поблёскивала одинокая заколка с бриллиантом, то сейчас на синем бархате мерцала целая россыпь прозрачных камней чистейшей воды. Среди уникальных сокровищ была даже подвеска самой императрицы в виде лебедя из крупного жемчуга работы французских мастеров.

В припадке восторга Мартемьян Григорьевич поцеловал ключик, накрепко запиравший его тайну. Лысковкие шкатулки иногда называли персидскими, потому что их любили покупать персидские шахи за отменное качество и множество секретов. Замочек подобной шкатулки имел до двадцати язычков и при открывании мелодично пел переливчатым треньканьем. Папаша, от которого досталось сиё изделие, рассказывал, что проверяли работу мастеров не абы как, а запирали внутрь пачку денег и бросали шкатулку в огонь. Деньги должны были остаться целёхонькими, а ежели сгорали, то артель возмещала заказчику убыток из собственных средств.

Покойный папаша, Царствие ему Небесное, и надоумил заниматься посредничеством: одних познакомить, другому удружить, третьему выправить бумагу, четвёртому подсказать, где окопался нужный человечек. Ну, а уж когда в России началась заваруха, тут умному человеку полное раздолье — только успевай доставать шкатулочку, тщательно спрятанную в нише под лепниной потолка, — никто не догадается!

Придвинув резную лесенку из трёх ступенек, Мартемьян Григорьевич поднялся на верхнюю ступень к потаённому сейфу, мельком зацепив взглядом, как трое юных революционеров прикрепляли на стену брандмауэра лозунг: «Смерть буржуям! Да здравствует красный террор!» Дожили! Прежде, в царские времена, террористов сажали в тюрьмы, и поделом, а нынче господа террористы правят государством.

Мартемьян Григорьевич поставил шкатулку в схрон и стряхнул с пальцев следы побелки.

«По сравнению с террористами я чистый ангел», — пробормотал он себе под нос, но тут вспомнил, что обещал до наступления комендантского часа организовать одной дамочке свидание с заключённым, за что жене охранника было посуле по полфунта вологодского масла. Дамочка расплатилась золотой брошью, а полфунта масла обошлось в десять коробков спичек. Итого: половина золотой броши — чистая прибыль.

Мартемьян Григорьевич приоткрыл дверь и, наслаждаясь звуками собственного голоса, крикнул:

— Фаина, приготовь мне круг масла. Да запакуй получше, чтоб не развернулось в дороге.

И ещё выстави в прихожую галоши, осень нынче выдалась слякотная.

* * *

Фаина настолько привыкла к опустевшим городским улицам, что кучка женщин около пуговичной фабрики братьев Бух её удивила, тем паче, что фабрика не работала с начала переворота. В разбитых окнах гулял ветер. Да и сам Васильевский остров выглядел потускневшим и хмурым, словно после разрушительного наводнения, что приходят в Петроград по осени и оставляют после себя заколоченные витрины и вывороченные мостовые.

Привычным жестом она проверила за пазухой свёрток, предназначенный для передачи очередному клиенту в условленном месте. Мартемьян Григорьевич строго-настрого наказал пулей лететь на встречу и не разевать рот по сторонам. Но господин в шляпе и пенсне, как описал адресата хозяин, ещё не появился. Фаина остановилась и стала слушать агитаторшу, что стояла на перевёрнутой бочке, держа на плече древко с красным флагом.

— Быт, дорогие товарищи женщины! Быт, быт и быт — вот то, что не даёт работнице и крестьянке вздохнуть и расправить плечи. Только когда мы разорвём оковы быта, женщина станет равноправным членом нового социалистического общества.

Сорвав с плеча древко, агитаторша поболтала знаменем в воздухе и приставила к ноге, как солдат ружьё. Толпа сдержанно зашумела в ответ. Агитаторша набрала в грудь воздуха и выпалила:

— Революция, товарищи, дала свободу всем, в том числе и вам! Свободная женщина не станет надрываться на кухне или за стиркой белья, она пойдёт творить и любить, товарищи!

— Это в проститутки, что ли? — выкрикнула с места толстуха в сером платке.

Прокатившийся по толпе смешок затих под суровым взглядом агитаторши. Та подбоченилась, так что стал виден револьвер, спрятанный под кацавейкой, и нацелила на толстуху указательный палец:

— Вот вам, товарищи и гражданки, образчик серости и косности. Раскрепощённая женщина — не проститутка, а друг, товарищ и брат. Её мысли занимают не щи да каша, а государственные проблемы. Партия призывает вас учиться, да не просто учить грамоту, а учиться управлять государством.

— А портки стирать кто будет? — не унималась толстуха.

— Портки? Чьи? — растерялась агитаторша.

— А ребятишек куда? Ежели их не кормить да не обстирывать, так беспризорство получится! — выкрикнула высокая девушка с румяными щеками.

— Ты, Ленка, сперва замуж выйди, а потом о ребятишках думай! — озорно взлетел вверх короткий смешок.

С глухим стуком агитаторша притопнула каблуком о днище бочки.

— Брак, товарищи, это пережиток прошлого. В свободной России нет и не будет места позорному явлению подчинения мужу. Свободная женщина сама станет главой семьи!

Толстуха зашевелилась и ехидно подначила:

— Так ты же говоришь — семьи не будет.

— А мужиков куда девать? — пробасила чернявая тётка в извозчицком армяке. Обернувшись, она обратилась к кому-то из слушавших. — Слышь, Антиповна, может, ты мово мужика себе заберёшь? Вот, гражданка говорит, что мне он теперь без надобности!

— Мне твой Гришка задаром не нужен! Я себе матросика присматриваю! — Весёлая молодайка лихо подбоченилась. Кругом засмеялись.

— Работницы, сейчас не время для шуток! — надсадно проорала агитаторша. Чтобы привлечь к себе внимание, она снова подняла флаг, кроваво затрепетавший на ветру. — Мы должны скинуть ярмо прошлого и встать вровень с мужчинами!

Водрузив знамя на плечо, она исподлобья оглядела развеселившихся женщин и остановила взгляд на Фаине:

— Вот ты, девушка, разве ты не хочешь стать свободной?

Под перекрёстным огнём многих глаз Фаина сконфузилась:

— Не знаю.

— Типичный образчик устарелого мышления! — воскликнула агитаторша, словно именно такого ответа и ожидала. — Но ничего, мы, большевики, научим тебя быть свободной, а не захочешь добровольно — заставим! Советская власть полностью уравняла мужчину и женщину в труде, образовании и семье. Ура, товарищи!

— Ура, — нестройно подхватило несколько голосов.

Фаина стала выбираться из толпы, поскольку заметила на перекрёстке нужного господина в пенсне и шляпе. Остаётся вручить ему свёрток, и можно бежать по своим делам.

Прибавив шаг, Фаина сунула руку за пакетом, но с ужасом обнаружила, что тот исчез.

* * *

— То есть как украли? Ты понимаешь, что ты творишь? — Одним движением господин в шляпе схватил Фаину за отвороты жакета и крепко встряхнул. — Признавайся, куда девала?

Он тряс Фаину, и его голова тряслась тоже. Упавшее с носа пенсне на шнурке болталось по груди из стороны в сторону, задевая за пуговицы на суконном пальто.

— Правда, украли. Прямо сейчас. Богом клянусь. Я там стояла, — дрожащей рукой Фаина показала на толпу женщин, которые начали расходиться. Позади всех с флагом наперевес шествовала агитаторша.

Лицо господина из багрового стало бледным, а щёки обвисли, сделав его старым и жалким.

— Убила. Без ножа зарезала.

— Я отслужу, только скажите, что надо сделать? — горестно залепетала Фаина. Ей было жалко этого человека, стоявшего с несчастным видом, и жалко себя, потому что она тоже была несчастна и испугана.

Она осознавала, что говорит ерунду, и в свёртке было нечто настолько важное и ценное, что ей жизни не хватит расплатиться. Но вдруг господин сейчас кивнёт головой и скажет, что ему необходимо выстирать бельё, или целый год убирать квартиру, или ещё что-нибудь, что она умеет и может.

— Ты… Ты… — Он задыхался.

«Пусть убьёт», — с внезапной радостью подумала Фаина и подалась вперёд, но хватка внезапно ослабла, словно у господина полностью иссякли силы.

Опустив плечи, он закрыл лицо руками и глухо сказал:

— Ты не понимаешь. В свёртке была валюта, потому что финский проводник согласился довести до Гельсингфорса только за английские фунты. Теперь мне придётся навсегда остаться в этом проклятом государстве, которое натворило столько, что он него отвернулся Сам Господь Бог.

— Нет, что вы! — в ужасе закричала Фаина. — Нельзя так говорить! Ведь Он нас видит и слышит!

Господин посмотрел на неё диким взглядом и с нескрываемым отчаянием спросил:

— Ты, правда, в это веришь?

— Да, — она мелко-мелко закивала головой и перекрестилась, — верю, а как же иначе? Ведь без веры нельзя жить.

Он прислонился к стене и посмотрел на небо в свинцовых тучах:

— А от моей веры ничего не осталось. Знаешь, ещё год назад я верил в Бога и в революцию. Сейчас это звучит насмешкой, но многим моим друзьям казалось, что очистительная гроза над Россией откроет широкий путь в прогресс и демократию… — Господин помолчал. — А она разверзла бездну. А как я радовался отречению императора! Купил жене цветы, открыл шампанское, припрятанное к именинам. Всё наши знакомцы телефонировали друг другу, поздравляли, ликовали. Идиоты! Форменные идиоты! — Господин махнул рукой. — Э, да что ты понимаешь, кукла безмозглая. Ты небось ещё и горя настоящего не видала.

Его глаза слёзно блеснули за прозрачными стёклами пенсне.

— Я ребёнка потеряла. Дочку Настеньку, — тихо сказала Фаина.

— Как это?

— Я упала на улице без памяти, очнулась в чужой комнате, а ребёнок пропал.

Господин изумлённо заморгал:

— Может, убежала?

— Она ещё грудная, даже полгодика не исполнилось. Третий месяц её ищу. Хожу по дворам, спрашиваю у людей. — Она слегка развела руками. — Никто не видел ни живую, ни мёртвую.

Чтобы не зареветь, Фаина стала дышать глубоко и медленно, потому что из памяти выплыли тёплые Настюшины кулачки и розовые пяточки, что так весело стучали по зелёному стёганому одеялу.

— Беда. Кругом беда, — уже без злости сказал господин. Задрав голову, он посмотрел вверх на серое небо. — Коли так вышло, знать, судьба моя остаться в России. Ты хоть помолись за меня, что ли, раз в Боге не разуверилась.

— Обязательно помолюсь, каждый день молиться буду!

На её крик обернулись два красногвардейца, что шли мимо фабрики. Под их беглым взглядом господин испуганно скукожился:

— Тише ты, непутёвая, а то подумают, что я тебя граблю. Семён меня зовут, поняла? Семён Иванович.

— Поняла. Век не забуду вашей доброты. Он махнул рукой:

— Ну, всё, поди. — И уже уходя, с безнадежной скорбью добавил: — Растяпа.

* * *

Семён Иванович брёл вдоль Невы с осознанием того, что несколько минут назад его жизнь закончилась от нелепой случайности. Валюта украдена, а значит, неразговорчивый финн-проводник угрюмо покачает головой и с жутким акцентом скажет, что раз нет денег, то нет и границы. В другой раз. Интересно, в какой другой, если ради проклятых фунтов стерлингов истрачены решительно все сбережения, включая обручальные кольца? На Николаевском мосту он остановился и стал смотреть, как несколько солдат перегружают на баржу пулемёты. Заметив его взгляд, один из солдат широко ухмыльнулся и сплюнул в воду.

«Боже мой! Неужели это и есть та свобода, о которой мечтали думающие люди, когда призывали народ к революции? — подумал Семён Иванович. — Ради этой свободы позволили разграбить своё отечество, уничтожить царя с цесаревичем и великих княжон? — Он вспомнил убитого в Лавре отца Петра Скипетрова и мысленно простонал: — Господи, простишь ли Ты нас когда-нибудь? Железная дорога агонизирует, в коматозном состоянии почта. Заводы стоят, жена домывает последний кусок мыла. Дети за пряник почитают засохшую корочку хлеба».

Его размышления прервал маленький оборвыш в рваном зипунишке:

— Дяденька, купи спички. Три штуки — один рубль.

На прозрачную детскую руку с зажатыми в кулаке спичками смотреть было невыносимо. Пошарив в кармане, Семён Иванович протянул последнюю монету, что завалилась за подкладку.

— Вот возьми, а спички оставь себе.

Подняв воротник, он бесцельно пошёл дальше, сам не зная, куда и зачем. Нынешняя осень была самой мерзкой, самой слякотной, самой безнадежной осенью на его памяти.

Семён Иванович никогда не узнает, что лодка, на которой их семья намеревалась перебраться в Финляндию, пойдёт ко дну залива и все беженцы погибнут. Но он доживёт до той поры, когда старший сын станет выдающимся советским учёным-биологом и его фамилией назовут новый сорт зерна.

* * *

По дороге домой Фаина внезапно поняла, что ей безразлично, заругает ли её Мартемьян Григорьевич, поколотит или вообще выставит на улицу. Будь что будет. Главное, не оттягивать объяснение, а с порога сказать, что пакет для передачи господину в шляпе у неё украли.

«Ничего, проживу, я сильная, выносливая и от работы не сломаюсь, — сказала она себе. — Домкомбед в беде не оставит». Но когда вошла во двор, на всякий случай перекрестилась:

— Господи, помоги.

Рука не дрожала, только стыд жёг щёки, да и то не за Мартемьянов разор, а за господина, что остался без денег. Он, бедный, так убивался, так убивался. Хотел сбежать, а теперь придётся в Петрограде горе хлебать полной ложкой. Хотя кто его знает, где оно, это горе, подстерегает?

В подъезде дверь была нараспашку, и по дружному топоту нескольких сапог Фаина сразу поняла, что идут патрули. Обыватели сейчас шмыгали, как мышки, на цыпочках, бочком-бочком, боязливо.

Мелькнула мысль: к кому бы это? Пережидая, она прислонилась спиной к стене и вздрогнула, когда кулаки застучали в знакомую дверь на втором этаже:

— Хозяева, открывайте, не то замок вышибем!

Машинально Фаина обтёрла концом платка вспотевший лоб.

— Хозяева!

С нижнего этажа она услышала звяканье замка и скрипучий голос Мартемьяна Григорьевича:

— Вы к кому?

— Если вы гражданин Канский, то к вам.

Оторвавшись от стены, Фаина стала медленно подниматься по ступеням навстречу двум красногвардейцам, что топтались на лестничной площадке. Третий, по виду начальник, в добротной шинели и хромовых сапогах, одной ногой стоял в дверях и держал руку на кобуре из толстой кожи.

При виде Фаины он обернулся и прострелил её взглядом:

— Проходите мимо, гражданка, не останавливайтесь.

Фаина хотела было сказать, что я, мол, сюда, но промолчала, тем паче, что Мартемьян Григорьевич усиленно заморгал глазами, давая знать, чтоб она не признавалась в знакомстве.

— Что рот раззявила? Вали отсель. Али не видала, как буржуев арестовывают? — с пришепётыванием сказал один из солдат, и Фаина прошла выше.

* * *

По всем признакам закона подлости Мартемьян Григорьевич чуял, что вскорости ему выпадут неприятности. Не зря под утро приснился шмат несвежего мяса с полфунта весом, что пытался всучить торговец-выжига на толкучем рынке. Бывало, матушка покойница таковые сны сильно не жаловала. Да и сам он хоть и говорил себе, что толкование снов — бабские глупости, но старинный сонник с книжной полки не выбрасывал. Мало того, переплёл его в кожу с тиснением, вроде бы как матушкина память. Конечно, вполне вероятно, что мясо пригрезилось от несварения желудка, но так или иначе, настроение у Мартемьяна Григорьевича установилось тревожное, нервическое, а тут ещё бесцеремонный стук в дверь.

— Вы Канский?

Прежние патрули, что заглядывали с обысками, фамилию не называли — шли наугад. Сердце тревожно ёкнуло.

Нахальный офицер, или как там, у революционеров, именуются армейские начальники, заглянул в прихожую, тускло отразившись в зеркальной глади стенного шкафа.

— Канский, Мартемьян Григорьевич, собственной персоной, — подтвердил Мартемьян Григорьевич, ликуя в душе, что успел надёжно припрятать заветную шкатулочку в тайник на потолке. Перед тем как перейти в наступление, он шумно выдохнул. — Вы не смеете сюда врываться, потому что я имею охранную грамоту от товарища Ленина, подписанную им собственноручно.

— Предъявите, — не повёл бровью старший.

Пока Мартемьян Григорьевич доставал бумаги, солдаты просочились в прихожую и встали в караул. Причем один из них, самый молодой, лузгал семечки и плевал шелуху прямо на пол!

С их грубых ботинок с обмотками моментально натекли на паркет грязные лужи. Стараясь не замочить атласные турецкие бабуши с загнутыми носами, Мартемьян Григорьевич просеменил к буфету и достал из кожаного бювара листок с печатями:

— Извольте посмотреть. Вот печати Совнаркома, а вот автограф господина Ульянова-Ленина.

Двумя пальцами командир взял грамоту из рук Мартемьяна Григорьевича и молниеносным движением разорвал её надвое.

Мартемьян Григорьевич едва не подпрыгнул от возмущения:

— Что вы делаете? Я буду жаловаться товарищу Зиновьеву! Я дойду до самого верха! Я добьюсь вашего увольнения!

Видно было, что его слова били мимо цели: на бесстрастном лице не дрогнул ни один мускул.

Ужас, проскользнувший в глубину живота, заставил Мартемьяна Григорьевича отшатнуться к стене и вцепиться руками в спинку стула, чтоб не упасть. Дальнейшее, включая обыск, долетало до сознания в виде спутанных фрагментов плохой пьесы. Сначала он пытался как-то встревать, оправдываться, упрашивать, а потом просто тупо сидел на стуле и смотрел, как солдаты скидывают в саквояжи ценные безделушки и ссыпают в кучу серебряные столовые приборы работы мастера Хлебникова.

— Молодая советская власть нуждается в средствах, — сказал командир, опуская в карман китайского нефритового дракона с рубиновыми глазками.

С каждым шагом обыск всё ближе и ближе придвигался к тайнику с Лысковской шкатулкой. Когда один из солдат, задрав голову, внимательно осмотрел лепнину потолка, подбираясь взглядом к секретной заглушке, Мартемьян Григорьевич почувствовал сильное головокружение и тошноту. Если красногвардеец сейчас поднимет руку и отвернёт потайной винт, то…

Украдкой Мартемьян Григорьевич потрогал в кармане ключ от шкатулки и подумал, что было опрометчиво держать его при себе, но теперь уж поздно что-то предпринимать. Авось не станут чинить личный досмотр.

Чтобы не наблюдать за разорением своего гнезда, Мартемьян Григорьевич спрятал лицо в ладони и попытался отрешиться от звуков шагов и падающих вещей. Но его мозг скрупулёзно фиксировал каждое движение узурпаторов: вот заскрипел ящик комода, где хранилось нижнее бельё, вот стеклянно звякнули бокалы в горке, вот зашелестели страницы книг…

Скорее всего, эти ироды набьют свои карманы и уберутся восвояси. Ах, если бы так!

Старший, отвратительно скрипнув сапогами, подошёл к стулу и с силой встряхнул Мартемьяна Григорьевича за плечо.

— Собирайтесь, гражданин Канский, вы арестованы.

Перегнувшись через перила верхнего этажа, Фаина увидела, как Мартемьяна Григорьевича под конвоем вывели на лестницу. Руки он держал в карманах и всё время жалко озирался по сторонам, словно прощаясь с родными стенами. Прижав кулачок к губам, Фаина переждала, когда затихнут шаги, и только тогда крадучись спустилась вниз и вставила ключ в замочную скважину.

В квартире царило полное разорение, будто бы внутри пронёсся маленький смерч, оставивший после себя перевёрнутую мебель, осколки стекла на подоконнике и затоптанную плюшевую скатерть, усыпанную шелухой жареных семечек. Подняв с пола бронзовую чернильницу — слава Богу, пустую, Фаина присела на край дивана и честно призналась себе, что в глубине души рада отложившемуся тяжёлому разговору о пропаже пакета.

«Вернётся, тогда и скажу», — подвела она итог своим переживаниям. А сейчас надо браться за веник и тряпку, чтоб к приходу хозяина навести хоть какой-то порядок.

Но Мартемьян Григорьевич не вернулся ни через неделю, ни через две, ни через три, а когда на праздник Покрова за окном закружили белые мухи, Фаина поняла, что Мартемьян навсегда сгинул в застенках страшного дома Чрезвычайки на Гороховой улице, который слыл у горожан проклятым местом.

* * *

С наступлением холодов Фаина перебралась жить в кухню. Тут стояла настоящая чугунная плита на гнутых ножках, прожорливая и пыхтящая. С дровами в городе было худо, и день, когда удавалось добыть полено или парочку деревяшек, превращался в маленький праздник тепла и горячего кипятка. Ещё на плите можно поджарить ломтики хлеба, добытые после многочасового стояния в очереди, или высушить маленькую постирушку, кое-как заполосканную в ледяной воде.

Кинув взгляд на единственное полено, удачно выловленное из Фонтанки, Фаина решила протопить кухню на ночь, а сейчас сбегать к дому Ольги Петровны проведать Капитолину. В прошлый раз, отстояв во дворе чуть ли не полдня, она разглядела девочку с нянькой через окно. Сквозь мелькание теней за тусклым стеклом виднелись маленькие ручонки, что барабанили по подоконнику, и круглая головёнка с отросшей чёлочкой. Капитолина воспринималась как частичка Настеньки, о которой, не переставая, плакало сердце.

Закрыв глаза, Фаина попыталась представить день, когда она отыщет Настюшу. Отсюда, из сырой слякоти и холода, тот благословенный день казался ярким и сверкающим, как нечто волшебно-несбыточное.

На улице мело снежной порошей, а у двери пустующей квартиры на первом этаже стоял невысокий, широкоплечий парень в фуфайке, перетянутой армейским ремнём. Под мышкой парень держал молоток и кусок фанеры, на котором косо была выведена надпись «Домком».

Увидев Фаину, он поднял вверх руку:

— Эй, девушка, не проходи мимо, будь добра, помоги. Мне одному прибивать несподручно! — Мотнув головой, он сдвинул на затылок картуз, а потом приложил к двери вывеску: — Подержи чуток за угол, пока я молотком орудую.

Он достал из кармана несколько гвоздей и сунул их в рот, как обычно делали плотники.

— Здесь живёшь?

Гвозди мешали говорить, поэтому получалось смешно и гнусаво.

Фаина фыркнула:

— Здесь. В третьей квартире.

— Одна или с семьёй?

Он стукнул пару гвоздей.

— Одна. Служила в прислугах, а потом хозяина в ЧК забрали, — она понизила голос, — ну он и не вернулся.

— Ты что, жалеешь его, что ли?

Парень прибил вывеску, откачнулся на шаг и полюбовался на свою работу.

Фаина пожала плечами:

— А что? И жалею. Он мне ничего плохого не сделал. Кормил, поил, не обзывал, зря не придирался.

— А то, что твой хозяин эксплуататор, тебя, значит, не волнует? — спросил парень. Он стукнул молотком по ладони и сжал кулак. — А вообще-то правильно! Людей надо жалеть, особенно тех, кого можно перевоспитать.

Он сунул молоток в карман и протянул Фаине ладонь лодочкой:

— Как говорится, спасибо за помощь, товарищ…

— Фаина, — подсказала Фаина.

— Короче, давай знакомиться, товарищ Фаина. Я Фёдор Тетерин, рабочий с ткацкой мануфактуры, прислан к вам организовывать Домовой комитет жилищного товарищества и ликвидировать эксплуататорскую отрыжку прошлого. — Он глухо кашлянул в кулак и покраснел: — А, кстати, ты грамотная?

— Да.

Он обрадовался:

— Вот и отличненько. Даю тебе первое революционное поручение — оповестить жильцов о наличии у них органа советской власти. — Широким жестом Тетерин распахнул дверь в помещение, откуда пахнуло запахом тлена и сырости. — Если какие-то вопросы, то милости просим, — неуклюже потоптавшись на пороге, он оглянулся, — да и так просто заходи, чайку попить. Я, знаешь, не кусаюсь.

Сквозь окно, покрытое слоем пыли, Фёдор Тетерин проследил, как Фаина вышла со двора, и только тогда окинул взглядом вверенное ему хозяйство. В одной комнате будет контора, другую можно отдать революционной молодёжи, а третью оборудовать под зал заседаний, чтобы доводить до масс последние решения партии большевиков.

Выкинув вверх обе руки, он всласть, с хрустом потянулся, жалея, что по загромождённой комнате не получится пройтись колесом. Сидящая внутри радость раздирала его до печёнок: шутка ли, ему, босоногому пацану из предместья, доверено создавать власть на местах, и какую власть — не царскую, не барскую, а самую что ни на есть народную!

А Фаина эта, кстати, ничего — симпатичная! И глаза у неё особенные, вроде бы как усталые, но очень тёплые — любую льдинку растопят. Надо будет крепко взять её в оборот и привлечь к общественной работе.

Тетерин всё-таки сумел выбрать пятачок на грязном полу, чтоб встать на руки и пройти пару метров.

«В последний раз, потому что не к лицу домовому начальству сальто-мортале раскручивать», — вздохнул он про себя с тайным восторгом от собственной значимости.

* * *

— Здравствуйте.

— И тебе привет, коли не шутишь. — У женщины, что стояла посреди двора с пустой кошёлкой, было одутловатое лицо и неприятный острый взгляд голодной зверюшки. — Ищешь кого или ради болтовни разговор заводишь? Так мне с тобой балакать недосуг. Говори, чего надо, и иди восвояси.

Фаина вздохнула:

— Не слыхали, никто здесь по весне младенца в зелёном одеяльце не находил? Девочку, дочку мою. Беленькая такая и щёчки розовые.

— Нашла примету — щёчки розовые! Да они у грудников у всех розовые, ежели дитя не чаморошное. В зелёном, говоришь?

Фаине показалось, что в глазах женщины промелькнуло понимание, и она заторопилась:

— Да-да! В зелёном! Оно ещё посредине было красной ниткой простёгано.

Эта женщина точно что-то знала, слышала или видела. Фаина почувствовала, как от неистово заколотившегося сердца по телу растёкся огненный жар.

— Да как же ты ухитрилась ребёнка потерять? — спросила женщина.

— Сама не знаю. Помню патрулей, поленницу дров и то, что я дочку уронить боялась. А потом словно в омут попала — очнулась, а ребёнка нет.

— Не повезло тебе, девка. — Опустив голову, женщина посмотрела в пустую кошёлку и покачала её из стороны в сторону. — А может статься, наоборот — подфартило. Не надо пропитание дитю искать, когда оно, дитя, денно и нощно есть просит: дай хлебушка да дай. А где, скажи на милость, я этот самый хлеб возьму? Стяну, что ли? — Она махнула рукой. — Да я бы и украла, только не у кого. У всех в кармане вошь на аркане. Кто мог, в деревню подался. Даже домком-бедовка Машка Зубарева из дома съехала, хоть паёк от новой власти получала, нечета нашему.

— Вы про девочку в зелёном одеяльце вспомните! Ну пожалуйста, — оборвала её речь Фаина, не в силах сдерживаться.

— В зелёном, говоришь?

Женщина замолчала, а потом решительно отрубила:

— Нет, не видала. Ни в зелёном, ни в синем, ни в серо-буро-малиновом. Не было никого, и точка.

* * *

По наследству от шустрой бабки Матрёны Прасковье Чуйкиной досталась не только вредность, но и отменная память. Помнила даже то, как в зыбке качалась да таращилась на тряпичную куклу из мамкиной понёвы, что была подвешена на край полога. Одна нога куклы была перевязана красной тряпицей, а другая льняной ниткой. И свой первый шажок помнила, и атласную ленточку в косе, и таратайку, на которой вместе с родителями ехала в город, и первый взгляд на душную подвальную комнату, где прожила всю жизнь.

Поэтому Прасковье не достало труда заново окунуться в ненастный вечер, когда в дверь ввалилась раскрасневшаяся Мария Зубарева со свёртком в руках. Ребятишки — Ленка с Санькой да грудничок Прошка — спали, поэтому Мария поздоровалась шёпотом:

— Прасковья, дело к тебе.

Всегда бойкая председательша Домкомбеда держалась на удивление тихо и уважительно, словно бы хотела подластиться. Чтобы лучше угадать, в чём дело, Прасковья подкрутила язычок керосинки, что горела на последних каплях и жутко коптила. От керосиновой гари свёрток в руках Марии слабо, по-кошачьи чихнул. Прасковья подняла лампу, отбросившую на Марию круг света.

— На трудработы не пойду. Ты, что ль, моих детей нянчить станешь, пока я спину ломаю? Коли надо, то буржуев собирай, а моего согласия тебе нет.

— Да я не о том. — Мария переступила с ноги на ногу и положила на стол свивальник из зелёного атласного одеяла. — Я тебе дитё принесла. Патруль в соседнем дворе подобрал. Ишь, пищит, видать, голодная. Подкорми найдёнку хоть до завтрашнего дня. Да не жмись, я по-царски отблагодарю.

Глянув на пустую кошёлку в руках, Прасковья криво усмехнулась, потому что из той Машкиной благодарности удалось сварить лишь пару-тройку затирух да закинуть в сундук мешочек сушёных снетков — ребятишкам крошить в кашу. Думается, надо было с Марии больше запросить. Никуда бы она не делась, потому как кроме её, Прасковьи, кормящих матерей в квартале не было. Разве только Ленка Слесарева, но у Ленки, все знают, молоко горькое, и детей от него пучит. Опять же, Машке не откажешь, потому как с начальством собачиться могут только совсем глупые бабы, за которыми хвост из детей не тянется. В общем, пришлось тогда найденную девчонку взять на прокорм и целую ночь не отрывать от груди. Та, видать, наголодалась и только причмокивала. Зато примерно разоралась под утро. Замолкала лишь на время, да и то, когда её называли Настей.

Прасковья так и Машке сказала: «Настя, мол, твоя девчонка, и всё тут». А когда стала ребёнка возвращать, схитрила, отдала девочку не в пуховом стёганом одеяльце, а в ватном, стареньком. Объяснила: ваше, мол, одеяло мой мальчишка по недосмотру перепачкал, так что отстирать невозможно. Незнамо почему, но очень уж приглянулся тонкий китайский атлас, отливающий зелёной волной. Поди, из барчуков девчонка-то.

Судя по виду, Мария хоть и осталась недовольна, но промолчала, не стала заводить свару, а одеяло отправилось в сундук Ленке на приданое.

Вот и приходится теперь держать язык за зубами — скажешь про девчонку, начнутся расспросы об одеяле: что, да как, да где? Куда спокойнее держать язык за зубами и помалкивать.

Прасковья оправила сбившийся платок на голове и пошла в лавку, что открылась на Лиговке. Говорят, если отстоять полдня в очереди, то можно раздобыть немного гороховой муки для ребятишек. Растут, касатики, не по дням, а по часам, растуды их в качель!

* * *

Опять «не видели, не слышали», — подумала Фаина, выйдя из двора, где осталась стоять женщина с пустой кошёлкой. Но ведь была же она здесь, была! Вот то окно с гнутой решёткой отпечаталось в памяти, и покосившаяся тумба с обрывками афиш, и лозунг «Даёшь свободу рабочим и крестьянам». За последние месяцы она измерила эти дворы тысячами шагов, каждый раз мучительно вспоминая подробности страшной ночи, но в мыслях оставалась одна пустота, от которой становилось одиноко и безнадёжно.

Вдоль улицы, печатая шаг, шёл строй красногвардейцев. Прогромыхала телега, запряжённая костлявой лошадью с раздутым животом. У трамвайных путей несколько мужиков грузили на платформу мешки и ящики. Наверное, с продовольствием, потому что в ногах у грузчиков вертелась тощая собачонка с поджатым хвостом, которая усиленно нюхала воздух, словно могла наесться им досыта.

— Накормила бы тебя, милая, да сама не евши, — сказала она собаке, и та искоса глянула на неё горько и понимающе.

Во двор, где жила Ольга Петровна, Фаина пришла ближе к полудню. На подходе к дому сердце тревожно замерло: удастся ли хоть глазком взглянуть на малышку Капитолину? Наверное, уже бегает, лепечет, большая ведь — полтора годика. Господи, помоги!

* * *

— Стой, куда бежишь, шалопутная! — Матрёна схватила Капитолину за подол платья как раз в тот момент, когда мимо проскакал верховой в солдатской шинели. Ещё чуток, и быть девчонке под копытами. Матрёну прошиб холодный пот. В гневе она сузила глаза. — Ну, погоди у меня!

Сжавшись в комочек, Капитолина закрыла лицо ручонками и залопотала что-то быстрое и неразборчивое. Плакать она не смела, потому что за слёзы наказывали ещё больше.

— Смотри, Катька, как ребят надо муштровать. Была такая орушка, а теперь тише воды, ниже травы, — заметила старуха Сухотина своей одноглазой дочке.

Поджидая с работы отца семейства, они обе сидели на скамейке и провожали взглядом каждого встречного поперечного.

— Невелика выучка — такую кроху бить смертным боем. — Дочка закинула в рот несколько семечек, а затем шумно сплюнула шелуху на камни мостовой. — Я своих николи лупцевать не стану. — Разжав жменю с семечками, она выбрала несколько крупных зёрен и протянула матери. — Накось, погрызи.

— Зубов нет, — отозвалась мать, но семечки взяла, и обе женщины замолчали, глядя, как Матрёна схватила Капитолину в охапку и несколько раз сильно шлёпнула, не жалея ладоней.

Фаина так жаждала увидеть Капитолину, что сперва углядела только её — крепенькую, в сером пальтишке и голубой шапочке с помпоном. Ножки в шароварах свободно болтались в воздухе, как у куклы, потому что ребёнка изо всей силы трясла плосколицая нянька Матрёна.

На миг у Фаины оборвалось дыхание, и она со всех ног бросилась наперерез:

— Отпусти ребёнка! Не смей! Не трогай!

Двумя руками она толкнула няньку в грудь, буквально выдрав девочку из её хватки. Плосколицая рожа Матрёны дёрнулась в изумлении и застыла с перекошенным ртом.

— Тронешь Капу хоть пальцем — в клочки тебя разорву, — Фаина задыхалась от гнева, и только ребёнок в руках удерживал от того, чтоб не кинуться в драку.

Посмотрев вокруг круглыми испуганными глазами, малышка вздрогнула и вдруг всем телом прильнула к Фаининой груди, обхватив руками за шею.

— Девочка моя милая. Доченька. Ягодинка.

Резко развернувшись, Фаина скользнула взглядом по двум тёткам Сухотиным, что с жадным интересом взирали на свару, и с ребёнком на руках выбежала прочь со двора.

Она давно, почти целый год не чувствовала ничего, кроме звенящей тоски, внутри которой тлел крохотный уголёк надежды и веры, но сейчас!.. Остановившись на набережной, Фаина притронулась губами к густым ресничкам Капитолины, на которых дрожали крохотные звёздочки снежинок.

— Мама? — то ли с испугом, то ли с облегчением пролепетала малышка, и Фаина легко и блаженно откликнулась на тихий зов, в котором смешались её радость и горе:

— Мама, конечно, мама, а кто же ещё?

* * *

Мыслимое ли дело? Утащить ребёнка! Да у кого? У неё, Матрёны, тёртой бабы, что у любого проходимца на ходу подмётки срежет и не поморщится! Захлестнувшая злость и обида придавили так сильно, что ноги сами собой отбили по мостовой короткую, нервную чечётку. Походя, она пнула носком чугунную тумбу у ворот, но легче не стало.

Сперва Матрёна как ополоумевшая металась по улице взад и вперёд, пока не поняла, что беглянки и след простыл. Тогда она понеслась обратно, напоследок погрозив кулаком в серое небо:

— Ну, погоди у меня! Поймаю — шею сверну!

Подумалось — прощай хлебное место с тёплой кухней и сытным продовольственным пайком, со сливочным маслом и английской тушёной говядиной в жестяных банках с пёстрыми наклейками и нерусскими буквами. Одна из банок тайком была обменяна на новенькие лакированные ботинки на кожаной подошве и красные бусы, что при ярком свете вспыхивали затейливым серебряным высверком. Барышня-продавщица сказала: муранское стекло. Ишь ты, муранское! И придумают же такое! Навроде, как кошка Мурка намурлыкала этакую красоту.

Ещё придётся распрощаться с туалетным мылом, от которого за зиму руки стали мягкими, как у барыни. Цветочного мыла стало особенно жалко, и Матрёна решила, что, уходя, приберет обмылок из ванной комнаты в свой баул.

Вскинув голову, она перехватила взгляды двух баб Сухотиных, что рядком сидели на лавочке, как куры на насесте:

— Что уставились? Делать больше нечего?

— Знамо, нечего, — окающим говорком откликнулась старуха Сухотина, — какие нынче дела? Сиди да думку думай, чем мужика кормить. — Двумя пальцами она обтёрла уголки рта и ехидно сморщилась. — Ты больно-то не задавайся. Чую, тебе нынче от места откажут, раз не соблюла ребёнка. И правильно. Ольга Петровна — дама серьёзная, чикаться не будет, оглянуться не успеешь, как наладит тебя домой.

Старуха Сухотина посмотрела на дочку, и они обе чопорно выпрямились, ровно аршин проглотили. В иное время Матрёна непременно встряла бы в перепалку, тем более что бабка явно на рожон лезла. Но с минуты на минуту должна была приехать Ольга Петровна, а тут уж не до свары с соседями.

Сдерживая дрожь в руках, Матрёна заправила под платок пряди волос, выбившиеся во время бесполезной беготни. Надо бы продумать, что сказать хозяйке, чтоб не обвиноватиться за недогляд. В конце концов, за каждой умалишённой не усмотришь, а прежняя нянька точно была не в себе.

Звук автомобильного мотора на улице застал Матрёну на пороге подъезда. Втянув голову в плечи, она медленно развернулась навстречу стуку каблучков Ольги Петровны. Судя по улыбке, Ольга Петровна пребывала в хорошем настроении.

Матрёна набрала в грудь воздуха, чувствуя, как внутри живота сжался тугой клубок страха:

— Ольга Петровна, беда у нас.

Нянька старалась говорить спокойно, но голос всё равно резал ржавой пилой по железу.

Лицо Ольги Петровны просело, обвиснув щеками и обдав холодом глаз:

— Что за беда?

— У меня украли Капитолину.

— Объяснись.

Краем глаза Матрёна увидела, как старуха Сухотина привстала со скамейки. Не хватало, чтоб ещё старая швабра встряла не к месту. Она заторопилась со словами, рассыпая их сухим трескучим горохом:

— А вот так! Я только-только дитя взяла на руки, чтоб покачать, а эта девка, прежняя кормилица, как подскочит из-за угла. Сама растрёпанная, зенки таращит, чисто с цепи сорвалась. Подлетела да как схватит Капитолинушку за пальтишко. Я опомниться не успела, как их и след простыл. Бегала-бегала, орала-орала, да куда там… — Она безнадёжно махнула рукой, втихаря зорко поглядывая, чтоб быть начеку. Кто его знает, что может сотвориться в голове у матери, хоть бы и такой равнодушной, как Ольга Петровна? Небось у неё и наган имеется, как у всех, кто при новой власти пригрелся.

Чтобы обозначить переживание, Матрёна несколько раз громко всхлипнула и утёрла кулаком сухие глаза. Плакать она сызмальства не умела, хотя иной раз полезно пореветь в голос.

— Вы, Ольга Петровна, патрулей за ней пошлите, вас они послушают. Пусть они воровку заарестуют. Это мыслимое ли дело — чужих детей воровать средь бела дня, да ещё при свидетелях!

Кивком головы Матрёна указала на Сухотиных, но тут же поняла, что сболтнула про них зазря, потому что старуха поставила руки в боки и подступила к Ольге Петровне:

— Врёт ваша нянька и не морщится! Мы с Катькой доподлинно видели, как дело было!

— Да, и видели, и слышали, — пискнула младшая Сухотина, сняв с губ шелуху от семечек. — Мамаша сейчас вам обскажет пролетарскую правду.

— А то! — Старуха Сухотина гордо выпрямилась, метнув в сторону Матрёны недобрый взгляд. — Била она вашу девочку. — Ольга Петровна побледнела, а Сухотина поддала жару: — Вот вам крест. — Взметнувшаяся рука старухи прочертила дугу в воздухе. — Колошматила ваша Матрёна ребёнка, ровно бы не дитё беззащитное, а вражеское отродье.

— Только голова болталась из стороны в сторону, — вклинилась младшая Сухотина.

— Точно так, Ольга Петровна, я тоже видел, как девчушку обижают, — забасил невесть откуда вынырнувший мужичок, что жил в полуподвальной комнате второго подъезда. — Хотел даже вас оповестить, но никак не мог время выбрать. — Он многозначительно кашлянул в сторону Матрёны, и та увидела, как рука Ольги Петровны непроизвольно сжалась в кулак.

* * *

Фаина опомнилась на Караванной, когда впереди разноцветными завитками выплыл из туч купол церкви Спаса на Крови. Навстречу шла женщина и вела за руки двух девочек, закутанных в бархатные шубки. Одна их девочек вдруг подняла голову и застенчиво улыбнулась улыбкой нищенки из благородных.

Перехватив взгляд, мать дёрнула её за руку и быстро сказала что-то по-французски. Девочка опустила голову:

— Да, мама.

— Мама, мама, — залепетала Капа на руках у Фаины. И тут Фаина остановилась.

«Боже, Боже, — что я делаю? — Она посмотрела на крест храма в тусклом осеннем золоте. — Да ведь я украла ребёнка!»

Она посмотрела на Капу и закусила губу. Тараща глазёнки, Капа сидела тихо, как мышка, теребя пальчиками воротник Фаининой душегрейки. Фаина сделала несколько шагов вперёд. Там, за поворотом, её дом, где найдётся пара поленьев протопить печурку и несколько ложек крупы, чтобы сварить кашу.

Подув на свои пальцы, она проверила, достаточно ли теплы руки у Капы. Ладошки были холодные, и она обмотала их шарфом.

— Понимаешь, кроме меня ты никому не нужна. Не бойся, я тебя больше не отдам. А ещё нам с тобой предстоит разыскать Настюшу. Я знаю, ты памятливая и помнишь свою молочную сестрёнку, — сказала она Капе. Та важно кивнула головой и попыталась поймать языком падающую снежинку. Вместо языка снежинка попала на кончик носа. Капа смешно поморщилась и чихнула.

* * *

В отличие от Фаины, чьё имущество вместилось в заплечный узелок, вещей у Матрёны набралось много.

Опершись спиной о дверной косяк, Ольга Петровна наблюдала за лихорадочными движениями крепких Матрёниных рук, с завидной сноровкой набивающих два огромных баула из льняных холстин. Первым на дно баула лёг отрез сатина, за ним отправился свёрнутый в скатку китайский халат, шитый драконами, какие-то мелочи типа батистовых панталон прошлого века, явно купленных с рук у обедневшей аристократки. В складки одежды Матрёна закопала коробочку духов Брокарда и пару тонкостенных чашек с блюдцами.

«Если бы у меня был наган, я бы её застрелила», — с резкой злостью подумала Ольга Петровна, ощущая нервную дрожь в груди.

Бить её ребёнка было равнозначно издевательству над ней самой, и от пережитого унижения хотелось прямо на месте растерзать эту мерзкую бабу с красным лицом и трясущимися щеками, около которых мотались дутые серьги-кольца цыганского золота.

Не поднимая головы, Матрёна перекинула через плечо лакированные ботинки, связанные за шнурки, и в тяжёлом молчании двинула к двери.

— Прощевайте, барыня.

Последнее слово было произнесено с явной издёвкой.

Барыня? Это она-то, которая с утра до ночи на службе, порой успевая за день выпить лишь чашку чаю с дешёвой карамелькой! Вчера, например, с ног сбивалась, рассылая директивы Всероссийского продовольственного съезда во главе с комиссаром продовольствия товарищем Шлихтером.

В голове Ольги Петровны вспыхнули и поплыли огненные круги. Первый удар пришёлся по лаку ботинок на шее Матрёны, но не достиг цели. Ольга Петровна вскинула руку во второй раз, но Матрёна легко перехватила её мощной дланью и ловко выкрутила назад, понуждая согнуться в три погибели.

От боли и ненависти у Ольги Петровны перехватило горло, и она глухо засипела слова проклятия.

Матрёна усмехнулась:

— Так-то, барыня, будет лучше. Закончилась ваше время. Теперя народ над вами верх держит. Ты думаешь, что раз в Советах работаешь, то ты власть? Ошибаешься! Власть ты, пока с наганом да с охраной, а без них — обычная баба.

Легонько оттолкнув поверженную Ольгу Петровну, Матрёна подобрала брошенный на пол тюк и неторопливо стала спускаться вниз по лестнице.

— Тварь! — стоя на коленях, провыла Ольга Петровна. — Тварь! Не забуду, не прощу! Вызову патруль, арестую, в бараний рог согну!

— Ха-ха, — коротким выстрелом прогромыхало в ответ с первого этажа. — И не таких начальников видели!

Нет, Ольга Петровна не была обижена — она была уничтожена и растоптана. Подвывая раненой собакой, она кое-как добралась до прихожей и рухнула на продавленный пуфик, который ещё до революции собирались сдать в ремонт, да никак руки не доходили. То плотник был в запое, то времени не хватало. Зеркало тускло отразило бледный овал лица с растрёпанными волосами и мокрыми щеками. Ольга Петровна посмотрела на телефон. Наверное, надо позвонить Кожухову, рассказать, что на неё совершено нападение. Задержать гадину, расстрелять, сгноить в подвале Чрезвычайки. Товарищ Бокий постарается ради товарища.

Дрожащими руками она кое-как заколола волосы. Нет, звонить нельзя. По комиссариату поползут нелепые слухи. Она представила, как машинистки перешёптываются ей в спину и подмигивают, слыхали, мол, неприступную товарищ Шаргунову избила неграмотная нянька её малолетней дочки?

Ольга Петровна внезапно вспомнила про Капитолину и поднесла к губам скрюченные пальцы, чтобы заткнуть крик. Ребёнок пропал?! Как же она забыла главное! Чувство раскаяния подняло её с места. Пошатываясь, Ольга Петровна поплелась в детскую, роняя на ходу шпильки из отросших за год волос. В последний раз она заглядывала в угловую комнату с месяц назад, когда у Капитолины резался зуб и та всю ночь металась в жару.

— Идите, Ольга Петровна, отдыхайте, — пропела Матрёна, оборачивая Капитолину в мокрую ткань. — У детей это обычное дело. К тому же зуб вот-вот вылезет, я уже и ложкой стучала.

Тогда она закрыла дверь и спокойно ушла с чувством, что ребёнок в надёжных руках, а теперь с ужасом подумала, что из сотни девочек одного возраста не смогла бы признать свою родную кровинку.

Ольга Петровна взяла из детской кроватки розовые пинетки с помпонами и поднесла к глазам. Точно такие же пинетки вязала для неё крёстная — кока Надя. Когда ножка выросла, мама надела пинетки на большую куклу, и они прожили ещё двадцать лет.

Ольга Петровна попыталась представить коку Надю и её звонкий дискант, выкликающий:

— Олюшка, Олюшка, беги скорее на веранду, посмотри на новую подружку! Только осторожно, не спугни. У неё пёстрые крылышки и длинные усики. Угадай, кто к нам прилетел?

Зажатой в кулаке пинеткой Ольга Петровна вытерла вспотевший лоб. Может быть, та детская радость при виде мотылька и есть высшая истина, в которой заключена правда жизни? Не абстрактное народное счастье, в кое приходится загонять людей штыками и пулями, а простое и ясное, как Божий день, счастье просыпаться и видеть небо над головой, слышать шорох травы и голос ребёнка?

«Что теперь делать? Где искать Капитолину?»

Ольга Петровна не сомневалась, что с Фаиной девочка в безопасности, и это помогало привести мысли в порядок. Склонив голову, она несколько раз глубоко вздохнула. То ли крик, то ли стон, застрявший глубоко внутри, царапал пересохшее горло. Согнувшись в дугу, Ольга Петровна потащилась на кухню глотнуть воды, но в этот момент зазвонил телефон.

Машинально сняв трубку, Ольга Петровна прокашлялась:

— У аппарата.

— Оля, — после пережитого кошмара слова Кожухова прозвучали мягко, почти нежно, — я выслал за тобой машину. Приезжает товарищ из Московского ЦК, будем решать вопрос обороны Петрограда. Мне необходимо иметь своего человека на заседании.

Прежде чем ответить, Ольга Петровна поправила скромную брошь, скалывавшую концы воротничка, и уже ровным тоном сказала:

— Да, Савелий. Я непременно буду.

Обратно домой Ольга Петровна вернулась уже под утро и долго возилась с керосиновой лампой, потому что электричества не было давно, ещё с начала осени. Воды ополоснуть руки тоже не нашлось. Она видела разорванные клочья труб в парадных, но не придавала особого значения отсутствию воды, потому что дома о хозяйстве заботилась няня, а в исполкоме водопровод исправно работал. Наверное, теперь придётся приносить воду самой. Интересно, откуда?

Обнаружив в чайнике остатки холодной воды, Ольга Петровна подумала, что ради чаю придётся растопить печку. Подумав о горячем, она обнаружила, что в квартире стоит ледяной холод, а сама она начинает подмерзать, несмотря на тёплое суконное пальто, добротно подбитое лисьим мехом.

Голова гудела, отдаваясь болью в висках. Она настолько вымоталась, что едва слушала речь председателя Реввоенсовета товарища Иосифа Давыдовича Троцкого, который истерично настаивал на активных действиях против генерала Юденича. Зиновьев при этом выглядел явно растерянным и то и дело бросал тревожные взгляды на товарища Кожина и Ольгу Петровну.

— Зиновьев ждёт поддержку, хочет переложить ответственность на чужие плечи, — уголком рта шепнул Кожин, — но Йося прав, надо рубить сплеча и не оглядываться назад.

— Затруднением для нас является право прибежища Юденича в Финляндии! — кричал Троцкий. — Мы должны сорганизовать сильные духом рабочие коммунистические отряды и бросить их в гущу борьбы. Сейчас нет места расхлябанности и нерешительности. Вперёд и только вперёд, без жалости крушить белогвардейцев нашим революционным кулаком!

Сняв с плиты холодный чайник, Ольга Петровна попила из носика, потому что не оставалось сил потянуться за стаканом.

«Да что же это со мной? — вяло подумала она, пробиваясь сквозь нарастающий шум в ушах. Дышать вдруг стало трудно и больно. — Неужели испанка?[18]Тогда смерть. Смерть…»

Ольге Петровне стало жутко, но не от страха смерти, а оттого, что не отпоют на похоронах. Зароют в стылую землю, выстрелят салютом над свежей могилой, а потом протяжно, с волчьей монотонностью прорыдают «Мы жертвою пали в борьбе роковой!»

И никто не проронит ни слезинки. Никто.

Господи! Не допусти.

Засуетившись, Ольга Петровна стала копаться в карманах пальто в поисках клочка бумаги — написать последнюю волю, потом вспомнила про бювар с почтовыми листами и пошла в комнату. Перед глазами плыли радужные круги.

— Нет-нет, только не это! Я не хочу умирать как коммунистка, хочу по-людски, по-христиански.

Дверь в комнату оказалась закрытой. Из последних сил Ольга Петровна несколько раз дёрнула за ручку, а потом медленно осела на ледяной пол и закрыла глаза.

* * *

Вокруг преобладали синие тона, изредка подкрашенные тёмно-лиловым оттенком, похожим на одеяло в спальне. Было очень жарко, и хотелось пить, но губы запеклись жжёной коркой, и Ольга Петровна никак не могла их разомкнуть. Откуда-то сверху она слышала тонкий звук колокольчика и голос мужа, который терпеливо повторял её имя:

— Оля, Оля, иди за мной.

Она подала ему руку, ставшую невесомой, и внезапно очутилась на выпускном балу в гимназии. Тогда мама в первый раз позволила украсить наряд тонкой ниткой жемчуга. Она надела бусы под кружевной воротник. И хотя жемчуг был не виден, Ольга Петровна всё равно считала себя самой нарядной девушкой в классе.

— Оля, Оля, Ольга Петровна, — снова зазвучало извне, перебивая плавное течение мыслей. Когда на лицо хлопнулось что-то холодное и мокрое, Ольга Петровна сумела разлепить веки. Оказывается, уже наступил рассвет и в полутьме коридора смутно виднелись силуэты людей. Когда по лбу и щекам снова проехалось влажное полотенце, она попыталась приподняться.

— Очнулась! — радостно произнес мужчина, в котором она с трудом узнала Савелия Кожухова. — Я уж было думал, что потерял боевого товарища. Поживём ещё, Оленька! У нас много дел впереди. А сейчас в больницу, в больницу, и не спорь.

Спорить Ольга Петровна не смогла, даже если бы захотела, и безропотно позволила подхватить себя на руки.

— У неё жар, горит вся, — пробормотал кто-то рядом с Кожуховым, — надо бы кислым морсом попоить.

— Всё сделаем, не беспокойся, — с пыхтением отозвался Кожухов. — А тебе большое спасибо. Вовремя появилась. Ты здесь останешься?

— Нет, к себе пойду, — ответил смутно знакомый женский голос, — не хочу по чужим углам околачиваться.

Ольга Петровна прометалась в жару три недели. Очнулась, когда в окно застучали весенние капли первого дождя. Словно смывая остатки болезни, дождь принёс облегчение и отменный аппетит. Спасибо товарищам из Петросовета за усиленный паёк по болезни. Очищая яйцо или намазывая маслом ноздреватый клейкий хлеб, она ловила себя на мысли, что руки трясутся от нетерпения поскорее затолкать еду в рот. Организм брал своё, и, едва поднявшись на ноги, она запросилась на выписку.

— Мало того, что голод, холод, так ещё и эта проклятая испанка людей косит, — сказала Ольге Петровне сестра милосердия, провожая её к выходу, — прямо «Десять казней египетских». Вы выжили, потому что питались хорошо и организм не ослаблен. Да ещё в отдельной палате лежали. А другим что прикажете делать? — она кивнула головой в сторону длинного коридора, где вдоль стен лежали люди, которым суждено в ближайшие сутки стать покойниками.

Полупрезрительная интонация сестры и дерзкий взгляд извещали Ольгу Петровну о том, что, по мнению сестры, в эпидемии испанки виновата она лично, как представитель новой власти.

— Я не знаю, — сказала Ольга Петровна.

Проигнорировать вопрос и промолчать не получалось, потому что именно эта сестра выпаивала её с ложечки и меняла нижнее бельё, перепачканное нечистотами.

Сестра усмехнулась:

— Не знаете, а декреты выпускаете. — Она постучала пальцем по листку газетной бумаги на стене.

Ольга Петровна опустила голову:

— Мне пора, меня ждёт машина. Спасибо вам за всё.

Про машину упомянула, чтоб скорее уйти и не продолжать тягостный разговор, полный обидных намёков. Но у больничной проходной и впрямь стояла машина с развесёлым шофёром Васей в неизменной кожаной кепке.

— С выздоровлением, товарищ Шаргунова! Куда прикажете? Вам тут товарищ Кожин записку передал. Сказал, что от вашей спасительницы.

Мельком взглянув на ровную строчку, старательно выписанную крупным детским почерком, Ольга Петровна скомандовала:

— Едем в Свечной переулок, дом семнадцать.

Машина катила по пустынным улицам с редкими пешеходами. Навстречу прогромыхало несколько подвод, а возле столовой номер один змеилась длинная очередь людей с бидончиками и плошками.

«Ах, да, с месяц назад вышла директива Петросовета, что все жители на шесть рублей пятьдесят копеек имеют право получить обед из одного блюда», — вспомнила Ольга Петровна.

— Знаю я эти обеды, — пробурчал Вася, словно подслушав её мысли, — моя мамаша приносит. Вода и картофельные очистки без соли. Я ей говорю: вылей эту бурду, мамаша, у меня паёк есть. Так ведь нет! Хлебает, а к моему запасу не притрагивается. Говорит — как народ, так и я. С норовом тётка! Железная!

— Ничего, ради большевистской идеи можно несколько лет претерпеть лишения, — дежурно ответила Ольга Петровна, хотя теперь, после больницы, была совершенно не уверена: а надо ли было тысячами морить народ ради неясного светлого будущего. Ведь тех, кто погиб, уже не ждёт никакое будущее, ни светлое, ни тёмное. И дети у них не родятся, и старики не состарятся. Неужели прав был покойный Василий и вся эта фантасмагория произошла от дьявольских помыслов и жажды власти?

Чтобы отвлечься от неприятных мыслей, Ольга Петровна стала смотреть на стены домов, тёмных от сырости. Несмотря на ранние сумерки, свет в окнах не зажигался, мрачно отсвечивая тёмными стёклами. На улице Марата, бывшей Николаевской, Вася пропустил на повороте похоронные дроги. Покосился на Ольгу Петровну и перекрестился:

— Господи, спаси и сохрани.

Отвернувшись — на покойников в лазарете насмотрелась, Ольга Петровна скользнула взглядом по фасаду дома издательства «Шиповник», затянутому огромным полотнищем революционного лозунга: «Пролетариату нечего терять, кроме собственных цепей. Завоюет же он весь мир». Некоторые буквы были заляпаны рыжими пятнами ржавчины, получалось: «Завоет же весь мир».

Ольга Петровна вздохнула. Прежде она могла бесконечно любоваться городскими пейзажами. Прежде… Пожалуй, слишком часто за последнее время в мысли стало вторгаться это теребящее душу словечко — «прежде». К прошлому нет возврата. Как любит повторять Владимир Ильич: вперёд и только вперёд, под руководством партии большевиков.

* * *

— Сейчас мы будем есть кашку, — сообщила Фаина, усаживая Капу на стол, застеленный зелёной плюшевой скатертью с бахромой.

От радости Капа заболтала ножками и засмеялась, показывая два верхних зуба. Она любила сидеть на столе, откуда хорошо были видны разные статуэтки на комоде. Особенно её завораживал абажур настольной лампы, набранный из разноцветных стёклышек в тонкой металлической оправе. Если Капа капризничала, то Фаина ставила перед ней лампу, и ребёнок немедленно угомонялся. Ещё Капе нравилось тянуть в рот костяного болванчика с хитрыми узкими глазами и играть крышкой серебряной спичечницы, в которой давно не было спичек.

Чтобы быстрее остыло, Фаина помешала ложкой в тарелке и подумала, что на завтра, на послезавтра и послепослезавтра осталась всего пара ложек крупы. Если срочно не достать продуктов, Капа останется голодной. О себе Фаина не беспокоилась — ей было не привыкать к лишениям, а ребёнку не объяснишь, почему в кастрюле пусто. Счастье, что недавно удалось выменять пару кочанов капусты на какого-то фарфорового пастушка. Если запарить листья кипятком да покрошить хлеба, то получится настоящая тюря, какой на Руси перебивались в голодные годы. Бывало, когда отец запьет, так они с мамой только тюрей и спасались. Покрошит мама мякиша в пшённую болтушку, капнет льняного масла, чтоб посытнее было, да скажет:

— Ешь, Файка, что Бог послал.

А сама сядет, подопрёт щёку рукой и смотрит долгим взглядом, будто наперёд знает, какое тяжёлое бремя выпадет на долю дочери.

Первое время после ареста хозяина Фаина существовала посреди множества мелочей, подобно хрустальным вазочкам, фарфоровым статуэткам, медным фигуркам, у которых из спины торчало несколько пар рук, и всяких прочих штучек, которые боялась сдвинуть с места. Менять вещи на продукты она начала лишь тогда, когда окончательно поняла, что Мартемьян Григорьевич сгинул без возврата. Если бы не хозяйское добро, она бы не выжила. И всё же, каждый раз расставаясь с чужим, она считала себя воровкой, а после шла в церковь и горячо молилась за упокой грешной Мартемьяновой души, что, без сомнения, наблюдала за ней с небес с немым укором.

Нынче все жители Петрограда были разделены на три категории: по первой категории шли рабочие, старики и дети до четырнадцати лет. Им полагалось по фунту хлеба в день и фунт соли и сахара раз в месяц. Ко второй категории относились совслужащие, они тоже получали фунт хлеба, но соли и сахару половину. Третья категория — все остальные. Они получают фунт хлеба и больше ничего. Красноармейцам и партийцам изредка прибавляли в паёк варенья, солёных огурцов или икру.

Магазины закрыты, торговля уничтожена. Много купцов расстреляно и сидит по тюрьмам. Купить еду можно только на рынке или очень осторожно на квартирах у спекулянтов.

На рынок надо ходить с оглядкой, потому что Советы ежедневно делают облавы: оцепляют чекистами рынок, отбирают купленное и всех попавших под руку отправляют на принудительные работы, не считаясь с возрастом и здоровьем.

Третьего дня Фаина с Капой на руках едва ноги унесла с Кузнечного рынка. Слава тебе, Господи, мир не без добрых людей. Их выпустил через боковую дверь совсем молоденький чекист с нежной щетинкой усов над верхней губой. С напускной суровостью рявкнул: «Марш отсюдова, пока не заарестовал!» Дважды ему повторять не пришлось. Бежала до дому так, что только мешок с капустой по спине стучал.

— Ням-ням, — напомнила о себе Капитолина.

Краешком губ Фаина попробовала, не горяча ли каша, и принялась кормить, приговаривая:

— За Ангела Хранителя, за папу, за Настеньку.

Она раз и навсегда расположила их в таком порядке: Ангел Хранитель, Василий Пантелеевич и пропавшая Настенька. Пробовала было сказать Капитолине ложку за маму, но язык не повернулся упомянуть Ольгу Петровну. От одной мысли о ней руки начинали замедлять движение, зависая в воздухе.

Звонок в дверь раздался вместе с последней ложкой — за серого зайку в лесу.

Отставив тарелку в сторону, Фаина сгребла Капитолину в охапку. Наверняка это Домкомбед пришёл сгонять на трудработы, хотя, сказать по чести, её пока не трогали. Председатель Фёдор Тетерин заходил пару раз, стоял в дверях, мял фуражку, спрашивал, не надо ли помочь мужской силой, но о расчистке улиц или мытье лестниц не заикался. Правда, вчера задержал её во дворе и сказал, что есть серьёзный разговор.

Фаина настолько уверилась в приходе Тетерина, что отпрянула, когда в дверном проёме увидела совсем другое лицо — решительное и очень бледное.

— Позволь войти?

Пропуская Ольгу Петровну, Фаина посторонилась и теснее прижала к себе Капитолину.

В ледяном холоде полутёмного коридора Ольга Петровна безошибочно угадала направление к единственному тёплому углу и прошла вперёд, громко стуча каблуками по натёртому паркету. Зайдя в комнату, она резко повернулась, так что Фаина едва не наткнулась на её плечо.

— Кажется, я должна поблагодарить тебя за спасение.

— Не за что, Ольга Петровна, — произнесла в ответ Фаина, чувствуя, как дрогнул голос. — Я ведь к вам туда не ради вас пришла, а ради себя и вот её, Капитолины. Хотела просить, чтоб вы нас с ней не разлучали. Но знаете что?

— Что?

Фаина собралась с духом:

— Я вам ребёнка больше не отдам, можете лютой казнью меня казнить, а не отдам. Её ведь эта ваша нянька едва не убила: так трясла, что только головёнка во все стороны моталась, чудом шея не переломилась. В общем, Ольга Петровна, губить Капитолину вам не позволено, хоть вы и мать.

— Тётя, — сказала Капитолина. Приподняв подол платьица, она попыталась натянуть его себе на голову и спрятать лицо.

— Это твоя мама, — поправила Фаина.

Капитолина надула губу и отрицательно помотала головой:

— Тётя.

Фаина увидела, как у Ольги Петровны запылали кончики ушей. Она летуче прикоснулась к ним рукой, будто поправляя причёску, и по-птичьи быстро осмотрела комнату, а потом взглянула на Фаину:

— А где твоя дочка? Неужели… — Тут её голос понизился до шёпота, и Фаина поняла, что она подумала обо всех тех несчастных, кто не пережил голодную и холодную зиму.

— Моя Настенька потерялась в тот день, когда вы меня выгнали, — сказала она ровным голосом. — Я упала без чувств, а когда опомнилась, то Насти не было. Но я обязательно её найду.

В ответ Ольга Петровна хотела сказать нечто дежурное о революции, которая требует жертв, о том, что сейчас всем тяжело и сироты множатся не по дням, а по часам, а зато потом, в скором будущем, настанет всеобщее счастье под знаменем партии большевиков. Но здесь, в крохотной комнате с печуркой из железного ящика, обыденные слова, накрепко вбитые в голову за время работы в Петросовете, казались вселенской глупостью.

— Тётя, — снова сказала Капитолина и показала пальцем на Ольгу Петровну. — Тётя, тётя, тётя.

— Может быть, так и лучше. — Ольга Петровна рванула воротник пальто, будто ей не хватало воздуха. — Оставайтесь тут. По крайней мере, моя дочь свой выбор сделала.

* * *

Словно во сне, Фаина опустила Капитолину с рук на пол и села на стул, глядя на то, как девочка пытается дотянуться до ручки комода. Ручка была высоко, и Капитолина сообразила встать ногами на шляпную коробку из гнутой фанеры.

— Не лезь, упадёшь, — деревянным голосом сказала Фаина, хотя Капитолине не грозила опасность.

Мысленно она всё ещё беседовала с Ольгой Петровной, выплёскивая ей варево из слов, которые накопились в душе и просились наружу. Она хотела выкрикнуть их ей в лицо ещё тогда, когда выдрала Капитолину из рук отвратительной бабы с красными щеками и жёлтыми глазами бодливой козы. Но увидев Ольгу Петровну, лежащую на полу в кухне, единственным решением было снять трубку и вызвать номер товарища Кожухова. Номер был записан в телефонном блокноте наискосок листа.

Ольгу Петровну увезли в больницу, и разговор отложился. А потом долгими пустыми ночами Фаина лежала, прижав в себе Капитолину, и пыталась предугадать, как обернётся предстоящая встреча. Знала одно: как бы то ни было, ребёнок должен воспитываться в любви и заботе, а не жаться по углам забитой зверюшкой, на которую родная мать не обращает внимания. Готова была защищать Капитолину едва ли не силой, плакать, уговаривать, стращать, но не иначе, как Сам Господь помог уладить дело миром. От избытка чувств Фаина немного всплакнула сладкими слезами освобождения и загадала, что если сегодня произойдёт ещё что-то необычное, какое-нибудь маленькое чудо, пусть хоть смешное или глупое, то Настенька жива и здорова.

Упомянув про дочку, Фаина заплакала снова, но уже с горечью, и, чтобы не захлебнуться плачем, пошла стирать Капитолинино платьишко, предусмотрительно забранное из дома Ольги Петровны.

«Ребёнок растёт, вещей не напасёшься, и совсем скоро придётся идти на рынок и выменивать на детскую одежду очередную безделушку», — подумала Фаина, благо к обмену была предусмотрена совершенно бесполезная в хозяйстве мраморная морская дева с рыбьим хвостом, мирно спящая в створке морской раковины. Дева была, срам сказать, почти голая, поэтому расставаться с ней приходилось без жалости.

Постиранное бельё Фаина пристроила сохнуть на остывающую печурку, что выходила трубой в форточку. Чтобы не выстудить комнату, когда печь не топилась, Фаина затыкала щели в форточке кожаной подушкой с дивана хозяина. Экономная буржуйка появилась недавно на замену кухонной плите. Чугун хоть и держал тепло, но топка за раз сжирала целую охапку дров.

Звонок в дверь застал Фаину возле окна с лиловыми сумерками за оконным стеклом. Длинными языками они наползали на стену дома напротив, темнотой приколачивая к земле линию полуподвального этажа. Неужели вернулась Ольга Петровна? Неужели передумала? Хотя ум подсказывал, что возврата нет, сердце испуганно ёкнуло.

— Кто там?

— Открывай, товарищ Фаина, свои, — раздался знакомый голос Фёдора Тетерина.

Фаина откинула цепочку.

— Ты одна? — Вытянув шею, он попытался заглянуть в глубь квартиры.

— С ребёнком, — сказала Фаина, — с кем мне ещё быть?

— Ну, мало ли кто к тебе ходит, я ведь не караулю. — Он угрюмо насупился, а потом вскинул голову: — Чаем напоишь? У меня сахар есть. На, возьми, девчонке дашь пососать.

Он протянул на ладони тугой кулёчек размером с куриное яйцо.

Фаина покосилась на гостинец, вспомнила, что накануне Фёдор сулил серьёзный разговор, и сказала:

— Напою, воды не жалко. Только чай у меня морковный. Проходи, а то здесь холодно.

Фаина с удивлением заметила, как при виде Капитолины лицо Фёдора преобразила улыбка, словно бы по карим глазам пробежала золотая искорка.

Присев на корточки, он внимательно смотрел, как Капитолина сворачивает в трубочку старое полотенце.

— Давай я. — Ловко выдернув из ткани нитку, он мигом скрутил подобие куклы. — На, играй. Не мешай взрослым. У меня пять сестрёнок, — пояснил он Фаине на её изумление и без приглашения сел за стол. — Ты вроде кипятку обещала.

Хотя в комнате было почти темно, он внезапно сощурился, словно от яркого света, а потом резко помотал головой:

— Слыхала, что третьего дня барынька с балкона выбросилась?

— Нет! — охнула Фаина. — Я и из дома-то не выходила, у меня ребёнок кашлял. Я видела, что народ во дворе бегает, но не поняла, почему.

— Покойницу забирали, — глухо бросил Тетерин. — На подводу погрузили и вывезли.

Фаине показалось, что он вот-вот стукнет кулаком по столу, и поспешно поставила на стол чашку с тёплой водой, в которой плавало несколько кусочков сушёной моркови.

Тетерин кивнул головой в знак благодарности, но к чаю не прикоснулся.

— Я к ней пришёл звать на трудработы, а она ни в какую. Не буду, говорит, на вашу власть работать, я лёд колоть не нанималась. Я на фортепьяно играю и не хочу руки утруждать. — Тетерин глубоко вздохнул и посмотрел Фаине в глаза. — Тут меня зло взяло. Говорю ей — контрреволюционные речи ведёте, гражданочка. По новым законам обязаны все работать, и даже те, кто на фортепьянах умеет. Хотите — не хотите, а завтра поутру чтоб явились в контору Домкомбеда за заданием. А дамочка уперлась — не пойду, хоть стреляйте. Едва я шевельнулся, как она метнулась на балкон, крикнула «будьте вы прокляты» и бац вниз. Может, решила — я полез оружие доставать. А у меня и нагана-то нет…

— Господи, помилуй, — растерялась Фаина, — какой ужас! Я не знаю, что и сказать на такие страшные события. Хотя сейчас всем радости мало.

Тетерин взял себя в руки и зло дёрнул ртом:

— Ежели бы я вместо того, чтоб на работу выйти, стал с балкона сигать, то давно бы уже в могиле лежал, потому что отец меня в семь лет на завод отвёл тележки катать да тумаки от мастера получать.

— Я тоже сызмальства работала. — Фаина посмотрела на свои пальцы, побелевшие от стирки. — У меня мама рано умерла, а отец пил и бил меня смертным боем. Я потому и замуж выскочила за первого, кто позвал, чтоб из дома уйти. Сам знаешь, девка у плохого родителя, что мебель: хочешь — в красный угол ставь, хочешь — топором изруби. Своей воли нет.

— Не так теперь будет! — хлопнул кулаком Тетерин. Оглянулся на Капитолину, что успела раскрутить сооружённую им куклу, и горячо проговорил: — Понимаешь, советская власть всех людей равными сделала. Нет больше воли одному над другим измываться. Теперь будет по-честному: кто не работает, тот не ест, а баба или мужик — без разницы. Человек, и всё тут! — Он одним махом осушил чашку с чаем и провёл пальцем по затейливому узору из роз. — Ишь, красота какая. Хорошо господа жили. А я ведь, Фаина, по делу пришёл, — он поставил чашку на скатерть. — Есть у меня к тебе поручение организовать наш, большевистский детский сад, чтоб, значит, матери детьми не прикрывались и от трудработ не отлынивали.

— Какой такой сад?

Фаине показалось, что её стукнули по шее, настолько спутались мысли.

— Уж не знаю какой, тебе видней. Подбери себе парочку помощниц, помойте бывшую москательную лавку, что возле арки, да приглядывайте за детишками, пока мамки заняты. Рабочий паёк для тебя я выхлопочу да и дровишек подкину, чтоб лавку протопить. Будешь в нашем Домкомбеде числиться уполномоченной по детскому вопросу.

— Где же я возьму помощниц? — невпопад залепетала Фаина, полностью сбитая с толку.

— А это уж твоё дело, — сказал Тетерин, как отрезал. — Дано поручение — значит, выполняй. Наша советская власть зря словами не разбрасывается. Завтра же и приступай.

Он шёл к выходу, а Фаина бежала сзади, мучительно думая, что сказать, чтобы Тетерин понял, что она не годится для работы, требующей учёности. Мыть, стирать, кашу варить — это, пожалуйста.

— Федя, Фёдор, послушай, — затеребила она его за рукав, удерживая на выходе.

Но он бережно отцепил её пальцы от тужурки и крепко по-мужски пожал руку.

— Давай, товарищ Фаина, действуй. В конце месяца потребую от тебя отчёт. Завтра жду за ключами от москательной.

Ночью Фаина проснулась, как от толчка. Села, схватилась за волосы и уткнулась головой в колени.

«Ну не чудо ли, что я теперь уполномоченная по детям! — подумала она и осеклась, вспомнив загаданное про Настюшу. — Жива, жива моя девочка! Слава Тебе, Господи! Воля Твоя! Неужто, мне послан знак, чтоб не отчаивалась?»

* * *

— Я не знаю, с чего начать! Господи Боже, я не знаю, с чего начать! — несколько раз повторила Фаина и прижала руки к пылающим щекам. — Я никакая не начальница, а обыкновенная подёнщица, пригодная разве что к чёрной работе: убрать, помыть, постирать, почистить картошку.

Смахнув слой пыли, она посадила Капитолину на высокий прилавок и осмотрелась по сторонам. Чтобы осветить помещение с забитыми окнами, пришлось оставить дверь открытой настежь.

Хотя бывшая москательная лавка купца Карякина была обчищена до голых стен, в воздухе всё ещё держался слабый запах керосина, намертво въевшийся в стены. Наверное, до Октябрьского переворота, который большевики называют революцией, полки были доверху заполнены ящиками с хозяйственным мылом и сапожной ваксой. Вон там, в углу, стояли жестяные бидоны с керосином. На крючках вдоль прилавка висели верёвки и верёвочки. Рядком лежали свечи: отдельно восковые с чудным тонким запахом мёда и отдельно белые — стеариновые.

Фаина посмотрела под ноги на осколки разбитой керосиновой лампы.

— Убрать-то я уберу, с этим я справлюсь. А дальше что? За ребятишками приглядывать уменье надо. Это тебе не тряпкой махать. Чтобы дети умными да радостными росли, им надо книжки читать, песни петь, с ними нужно хороводы водить. Воспитывать должны любящие люди, а не злыдни рода человеческого, как прежняя Капитолинина нянька или некоторые бабки по деревням.

Помнится, крёстная рассказывала, как во время сенокоса отдала своего сыночка бабке-пестунье. Та брала недорого, и дети у неё вели себя смирно, не баловались, не орали. Крёстная была рада-радёшенька той бабке в ноги кланяться за заботу о дитятке. Однажды пришла пораньше, а бабка её Серёжку из бутылочки кормит. Крёстную будто что-то под руку толкнуло. Взяла бутылочку, понюхала, а там разбавленный самогон!

— Блям-блям, — сказала Капитолина и весело застучала ногами по прилавку, выпуская изо рта струйку пара.

Фаина решительно взяла её за руку:

— Пойдём в Комбед добывать дрова, а то в таком холоде недолго и обморозиться.

Застать на месте Фёдора Тетерина было как выиграть по лотерейному билетику, что на ярмарках попугаи вынимают из стеклянного шара. Он нашелся только в третьем дворе, где неистово ругался с дворником.

Фаина немедленно приступила к делу:

— Фёдор, мне нужны дрова. Хоть пара охапок.

— Какие дрова? Глянь на солнце, скоро капель закапает, снег растает! Пролетарии должны уметь без дров обходиться.

— То пролетарии, — сказала Фаина, — они пусть хоть без штанов обходятся. А ты мне детей поручил. Чувствуешь разницу?

Наверное, Тетерин разницу почувствовал, потому что задумчиво почесал пятернёй чуб:

— Понимаешь, какое дело. Чтобы добыть дрова, надо буржу… — Он запнулся и продолжил: — надо граждан на разбор ломья наладить, а народа у нас раз-два и обчёлся. Город-то, почитай, пустой. А по квартирам сидят те, кому деваться некуда, да большинство из них бабы с детьми. Пока за детьми присмотра нет, их на работу не выгнать. Вот и получается такая карусель. — Он покрутил пальцем в воздухе.

Фаина косо глянула в его озабоченное лицо, на котором солнечными брызгами пестрели веснушки.

— Давай дрова, и всё тут! Хочешь, пойдём вместе с тобой искать. На первое время надо хоть охапку раздобыть, иначе я москательную не отмою.

— Фу-ты ну-ты, ножки гнуты! — шутовски воскликнул Тетерин. — Барыня какая нашлась, командовать тут будет!

— И буду! Я не для себя прошу, а для детей. А раз ты народная власть, твоё дело помощь народу оказывать, а не тычки раздавать.

— Ишь как заговорила. А я думал, что ты тихоня, слова лишнего не вымолвишь.

— Я тоже так думала, пока ты меня к делу не приспособил.

Запрокинув голову, Фёдор весело блеснул рядом белых зубов:

— Эх, товарищ Фаина, так и быть! Раздобуду чуток топлива. — Он вдруг озорно подмигнул. — А я в тебе не ошибся! Будет из тебя толк!

* * *

Из тёмной дыры сна выдернул настойчивый звонок в дверь. Притулившаяся рядом Капитолина вздрогнула и перевернулась на другой бочок. Фаина кинула взгляд на часы в массивном чугунном корпусе, украшенном фигурой петуха: шесть утра.

Часы она давно бы продала, если бы не их неимоверная тяжесть. Такую махину до рынка не дотащишь. Часы пользовались хорошим спросом, и крестьяне часто интересовались, нет ли на обмен господских ходиков. Себе можно оставить маленькие каретные с треснувшим стеклом. Показывают, и ладно, сейчас не до красоты.

— Кого принесло в такую рань?

Вскочив как на пожар, Фаина обнаружила, что заснула, не раздеваясь, так намаялась за вчерашний день. Шутка ли, с утра до ночи скоблить, мыть и вывозить мусор из изрядно загаженной москательной лавки.

Прикрыв одеялом Капитолину, она побежала по коридору, на ходу заплетая растрёпанную косу.

Звонок снова тренькнул и затих.

— Иду, иду. Кто там?

За дверью завозились:

— Пакет от товарища Ольги Петровны Шаргуновой.

Она распахнула дверь.

Пожилой мужчина со шрамом на щеке выглядел угрюмо и сонно. Отвернувшись в сторону, он широко зевнул и сплюнул с губ прилипшую крошку махорки:

— Ты, что ли, Фаина?

— Я. — Фаина поёжилась, потому что не успела сунуть ноги в валенки и стояла в одних чулках на ледяном полу.

— Коли ты, то получай. Товарищ Шаргунова наказала передать лично в руки.

Он протянул клеёнчатую кошёлку, прикрытую сверху бумаженцией с жирной надписью «Декрет». Сумка оказалась увесистая, и Фаина прижала её к животу.

— Что там?

— То мне не ведомо. — Посыльный снова зевнул. — Моё дело маленькое. Поступил приказ отнести и передать — я выполнил. Давай-ка лучше распишись в получении. — Он достал из отворота пальто клочок бумаги и карандаш. — Писать умеешь?

— Грамотная.

— Тогда пиши: получено в целости и сохранности. И имя. Да карандаш послюни, как следует, чтобы подпись покрепче была.

«Получено в целости и сохранности», — послушно вывела Фаина, хотя понятия не имела, что в целости — может, посыльный по дороге весь груз ополовинил. Поди знай, какого прощелыгу послала Ольга Петровна.

На миг она устыдилась своих предположений и горячо произнесла:

— Спасибо тебе, дяденька.

— Нашла дяденьку! Прощевай, племяшка. — Он хмыкнул. — А девка ты ладная. И коса у тебя хороша, как у моей Маруськи.

В сумке оказался мешочек пшённой крупы, штук десять крупных картошек, несколько вяловатых вобл с ржавым душком и пачка денег, которые в народе называли «пятаковками» за то, что были подписаны комиссаром Пятаковым. Кроме пятаковок, в ходу одновременно были керенки[19]и старые николаевки, причём последние ценились выше бумажных фантиков новой власти.

— Пригодятся, когда сковырнут эту шелупонь, — сказала одна крестьянка на рынке, намекая на власть большевиков, — недолго им осталось над народом измываться. Погляди, до чего дошло, за тысячу керенок можно купить один коробок спичек, и те сырые!

«Значит, Ольга Петровна поставила нас на довольствие», — подумала Фаина, но мысли тут же перескочили на насущное: где найти людей для работы в новом детском саду и кто разберёт для выноса огромный прилавок, насквозь пропахший хозяйственным мылом и керосином.

* * *

Новое дело Фаина начала с молитвы. Если будет на то Господня воля, то Он надоумит, как поступить.

И действительно, вместе с последним поклоном она поняла, что перво-наперво надо обойти всех жильцов, посмотреть, сколько детей могут привести, порасспросить, не хочет ли кто в помощники, да пообещать, что в москательной лавке за ребятишками будет хороший пригляд. В самом деле, не декрет же издавать: так, мол, и так, сдавайте детей в домдетсад! Нормальным родителям надо на няньку глянуть, удостовериться, что она не запьёт, не загуляет и детей одних не бросит на произвол судьбы.

Сказано — сделано. Пошли. Капитолина на руках крутилась, вертелась, хныкала и стучала ногами, но Фаина строго-настрого урезонила:

— Не мешай, сиди тихо. Мы с тобой теперь трудящиеся, поэтому не должны капризничать. Что бы Настюша сказала, если бы увидела, как ты балуешь?

При упоминании Насти Капитолина всегда затихала, а потом долго смотрела куда-то вдаль, словно видела за горизонтом нечто этакое, куда взрослым догляда нет.

Сегодняшнее утро зародилось бледное, будто больное, с чахоточным румянцем солнца на обветшалой крыше, с которой март уже успел согнать ледяные слёзы сосулек.

В первой же квартире механический рычажок звонка был вырван напрочь, стучать пришлось долго. Сначала стучала ладонью, а потом каблуком в дверь.

По звукам и шорохам Фаина чувствовала, что за дверью есть жизнь. Пустые, вымершие квартиры узнавались сразу по особому нежилому духу с оглушительной тишиной внутри, какая бывает в пустых колодцах.

— Откройте, свои!

«Какие теперь свои, и кто эти свои?» — мелькнуло в голове, когда скрипучий голос вопросил:

— Вы к кому?

— К вам. Я из Домкомбеда, — выпалила Фаина заготовленное начало речи. Дальше она запнулась и уже скороговоркой протараторила: — Я хочу узнать насчёт детей.

Дверь резко распахнулась, и в клубах сырого холода на пороге возник старик в шубе до пят. За время жительства в этом доме Фаина его прежде не встречала. Был он очень высокий, худой, с всклокоченной бородкой и слезящимися глазами. На щеках темнели пятна от обморожения, что в выстуженном городе стало почти привычным в облике горожан. Хотя был в шубе, он зябко прятал руки в рукава. Фаина постаралась улыбнуться как можно дружелюбнее:

— Здравствуйте. Я пришла спросить, есть ли у вас дети?

— Дети? — Лицо старика исказила пробежавшая по щеке судорога. Дёрнув плечами, он прокричал, обращаясь в глубину коридора: — Мусенька, тут барышня интересуется нашими детьми.

Женщину, появившуюся позади старика, Фаина несколько раз замечала во дворе то с охапкой деревянного лома на растопку, то с баулом, то с ведром воды. Она куталась в серый пуховый платок, крест-накрест завязанный на спине.

— Сашенька, иди, иди, родной, я разберусь.

С лаской прикоснувшись к старику, женщина выпроводила его в комнату и посмотрела на Фаину.

— Вы спрашивали про детей?

Её взгляд пробежался по Капитолине, притихшей на руках.

Фаина кивнула:

— Да, я хотела пригласить детей в домовой детский сад. Там, где была москательная лавка.

Женщина не позволила ей договорить:

— Детей у нас нет. Их убили. Ваши.

— Какие наши? — Фаина непроизвольно сжалась, и Капитолина тотчас захныкала. Она всегда чувствовала перемену тона и настроения.

— Большевики. — Голос женщины стал жёстким. — Пришли, взяли в заложники двух наших мальчиков, Володю и Кирилла, а утром расстреляли. Кирилл был инженером, а Володя гимназистом. А теперь вы приходите и сообщаете, что убийцы решили начать заботиться о детях. Могу себе представить! Наверное, научат крошек петь хором «Марсельезу» и резать буржуев.

— Нет! — закричала Фаина, готовая вот-вот заплакать.

— Да! — жёстко возразила женщина. — И знаете, самое ужасное то, что я лично приветствовала революцию и отречение императора.

Едва дверь закрылась, Фаина поставила на пол Капитолину и прислонилась спиной к стене.

— Мама, мама. — Капитолина тянула её за подол и просилась гулять.

— Подожди, скоро пойдём. — Фаина достала из кармана половину сушки и протянула Капитолине: — На, погрызи пока.

Разговор со старой женщиной вымотал её до основания. Она не сразу смогла собраться с мыслями, а когда поднялась на этаж вверх, то долго стояла на лестнице, не решаясь постучать.

* * *

— Из Домкомбеда? — быстро спросил тонкий девичий голосок и, не дожидаясь ответа, предположил: — На трудработы? Я сейчас соберусь, только, пожалуйста, не тревожьте маму.

В дверном проёме стояла высокая худенькая девушка в синем капоре и суконной юбке. Руки она прятала в потёртую заячью муфту и, заметив Фаинин взгляд, пояснила: — Топить нечем, вот и спасаемся, чем можем. У меня была другая муфта, лисья, но я её на продукты выменяла.

У девушки был остренький подбородок и широко распахнутые голубые глаза над стрельчатыми бровями.

— Я не собираю на трудработы, — пояснила Фаина, заметив, что девушка на миг повеселела.

Но та вдруг испуганно вскинулась:

— А куда? Выселять? У меня мама совсем больна, уже не встает. И ноги опухли. Ой, что я болтаю! — Она прикрыла рот рукой. — Извините, я вас слушаю.

— На днях в нашем доме открывается детский сад. Там, где была москательная лавка.

И если у вас есть дети, то со следующей недели можете приводить их туда.

— Детей нет, — покачала головой девушка. — У меня мама, — она покосилась на Капитолину, что стояла рядом, и доверчиво прикоснулась к Фаининому плечу, — знаете, мне совсем-совсем нечем кормить маму. Мы ведь нетрудовой элемент, нам даже хлеба не положено. Вчера удалось купить две щучьи головы. Говорят, если их посушить и растолочь в муку, но можно потом размешивать в кипятке и пить как бульон.

— А вещи почему не меняешь? — перейдя на «ты», сказала Фаина. — Я меняю. Правда, один раз чуть в облаву не попала.

— А у нас уже ничего не осталось, матросы конфисковали. — Девушка опустила голову. — А то, что осталось, никому не интересно. Но я не жалуюсь, что вы, я рада, что матросы нас с мамой не тронули. Нас ведь некому защитить. Папа давно умер, мы жили на сиротский пенсион.

Девушка снова посмотрела на Капитолину, которая набила рот сушкой и тыкала пальцем в щёку.

Фаина нащупала в кармане другую сушку и протянула девушке.

— Возьми, больше у меня ничего нет.

— Что вы, не надо, — девушка спрятала руки за спину. — Я ведь не побираюсь, я с вами как с подругой поделилась. А у вас дочка… — Она помолчала. — Трудно с ребёнком? Хотите, я помогу, если надо куда-то отлучиться? Я люблю малышей.

— Послушай, — остановила её Фаина, — приходи-ка ты завтра с утра в москательную лавку. Поможешь мне по работе, а там посмотрим.

Бледное личико девушки вспыхнула румянцем:

— Правда? Спасибо! Я с удовольствием приду, если не пошлют на трудработы.

— Не пошлют, я договорюсь в Домкомбеде. Работы у нас и в лавке хватит выше крыши, так что жду. Уговор?

— Уговор!

«Я не я буду, если не выбью у Тетерина паёк для неё. Зубами выгрызу!» — подумала Фаина, и на сердце сразу же полегчало.

Второй и третий этажи в доходных домах испокон века считались господскими. Бедный люд ютился в полуподвалах и на верхотуре. Вот там-то Фаина и нашла будущих питомцев. У прачки Маврушки из мансарды обнаружилось трое сопливых огольцов мал мала меньше. В семье чернорабочего Босолыгина подрастали две девчушки с голодным взглядом и золотушными щеками. Угловым жильцом у чёрной лестницы оказалась вдова с пятилетней Глашкой.

Хотя Капитолине нужно было спать, Фаина обежала ещё парочку квартир, а потом решила заглянуть в Домкомбед. Сидя в глубоком кожаном кресле с подголовником, Фёдор Тетерин зашивал себе штаны на коленке. Игла в его руках летала, как у хорошего портного. При виде Фаины он вскочил, укололся, потешно сморщился и засмеялся:

— Испугала! Чуть через тебя калекой не стал!

Его веселье заражало почище «испанки», и Фаине тоже стало легко и радостно, словно не лежали на слуху тяжёлые слова женщины об убитых сыновьях и не цеплялись за подол оголодавшие ребятишки пьяненького Босолыгина.

Она стянула с головы платок, который немедленно схватила Капитолина.

— Я пришла по делу.

— Ясен день, — подхватил Фёдор, — сейчас чайку попьём и изложишь мне свою нужду.

А потом сделал то, от чего Фаину бросило в жар: протянул руку и одним пальцем заправил ей за ухо прядь растрепавшихся волос.

* * *

Новую помощницу Фаины звали Лида Бокарева. В год Октябрьского переворота она перешла в последний класс Первой женской гимназии, что на Троицкой улице, и мечтала поступить на Аларчинские женские курсы господина Паульсона или выйти замуж по большой любви. Счастливое замужество представлялась в виде серенад под балконом, букетами роз, что забрасывают с коня на скаку, катаниями на лодке в Таврическом саду и, конечно, чтением вслух упоительных стихов, типа «утомлённая луна закатилась за сирени»[20].

С кандидатурой будущего мужа Лидочка пока не определилась. Но уж это точно не увалень Гриша Мордасов, хотя его папа и купец первой гильдии. Сейчас Гриша Мордасов воюет где-то в Белой гвардии, а старый Мордасов, говорят, успел сбежать в Ревель с одним баулом, набитым нижним бельём. Всё остальное было конфисковано в пользу Советов рабочих и крестьян.

Оглядываясь на пару лет назад, Лидочке казалось, что гимназисткой в белом фартучке с бантом в волосах была не она, а совсем другая девочка. Та девочка горячо приняла революцию, жаждала перемен и пекла печенье, чтобы раздать его протестующим. Ещё в большой тайне мечтала стать свободной гражданкой, дабы не пришлось хлопотать о заграничном паспорте для поездки в Париж, и на торговой улице Рю де Риволи купить кружевные панталоны с прошивками розовой тесьмой и рюшками вокруг колена. Впрочем, грёзы о панталонах Лидочка не поверяла даже дневнику, спрятанному в диванную подушку.

Щучьи головы на крохотной железной печурке ужасно воняли. Кухонным ножом Лида перевернула их на другую сторону и поморщилась.

— Лида, Лидуша!

— Да, мама!

Лида налила из остывшего чайника стакан кипятка и пошла за ротанговую ширму, прикрывавшую кровать с высоким подголовником. Полусидя в подушках, мама пристально разглядывала потолок с полосой копоти от печурки.

— Лидуша, что так холодно? У меня замёрзли ноги.

Лида поставила на жардиньерку стакан с водой и поправила сползшее на пол пальто, накинутое поверх одеяла. Тонкой, почти бестелесной ладонью мама скользнула по её запястью:

— Я встану, Лидуша, или умру, чтобы тебя не мучить.

Лида закусила дрожащую губу:

— Не говори так. Вот увидишь, скоро станет лучше. Я устроюсь на службу и получу паёк. Ты потерпи. Договорились?

В знак согласия мама прикрыла веки, ставшие за время болезни прозрачными, как крылья мотылька. Глядя на маму, Лида часто жалела, что человеку не позволено делиться с другими своей жизнью. Как было бы славно отщипнуть от срока, отмеренного Богом, несколько лет и отдать их мамочке, словно лекарство от всех болезней и горестей. Мама слегла во время обыска, учинённого пьяными матросами. Они ворвались в квартиру гомонящей ордой, швыряли вещи, копошились в ящиках с бельём. На руках у некоторых матросов звенели дамские браслеты. Пальцы были унизаны кольцами. От ужаса Лида забилась в щель за шкафом и оттуда наблюдала за разгромом. Один из матросов, совсем пьяный, взял в руки куклу Лару, подаренную крёстной. Оторопело, с дикой гримасой, матрос смотрел, как кукла открывает и закрывает глаза. По-видимому, механическая игрушка привела его в ярость. С размахом, как бросают камень, матрос разбил фарфоровый лоб Лары о каминную полку и закопошился в её голове:

— Ишь что удумали, буржуи проклятые! Кукла, как живая, зенки пялит! — Каблуком ботинка он раздавил на полу кукольные глаза и достал револьвер с длинным чёрным дулом. В мигающем свете электрической лампы — электричество тогда еще подавали — его черты казались прочерчеными оранжево-красными линиями с чёрный дырой рта.

— Убью! Всех перестреляю!

Матрос резко дёрнул головой и пьяно покачнулся.

— Нет, не трогайте девочку! — истошно и страшно закричала мама.

Дуло пистолета развернулось и нацелилось ей в лицо.

Оцепенев, Лидочка на миг перестала понимать происходящее. Но выстрела не последовало. Другие матросы уволокли этого в коридор и вскоре ушли, а мама вдруг вцепилась в портьеру и начала хохотать таким ужасным смехом, от которого Лидочке стало окончательно жутко.

С того дня у мамы стало болеть сердце. Первое время она ещё бодрилась и ходила на трудработы, но с каждым днём её всё больше донимала одышка, пока однажды утром мама не смогла подняться с кровати.

* * *

Фаина сердилась на себя, ругала, старалась выкидывать пустые мысли из головы, но благие намерения шли прахом. Раз за разом она видела себя в конторе Домкомбеда, и раз за разом Фёдор Тетерин заправлял ей за ухо прядь волос.

«Влюбилась, что ли? — наконец решилась она спросить себя напрямик и тут же решительно ответила; — Нет! Нет и нет! Вот ещё глупости! Какая может быть любовь, когда на дворе революция? Да и кому нужна вдова с ребёнком, если в городе одиноких пролетарок пруд пруди?»

И всё же утром, собираясь на работу, Фаина поняла, что весело напевает «Маруся отравилась».

Когда они с мужем женихались, то «Марусю» не пел разве что Медный всадник, и то только потому, что железные уста тяжко разомкнуть. А уж на свадьбах или на похоронах — милое дело. Хоть разок, да пропоют с протяжной жалостью: «В мастерской бедняжка на машинке шила и про детство своё вспоминать любила». Бабы вздохнут, мужики приосанятся орлами, а гармонист знай, наяривает по кнопкам, вышибая слезу из слушателей.

— Хоть и жалко Марусю, а глупость она сделала, — произнесла вслух Фаина, когда допела последний куплет. — Самое распоследнее дело лишать себя жизни из-за кавалера. Правда, Капа?

Капитолина занималась тем, что заталкивала тряпицу в носик старого чайника, поэтому только коротко взглянула на Фаину и снова принялась за дело.

Холод в комнате не донимал, заря занималась ясная и светлая, Капитолина не капризничала, на хлеб капнуто льняным маслом. Для полного счастья не хватало только Настюши. Обернувшись к иконе, Фаина с надеждой посмотрела в спокойные глаза Богоматери — а вдруг сегодня случится чудо? Просить не стала, знала, что все душевные чаяния и без слов известны Всемилостивой.

* * *

В семь часов утра на двери Домкомбеда ещё висел замок. Кое-где в доме сонно поднимались дымки из труб, выведенных в форточки. На улице проскрипела колёсами телега. Где-то в глубине двора частой дробью стучал молоток. На крыше заходились в истоме голуби.

Фаина остановилась и поправила Капитолине воротничок на пальтишке. Хотя она намеревалась гордо пройти мимо домкомбедовской конторы, но не удержалась от соблазна и бегло взглянула, нет ли рядом коренастой фигуры Тетерина в неизменном сером картузе с лаковым козырьком. Серая кошка из-под скамейки посмотрела на неё долгим заинтересованным взглядом. Фаина сердито нахмурилась, но тут же мысленно оправдалась:

«А что такого? Должна же я знать, где начальство. Мало ли какая нужда возникнет? Я теперь не простая подёнщица, а человек при деле!»

От этой короткой думки новое существо внутри неё горделиво расправило крылья и встрепенулось, словно птенец, собирающийся выпорхнуть в большой мир. Может, новая власть и впрямь народная, если может поднять из грязи маленького человека и поручить ему серьёзное дело?

У дверей москательной лавки её уже поджидали трое: новенькая девушка, что приглашена в помощницы, грузная дама в каракулевой шляпке с собольей опушкой и пожилой мужчина с длинными усами чуть ли не до подбородка.

— Вы все сюда? — растерянно спросила Фаина, хотя и без вопроса было ясно, что пришедшие ждут её.

— А как же! — ядовито сказал мужчина. — Председатель Домкомбеда чуть не ночью наряд на трудработы выдал. Приписаны в ваше распоряжение. — Рекомендуясь, он коротко кивнул головой: — Алексей Игоревич.

— Марина Александровна, — представилась дама.

— Лида, — пискнула девушка.

— А я Фаина, — представилась Фаина. Она показала глазами на Капу, что держалась за подол, и добавила: — И Капитолина.

— Хорошая барышня, — одобрил Капитолину Алексей Игоревич, — у меня внучка такая же. — Он поднял голову к небу и зажмурился. — Солнце-то сегодня какое! А ведь не чаяли, что доживём до весны. А вот, поди ж ты, стоим, нежимся под лучами и видим, что они одинаково греют и большевиков, и меньшевиков, и эсеров, и нас, грешных.

— И не говорите, милейший господин Ярцев, — охотно откликнулась дама и быстро залопотала что-то на французском.

Он ответил также на французском и криво улыбнулся.

Обычно господа разговаривали на иностранном языке, если не хотели, чтобы их понимала прислуга. Это было обидно, как щелчок по носу. Видимо, Лида уловила её состояние, потому что тихо шепнула:

— Не подумайте ничего плохого, они обсуждают, где можно достать катушку ниток, чтоб сделать штопку.

Фаина пожала плечами:

— Я и не думаю.

Она открыла дверь и впустила всех в помещение, откуда успела вывезти самую большую грязь. Работы предстояло много, и к обеду Фаинин платок насквозь промок от пота. Они с Лидой перетаскивали, скоблили, приколачивали и обдирали, в то время как Марина Александровна с Алексеем Игоревичем работали ни шатко, ни валко. Марина Александровна, поджав губы, недовольно махала веником, а Алексей Игоревич рассеянно поглядывал в окно и часто присаживался на единственный стул, где обмахивался большим носовым платком в красную клетку и громогласно разглагольствовал на тему, что каждый должен заниматься своим делом и заставлять банковского служащего становиться дворником — крайнее расточительство.

Фёдора Тетерина Фаина увидала из-под прилавка, откуда выволакивала тяжеленную железную балку. Стоя на коленях, она подняла голову. Он перехватил её взгляд, но не кивнул, а обвёл глазами помещение, оценил вальяжную позу Алексея Игоревича, недовольный вид Марины Александровны и тихо спросил:

— Саботаж?

Посреди наступившей тишины стали слышны сопение Капитолины и тарахтящий звук автомобиля на соседней улице. Алексей Игоревич резво вскочил и одним махом вытащил железяку, над которой Фаина с Лидой пыхтели чуть не полдня.

— Зря вы так, товарищ председатель, мы трудимся в поте лица. Вот, полюбуйтесь, — он обвёл рукой стены лавки, словно их чистота была исключительно его заслуга.

— Ты, Файка, буржуям спуску не давай, — сказал Тетерин, когда Фаина вышла за ним на крыльцо. — Их надо в кулаке держать, иначе снова сядут на шею трудовому народу. Ты поставлена над ними начальницей, вот и гоняй их в хвост и в гриву, как прежде они нас. Отошло их времечко!

Через арку двор насквозь продувался весенним ветром. Он шутя сковыривал с крыш слежавшиеся остатки снега, что растекались по земле грязными лужами. В ярком полуденном свете Фаина заметила мокрые сапоги Тетерина и потёртые рукава на тужурке. Он поднял воротник.

— Ну ладно, я побежал. Надо ещё организовать очистку канализации, а то не сегодня-завтра подвалы зальёт талым снегом. Будет время — загляну к тебе. Доложишь обстановку.

То ли день выдался удачным, то ли солнце резко поворотило на лето, то ли ветер что-то нашептал, но только работа в будущем детском саду внезапно стала спориться без сучка и без задоринки.

— Как вас по батюшке? — прощаясь, спросила Марина Александровна.

— Михайловна. А вам зачем? — не поняла Фаина. — Меня все Файкой зовут.

— Так вот, Фаина Михайловна, — Марина Александровна водрузила на нос пенсне и с высоты своего роста посмотрела на Фаину сверху вниз, — если вы собираетесь стать педагогом, а тем паче начальствовать, то навсегда забудьте про Файку. — Её голос зазвучал железными нотками. — Вы должны именоваться только Фаиной Михайловной и никак иначе. Уяснили?

Не дожидаясь ответа, Марина Александровна скупо кивнула и побрела в Домкомбед получать заработанный за день талон на фунт хлеба.

* * *

За зиму продразвёрстка почти вчистую разорила крестьянство. Продовольственные отряды шныряли по губерниям из села в село, изымая запасы до последнего зёрнышка. Кое-где народ пытался бунтовать, но зачинщиков сразу расстреливали, не глядя, кто перед ними — мужик ли, баба беременная или малец от горшка два вершка. К весне оказалось, что сеять нечего, а голод, как известно, не тётка, и деревня хлынула в город.

Так во дворе Свечного переулка появился петух. Увидев гостя, Фаина так и охнула:

— Что за чудо! Не снится ли мне?

Белый, с рыжими подпалинами по горлышку, кочеток неспешно прогуливался вдоль подвального окна и ковырял носом сырую землю. Когда петух поворачивал голову, то гребень на петушиной голове колебался ярким красным огоньком, от которого Капитолина пришла в полный восторг.

— Мама, мама! — Она показывала на петуха пальцем и подпрыгивала от нетерпения. — Дай! Дай! Дай!

— Ишь какая проворная. Сразу дай! Петух-то у нас клевачий! — заметила молодуха в тяжёлых сапогах, что, видно, долго месили грязь на раскисшей дороге. Весна стояла ой какая мокрая. Почитай, каждый день дожди.

Перехватив взгляд Фаины, молодуха скинула с плеча мешок с мягкой рухлядью и пристроила его на выступ подоконника.

— Обустраиваюсь на новое место жительства, — она похлопала по карману юбки, — начальник ваш ордер выписал, куда путь держать. — Запрокинув голову, молодуха обозрела верх четвёртого этажа: — Ну и высотища! Поди, голову кружит на такой верхотуре обитать.

В этот момент петух забил крыльями и выдал длинную трель с переливами хрипотцы. Фаина уж и не упомнит, когда в последний раз слышала кукареканье. Разве что у крёстной, в глуши Крестовского острова, сплошь застроенного бедняцкими избами. И сразу показалось, что кругом не разорённый революцией Петроград, а деревенская улица с плетнём, на котором сушатся крынки. И сладковато тянет хлебным дымком из печных труб, и крёстная с подойником идёт из хлева и зовёт: «Бери кружку, Файка, пей, пока молоко живое!»

Петух словно почувствовал свою власть над мыслями зрителей и гордо выкатил грудь с пёстрыми перьями. От восхищения Капитолина пронзительно взвизгнула.

— Никак твоя девчонка петухов раньше не видала? — удивилась молодайка. — Ну и дикие же вы здесь в городе! Может, она и корову никогда не встречала?

— Нет тут коров, — ответила Фаина, — и коз тоже нет. Только на картинках.

Молодайка пригорюнилась:

— Эх, надо было кур с собой захватить! Думала, прикуплю у соседей! Я и петуха-то взяла только потому, что он у нас приставучий, навроде собачки — куда ты, туда и он. Как же теперь быть? Как быть? Не знаешь, кто тут курей разводит? Не может быть, чтоб во всём Петрограде кур никто не держал! — Она лихо подбоченилась. — Ну, да не беда! Я знаешь какая бойкая! Ежели что решу, то от своего никогда не отступлюсь. Сказала разведу кур — значит, разведу!

Новосёлку звали Нюрка, и слово своё она сдержала. К середине лета в квартире бывшего надворного советника Окунева заквохтали куры, а когда сам Окунев обратился с жалобой в Домкомбед, то туда ворвалась разъярённая Нюрка и долго орала, что не для того, мол, мы за свободу стояли и царя скидывали, чтоб в квартире нельзя было кур держать. Потому как любому пролетарию домашняя скотина друг, товарищ и брат.

Следом за Нюркой в пустую квартиру бельэтажа заехала шумная семья Перепетуевых. Сам Перепетуй, непутёвый рыжий мужичонка, день-деньской тренькал на балалайке и пел матерные частушки, а Перепетуиха билась по немудрёному хозяйству, состоящему в основном из ребятишек мал мала меньше.

Однажды вечером к Фаине без предупреждения зашёл Фёдор Тетерин.

— Я, собственно, на минутку, дел много. — Он взял Фаину за запястье и невпопад спросил: — Не ждала?

— Я тебя всегда жду, — шёпотом отозвалась Фаина, потому что Капитолина уже спала. От горячей ладони Фёдора в крови вспыхивали и гасли огненные искорки. Чтобы избавиться от наваждения, она высвободилась. — Пойдём на кухню — я сварила щи из крапивы с настоящей перловкой.

Она не стала ждать ответа, а налив тарелку, молча смотрела, как Тетерин быстро и жадно ест, вытирая края тарелки корочкой хлеба.

Июньская жара шла на спад, просачиваясь в раскрытое окно приятным холодком. Недавно прошёл дождь и его капельки были бриллиантами рассыпаны по широкому подоконнику.

Если посмотреть на соседнюю крышу, то можно увидеть, как шелестит листьями проросший сквозь кровлю ивовый кустик.

— Теперь и не представить, какой тут стоял мороз! — вздохнула Фаина. — Я за зиму почти все книги сожгла, тумбочку и две рамы от картин. Иначе бы мы с Капитолиной в ледышки превратились.

— Ничего! Самое тяжёлое время перебедовали, теперь пойдёт веселее. Крепнет народная власть, и мы поднимается вместе с ней, — убеждённо произнёс Тетерин. — Погоди немного, увидишь, как счастливо заживёт народ: ни войны не будет, ни тюрем, ни угнетения человека человеком, работай где хочешь, учись где хочешь, живи где хочешь, люби кого хочешь! Никто силком замуж не погонит. — Он покраснел и осёкся. — А за щи спасибо, знатно ты стряпаешь, но я к тебе не подъедаться пришёл, а предупредить. — Он кашлянул в кулак, как показалось Фаине, чуть смущённо. — В общем, дело такое: завтра вселяю к тебе жилтоварищей. Так что ты подумай, на какую комнату им укажешь.

Фаина пожала плечами:

— А что тут выбирать — все комнаты свободны, кроме нашей с Капитолиной.

— Так о том и речь, дурья твоя голова! — горячо воскликнул Тетерин. — Зачем тебе ютиться в тесноте, если ты можешь перебраться в залу? Давай говори, какие вещи переносить, мы с тобой за ночь управимся.

— Ничего не хочу менять. — Фаина взяла со стола тарелку из-под щей и поставила в мойку. — Не успеем глазом моргнуть, как улицу снегом завалит, а комнатёнку куда легче протопить, чем хоромы. Да и печурка у меня славно приспособлена. Мы ведь вдвоём живём — много ли надо?

— Ну, ты не век одна будешь! — Тетерин опустил глаза и стал вычерчивать пальцем круги на столе.

Фаина ненадолго задумалась и туманно сказала:

— Понимаешь, если очень долго чего-то ждёшь, готовишься, подстилаешь соломку, то оно не случается. А когда всё идёт своим чередом и ты уже думаешь, что твои надежды пошли прахом, вдруг появится чудо.

Она так явственно увидела перед собой Настюшу, какой та была два года назад, когда пропала, что замолчала, а потом решительно взмахнула рукой. — Нет, не поедем мы в другую комнату. Останемся, где Бог судил.

* * *

Ни свет, ни заря в дверь квартиры забарабанили.

— Мама, мама, тук-тук. — Маленькие ручки затеребили Фаину за волосы, за уши, проехались тёплыми ладошками по щекам.

Фаина вскочила и заметалась в поисках юбки и кофты. Спешно сунула ноги в ботинки — другой обуви не было.

— Иду! Не ломайте дверь!

— Открывай, хозяйка, принимай соседушек.

Сперва Фаина увидела огромную бутыль мутного самогона и только потом прижавшегося к ней щекой мужичка с помятым лицом и блаженной улыбкой деревенского весельчака. Ногой в грязных лаптях мужичок решительно ступил на паркет, но его остановил суровый оклик:

— Да куда тебя, Колька, несёт нелёгкая! Кошку, кошку сперва!

Он обернулся:

— Нишкни, Акулька, сам знаю.

Тут же под ноги Фаине метнулось нечто рыжее и всклокоченное, на поверку оказавшееся не кошкой, а мальчишкой, вслед за которым ошалело неслась кошка. С диким мяуканьем она стрелой взлетела на вешалку для шляп и зло зашипела.

Кроме мужичка, мальчишки, женщины и кошки в семье Кобылкиных были две старухи — баба Маша и баба Глаша. Как позже выяснилось, старухи друг с другом не ладили, поэтому баба Маша постоянно ошивалась на кухне, а баба Глаша с вязаньем сидела в прихожей, поэтому куда бы Фаина ни сунулась — везде натыкалась на кого-нибудь из Кобылкиных.

Мать семейства звали Акулиной. Знакомясь, она подала Фаине ладошку лодочкой и церемонно поклонилась:

— Милости прошу к нам на новоселье. Чтоб, значится, веселее жилось на новом месте.

— Эх, и погуляем! — Мужичок радостно потряс бутылью и покосился на жену, а потом перевёл взгляд на Фаину. — Да ты не сомневайся, красавица, закуска тоже будет: картошечка, капустка квашеная, грибочки солёные. Не каждый день в барские хоромы вселяемся!

От перечисления еды, которую давно не видывала, у Фаины слюнки потекли. И капусту, и картошечку, а особенно грибочков — с хрустинкой да со смородиновым листом — ой как хотелось.

Но она нашла в себе силы отказаться:

— Спасибо, я целый день на работе. Да и дочка у меня мала, чтоб с ней по гостям ходить.

— Тю, дочка! — перебила новая соседка. — Дочке тоже хорошая кумпания не помешает. — Она довольно хохотнула. — Значит, нашему Тишке здеся невеста подрастёт.

От её дружественного тычка в спину Фаина едва не присела. Скинув на пол мешок с плеча, Акулина зычно крикнула сына, и когда взлохмаченное чучело лет семи появилось, подтолкнула его к Фаине. — Глянь, каков красавчик! Что наливное яблочко.

Надувшись, Тишка исподлобья зыркнул глазами:

— Сама ты яблочко. — Перекосив рот, он скорчил рожу и сообщил: — Печку-то я, маманя, не нашёл, кашу варить негде, а у меня уже пузо свело.

Для наглядности он задрал рубаху и показал тощий живот, исполосованный царапинами и грязными полосами.

— Дитё, что с ним сделаешь? — мягко пропела Акулина, одной рукой отпустив отпрыску затрещину. — Ну, да ладно, недосуг балакать. — Она посмотрела на Фаину: — Показывай нам, суседушка, куда путь держать.

* * *

— Фаина Михайловна, сегодня в сад пришли пятнадцать детей, — сообщила Лидочка. — Тринадцать наших и два новеньких. Попросились из соседней коммуны. Взять?

Она показала на мальчика и девочку, что настороженно смотрели по сторонам. Мальчику было лет семь, девочке чуть поменьше. Черноволосые, черноглазые, они походили на двух галчат, впервые покинувших родное гнездо.

Фаина погладила их по голове.

— Конечно, возьмём. Что же, мы их стоять под дверями оставим? — Она показала брату с сестрой на скамейку с ребятами. — Идите слушать сказку. Тётя Лида вам почитает книжку.

Она вскользь подумала: надо посоветовать Лидочке выбирать книжки не про еду, потому что дети сидели и голодными глазами смотрели на картинку, где на широком блюде золотистой грудой лежали бублики с маковыми веснушками.

— Хлебушка хочу, — тихонько всхлипнула маленькая Лиза с исхудалым сморщенным личиком.

— А я каши, — сказал Федюнька — пятилетний оборвыш с вечно текущим носом. Он вытер сопли рукавом и нахохлился.

Лидочка с треском захлопнула книгу, принесённую из дома, и стала мучительно подыскивать в памяти какую-нибудь сказку без еды. Но Красная Шапочка несла бабушке пирожки и молоко, хитрый солдат варил кашу из топора, Белоснежка ела яблоко, пусть ядовитое, но румяное и наливное. Лидочка и сама мучительно хотела есть. Хоть что-нибудь, например, распаренной гречки с постным маслом, а ещё лучше капустного пирога с запёкшейся корочкой, какой подавали в кафетерии на Литейном проспекте. В кафетерий они с мамой заглядывали в воскресенье после обедни. Кофе подавали красивые девушки с кружевными наколками на волосах, а в углу стоял рояль, куда мог сесть любой желающий и сыграть вальс или польку.

С тех пор как она поступила на службу в детский сад и стала получать хоть крошечный, но паёк, исчезла угроза голодной смерти, но желание наесться досыта оставалась недосягаемой мечтой из заоблачной выси. Лидочке было ужасно жалко котлет, не доеденных в детстве, и киселя, который она ненавидела и тайно выливала в ватерклозет. Сейчас бы она ни за что не выбросила продукты. Съела бы всё до последней крошечки и вычистила тарелку корочкой хлеба или булки. Лучше, конечно, булкой. Настоящей, филипповской, с тонким хрустящим бочком, посыпанным маком.

Наконец Лидочка вспомнила, что можно пересказать детям сказку про деревянного мальчишку Пиноккио, который совершенно точно ничем не питался, и вздохнула свободнее.

* * *

Хлопотами Фаины детский сад постепенно обрастал имуществом. Из вымершей квартиры верхнего этажа позаимствовали венские стулья и детскую лошадку на колёсиках. Фёдор Тетерин собственноручно повесил на стену алый лозунг «Да здравствует социалистическая революция!» и принёс конфискованный на рынке горшок с геранью. Большинство книг для ребят за зиму сгорели в печках, поэтому уцелевшие ценились едва ли не на вес золота. Но тем не менее Фаине удалось добыть несколько книг и подшивку дореволюционного журнала «Игрушечка» для детского чтения. Правда, книги оказались на французском языке, но Лидочка уверила, что справится с чтением, и в знак доказательства бодро спела весёлую французскую песенку, которая потом долго звучала в голове занятными переливами, наподобие жур-тужур.

Уполномоченный Отдела народного образования, к которому прикрепили детский сад, велел взять в особняке княгини Вяземской скатерти и посуду.

— Бери, товарищ Фаина, сколько надо, не стесняйся, теперь всё народное.

И всё же, выбирая вещи, в Фаининой голове беспрестанно крутилась заповедь «не укради и не пожелай добра ближнего твоего». Чужое оно и есть чужое — не заработанное и не подаренное, а взятое без дозволения хозяев. С острым чувством неловкости она набрала охапку скатертей с вензелями и несколько ящиков посуды, в основном тарелок и чашек. Очень хотелось взять себе маленькую кофейную чашечку, похожую на лепесток розы, но она сурово отодвинула её в сторону.

— Если надо ложки, то ищи в другом месте, — сказал сторож, который проверял ордера на реквизированное имущество, — ложки и вилки товарищи в первый же день растащили. Ложку ведь что — сунь в карман, и готово. Это тебе не сервиз какой или ваза с голыми девками. — Кривым пальцем с чёрным ногтем он ткнул в угол зала, где стояла синяя ваза едва ли не в рост самой Фаины.

— Да, такую не утащишь, — согласилась она.

— То-то и оно! — Сторож с довольным видом уселся в глубокое кресло, на шёлковой обивке которого явственно виднелись подпалины от солдатских самокруток, и уставился в расписной потолок, созерцая телеса кое-как прикрытых нимф и сатиров, что плясали в круг, взявшись за руки.

Сама княгиня Вяземская жила тут же в одной из комнат для прислуги. Толстая, старая, с трясущимися щеками, её сиятельство смотрела сквозь узорчатое стекло двери и качала головой из стороны в сторону. Когда Фаина выносила коробки с чашками, казалось, что взгляд княгини простреливает ей спину, и она потом долго чувствовала между лопаток неприятный холодок презрения и ненависти.

Вслед за посудой предстояло добиться питания для детей. Здесь Фаина была настроена очень решительно.

— До наркома дойду или до самого Зиновьева, но по куску хлеба для детей власть должна найти, — сказала она Лидочке после того, как посуда и скатерти заняли свои места на полках. — Раз дали тарелки, то пусть обеспечат что в них положить. Не могу смотреть, как дети с голоду пухнут. Сяду на пороге в Петросовете и буду сидеть, пока не примут. Народная они власть или нет?

Поход Фаина начала с Домкомбеда, хотя знала, что Тетерин всей душой рад бы помочь, но нет у него полномочий распределять продовольствие.

— Бумагу пиши, — велела она, когда Фёдор с огорчением покачал головой. — Так, мол и так, прошу выделить в бедняцкий детский сад пять фунтов хлеба ежедневно, фунт повидла и льняного масла. И ещё припиши что-нибудь этакое, жалостливое, чтоб рука не поднялась отказать.

— Жалостливое! — Он хмыкнул и с иронией посмотрел ей в глаза. — Да в Петросовете таких просителей знаешь сколько? Под горлышко! — Он провёл ладонью под подбородком. — И все на жалость давят. Всем надо. Я недавно на митинге Путиловского завода был, так рабочие уполномоченного по хлебу едва не на тряпки порвали. Глотки лужёные, орут, кулаками машут! Думал, отряд красноармейцев пришлют, чтоб усмирить толпу. Голод в стране, сама знаешь. Кроме того, тебя охрана дальше порога не пустит.

— Посмотрим, — упрямо сказала Фаина, — я не для себя прошу, а для ребятишек. Думаешь, их дома досыта кормят? Да у них у всех от голода рёбра можно пересчитать и цыпки на руках. А самый мелкий мальчонка, сынишка Дуськи из десятой квартиры, будто столетний дед ходит и на палочку опирается. Лето на дворе, а дети ни одного яблочка в глаза не видели! Знают только щи из крапивы да лебеды.

От пристального взгляда Тетерина у неё горели щёки и казалось, что он видит её всю насквозь вместе с тайными мыслями о робкой нежности от заправленной за ухо пряди волос, которые она прятала даже от самой себя.

— Ты давно не приходил пить чай, — брякнула она пришедшую в голову глупость и тут же смутилась до слёз. — То есть я хотела сказать, что вчера, когда привозили дрова на зиму, я не могла найти тебя и подумала, что давно не видела. — Она всё больше запутывалась в словах, пока окончательно не сбилась с мысли и замолчала.

— А ты хочешь, чтобы я пришёл? — Тетерин сделал шаг вперёд и подошёл к ней вплотную.

У Фаины перехватило дыхание. Она хотела отшутиться, перевести разговор на пустяшное, но вместо этого утвердительно кивнула:

— Да. Буду ждать. Отчитаюсь о том, как сходила в Петросовет.

— Ну, тогда до вечера? — то ли спросил, то ли пообещал Фёдор. — Кстати, посмотрю на твоих новых соседей. Приструню их, если надо.

— Соседи… — Фаина подняла глаза к небу. — Они вроде бы неплохие, но очень шумные. Представляешь, в ванной уложили спать мальчишку. Сказали, всё равно воды нет, так зачем месту зря пропадать. А ночью он проснулся, видать испугался, и ну орать. Да ещё головой ударился в корыто для стирки. Ох, и шуму было! Капитолина после переполоха полночи не спала. Угомонилась под утро, так я не знала, как её в сад растолкать.

— Ты соседей не распускай, — посоветовал Фёдор, — а то привыкнут хозяйничать, потом не выкуришь с насиженных мест. Тем более что на следующей неделе к вам ещё жиличка въедет. Вчера приходила с ордером. Сказала — старая партийка, ссыльнокаторжная. Ты там будь с ней поосторожнее. Похоже, она малость того, — он покрутил пальцами в воздухе и вздохнул. — Эх, и ломали людей в царских острогах! Не зря мы буржуев и дворян сковырнули с власти. Вот увидишь, наша советская, рабоче-крестьянская тюрьма будет самой справедливой тюрьмой на свете!

Фаина таки выбила продовольствие. Прибежала в детский сад, когда сумерки уже перемешивали бледное небо с серой водой рек и каналов, а по кровле скользили последние солнечные лучи. Лидочка с Капитолиной ждали её на скамейке перед входом.

— Ну что? — спросили Лидочкины глаза, и в ответ Фаина победно улыбнулась:

— Будем кормить детей! Обещали со следующей недели поставить нас на довольствие. Сам товарищ Кожухов хлопотал перед наркомом просвещения. Ох, и устала я! — Она притянула к себе Капитолину и пригладила ладонями её светлые волосёнки. — Побежали мы, Лидочка, у нас ещё дела.

— Доброй ночи, Фаина Михайловна.

* * *

Фёдор давно ушёл, а Фаина всё сидела на стуле и улыбалась. Если бы кто-нибудь год назад, да какой там год — пару месяцев назад предсказал, что она сможет беспечно улыбаться, то Фаина стала бы спорить. Она была уверена, что после потери Настеньки никогда — вы слышите! — никогда её губы не сложатся в улыбку.

Время шло к полуночи, Капитолина давно спала, и комната освещалась лишь кругляшом луны сквозь оконное стекло. Фаина посмотрела на пустую чашку, из которой пил Фёдор, и потом на свою руку, которую он держал в своей руке.

Помнится, свидания с мужем не оставляли в душе чувства тёплого покоя и умиротворения. Тогда она боялась отца, боялась людской молвы, боялась за мужа, который уходил на фронт, оставляя её одинокой и бесприютной, боялась за себя и за не родившегося ребёнка. Казалось, что прежняя жизнь состояла из одних страхов, как матрёшка замкнутых один в другом.

А нынче голодно, холодно, иногда горько, иногда отчаянно, но где-то там, впереди, белой голубкой летит надежда на лучшее будущее. Кроме того, впереди её ждут встреча с дочкой, Капитолина и ещё кое-кто с серыми глазами и негромким голосом. Фаина встала и выглянула на улицу — посмотреть, не зажглась ли керосинка в окне Домкомбеда.

Ночью Фаине снились цветные сны, в которых она плела венки из ромашек с тугими золотыми сердцевинками и пускала их по воде: «Ты плыви, плыви, венок, плыви, не тони, мне счастье примани».

Последнее августовское утро выдалось росным и солнечным, с лёгким веянием осеннего холодка, что постепенно наползал на город вместе с плеском невской волны.

Проходя мимо Домкомбеда, Фаина улыбнулась.

— Мама, сегодня дядя Федя к нам придёт? — спросила Капитолина.

— Не знаю. Ты хочешь, чтобы пришёл?

Капитолина закивала головой, так что по плечам запрыгали тугие косички, которые они стали заплетать с недавних пор.

— Хочу.

— Я тоже хочу, — беззвучно ответила Фаина, поймав губами глоток ветра, но вслух сказала совсем другое, правильное и нужное: — Нынче нам некогда принимать гостей, ты же знаешь, что я учусь и мне надо делать уроки по Лидочкиным учебникам.

Во дворе на скамейке сидела неопрятная старуха, очень похожая на комнатную собачку — маленькую, седенькую, в буйных спутанных кудряшках. Старуха пристроилась в тени, и едва к ней придвигалось солнце, как она перемещалась в противоположную сторону, словно бы освобождая место для лучей. Когда скамейка оказалась вся залита светом, старуха встала и посеменила к парадной. Если бы Фаина не видела её ноги в тяжёлых ботинках, то подумала бы, что у той связаны щиколотки, как у резвого коня, чтобы не убежал.

Немного постояв на пороге, старуха спряталась за дверь и через некоторое время выглянула наружу, скоренько обежав взглядом пустой двор с одинокой скамейкой и несколькими чахлыми кустиками на месте бывшей клумбы.

«Странная», — подумала Фаина, и тут её осенила догадка, что старуха и есть та новая соседка, о которой предупреждал Тетерин. Но закончить мысль не удалось, потому что Лидочка позвала раскладывать на кусочки хлеба для детей (о, чудо!) тонкие ломтики серой массы, именуемой чайной колбасой. Трёхвёдерный самовар, откуда-то принесённый Тетериным, уже кипел, выплёвывая вверх клубы пушистого пара.

Чашки с вензелем князей Вяземских горкой стояли на столах. Тарелки расставлены, ложки разложены, ребятишки нетерпеливо гомонят на пороге, а значит, пора начинать новый день с его радостями и бедами.

* * *

Солнечный свет прорвался сквозь грязное стекло и нахально прильнул к лестничным перилам. Едва не соскользнув ногой со ступеньки, Розалия Ивановна шарахнулась в сторону. Тяжёлый заплечный мешок ударил по спине, и она втянула голову в плечи, словно ожидая удара прикладом. В последнее время от света у неё болели глаза, привыкшие к темноте. Там, где она провела последние несколько месяцев, солнце заменяла тусклая лампочка под потолком — одна на огромную переполненную камеру с нарами в три яруса и жгучими клопами, кусавшими до крови. Придя к власти, большевики решили устранить конкурентов в лице анархистов и эсеров, и она, эсерка, «тётушка русской революции», оказалась в числе арестованных прямо на Всероссийском Съезде Советов.

В ушах ещё стоял резкий выкрик охранника, взорвавший шум Лубянской тюрьмы:

— Величко-Величковская, с вещами на выход!

Перед тем как уйти, Розалия Ивановна крепко сжала пальцами запястье своей давней товарки по революционной борьбе Татьяны Самойловой, тоже эсерки, как и она.

— Прощай, Танюша, больше не увидимся. Сказала бы — «храни Господь», да в Бога не верю.

— И всё-таки скажите так. — Самойлова горячими губами приникла к её руке, грязной и вонючей.

Розалия Ивановна высвободила задрожавшие вдруг пальцы — когда в девятьсот шестом стреляла в полицмейстера Кушелева, рука была тверда как сталь. Она выпустила в него четыре пули, прямо в сердце. Пятую оставила себе, но не успела. Подбежавший казак оглушил её ударом приклада.

«Буря, пусть скорее грянет буря!» — продекламировала она на суде слова писателя Горького, не сожалея ни капли о содеянном.

Кушелев особенно отличился при подавлении рабочих волнений девятьсот пятого года и прилюдно дал пощёчину студенту-народнику Степану Козорезову. Сказать правду, студентишка был хлипкий и истеричный, склонный к экзальтации. Посудите сами — возгласил разбитную мотальщицу с Трёхгорной мануфактуры Музой свободы, равенства и братства. Таскался за ней как приклеенный, на коленях стоял, плакал, стихи писал. Поговаривали, что головой вниз с моста он сиганул не из-за пощёчины, а от неразделённой любви к своей пассии, которая предпочла вместо него банального сына приказчика суконной лавки купца Телищева.

Адвокат на процессе попался продажный — защищал Розалию столь отвратительно, что впору было назначить его обвинителем. Ни слова о попранной чести студента, ни слова о кровавых расправах Кушелева над бунтовщиками, мямлил что-то о человеколюбии, о молодой жизни своей подзащитной, напрочь загубленной революционными идеями. Дошло до того, что зрители процесса стали с мест выкрикивать пожелания арестовать всех руководителей подпольных ячеек, дабы не сбивали с пути истинного девиц благородного поведения.

После недельных слушаний суд постановил признать Розалию Ивановну Величко-Величковскую виновной и приговорить к смертной казни через повешение. Розалия была раздавлена. Одно дело — героическая смерть на виду у всех во время акции революционного возмездия, и совершенно иное, когда тебя как бездомную кошку тихо удавят в подвалах тюрьмы, хочешь пищи, хочешь, скреби коготками в бессильном ужасе — никто не узнает.

День за днём в камере смертников она вслушивалась в каждый шорох за дверью и представляла, как идёт на эшафот длинным тёмным коридором, понимая, что ловит последние секунды прожитой жизни. И каждый шаг станет отсчитывать удары сердца. Едва ли не ежеминутно она гладила ладонями шею, в кожу которой вот-вот вонзится грубое волокно пеньковой верёвки. Когда стены камеры начинали сужаться и пульсировать, она барабанила в железную дверь и кричала:

— Убийцы! Сатрапы! Да здравствует революция!

Чтобы привыкнуть к мысли о повешении, Розалия вылепила из мякиша хлебного человечка и часами раскачивала его на волоске туда-сюда, туда-сюда. От мелькания коричневого тельца становилось дурно, но тошнота немного вытесняла из души страх провалиться в чёрную бездну.

Слабое существо человек: когда в камеру внезапно заявился начальник тюрьмы с судебным приставом, Розалия свалилась в обморок. Но казни не последовало. Повешение заменили бессрочной каторгой в Нерчинском заводе, и она снова с головой ушла в революционною борьбу.

Именно на каторге Розалия и познакомилась с чудесной, мягкой и тихой Машей Спиридоновой[21]. Та отбывала срок за убийство советника Луженковского, которого долго выслеживала, рискуя свободой. Другой подругой стала Сашенька Измайлович — она бросила бомбу в минского губернатора Курлова. К сожалению, Курлов остался жив, а случайными жертвами оказались люди из толпы. Сашенька переживала ужасно.

Позже к их тесному кружку присоединилась Маша Школьник. Та самая, что вместе с Аароном Шпайзманом и Яшей Лейкиным покушались на нижегородского губернатора Хвостова.

Да, хорошее было время: молодость, идеалы и верная дружба, спаянная великой целью.

Разве может быть в жизни женщины что-то лучше, чем борьба за народное счастье? Нет, нет и нет!

Розалия Ивановна наконец, преодолела два лестничных пролёта и остановилась перед дверью с кругляшом механического звонка. Значит, вот оно, её новое жилище. Ну что же, товарищи, выпустившие её из Лубянской тюрьмы за былые заслуги, не обещали царских хором.

Со вздохом подняв руку, Розалия Ивановна несколько раз покрутила рычажок.

Голос у звонка оказался с противным металлическим скрежетом, напоминающим о звоне кандалов.

Дверь распахнуло всклокоченное существо в лаптях на босу ногу и с хитрыми озорными глазами. Вдумчиво поковыряв в носу, мальчишка звонко выкрикнул в глубину квартиры:

— Мамка, подь сюды. Тут какая-то старая ведьма пришла. — Он втянул ноздрями воздух и собрал губы в гармошку. — А чем от тебя воняет?

«Сволочёнок растёт. А я за него жизнь под откос пустила», — подумала Розалия Ивановна и криво усмехнулась:

— Тюрьмой.

* * *

Фаина не ошиблась. Неопрятная старуха, что сторонилась солнца, оказалась новой соседкой. Она заселилась в кабинет бывшего хозяина, где на книжных полках ещё оставались кое-какие книги, избежавшие печки, а около окна стоял массивный письменный стол на круглых ножках. Оставшись единственной распорядительницей имущества, Фаина много раз заглядывала в кабинет, но старалась ничего не трогать без острой необходимости. Одно время хотела разломать и сжечь ящик из письменного стола, но обошлась корягой, выловленной в речке, и двумя щепами от спиленного дерева в сквере Елизаветинской больницы.

Хотя самое ценное и дорогое было конфисковано в пользу революции или обменяно на продовольствие, на столе стояла красивая лампа с фарфоровым основанием, хрустальный чернильный прибор без чернил и малахитовое пресс-папье, по крышке которого извивалась медная ящерица.

Проходя коридором, Фаина едва не споткнулась о ноги бабы Глаши, что пристроилась вязать в тёмном уголке за зеркалом. Вязала баба Глаша на ощупь и с беспримерной скоростью. Если бы не лёгкое постукивание спиц, то бабу Глашу можно было принять за огородное пугало, в шутку притащенное из деревни в городскую квартиру.

Кивнув бабе Глаше, Фаина легонько постучала в дверь новой соседки.

— Войдите.

Старуха сидела на кушетке и, отставив руку с книгой, подслеповато всматривалась в страницу. Видимо, все её личные вещи помещались в заплечный мешок, который лежал на полу у стены.

При виде Фаины старуха спустила с глаз пенсне, и оно повисло на шнурке, потерявшись в складках вязаной кофты бурого цвета. Глядя в слезящиеся глаза с тяжёлыми веками, Фаина представилась:

— Здравствуйте. Меня зовут Фаина, а мою дочку Капитолина. Наша комната около кухни, если вам что-то понадобится, то заходите. Чем могу — помогу.

Голос у старухи оказался неожиданно низким и густым:

— Розалия Ивановна Величко-Величковская.

«Ей бы на клиросе басы выпевать», — мельком подумала Фаина, отпихивая от двери любопытную Капу, что норовила просочиться в комнату и навести там порядок.

— До свидания. Не будем мешать.

Старуха кивнула головой, отчего кудряшки упали ей на лоб, и снова водрузила пенсне на нос, показывая, что не расположена к дальнейшей беседе.

На кухне в два голоса орали соседи, потом что-то с ужасным грохотом стукнуло.

— Тишка упал, — заметила Капитолина.

С каждым днём Капа говорила всё лучше и лучше. Недавно, забравшись к Фаине под одеяло, она быстрым шёпотом пробормотала целую главу из детской книги. От уютного детского тепла на сердце наплывала привычная тоска по Насте, которая с течением времени стала зыбкой и призрачной, как туманная дымка.

* * *

Ненастная осень нагнала с Финского залива в Неву потоки воды, готовые вот-вот перелиться через парапет на набережную. Тёмная волна длинным языком лизала розово-серый гранит берегов и струями захлёстывала на мостовую. Разметав в стороны чёрные крылья туч, ветер с размаху бился о колонну Александрийского столпа на Дворцовой площади.

— Нынче это площадь Урицкого, — с издёвкой сообщил Фаине господин из благородных. Он кутал шею в шёлковое кашне, намотанное до подбородка.

Фаина промолчала, но, видно, господину очень хотелось выговориться, потому что он воздел к небу зонтик и, ни к кому не обращаясь, изрёк: — Что за мода пошла на переименования? Моровое поветрие, иначе не назовёшь! Офицерская улица теперь — Декабристов, Дворянская — улица Деревенской бедноты, Николаевская — улица Марата. — Он фыркнул: — Только подумайте, какая несусветная чушь! Насколько я помню, сей деятель Французской революции принимал посетителей, сидя в ванной, где его и заколола некая дама Шарлотта Корде. Царь Пётр, наверное, в гробу переворачивается от сих новшеств. — Господин ткнул зонтиком в направлении Медного всадника. — Такие, знаете ли, фортели до добра не доводят. Скажите, кто дал право господам-товарищам издеваться над созидателями града сего? Помяните моё слово, однажды их кости восстанут из могил и призовут к ответу и тех, кто поругал их творение, — кивком головы господин указал на солдат в будёновках с красной звездой, а затем ткнул себя пальцем в грудь, — и тех, кто дозволял поругание, то есть нас с вами, милая девушка!

Собеседник осёкся и посмотрел на неё долгим взглядом, полным немой укоризны.

От странных пророчеств Фаине стало жутковато, и она прибавила шагу, стараясь поскорее избавиться от навязчивого внимания, и обрадовалась, когда позади раздался знакомый голос:

— Фая, Фаина, постой! Погоди! Да куда же ты так бежишь? — Догнав Фаину, Тетерин придержал её за локоть и пошёл рядом. — Я тебе кричу, машу, а ты не слышишь! Домой?

— Домой. — Фаина поправила сползающий платок. — Иду с Васильевского, получала в распределителе брошюры товарища Крупской о народных детских садах.

— Жена и соратник Ильича, — уважительно кивнул Фёдор и покосился на толстую сумку. — Читать будешь или в стол запрячешь?

— Что ты! Разве можно?! — От возмущения Фаину бросило в жар. — Читать, конечно! Я знаешь как много читаю! Если не понимаю, мне Лидочка помогает разобраться. Времени только мало. Но учиться очень хочется. — Она взмахнула рукой. — Очень! Ну, посуди сам, какая из меня, полуграмотной, начальница? Мне теперь надо тянуться к знанию и до полной учёности науку изучать.

— А ты стала другой. — Фёдор пошёл медленнее. — Когда я прихожу к тебе чай пить, ты обыкновенная, такая, как всегда. А сейчас увидел со стороны и понял: ты — уже не ты!

— А кто? — Фаина откинула голову и рассмеялась, чувствуя себя лёгкой пушинкой, которую вот-вот подхватит и унесёт ветер. Если, конечно, Фёдор не догадается удержать её на земле.

— Кто? — Он ненадолго задумался. — Не знаю, как объяснить. Когда я тебя увидел в первый раз, помнишь, ты помогла мне приколотить вывеску? Ты была вот таким незаметным человечком, — Тетерин вплотную сузил большой и указательный пальцы, — прислуга, подай-принеси — пошла вон. А теперь из угнетённой массы ты стала свободной гражданкой! — Его кулак рубанул воздух. Фёдор внезапно остановился и повернулся к Фаине, перегородив дорогу: — Фая, я ухожу в Красную армию. — Его голос дрогнул от волнения, и в Фаининых глазах вдруг слились воедино его лицо, небо, ангел на Александрийской колонне и блестящие от влаги булыжники мостовой под ногами. Так же в шестнадцатом году ушёл на фронт муж, чтобы никогда не вернуться обратно.

Мимо проехал отряд конных патрулей. Перебежали дорогу две девушки в красных косынках. На углу, подняв воротник длинной офицерской шинели, стоял старик-нищий с протянутой рукой.

Тетерин взглянул на неё тревожно и требовательно:

— Будешь меня ждать?

Фаина изо всех сил стиснула ручки сумки. Проклятая война! Слова путались со слезами, что сами собой хлынули по щекам. Она хлюпнула, коснулась кончика носа тыльной стороной ладони и с отчаянием ответила:

— Конечно, буду. Возвращайся скорее!

* * *

Как и положено женщине, обещавшей ждать, Фаина пошла на проводы к призывному пункту возле Балтийского вокзала. Второй раз она провожала на фронт, и второй раз сердце рвалось напополам, выплёскивая в глаза горючие слёзы. Поток людей подхватил её уже на подходе, затягивая в общий водоворот, текущий в одном направлении.

Напротив шеренги красноармейцев в одинаковых новеньких будёновках с красными звёздами стояла толпа таких же, как она, женщин. Некоторые держали на руках детей, кто-то плакал. Надрывно и яростно тянул мехи одноглазый гармонист в потрёпанном пальто с чужого плеча. Порывы ветра колыхали полотнища красных знамён и надували лозунг на фасаде здания с призывом пасть в борьбе с империалистической гидрой. Сбиваясь в стаи, над городом кружилась туча птиц, гортанными выкриками нагнетая общую тревогу.

С фанерной трибуны посреди площадки выступал агитатор в круглых очках и с красным бантом на груди. Взмахивая тощими руками, похожими на паучьи лапы, агитатор выкрикивал что-то про свободу и братство народов, которые требуют защиты от внешнего и внутреннего врага. Когда его слова заглушала гармонь, агитатор подпрыгивал и злобно смотрел в сторону музыканта.

— А сам-то чего на войну не идёшь? — спросил из толпы отчаянный женский голос. — На трибуне скакать вы все горазды. Ты поди повоюй вместе с нашими мужиками.

— Да он небось и винтовку в руках не удержит, — ответил озорной девичий смешок.

Когда Фаина провожала на войну мужа, солдат благословлял батюшка. Все, и офицеры, и нижние чины, и генерал с седыми бакенбардами опустились на одно колено, а батюшка кропил святой водой стриженые головы и читал молитву. На груди у батюшки был крест на широкой георгиевской ленте. Это означало, что батюшка проявил геройство на полях сражения. Фаине тоже досталось несколько брызг с его кропила, и она потом долго вспоминала холодные брызги, что составили единственную радость за тот последний день замужней жизни.

Течение её мыслей перебил агитатор. Брызнув слюной на трибуну, он истошно завопил:

— Помните, вы не просто солдаты, вы бойцы Красной армии! На вас с надеждой смотрит пролетариат всего мира!

Тетерин стоял в середине строя между совсем молоденьким мальчиком и пожилым усатым солдатом с густыми бровями. Иногда Фаина ловила напряжённый взгляд Фёдора и старалась улыбаться в ответ, хотя слёзы набегали на глаза и висли на ресницах.

— Женишка провожаешь или мужа? — спросила Фаину женщина в сером платке грубой вязки. Она была уже не молода, с резко очерченным рисунком бровей и морщинами поперёк лба. Трудовые руки с искорёженными пальцами сжимали узелок с провизией, который она наверняка хотела сунуть своему солдату.

— Не знаю кого, — призналась Фаина, — ждать попросил, а замуж не позвал.

— Побоялся, значит, — женщина поджала губы, — не захотел вдовой оставлять. Может и правильно.

— Я и так вдова, — Фаина смахнула набежавшие слёзы, — после Мировой. Всего и пожили с мужем месяц.

— Эвон как… — Женщина горестно покачала головой. — Ну, да если детей нет, то новый муж завсегда сыщется. С хвостом-то оно труднее. Кому нужна баба с припёком.

— Есть у меня дочка. Даже две.

— Так он тебя с детьми берёт? — охнула женщина. — Ну, надо же! За такого парня обеими руками держаться надо! Ты покрепче молись, чтоб жив остался.

— А вы кого провожаете? — спросила Фаина, чтобы отвести разговор от своей персоны.

— Я-то? — переспросила женщина. — Я своего хозяина отправляю. Вот, видишь, второй от краю стоит?

Фаина посмотрена на низенького мужичка в надвинутой на глаза будёновке. В шинели не по росту он выглядел подростком, который старается хорохориться, но не может никого обмануть своей напускной лихостью.

— Пятеро сынов у нас, — в словах женщины зазвучала гордость, — все в Красной армии за счастье народное воюют. Вот и муж собрался. Не могу, говорит, Мотря, сидеть дома, пока наши ребята пролетарскую кровь проливают. Скоро война закончится, отберём у буржуев землю и заживём как в раю. — Она перекрестилась. — Только бы живые вернулись! Каждый день хожу в церковь свечки ставлю и по два раза акафист Божией Матушке вычитываю. Должно помочь. Как думаешь?

В этот момент оратор слез с трибуны, гармошка всхлипнула и затихла. Командир махнул рукой:

— Смирно! Направо! Шагом марш!

Строй красноармейцев единым духом шаркнул ногами по мостовой и двинулся в сторону вокзала. Народ тоже побежал сзади, толкаясь и причитая.

— «Как родная меня мать провожала, тут уж вся моя родня набежала», — звонко вывел песню запевала в первых рядах. Красноармейцы подхватили мелодию и подкинули её вверх к серому небу, начинающему мелко трусить на землю брызги холодных слёз.

* * *

Богородица взирала с иконы с грустной нежностью и затаённой болью. Всемилостивая всё видела и всё знала. Мерцающее пламя свечей рассеивало тьму золотыми кругами храмовых подсвечников. Пахло мёдом, воском, ладаном и всем тем, что обычно проливают на сердце спокойствие и умиротворение. В дальнем углу отец Пётр принимал чью-то исповедь. Фаина видела его согбенную спину и голову кающегося, накрытую епитрахилью.

Склонив голову, Фаина попробовала сказать первые слова молитвы, но не смогла. Слова не шли от души, превращаясь в пустое бессмысленное бормотание, от которого становилось стыдно перед Богом. С сердечным жаром она могла просить только за детей — за Настю, за Капитолину, за худенького мальчика Жорку из своего детсада, за тех несчастных малышей, что, нахохлившись воробьями, сидят сейчас на церковной паперти, и даже за беспризорников, что, сбившись в «волчьи» стаи, нападают на прохожих.

Надо бы помолиться за Фёдора, но как? Желать победы большевикам? Тем, кто убил царя и убивает батюшек? Благодаря кому в стране смута и разорение? Молить Бога за победу Белой гвардии над Красной? Но тогда погибнет Фёдор, а она не может желать ему гибели, да говорят, и белогвардейцы творят немало бесчинств. И, кроме того — и те, и другие — наши, русские, братья и защитники, те, кто в четырнадцатом году ушёл на фронт и плечом к плечу бился за Веру, Царя и Отечество.

Когда она попробовала разобраться со своими мыслями, казалось, голова взорвётся от путаных дум про поруганное Отчество и убиенного государя императора. Не зная, как поступить, Фаина спрятала лицо в ладони и сгорбилась под неимоверным грузом тяжёлого выбора.

— Молись за Россию, — тихо произнёс кто-то позади неё. — Когда не знаешь, как поступить, молись за Россию.

Фаина повернулась, встретив прямой взгляд старой нищенки с благородной осанкой. Ситцевый платок, по-крестьянски обмотанный вокруг шеи, не мог скрыть дворянского происхождения, хотя и делал даму не такой заметной в толпе людей. Её тонкие пальцы с восковой свечой казались тоже отлитыми из воска. Голос нищенки звучал с искренним участием, и Фаина быстро сказала:

— Я жениха в Красную армию проводила.

В первый раз она назвала Фёдора женихом, поэтому сердце невольно встрепенулось, а щёки обдало жаром. Женщина понимающе кивнула:

— А у меня сын в Белой гвардии.

Готовая к нападкам, Фаина опустила голову:

— Выходит, враги?

— Нет, — твёрдо ответила нищенка, — друзья по несчастью.

* * *

Своего первого врага Фёдор Тетерин убил в бою под Торжком. Распластав по сторонам руки, белоголовый парень в крестьянском армяке упал лицом в жирный сырой чернозём, негромко охнул и затих. Из-под его живота торчало длинное дуло немецкого самозарядного маузера, только что плевавшего в красноармейцев смертоносные горячие пули.

— Штыком доколи! — в пылу наступления крикнул Фёдору взводный и побежал вперёд, тяжело бацая сапогами с налипшей грязью.

Штыком? Фёдор с размаху замахнулся винтовкой, но дал слабину — не смог вонзить штык в тело, которое только что было человеком. Над его головой щелчок из кулацкой берданки напрочь снёс берёзовую ветку. Фёдор пригнулся и, петляя, рванул в сторону леса, откуда доносилось нестройное «ура».

После учёбы он попал служить в ЧОН — части особого назначения, которые бросали на усмирение мужиков, бунтовавших против новой власти.

Накануне боя отряд чоновцев выстроили перед зданием уездного исполкома, и сам председатель — плешивый коротышка в тужурке нараспашку, яростно разевая рот, прокричал:

— Товарищи бойцы, красноармейцы! Завтра вы отправитесь на борьбу с кулацкими бандами. Бои будут тяжёлыми и беспощадными. Многие из вас останутся на полях сражений. Так пусть же в память о тех, кому выпадет великая честь умереть за дело революции, оркестр сыграет похоронный марш! Ура, товарищи!

— Ура, — нестройно пронеслось по рядам бойцов, и тотчас, повинуясь жесту председателевой руки, городской оркестрик из трёх музыкантов взметнул в воздух тягуче-траурные звуки, от которых окрестные зеваки истово закрестились.

Председатель сорвал с головы шапку и опустил голову, заранее отдавая долг памяти будущим погибшим.

— Живьём хоронит, сволочь, — сквозь зубы прошипел Витька Матвеев, что стоял рядом с Фёдором. — Я бы таких кликуш лично к стенке ставил.

Когда трубач из оркестра вывел особенно тонкую ноту марша, закаркали вороны на деревьях, и Фёдору стало совсем муторно на душе. Даже мысли о Фаине не грели, потому что какой в них смысл, если тебя зарубят кулацким топором из-за угла или убьют выстрелом в упор?

Каждую минуту, каждую секунду плакатами, речами, газетами, музыкой и стихами, агитация предупреждала: берегись! Кругом враг! Убей его! Контрреволюция имеет тысячу личин, не смотри, кто перед тобой, — женщина, старик или ребёнок. Это всё равно враг, будь бдителен!

Товарищ Ленин телеграфировал:

«Приветствую энергичное подавление кулаков и белогвардейцев в уезде. Необходимо ковать железо, пока горячо, и, не упуская ни минуты, организовать бедноту в уезде, конфисковать весь хлеб и всё имущество у восставших кулаков, повесить зачинщиков из кулаков, мобилизовать и вооружить бедноту при надёжных вождях, арестовать заложников из богачей и держать их, пока не будут собраны и ссыпаны в их волости все излишки хлеба»[22].

Поначалу убивать людей казалось невероятным, но постепенно Фёдор стал воспринимать противника как безымянную мишень, рука обрела твёрдость и силу. Да и проклятий в свой адрес пришлось наслушаться столько, что поневоле душа заскорузла в злобе и ненависти. Тяжело приходилось только на казнях во имя революции, особенно если у стены стояли бабы или девки. Их Фёдор старался поразить прямо в сердце, чтоб не мучились.

Однажды пришлось расстрелять седого попика, но того было не жаль, очень уж люто смотрел, не прощающе, а ведь, казалось бы, должен всех любить и за всех молиться. Правду говорил комиссар, что религия — опиум для народа. С верой в сердце к коммунизму не пробьёшься, тут надо в будущее смотреть, а не тащить за собой хвост из дедовских запретов. Настоящий коммунист и комсомолец и без попа рай на земле построят, своими собственными мозолистыми руками.

Примерно через полгода службы Фёдору стал сниться один и тот же сон, будто лежит он в гробу, опутанный верёвкой по ногам, и колет штыком в крышку гроба, чтоб наружу вырваться, а сверху на него земля давит, да так, что вздохнуть невозможно. В ушах звенит, во рту сухо. Жуть, да и только. По первости он по старой привычке занёс руку перекреститься — «свят, свят, свят», потом вспомнил, что Бога нет, и сплюнул с досады. И привидится же всякое непотребство, да с покойниками!

Но самым плохим оказалось то, что наваждение этого проклятого сна ничем не выгонялось. Что только он не перепробовал: пил самогон, сочинял в уме длинные письма Фаине и своим сёстрам, несмотря на небольшую рану в плече, отжимался до седьмого пота. Немного вгоняло в дрёму чтение «Капитала» товарища Карла Маркса, но как только глаза закрывались, он снова оказывался в полной темноте без единого светлого проблеска. Сны выматывали, превращая нервы в натянутые канаты, готовые вот-вот лопнуть. Однажды, вскочив среди ночи весь в поту, Фёдор дал себе слово, что едва демобилизуется — сразу за свадьбу, чтоб никогда не оставаться наедине со страшным загробным миром между явью и сновидением.

«Главное, чтобы Фаина дождалась», — сказал он себе, хотя хранил твёрдую уверенность, что она обязательно дождётся. Такие, как Фаина, не подводят.

* * *

Сладко сопя, Капитолина повернулась и свернулась калачиком. Не открывая глаз, Фаина обняла тёплую спинку, влажную от ночного пота.

— Да чтоб тебе, Тишка, повылазило! Опять ногой в помои наступил! Вот ужо я тебе уши надеру, будешь знать!

Вопли соседки Кобылкиной дробили сон на мелкие острые кусочки света и тени. Пропали река и солнечный луг, по которому она бежала навстречу Фёдору, пропало тепло, сладко баюкавшее тело, пропало чувство полёта, когда руки превращаются в два белых крыла.

Вместо лёгких образов появилась тёмная стена старого дома и строй солдат под красным знаменем, шагавших в ногу — ать-два, левой!

Сквозь полудрёму Фаина услышала, как что-то в кухне загремело, и вяло подумала, что Фёдор не зря советовал переехать в комнату побольше и подальше от кухни, а она, глупая баба, его не послушала. В следующий раз будет умнее.

— Мама, Тиша балуется? Почему тётя Акуля кричит? — Капитолина села на кровати и с интересом посмотрела на дверь. Если дочка проснулась, то о сне можно забыть.

Фаина посмотрела на часы и вздохнула — пять утра. Ещё бы позволить себе чуточку полежать на подушке, бездумно скользя взглядом по зимней темноте за окном. Очень уж не хотелось вылезать на холод из-под тёплого одеяла.

— Мама, мама, вставай, — тянула Капитолина. Ей не терпелось заняться делами.

Фаина вспомнила — сегодня в детском саду намечается подготовка к Рождеству, и разом вскочила на ноги. Лидочка обещала тоже прийти пораньше, чтобы втайне от детей затащить ёлку в холодную кладовую. За прошлую неделю Лидочка с детьми наделали груду ёлочных игрушек, да ещё ящик игрушек выделил Наркомпрос из конфискованных запасов. В жизни Фаины это будет первая настоящая ёлка, прежде недоступная для девочки из нищей семьи её вечно пьяного отца. Однажды, лет десять назад, крёстная взяла её на подённую работу в семью чиновника — помогать по хозяйству. Шли Рождественские праздники.

— Поди взгляни одним глазком на господскую ёлку, а потом сразу обратно, — шепнула крёстная. — Ух, и красота! Глаз не отвести!

Широкими юбками она заслонила проход с кухни, куда рыбкой-плотвичкой ухитрилась юркнуть Фаина. От суматошного бега сердце то уходило в пятки, то взлетало вверх к горлу. На носочках, крадучись, она поднялась по чёрной лестнице и спряталась за шкаф в прихожей. Двустворчатые двери в зал были распахнуты настежь, и там, на блестящем сосновом паркете, мерцала огнями зелёная красавица. Нет, это была не ёлка из леса, а чудо расчудесное, какое видится только в сказках. На пушистых ветвях горели свечи, блестели орехи в золотой скорлупе, качались какие-то необыкновенные конфеты, игрушки, разноцветные шарики, струились нити серебряного дождя. Расширенными от восторга глазами Фаина видела всё ясно, как на ладони. А ещё из зала тянуло невыразимо прекрасным запахом праздника, замешанном на пряниках, мандаринах и ещё на чём-то сладком и ароматном. Чтобы надышаться вволю, Фаина сильно втянула в себя воздух, не удержалась и громко чихнула. От ужаса она замерла, не зная куда подеваться.

— Мама, мама, здесь кто-то прячется! Мы боимся! — наперебой закричали детские голоса. Раздались топот ног, шум, визг, кошачье мяуканье, стук каблуков. Чья-то рука рывком выволокла Фаину из укрытия, и высокая горничная в белом переднике сильно тряхнула её за шиворот:

— Как ты сюда попала?

Не смея и слова молвить, Фаина то открывала, то закрывала рот.

Горничная зло нахмурилась:

— Воровать пришла? Я сейчас полицию вызову!

Из-за юбки горничной с любопытством выглядывали два детских личика.

Онемев от страха, Фаина была ни жива ни мертва. Словно сквозь толщу воды она увидела, как горничная отодвинулась в сторону и к Фаине наклонилась красивая барыня в малиновом бархатном платье с белой кружевной оборкой по вороту.

— Девочка, ты откуда взялась?

Голос барыни звучал удивлённо, но приветливо, и Фаина с трудом выронила ответ:

— С кухни.

— Ах, с кухни. Ты что же, чья-то дочка?

— Нет, меня крёстная помогать взяла, — прошептала Фаина, — я сперва картошку чистила, а потом котёл мыла.

Она поспешила спрятать за спину ободранные до крови пальцы, но барыня заметила её руки, и чёткие дуги её бровей слегка изогнулись.

— Наверное, ты хотела посмотреть ёлку?

— Да, — закивала Фаина.

Барыня улыбнулась:

— Хорошо, пойдём. В Рождество мечты должны сбываться. — Она повернулась к детям. — Марина, Олег, — покажите нашей гостье ёлку и угостите печеньем.

В голове Фаины теснилось так много впечатлений, что на мальчика она едва посмотрела, к тому же он выглядел совсем маленьким, лет четырёх. Девочка была одета в чудесное розовое платье с золотой вышивкой по подолу и в коричневые лакированные туфельки с золотыми пуговками.

— Пойдём со мной! — Девочка взяла Фаинину ладошку и трижды обвела вокруг ёлки. От восхищения Фаина окончательно утратила дар речи. Но счастье на этом не закончилось, потому что девочка протянула Фаине большую жестяную коробку печенья, где на крышке был нарисован ангелок в венке из цветов:

— Возьми, это тебе подарок.

Дома, укладываясь спать на сундук за печкой, она вспоминала каждую секунду Рождественского сочельника и то и дело гладила рукой жестяную коробку. Пробовать печенье она не смела, потому что это было всё равно что разрушить великое чудо, ниспосланное ей свыше.

А наутро отец силой отнял заветную коробку и обменял на бутылку самогона.

Выныривая из воспоминаний, Фаина стала быстро одевать Капитолину, пока та не простыла. Хорошо, у самой на ногах валенки, а то по полу впору на коньках ездить.

— Да не вертись же ты, вертушка!

Капитолина баловалась, хватала её за волосы, за уши, тёрлась носом об нос и совершенно не печалилась, что в стране война и голод, а в промороженной квартире едва хватает дров, чтоб не замёрзнуть насмерть. Главное — рядом мама, чьи лёгкие руки так ловко и споро натягивают на ноги вязаные чулочки и укутывают в платок крест-накрест, чтоб сохранить толику тепла.

* * *

«Как долго я не была дома, — подумала Ольга Петровна, когда не сразу провернула ключ в замочной скважине. — Забыла, в какую сторону замок открывается!»

В последний месяц она зарабатывалась допоздна и оставалась спать в каморке за кабинетом Кожухова. Там стоял очень уютный кожаный диван с наимягчайшей подушкой из гагачьего пуха. Вместо ужина буфетчица приносила горячий чай и бутерброды, изредка — вареную картошку с селёдкой. Хотя правительство относилось к особой категории обеспечения, нехватка продовольствия чувствовалась и в Петросовете. Дошло до того, что новоназначенный командующим Балтфлотом Фёдор Раскольников и его супруга Лариса Рейснер были вынуждены привезти с собой из Москвы полный вагон съестных припасов!

Не снимая шубку, Ольга Петровна прошлась по комнатам и посмотрела в заиндевевшее окно на торчавшие из форточек жерла клёпаных печурок, что оставили на фасаде дома тёмные полосы от сажи и дыма. Там, где теплится печурка, — есть люди. Некстати вспомнилось, что в первый год после переворота жители по вечерам не зажигали свет, дабы не выдать своё присутствие перед революционными патрулями. Нынче подобная маскировка не спасёт — взглянул на фасад дома и сразу ясно, к кому идти с проверкой.

Прежде чем распахнуть дверцу шкафа, Ольга Петровна подышала на застывшие пальцы. Она приехала сменить платье, и протапливать квартиру ради получаса домашней жизни совершенно не имело смысла. Да и дров не было. Отопление города представляло собой одну из основных проблем. Дотянуть бы до весны без народных волнений, а там организовать бригады по заготовке дров, мобилизовать население, и, глядишь, следующая зима пройдёт с меньшими потерями.

Кто-то из знакомых рассказывал, что два сумасшедших поэта — Мариенгоф и Есенин наняли девушку, которая грела им постель перед сном. Рациональные англичане для подобных целей придумали грелки. Впрочем, в Англии не видывали русских морозов.

Разыскивая в ящике тёплую юбку, Ольга Петровна наткнулась на плюшевого зайца из собственного детства. Словно ожёгшись, она отдёрнула руку и запихала зайца подальше вглубь, потому что любое напоминание о детях заставляло мысленно оправдываться перед дочерью, выматывая силы и нервы.

— Я поступила правильно, — сказала она себе, — я сделала выбор в сторону лучшей жизни для своего ребёнка. Там Капитолину любят и берегут, а моё дело — обеспечить дочь едой и одеждой. Кроме того, я раздобыла ордер на дрова для Фаининого детского сада и уговорила Кожухова похлопотать насчёт продовольственного снабжения.

Чтобы сбиться с ненужных мыслей, Ольга Петровна открыла фортепьяно и пробежалась пальцами по ледяным клавишам. Весело рассыпавшись дробью звуков, бодрая полечка показалась злой издёвкой над действительностью мрачного города. Она захлопнула крышку, словно гроб заколотила: пусть прошлое остаётся прошлым и не лезет в настоящее и, главное, в светлое будущее.

На звонок в дверь Ольга Петровна вышла одетая в зелёную суконную юбку и блузку с высоким воротом. На ходу сняла перекинутую через спинку стула шубку, сняла с вешалки меховую шляпку. Наверняка это шофёр.

— Иду, иду. Я уже готова.

Вместо шофёра на пороге стоял немолодой мужчина в вонючем ямщицком тулупе, подпоясанном широким кушаком. В глаза бросились трясущаяся голова и солдатский заплечный мешок в заскорузлых руках.

— Здравствуйте, хозяюшка. — Мужчина подобострастно, по-холопски поклонился. — В Домкомбеде мне сказали — здесь сыщется для меня комнатка. Окажите божескую милость, приютите погорельца.

— Напомните вашему Домкомбеду, что на эту квартиру бронь, — отрезала Ольга Петровна, — в следующий раз пусть разбираются внимательнее. Уверена, вам сумеют подобрать другое жильё.

От её слов мужчина вздрогнул и жалко скукожился, словно получил удар плетью:

— Простите, барыня.

Ольга Петровна хотела возразить: «Я вам не барыня, а товарищ», но вовремя сообразила, что в данной ситуации лучше промолчать.

Дождавшись, когда незваный гость уйдёт, она закрыла замки на все обороты и для верности подёргала за ручку двери, плотно ли заперта. Подумала, не наклеить ли на дверь надпись «Свободен от постоя», как делалось при царском режиме, и ещё раз похвалила себя, что не упустила шанс устроиться на государственную службу. А то сейчас квартира была бы уже коммуной, а сама она, голодная и холодная, ютилась бы в угловой комнате как классово чуждый элемент.

О том, как миллионы людей превратились в элементы и лишенцев, она предпочитала не задумываться. Главное, что её минула чаша сия.

— Ольга Петровна, помощь не требуется? — позвал её с первого этажа подошедший шофёр.

— Всё отлично. Поехали.

Она водрузила на голову шляпку, застегнула пуговицы на шубе и неспешно двинулась вниз по лестнице. Через два часа в Петросовет придут товарищи с Путиловского завода обсуждать подготовку ко второй сессии Всероссийского Съезда Советов.

* * *

Битых полдня Фаина провела в деловых хлопотах по обеспечению детсада. Мало того, что пришлось бегать в несколько мест, так ещё ухитрилась упасть и больно ободрать коленку. Коленка-то ладно, заживёт; жалко было разорванного чулка, который придётся штопать, выдёргивая нитки из старой скатерти, потому что мануфактура была одним из самых больших дефицитов.

Теперь предстояло добежать до дома по знаменитой бандитской Лиговке, что в нынешних условиях представлялось рискованным предприятием, потому что ближе к полудню на Лиговском проспекте начинали бесчинствовать стаи беспризорников. Выбирали жертву, набрасывались скопом и обчищали дочиста, порой безжалостно убивая или калеча. Фаина дважды чудом избегала участи быть ограбленной. Один раз её выручили оказавшиеся поблизости красноармейцы, а во второй она успела спрятаться в подвал и, дрожа, глядела сквозь щёлку, как ватага оборванцев с улюлюканьем гнала по улице прилично одетого гражданина. Хорошая одежда почти всегда оказывалась приговором, и горожане предпочитали рядиться в тряпки, чем оказаться голым, босым и с ножом у горла.

Справиться с беспризорностью не могла даже всесильная ЧК, хотя патрулей на улицах заметно прибавилось. На беспризорников устраивали облавы, словно на волков, и по слухам, особо сопротивляющихся расстреливали на месте. Детских приютов тоже было множество — в неприспособленных дворцах, особняках, даже в конюшнях. Улицы Фурштатская и Сергиевская, где прежде селилась знать, целиком отдана приютам. Но организованы они из рук вон плохо, не то что Фаинин детский сад. В одном приюте бельё было чудное, батистовое, с монограммами статс-дамы Нарышкиной, но одна простыня на две кровати. Впрочем, на кроватях тоже спали по двое. Платья и капоры шились из придворных тренов императрицы Марии Фёдоровны — одна одёжка на пять детей. Обувь гнилая. Кожаные сиденья кресел с гербом князя Меншикова изрезаны на подмётки. Нет дров, нет воды. Дети умирают в огромном количестве, а у выживших от голода и холода отгнивают пальцы. Тиф, вши, болезни[23].

А ведь ещё три года назад, в переломном семнадцатом, у всех этих детей были родители и сами дети были обычными крестьянскими мальчиками и девочками, чистенькими гимназистами, заводскими пареньками, беспечными хохотушками и маменькиными дочками. Когда Фаина видела беспризорников или приютских, то обмирала от мысли, что среди них может мыкать горе её Настенька. Она была готова проползти на коленях через весь город, биться головой о каждый камень и голосить: только не это, Господи! Только не это!

От ледяного дождя ветки деревьев превратились в стеклянные бусы. Хрустальными слезами с крыш и карнизов свисали сосульки. По скользкой мостовой ноги скользили и разъезжались. Обжигая щёки и губы, в лицо дул колючий ветер. Порывы ветра крутили над городом дымы от печек-буржуек, и холодный воздух насквозь пропах гарью и копотью.

Чтобы не упасть, Фаина оперлась рукой на стену. Идти было трудно, потому что за спиной висел заплечный мешок с богатством — мочёными яблоками для ребят. Яблоки удалось выменять в приюте на серую муку, которую выдали по ордеру, хотя Фаина и пыталась возражать, что в их детском саду нет кухни и еду готовить негде.

Приютская кухарка сказала, что ведро яблок на сто ртов не разделишь, а из муки можно сварить затируху или замесить оладьи на постном масле. Когда Фаина предложила обмен, кухарка посмотрела на неё как на умалишённую.

Фаина представила, как вызовет Лидочку в заветную комнатку (Лидочка называла её учительской), развяжет мешок и горделиво кивнёт:

— Загляни, что достала!

А Лидочка всплеснёт руками: «Ах, Фаина Михайловна, вы просто волшебница!»

Приятная мысль потянула за собой другую — о том, что надо найти ещё одну воспитательницу для ребят, а то их набралось уже три десятка и они с Лидочкой порой сбиваются с ног. Детей в их детский сад вели не только от их Домкомбеда, но и со всего Свечного переулка и даже с Кабинетской[24]. Необразованную воспитательницу брать на службу не хочется: детям, что постарше, надо книжки читать, учить буквам и рисованию, а благородные дамы пугаются, когда узнают, что придётся детей и на горшки высаживать, и нос вытирать, и переодевать… Да ещё между делом ухитряться выбивать в распределителе продовольствие и иные припасы. Недавно приходила одна дамочка, сказала, что в гимназии окончила класс домашней наставницы. Как увидела золотушного Серёньку с соплями до пупа, так едва в обморок не грохнулась. А он ещё, как на грех, кричит: «Тётя, тётя, возьми на ручки!» Кроха совсем, что с него возьмёшь?

Да и жалованье Домкомбед выделяет совсем мизерное, только чтоб с голоду не помереть. Правда, Лидочка и тому рада, а у Фаины есть подспорье от Ольги Петровны: хватает и им с Капитолиной, и поделиться с Лидочкой. А как же иначе?

За будничными размышлениями Фаина не заметила, как добралась до Знаменской площади, и дальше уже спешила пересечь Лиговку, о которой и в царское время гремела разбойничья слава, а нынче и подавно — иди не зевай. Оглянуться не успеешь, как мешок выхватят, а то и удавку накинут. Дня не проходит, чтоб кто-нибудь да не заметил: «Слыхали, на Лиговке-то опять человека порезали?» Дошло до того, что на дверях домов бандиты стали писать мелом всякие глупости, наподобие «До вечера шуба ваша, потом наша».

Время перевалило за три пополудни, и ранние зимние сумерки уже ложились на дома тёмно-синими полосами, затеняя укромные уголки, откуда могла появиться любая опасность. Фаина так сосредоточилась, чтоб удержаться на ногах, что не сразу заметила ватагу беспризорников впереди, а когда свернула в сторону, бежать оказалось уже поздно. Они шли гомонящей толпой, оборванные, злые, с худыми лицами и папиросами в зубах. Высокий паренёк впереди поднял руку, блеснувшую металлом кастета.

Повинуясь приказу, беспризорники на миг затихли. Фаина вжалась в стену, словно могла остаться незамеченной на пустынной улице. Её глаза встретились с глазами вожака, и по его губам поползла ухмылка. Защищаться, драться бессмысленно, да и мысли вдруг улетучились из головы, остались лишь бешеный стук сердца и жаркий огонь по всему телу. Фаина не стала отводить взгляд, смотрела прямо, как глядят в глаза цепного пса или дикого зверя, только пальцы сами собой сложились для крестного знамения.

* * *

Несколько секунд противостояния взглядов отдавались в ушах гулкими ударами крови. Страх исчез, уступив место прозрачной ясности мысли, отпечатывающей в сознании звуки шагов по мостовой, солёный привкус крови на губах, хлёсткий удар порыва ветра в лицо. За окном дома напротив промелькнула и исчезла чья-то тень. Под тяжестью птицы обломилась сосулька на карнизе.

Беспризорники подходили всё ближе и ближе, угрожающе посвистывая и улюлюкая. Когда их отделяло несколько метров, вожак внезапно дёрнул плечом и отрывисто сказал в толпу: «Баста». Ватага развернулись и двинулась в обратном направлении.

Почти на ощупь Фаина добралась до ближайшей арки во двор и без сил опустилась на чугунный отбойник для карет. Ноги и руки ослабли так, что если бы не мешок с грузом за печами, она выронила бы яблоки на землю. Медленно приходя в себя, Фаина посмотрела вслед уходящим и вдруг увидела, как толпа беспризорников вытолкнула наружу какого-то человека, который остался лежать у тротуара. Некоторое время человек лежал неподвижно, а потом шевельнулся и попробовал встать, опираясь на локоть. Хотя беспризорники уходили не оглядываясь, броситься на помощь было страшно. Фаина решилась подойти, лишь когда последний из ватаги скрылся в переулке. Он шёл, подволакивая одну ногу, такой маленький, худенький, в обмотках вместо обуви, что, несмотря на пережитой ужас, у Фаины защемило сердце.

Сильный порыв ветра запарусил лозунг на одном из домов: «Смерть буржуазии и её прихвостням. Да здравствует красный террор!»

Через несколько шагов Фаине стало понятно, что брошенный на мостовую человек — босая женщина в разорванной блузке и штапельной юбке. При виде Фаины несчастная сделала попытку приподняться, но ладони скользнули по мостовой, оставляя на ледяной корке потёки крови.

— Я помогу, — наклонилась к ней Фаина. — Не бойтесь, они ушли.

Женщина подняла на неё заплывшие глаза и с видимым усилием кивнула. Фаина потянула её вверх.

— Вот так, вставайте. Понемногу.

— Не могу, голова кружится. Сейчас чуть-чуть посижу.

— Да вы замёрзнете. Лёд кругом. — Упираясь пятками, Фаина потащила женщину в сторону дома. — Вы далеко живёте?

— В Свечном переулке.

— И я в Свечном. — Обняв женщину за талию, Фаина смогла оторвать её от земли и перевалить на колени. — Опирайтесь на меня, вставайте. Вместе пойдём. Хотя погодите! — Фаина скинула с рук варежки. — Вот, возьмите, надевайте на ноги. А то застынете до смерти.

— Пускай, — простонала женщина, но кое-как натянула варежки на пальцы ног.

Обнявшись, как две сестры, они побрели холодной улицей с заколоченными окнами лавок, и только ступив в свой Свечной, обе одновременно заплакали.

* * *

Спасенную Фаиной женщину звали Надей. В тот день она не собиралась выходить на улицу, потому что накануне вечером разломала на растопку старую обувную полку, и необходимость добывать дрова исчезла. Поход на рынок тоже не составлял насущную необходимость: полстакана пшена засыпаны в кастрюлю — каши хватит надолго. Тем более что в буфете оставалось ещё полфунта рафинада, выменянного у спекулянтов на богемскую крюшонницу с серебряной крышкой.

— Экая красота, — довольно сказала щекастая баба в пёстром платке, — на приданое нашей Маруське пойдёт. Если найдёшь ещё что этакое блескучее, то приноси, сговоримся.

— Больше нет. — Наде было противно стоять рядом с этой разухабистой торговкой и униженно смотреть, как та отсчитывает в кулёк куски сахара. На среднем пальце у бабы красовался мужской перстень с красным камнем. Такие иногда называли офицерскими.

Заметив Надин взгляд, баба расплылась в улыбке.

— Нравится? Генерал принёс. А может, не генерал, но такой представительный барин, в голубой шинели. Меня, почитай, все покупатели уважают, потому как я без обмана торгую.

Кусок сахара баба всё-таки не доложила. «Горбатого могила исправит», — подумала тогда Надя с полнейшим равнодушием ко всему окружающему. Она давно пребывала в апатии и если бы научилась не обращать внимания на чувство голода и холода, то с удовольствием свернулась бы калачиком в кресле и больше не встала. Лежала бы, вспоминая каждую секунду той далёкой и счастливой жизни, что погибла вместе с Российской империей. Впрочем, чаще всего память возвращалась в осень семнадцатого, когда она с замиранием сердца ждала, что революция вдохнёт в страну свежие силы и вот-вот наступит расцвет демократии, прогресса и либерализма. Мысленно рисовались пасторальные картины счастливых лиц на улицах города и чистенькие бонны с детьми. Всеобщее благоденствие представлялось в виде взаимных поклонов с дворником, но никак не в виде его вселения в лучшие апартаменты к профессору Слепакову.

Её муж придерживался резко противоположных взглядов на русскую смуту. Вскоре после переворота он сел напротив неё и тяжело произнёс:

— Надюша, пока есть возможность отъезда, нам необходимо выбраться за границу.

— Куда, Серёжа? Зачем? Здесь наша Родина. Я не понимаю, о чём ты говоришь.

— Надя, послушай, не будь наивной. — Муж взял её руки в свои и прижал к сердцу. — Все эти люди, — он кивнул в сторону окна, за которым бушевала демонстрация, — они хотят не свободы, не равенства и не братства. Они хотят нашу квартиру, твою шубку, наши накопления в банке, в конце концов, то крохотное именьице под Выборгом, где мы мечтали развести сад, огород и построить учебную сыроварню. О каком равенстве ты говоришь? В мире нет и никогда не будет равенства. — Он нервно дёрнул уголком рта. — Не упрямься, собирай вещи и прощайся с родными. Нынче не до сантиментов, мы должны бежать и немедленно.

— Но это невозможно! — Надя затрясла головой. — У нас здесь две мамы — твоя и моя! Мы же не оставим их одних.

— Оставим, — с нажимом сказал Сергей. — Уверяю тебя, нашим матушкам ничего не грозит. Даже большевики не отважатся сражаться с пожилыми дамами. Со своей мамой я уже всё обсудил, она благословила. Уверен, что и Анна Ильинична одобрит наше решение — она очень разумный человек и в отличие от тебя умеет рассуждать логически. Нам всего и надо — переждать год, максимум полтора, пока схлынет смута и законная власть не наведёт порядок.

Сергей говорил немыслимые вещи! От предположения, что можно уехать и больше никогда не встретиться со своей мамой, Надя пришла в полный ужас. А если та заболеет? Если демонстрация в городе перерастёт в вооружённый бунт? Кто защитит двух немолодых и беспомощных женщин?! Кто поможет?

— Разве для того наши мамы растили детей, чтоб на старости лет остаться одним?

Сергей резко встал и прошёлся по комнате, постоял у окна, барабаня пальцами по оконному переплёту.

— А разве для того наши мамы растили детей, чтобы восставшие мужики размозжили им головы?

— Этого не случится. — Хотя в груди закипали слёзы, Надежда говорила уверенно и твёрдо. — Вот увидишь, скоро ситуация в городе придёт в равновесие, и ты устыдишься своих слов. Наш народ добрый, душевный, богобоязненный, и новая власть будет такая же. Посуди сам, какие правильные вещи говорят Советы: хлеб — голодным, земля — крестьянам, мир — народам. Мир — вот главная цель новой власти без чинуш и царедворцев.

— Наговорить можно что угодно. Поверь, это пустые лозунги, не обеспеченные решительно ничем. — От сильного волнения голос мужа звучал глухо и отрывисто. — Я не могу принудить тебя повиноваться. Но бога ради, вспомни о сожжённых имениях и растерзанных помещиках! Недавно я встретил приятеля, он рассказал, что у него в Громовке убили мирового судью, а полицмейстера закололи вилами.

Ей внезапно пришла умная мысль, которая мигом рассеяла мрак тягостного разговора.

— Серёжа, ты поезжай один, а когда обустроишься на новом месте, то вызовешь нас с мамами. Право слово, мы с радостью останемся тебя дожидаться все втроём.

По глазам мужа она увидела, что он заколебался, и победно улыбнулась тому, что всегда умела его уговаривать. Их отвлёк телефонный звонок. Сергей ответил и немедленно взял в руки докторский саквояж.

— Наденька, вообрази, меня вызывают к роженице. Мужчина страшно волнуется и говорит, что все окрестные доктора отказались из-за уличных беспорядков. Вот до чего дошло!

— Но как же ты?

Он с весёлой лихостью пожал плечами:

— С Божией помощью доберусь.

Наутро он вернулся измученный и бледный, сказал что принял двух девочек и провалился в сон, едва дойдя до кровати. А уже через неделю Надя проводила мужа на поезд до Ревеля. На перроне он уткнулся лицом в её волосы:

— Наденька, жди весточки и береги наших мамочек. Я заберу вас отсюда при первой же возможности. Думаю, это случится очень скоро, ещё до Рождества.

— Не сомневаюсь, мой дорогой. Не волнуйся о нас!

Она отважно помахала ему вослед, убеждённая, что власти сумеют обуздать бунт и не допустят произвола толпы.

Отрезвление пришло после убийств священников. Сначала в Царском Селе убили отца Иоанна Кочурова — говорят, его избили и полуживого волокли по шпалам железной дороги. Затем в Лавре застрелили отца Петра Скипетрова, следом по Петрограду прокатилась страшная весть о казни настоятеля Казанского собора отца Философа Орнатского с сыновьями. Младшего сына — Бориса — Надя шапочно знала. Он был офицером Двадцать третьей артиллерийской бригады, расквартированной в Гатчине, и водил знакомство с Надиной крёстной.

Говорят, батюшку спросили, кого расстреливать первым — его или сыновей. «Сыновей», — ответил отец Философ и, пока их убивали, читал отходную молитву на исход души.

Дальше мрачные события покатились как снежный ком. Ежедневно слухи преподносили последние известия, по большинству состоявшие из новостей: арестованы, убиты, утоплены на баржах, взяты в заложники, расстреляны.

Рождество восемнадцатого года они с мамами встретили втроём, терзаясь от беспокойства из-за Серёжиного молчания, а на следующую зиму и маму, и свекровь одну за другой унесла испанка.

— Надюша, — сгорая от температуры, сказала ей свекровь, — обещай мне, что будешь ждать Серёжу, что бы ни случилось. Надежда есть всегда.

И она обещала и старалась сдержать слово, вздрагивала от каждого стука в дверь, справлялась о Серёже у знакомых, плакала, молилась и ждала, ждала, ждала. А когда надежда истлела осенним листиком, в дверь раздался настойчивый стук.

* * *

Вот уже два года, как муж пропал, а Надя всё ещё слышала его голос. Если после звонка в дверь прикрыть уши руками, то сквозь монотонный гул отчётливо представлялось, как он тихонько зовёт: «Надюша, ты дома?» Кабы было можно, то она кинулась бы ему навстречу, обвила руками шею и, тычась губами в щёку, запричитала: «Дома, конечно, дома. Где же я ещё могу быть?»

Но в дверь звонили не ей, а соседям, которые заселились полгода назад. К ним то и дело кто-то приходил: то мастеровые из паровозного депо в скрипучих сапогах всмятку, то заглядывала весёлая девушка с кудряшками на лбу, то шмыгал по коридору старик, насквозь пропахший крепким самосадом. Сосед, кажется, работал слесарем, а соседка целыми днями стрекотала на швейной машинке. Ещё у них был мальчонка, которого по утрам с шумом и грохотом отводили в детский сад соседнего Домкомбеда.

Но в этот раз пришли к ней. Распространяя ужасный запах тухлой рыбы, через порог переступила высокая исхудавшая женщина в чёрном платке.

Надя удивилась:

— Вы ко мне?

Красной рукой с распухшими костяшками пальцев женщина расстегнула верхнюю пуговицу пальто:

— Не узнаешь, Колосова? Ах да, всё забываю, что теперь ты Вишнякова.

Так могла спросить только одноклассница по гимназии, где девушки называли друг друга по фамилии. Отложив штопку, Надя привстала со стула и вгляделась в лицо со смутно знакомыми чертами:

— Мартынова?

Да нет, не может эта измождённая дама быть красавицей Мартыновой, за которой бегали все до единого курсанты Михайловского артиллерийского училища, куча студентов из университета и несколько преподавателей словесности.

Откинув платок назад, Мартынова без приглашения вошла в комнату и села на диван:

— Что, изменилась?

— Да нет, — не зная как ответить, неуверенно соврала Надя, — просто глаза устали. Я штопала пятку. Вот, — она показала на чулок, надетый на деревянную болванку.

— Да ладно, не обманывай. Знаю, что изменилась. У тебя есть закурить?

— Нет, я не курю.

— Всегда была праведницей, — Мартынова откинула голову на спинку дивана и глубоко вздохнула, — а я и курю, и пью. Что нам ещё остаётся, чтоб не сойти с ума?

Пробежав по потолку, её взгляд прогулялся по комнате и остановился на фотографии Сергея в изголовье дивана.

— Знаешь, а ведь я была влюблена в твоего мужа. — Она мягко улыбнулась. — Помню, когда он попросил твоей руки, я два дня рыдала белухой, а на твоей свадьбе прокралась на кухню и воткнула в свадебный торт мешалку для теста.

— Так это была ты? — изумилась Надя. — А мы с Серёжей думали на тётушку Клару. Она у нас была с большой причудинкой.

Губы Мартыновой болезненно дёрнулись:

— Боже мой, как давно это было. Словно на дне волшебного колодца с чистой водой. Ты хоть понимаешь, что прошлое больше никогда не вернётся?

— Серёжа пропал, — без всякой связи сказала Надя.

— Знаю. Мой жених тоже пропал прошлой весной. На работу наниматься пошёл на Путиловский завод и больше не вернулся. Он был инженером. А я торгую селёдкой на Кузнечном рынке в двух шагах отсюда. Грязно, но зато сыта, одета и обута. — Она шевельнула ногой в стоптанном, но крепком ботинке. — А ты чем перебиваешься?

Надя пожала плечами:

— Чем придётся. Меняла вещи, пока были. Потом Серёжины сослуживцы устроили санитаркой в больницу. Паёк, правда, крошечный, но дают регулярно. И доктор у нас хороший — однокурсник Серёжи. Всегда помогает, чем может. Недавно, представь, подарил мне баночку настоящего мёда! Кстати, давай чай пить!

Надя вскочила за чашками, но Мартынова резко покачала головой:

— Не буду чай. Я ведь к тебе по делу заглянула.

— По делу?

У Нади в груди ворохнулось предчувствие беды. Впрочем, в последние годы оно сопровождало её ежеминутно.

Мартынова подняла брови, как умела это делать в гимназии. Тогда от такой мимики к её ногам упали бы дивизии во главе с генералами, а нынче лишь собрались морщинки кожи у переносицы:

— Я вчера вечером встретила твою подругу Прокудину. Она просила передать, что для тебя есть новости. И если я окажусь рядом, то попросить тебя зайти.

— Про Серёжу? — Надя сцепила задрожавшие руки. — Конечно, про Серёжу! У Прокудиной муж из Гельсингфорса, наверняка Серёжа передал через них весточку с той стороны.

— Чего не знаю, того не знаю. — Мартынова встала. — Моё дело передать. Жаль, что у тебя нет папирос. Пошла торговать селёдкой, на неё сейчас самый спрос. Оревуар, Колосова.

На прощание она крепко, до боли, сжала Наде запястье:

— А правда, мы дёшево своего царя продали? Я так вообще его на ржавую селёдку поменяла. Эх, знать бы наперёд, как оно обернётся!

Мартынова ушла, а Надя побежала на Староневский проспект, дабы узнать от Прокудиной, что та навсегда уезжает из России и хочет оставить подруге на память старую лисью шубку, которая не влезает в чемодан, и свою фотографическую карточку с трогательной надписью: «О, где вы, годы золотые?» На обратном пути её ограбили, отобрали шубку и чуть не убили, и теперь Надя подумала, что надобно заставить себя встать и пойти поблагодарить спасшую её девушку с чудесным именем Фаина.

* * *

Хроническая усталость давала знать о себе противной тошнотой и колотьём в правом подреберье, на которое Ольга Петровна старалась не обращать внимания. От регулярного переутомления давило виски и окончательно село зрение. Заметив, что она щурится, Савелий Кожухов посоветовал обратиться к коменданту и выбрать на складе подходящие очки. Откуда у коменданта очки, да ещё дамские, Ольга Петровна предпочла не гадать и на склад не пошла. Вскользь подумала, что хорошо бы сделать на глаза примочки спитым чаем, но дальше мысли дело не пошло. И чай она не станет заваривать, и времени нет прохлаждаться на отдыхе.

Экстренные совещания шли одно за другим, плавно перетекая на ночные часы. В марте в Москве был создан Третий интернационал, председателем исполкома которого по предложению Ленина стал Зиновьев. У нового исполкома ещё не сформировалось ни штатов, ни канцелярии, и часть работы перевалили отделу товарища Кожухова.

Пишбарышни едва успевали печатать пачки документов и директив. Что ни день — Москва прислала новые указы и декреты, которые с бешеной активностью генерировал Центральный Комитет партии большевиков под руководством товарища Ульянова-Ленина. Советская власть беспомощно барахталась в неразберихе. Интервенты сжимали кольцо вокруг Петрограда. Разгул бандитизма подхлёстывали голод и продразвёрстка. Порой казалось — ещё чуть-чуть, и Россия развалится на кровавые ошмётки.

Резким движением Ольга Петровна отодвинула стакан в жестяном подстаканнике, мельком отметив, что серебряная посуда из дворцового буфета постепенно исчезает в карманах революционных посетителей Петросовета. Надо будет посоветовать сделать отдельную столовую для руководства отдела, иначе скоро придётся есть деревянными ложками из оловянных тарелок.

Сегодня днём вместе с товарищем Кожуховым довелось принимать группу коммунистов из Франции. Человек десять, в мягких кашемировых пальто и отменной обуви, начищенной до блеска. От одних туфелек Ольга Петровна не могла оторвать глаз и всё время косилась, рассматривая то низкий каблучок-бутылочку, то кожаную перетяжку посреди носка, зрительно уменьшающую размер ноги. У каждого из гостей в петлице рдел красный бант.

Французы смотрели вокруг широко распахнутыми глазами, в которых отражались то ли восхищение, то ли ужас. Второго, наверное, больше. Кожухов в расстёгнутом кожаном пальто, с папироской в руке, явно позировал:

— Что о нас говорят за границей?

— Говорят, что большевизм — это бандитизм, — сильно грассируя, откликнулся кто-то из группы.

Кожухов не дрогнул:

— Не без этого. Французы как никто должны понимать, что революция не делается в белых перчатках. Разве не вы изобрели гильотину для отсечения непокорных голов? Кажется, во время Французской революции сей аппарат не простаивал? — Ребром ладони Кожухов изобразил поступательное движение лезвия к шее осуждённого. — Для подавления бешеного сопротивления буржуазии и тёмных народных масс мы обязаны быть жестокими и беспощадными. Ещё пятого сентября восемнадцатого года Совет народных комиссаров издал Указ о начале красного террора. — Рука Кожухова сжалась в кулак. — Теперь террор из побочного эффекта в деле строительства нового строя превратился в государственную политику. Враги должны уяснить, что до полной победы мирового коммунизма их будут бить, стрелять и вешать, пока окончательно не уничтожат или перекуют в большевистском горниле.

Ольга Петровна увидела, как одна из француженок побледнела и схватилась за горло, словно бы над её головой закачалась петля виселицы.

— Я слышала, что господин Зиновьев обещал кормить зверей мясом буржуев, — француженка щёлкнула пальцами, — я понимаю, что это метафора, но, согласитесь, звучит устрашающе.

— А пусть боятся! — Савелий Кожухов иронично скривился. — Можете сказать своим товарищам, что в Советской России даже страх поставлен на службу революции.

Кратко и жёстко он обрисовал текущую ситуацию: с начала семнадцатого года население Петрограда сократилось втрое, город испытывает продовольственный и топливный голод. Заводы стоят, железнодорожный транспорт в критическом состоянии, крестьяне бешено сопротивляются выемке хлеба, именуемой продразвёрсткой. РСФСР буквально лежит в руинах. Из бывшей Российской империи вышли территории Польши, Финляндии, Латвии, Литвы, Эстонии, Западной Украины, Западной Белоруссии и Бессарабии. Разрушены шахты и рудники. Чтобы прокормиться, население городов утекает в деревню. Общество деградировало, большая часть образованного населения уничтожена или покинула страну. Как говорит товарищ Ленин: «Голод, холод и хозяйственная разруха держат нас в железных тисках». Кулацкие восстания охватили Дон, Кубань, Тамбовщину, пылают Сибирь и Поволжье. Крестьяне, возмущённые действиями продотрядов, поднялись на вооружённую борьбу. На их подавление мы были вынуждены бросить части Красной армии.

Французы слушали речь Кожухова с раскрытыми ртами. Насладившись долгой паузой, Кожухов немного снизил тон и с видом заговорщика провозгласил:

— Но могу открыть вам секрет, что Москва сейчас активно разрабатывает план новой экономической политики, и даю вам слово большевика — сиё грандиозное событие накормит страну не только хлебом, но и пирожными!

Чтобы не мешать, Ольга Петровна незаметно подошла к двери и подала знак буфетчице начинать накрывать на столы. Революция революцией, а обед для иностранных гостей пока никто не отменял.

* * *

За ночь февральский ветер с залива потеплел и задышал туманами. На стенах домов появились мокрые пятна, на которых уже к обеду наросла снежная бахрома. Оттаявшие ветви деревьев чёрной паутиной выделялись на фоне серого неба. Снегу за прошедшие сутки навалило столько, что отряд красноармейцев шёл мимо не строем, а гуськом, ступая один за другим след в след.

Надя давно перестала следить за новостями, но слышала, что на заводах начались голодные бунты, а вчера власти ввели военное положение[25]. В разговорах соседи упоминали о демонстрации на Васильевском острове, где стреляли и есть много арестованных. Впрочем, большой мир существовал сам по себе, отдельно от Свечного переулка, долетая до её, Надиного, слуха лишь слабыми отзвуками. Если бы не необходимость поблагодарить Фаину за спасение, то она не вышла бы из дому. Сегодня ночью, на дежурстве, в приёмный покой больницы приполз один из беспризорников с ножом в спине. К утру он умер, и, отвозя тело в покойницкую, Надя прочитала короткую молитву об упокоении. Не вина этого мальчика, что мир оказался так жесток к своим детям.

Подойдя к бывшей москательной лавке, она попала в самый разгар горячего спора. У дома с вывеской «Детский сад» стояла Фаина, а напротив неё, руки в боки, квадратная баба с ногами-тумбами и крепенький мальчишка в справном пальтишке и заячьем треухе.

— Как это не возьмёшь? Как не возьмёшь? Да я на тебя самому товарищу Зиновьеву пожалуюсь! Разве для того мы своей пролетарской грудью свободу добывали, чтоб потом нашим дитям в местах отказывали?! — орала баба так, что в окнах первого этажа дрожали стёкла. На крик из дверей детского сада выглянула тоненькая девушка с испуганными глазами и сразу же скрылась обратно.

— Я не могу взять вашего сына, — твёрдо произнесла Фаина. Было видно, что она выскочила наскоро, в накинутом на плечи платке и огромных чёрных валенках. — Вы не из нашей коммуны. Да и мест у нас нет. Все лавки заняты, детям сидеть негде.

— А мой мужик тебе лавку сколотит! — напирала баба. — Я как есть трудовой элемент, и нет у тебя власти самовольничать. Поставлена ребятишек нянчить — значит, бери всех и не кочевряжься.

Под громкий рёв сына она тычком отправила его в руки Фаине:

— Забирай, и всё тут!

Её крики потонули в шуме и гаме, потому что несколько мужиков внесли во двор фортепьяно. «Немецкое, из дорогих», — с замиранием сердца определила Надя, почувствовав, как потеплели подушечки пальцев, словно она успела положить руки на клавиши.

— Кто здесь ребячья хозяйка? — пробасил черноусый дядька с седой головой. — Велено отдать инструмент в общественное пользование.

— Я хозяйка, — сказала Фаина с явным облегчением. Она метнула на бабу короткий взгляд, от которого та опрометью кинулась из подворотни. Но мальчишку всё-таки оставила.

— Ну, а раз хозяйка, то принимай по ордеру. Да не забудь подпись поставить.

Повернувшись к черноусому, Фаина встретила взгляд Нади и радостно улыбнулась:

— Пришла в себя? Молодец! Зайди в дом, подожди меня, я сейчас. Только бумаги подпишу.

Пока она расписывалась и о чём-то тихо разговаривала с главным, мужики втащили фортепьяно в помещение и поставили у стены.

— Ну вот, теперь наши дети будут не хуже дворянчиков пируэты под музыку выделывать, — донёсся до Нади чей-то мужской голос с улицы.

Она оглянулась и увидела позади себя толпу детей, которые смотрели на неё молча и насторожённо. Они лепились к девушке, что выглядывала из двери. На руках у девушки сидела малышка и теребила ей ручонками воротник.

— Вы к нам? — спросила девушка.

— Да, я к Фаине. Она спасла меня от беспризорников.

— А, знаю, знаю, Фаина Михайловна рассказывала. Вы Надежда, а я Лида.

За разговором Надя не заметила, как один мальчик, самый высокий и худенький, подобрался к фортепьяно и приоткрыл крышку. Какофония звуков резанула ей по ушам, но детям, похоже, понравилось, потому что они захохотали и весёлой лавиной побежали барабанить по клавишам.

— Нет, дети, так нельзя! — выкрикнула Лида, но общий шум поглотил её голос.

Прежде чем успела подумать, Надя очутилась около фортепьяно и быстро пробежала пальцами по клавишам, извлекая звуки польки.

Со звоном колокольчиков нотки рассыпались по комнате, заставив детей потрясённо замолчать.

Боже, как давно она не играла! Едва касаясь клавиш, Надины руки летели белыми лебедями. Она играла эту польку сотни раз, но никто не слушал её с таким вниманием, как здесь. Казалось, что дети буквально купаются в музыке. Глаза сияли, личики расцветали улыбками в такт музыки.

Краем глаза ухватив притихших рябят, она скомандовала:

— Беритесь за руки и будем учиться танцевать. Хотите?

— Вот ещё! Сама пляши, коли такая ловкая, — пробурчал высокий мальчик, что бил кулаком по клавишам. Двумя руками он схватил руку толстенькой девочки с двумя косичками и первым встал в круг.

Когда с улицы вернулась Фаина, дети воодушевлённо топали ногами под музыку, а Лидочка стояла посреди комнаты и громко хлопала в ладоши.

* * *

— «Кто-кто в теремочке живёт? — спросил серый зайка.

— Я мышка-норушка.

— А я лягушка-квакушка. Иди к нам жить.

И стали они жить втроём».

Хотя Капитолина уже спала, Фаина всё равно досказала ей сказку до конца. Вспомнила про Надю и улыбнулась. Теперь их в детском саду уже трое, как в сказочном теремке.

Оказалось, что Надя — учительница музыки.

Вчера Фаина целый день убила в Наркомпросе, выколачивая для неё жалованье, и добилась своего.

— Знаю ваш детский сад. Земля слухом полнится, — сказала ей уполномоченная по работе с пролетарскими матерями и младенцами. — К нам на днях приходили жаловаться, что на воспитание не принимаете. Предложила обратиться в Домкомбедовский сад на Разъезжей. Нет, говорят, только к Фаине, там дети и присмотрены, и накормлены, да ещё и музыку им играют.

— Вот я насчёт музыки и пришла, — очень кстати ввернула Фаина и без приглашения уселась на стул, — кроме того, нам не хватает воспитателей. Мы вдвоём не справляемся.

Тёмные глаза уполномоченной с укоризной уставились ей в лицо:

— Милая, да где же я вам дополнительный паёк выбью? У нас комиссары впроголодь сидят! Голое жалованье в полтора миллиона целковых ведь вашу протеже не устроит, правда?

— Конечно, правда, — согласилась Фаина. — Кому нужны деньги, если трамвайный билет стоит шестьдесят тысяч рублей, а на рынке продавцы торгуют только за вещи.

— Видишь, ты сама всё понимаешь. — Уполномоченная постучала карандашом о стол. — Продовольственных аттестатов нет и не предвидится. Придётся вам и дальше вдвоём работать. Всем тяжело. Ты посмотри, что в детских домах творится! На прошлой неделе одну учительницу воспитанники изнасиловали, а заведующего хозяйством привязали верхом на скамью и заставили скакать по коридору. Там учителям не то что усиленные пайки — им ордена за личное мужество давать надо!

— Нашим детям нужна ещё одна воспитательница, — упрямо настаивала Фаина. — Сами говорите, что надо создавать детские сады и очаги. А как их создавать, если работать некому?

Она не просила — требовала и сама себе удивлялась, как гладко и смело течёт её речь и какие умные слова приходят на ум. Откуда это взялось у неё, недавней подёнщицы, которая выучила грамоту по вывескам на лавках?!

— А ты настойчивая, — сердито проворчала уполномоченная и сунула карандаш в бронзовый стакан. — Кстати, товарищ Усольцева, скажи, почему ты не вступаешь в Коммунистический союз молодёжи? Стыдно тебе, коренной пролетарке, плестись среди отстающих и несознательных. Сделаем так: ты крепко думаешь насчёт комсомола и приходишь ко мне за рекомендацией, а я постараюсь выхлопотать талоны в распределитель для этой вашей, как её, — уполномоченная заглянула в заявление, — для Надежды Яковлевны Вишняковой. Запишем её музыкальным работником. Согласна? И ещё, поскольку ты поставлена на народном образовании, то обязана проводить среди детей и родителей большевистскую агитацию и разъяснять им политику ВКП (б). Даю тебе задание почитать труды товарища Ленина и серьёзно осмыслить великие идеи нашего вождя. Так что, иди, товарищ Усольцева, работай и занимайся самообразованием, да не забудь про комсомол — я слов на ветер не бросаю.

В тот же вечер Фаина взяла в библиотечке Домкомбеда пожелтевшую книжку с трудами Ленина. Председательствующий вместо Тетерина пожилой рабочий с Петровской мануфактуры уважительно протёр переплёт рукавом ватника:

— Читай на здоровье, товарищ Фаина. Сам-то я не осилил, видать, старый уже, а тебе, как говорится, и карты в руки. — Он дохнул на неё крепким запахом махорки. — Погоди, не уходи, скажи, как там Фёдор воюет? Доходят слухи?

Не признаешься же, что при одной мысли о Тетерине сердце сжимается от тревоги и неизвестности. Поэтому она лишь скупо покачала головой:

— Нет. Не пишет и весточек не шлёт. Я уж не знаю, что и думать.

* * *

Оставляя деревню голой и босой, продразвёрстка набирала силу. Комиссар заставлял выполнять приказ выгребать из крестьянских хозяйств всё до последнего зёрнышка буквально.

— Только разорив кулака дочиста, можно утвердить в селе победу революции. Толстопузые мироеды убивают на селе представителей комбедов и работников сельсоветов. Поднимают тёмные массы крестьянства против советской власти и угрожают задушить молодой социализм костлявой рукой голода, — наставлял он. У комиссара была привычка пощёлкивать ногтем по деревянной кобуре маузера, поэтому каждое слово оседало в мозгу с сухим деревянным звуком. Полк ЧОНовцев — частей особого назначения — почти каждый день получал новый приказ выступить на подавление бунта. Менялись названия сёл, уезды, волости, перемалывая в одну кучу месяцы и дни недели.

В бою под Новопашней Фёдора вскользь зацепило шальной пулей. Банда кулаков забаррикадировалась в избе и отстреливалась яростно, до последнего патрона. Фёдор первым бросился к окну с лимонкой в руке. Разбил стекло, бросил и присел, закрывая уши руками. То, что рукав шинели набух кровью, он заметил только когда стихли последние залпы. Кое-как, зубами, Фёдор затянул узел тряпицы, что носил в кармане заместо бинта. Фельдшера убили на прошлой неделе, и приходилось обходиться собственными силами.

Теперь предстояло отмахать десяток вёрст до уездного города, а его бросало то в жар, то в холод. Страшно хотелось пить, и сквозь мутный туман в голове вспоминалась Фаина и её прохладные руки, что легли бы ему на лоб охладить горящую кожу.

— Плохо, брат? — спросил взводный Протасов. Тяжко вздохнув, он переложил с плеча на плечо ручной пулемёт и сплюнул под ноги. — Эх, сколько хороших ребят сложили головы на этой войне за власть Советов! Бьём, бьём буржуев и прихвостней, а им числа нет. Правильно комиссар говорит — гидра контрреволюции как она есть. Тысяча голов у неё: одну отсекаешь — другая вырастает. Но ты, Тетерин, держись. Рана у тебя пустяковая. До свадьбы заживёт. — Он помолчал. — Или ты женат?

— Холостой пока, ждать обещала, — сквозь зубы прошипел Фёдор, потому что боль поднялась до подмышки и закрутила жилы винтом, так что стон едва сдерживал.

— Значит, вернёшься в Петроград и оженишься. Как звать-то невесту?

— Фаина.

— Хорошее имечко, нашенское, пролетарское. — Взводный придержал ход и оглянулся, поджидая, пока подтянутся остальные.

Ощущая, как в рукаве хлюпает кровь, Фёдор подумал, что ему повезло остаться на своих ногах: пулемётчика Кольку Бояринова тащили на носилках с размозжённой головой, а Петька Горкин остался лежать на поле боя возле кулацких трупов. Завтра на построении комполка объявит в честь Горкина минуту молчания, и красноармейцы сдёрнут с голов будёновки, но каждый нет-нет да и подумает — а не он ли станет следующей жертвой великой борьбы с классовым врагом во имя социализма?

* * *

Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных[26]. — Фаина со вздохом отложила Евангелие и притянула к себе томик Ленина.

На улице темнело, и света из окна едва хватало рассмотреть буквы. Капитолина, которая трепала игрушечного зайца, прислушалась к звукам в коридоре и озабоченно сообщила:

— Баба Глаша ругает бабу Машу.

— Хорошо, хорошо, не мешай, мне надо обязательно почитать книгу.

— И мне, и мне!

Фаина посадила её на колени:

— Ну, слушай, раз просишь. Только потом не капризничай, — со вздохом она затянула монотонным голосом: «Рабочий класс не может осуществить своей всемирно-революционной цели, не ведя беспощадной войны с этим ренегатством, бесхарактерностью, прислужничеством оппортунизму и беспримерным теоретическим опошлением марксизма»[27].

Капитолина сурово насупилась:

— Мне не нравится.

— Мне тоже, — Фаина пожала плечами, — но надо прочитать, иначе…

Она не стала заканчивать фразу, а просто сидела, смотрела на тонкую полосу заката над соседней крышей и думала, что обо всех этих марксистах, ренегатах, оппортунистах, центристах и левых рано или поздно люди забудут и останется лишь вечное: «Да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных».

* * *

Обычно Лидочка приходила в детский садик на полчаса раньше назначенного времени и с порога начинала растапливать печку, а сегодня задержалась. Пришла, когда в топке уже вовсю полыхал огонь, а Надя подсушивала на плите порции хлеба для детей.

— Ой, не ругайте! Что я вам сейчас расскажу! — Лидочка откинула на плечи капор и стряхнула с волос капельки дождя. — Я сейчас встретила папиного сослуживца, он говорит, что в Кронштадте восстание! Экипажи линкоров взбунтовались, за ними встали все остальные флотские и военный гарнизон! Мятежники требуют власти Советам, а не партиям, разрешить свободную торговлю и упразднить комиссаров. По Невскому войска идут. Конные повозки пушки тащат! А ещё болтают, что мятежом не преминет воспользоваться Белая гвардия и пойдёт на город со стороны Ревеля.

— Что будет! Ой, что будет!

Лидочка прижала ладони к щекам.

— Ой, что будет! — эхом пискнула Капитолина и весело заболтала ногами на скамейке.

У Фаины из рук вывалилась тряпка, которой она протирала подоконник. Снова революция? Снова расстрелы, аресты, неразбериха? Жизнь только-только начала налаживаться. Вон, детки скоро придут в садик, станут пить чай из шиповника, а потом Надя сыграет им музыку, а Лидочка поведёт хоровод.

Фаина заставила себя снова приняться за работу и внезапно поняла, что не хочет возврата в прошлое, где она называла бы Лидочку и Надю барынями и прожила бы жизнь подёнщицы. И дочка её стала бы подёнщицей. От горькой мысли о Насте она скомкала тряпку и повернулась к Лидочке и Наде:

— Дай Бог — обойдётся.

Слова застыли на языке. Лидочка с Надей смотрели на неё с затаённым сочувствием, но в глазах явственно читалась радость, что скинут ненавистных большевиков, можно будет снова считаться дворянками и не опускать голову при виде военного патруля. Что их жизнь побежит по прежнему кругу в комфорте, с прислугой, со зваными ужинами и театральными спектаклями.

Напряжённая минута ржавым топором крушила маленький мирок детского сада, спаянный дружбой и взаимной помощью. Пусть ненадолго, но сейчас она и Лидочка с Надей стояли на разных берегах ледяной Невы.

— Я уверена, что при любом исходе возврат к прежнему неравенству уже невозможен, — поспешно произнесла Надя, словно умела читать мысли на лету. — Люди стали другими. Удивительно, но три года полностью поменяли тысячелетний уклад.

На лицо Лидочки тоже набежала озабоченность, и она активно закивала головой:

— Конечно! Мы не хотим здесь что-то менять, ведь правда? — Она развела ладони в стороны, будто бы обнимая стены с приколоченным плакатом «Долой безграмотность!», стопку детских книг на столе и сухарики на плите. — Нам хорошо вместе — и детям хорошо. Какая бы власть ни была, наш детский сад должен остаться прежним. Ведь правда?

— Конечно, правда, — поддержала Надя.

Они обе посмотрели на Фаину, словно ожидая её решения.

Фаина улыбнулась: — Конечно, правда!

* * *

В те февральские дни 1921 года семнадцатилетний юноша Ника Никитин записал в дневник своё стихотворение, где с иронией отразил текущие события. За зверскую расправу над юнкерами и пьяные грабежи революционных матросов в городе не любили и презрительно называли «Клёшниками»[28].

В ПАМЯТЬ ВОССТАНИЯ КРОНШТАДТСКИХ «CLOCH» НИКОВ

Пустые слухи град волнуют.

Орудья с грохотом палят.

То «красные» опять штурмуют

Восставший против них Кронштадт.

Уже сменился день морозный

Тревожной ночью. Вдалеке

Во тьме гремят орудья грозно,

Их гул несётся по реке.

И слыша этот гул орудий

В домах, сойдясь со всех сторон,

Между собой толкуют люди:

Потерпит кто в бою урон.

Ночная пала тьма на город.

Метёт метель. По площадям

И на углах, под снег и холод

Стоят команды тут и там.

Перед штурмом Кронштадта командарм Тухачевский[29]отдал приказ о применении против мятежников удушающих газов. В Кронштадте помешали погодные условия, но Тухачевский не оставил свою идею и применил химическое оружие летом, против крестьянского восстания в Тамбовской губернии.

Кронштадтский мятеж подавили к концу марта, когда Совнарком уже объявил об отмене военного коммунизма и переходе к Новой экономической политике — НЭПу.

* * *

Идти к Ольге Петровне не хотелось, но Капитолина кашляла и кашляла. Фаина уж ей и ноги с горчицей парила, и растирала разведённой самогонкой, и давала дышать над картошкой — ничего не помогало. Глядя, как маленькое тельце трясётся от кашля, Фаина тихонько плакала. Если бы человеку была дана возможность взять на себя чужую болезнь, то она, не задумываясь, поменяла своё здоровье на Капитолинину хворобу, но судьба обмен не предусмотрела, а уж правильно это или нет, не нам судить.

Доктор, к которому её отправила Надя, приложив кустистое ухо к трубочке, долго слушал ребёнку грудь и спинку, а потом посоветовал раздобыть барсучьего жира и поить девочку три раза в день по чайной ложке. А где его взять, этот жир, если и обычного коровьего масла днём с огнём не сыскать?

Хочешь не хочешь, а пришлось оставить Фаину на попечение Нади с Лидочкой и бежать на розыски Ольги Петровны, благо та оставила записку, где её можно сыскать по неотложному делу.

На улице апрель рассыпал по крышам брызги солнца и трудолюбиво плавил в лужах последние кусочки льда, похожие на стеклянные осколки. Продрогшие за зиму горожане выползали из холодных домов и счастливо жмурились от потоков первого весеннего тепла. Кто-то пристроился на скамейках, некоторые вынесли из дому стулья и блаженно подставляли солнцу иссохшие щёки. На высоком фундаменте решётки скверика на Шпалерной улице как галчата сидели несколько девочек с одинаково бледными личиками. Одна из девочек что-то весело рассказывала, а остальные смеялись, и Фаина подумала, что, детям, как птицам небесным, для счастья достаточно немного еды, солнышка и вольного воздуха.

Хотя ещё лежали сугробы, от влажных деревьев у особняка беглой балерины Кшесинской, ныне здания Петросовета, пахло весной и набухшими почками. Одно крыло особняка заканчивалось четырёхгранной башенкой с острым шпилем, другое венчало круглое окно в виде венка с чугунными листьями. Поговаривали, что от этого особняка есть подземный ход в сам Зимний дворец. Спросить бы вон хоть у часового.

Фаина нахмурилась от того, что в важный момент в голову приходят всякие глупые мысли. Заправив за отворот край полушалка, она шагнула в ворота и сразу же наткнулась на крик часового:

— Стой, куда прёшь, дярёвня!

Нисколько не испугавшись, она отвела рукой штык, преградивший дорогу, и резко сказала:

— К Ольге Петровне Шаргуновой по личному делу.

— Ишь ты, по личному, — судя по всему, часовой был не прочь развеять скуку разговором, — ты мне, гражданка, как есть доложи, по какому такому личному.

— Не твоего ума дело! Сказано, к Шаргуновой — значит пропускай. А не хочешь толком ответить — зови начальника.

Лицо часового налилось кровью.

— Здесь я для тебя начальник! — разозлился он. — Если я для каждой попрошайки стану важных товарищей зря теребить, то от советской власти останутся ножки да рожки. В Петросовете государственные дела делают, а не танцульки танцуют, — кивком головы он указал на окна, темно блестевшие на фоне светлого камня. — Знаю, зачем ты прибежала, небось за своего хахаля упрашивать. Тут вас таких тыщи ошиваются. Вон вчера дамочка чуть на штык не полезла — пропусти да пропусти. А оказалось, у ней сын арестован как контра! Часовые для того и стоят, чтоб не пускать!

Спорить с ним представлялось бесполезным.

— Эх, в клочки бы тебя разорвать, дубину такую!

— Но-но-но! — Он вскинул винтовку к плечу. — Поговори у меня! Пристрелю как террористку, будешь знать.

«А ведь и вправду пристрелит!» — махнув рукой, подумала Фаина, но не ушла, а медленно пошла вдоль решётки — вдруг повезёт и Ольга Петровна выглянет из окна или удастся увидеть товарища Кожухова. Наверняка он вспомнит, кто спас Ольгу Петровну во время «испанки». Вместо Ольги Петровны она встретила внимательный взгляд высокого худого мужчины с острой бородкой, что, заложив руки за спину, стоял на углу Троицкой площади со стороны Петросовета. У него было желтоватое лицо с лихорадочным румянцем и узкий разрез глаз.

— Девушка, вы что здесь высматриваете?

Его голос звучал спокойно и доброжелательно, с лёгкой хрипотцой заядлого курильщика.

Фаина взялась руками за решётку:

— Мне очень надо повидать Ольгу Петровну Шаргунову. Дело в том, что её дочка заболела.

— Дочка? — Узкие щёлки глаз расширились от удивления. — Кажется, по долгу службы я должен знать обо всех сотрудниках, но в первый раз слышу о дочери Шаргуновой.

— Капитолина живёт у меня. Я её няня, — сказала Фаина.

— Ясно. — Мужчина сделал шаг к решётке. — Должен вас огорчить, товарищ няня, Ольга Петровна сейчас в Москве, работает в организации конгресса Коминтерна и вернётся не раньше чем через две недели. Я могу вам помочь? Может быть, прислать вам доктора?

— Доктор девочку уже смотрел, — Фаина прикусила губу, — сказал — нужен барсучий жир.

Мужчина изумился:

— Что?

— Барсучий жир, от кашля.

— Боюсь, барсучьего жира у нас нет, — с некоторой запинкой проговорил мужчина. — Как вы думаете, вас не удовлетворил бы кусок сала? Я могу распорядиться.

— Нет, сала не надо. Спасибо.

— Ну, как знаете. Я непременно расскажу Ольге Петровне о вашем визите.

— Товарищ Дзержинский! — окликнули мужчину из глубины садика, и он ушёл, хрустко наступая на тонкие льдинки в лужах.

«И зачем я отказалась от сала? Очень глупый поступок, — подумала Фаина, когда стояла на остановке трамвая. — Сало можно класть в кашу или пожарить на нем картошку. А чёрный хлебушек с тонким ломтиком, круто посыпанный серой солью! Никто из них не отказался бы от сала». — Она посмотрела на стайку девушек, что нетерпеливо притопывали в ожидании трамвая, на старушку с котомкой, на двух мужиков, тянувших самокрутки, на молодайку, сплёвывавшую под ноги шелуху от семечек, и вздохнула: был бы жив Капитолинин отец — не пришлось бы метаться по городу в поисках лекарства. Василий Пантелеевич наверняка достал бы барсучий жир, даже если ему пришлось лично поехать в лес изловить барсука.

Трамваи ходили редко, поэтому людей в вагон набивалось под завязку. Фаина протянула кондуктору за билет пачку денег. Засовывая купюры в сумку, он презрительно скривился:

— Этими бумажками только туалет обклеивать.

— Говорят, скоро введут золотой червонец, а деньги обменяют: был миллион — станет рубль, — заметил толстенький мужчина в пальто с барашковым воротником.

— Давно пора, — подхватила молодайка с семечками, — а то без счёт эти мильоны не счесть. То ли дело в прежнее время, заработаешь целковый и знаешь, что полны руки снеди с рынка притащишь, а если ещё под вечер прийти, то можно за бесценок закупиться.

Люди в вагоне толкались, ругались, обсуждали новости. Пробившись через толпу к выходу, Фаина случайно наступила на ногу старушке в чёрном платке, а когда та охнула, быстро извинилась, но старушка вдруг цепко схватила её за руку и сказала:

— Ты, девка, мне чуть ногу не сломала. Давай теперь веди меня до дому, не то не будет тебе моего прощения, а глаз у меня ух какой глазливый, со мной лучше в ссору не вступать!

Фаина не собиралась препираться, тем более что старуха и вправду едва ковыляла, подолгу отдуваясь через каждые несколько шагов.

С Владимирского проспекта старуха свернула направо в Графский переулок, потом длинным проходным двором вывела на набережную Фонтанки. На колоннах домов вдоль речки, на набережной, на арках и башенках богатых построек виднелись следы запустения и разрухи. В тёмных водах реки тонули осколки льда, и кружились горластые чайки.

Странным образом за время новой власти не пострадал лишь двухэтажный особнячок княгини Волконской и среди облезлых стен соседних зданий смотрелся этаким розовым пряником с пасхальной ярмарки.

Возле подвального окна старуха подобрала дохлую птицу и сунула её Фаине едва не в нос:

— На, похоронишь по-людски. Заступ дам.

По взгляду хитрых старушечьих глазок Фаина поняла, что та нарочно так сделала, вроде испытания: выдержишь или не выдержишь, а может, чтобы поиздеваться.

От холодной тушки с мокрыми перьями Фаину передёрнуло, но она не дала старухе повода позлорадствовать и кротко согласилась:

— Хорошо.

Так и пошли дальше — впереди старуха, а позади Фаина с бабкиной кошёлкой и дохлой птицей в руках.

* * *

Старуха столько раз сворачивала то налево, то направо и петляла проходными дворами, что Фаина перестала ориентироваться в пространстве. Понимала только, что они где-то вблизи Кабинетной улицы и до её родного Свечного рукой подать. Наконец бабка открыла последнюю дверь и провела Фаину в изолированный дворик, отгороженный от улицы флигелем и решёткой. Судя по всему, это были задворки просторного особняка с каретным сараем и конюшней на несколько лошадей. Из-за притворённых ворот конюшни доносился железный грохот, словно молотом били по пустой железной бочке.

— Чичас, погоди здесь, — приказала бабка и живо юркнула за угол, вскорости появившись с лопатой в руках. — На, зарывай птаху под кустом. Да смотри, корни у жасмина не подруби, а то он, вишь, уже почки наливать припасается!

Она забрала у Фаины свою кошёлку и ушла во флигель, а Фаина поплелась на птичьи похороны. Мёрзлая земля поддавалась с трудом, выковыриваясь наружу чёрными ледяными комьями. «Корень не переруби», — вспомнила она наказ старухи. Ещё чего, уж как получится!

Когда за спиной раздался мужской голос, Фаина лопатой заталкивала птицу в яму.

— Помощь нужна?

За работой она и не заметила, как грохот прекратился и наступила тишина.

— Уже нет. Справилась.

Фаина соорудила аккуратный холмик и только тогда повернулась.

Первой бросилась в глаза окладистая каштановая борода, и только потом замечались яркие карие глаза с лукавой усмешкой. Хотя на улице стоял холод, ремесленник был без шапки и его волосы по старинке перетягивал кожаный ремешок на лбу.

Глянув мельком, Фаина подумала, что мужчине с одинаковым успехом может быть и двадцать пять лет, и сорок. С такой бородищей не разберёшь. Разве что шея, видневшаяся в расстёгнутом вороте рубахи, молодая и крепкая.

Он кивнул на могильный холмик:

— Кто на этот раз?

Фаина отряхнула ладони и оперлась на лопату:

— Птица.

— Ясно. — Он помолчал. — Поликарповна в своём репертуаре. — Видя, что Фаина не понимает, пояснил: — Её муж работал факельщиком в Похоронном бюро Шумилова, здесь, неподалёку. Помните, когда проводили похороны по первому разряду, то колесницу с гробом сопровождали факельщики в белых сюртуках, белых брюках и белых цилиндрах? Их ещё горюнами называют.

Фаина кивнула:

— Как же не помнить, конечно, помню. Я с малолетства в прислугах была, и на похоронах приходилось помогать, и пол замывать за покойником, и блины подносить. А горюны эти были все горькие пьяницы.

— Точно!

Он протянул руку за лопатой:

— Давайте я отнесу на место. — Взяв лопату, он играючи вскинул её на плечо и спросил: — Кстати, вам нужна буржуйка? Могу поспособствовать.

— У меня есть, — сказала Фаина, — правда, очень маленькая, и из трубы всё время подтекает вонючая чёрная жижа, приходится подвешивать пустую банку.

— Трубы на стыках у всех текут, это ведь не камин и не русская печь с кирпичной кладкой. Жестяную трубу лишь отменный мастер может склепать, но всё равно придётся слив для оттока вывести. — Он посмотрел ей в глаза. — Вы теперь куда? В гости к Поликарповне?

— Нет, я здесь случайно оказалась. Ваша бабушка меня проводить попросила.

Он засмеялся:

— Она мне не бабушка, а хозяйка всего этого богатства, — новый знакомый обвёл рукой пространство дворика. — Видите ли, дом со времён переворота пустой стоит, комнаты огромные, не протопить, вот Поликарповна им и пользуется. Тремя шкафами выгородила себе уголок возле камина и живёт в своё удовольствие. Она мне стряпает и мелкие постирушки делает, а я её за это снабжаю продуктами. Так что у нас своего рода коммуна. Жаль, что в печурке вы не нуждаетесь. Я очень хорошие буржуйки делаю. У меня на них даже очередь стоит.

— Мне не буржуйка нужна, а барсучий жир, — сказала Фаина. — Ума не приложу, где его достать.

— Как вы сказали? — оживился мужчина. — Барсучий жир? — Он сделал несколько быстрых шагов по направлению к дому, обернулся и крикнул: — Стойте здесь! Не уходите, я вернусь сию минуту.

Пока Фаина посреди двора переминалась с ноги на ногу, прошло, наверно, минут десять, показавшиеся ей бесконечными. Он вернулся запыхавшийся, с улыбкой до ушей, и протянул на ладони жестяную коробку из-под монпансье:

— Возьмите, это барсучий жир. С трудом вспомнил, куда засунул.

Фаина не поверила своим ушам. Целый день мотаться по городу как савраска, отчаяться и вдруг найти сокровище ценой закопанной дохлой вороны.

Она облизала пересохшие губы:

— У меня с собой денег нет и вещей на обмен тоже. Но я сейчас сбегаю, я недалеко живу.

Он обиженно дёрнул бровью:

— Даже не упоминайте про плату. Это подарок. Со мной один охотник за буржуйку рассчитался, сказал — полезная вещь от болезней. А куда мне? Я вон какой здоровый! — Он шутливо хлопнул себя по груди, и Фаина обратила внимание на перепачканные ржавчиной руки с красивыми длинными пальцами. Да и речь выдавала в нём образованного человека.

— Дай вам Бог всего, чего хотите! — В эту минуту она согласилась бы положить к его ногам любые сокровища, но вдруг сникла. — А жена вас ругать не будет?

— Нет у меня ни жены, ни детей. Да и семьи теперь нет, все разбежались кто куда. — Он махнул рукой в пространство за оградой дворика.

— Я тоже много кого потеряла. — Фаина опустила голову. — Я в Свечном переулке живу. Там в бывшей москательной лавке домкомбедовский детский сад. Если будет нужна помощь, спросите Фаину, меня все знают, за вашу доброту отслужу чем могу.

* * *

Каждый раз, проходя по двору мимо вывески Домкомбеда, Фаина вспоминала, как они прибивали её вместе с Тетериным. Вот тот край держала она, а этого касалась крепкая ладонь Фёдора. Ей так хотелось почувствовать тепло его руки, что однажды она не сдержалась и легонько погладила пальцем красные буквы. Где-то сейчас Фёдор? Жив ли? Не ранен? Чем бы она ни занималась, мысли о Фёдоре никогда не оставляли её голову, тревожа душу постоянным беспокойством. Известно, что в армии всяко бывает.

— Ты чем занимаешься, Фаина? — выглянул из двери новый председатель Комбеда товарищ Перетятько, — толстый, лысый и беззубый. Он всем хвастал, что потерял зубы в царских застенках, но жена бывшего дворника, что водила ребёнка в детский сад, уверяла, что Перетятько в молодости разбойничал и зубы ему выбил рукояткой револьвера сам начальник Петербургской полиции господин Путилин.

— Буквы запачкались, грязь стираю, — нашлась с ответом Фаина и хотела уйти, но Перетятько пытливо взглянул ей в глаза:

— Расскажи лучше, как там наш Фёдор бьёт контру? Небось, он тебе каждый день пишет?

— Если бы так. — Фаина не сумела совладать с голосом, и он жалобно дрогнул. — Ни одной весточки не получила.

— Да неужто? И с оказией приветы не передавал?

— Нет. Как в воду канул.

— Видать, бои идут, — с уважением промолвил Перетятько. — Но ты, Фаина Михайловна, не бойся, он мужик крепкий, выдюжит. А если бы сгинул, то нам в Комбед товарищи бы сообщили — так, мол, и так, сложил голову в героической борьбе за дело рабочего класса. А раз такой бумаги не пришло, значит, он жив и здоров. А перед тем как на гражданскую уйти, поручил мне за тобой приглядывать, насчёт помощи, так что ты уж не стесняйся, если соседей надо приструнить или ещё что.

— Мне с соседями делить нечего, мы ведь с Капитолиной целый день на работе. Затемно уходим — затемно приходим. У Кобылкиных бывает шумновато, но пока терпим. — Она вспомнила, как на прошлой неделе баба Маша и баба Глаша скандалили из-за кошки, за что Акулина грозилась выкинуть животину в окно, отец семейства Николай хохотал и подзадоривал свару, а Тишка бегал по кухне и стучал ложкой по жестяной кружке.

Зато Величко-Величковская днём сидела тихо как мышка и выходила на кухню исключительно по ночам. Через тонкую стенку комнаты отчетливо слышалось, как Розалия Ивановна шаркает ногами по полу, звякает посудой и льёт воду. Несколько раз, выглядывая из двери, Фаина видела, как та, полностью одетая, смотрит в окно, где на брандмауэре напротив ветер полоскал революционный лозунг с нарисованными по краям красно-чёрными уродцами, похожими на рисунок малыша-неумехи.

Фёдор говорил, что после окончательной победы революции все граждане страны Советов станут жить особенной, счастливой жизнью, как нигде в мире. Иной раз Фаина думала, что вполне удовлетворилась бы тишиной в квартире, чтобы Капитолина могла засыпать под тихую сказку, а не крики соседей. Но слава Богу, что пока они сыты, обуты и под родным кровом.

У иных людей и этого нет.

* * *

Письмо принесли ближе к полудню. На стук в дверь открыла баба Глаша, что облюбовала себе место в прихожей на старом пуфике. Чтобы было уютнее сидеть, баба Глаша уложила на пуф старое одеяло из лоскутков, из которого вылезали клочки ваты. Сослепу баба Глаша разглядела только шинель с красными стрелами поперёк груди и силуэт будёновки на фоне окна. Сухонькой ручкой баба Глаша ткнула в направлении механического звонка:

— Что стучишь как скаженный? У приличных людей звонки имеются.

— Да я не местный. — Огромными сапогами красноармеец переступил с ноги на ногу. — Слышь, мать, мне бы товарища Фаину. Будь добра, сбегай, позови.

— Сбегай? — взвилась баба Глаша. — Нашёл девку, пятками сверкать. Нету Фаины. И дочки ейной тоже нету. Ступай в старую москательную лавку и спрашивай там. Они в детском саду ошиваются.

— Бабуль, да я ни москательную, ни детский сад не найду. Сказал же, с фронта пришёл.

Да и недосуг мне бегать на розыски, сейчас мой полк мимо пройдёт, не дай бог меня в строю хватятся и объявят дезертиром. — Солдат вынул из-за пазухи измятый серый конверт и протянул бабе Глаше. — Сделай милость, отдай письмецо Фаине.

— Да кто его знает, что у тебя в письме писано, — заартачилась баба Глаша, — я цидульку твою передам и окажусь в заговорщицах. Вон, в нашей деревне у старосты нашли записочку от губернского головы и расстреляли обоих ни за что ни про что. Такие же, как ты, с красными звёздами на шапках и палили.

— Я тебе, бабка, не губернский голова и не староста, а боец Красной армии! — с яростью рявкнул солдат. — Говори, передашь письмо или нет?

— Я передам!

Под враз наступившую тишину из ближайшей двери вышла Розалия Ивановна. В поношенной серой блузке, застёгнутой по горло, и чёрной юбке она походила на классную даму, только что отчитавшую нерадивого ученика.

— Давайте мне вашу корреспонденцию, молодой человек. — Не торопясь, она осмотрела красноармейца сквозь пенсне и, видимо, осталась удовлетворена. — Можете не сомневаться в моей честности. Я отбывала каторгу, когда вы ещё не родились.

— Политкаторжанка! — На лице у красноармейца нарисовался восторг. Почтительно сорвав с головы будёновку, он вытянулся по стойке смирно.

Розалия Ивановна приосанилась:

— Именно, так.

С почтенным полупоклоном он опустил конверт в протянутую ладонь Величко-Величковской и полушёпотом произнёс:

— Благодарствуйте, товарищ политкаторжанка!

С царственным достоинством та кивнула, словно ей передали высочайшую грамоту.

Едва за красноармейцем захлопнулась дверь, как баба Глаша с криком взвилась на Розалию Ивановну:

— И куда это ты суёшься без спроса? Мне конверт был даден, а не тебе! Ишь, выскочила, как лягушка из лопуха. — Она скривилась и передразнила: — «Можете не сомневаться в моей честности»! А я, получается, нечестная! Воровка, да? Скажи, воровка?

На шум в коридоре подтянулась Акулина, за ней баба Маша, и когда в общей сваре шустрый Тишка выхватил из рук Розалии Ивановны конверт, в коридоре закипала драка трое на одного.

Но Величко-Величковская, закалённая на каторге, не привыкла давать себя в обиду.

— Ах вы, куры безрогие, — сказала она зловещим шёпотом, — да когда вы у себя в деревне коровам хвосты крутили, я генерал-губернатору шесть пуль в грудь всадила, и рука не дрогнула!

В наступившей тишине стало слышно, как ойкнула баба Маша, а баба Глаша вдруг замахала руками и закрестилась:

— Убивица! Чур нас, чур!

— Нас, террористов, царская охранка боялась, а вы и подавно не запугаете, — отрезала Величко-Величковская и только тут заметила под ногами растерзанный и изжёванный Тишкой конверт.

* * *

Запершись в своей комнате, Розалия Ивановна Величко-Величковская ссыпала клочки письма в бронзовую пепельницу, доставшуюся вместе с комнатой, заложила руки за спину и принялась кругами ходить по комнате. За зиму она успела вышаркать ногами дорожку по ковру, косо расчерчивающую цветистый бухарский узор. В её тюремном прошлом движение помогало сосредоточиться и не дать выход гневу, что огнём приливал к голове и камнем давил на грудь. Будь её воля, то вся семейка этих проклятых пролетариев давно летела бы кувырком туда, откуда приехала. Скот должен жить в стойле, а не рядом с людьми.

Не ради такого человеческого отребья она гнила на каторгах и стояла перед судьями в ожидании приговора. В памяти навсегда врезались тёмные мантии, полутёмный зал заседаний, защитник отводит глаза в сторону.

— За деяние, составляющее предумышленное убийство, виновная подлежит наказанию…

И сердце в груди начинало своим трепетом перекрывать дыхание: виселица или каторга? Каторга или виселица? Только не виселица! Господи, помоги!

То общество, что должно было народиться в процессе революции, обязано стать более нравственным и чистым, тянуться к просвещению и демократии, а не жрать чужие письма и не стирать бельё в ватерклозете.

Величко-Величковская остановилась, чтобы сделать пару глотков воды из медного чайника. За неимением места чайник был втиснут на книжном столе между жестяной солдатской кружкой и стопкой книг. Рядом стояла тарелка со сколотым краем, на которой лежал пайковый хлеб непонятного бурого цвета с вкраплениями жмыха и отрубей.

Нет, она никогда не идеализировала тёмный и непросвещённый русский народ, запуганный попами и придавленный гнётом царизма. В революцию её привело понятие, что Россия разорена, находится на грани банкротства и в ней нет ничего, кроме произвола власть предержащих, хищений и мракобесия. Мир распадался на две ясные перспективы, когда с одной стороны стояла европейская просвещённость, а с другой — российская лапотная дремучесть. Либеральные идеи кружили в воздухе, напитывая молодые горячие сердца идеями борьбы и гуманизма. Её партия, партия эсеров, произросшая от названия социалистов-революционеров, сокращённо «эс-эр», считала, что основной движущей силой к перемене строя должно стать крестьянство. Демократия, земельная реформа, свобода собраний и митингов, неприкосновенность личного имущества — где теперь те ясные лозунги, за которые они шли на эшафот? Власть захватили большевики и правят в России кровавый и страшный бал беззакония.

Сделав ещё один круг по комнате, Величко-Величковская остановилась и прислушалась к голосам в коридоре: баба Глаша называла бабу Машу старой ведьмой и грозилась повыдирать ей космы.

В противовес мрачной действительности разорённого Петрограда вдруг вспомнился весенний Париж с розовой дымкой над изумрудной зеленью каштанов, хрустящий круассан в кафе на набережной Сены, упоительный запах кофейных зёрен и блестящие глаза Николаши Тютчева, племянника знаменитого поэта:

«Попомни мои слова, Розалия, мы обязательно доживём до торжества революции!»

Чтобы не слышать шум драки в коридоре, Розалия Ивановна заткнула руками уши и упала ничком на софу, больно ударившись плечом о деревянный подлокотник:

— Господи, и зачем я не погибла на каторге?

* * *

Мутное серебро майских белых ночей проливало на город малиновые закаты и розовые восходы над каменными набережными и мостовыми, когда солнце и луна стоят в небе друг напротив друга и никто не хочет первым опуститься за шпиль Петропавловского собора. Ближе к лету ветер с Невы наполнился тёплой влагой, что вытягивала из земли на поверхность кустики молодой травки, среди которой нет-нет да и блеснёт ярко-жёлтый цыплёнок мать-и-мачехи. Газеты усердно продолжали нагнетать тревогу, но в Мариинском театре давали балет «Фея кукол» с примой Эльзой Вилль, и люди шли покупать билеты, чтобы потом с упоением вспоминать краткие минуты забвения от убогой действительности.

Днём, пробегая мимо тумбы с афишей, Фаина вдруг вспомнила, что ни разу в жизни не была в театре. Когда вернётся Фёдор, надо будет обязательно сходить.

Сумерками по Владимирскому проспекту прошли полки. Заслышав привычное «Белая армия, чёрный барон, снова готовят нам царский трон», Фаина подумала, что Фёдор тоже наверняка поёт эту песню, печатая шаг под красным знаменем, а когда пришла домой, то Розалия Ивановна с виноватым видом высыпала ей в ладони то, что осталось от письма.

— Вот, полюбуйтесь на разнузданность раскрепощённого пролетариата. Не за то я боролась, чтобы всякие мерзавцы мешали жить приличным людям, — и она так яростно хлопнула дверью, что с потолка посыпалась штукатурка.

Хотя время перевалило за десять вечера, света из окна хватило кое-как сложить обрывки. Но одно дело рассмотреть неровные карандашные штрихи, а другое — сообразить, куда присоединить оторванный хвостик или круглый росчерк, тем более что некоторые заголулины отлично подходили сразу к нескольким буквам.

Глотая слёзы, Фаина перебрала клочки бумаги и так, и этак, но прочитать удалось лишь несколько фраз, из которых стало ясно, что Тетерин был ранен, сейчас снова в строю, воюет за народное счастье и не забывает думать о ней.

Фаина оглянулась на кровать, где, раскинув по сторонам руки, спала Капитолина, и со стыдом подумала, что вместо огромного всенародного счастья хотела бы иметь своё, собственное, пусть маленькое, но тихое и тёплое, с двумя девочками на кровати, с любимым мужем и запахом горячего теста из духового шкафа, а будет это счастье богатое или бедное — всё равно. Богатство ведь не в том, чтобы сладко есть и модно одеваться, а в том, чтобы в семье был лад, чтобы хлеб не горчил да дети не плакали без родителей.

Тихо ступая по полу, она налила себе кипятку, для вкуса кинула в чашку щепотку сушёного липового цвета и снова села разбирать Фёдоровы каракули. Вроде бы пишет, что любит, а вроде бы нет. Кто теперь угадает? Эх, Тишка-Тишка! Всыпать бы ему по первое число! Правда, Акулина виноватилась за письмо, беспрестанно давая Тишке подзатыльники, но он не ревел, а искоса поглядывал хитрым глазом, а один раз, извернувшись, ухитрился показать Капитолине язык.

Спасть совсем не хотелось, и чтобы отвлечься, Фаина стала сочинять ответное письмо без адреса, потому что на конверте, присланном Фёдором, стояло только её имя и больше ничего. Начала она с «дорогого Фёдора», но очень быстро сбилась с раздумий и поняла, что рассказывает о том, как выменяла на рынке чудное платье для Капитолины. Тёмно-синее, с белым воротничком и чёрным пояском — очень кстати пришлись две селёдки из пайка, присланного Ольгой Петровной. Теперь предстояло раздобыть новые ботиночки, потому что ножка растёт не по дням, а по часам. Если бы Тетерин сидел рядом, то она, наверное, осмелилась бы прошептать, как на днях Капитолина спросила, почему у неё нет сестрёнки Насти. После этого вопроса Фаина стремглав выскочила на лестничную площадку и несколько раз приложилась лбом об стену, чтобы клин клином вышибить из груди невыносимую сердечную боль.

А ещё в детском саду стало совсем тесно, но новый председатель Домкомбеда товарищ Перетятько лишь разводит руками и болтает что-то про революционную сознательность. Фёдор точно решил бы этот вопрос с быстротой молнии, тем более что рядом с москательной лавкой есть заколоченные комнаты пустой квартиры, и стоит только пробить стенку…

На мысли о расширении детсада сон улетучился окончательно. Обняв Капитолину, Фаина угнездилась на подушке и стала решать, где лучше всего сделать дверь и кого привлечь для трудработ. Ясно, что Перетятько людей не выделит, значит, надо начинать переделку самостоятельно, а потом идти в комитет комсомола и просить организовать субботник.

* * *

Проржавевший замок на двери квартиры возле детсада не поддавался. Чтобы сдвинуть дело с мёртвой точки, Фаина несколько раз стукнула по замку ломиком, и он отозвался глухим металлическим бряканьем.

Рядом с Надей и Лидочкой стояла весёлая толпа ребят, которые явно горели желанием поучаствовать в мероприятии, и предложения помощи сыпались со всех сторон.

— Тётя Фаина, дозволь мне, мамка говорит, я что хошь сломаю, — настырно тянул высокий и крепкий Петя Петухов.

— Фаина Михайловна, вы снизу ломик просуньте, — посоветовала Лидочка. — А мы втроём на него потянем, как за рычаг.

— Выломаем щеколду, кто потом приколотит? — засомневалась Надежда и предложила: — Фаина Михайловна, у нас в доме живёт умелец на все руки, давайте я сбегаю его поищу.

На людях Надежда всегда обращалась к Фаине по имени и отчеству.

Фаина упрямо тряхнула головой, краем глаза зацепив симпатичного молодого человека в студенческой тужурке, который внезапно шагнул к ней и уверенно перехватил рукой ломик.

— Не стоит ничего ломать. Давайте я вам так открою. — Он выудил из кармана длинное шило с костяной ручкой и вставил его в замочную скважину. — На самом деле, открывать замки совершенно не трудно, главное — нащупать язычок. Вот, пожалуйста, прошу вас!

Он вынул замок из ушек и протянул Фаине.

Под взглядом его весёлых карих глаз она смутилась.

— Спасибо.

— Спасибо! Спасибо! — загомонили дети.

Капитолина и Петя Петухов попытались первыми проникнуть в открытую дверь. Фаина споро изловила обоих за шиворот и слегка встряхнула:

— Марш отсюда. Вдруг там Баба-яга костяная нога? Схватит и съест. Сначала я сама должна посмотреть, а вы в последнюю очередь.

Она отдала ребятишек Лидочке с Надей и решительно шагнула в квартиру. Мебель кто-то успел вынести, и на стенах сиротливо висело несколько акварелек в скромных рамочках. В углу комнаты серым комком лежала вязаная скатерть, до переворота бывшая белоснежной. Валялись несколько черепков от разбитой вазы, какие-то тряпки, погнутое ведро. Уцелевший от разбоя, под потолком на цепях качался плафон электрической лампы, расписанный венком из жёлтых листьев. От терпкого запаха плесени и сырости Фаина чихнула и сразу же услышала чуть насмешливое:

— Будьте здоровы!

— Спасибо, — ответила она машинально и, развернувшись, оказалась лицом к лицу с мужчиной, открывшим замок. — Вы не ушли?

Фаина пошевелила носком ботинка скатерть, откуда выскочила и побежала по полу маленькая мышка.

Мужчина проводил мышь глазами и с уважением взглянул на Фаину:

— А вы смелая!

Она улыбнулась:

— Мышами меня трудно испугать.

— Я это заметил ещё в прошлый раз, — загадочно сказал мужчина и добавил: — Кстати, барсучий жир пригодился?

— Откуда вы знаете про барсучий жир? — удивилась Фаина, одновременно сообразив, почему он показался ей смутно знакомым. — Так это были вы? Я бы вас никогда не узнала.

— Вот что значит сбрить бороду! — Мужчина слегка поклонился и представился: — Глеб Васильевич; если не возражаете, то давайте по-новому, без церемоний, просто Глеб.

— Товарищ Глеб, ваш жир очень, очень помог. То есть не ваш, конечно, а барсучий. — Фаина стиснула руки и подошла ближе. — Я тогда обещала помочь вам, в чём будет нужда. Если надо, то только скажите…

— Да Бог с вами, уважаемая Фаина, я без дела заглянул, по оказии. Шёл мимо, дай, думаю, повидаю мимолётную гостью. А у вас, я смотрю, работа кипит! — Он картинно обозрел пространство пустой квартиры с обваливающейся штукатуркой. По центральной стене расползлось зелёное пятно размером с тележное колесо, и вдоль плинтуса виднелись горошки мышиного помёта.

— Да какое кипит, — Фаина безнадежно махнула рукой, — председатель Домкомбеда ни мычит, ни телится, народ в помощь не выделяет. Говорит, раз ты, Фаина, такая шустрая экспроприацией заниматься, то сама справишься. Я, конечно, справлюсь, не впервой, но время не ждёт. — Она закусила губу. — А дети уже сегодня чуть не на головах друг у друга сидят. Попросить бы родителей подсобить, но у нас почти все то вдовые, то красноармейки, то с младенцами. Мужиков раз-два и обчёлся.

Глеб смешливо нахмурил лоб и вдруг просиял улыбкой:

— Привлеките меня добровольным помощником в порядке, так сказать, революционной сознательности.

— Правда?! — обрадовалась Фаина. — Вы не шутите?

— Конечно нет, разве я похож на обманщика?

В пустом пространстве их голоса гулко отскакивали от стен, перекрывая шорохи и звуки улицы.

Фаина вдруг подумала, что Фёдор наверняка не одобрил бы её желание работать вдвоём с молодым мужчиной, да и досужие языки могут сплетни наплести. Вернётся Тетерин с войны, наврут кумушки с три короба — поди знай, как оправдаться?

Но она подавила в себе желание отказаться от помощи и скупо кивнула:

— Я добьюсь у домкома, чтобы вам выдали справку о работе, но паёк навряд ли выделят.

— Мне не нужны ни справка, ни паёк, — успокоил её новый знакомый. — Хороший жестянщик без куска хлеба не останется. — Он чутко уловил её сомнения и поспешно откланялся, на прощание коротко бросив: — Значит, решено. Завтра в девять утра я прибуду в ваше распоряжение. Инструмент для ремонта у меня имеется, не извольте беспокоиться.

На следующий день работали втроём — сама Фаина, Надежда и Глеб, которого она упорно величала «товарищ Глеб». Видела, что ему не нравится подобное обращение, но не могла сказать по-иному, словно бы этот «товарищ» очерчивал границу дозволенного знакомства, которую она не имела права перешагнуть.

Впрочем, Глеб дружбу не навязывал, работал быстро, молча и сосредоточенно и только один раз, когда Надежда о чём-то тихо его спросила, как показалось Фаине, уклонился от ответа и стал с усиленным вниманием заделывать щель в потолке. Это разожгло её любопытство, но она немедленно изгнала его прочь воспоминанием о письме Фёдора и своём обещании ждать, каковое подразумевало, что она почти невеста, а значит, должна строго блюсти себя и не отвлекаться на посторонних мужчин, да ещё и неженатых.

К обеду управились с потолком, чтоб на голову детям не сыпалась штукатурка.

— Знаешь, я откуда-то знаю этого Глеба, но никак не могу вспомнить, где встречала, — быстрым полушёпотом заметила Надя, когда Глеб вышел на улицу. — Ты сказала, что он жестянщик?

Фаина посмотрела в окно на спину Глеба, который в это время указывал дорогу какой-то даме в тёмной одежде и шляпке с вуалью.

— Да. Буржуйки делает. Но сразу видно, что не из мужиков, а образованный.

— Ну, сейчас и князья могут сапоги тачать, — туманно произнесла Надя и вдруг мелко-мелко заплакала, размазывая по щекам грязь и слёзы. — Интересно, чем мой муж занимается? Жив ли? Сыт ли?

«И моя дочь жива ли? Сыта ли? — эхом произнесла про себя Фаина и тут же упрямо сжала губы. — Жива, и мы обязательно встретимся ещё в этой жизни».

Удивительно, насколько веселее спорится работа, если рядом мастеровой, всегда готовый помочь и подсказать.

— Низкий поклон вам, товарищ Глеб, за помощь! — поблагодарила Фаина, когда помещение было приведено в более или менее приличное состояние. — Без вас мы с Надей возились бы целую неделю. — Хотя ноги подкашивались от усталости и спину ломило, она не могла сдержать улыбку. — Теперь я вам должна ещё раз.

— Тогда, в качестве компенсации, позвольте вас с Надеждой Яковлевной, — он многозначительно посмотрел на Надю, — пригласить в Мариинский театр. Дают «Спящую красавицу», танцуют ученики самой Агриппины Вагановой. Кто видел — говорят, феерия!

В самый настоящий театр! В Мариинский, куда ходили цари и всякая знать! У Фаины захватило дух, так захотелось переступить черту неизведанного мира волшебной сказки, того самого, что возник однажды у чужой рождественской ёлки и сразу же испарился.

Но она с сожалением покачала головой:

— Спасибо за приглашение, товарищ Глеб, но не могу я по театрам ходить, пока люди на фронтах головы складывают. Вы вместо меня лучше Лидочку пригласите, она наверняка будет на седьмом небе от счастья.

* * *

— Мама, ты представляешь, я иду в Мариинку! — Лидочка повторяла эту фразу, наверное, в сотый раз и никак не могла насладиться её звучанием. Театр! Мариинка! Ложа! Гул публики в партере, похожий на прибой морской волны, нежные и протяжные звуки настраиваемых инструментов из оркестровой ямы, волнение в груди, что вот-вот шитый бархатом занавес дрогнет, распахнётся по сторонам, погаснут огни и революционный Петроград окажется где-то далеко-далеко, в ином измерении. Волнения прибавляло то, что они с Надюшей идут не вдвоём, как курсистки, а с интересным провожатым — высоким, симпатичный и стройным.

— Не могу вспомнить, откуда Глеб Васильевич кажется мне знакомым. И знаешь, что странно? Он умолчал о своей фамилии, — сообщила Надя, передавая Лидочке приглашение пойти в театр. — Но несомненно то, что он хорошо образован и очень галантный кавалер. Кстати, холостяк. — Она многозначительно посмотрела на Лиду, от чего её щёки вспыхнули алыми маками.

Окончательно смутившись, она перевела разговор на платье, в котором прилично пойти в театр. Платье было действительно большой проблемой. Лидочка несколько раз перемеряла свои старые платья, но решительно все забраковала, потому что пара действительно красивых платьев давным-давно превратились в продовольствие с рынка, а в тех, что висят в шкафу, можно в лучшем случае пойти на службу, но никак не в театр! В ожидании совета она посмотрела на маму. С тех пор как Лидочка поступила на службу, из маминых глаз исчезла безнадежность и она стала понемногу оживать.

Сейчас мама сидела у окна и распускала на пряжу старый вязаный шарф небесно-голубого цвета. На фоне ниток её тонкие пальцы с золотым ободком обручального колечка казались тоже голубыми и невесомыми.

— Лидуша, если хочешь, то надень моё коричневое платье с жабо из брюссельских кружев. Тебе должно пойти. Оно, конечно, старенькое, но вполне пристойное.

— Правда, мама, а можно?

— Глупенькая, конечно можно, раз я сама предложила. Боюсь, оно по нынешней моде чуть длинновато, но я успею подшить подол.

Лидочка обернулась, успев поймать мамину мимолётную улыбку, и от того, что у мамы хорошее настроение, ей тоже стало тепло и радостно, словно в комнату неслышно прокрался и свернулся у печки сказочный Кот Баюн с пушистой шёрсткой и медным колокольчиком на толстой шее.

В последнее время Лидочка стала замечать, что их жизнь очень медленно, со скрипом, но поворачивается в лучшую сторону. Например, вчера соседка по квартире, милейшая Аграфена Савельевна, вдова аптекаря, шепнула, что соседи Толстиковы решили съехать в другую квартиру, поэтому противный дед Толстиков больше не станет шпионить за ними в замочную скважину, а старуха Толстикова не будет сварливо делить с мамой столик в кухне. А неделей раньше они с Фаиной ходили в гимназию за грифельными досками для ребят и по дороге увидели, что на Владимирском проспекте напротив церкви открылась булочная. Не государственная лавка, где по талонам взвешивают серые слипшиеся куски хлеба, а самая настоящая булочная с калачом на вывеске и горой сушек на витрине. Заметив их изумлённые лица, пожилой торговец с круглым лицом довольно потёр руки:

— НЭП, барышни. Новая экономическая политика. Теперь торговля снова в почёте, а там, глядишь, и промышленность зашевелится. Эх, капитальцу бы побольше, я бы такой сыроваренный заводик отгрохал — не хуже, чем в Швейцарии! Но ничего, скоро власти денежную реформу проведут, и начнём дышать полной грудью. Не впервой России-матушке в смуту выстаивать. Наши деды Гришку Отрепьева пережили, и мы самозванцев переживём. Нашлись бы только Минин с Пожарским!

Расчувствовавшись, булочник сбегал в лавку и сунул в руки Лидочке несколько сушек, и они с Фаиной шли по проспекту, грызли сушки и прыскали от смеха по любому поводу.

А теперь вот театр!

С бережностью, боясь сделать лишнее движение, Лидочка скользнула в мамино платье и провела руками по бокам, чтобы ощутить облегание. Мягкие складки струились по бёдрам и при движении нежно ласкали ноги. Приподняв подол, Лидочка сделала маме книксен.

— Великолепно, — похвалила мама, — на мне оно так отменно никогда не сидело.

Чтобы удостовериться в правдивости, Лидочка сбегала в коридор к квадратному зеркалу в стиле модерн, что вошёл в моду в самом начале века.

— Ели бы я не была так скромна, то сообщила бы вам, что вы прелестны, — пропела Лидочка своему отражению. — Не удивлюсь, если несчастные поклонники станут выводить серенады под окнами и стреляться от несчастной любви.

От собственной шутки Лидочка хихикнула в кулачок, потому что представила толпу разношёрстно одетых воздыхателей всех возрастов, по большей части в потрёпанной одёжке и разбитой обуви. Впрочем, её туфли в нынешнем виде тоже не годились для театра. Придётся замазать потёртости ваксой и стараться не наступать в лужи, потому что левый туфель нещадно пропускает воду. Но, в сущности, какая ерунда — всяческие мелкие проблемы, если на дворе и в крови бушует весна и ветер с Невы сулит благие жизненные перемены?..

* * *

О прежней причёске не приходилось и мечтать, потому что волосы вылезали клочьями. Надя отложила в сторону костяной гребень и подошла к комоду, где в серебряной рамке стоял фотографический портрет Сергея. Опираясь одной рукой на спинку стула, он вольготно сидел нога на ногу, глядя прямо перед собой. Но Надя знала, что смотрит он не в пространство, а на неё, потому что в момент съёмки стояла за спиной фотографа и уговаривала Сергея улыбнуться: «Серёжа, ну пожалуйста, не будь таким букой!»

Он честно несколько раз попытался изобразить радость, но лицо искажалось так болезненно, что фотограф махнул ей рукой:

— Оставьте, мадам, пусть ваш муж остаётся таким, как есть. Просто запомните эту минуту.

— Я помню, Серёженька, — шепнула Надя портрету, — я помню каждую секунду, проведённую рядом с тобой. В день знакомства ты был одет в синий сюртук и страшно смущался от моего внимания. А в первую годовщину свадьбы ты водил меня в ресторан «Кюба». Нас встретил величественный швейцар с расчёсанными надвое бакенбардами, и я страшно конфузилась окружающей роскоши и изысканной публики. Я даже помню, что ты заплатил за обед три рубля — немыслимая роскошь для начинающего доктора. И ты не думай, что если я иду в театр, то забыла о тебе. Пока я жива, это невозможно.

От разговора с фотопортретом из глаз ручьями хлынули слёзы. Надя утирала их руками, всхлипывала, сморкалась, и когда наконец надела на себя первое попавшееся платье, то обнаружила, что выглядит как чучело с аптекарского огорода. Да и пусть. Если нет Серёжи, то не имеет никакого смысла держать фасон и припудривать носик.

В последний раз она была в Мариинском вместе с ним. Это было вскоре после Брусиловского прорыва, когда петроградцы думали, что наступил перелом в войне и вот-вот будет подписан мирный договор. Газеты разразились каскадом победных заголовков, люди на улицах поздравляли друг друга, ну а они с Серёжей решили отпраздновать торжество русского оружия походом в театр. Из экономии купили места на галёрке, вместе с разночинной публикой. Серёжа надел серый костюм, а она сиреневое шёлковое платье с тонкой ниткой розового жемчуга.

В тот день в театре давали «Скифскую сюиту» Прокофьева. Нарочито грубые тона деревянных духовых инструментов сливались то с флейтой-пикколо, то с глиссандо арф и непрерывным звуком ударных, схожих со стуком сердца. Серёжина рука лежала на её руке, и иногда он нежно пожимал ей пальцы.

Больно вспоминать, но накануне визита в театр они поссорились из-за сущей ерунды. Надя тихонько застонала: Боже, Боже, какая я была глупая! Почему никто не сказал мне, что наступит день, когда Серёжи не будет рядом? Разве могла бы я ему перечить или дуться по пустякам, могла бы капризничать? И не дотянешься теперь в прошлое, чтобы исправить ошибки, не долетишь, не догонишь, не распахнёшь руки, чтобы обнять, прижаться лицом к груди и больше никогда-никогда не отпустить любимого от себя…

* * *

Звуки музыки манили и зачаровывали, танцовщики в ярких костюмах воспринимались как пришельцы из сказочного мира, но Лидочке никак не удавалось сосредоточиться. Скосив глаза влево, она взглянула на лицо Нади. Та сидела подавшись вперёд, и её губы подрагивали в болезненной улыбке, какая иногда бывает предвестником слёз.

Справа сидел Глеб. Лидочка старалась не смотреть в его сторону, потому что сердце начинало биться как-то по-особому, быстро и горячо.

Они сидели на прекрасных местах в пятом ряду партера. Впереди расположился взвод красноармейцев. Выпрямив спины, они сурово молчали и переговаривались лишь изредка. Зато у сидящих позади девушек, по виду работниц, рот не закрывался. Лидочка недовольно нахмурилась.

— Товарищи, у вас нет революционной сознательности, — повернулся к болтушкам Глеб. После ответного хихиканья на несколько минут наступила тишина, а потом раздалось шелестящее щёлканье семечек.

— Надеюсь, они плюют их не на пол, — тихонько заметила Надя.

Ещё перед спектаклем Лидочка обратила внимание, что публика в зале поменялась местами: те господа и дамы, что прежде занимали партер, теперь теснились на галёрке, а рабочий класс и мелкие чиновники переехали в партер. В царской ложе рядом с дамой сидел кудреватый господин с бородкой клинышком. Перед началом спектакля партер устроил ему овацию, и господин, или товарищ, приветственно махнул залу рукой.

— Кто это? — невольно вырвалось у Лидочки, и Глеб неопределённо развёл руками:

— Понятия не имею, видимо, кто-то из вождей революции.

Когда на сцену выехала разукрашенная цветами ладья, девушки с заднего ряда восторженно взвизгнули, и Лидочка невольно поморщилась, тотчас услышав легкое дуновение у своего уха.

— Не судите строго, Лидочка, они обязательно научатся себя вести, — едва слышно проговорил Глеб, и от его дыхания у Лидочки по шее побежали мурашки.

Вскользь она обратила внимание, что Надя приметила её замешательство, и смутилась ещё больше. Во время антракта Лидочка не знала, куда девать руки, теребила то платочек, то мамин ридикюль, и приободрилась, лишь расслышав в свой адрес замечание двух дам в старомодных платьях: «Удивительно привлекательная девушка, есть в ней нечто тургеневское!»

Лидочка не понимала, что с ней творится, ведь она ни в коем случае не влюбилась в Глеба Васильевича. Он был красивым, загадочным, но слишком взрослым и недосягаемым. Фаина сказала, что он жестянщик, и это ещё больше разжигало Лидочкин интерес, потому что в мыслях рисовалась некая романтическая, а может статься, и трагическая история разлучённой любви и ненависти. А может быть, он проиграл состояние в карты и поэтому не эмигрировал. Или, наоборот, остался, потому что не смог покинуть могилу безвременно почившей невесты и теперь ходит туда лить слёзы и вздыхать при луне.

Стараясь прикрыть любопытство, Лидочка напряжённо ловила каждое движение нового знакомого, поворот его головы, быстрые взгляды, интонацию голоса.

Когда в фойе к их компании внезапно подошла полная пожилая дама в трауре, Лидочка затаила дыхание.

— Глеб? Ты? Боже мой! — Дама протянула руку, и он летуче приложился губами к запястью. С ней и Надей дама поздоровалась кивком, всё внимание посвятив Глебу. — Я не поверила своим глазам! — У дамы на верхней губе выступили бисеринки влаги, и она достала веер. — По Петрограду о вашей семье бродили разные слухи: одни говорили, что ты арестован, другие — что принял постриг, третьи уверяли, что видели тебя на корабле в Америку.

— А я всё время был тут. — Глеб быстро пожал плечами и перевёл разговор на спектакль: — Как вам понравилась прима-балерина? Мне кажется, она ещё не доросла до ведущей партии.

Лидочка поняла, что он хочет отделаться от разговора, но дама не отступала.

— Глеб, а где родители? Брат? — В ожидании ответа дама интенсивно замахала веером, распространяя вокруг крепкий аромат пота.

— Ирэна Валерьяновна, вы понимаете, что в наше время неведение — благо? — вывернулся Глеб.

— Понимаю. — Дама сделала многозначительную паузу, во время которой Глеб успел поспешно ретироваться за спину Нади и Лидочки.

Услышанный разговор с дамой окончательно заинтриговал Лидочку, и всё второе отделение она пыталась сообразить, кем же на самом деле является таинственный новый знакомый и кто скрывается под личиной простого жестянщика?

* * *

Смело товарищи в ногу,

Духом окрепнем в борьбе!

В царство свободы дорогу,

Грудью проложим себе! —

выводил отряд чоновцев, чеканя шаг на пыльной дороге. Когда Фёдор пел, то из глотки помимо его воли вырывался то ли крик, то ли рёв, мало похожий на мелодию. Петь соло, как Васька-гармонист, он бы не рискнул, но в строю его голос звучал весомо и громко.

От недавнего ранения плечо ныло глухой болью, и Фёдор старался подвинуть ремень винтовки поближе к шее, подальше от раны. Командир обещал три дня отдыха, поэтому у всех красноармейцев было приподнятое настроение. На улице месяц май подкидывал на штыки винтовок яркие блёстки солнечных лучей. По обочинам дорог вылезала мягкая зелёная травка. Эх, поваляться бы вдосталь на косогоре с бело-розовой усадьбой, откуда открывался вид на синюю петлю реки и лиловую гладь заливных лугов. Уездный городишко, куда их отряд прибыл на подмогу, казался тихим и сонным.

Не сбиваясь с ноги, Фёдор нащупал в кармане пачку папирос «Сирень» с тремя оставшимися папиросами и подумал, что хорошо бы нынче попариться с веником, хотя врач строго-настрого наказал мыться осторожно, чтоб не сорвать едва наросшую кожу.

— Федьк, а Федьк, в баньку бы, — словно подслушав его мысли, сказал Сашка Груздев, что шёл рядом. — Я уж забыл, когда чуб мочил. Ещё малость, и воши заведутся, потом не вытравишь.

Когда дорога пошла в гору, песня смолкла. Местный комсомолец Пашка, приставленный Ревкомом в провожатые, обернулся и указал рукой на просвет между деревьями:

— Вот он, ваш постой, в особняке графьёв Бурнусовых. В парке и прудик есть, ежели кто рыбку половить надумает. Карпы там огроменные! — Пашка развёл руками в стороны, видать, не раз шерудил удочкой в графском прудике. — Наши комсомолки вам уже ужин накашеварили. Встретим, так сказать, с революционными почестями.

После ужина с дымящейся картошкой, жареной рыбой и толстыми, ещё тёплыми ломтями хлеба Фёдор забрёл в аллею под соснами, лёг на скамейку и закурил. Перед глазами качались пушистые ветви ели с прошлогодними шишками, курчавились завитки облаков, шелестела молодыми листьями берёзовая рощица у воды. Тишина убаюкивала, и было трудно представить, что ещё вчера он сидел в засаде, поджидая кулацкий обоз с оружием, где на болоте нещадно жрали комары и драл душу леденящий крик выпи.

Поёрзав, чтоб устроиться поудобнее, Тетерин навострил слух. Во время ужина он несколько раз перехватывал взгляды кудрявой комсомолочки Маруси и точно знал, что она приметила, в каком направлении он пошёл прогуляться.

«А Фаина? — ковырнул душу совестливый вопрос, на которой он тут же сердито ответил: — Фаина — это другое, это всерьёз. А когда каждую минуту может щёлкнуть шальная пуля, то почему бы не погрызть орешки вместе с озорной девкой, особенно если она сама напрашивается».

Заслышав мягкие шаги на дорожке, Тетерин прикрыл глаза, изображая дрёму, и нисколько не удивился, когда почувствовал на своих щеках нежную прохладу девичьих рук.

* * *

— Фаина Михайловна, вы представляете, дама, что подошла в фойе к Глебу Васильевичу, сказала, что об их семье судачил весь Петроград! — Лидочкины глаза блестели восторгом и любопытством. — Как вы думаете, если спросить его напрямик, что он ответит?

— Вот ты и спроси, — рассеянно ответила Фаина, потому что мысли занимали гораздо более важные вещи, чем глупые девичьи тайны.

Вчера днём, когда она подписывала в Наркомпросе ордера на мебель в новое помещение, её перехватил секретарь комсомольской организации Андрей Рябоконь и отвёл в сторону.

— Товарищ Усольцева, у меня к тебе принципиальный вопрос. — Он постарался придать интонации серьёзность, но губы предательски разъезжались в улыбке. — Ты почему не учишься?

Она ждала чего угодно, только не этого, и оторопела:

— Как не учусь? Учусь. Я много читаю. Вот, недавно прочла труд товарища Крупской о народном образовании и демократии.

— Да я не о том. — Рябоконь махнул рукой. — Знаем, что ты сознательная пролетарка и неуклонно повышаешь свой уровень. Потому по совету уполномоченного решено направить тебя во Внешкольный институт, что на Надеждинской улице. Там открываются годичные дошкольные курсы.

Чтобы Фаина могла осмыслить сказанное, Рябоконь сделал глубокую паузу, во время которой она едва не задохнулась от изумления.

— Товарищ Андрей, опомнись, какой институт? Да я и в школу-то не ходила! Читать по вывескам училась! Не пойду я позориться!

— Партия всё предусмотрела, Усольцева, и первые месяцы вы будете нагонять школьную программу, а уж потом перейдёте к сути дела. Кстати, тебе сколько лет?

Фаина потупилась:

— Много — двадцать два. Старая я уже учиться, да и грамотных без меня хватает. Взять хоть нашу Лидочку и Надю. Очень хорошие учителя, ответственные и гимназию закончили как положено. А у Надежды и учительский аттестат имеется.

— Неверно ты рассуждаешь, товарищ Фаина. — Растопыренной пятернёй Рябоконь взъерошил каштановые лохмы. — Советская власть не может доверить воспитание нового человека старорежимным педагогам и недобитым буржуям. Нам нужны надёжные кадры, выкованные из угнетённых классов. А посему заканчивай пререкаться и иди получи направление на учёбу.

— А детский сад? Я не могу бросить работу, — попыталась отговориться Фаина, — мне ребёнка кормить надо.

— А вот тут ты правильно мыслишь, Усольцева. Раз поставлена на должность и справляешься, значит должна и работать, и учиться.

У нас ведь как? Партия сказала: «Надо» — комсомол ответил: «Есть!»

И работать, и учиться…

Домой Фаина пришла, как прибитая пыльным мешком, и до сего момента никак не могла прийти в себя, прикидывая и так, и этак, как надобно поступить. Был бы рядом Фёдор, он бы присоветовал что-нибудь дельное.

— Не смогу, не сдюжу, — произнесла она вслух, хотя учиться ой как хотелось! Знала бы мама, что её дочку, подёнщицу Файку, вдову-солдатку, которой на роду написано всю жизнь портки мыть, посылают учиться, как столбовую дворянку. Да ради одного этого можно ночами не спать и читать, пока глаза видят.

Развернувшись, Фаина обнаружила, что Надя и Лидочка стоят рядом и переглядываются.

Надя подошла ближе и заглянула ей в лицо:

— Фаина, что-то случилось?

— Вы разговариваете сама с собой, — пояснила Лидочка.

— Заговоришь тут. — Фаина присела на стул и стала смотреть, как ребята собирают из кубиков пирамиду. Верхний кубик обвалил остальные, и мальчишки с визгом кинулись сгребать их в кучу. — Меня посылают учиться.

— О, как прекрасно! — в восторге закричала Лидочка, но тут же осеклась. — А как же мы? Как наш сад?

— Мы будем помогать, — стала уговаривать её Надя. — Фаина, милая, обещаю неизменную поддержку.

— Да! Да! Да! — Лидочка едва не прыгала на одной ножке.

Фаина стиснула руки и обвела взглядом стены детского сада с неизменным лозунгом «Долой неграмотность» рядом с пейзажем французского художника из особняка княгини Вяземской, а потом медленно покачала головой:

— Я не знаю, что делать.

* * *

— Господи, нет предела Твоему милосердию, но есть ли предел Твоему терпению?

Отец Пётр посмотрел на прихожанку с маленькой девочкой, что ожидала у свечной лавки. На ней были надеты серая плюшевая жакетка и серая юбка, из-под которой выглядывали разбитые ботинки. Голубая косынка на голове с выбившимся русым локоном подчёркивала нежный цвет лица и глубину глаз под ровными стрелками тёмных бровей.

Совсем пичужка. Женщина выглядела оголодавшим подростком с растерянным взглядом сироты, которую хотелось приласкать и успокоить. Их приходило много — несчастных, мятущихся, нуждающихся в опоре и совете. И отец Пётр утешал, плакал вместе с ними, молил Бога, но как он мог успокоить всех страждущих, если в самой Церкви — теле Христовом — шёл разброд и шатание? Раскольники называли себя обновленцами, или «Живой церковью». Отец Пётр обратил взор к распятию и положил низкий поклон:

— Прости им, Господи, ибо не ведают что творят, — хотя чётко осознавал, что они ведают, ох как ведают! Разве можно в трудное для России время, когда рушатся устои и падают троны, допустить, чтобы единственный островок твердыни уходил из-под ног? Куда бежать людям? Где спасти свою смятенную душу, если само священство мечется, аки огонёк свечи на ветру?

Опустив голову, женщина покорно ждала. Потом наклонилась к девочке и что-то тихо сказала. Девочка кивнула, подошла к иконе и неловко приложилась лбом к киоту, крестообразно распластав по сторонам ручонки.

Отец Пётр вышел из алтаря и подошёл к женщине. Хотя она начала посещать службы недавно, он успел запомнить её лицо среди толпы прихожан. Женщину звали Фаина, и она хотела знать, пойти ей учиться или нет. Простой вопрос, на который прежде он ответил бы без колебаний: «Ну, конечно, учиться! Ученье — свет». Но теперь, когда идёт подмена понятий и совесть заменяется революционной необходимостью, а милосердие рекомендуется применять лишь для «своих», кто и, главное, чему может научить эту скромную женщину, и выстоит ли она под натиском пропаганды?

Вздохнув, отец Пётр положил руку на головку девочки, что осторожно, одним пальчиком, исследовала его епитрахиль.

— Фаина, а вы хотите учиться?

— Очень хочу, батюшка! — Она на секунду зажмурилась и тут же распахнула голубые глаза. — Но если вы не благословите, то не пойду.

«Удивительное смирение и прямота, — подумал отец Пётр. — Такая, пожалуй, выстоит, не сломается».

И всё же он медлил, понимая, что своим «да» обречёт её на сложный путь взлётов и падений. Гораздо более сложный, чем судьба тихих неприметных тружениц, с каких и спросу немного, а в том, что грядут грозные времена, отец Пётр не сомневался.

* * *

— В этот раз задание лёгкое, можно сказать, пустяковое, поможем раскулачить хутор и к обеду вернёмся, — произнёс Фёдор Тетерин вроде бы как не обращаясь ни к кому, а на самом деле для Маруси, которая крутилась рядом: то бегала со стопками белья, то убирала посуду со стола. Председатель Реввоенсовета верно скумекал, кого отправлять на обеспечение отряда чоновцев, и комсомолочки были как на подбор — ясноглазые, бойкие, краснощёкие. Сразу видать, что на вольном воздухе росли, а не у фабричных труб да по сырым подвалам.

На всякий случай комвзвода Перетрухин приказал взять на задание тачанку, запряжённую конной парой. Пустыми подводами для вывоза имущества обеспечивал местный Комитет бедноты. Вышли с обозом задолго до полудня. Утренний свежий ветерок ласково ерошил волосы и забирался за шиворот, холодя шею. Солнце пока не вошло в силу, поэтому по просёлку шагалось широко и упруго. Лес по сторонам дороги был по большей части густой, хвойный, с разлапистыми елями, что кололи своими иголками прозрачный воздух. Кое-где по низинам ещё остались бело-синие брызги подснежников, но в канавах уже набирали силу ярко-жёлтые бубенцы купальниц, и совсем скоро по всему лесу вспыхнет и заиграет праздничное летнее разнотравье, от которого захочется петь и любить.

— Хутор дюже богатый, — сыпал словами местный активист Митька Гвоздь, — ихний хозяин был управляющим у барина, да ещё пенькой приторговывал и сало топил. Говорят, погреба у них по сию пору бочками с салом заставлены. И картоха у них лучше всех в округе родилась.

Это я доподлинно знаю, потому что маманя моя завсегда к ним по осени нанималась на подмогу.

— Хорошо платили мамаше? — спросил Перетрухин.

— Не обижалась, — откликнулся Гвоздь и потешно собрал губы в трубочку, — но всё равно кулаки— мироеды и эксплуататоры, потому как нет в них революционной сознательности. У нас, бедноты, ведь как? Мы горой за счастье народное, а они только о своей шкуре заботятся, любое зёрнышко в свою нору тащат. Ведь несправедливо это, когда у одних три лошади в конюшне стоят, а другие на козе пашут! — Он взмахнул сжатым кулаком. — Как есть эти Орликовы — мироеды!

Тетерину не нравился Митька Гвоздь с противной ухмылкой и бегающими глазами и не нравилось участвовать в раскулачивании. Одно дело — бой с вооружённым противником, и совершенно иное — слушать рёв детей и рыдания их мамок. В последний раз, когда раскулачивали хозяйство церковного старосты, в доме были две бабы — молодая и старая, парализованный дед и мальчонка лет семи-восьми. Дед на широкой деревянной кровати мычал, пытался встать и вращал глазами, явно не понимая происходящее. Молодая баба сидела посреди избы, опустив голову, и вскинулась только тогда, когда во дворе замычала корова.

— Корову берите, а козёнку оставьте. Дед окромя молока ничего в рот не берёт, — попросила старуха. Она была высокая, костистая, с яркими глазами и какой-то особенной, очень белой сединой, схожей с гусиным пухом.

Старуха покорно стояла рядом с мальчонкой, и её большие натруженные руки плетями висели вдоль тела. Фёдор старался не смотреть на её руки, похожие на руки его матери, с узловатыми костяшками, стёртыми от бесконечной работы.

Он как можно безразличнее сказал Перетрухину, что пойдёт во двор проследить за погрузкой.

Тот кивнул:

— Иди, там ребята погреб вскрыли, помоги выносить.

Закинув на плечо винтовку, Фёдор заглянул в погреб, где копошились приданные отряду комсомольцы, и убедился, что вся добыча составила пару мешков картошки, мешок зерна и половину бочонка растительного масла.

Когда бойкая девка в красной косынке выволокла в подводу часы с кукушкой, Фёдор отвернулся и достал папиросу.

— Что, жалеешь их? — протянув огонёк, кивнул в сторону дома комиссар отряда. — Зря. Они нас при случае не пожалеют — ткнут вилами в спину и поминай как звали. Вот, смотри, что товарищ Ленин прислал нашим пензенским товарищам, так и нам надо действовать.

Комиссар достал из кармана сложенную бумагу, бережно разгладил её ладонью и протянул Фёдору.

«Товарищам Кураеву, Бош, Минкину и другим пензенским коммунистам. Товарищи! Восстание пяти волостей кулачья должно повести к беспощадному подавлению. Этого требует интерес всей революции, ибо теперь взят «последний решительный бой» с кулачьем. Образец надо дать. Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не меньше 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц. Опубликовать их имена. Отнять у них весь хлеб. Назначить заложников — согласно вчерашней телеграмме. Сделать так, чтобы на сотни верст кругом народ видел, трепетал, знал, кричал: душат и задушат кровопийц кулаков. Телеграфируйте получение и исполнение. Ваш Ленин»1.

— Да я понимаю, — вяло отозвался Тетерин, — меня агитировать не надо.

— Неуверенно говоришь, Федя. Не ожидал от тебя такой мягкотелости.

— Я бы лучше в бой. — Тетерин жадно затянулся дымом. — А с бабами да с мальцами воевать с души воротит.

— Кулацкие элементы не мужики и не бабы, а враги.

— Так-то оно так, но знаешь, комиссар, посмотрю на них, и то своих сестрёнок вспомню, то мать-старуху.

— Наши матери зерно в подполах не прячут и риги не поджигают. Вспомни, как на прошлой неделе едва не сгорел вместе с зерном! Вон, у тебя брови до сих пор подпалены.

— Это верно, — Фёдор дотронулся пальцем до опалённых бровей и хмыкнул, — до свадьбы заживёт.

— Эх, дожить бы до наших свадеб! — Комиссар резко развернулся к крыльцу, куда вышли старуха с мальцом, и скомандовал:

— Возьмите её в заложники, чтобы вражеский элемент на хутор не сунулся.

Старуха даже не посмотрела в их сторону. Головы не повернула. Молча прошла и села на телегу.

— Бабаня, куда? — закричал мальчонка и вцепился в телегу так, что рук не отодрать.

— А ну иди к мамке, пока я тебя кнутом не огрел, — рявкнул на него один из комбедовцев. — Взрослые без тебя разберутся.

— Иди, Митяйка, — разомкнула губы бабка, — мамане без тебя с дедом не справиться.

Мальчонка упрямо сжал рот в горошину:

— Нет.

Он шёл позади обоза вёрст пять. Падал, подымался, утирал рукавом слёзы и сопли и снова бежал за своей бабкой, пока комвзвода не осадил лошадь.

— Нет моих больше сил глядеть на это безобразие! — Перетрухин обвёл взглядом угрюмых красноармейцев, что отводили глаза от мальчонки и смотрели куда угодно, только не на заострившееся детское личико. Даже комиссар молчал.

Перетрухин сузил глаза и стукнул кулаком по мешку с картошкой рядом с бабкой:

— Что, старая, расселась? Слезай и шуруй отсюда, чтоб глаза тебя не видели.

Фёдор заметил, как лица красноармейцев дрогнули и помягчели.

— Отпускаешь, что ли, вражину? — встрял Митька Гвоздь, но Перетрухин коротко цыкнул:

— Тебя не спрашивают, потому как я здесь командую.

Когда дошли до кромки дальнего поля, Фёдор оборотился, успев заметить, как бабка с внуком вступают в зелёную чащу, где их укрыли и спрятали еловые лапы.

* * *

Утром, спеша на работу, Надя увидела, как на длинном заборе около церкви комсомольцы растягивают лозунг «Поможем голодающим Поволжья».

Газеты сообщали о голоде страшные вести: двадцать пять миллионов голодающих, вымершие деревни, в которых съедены даже соломенные крыши, беженцы, сироты, мёртвые люди вдоль дорог. Несколько раз Наде довелось видеть на улицах оборванных людей, похожих на живые скелеты, вырвавшиеся из голодного ада. Тогда она положила в протянутую руку женщины с совершенно чёрным лицом весь хлеб, что был у неё с собой. А сейчас помочь нечем — у самой всё прожито за зиму едва не до голых стен. Но потом вспомнила про золотую цепочку с крестиком и остановилась. Цепочку можно отдать, а крестик повесить на кожаный шнур. Господь не обидится.

Расстегнув цепочку, она протянула её одной из девушек с весёлыми синими глазами.

— Возьмите в пользу голодающих.

— Спасибо за сознательность. — Девушка опустила цепочку в карман и крикнула в сторону высокого комсомольца в картузе: — Лазарев, занеси в акт одну золотую цепочку! — Она посмотрела на Надю: — У нас ничего не пропадёт. — Её интонация стала серьёзной. — Мы не только лозунги развешиваем, но и на субботниках работаем, восстанавливаем заводы и фабрики. Ничего, что тяжело, ведь мы же молодые, сильные. Правда?

— Правда, — согласилась Надя, хотя лишь в последнее время, после посещения театра, перестала чувствовать себя бессильной старухой с трясущейся головой. Удивительно, что музыке дарована власть расправлять душе поникшие крылья. Она посмотрела на девушку: — Можно мне прийти на субботник? Я тоже хочу помочь.

— Конечно, можно, — обрадовалась девушка, — чем больше народу, тем лучше — работы у нас непочатый край! И ребята все как один боевые, дружные. — Она окинула Надю взглядом и вдруг спросила: — А ты на рояле играешь?

Надя удивилась:

— А вы почему спрашиваете?

— Да ты мне не выкай, — девушка засмеялась, блеснув ровным рядом белых зубов, — давай с тобой по-простому, как товарищи. Тут, понимаешь, дело такое. — Она подошла ближе. — Мы собираемся агитспектакль ставить антирелигиозный, чтоб немного попов расшевелить, — девушка указала на паперть, где сидели несколько нищих. — Рояль есть, а играть некому. Так умеешь?

— Нет, я не умею, — сказала Надя. Ей стало противно, что не хватило смелости ответить честно, и пришлось соврать. Она вспыхнула и быстро пробормотала: — Я в Бога верю.

— Ну, как знаешь! — опустив голову, девушка ковырнула ботинком засохшую грязь и потопала ногами, стряхивая на землю коричневые ошмётки. — А на субботник все-таки приходи. Сбор в семь утра у Комитета комсомола на Коломенской улице.

* * *

С приходом лета двадцать второго года Петроград чудесным образом ожил, словно каменный цветок, который несколько лет провёл под ледяной коркой и вдруг вырвался к солнцу из своего мрачного подземелья. Почти каждый день на улицах обнаруживались вновь открытые магазины и лавки. Откуда-то появились ломовые извозчики с худосочными, но резвыми лошадками. Кое-кто из извозчиков достал из сундуков синие форменные кафтаны, припрятанные до лучших времён, и орлом озирал толпу, выискивая пассажиров побогаче:

— Эх, прокачу!

Блестели лакированными боками автомобили, но те предназначались лишь для начальства в кожаных тужурках. По рельсам застучали колёса новых трамвайных маршрутов. Екатерининский садик на проспекте 25 Октября, который жители упорно продолжали именовать Невским, оккупировали фотографы. Натянув холсты с нарисованными пейзажами, они зазывали прохожих сделать фотографическую карточку на долгую память: хочешь — среди пальм и цветов, хочешь — на фоне звёздного неба, многие соблазнялись сунуть лицо в дырку и запечатлеть свою личность в виде пилота аэроплана. Дошло до того, что на углу Фонтанки открылся ресторан, откуда по вечерам разносились громкая музыка и заливистый женский смех. В ресторанах в основном гуляли нэпманы, многие «из грязи да в князи», поэтому в народе о них отзывались по большинству презрительно, хотя и признавали, что экономика страны пошла на подъем и совсем скоро можно будет вздохнуть свободно, а не торговаться на рынке из-за катушки ниток или отреза мануфактуры.

Хотя сейчас ресторан был закрыт, около него стояла девочка с букетиками сирени, и когда Фаина поравнялась с ней, та сказала:

— Купите цветы. Я недорого возьму.

Девочка была очень маленькая, чуть повыше Капитолины. Наверное, такая сейчас и Настенька. Подавив приступ острой тоски по дочке, Фаина достала деньги:

— Вот, возьми.

Девочка протянула букет, но её руку опередила другая, мужская, с красивыми длинными пальцами:

— Я куплю все твои цветы, девочка. — Фаина обернулась и встретилась взглядом с Глебом. Он улыбнулся: — А я смотрю, вы или не вы? — Он сгрёб в охапку цветы из ведёрка и протянул Фаине.

— Разрешите вам преподнести?

Она покачала головой:

— Нет.

Он ненадолго огорчился, но тут же просиял:

— Ну и не надо. Раздадим цветы тем, кто грустит.

Он выбрал в толпе прохожих женщину с усталым лицом и протянул ей несколько веточек:

— Разрешите вам подарить. И вам, и вам.

Глеб дарил цветы, и Фаина видела, как глаза женщин вспыхивают радостным изумлением. Последняя сирень досталась маленькой старушке в чёрном платье, и она приняла её со старомодным величием.

— Благодарю вас, молодой человек. — Подслеповато заслонившись от солнца, старушка посмотрела на Глеба и удивлённо сморщила лоб. — Ну и ну, не ожидала увидеть вас здесь, Глеб Васильевич. Уж вы-то точно должны гулять по Елисейским Полям.

— Увы, мадам. — Исподлобья глянув на Фаину, наблюдавшую за раздачей сирени, он коротко произнёс: — Наверное, я должен объясниться?

— Вовсе нет. — Фаина пошла вперёд, и он встал рядом. — Мне нет дела до вашей жизни, товарищ Глеб.

— И всё-таки я расскажу, а вы решите, стоит ли вам дальше со мной общаться или лучше перейти на другую сторону тротуара. — Он ненадолго замолчал, пропуская вперёд гибкую девушку в зелёном платье. — Дело в том, что моя фамилия Сабуров. — Он скользнул взглядом по массивному зданию на набережной, и Фаина вдруг обратила внимание, что на фасаде тусклым золотом горит потёртая надпись «Банкирский Дом Сабуровых». — Да-да. Этих самых, — подтвердил он. — Я младший сын и единственный из семьи, кто остался в России. Родители успели уехать из страны в самом начале революции, брат пару лет назад подался в Крым, оттуда эвакуировался в Турцию и, по слухам, благополучно осел в Америке. А я решил остаться. — Он слегка развёл руками.

— Жалеете? — тихо спросила Фаина.

— Нисколько. — Он пожал плечами. — В эпоху перемен жить трудно, но интересно. И кроме прочего, — он иронично улыбнулся, — мне нравится работать жестянщиком.

«А ведь пять лет назад я называла бы его барином, — вскользь подумала Фаина, — а теперь беседуем на равных».

Однажды ей довелось мыть лестницу в роскошном особняке одного банкира. Ступеньки были из чистого мрамора, с какими-то особенными, серебристыми прожилками, напоминающими ледовую корочку. Витые перила украшены коваными чугунными розами, а на резной камин в зале хотелось любоваться, как на картину. Сама банкирша несколько раз прошла мимо, едва не задев Фаину краешком лилового шёлкового платья и обдав тонким ароматом духов.

— Говорят, её туфли подбиты золотыми подковами, — шепнула напарница, что чистила бронзовые прутья, которые придерживали ковровую дорожку.

Где теперь та банкирша?

В промелькнувшем автомобиле Фаина внезапно увидела Ольгу Петровну. Ольга Петровна тоже её заметила и скупо кивнула.

— Знакомая? — спросил Глеб.

— Мать моей дочки, той, для которой я доставала барсучий жир.

Глеб в изумлении поднял брови:

— Фаина, вы говорите загадками.

Фаина пожалела о своих словах, потому что не хотела делиться горем с посторонними, но коли уж он первым открылся ей, то ничего не осталось сделать, как вздохнуть и начать рассказывать.

* * *

«Удивительно, что я сумела заметить Фаину среди толпы», — вяло подумала Ольга Петровна, потому что засыпала на ходу. Она пыталась бороться со сном, тупо уставившись на дорогу. Но дома сливались в одну линию, и сознание на несколько секунд проваливалось в чёрную дыру, откуда его возвращал автомобильный сигнал — шофёр Григорий обожал нажимать на клаксон.

Полчаса назад Ольга Петровна с группой товарищей вернулась из Москвы, где провела несколько утомительных дней, наполненных выматывающей суетой и интригами. Как заметил Савелий Кожухов, Ленина перестало устраивать усиление наркомвоенмора Троцкого, и он стал сколачивать твёрдое большинство в ЦК, возвысив врагов Троцкого — Зиновьева, Каменева и Сталина. Троцкий, само собой, возмущался, направо и налево рассыпая обвинения в двурушничестве и стараясь привлечь на свою сторону колеблющихся.

Не обошлось и без скандала. Возмущённая разгромом Одесской партии анархистов, анархистка Эмма Гольдман в знак протеста пронесла на заседание цепь и собралась приковать себя к сиденью на трибунах. Насилу отговорили. Кронштадтское восстание, НЭП, продолжение террора и нетерпимости сеяли панику у многих партийцев. Крупный деятель Коминтерна Новомирский швырнул свой членский билет на стол и хлопнул дверью. Другой коминтерновец сбежал через польскую границу во Францию, оставив записку, что уехал в «привлекательную загнивающую буржуазную демократию, где по крайней мере можно думать вслух»[30].

Волей-неволей им, товарищам из Петрограда, приходилось приспосабливаться и лавировать между группировками, и к окончанию поездки Ольга Петровна поняла, что ещё чуть-чуть, и она свалится с приступом мигрени. Одна радость — в Москве не донимали звонками с просьбами о помощи. В Петрограде звонили приятели и приятели приятелей, бывшие друзья, сослуживцы мужа, соседи по даче — словом, все, кому было известно её место службы в Петросовете.

После Кронштадтских событий террор усилился. ЧК в поте лица выискивала и ликвидировала заговорщиков, не особенно разбирая, кто прав, кто виноват. Ольга Петровна была потрясена, когда узнала, что расстреляли профессора географии Таганцева с женой, милой и мягкой Наденькой. Ну какие они заговорщики? Как-то раз они с мужем пили у Таганцевых чай, и Владимир Николаевич горячо расписывал своё исследование почвенных зон в Фергане и азиатских ледников.

Но окончательно Ольгу Петровну добило известие, что среди девяноста шести человек, казнённых по делу Таганцева, оказался поэт Николай Гумилёв. Нельзя сказать, чтобы она его близко знала — виделись пару раз у общих знакомых, но ещё со времён незабвенного Пушкина смерть поэта представлялась каждому русскому интеллигенту подлинной трагедией нации.

«Государство, убивающее профессоров и поэтов, обречено», — подумала она тогда. Вслед за Таганцевым и Гумилевым некстати вспомнились убиенные священники — отец Пётр Скипетров и отец Философ Орнатский. К отцу Философу[31]она однажды подходила под благословение, а с его расстрелянными сыновьями Борисом и Николаем дружил сослуживец мужа. После тех новостей Ольге Петровне стало так тошно, что она забилась с головой под одеяло и долго и страшно рыдала, терзая зубами уголок подушки. Одна надежда — что новая экономическая политика повернёт страну на нужные рельсы и прекратит репрессии: пока результаты экономического эксперимента казались превосходными. Один за другим, как грибы после живительного дождя, открывались коммерческие магазины и рестораны, а на рубль можно было купить неслыханную вещь — вполне съедобные пирожные с масляным кремом. Вот что значит денежная реформа и обеспечение рубля золотом! Год назад, когда правительство стало обсуждать реорганизацию Госбанка, подобное казалось невероятным.

Народ вздохнул свободно, люди заговорили о возвращении к благополучию. Но зато в партии чувствовалась растерянность и летел ропот участников Гражданской войны, которые не понимали, за что они проливали кровь, если буржуи и лавочники возвращаются на заводы и за прилавки?

От мыслей, кружащих голову, Ольга Петровна стала временами впадать в тяжёлую хандру, спасаясь лишь тем, что загружала голову работой.

— Что-то ты, старушка, совсем загрустила, — заметил Кожухов. С места рядом с водителем он повернулся вполоборота и посмотрел в Ольге Петровне в глаза. — Знаю, о чём ты думаешь, сам не в восторге от многого. — Он покосился на шофёра, явно раздумывая, продолжать ли разговор при нём. Но потом грустно усмехнулся. — Но подожди, образуется из этой кровавой каши великое дело наше. Выдюжим, выстоим. Россия ещё покажет всему миру, каков должен быть путь в будущее!

Ольга Петровна бездумно кивнула, потому что не знала, что ответить. Она хотела горячего чаю, ванну и спать, да так, что не вылезать из постели целые сутки.

* * *

Накануне переформирования подразделения ЧОН Фёдор Тетерин попал в нешуточный переплёт, который вполне мог закончиться на кладбище под звуки выстрелов траурного салюта. Едва он вышел покурить на крыльцо, как из ельника навстречу шагнули двое.

В кромешной тьме Фёдор смог разглядеть лишь огонёк своей папиросы, что упала из рук на траву. Ни лиц, ни голосов обидчиков не запомнил, но молотили его знатно, что горох в крупорушке. С последним ударом — он пришёлся как раз в раненое плечо — раздался негромкий голос: «Это тебе за Марусю».

Зажимая рукой рану, набухающую кровью, Тетерин отшатнулся на ступеньки:

— Не нужна мне ваша Маруся!

— Потому и получил.

Тени исчезли в шорохе листвы так же крадучись, как и возникли, а он сидел, раскачивался от боли и понимал, что бит по заслугам. Если бы с его сестрёнками кто решил побаловаться, то он бы не так отделал, а тут хоть в живых оставили.

К утру у Тетерина начался жар, и командир отправил его в лазарет, где местный доктор покачал головой, едва касаясь кончиками пальцев, исследовал рану и негромко сообщил:

— Уж не знаю, обрадует это вас, товарищ красноармеец, или огорчит, но на ближайший год вы отвоевались.

Через две недели с продовольственным аттестатом в кармане и литерой на проезд Фёдор прощался с товарищами. В вещевом мешке за плечами лежали пара сухих таранек, полтора фунта чёрного кислого хлеба с просяной лузгой и три пачки фабричной махорки.

— Сперва доедешь до Калуги, оттуль до Москвы. Потом добирайся до Твери, а там до Петрограда рукой подать. Ты парень сообразительный, не пропадёшь. — Комиссар пытливо заглянул в глаза. — На гражданке чем заняться собираешься? Опять в Домком пойдешь?

— Не знаю, — честно признался Фёдор, крепко пожимая протянутую руку. — Куда партия пошлёт, туда и пойду.

— Это ты правильно сказал, красноармеец Тетерин, партии виднее, к какому делу человека приставить. Ну, бывай! — Комиссар замахнулся хлопнуть Тетерина по плечу, вспомнил про ранение и засмеялся. — Чуть не зашиб напоследок!

Выгоняя пот на лбу, в затылок светило летнее солнце. Ветра почти не было, и Фёдор с тоской вспомнил крепкий балтийский бриз, что не дозволяет жаре взять верх над каменным городом. Кирпичное здание вокзала и деревянная платформа оказались под завязку забиты народом, словно бы вся губерния разом собралась сняться с насиженных мест и рвануть в неведомые дали за лучшей жизнью.

Фёдор решил уехать с первым попавшимся поездом в нужную сторону. И ему повезло! Пять часов до Калуги он доехал на крыше пассажирского вагона, сплошь облепленного спекулянтами и мешочниками, пробирающимися в Москву. С высоты хорошо виднелись раздольные поля и леса в молодой листве. От разливов рек и высоты облаков захватывало дух и начинало казаться, будто он не красноармеец Тетерин, бывший чоновец, а свободная птица, что вольна лететь рядом с ветром. К вечеру, когда глаза стали слипаться, он положил голову на вещмешок и собрался прикорнуть, как вдруг поднялась паника. Вскочив на ноги, Фёдор увидел, как паровоз с их состава отцепляют и подают на второй путь, где бурлил голосами воинский эшелон, а пассажиры с мешками, кутылями и корзинками вприскочку через рельсы несутся к солдатским теплушкам мимо дымящихся железных камер-вошебоек[32]и кипятильников.

— Эй, служивый, слазь, приехали! — крикнул Тетерину какой-то бородатый мужичок с сундуком за плечами. — А не то три дня сидеть будешь.

Цепляясь за поручни, Фёдор спрыгнул на землю, сразу почувствовав, как плечо запульсировало болью. Только этого ещё не хватало! Он в сердцах сплюнул на землю и стал проталкиваться сквозь толпу к солдатской теплушке, откуда разносились разливы тальянки.

— Товарищи, выручите! Добираюсь домой после ранения.

Тальянка смолкла, и из двери вагона высунулся высокий чернобровый парень. Оценив обстановку, он протянул Фёдору руку, помогая взобраться внутрь, и только потом неуверенно сказал:

— Требуется взводного спросить да и документы твои проверить. Ты уж, браток, не обессудь, а то много буржуйской швали вокруг отирается. Третьего дня на станции Любань паровоз взорвали. Сам понимаешь — время неспокойное.

Проснулся Фёдор поздно ночью. Со стуком лязгнули буфера, заскрежетали колодки, поезд остановился. Из распахнутой двери теплушки тёмное небо высыпало на землю ведро звёзд одна другой ярче. Где-то далеко в лесу кричала кукушка, и вдоль состава летели крики часовых:

— Так точно! Всё в порядке, товарищ командир.

Подбив под голову вещмешок, Фёдор подумал, что не пройдёт и недели, как он войдёт в родной двор, взлетит вверх по лестнице и покрутит рычажок дверного звонка:

— Встречай, дорогая! Я вернулся!

* * *

Пройдя через замусоренные перроны Николаевского вокзала, Тетерин вышел на площадь Восстания, прежде Знаменскую, вдохнул запах городской пыли и зажмурился — до того стало хорошо!

Воевал, стрелял и отстреливался, валялся в госпитале и не задумывался, как сильно скучает по дому, по серому балтийскому небу, по извозчикам с красным кушаками (и когда они успели появиться?), даже по памятнику Александру Третьему, восседавшему на тяжёлом каменном битюге посреди пятачка на шумной площади.

Давно ли они с мальчишками бегали смотреть, как его устанавливают, а поди же ты — прошла целая эпоха, и не цари теперь правят в России, а народ! «Смело мы в бой пойдём за власть Советов», — прокрутился в голове мотивчик и затих, поглощённый звуками людского моря.

По кругу площади со скрипом бежали переполненные трамваи с «зайцами» на «колбасе»[33].

Закинув вещевой мешок, он перехватил цепкий взгляд беспризорника, который тут же отвёл глаза и демонстративно отвернулся.

«Знаешь, дружок, что здесь тебе не обломится», — подумал Фёдор.

— Эй, товарищ, тебе куда? Прокачу как барина, — дохнул чесноком ражий извозчик с каурой кобылой, у которой на уздечке кокетливо трепалась синяя бумажная розочка.

Фёдор махнул рукой:

— Мне близко, пешком дойду.

Ноги сами вышагивали по мостовой мимо новых лавок с зазывными вывесками (и когда успели открыться?), мимо пивной «Живые раки», мимо огромного рисунка мужика, состоящего из треугольников и квадратов.

Девочка в обмалившемся платье, похожая на кузнечика, торговала цветами возле ресторана:

— Дяденька, купите букет за пять копеек.

От вида нежных нарциссов с дрожащими лепестками его резанула внезапная злость. Пока мы там под бандитскими пулями гибнем, здесь, оказывается, цветочки нюхают.

Он косо взглянул в детские глаза, с ожиданием смотревшие в его сторону:

— Не пролетарское дело — цветы покупать.

Цветочницу заслонила мужская спина в синей тужурке:

— Выбери-ка мне, дочка, букетик, да попышнее.

Детский голосок в ответ прозвучал радостью:

— Спасибо, дяденька. Дай тебе Бог здоровья!

Фёдор ухмыльнулся одними губами и поправил вещмешок на одном плече. Чуток здоровья и ему бы не помешал. Купить, что ли, цветочков?

Поджившую рану глухо саднило. Он вспомнил, за что получил трёпку, и заволновался: а ну как Фаина тоже не блюла себя и заглядывалась куда не надо? Хотя нет, она не такая, она настоящая. Ему ненадолго стало стыдно. Верил бы в Бога — сходил бы в церковь, покаялся, авось полегчает на душе, к комиссару ведь не пойдёшь свечку ставить.

Время шло к закату. За день солнце разогрело стены домов, и они дышали теплом, как огромные кирпичные печи. Кое-где в раскрытых окнах колыхались занавески. На углу Лиговки Фёдор остановился закурить и тут увидел Фаину. В белой блузке и синей юбке она шла по другой стороне улицы вместе с высокой белокурой девушкой, по виду из работниц. Жадным взглядом он подметил, как за время их расставания она изменилась и похорошела. Наверное, теперь ни у кого не повернётся язык называть Файкой эту красивую, уверенную женщину с тонким нежным румянцем и глянцевым блеском тёмно-русых волос.

Тетерин не стал её окликать, а притушил папиросу и пошёл позади, держась чуть поодаль.

Видимо, женщины обсуждали что-то важное, потому что до Тетерина донеслись взволнованные слова Фаины:

— Понимаешь, у нас сейчас почти полсотни душ, и мы втроём уже не справляемся в такой тесноте. Кроме того, для питания детей к хлебу прибавили крупу, и теперь мы по очереди приходим на работу к пяти утра, чтобы успеть растопить плиту и сварить кашу. Спасибо, хоть старшие дети посуду моют и наводят порядок, иначе мы бы совсем с ног сбились. На прошлой неделе я разделила ребят на две группы, чтобы в разное время ели и гуляли. Со старшими справляется Надя, а с младшими Лидочка, ну а я мечусь между ними. Завтра пойду в райком добиваться, чтобы нам выделили весь первый этаж дома! И будь уверена — от своего не отступлюсь.

— И как ты успеваешь учиться при такой большой нагрузке? — восхитилась спутница. — Да ещё с ребёнком!

— Что ты, Лена, без Капитоши я бы сломалась! Она моя подпорка. — Фаина сделала паузу, во время которой Фёдор подошёл на расстояние, достаточное, чтобы уловить тихий вздох. — У меня есть ещё один человек. Я обещала ждать его с фронта.

«Это я! Она говорит обо мне!» — задрожал от радости Фёдор, не сдержав чувств, стянул с головы будёновку и вытер пот со лба.

* * *

Вопреки тревожным ожиданиям учёба давалась Фаине без малейших усилий. При возможности она училась бы с утра до ночи, впитывая в себя каждое слово, что произносили преподаватели. Особенно ей нравились уроки педагогики, которую читала кругленькая кудрявая дама с неизменной брошкой у ворота. Она рассказывала так интересно, что Фаина словно воочию видела великих педагогов Яна Амоса Коменского или Марию Монтессори.

Её, да и никого из слушателей, не смущали ни теснота в небольших классах, ни полуголодные обеды с куском хлеба и кипятком, ни отсутствие тетрадей и чернил — писали чем попало и на чём попало, хотя лично она догадалась соорудить тетрадку из разрезанной географической карты, случайно обнаруженной за вешалкой в прихожей.

На дошкольные курсы Фаину приняли как «лицо, не имеющее образования», и на первое занятие она пришла сама не своя от страха, что с первым же вопросом учителя навек покроет себя несмываемым позором полной неграмотности. Но к вящему облегчению оказалось, что среди студенток многие едва умели читать и писать, а учёба началась с самых азов, как если бы слушатели были семилетними детьми. Но там, где детям потребовался бы год, студентам отводился один месяц, поэтому дома приходилось изрядно пыхтеть над домашними заданиями, особенно по арифметике и чистописанию.

Сейчас смешно вспомнить, в каком великом смятении она собиралась на первое занятие: накануне ночью был перемерян весь нехитрый гардероб, включая валенки, и после долгих метаний выбор остановился на почти неношеном шерстяном платье Ольги Петровны, переданном вместе с пайком для Капитолины. Наверное, Ольге Петровне платье было узко, потому что Фаине пришлось лишь немного ушить его в талии и укоротить слишком длинный подол. Потом оказалось, что она пришла самая нарядная, и уже на следующий день Фаина перестала задумываться об одежде по той простой причине, что на посторонние мысли не оставалось времени. После занятий она неслась в сад за Капитолиной, хотя знала, что Надя или Лидочка с удовольствием заберут её к себе и накормят, а при необходимости уложат спать. Но Капитолина так трогательно ждала её у окошка и так горячо кидалась на шею, что ради этого краткого мига счастья Фаина была готова мчаться, как литерный поезд вне расписания.

Сокурсница Вера, что шла рядом, стала рассказывать, как во время войны мечтала сбежать на фронт и сбежала бы, если бы не переворот.

— В ту ночь, когда взяли Зимний дворец, мы с мамой ходили в гости на Английскую набережную и слышали выстрел крейсера «Авроры». А ты в ту пору где была?

У Фаины дыхание перехватило, так ясно встало в памяти, как она сидела на холодных ступеньках случайного дома и думала, что не доживёт до утра. Но делиться с Верой переживаниями не хотелось, и она перевела разговор на учёбу, о которой можно беседовать бесконечно. Когда обсуждение дошло до преподавателей, Вера вдруг наклонилась к Фаининому уху и прошептала:

— Не оборачивайся. Позади нас идёт какой-то красноармеец и не сводит с тебя глаз. Хочешь, я провожу тебя до дому?

— Красноармеец?!

Резко развернувшись, Фаина едва не сбила с ног прохожего с двумя сумками и замерла, не веря своим глазам. В зелёной гимнастёрке, будёновке с красной звёздочкой, в запылённых сапогах Фёдор выглядел измученным и уставшим. Много раз она представляла себе их встречу, а теперь почему-то молчала и не знала, что сказать.

От широкой улыбки на глаза Фёдора набежали лучики морщинок. Не обращая внимания на растерянную Веру, он сделал шаг вперёд и взял Фаину за руку:

— Ждала?

— Ждала, — произнесла она совсем тихо, только для него одного. — Ты надолго?

Фёдор коротко глянул и чуть улыбнулся:

— Надеюсь, навсегда.

* * *

Обычно Фаина оценивала свою внешность лишь мельком — недосуг вертеться перед зеркалом, тем более что нарядов нет и не предвидится. Но сегодня, когда вездесущая соседка баба Глаша покинула свой пост в прихожей, она зажгла припрятанную свечу и на цыпочках вышла в коридор. Колеблющийся огонёк отбрасывал на стены громадные колышущиеся тени, и казалось, что ноги ступают не по паркетному полу, а по таинственной пещере с тёмными призраками. Зеркало висело у входной двери. С серебряной глади в массивной деревянной раме на неё глянула ясноглазая женщина с чуть встревоженным взглядом и твёрдо сомкнутыми губами.

«Теперь ты невеста», — сказала сама себе Фаина и ещё раз пристально рассмотрела своё отражение, словно хотела найти там нечто новое, доселе невиданное.

То первое замужество почему-то совершенно вылетело из памяти, навсегда оставшись в старой России.

Фёдор так и сказал:

— Забудем, Файка, всё, что было, и начнём жизнь по-нашему, по-пролетарски, честно и справедливо. И дочку твою я буду любить как свою.

— Дочек, — поправила Фаина. — Не забывай, что у меня две дочки. — От лёгкого прикосновения его небритой щеки Фаину бросило в жар, и она быстро отстранилась: — Спасибо тебе, Федя, за правильные слова. Не сомневайся, я буду верной женой.

Он улыбнулся:

— Если бы сомневался, то не позвал бы в жёны. Завтра я в райком пойду, чтоб меня к месту определили, а там и решим, когда за свадебку. Ты пока себе платьице пошей и эту… — он пошевелил пальцами надо лбом, — …фату сооруди. Чтоб всё было как у людей. А то, знаешь, я хоть и комсомолец, но не люблю этой новой моды: сбежались — разбежались. Жениться надо один раз на всю жизнь. Согласна?

Стараясь сдержать слёзы, Фаина быстро закивала, чувствуя, что от радости сердце вот-вот вылетит из груди.

Чтобы ещё раз взглянуть в зеркало, Фаина подняла свечу повыше, озарив лёгкое облачко волос, рассыпанное по плечам, и грубую лямку ситцевой ночной рубашки, что немного приоткрывала гладкую кожу плеча.

— Невеста, — шепнула она едва слышно, и в голове тотчас тихонько зазвенел противный тонкий голосок: «Невеста без места. Невеста без места».

Она нахмурилась. Ну нет! На этот раз всё будет прекрасно. Фёдор вернулся, и её ладони ещё не остыли от тепла его рук. Кроме того, он сказал шить платье, а свадебный наряд не шьют ради шутки. Такими вещами грешно шутить.

Фаину спугнул скрип половиц в комнате Величко-Величковской, и она неслышно отступила назад, чтобы упасть на кровать и всю ночь раскладывать в уме свою будущую жизнь, которая, конечно же, будет прекрасной, как ночное небо, что сейчас сеет звёзды над спящим Петроградом.

* * *

Примерка свадебного платья состоялась поздно вечером в затихших комнатах детского сада. Привычно проверяя порядок, Фаина скользнула взглядом по длинному низкому столу, застеленному графскими скатертями, по ряду лавок вместо стульев — так детям удобнее, в дальнем углу ореховым блеском отсвечивало фортепьяно. Над головой — о чудо! — горела электрическая лампочка, потому что в прошлом месяце наконец заработала электрическая подстанция. С лозунга на стене на Фаину, Надю и Лидочку неодобрительно взирал усатый рабочий с огромным молотом в руках.

— Выпил самогона и пошёл крушить, — как-то раз контрреволюционно заметила Надя.

Фаине лозунг тоже не нравился, но уполномоченный по материнству и детству настоял, чтоб на стенах висела пролетарская наглядная агитация, поэтому пришлось подчиниться.

— Фаина, если ты будешь вертеться, то я уколю тебя булавкой. — Надя старательно прикалывала кружева к кокетке платья. Она обернулась к Лидочке. — Посмотри, ровно?

Лидочка критически вгляделась в крой и нахмурила лоб:

— Мне кажется, надо бы немного повыше.

Взяв портновскую линейку, она показала несколько сантиметров и мечтательно посмотрела в окно, за которым маячил призрак ночи.

— Ах, если бы я была невестой! — Лидочка всплеснула руками и покружилась вокруг себя в беззвучном танце. — Но мне никто не предлагает. Даже противный сын маминой подруги, который прежде был влюблён в меня до печёнок. Правда, его любовь приключилась ещё в гимназии и закончилась вместе с мятным пряником, который он стащил у меня из ридикюля.

— Ещё успеешь стать и невестой, и женой, — успокоила её Фаина и, конечно, шевельнулась. — Ой!

— Предупреждала же, что уколю, — нахмурилась Надя, но тут же рассмеялась, — говорят, если портниха уколется, то обновка понравится. Вспомни об этой примете, когда будешь дошивать наряд.

— Сейчас вернусь домой и простегаю подол, пока Капитолина спит, — пообещала Фаина, хотя совсем не была уверена, что не задремлет от усталости. С помощью Нади и Лидочки она шила свадебный наряд уже почти десять дней. Точнее не шила, а перешивала из огромного шёлкового платья, купленного на рынке. Перешивать всегда труднее, чем шить новое, поэтому несколько дней ушло на распарывание, стирку и глажку деталей. Подбадривало то, что ширины юбки хватит не только для неё, но и для Капитолины, которую тоже надо принарядить к торжеству.

Жениха Фаина видела совсем мало. Он получил назначение в какую-то комиссию, забегал к ней утром — наскоро поцеловать — и вечером — второпях поужинать и сообщить, что устал как собака, но жизнь кипит, и ребята в его подчинении оказались боевые и активные.

Капитолина лезла к нему на колени, а сама Фаина, подперев щёку ладонью, смотрела, как он ест, и думала, что женское счастье в том и заключается, чтобы покормить любимого, утешить, отереть полотенцем пот со лба и со спокойной улыбкой сказать: «Пока мы вместе, всё будет хорошо, родной. Главное — слышать и понимать друг друга».

* * *

— Через две недели свадьба, ля-ля-ля, — в такт шагам беззвучно напевала Фаина, идя вдоль длинного Загородного проспекта к любимому храму. Храм стоял в глубине зелёного дворика недалеко от Владимирской площади, где чудом сохранились старые деревья, не спиленные в суровую зиму двадцатого года. Летом там чудесно щебетали птицы, а осенью листья клёнов кружили по мостовой затейливые прощальные танцы.

Погода выдалась под стать мыслям: ясная, тёплая, с нежным ветерком, качающим в воздухе лёгкий запах зелени. Интересно, какая погода будет в день свадьбы? Говорят, дождик идёт к счастью, но лучше бы такая, как сегодня. Воображая себя в фате, Фаина скользнула рукой по волосам. Жаль, что нет новых туфель, придётся со свадебным платьем обувать старые ботинки.

С Фёдором они не говорили про венчание, но Фаина была уверена, что он не откажется. Сам же сказал: «Хочу по-людски, по-настоящему, чтоб на всю жизнь». Представив жениха с венцом на голове, она улыбнулась. Надя и Лидочка обещали похлопотать насчёт праздничного стола, Капитолина в предчувствии праздника носилась по комнате и то и дело примеряла фату, которую великодушно пожертвовала Надя. Из родни ожидались сёстры Фёдора и несколько комсомольцев с его новой работы.

Толпу около церкви Фаина увидела издалека, и сердце тревожно ёкнуло. По всему Петрограду летели слухи об изъятии церковных ценностей, газеты кричали о несметных сокровищах, припрятанных попами, батюшек уводили в ЧК, и они исчезали в неизвестном направлении, а в июне город потрясла страшная новость, что арестован сам Владыка — Митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин. Верующие день и ночь стояли перед дверями бывшего Дворянского собрания, где проходил суд, уповая на справедливость. Но Владыку и ещё двадцать девять человек приговорили к расстрелу, и стало ясно, что от безбожной власти невозможно дождаться милости.

— Господи, только не это! — горячо взмолилась Фаина, в глубине души осознавая, что права и прямо сейчас церковь безжалостно разоряют и потрошат злые руки.

Сгрудившийся народ стоял в молчании, как над свежей могилой, женщины плакали. Фаина протолкалась в середину толпы и отыскала взглядом отца Петра. Очень бледный, но спокойный, он стоял между двумя красноармейцами и отрешённо смотрел, как на кресте над куполом играют блики летнего солнца, будто бы запоминая и этот ясный летний день, и полёт облаков по синему небу, и шелест листвы старого клёна над стрельчатой аркой окна.

— Поберегись! — раздался чей-то бодрый голос из глубины церкви. Сразу вслед за ним раздался стук и грохот, словно внутри ломали стену огромным молотом.

В распахнутых настежь дверях церкви сновали красноармейцы с иконами в руках. Один из них, коренастый и низенький, с весёлым задором сорвал серебряную ризу с образа Богоматери и закинул её в грузовик, а саму икону бросил на землю, где уже лежала груда других икон.

— Ироды, — едва слышно выдохнула стоящая рядом женщина.

«И вправду ироды», — подумала Фаина и вдруг увидела Фёдора.

Нет! Нет! Не может быть! От ужаса у неё задрожал подбородок, и она подпёрла его рукой.

По-хозяйски расставив ноги, Фёдор стоял в огненно-красных галифе и в светлой гимнастёрке, которую она вчера выстирала и выгладила, тщательно распрямляя огромным чугунным утюгом каждую складочку. Один из красноармейцев подошёл к нему и что-то спросил. Фёдор согласно кивнул головой в рогатой будёновке с красной звездой и показал рукой в направлении алтаря. Чтобы не осесть на землю, Фаина вцепилась руками в чей-то рукав.

— Эй, гражданочка, тебе плохо, что ли? Смотри не упади, — произнёс рядом сиплый голос, Фаина не разобрала — мужской или женский, потому что на миг вообще утратила способность соображать. Она всё ещё надеялась, что произошла ошибка, Фёдор сейчас отдаст приказ и красноармейцы сядут в грузовик и уедут. Но он скрылся внутри притвора и вскоре вышел с иконой святителя Николая, выдранной из богатого серебряного оклада с рубинами. Около этой иконы Фаина, заливаясь слезами, молилась о возвращении Фёдора целым и невредимым, поверяя святому старцу свои самые сокровенные мечты и тайны.

— Николу не трожь! — выкрикнула из толпы высокая женщина в чёрном платке.

— Николу не трожь! — заволновалась толпа.

Фёдор развернулся и встретился глазами с Фаиной. Она увидела, как на его скулах огнём вспыхнули два красных пятна. Он шевельнул губами:

— Ты?

Держа в руках икону, Фёдор шагнул к людям, и толпа отшатнулась от него, как от прокажённого.

— Откуда ты здесь, Фаина?

— Федя, как ты мог? — Ей не хватило воздуха сказать больше.

— Ступай домой, вечером поговорим, — хрипло оборвал Фёдор. — Приду и всё обсудим.

В глазах Фаины стало темно, и, чтобы разглядеть лицо Фёдора, она сощурилась.

— Не приходи, Федя. — Чтобы произнести это, Фаине пришлось собрать все силы. — Никогда больше не приходи.

Он перехватил её взгляд, скользнувший по иконе святителя Николая.

— Ах так! — Дёрнувшись, словно от удара хлыстом, Фёдор резким движением бросил икону в общую груду и вразвалку пошёл к грузовику.

* * *

Не узнавая знакомые улицы, Фаина быстрым шагом шла вперёд и остановилась только один раз, чтобы попытаться вздохнуть, потому что горло словно забили деревянной плашкой. На углу Свечного переулка старый генерал в кителе со срезанными погонами торговал газетами. Рядом крутилась девочка-цветочница с корзиной пионов. Фаина посмотрела на них дикими глазами, как на пришельцев из иных миров.

«Как он мог? Как мог? — беспрестанно вопрошала она сама себя и не находила ответа. — Фёдор же был добрым, честным, любящим. А разве может такой человек, пусть даже и неверующий, поругать то, что дорого многим тысячам людей, включая собственную невесту? И как поругать: глумясь, ухмыляясь!.. — От внезапно стукнувшей в голову мысли Фаина похолодела. — Господи! Я же чуть не вышла за него замуж! Он прикасался бы ко мне теми же самыми руками, что бросал в грязь иконы!..»

Её колотила нервная дрожь. Горький комок из горла соскользнул вниз и придавил грудь около сердца. Перед глазами закачалось бледное лицо отца Петра и сваленные в кучу иконы, перед которыми она столько молилась и плакала. Невидящими глазами Фаина посмотрела на смутно знакомый дворик и мужчину, что шёл ей навстречу. Приблизившись вплотную, он становился:

— Фаина, да на вас лица нет! Что произошло?

Она не сразу узнала Глеба, но потом безвольно позволила увести себя в мастерскую, заставленную листами железа и буржуйками. На широком верстаке курчавились светлые металлические стружки. Она увидела маленький стол в тёмном углу и пару венских стульев.

В тонкостенную фарфоровую чашку Глеб налил тёплого чаю, щедро бросил туда три куска колотого сахара и подал ей в руки.

— Возьмите. Вам надо прийти в себя. Я могу вам помочь?

Отпив большой глоток, немного ожививший кровь, Фаина помотала головой:

— Нет.

Он заглянул ей в глаза:

— Тогда просто расскажите.

— Нет, — резко отказалась Фаина, потому что рассказывать было слишком больно и стыдно. Но слова сами собой просились наружу. Она захлебнулась чаем и выпалила. — Нашу церковь громят! Отца Петра арестовали. Ценности вывозят, а иконы бросают в грязь: Спаситель, Богородица, святитель Николай — всё в грязь, под ноги, под колёса грузовика. И забрать нельзя — кругом оцепление. — Она сдавила руками виски. — Уму непостижимо. Я не могу понять, что случилось с людьми. Ведь они были самые обыкновенные. Кто-то добрый, кто-то не очень, но их тоже крестили в церкви, и родителей их крестили, и дедушек, бабушек. Как же можно всё это?!

Тело внезапно скрутило болью, и чтобы справиться с собой, Фаине пришлось прильнуть к чашке с чаем. Чай был настоящий и сладкий. Она посмотрела на Глеба.

Он встал и прошёлся по мастерской. Тронул лоб, откинув назад волосы.

— Знаете что? Я попробую забрать иконы. Если они, конечно, долежат до вечера. Ну, может не все, но уж, как говорится, что Бог даст.

— Как? — ахнула она.

Глеб улыбнулся:

— У нас, жестянщиков, свои секреты.

Фаина поставила чашку на стол и встала:

— Я с вами.

— Категорическое нет, — так решительно отрезал Глеб, что Фаина поняла — спорить бесполезно. Он прошёлся по мастерской и уже более мягко сказал: — У вас на руках ребёнок, и ему нужна забота. А я одинокий волк и имею право на риск.

* * *

С самого утра настроение Ивана Сероводова было неважным, но с тех пор, как команда по изъятию церковных ценностей отбыла восвояси, а его оставили на посту у закрытого храма — испортилось хуже некуда. Одно благо, что летом в Петрограде ночи светлые — всё просматривается, а то стой впотьмах и жди, когда тебя поразит гром небесный. Те комбедовцы, что в его родной деревне колокол с церкви сбросили, на следующий день в бане сгорели. Правда, самогонки выпили немало, но самогон многие потребляют, иные до одури: тонуть по пьяному делу — тонут, но в банях не горят! О пожаре опосля весь уезд языки мочалил, а соседка Машка Кобякина так испугалась, что из комсомола выписалась, потому как в той бане её жених голову сложил.

Сероводов с опаской покосился на груду икон у ограды и затянулся табаком, попутно отметив лёгкую дрожь в руках. Хотя он и стоял на твёрдой комсомольской платформе, но гнева Божиего маленько побаивался. Обычно у пустых церквей охрану не оставляли, а тут командир сказал, что надо. Мол, какая-то комиссия должна приехать да и сама церковь теперь пойдёт под клуб, а там поди знай, что внутри припрятано. Поговаривают, что в некоторых столичных церквях купола сделаны из золота, а поверх масляной краской закрашены, чтоб никто не догадался. Одно слово — мироеды и мракобесы.

Хотя комендантский час недавно отменили, народ по привычке по улицам не шлялся и пустынные улицы стояли в лёгкой дымке ночной прохлады, что парным молоком стелилась по каменной мостовой, утекая в подвальные этажи.

Докурив, Сероводов привалился спиной к стене, опёрся на винтовку и стал смотреть, как в доме на другой стороне улицы пляшет в окне огонёк свечи. Свет то приближался, то отдалялся.

Потом окно распахнулось и показалась тонкая девичья фигура в белом платье. Сероводов приободрился. Девушка села на подоконник, распустила косу и стала расчёсывать волосы.

«Эх, хороша девка, — подумал Сероводов, хотя не мог рассмотреть лица. — Взять бы такую кралю под ручку да прогуляться по деревне! Парней бы от зависти узлом скрутило, а уж про невест и говорить нечего».

Незаметно для него мысли перекинулись на сестрёнку Аниску, которой надо справить приданое, и на крышу родительской избы, что настырно требовала починки. Скоро осень, в поле рожь вызревает, а ветерок качает золотые волны с пятнами синих васильков. Здесь, в Петрограде, ветер другой — штормовой, неласковый. Как задует, так жди наводнения.

От неспешных дум Сероводова разморило, и он опустился на ступени паперти. В голове закружился хоровод воспоминаний о босоногом малолетстве да об огромных раках в речке Налойке. И дух в деревне пряный, луговой, не то что здесь, в Петрограде. Сероводов с тоской втянул ноздрями воздух с запахом большого города, как вдруг заметил, что у стены церкви что-то шевельнулось.

— Свят-свят-свят! — закрестился Сероводов, напрочь забыв о коммунистическом безбожии. — Свят-свят-свят!

Тёмная фигура шевельнулась снова, отделилась от стены и выдвинулась вперёд. Вытаращив глаза, Сероводов увидел, что одна рука у фигуры светится малым огоньком, вроде как от церковной свечи.

«Это конец, — молнией пронеслось в раскалённом мозгу, — Бога попирать никому не дозволено».

Похолодев от ужаса, он схватился за штык:

— Стой, кто идёт? Стрелять буду.

— Не суетись, браток, — вполне человеческим голосом сказала фигура, — разговор есть.

От радости, что миновал кары небесной, Сероводов забыл, что по инструкции обязан задержать нарушителя и при попытке сопротивления уничтожить на месте. Тем временем фигура преобразовалась в молодого мужика в рабочей одежде. Хотя с первого взгляда становилось ясно, что пришелец свой, рабоче-крестьянский, Сероводов поднял винтовку на изготовку.

— Да ладно тебе, браток, свои, — примирительно сказал мужик и спокойно присел на скамейку возле куста сирени. — Ты мне лучше скажи, куда это добро денут? — он кивнул на груду икон вблизи ограды.

— А я почём знаю, — нехотя ответил Сероводов, тем более что на посту болтать с посторонними не полагалось. — Кому сейчас Бог нужен, окромя старух? В костёр бросят.

Незнакомец покачал ногой, перекинутой через ногу.

— Вот и я думаю, что сожгут. Поэтому и пришёл к тебе с просьбой. Раз этот хлам всё равно никому не нужен, разреши мне взять себе парочку. Я, понимаешь, жестянщик, буржуйки делаю, мне дрова во как нужны, — мужик чиркнул ладонью по горлу.

— Ишь какой шустрый, — ощетинился Сероводов. — Я не для того к охране приставлен, чтоб имущество раздавать направо и налево.

— Ну как хочешь, — покладисто сказал мужик. — Давай закурим, что ли. — Неторопливым движением он достал из кармана пачку «Дуката» и вытряхнул одну папиросу. — Угощайся.

Сероводов немного поколебался, поскольку хорошего курева давненько не куривал. Пайковые папиросы выдавались копеечные, а то и вовсе махорка. В самом деле, не убудет от караула, если со своим братом-пролетарием чуток побалакать, тем более что мужик нападать не собирался и на вверенное добро не зарился.

— Можно и закурить. — Сероводов присел рядом и зашарил по карманам в поисках спичек, но мужик вытянул руку, и в прозрачной полутьме блеснул огонёк зажигалки. У Сероводова захватило дух. На ладони у мужика лежала прозрачная коробочка с два спичечных коробка, внутри которой за стеклянным оконцем плавала — вы только подумайте! — крошечная русалка с голубым рыбьим хвостом. Словно дразнясь, мужик потряс зажигалкой, и русалка поплыла, затрепетала, поднимая вверх прозрачные пузырьки.

— Ну и ну! — только и выдавил Сероводов, не в силах отвести взгляд от диковинки.

— Нравится? — Сероводов кивнул. — Ну и давай меняться. Я тебе зажигалку, а ты мне иконки.

Сероводов хотел было заартачиться: мол, не положено, я человек казённый, красноармеец и всё такое, но в его руку прохладным стеклом легла зажигалка, и он согласно прикрыл глаза:

— Ладно, только давай быстро и бери что помельче. Какая разница, где им гореть.

— Тебе это зачтётся, — туманно сказал мужик и метнулся в сторону сваленных икон.

* * *

Поздно вечером явился Фёдор и забил кулаками в дверь Фаининой комнаты, крича пьяным голосом:

— Открывай, не прячься! Соседи сказали, что ты дома!

От каждого удара в дверь к сердцу приливала горячая волна страха, смешанного с отвращением и жалостью. Фаина не могла разобраться в своих чувствах, но знала только одно — она никогда больше не хочет видеть этого человека.

— Открывай! Не то дверь вышибу!

Фаина прижала к себе Капитолину:

— Ничего, ничего, дядя Федя сейчас уйдёт.

В округлившихся глазах Капитолины метался испуг:

— Мама, дядя Федя заболел?

— Да, заболел! Конечно, заболел! Разве может здоровый человек творить этакое?

Превозмогая себя, она подошла к двери и сказала негромко, но так, чтобы он услышал:

— Фёдор, прошу тебя, уходи. Я не хочу за тебя замуж. — Она зачем-то вытерла сухие глаза. Во рту тоже было сухо, и очень хотелось пить. Она облизала губы и добавила: — Я вообще не хочу замуж.

Он прекратил барабанить в дверь и зло проорал:

— Чистенькой голубицей хочешь остаться? Не выйдет, моя милая. Советская власть на крови стоит. Ох на какой кровушке: на белой и на красной! И ты бы без этой власти была сейчас портомойкой, а не в институте училась и людьми командовала.

Ссутулив плечи, Фаина закрыла лицо руками: в чём-то он прав, в чём-то неправ — не разобраться, не разложить по полочкам то, что сейчас творится в России и в душе. Помоги, Господи, укрепи!

— Федя, свадьбы не будет, — произнесла Фаина. Чтобы придать голосу ледяное спокойствие, ей пришлось несколько раз глубоко вздохнуть. — Уходи и никогда больше не приходи.

На несколько мгновений в коридоре воцарилось молчание, взорвавшееся яростным выкриком:

— Пропади ты пропадом!

Звуки за дверью затихли, и она услышала громкий топот по коридору, а потом хлопок входной двери. Тотчас где-то в кухне раздались возбуждённые пересуды бабы Маши и бабы Глаши, сквозь которые прорезался быстрый говорок соседки Акулины:

— Файка, слышь, Файка, ты что, сдурела — такого хорошего мужика упускать? Головой подумай, кому ты с ребёнком нужна?

— У меня два ребёнка, — прошептала сама себе Фаина. Её била нервная дрожь, но от упоминания потерянной Настеньки буря в душе стала стихать. Зачем девочкам отец, который церкви крушит?

Спать не спалось, и некоторое время прометавшись по комнате, Фаина потеплее укутала сопящую Капитолину и вышла из дома. В голове беспрестанной лентой крутились слова, которые она хотела бы высказать Фёдору, но промолчала. Она объясняла ему, ругала, уговаривала, даже мысленно вставала на колени, хотя умом понимала бесполезность тягостного для обоих разговора. На войну ушёл один Фёдор, а вернулся совершенно другой, и пока он сам не поймёт всю бездну своего падения — убеждения бесполезны. Никто не может силком заставить человека любить или верить. Любовь и веру можно только убить.

Опасаясь увидеть Фёдора, она кралась через двор, как кошка, шарахаясь по сторонам от каждой тени, сбегавшей к углам дома. Подумалось, что если стремглав помчаться проходными дворами, то можно напрямки выйти к дому Глеба. Даже если в окнах не будет света, то она всё равно поймёт, все ли благополучно, сумел ли он спасти иконы. Сердце стучало так, что казалось — его слышат даже жильцы верхних этажей. Фаина оглянулась по сторонам и перешла через дорогу.

— Эй, я здесь.

Развернувшись на тихий отклик, Фаина увидела тёмный силуэт на скамейке в глубине скверика.

— Глеб!

Стараясь унять бешеный ток крови, она прижала пальцы к вискам. Глеб приподнялся:

— Я знал, что вы не выдержите и пойдёте узнавать о судьбе икон, поэтому явился сам.

Без всяких сил Фаина рухнула на скамейку рядом с ним.

Хотя лицо Глеба скрывала темнота, она уловила в его голосе улыбку:

— Кое-что удалось спасти и спрятать в надёжном месте.

— Но как?

Глеб усмехнулся:

— Пригодилась одна забавная вещица, которую давным-давно друзья привезли мне из Парижа. — Он бережно дотронулся до её руки. — А вы, Фаина, как себя чувствуете?

— Я себя не чувствую, — Фаина опустила голову и вытерла сухие глаза, — но я выживу. Я не могу позволить себе раскисать. Спасибо Вам, Глеб.

Она поднялась, и он следом тут же вскочил на ноги:

— Нет-нет, это вам спасибо. Уверен, что спасённые иконы когда-нибудь обязательно вернутся на своё место. Иначе и быть не должно!

* * *

От холодной воды ныли и немели запястья, застуженные в ледяную зиму девятнадцатого года, но Надя заставила себя снова отпустить тряпку в ведро и туго отжать. Она ненавидела заплёванные лестницы с кучками шелухи от семечек и раз в неделю мыла ступеньки в своём подъезде.

— Ишь как барыня старается, — хохотнуло за спиной высокое женское контральто.

— Ничего, пусть и они поработают, чай, не сахарные, не растают, — ответил густой мужской бас.

Оставляя коричневые следы, двое протопали наверх по свежевымытому полу.

Надя вздохнула, вытерла свежую грязь и пошла на улицу вылить ведро в сточный люк.

Около дверей напротив стояла полковница Урванцева и смотрела, как пара мужиков споро вытаскивает из парадной длинный резной комод. Прислонённое к стене на земле стояло овальное зеркало в дубовой раме и рядом крошечный ломберный столик под зелёным сукном. За время революции полная Урванцева так похудела, что напрашивалось сравнение с девочкой-старушкой с тонкими ножками и крохотным морщинистым личиком.

Надя вопросительно взглянула на Урванцеву. В ответ та чуть качнула головой:

— Уплотняют.

— А вы куда, Дарья Петровна?

— Я перебралась в спальню. Там хоть тесновато, но окна на переулок и по утрам солнце заглядывает, — она зябко повела плечами, — терпеть не могу дворы-колодцы.

— Прекрасно вас понимаю, — сказала Надя, потому что утешить Урванцеву было нечем, а отмалчиваться не хотелось. — А вещи зачем выносят?

— Не знаю, — Урванцева вздохнула, — новые хозяева распоряжаются. Мне комоды всё равно ни к чему, в спальню много мебели не вобьёшь.

— Можно я возьму зеркало в детский сад?

— Берите, Наденька, что хотите. Кстати, — Урванцева положила руку на сердце и быстрым шёпотом спросила, — от вашего мужа по-прежнему нет вестей?

— Нет, — Надя постаралась, чтобы голос не дрогнул.

— Может, ещё получите, — без уверенности предположила Урванцева, — знаете, в войну происходят невероятные вещи. Буквально на днях моя приятельница получила весточку, от кого бы вы думали? — она сделала многозначительную паузу. — От бывшего кавалера, что пропал лет двадцать назад. Так что чудеса, Наденька, случаются, да ещё какие! — она вздохнула. — Хороший был доктор Сергей Александрович, душевный и безотказный, нам всем его не хватает.

То, что Урванцева упомянула Серёжу в прошедшем времени, настолько больно резануло по сердцу, что Надя поспешила распрощаться, но едва она взяла в руки зеркало, как из подворотни вылетела потная растрёпанная баба в галошах на босу ногу и натужно заорала:

— Куда руки тянешь к чужому добру? Это зеркало теперь моё будет! И комодик мой, — она развернулась к носильщикам, — затаскивайте всё обратно, окаянные! Вам было что сказано? Вынести только пианину, а вы, охломоны, и рады стараться!

Надя оглянулась на Урванцеву. Та улыбнулась грустной улыбкой и пожала плечами, и Надя пошла домой.

Ночью она внезапно проснулась и поняла: Серёжа никогда не вернётся. Не потому, что он погиб. Боже, нет! Просто не вернётся. Он где-то там, далеко, за океаном, и может в эту минуту тоже вспоминает о ней.

Спустив ноги, Надя подбежала к окну, где в обрывках облаков стоял в небе прозрачный диск полной луны. Луна — она одна на всех, значит, и глаза Серёжи видят сейчас то же самое. А если двое одновременно смотрят на небо, то они уже не одиноки, а вместе.

От этой мысли на душе у Нади стало легче. «Где бы ни был мой родной человек, с кем бы он ни сидел рядом, Господи, сделай так, чтоб ему всегда было тепло и уютно!»

* * *

Наутро после разрыва с Фёдором Фаина чувствовала себя разбитой на тысячу осколков: ноги дрожали, в глазах то и дело темнело, а сердце бухало, словно в пустой бочке.

«Ничего, потерпишь, не в первый раз», — строго сказала она себе, когда натягивала платье на изворачивающуюся Капитолину. Та на миг замерла, прижалась к шее тёплыми ручонками, залопотала: «мама, мама» — и сразу стало легче.

Но оказалось, что неприятности только начинались, потому что на работу не вышла Лидочка. За два года такое случилось впервые. Выбежав во двор, Надя тревожным взглядом посмотрела на тёмные окна в комнате Лидочки.

— Заболела? Проспала? — Слово «арест» губы не выговаривали. Да и за что, в самом деле, арестовывать безобиднейшую тихую Лидочку?

Надя прижала руку к груди:

— Фаина, я схожу к Лиде домой, мало ли что…

Фаина согласно кивнула:

— Беги, конечно, у меня самой душа в пятки уходит.

Пулей Надя взлетела на третий этаж и повернула ручку звонка. Открыла заспанная соседка в холщовой рубахе до колен.

— Лида дома?

Широко зевнув, соседка прикрыла рот рукой:

— А я почём знаю? Иди стучи.

В комнате не отвечали.

Сгорая от тревоги, Надя побежала в соседний дом, где жили Лидочкины подружки по гимназии сёстры Ляля и Лёля.

— Лидочка у вас?

Ляля с Лёлей взволнованно переглянулись:

— Нет. А что случилось?

— Пока не знаю. На работу не вышла, дома нет.

С тяжёлым сердцем Надя вернулась в детский сад. На вопросительный взгляд Фаины она отрицательно покачала головой:

— Никто ничего не знает. И мамы дома нет.

— Господи, что же делать?

Фаина была готова нестись в Домком, в партком, в ЧК — куда угодно, но дети шумели, баловались, хотели есть и гулять, и они с Надей принялись за работу.

Два дня Надя с Фаиной метались в поисках Лидочки, а на третий день она появилась сама. Бледная, дрожащая, Лидочка прислонилась спиной к косяку, закрыла лицо руками и зарыдала, горько и безнадёжно. Стояло раннее утро, и дети ещё не пришли, поэтому в тишине помещения Лидочкин плач звучал особенно громко и тоскливо.

Фаина и Надя бросились к ней.

— Лида, что произошло? Где ты была?

Лидочкины плечи задрожали ещё больше. Не прекращая рыдать, она опустилась на пол и застыла там жалким колышущимся холмиком в тёмно-синем пальто и вязаном капоре.

— Лида, Лида! — Фаина нагнулась и попыталась поднять Лиду. — Расскажи толком. Что-то случилось с мамой? Мы можем тебе помочь?

Лида потрясла головой:

— Нет.

— Лида, говори, не томи! — взмолилась Надя.

Лидочка коротко взвыла и произнесла нечленораздельные звуки, из которых Фаина ухитрилась разобрать слова о замужестве. Полуоткрыв рот от изумления, она посмотрела на Надю.

— Похоже, наша Лидочка вышла замуж.

— Куда вышла? — остолбенела Надя.

— Замуж, — простонала Лидочка голосом раненого животного. — Я вышла замуж.

Сделав щёлочку между пальцев, она коротко посмотрела на Фаину и вдруг подползла и обняла её ноги:

— Фаина Михайловна, милая, хорошая, простите меня! Я так виновата, так виновата!

— Лидочка, ты что, не говори глупости! За что мне прощать тебя?

Лидочка затряслась всем телом:

— За то, за то… — Она начинала и никак не могла договорить, но потом собралась с силами и выпалила на одном дыхании: — За то, что я вышла замуж за Тетерина.

Фаина так и застыла, безумными глазами глядя на Надю. Та закрыла рот рукой, чтоб не охнуть.

Поздравлять? Соболезновать? Заплакать вместе с Лидочкой? Фаина не знала, что делать. Вздохнув, она погладила Лидочку по растрёпанным волосом и тихо, как уговаривают больного, произнесла:

— Мне не за что тебя прощать. Мы с Фёдором разошлись.

— Правда? — Лидочка встрепенулась. — Фёдор так и сказал. — Она заторопилась, выплёскивая слова наружу. — Я спускалась с ведром по чёрному ходу, а он стоял и курил, там, около помойки. Потом поймал меня за руку и сказал, чтоб я выходила за него замуж, потому что вы с ним теперь чужие. Вы знаете, я не хотела — так, без любви. — Её взгляд перебежал с Фаины на Надю. — Но Фёдор пообещал, что с ним меня никто не тронет, а у меня мама… Ну, я и согласилась. — Она закусила губу. — Знаете, это очень страшно — каждую минуту бояться. Чувствовать себя мышью, загнанной угол, которую может раздавить любой сапог. На кухне соседки постоянно обзывали маму барыней на вате и сулили, что выселят нас на улицу как чуждый элемент. Фёдор сказал, что мы ни минуты не останемся в этом доме, потому что присмотрел просторную комнату на Большой Морской, и чтоб мы с мамой паковали вещи. И ещё велел мне отказаться от службы в саду, он сам найдёт мне работу. — Лидочка пару раз всхлипнула, тыльной стороной ладони вытерла щёки и переспросила: — Фаина Михайловна, вы честно-честно не сердитесь?

— Помогай тебе Бог, Лидочка, — совершенно искренне сказала Фаина, чувствуя, как с её души свалилась сокрушительная тяжесть из-за Фёдора, — думаю, тебе придётся нелегко.

— Сама знаю, — отозвалась Лидочка, — но иного выхода у меня нет.

Сделав широкий шаг, она крепко обняла Фаину, потом Надю и тенью выскользнула за дверь, торопясь скрыться с глаз, пока не пришли воспитанники.

* * *

Фаина сама не поняла, как ноги принесли её к знакомой калитке. Просто гуляли с Капитолиной по Загородному проспекту, свернули в переулок, а потом свернули ещё раз и первое, что увидели — это толстого серого кота на старом венском стуле около каретного сарая.

Вскинув голову, кот с прищуром оценил пришельцев, и его хвост недовольно дёрнулся.

— Мы ему не нравимся, — сказала Фаина.

— Зря ты не позволила мне надеть новую шапку, — сварливо пробурчала Капитолина. — В этом платке я очень некрасивая.

— В следующий раз наденешь, — отозвалась Фаина и потянула Капитолину за руку, потому что если откроется дверь и выглянет Глеб, то что он подумает о ней?

— Мама, я хочу ещё посмотреть на котика, — заупрямилась Капитолина.

— Пойдём!

Она развернула Капитолину за плечи, но не успела сделать и шага.

— Моего кота зовут Фугас, милая барышня, — выглянув из сарая, сообщил Глеб. Он вытер ладони о тряпицу и широким жестом указал на двор: — Добро пожаловать, я вас ждал.

— Ждали? — растерялась Фаина. — Но мы проходили мимо совершенно случайно!

Она почувствовала, как мочки ушей превратились в горячие комочки, и машинально поправила волосы, словно опасаясь, что Глеб заметит её смущение.

Он мягко улыбнулся:

— Конечно, ждал. Добрых друзей всегда ждёшь, не правда ли? Мало того, для юной девы у меня приготовлен подарок.

Капитолинины глаза стали круглыми от любопытства:

— Подарок! Мама, подарок! — Она выступила вперёд и без церемоний прошла за калитку. — Знаете, мне никто ещё не дарил подарков, только мама, тётя Надя и та, другая тётя, которая тоже мама.

— Ну, это не так уж и мало, — серьёзно сказал Глеб. — Но у меня для тебя особенный подарок. Уверен, что ни тётя Надя, ни даже мама не смогут тебе подарить такую нужную в кукольном хозяйстве вещь. — Он взглянул на Фаину: — Надеюсь, вы заглянете ко мне хотя бы на пару минут?

— Вообще-то, нам пора домой, — сердито ответила она, негодуя в душе, что Глеб так хитро заманил к себе дочку. К тому же жёг стыд за свою неловкость. Одно дело — случайные встречи, и совершенно иное — если она сама пришла под его окна, едва ли не навязываясь на дальнейшее знакомство.

Но Капитолина уже бежала за Глебом, кот Фугас трусил за Капитолиной, и Фаине ничего не оставалось, как двинуться следом. Прежде, когда пришла за барсучьим жиром, она заглядывала только в мастерскую, а сейчас Глеб провёл их сквозь помещение с листами железа и верстаками и приоткрыл незаметную дверь, крест-накрест схваченную металлическими полосами.

— Осторожно, здесь ступени вверх.

Оказалось, что каретный сарай соединяется с домом короткой крытой галереей. Одной рукой Глеб поддержал за плечи Капитолину, а другой повернул ключ во врезном замке:

— Я давно взял себе за правило закрывать все запоры. Иногда это помогает выиграть время. Прошу пожаловать, гости дорогие.

Как ни старалась Фаина изобразить равнодушие, интерес заставил её быстро обежать взглядом небольшую комнату с круглым оконцем. Аскетичную обстановку, состоящую из узкого кожаного диванчика, небольшого столика на гнутых ножках, пары стульев и буфета, скрашивала великолепная чугунная плита с литыми узорами на чёрных боках.

— Остатки прежней роскоши, — пояснил Глеб, заметив её интерес, — сия плита досталась мне по наследству от нашей кухарки, — он поднял вверх палец, — а она, в свою очередь, заказала её у лучших английских мастеров. Впрочем, у меня остались ещё фамильный чайный сервиз и превосходная бульотка, которая как раз полна кипятком.

— А подарок? — напомнила Капитолина.

— Потерпи, сначала попьём чай.

Он проворно накинул на стол голубую скатерть, вышитую ярко-синими цветами, и достал из буфета тончайшие розовые чашки с золотой каймой. Рядом с бульоткой появились вазочка с печеньем и жестяная коробка зефира.

— Чай у меня свежей заварки. — Он протянул Фаине пузатый чайник с розой и попросил: — Разлейте, пожалуйста, будьте хозяйкой.

От смущения Фаина опустила глаза и не знала, о чём разговаривать. Руки, державшие чашки, чуть подрагивали. От печенья она отказалась напрочь и чая отхлебнула всего пару глотков, когда Глеб решительно встал из-за стола:

— Прошу прощения, дамы, я оставлю вас на минуту.

Едва его шаги застучали по лестнице, Фаина быстро наклонилась к Капитолине:

— Капа, кто тебе позволил напрашиваться в гости? Если я сказала — пойдём домой, значит — надо слушаться маму, а не бежать неведомо куда.

— Но дядя Глеб сказал, что мы друзья! — Ясный голосок Капитолины зазвенел обидой, но прервался на высокой ноте, потому что Глеб тут же вернулся, с загадочным видом держа что-то за спиной.

Капитолина привстала со стула, чуть не опрокинув на пол чашку.

— Это подарок?

— Подарок. Но прежде ответь, у тебя есть куклы?

— Конечно. Мне мама шила. — Капитолина стала загибать пальцы. — У меня есть Муся, Дуняша, зайка в платочке и большая настоящая кукла Оля, но я в неё не играю.

Глеб широко улыбнулся:

— Ну если у тебя есть куклы, то ты должна готовить им обед. Согласна?

Капитолина кивнула.

— А раз так, то вот тебе самая настоящая печурка.

Руки Глеба поставили на стол перед Капитолиной новенькую, блестящую буржуйку размером с кирпич — с трубой, конфорками, крошечной дверцей для щепочек и даже с маленькой заслонкой, которая открывалась и закрывалась.

— Ой! Ой, мамочка!

Не в силах сдержать восторг, Капитолина застучала ногами по ножкам стула. Она то гладила пальцем трубу с круглым козырьком, то заглядывала в топку, то ставила на плиту чайную чашку. Даже если бы рядом пролетела стая гусей, она этого не заметила бы.

Глеб поднял голову и взглянул на Фаину:

— Пока ребёнок занят, не хотите посмотреть на спасённых?

Он не уточнил, на кого, потому что это было ясно без всяких слов.

Фаина замерла:

— Конечно! Очень хочу.

— Тогда пойдём!

Глеб провёл её снова на лестницу к старому шкафу с потрескавшимися досками и распахнул дверцы, обнажив полку с двумя мятыми вёдрами и дворницкой метлой на длинной ручке.

— Это здесь.

Упёршись плечом в боковину, Глеб легко отворотил шкаф от стены, где обнаружилась ещё одна дверь, крашенная выцветшей зелёной краской.

— Когда-то в этой кладовой держали дорогую сбрую для выездов. Ну а теперь… — Чиркнув спичкой, он взял со шкафа свечу и осветил небольшое помещение с огромным сундуком, окованным железом. — Вот они, наши с вами сокровища.

Широким жестом он откинул крышку, словно приоткрывая путь в неведомое: иконы, иконы, иконы, омытые вековыми слезами и надеждами. Те, что утешали и исцеляли, направляли на путь истинный и отводили беду.

Поверх Фаина увидела тёмный лик Николая Угодника, смотревшего на них с печалью во взоре.

— Как много, — только и могла сказать она, потому что сердце в груди перевернулось и застыло от холода, словно бы она могла защитить и не защитила, могла закричать и не закричала — молчала и смотрела, как разоряют церковь.

— Здесь иконы из нескольких храмов, — тихо пояснил Глеб.

Иконы в сундуках в тёмной кладовой с паутиной по углам показались ей детьми, наспех спрятанными от разбойников. В духоте застойного воздуха слышалось, как где-то за стеной глухо падают капли воды.

Тягость, сгустившаяся в душе, заставила Фаину пасть на колени, обнять сундук и уткнуть лоб в качающийся на петле навесной замок. К самим иконам она не смела притронуться.

Глеб шевельнулся:

— Помните, Фаина, я говорил вам, что они обязательно вернутся назад. Мы не можем изменить ситуацию, но в нашей власти не согнуться и сохранить веру. И тогда всё вернётся на круги своя. И будет как в Евангелии: «И тогда пошлёт Он Ангелов Своих и соберёт избранных Своих от четырёх ветров, от края земли до края неба».

— А вы верите в это? — Она подняла на него глаза, затуманенные слезами.

— Твёрдо верю. Не может Святая Русь отторгнуть то, что бережно хранила веками. Происходящее в нашем веке — лишь временное помутнение рассудка. Детская болезнь, которая рано или поздно излечивается, — Глеб помог Фаине встать на ноги и легонько поддержал за локоть. — Может быть, мы до этого не доживём, но наши дети — обязательно! В истории время идёт очень быстро, и Россия справится с мороком. И церкви откроются, и колокола зазвонят, и батюшка в белом облачении провозгласит в ночи: «Христос Воскресе!» — а толпа народа, стоящая кругом, радостно воскликнет: «Воистину Воскресе!» Главное — потерпеть и делать то, что мы можем сделать.

— Я, наверно, ничего не могу, — вздохнула Фаина. — Глупая я и слабая.

Глеб улыбнулся:

— Вы сильная, Фаина, вы очень сильная, поэтому я и открыл вам секрет тайной кладовой. Если вдруг меня арестуют, то вы останетесь главной хранительницей. Когда выйдем на улицу, я покажу вам, где спрятаны запасные ключи.

Отшатнувшись всем телом, Фаина стиснула руки:

— Нет! С вами ничего не случится.

Горькая морщинка пересекла губы Глеба:

— Фаина, милая, вы сами знаете, какое нынче тревожное время. Надо быть готовыми ко всему. Бодрствуйте, потому что не знаете, в который час за вами придут, — перефразировал он Евангелие[34], и Фаина подумала, что её слова ободрения станут звучать глупо и пусто, потому что Глеб был прав во всём.

* * *

Первые дни сентября выпали на редкость тёплыми и мягкими, с деревенскими туманами, пахнущими грибным лесом, и косяками птиц, что кружили над городом в извечной осенней карусели. Лёгкий ветер мотал в воздухе летящие паутинки и сыпал под ноги жёлтые листья, теребя кроны деревьев, готовых уснуть на долгую зиму.

До конца лета Фаина с Надей работали так много, что к вечеру валились с ног от усталости.

— Тяжёлая работа не оставляет времени на тяжёлые мысли, — как-то раз сказала Надя, и Фаина с ней немедленно согласилась, потому что гнетущее воспоминание о Тетерине внезапно пропало, словно острый топор отрубил от памяти засохшую ветку: был человек — и исчез. Ни горьких слов для него не осталось, ни добрых, будто рисунок на песке смыло дождём.

Лидочка тоже не показывалась, но они с Надей и не заводили о ней разговор, по молчаливому уговору оберегая себя от бесполезных переживаний. Лидочка по доброй воле выбрала свою дорогу, и дай Бог пройти по ней и не оступиться.

— Хорошо сегодня дышится. Легко, свободно, — сказала Надя, когда они вывели детей на прогулку. — Помню, в подобный сентябрь мы с Серёжей ездили гулять в Царское Село. Я кормила с рук белок, а Серёжа нашёл белый гриб и невероятно гордился своей добычей. Мы потом сварили из гриба суп.

На её лоб набежала морщинка, и Фаина поспешно перевела разговор на другое:

— А я девчонкой ездила к тётке в деревню. Мы с ней картоху копали, а потом сидели в стогу сена и пили парное молоко из крынки. Ох, и удойная корова у неё была! Надо бы выбрать время да съездить проведать тётку, одна ведь она у меня из материной родни осталась. Но с такой оравой, — она кивнула на детей, — отдыхать некогда. Надо работать. Да и Капитолину не хочу тащить на перекладных неизвестно куда. А то приедешь, а тётку, упаси Бог, на погост снесли.

— Боюсь, передышку мы не скоро получим, — протянула Надя. — Чувствую, до зимы нам с тобой вдвоём крутиться. Спасибо, старшие ребята хорошо помогают, а не то мы бы совсем пропали.

Подкрепление в виде двух девушек в красных косынках позвонило в дверь в конце сентября. Дверь открыла Надя.

— Нам товарища Усольцеву, — заявила высокая худая девица с огненно-чёрными очами и низким голосом.

— У нас к вам направление на работу от Отдела просвещения, — подхватила другая — малорослая пышечка, чьи щёки не уступали по яркости кумачу косынки.

— Правда? — обрадовалась Надя. — Проходите, не стесняйтесь. — Обернувшись, она перехватила вопросительный взгляд Фаины, выглянувшей в коридор из общего класса, и радостно кивнула. — Фаина Михайловна, к нам пришла помощь!

— Вы товарищ Усольцева? А я товарищ Кошкина, — представилась высокая и, чуть зардевшись, добавила: — Октябрина Ивановна.

— А я Валя Лядова, — почти шёпотом проговорила пышечка. От смущения она опустила густые тёмные ресницы и стала очень миленькой и домашней.

— Девушки, дорогие, вы не представляете, как мы вам рады! Добро пожаловать! — Широким жестом Фаина указала на групповое помещение, откуда катил вал детских голосов и смеха. — Но сейчас нам разговаривать некогда, пора усаживать ребят на обед. Помогайте!

Валя Лядова с Октябриной переглянулись.

Октябрина вышла вперёд:

— Я не сказала самого главного! Кроме воспитания детей райком комсомола поручил мне сколотить у вас комсомольскую ячейку. Кстати, где у вас Красный уголок?

Фаина растерянно пожала плечами:

— Нет уголка — ни зелёного, ни красного, ни серо-буро-малинового.

— Как нет? — В тонком голосе Октябрины задребезжали железные нотки. — Плохо, товарищи, очень плохо. Знаю, что вы, товарищ Фаина, комсомолка, а с несознательными элементами, — она вскользь посмотрела на Надю, — придётся вести просветительскую работу.

Увидев, как вспыхнуло Надино лицо, Фаина строго оборвала речь:

— Все дела обговорим позже, а сейчас — за работу!

* * *

Машинистка Катя вошла в кабинет без стука.

Ольга Петровна оторвала глаза от кипы документов, которые разбирала по папкам, и недовольно взглянула на вошедшую. Подумала с раздражением: «Обнаглела Катюша с тех пор, как спуталась с уполномоченным по продовольствию. Обнаглела и отъелась».

— Ольга Петровна. — Катя, тряхнув папильоточными кудрями, отставила ногу так, чтоб Ольга Петровна заметила новые туфли с пуговкой и шёлковые чулки телесного цвета. — В семнадцать ноль-ноль собирается срочное совещание по чистке. Вас с товарищем Кожуховым просили быть обязательно.

— Спасибо, Катя, можешь идти, — ровным голосом сказала Ольга Петровна, хотя сердце в груди неприятно сжалось и зачастило. Она посмотрела на старый номер газеты «Правда», которую держала в руках, и закусила губу, потому что это было именно то проклятое обращение ЦК РКП (б) об «Очистке партии»[35], которое заставило сотрудников наркоматов смотреть друг на друга с подозрением и строчить доносы, а по ночам вместо сна мерять шагами ширину кабинетов и беспокойно курить папиросу за папиросой.

В обращении ставилась задача освободить партийные ряды от кулацко-собственнических и мещанских элементов из крестьян и уездных обывателей, а также проявить особую строгость по отношению к советским служащим — выходцам из буржуазной интеллигенции. Другой категорией вычищаемых являлись выходцы из других партий, причём наиболее опасными были признаны бывшие меньшевики. Ленин требовал из сотни бывших меньшевиков оставлять в партии не более одного и того сотни раз проверить.

Аккуратно, как особо важный документ, Ольга Петровна положила бумагу в папку и защёлкнула скрепкой. Получается, что она выходец из буржуазной интеллигенции, подлежащий проверке и чистке.

Поставив папку рядом с такими же пухлыми фолиантами, Ольга Петровна сплела пальцы под подбородком и посмотрела в окно, где червонным золотом пламенели листья клёна. За суетой и волнениями она и не заметила приход осени. Наверное, сейчас дочка собирает жёлуди, чтобы сделать из них смешных человечков. Полузакрыв глаза, Ольга Петровна попыталась представить себе длинноногую девочку в клетчатом платье, что было передано Фаине в прошлой посылке. Сколько же она не видела Капитолину? Год? Два? Носовым платком Ольга Петровна вытерла вспотевшие ладони и поняла, что завидует Фаине. У той есть семья — пусть из двух человек, но семья, любовь ребёнка, по утрам каша-малаша, а по вечерам книжки с картинками и капризы с укладыванием спать. А у неё пустая квартира да подначальные пишбарышни, для которых она бездушный начальник и ничего более. Но разве не она сама собственными руками отдала чужой женщине нет — не крикливую девочку и не обузу, а любовь — детскую любовь ребёнка к матери, ясную и чистую, как звон ручья в летний полдень, как полёт ласточки в небесах, как шелест листьев этого клёна! Оказывается, человеку обязательно надо, чтобы кто-то скучал по нему, ждал со службы, нетерпеливо заглядывая в окно, крепко обнимал на пороге и говорил: «Как же долго тебя не было!»

Впервые за долгое время Ольгу Петровну потянуло бездумно посидеть на скамейке, послушать шум листвы, ощутить на щеке дыхание дождика и ни о чём не беспокоиться. Боже! На что она променяла всё это? И главное, зачем? Не лучше ли было жить обыденной жизнью русской женщины, любить, верить, ждать и снова любить?

Когда от горестных дум защипало в глазах, Ольга Петровна поняла, что совершенно расклеилась.

Счастливы те, кто может позволить себе передышку и не думать о том, что в Москве началась грызня за власть. Больной Ленин почти устранился от дел, Каменев и Зиновьев активно копают под Троцкого, и всё чаще и чаще всплывает в разговорах имя Иосифа Сталина. Впервые услышав о том, что ради Сталина учредили должность Генерального секретаря ЦК РКП (б), Ольга Петровна не сразу вспомнила незаметного серого человека в высоких сапогах и с мягкими повадками затаившегося хищника. Он не любил быть на виду, предпочитая оставаться в тени, лишь изредка высказывая своё мнение.

— Отличная новость, — сказал тогда Савелий Кожухов, — Коба не подведёт, он верный ленинец и настоящий друг!

Ольга Петровна встала, накинула на плечи жакет и прошла через машинописное бюро, где от стука машинок немедленно заложило уши. Поднимались и опускались руки машинисток, щёлкали рычаги перевода каретки, и все машинки как одна выбивали в едином ритме устрашающие слова: чистка, чистка, чистка.

Товарища Кожухова она нашла на лестнице. От стоял у бюста Карла Маркса и курил папиросу, коротко и глубоко затягиваясь.

«Нервничает», — поняла Ольга Петровна.

— Савелий! — Она хотела продолжить фразу, но тот стиснул её руку своими железными пальцами и отрывисто сказал:

— Уже знаю! Не бойся, Оля, мы тебя в обиду не дадим. Ты хоть и член партии всего три года, но дашь фору многим болтунам, что любят прикрываться долгим партийным стажем! Главное — не дай втянуть себя в дискуссию. Сиди и молчи!

Незаметным жестом Ольга Петровна вытерла носовым платком вспотевшие ладони и внезапно с колющей остротой в груди вспомнила мужа. Не ошибался Вася, когда говорил, что новая власть сожрёт любого и не подавится. Зря она игнорировала его мнение. Советская власть — это тебе не «кровавый царизм», когда политкаторжане в ссылки с роялями ездили. Здесь разговор короткий: не нужен партии — значит к стенке и пуля в лоб.

Когда Ольга Петровна шла обратно, пишущие машинки переменили мелодию. Теперь они выстукивали «сиди и молчи», и Ольга Петровна вдруг с холодящей чёткостью осознала, что отныне молчание станет её девизом на долгие годы.

* * *

Густой осенний вечер, маячивший за оконным стеклом, зазывал накинуть на плечи пальто и неспешным шагом прогуляться по мостовой, пока ещё не укрытой первым снегом. Оглянутся не успеешь, как прикатит Покров и потянет за собой снега и метели, что будут выть в трубах долгими зимними вечерами.

Фаина подумала, что Глеб обещал к зиме наладить буржуйку и вывести дымоход в камин, благо домком разжился дровами и у них с Капитолиной появилась своя собственная поленница в углу двора. До тех пор, пока Капитолина не посадила в палец занозу, они складывали дрова с весёлой вознёй и шутками. Заноза, конечно, испортила дело, но ненадолго, потому что в качестве утешения Капитолина получила несколько превосходных щепок и обещание протопить её собственную игрушечную буржуйку — подарок Глеба. Но это будет потом, а сейчас Фаина сидела на собрании комсомольской ячейки и отчаянно хотела прикрыть глаза и окунуться в блаженную тишину.

Чтобы не задремать, она постаралась сосредоточиться на лице Октябрины с горящим точками румянца на скулах. Стоя у стены, та в волнении то сжимала, то разжимала руки и наконец торжественным голосом провозгласила:

— Нас здесь трое комсомольцев, товарищи, а трое — это полноценная комсомольская ячейка, поэтому первое заседание объявляю открытым!

«Там, где трое соберутся во Имя Моё, там и я среди вас», — вспомнила Фаина строки из Священного Писания и замерла, поражённая кощунственным сравнением.

В голову лезла всякая чушь наподобие Карла Маркса и Фридриха Энгельса, которые наверняка будут встречать усопших партийцев у двери коммунистического рая, изукрашенного красными полотнищами с призывами к беспощадной борьбе за правое дело. Бородатый Энгельс тяжело звякнет ключами и вопросит:

«Веруешь во единое учение марксизма-ленинизма?»

«Верую, товарищ Энгельс», — ответит душа входящего, и товарищ Энгельс радостно затянет: — «Мы жертвою пали в борьбе роковой».

А что спросит товарищ Маркс вместо «накормил ли ты голодного»? Убил ли ты буржуя? Разорил ли церковь? Выселил ли из дому семью кулака с ребятишками?

«Господи, что я тут делаю? Ведь не Спаситель сейчас здесь с нами, а кто? Кто тогда?» — От ответа, вертевшегося на языке, на какой-то миг ей стало не по себе, но голос Октябрины вернул её обратно в Красный уголок.

— В честь первого заседания предлагаю, товарищи, исполнить «Интернационал».

Октябрина сурово посмотрела на Фаину с Валей Лядовой, и под её взглядом Валя стала медленно подниматься со стула. Фаине ничего не оставалось, как присоединиться, хотя петь она всё равно не могла, потому что не знала слов. Помнила какие-то обрывки про заклеймённого проклятием, про то, что надо разрушить всё до основания. Зато Валя старалась вовсю, и её звонкий голосок бодро и весело отскакивал от стены, на которую Октябрина приколотила плакат с краснощёкой бабой. Плакатная баба держала в одной руке ведро, в другой серп. Подпись гласила: «Крестьянка, крепи союз рабочих и крестьян!»

Потянув за Валей и Октябриной пару куплетов, Фаина выглянула в групповое помещение, где Капитолина с пыхтением рисовала на грифельной доске большую бабочку с длинным носом. Хоть бы заседание закончилось как можно скорее! Дома надо ещё постирать, сварить Капитолине кашу и законспектировать лекцию по детской литературе, потому что занятий на педагогических курсах никто не отменял и экзамены совсем близко.

Место для Красного уголка отыскали с трудом. Посоветовавшись с Надей, Фаина выделила для него щель за шкафом, наподобие крошечного кабинетика, где воспитатели держали книги, ноты, грифельные доски и всё прочее, что выдавалось детям только под присмотром.

— Да, не развернёшься, — оценила закуток товарищ Октябрина, — ну да ничего, комсомол трудностями не испугаешь.

Октябрина предпочитала, чтоб её называли только товарищ Октябрина и никак иначе, и робкие попытки Фаины и Нади назвать её просто по имени-отчеству были с гневом пресечены.

Дотянув петушиным фальцетом последний куплет гимна, Октябрина откашлялась в кулак:

— Предлагаю для начала заслушать доклад о становлении власти трудящихся. Докладчик Лядова. Прошу голосовать. Кто «за»? — Она первой подняла руку, орлиным взором окинула Фаину с Валей и подвела итог: — Единогласно.

Валины щёки облила краска. Неловко, как-то боком, она вышла вперёд и затеребила концы косынки на шее.

— В нынешнем, тысяча девятьсот двадцать третьем году, в Советской России произошло много всякого разного.

Голос Вали звучал еле слышно и Октябрина подбодрила:

— Смелее, товарищ Валя, не тушуйся, комсомольцы должны быть активными и бодрыми борцами за правое дело, а не вялыми рыбинами.

От неожиданного сравнения с рыбиной Валины глаза стали совсем испуганными, и она скороговоркой забормотала:

— Большим событием для страны стал двенадцатый съезд РКП (б). Впервые на нем не присутствовал товарищ Ленин, раненный бандитской пулей. — Валя громко шмыгнула носом то ли от жалости к вождю мирового пролетариата, то ли от величия момента своего первого доклада.

Фаина заметила, как Октябрина тоже согнутым пальцем согнала с век слезинку и устыдилась, потому что её собственные мысли витали очень далеко от подмосковных Горок, где недужил товарищ Ульянов-Ленин. Почему-то вспоминался день разорения церкви, скинутые в кучу иконы и бледное лицо отца Петра в предчувствии близких мук. Фаине невольно пришла на ум молитва «Отче наш» и стала беспрестанно звучать внутри, почти полностью заместив собой Валин доклад, который долетал к ней обрывками фраз об ультиматуме лорда Керзона, посмевшего требовать в десятидневный срок освобождения британских траулеров, задержанных в Баренцевом море, и прекращения религиозных преследований в Советском Союзе. Ещё Валя поведала об окончательном разгроме Белой армии на побережье Охотского моря и о том, что нэпманы окончательно зарвались и зажрались, в то время как в стране бушуют безработица и нищета.

— Молодец, товарищ Лядова, толково! — одобрила Октябрина, едва смолки звуки Валиного голоса. — Товарищ Усольцева, у вас есть что добавить по существу дела?

Фаина не сразу поняла, что обращаются к ней, и в растерянности пожала плечами:

— Нет.

— Очень жаль, — губы Октябрины обиженно дрогнули, — я хотела предложить дискуссию.

— Пожалуйста, давайте в следующий раз, — едва не взмолилась Фаина, — мне и так до утра всех дел не переделать.

— На фронтах Гражданской люди сутками не спали и выдюжили, — не замедлила упрекнуть Октябрина, но, видимо, поняла, что перегнула палку, и смягчила тон. — Ладно, товарищи, будем считать, что комсомольская ячейка начала свою работу. На следующем заседании обсудим план дальнейшей работы. А завтра — все на субботник в честь годовщины Октябрьской революции!

* * *

Утром, наспех укладывая волосы, Ольга Петровна вдруг обнаружила, что стала совсем старой. Нет, она и прежде смотрелась в зеркало, но за неимением времени — мельком, вскользь, лишь затем, чтобы отметить, ровно ли лежит воротник или не торчат ли шпильки из причёски. Осторожно, как по акварели, Ольга Петровна провела пальцами вдоль морщинок у губ, заметила сухую кожу у крыльев носа и тусклый взгляд, в котором отражалась вселенская безысходность. Прошли времена горения на работе, и теперь в Петросовет ноги шли как на каторгу. В висках стучала мысль, что если одна партийная чистка обошла её стороной, то не за горами вторая, третья, четвёртая, до тех пор, пока в зале не поднимется лес рук и секретарь заседания буднично подведёт итог:

— Единогласно. Исключить.

Проходя через машинописное бюро, Ольга Петровна спиной чувствовала взгляды машинисток, которые наверняка подсчитывали, как скоро её шаги отзвучат навсегда. Постоянно барахтаться в липком страхе было невыносимо, и всё чаще и чаще Ольга Петровна ловила себя на неотступном желании увидеть Капитолину, словно бы та могла утолить её печали и беспечной улыбкой отогнать от ворот надвигающуюся катастрофу. Да разве дети не есть тот якорь, что держат родителей на земле и не дают сорваться в пропасть безвременья?

Нынче ночью Ольге Петровне снова снилась длинноногая девочка, похожая на кузнечика, с белёсыми косичками на острых плечиках. С тем же курьером, что отвозил посылки для Капитолины, Фаина всегда передавала записку с сообщением, что дочь жива, здорова и весела, несмотря на трудности. В этот раз к записке прилагался рисунок. Ольга Петровна сунула руку в карман юбки и достала тщательно сложенный листок бумаги с рогатой божьей коровкой и корявой подписью «От Капы». С незнакомым доселе умилением она рассматривала рисунок много раз, подолгу вглядываясь в каждую букву, написанную специально для неё. Интересно, как Фаина объяснила, кому предназначен подарок? Тёте? Маме или какому-то случайному знакомому?

Быстрый взгляд в сторону часов подсказал, что внизу уже ждёт машина с водителем. Нехотя Ольга Петровна убрала рисунок в карман и твёрдо решила изыскать свободную минуту и съездить в Свечной переулок повидать дочку. В конце концов, любая мать имеет право на своего ребёнка. Она не виновата, что судьба поставила перед выбором: или-или. Это время выпало такое смутное. Зато благодаря жалованью и усиленному пайку Капитолина всегда была сыта, одета и обута.

В Петросовете привычно трещали пишущие машинки, бегали курьеры, в коридорах толпились какие-то делегации. У кабинета товарища Кожухова ей пришлось протискиваться сквозь группу комсомольцев, бурлящую возбуждённым гомонком.

Ольга Петровна попыталась их утихомирить:

— Не волнуйтесь, товарищи, товарищ Кожухов всех примет.

— Полчаса уже ждём! — недовольно выкрикнул лохматый парень в крестьянской косоворотке.

Она развела руками:

— Имейте терпение, товарищ Кожухов занят важным делом.

— Развели бюрократию, как при царизме, — сердито сказала высокая девушка, — можно подумать, что мы с пустяками пришли. — Она требовательно подошла к Ольге Петровне. — Наша комсомолия сюда за сто вёрст приехала из Старой Ладоги, а вы нам от ворот поворот делаете!

— Всех примем! Обещаю!

Захлопнув за собой дверь кабинета, Ольга Петровна прислонилась спиной к косяку и несколько мгновений простояла столбом, перебирая в уме порядок неотложных дел, коих с каждым днём становилось больше и больше. Взгляд упал на кипу неразобранных бумаг с директивами и большой блокнот для секретной переписки. С некоторых пор Савелий завёл порядок не отдавать некоторые письма в пишбюро, и Ольга Петровна собственноручно набивала текст на «Ундервуде» двумя пальцами. Ничего особенного в частной корреспонденции не содержалось, но всё же каждый раз, когда Савелий надиктовывал очередной текст, Ольга Петровна ощущала некоторую нервозность, словно бы переступала черту запретного круга, за который с неё строго спросится.

Она не могла сказать, что именно её сейчас насторожило. То ли порядок на столе был нарушен, то ли свет из окна падал по-другому. Ольга Петровна сделала шаг вперёд и присмотрелась. Карандаш! Один из карандашей в стаканчике стоял вниз остриём, что в заведённом ей порядке казалось совершенно немыслимым. «Неужели я стала столь рассеянной?» — подумала Ольга Петровна, машинально исправляя досадную оплошность.

За дверью снова поднялся ропот, но на этот раз в кабинет впереди комсомольцев вошёл сам Савелий Кожухов, и свободное пространство тут же заполнилось шумом и суетой.

Сосредоточиться на работе удавалось с трудом. Чтобы сообразить, куда перенаправить документ, Ольге Петровне пришлось перечитать его три раза. Сделав несколько телефонных вызовов, Ольга Петровна разъединилась с коммутатором, повесила трубку на рычажок и прошла к Кожухову, окружённому комсомольцами. Стуча кулаком по колену, он горячо и убедительно ораторствовал:

— Понимаете, товарищи, русская революция есть разящий меч, прорубающий дорогу всемирной революции, которая уже не за горами. Посмотрите, как, глядя на нас, по всему миру рабочий класс поднимается с колен, разрывает цепи и распрямляет спины. Выдюжим мы — и по всему земному шару грянет невиданная буря торжества свободы и воли!

«Удивительно, но даже самые умные и тонкие люди в момент революционной агитации начинают говорить одинаковым фразами, штампованными словно болванки, изготовленные на одной фабрике, — она усмехнулась, — хотя, в сущности, так оно и есть».

Лохматый парень, что требовал немедленного приёма, восторженно внимал Кожухову с приоткрытым ртом. Девушки не сводили с оратора влюблённых глаз, и Ольга Петровна не сомневалась, что любая из них не задумываясь сиганула бы с моста по его приказу.

— Товарищ Кожухов! — Прилюдно она обращалась к нему подчёркнуто официально.

Савелий поднял голову:

— Что-то срочное?

— Да. Мне необходимо отлучиться.

— Добро.

Он снова погрузился в разговор с комсомольцами, а Ольга Петровна едва ли не стремглав понеслась к выходу, чувствуя, что к горлу вот-вот подкатит истерика.

* * *

Землю прохватывало первыми заморозками, и Фаина не на шутку озябла в лёгкой душегрейке, но Капитолина так умильно просила чуть-чуть поиграть в прятки, что пришлось согласиться. Просиявшая мордашка Капитолины отразила блаженство:

— Чур, мама, я рассчитаю.

Путаясь в словах, она скороговоркой забормотала смешную считалку, невесть откуда занесённую в Петроград:

— Жили-были три китайца: Як, Як Цедрак и Як Цедрак Цедрони. Жили были три китайки: Цыпа, Цыпа Дрипа и Цыпа Дрипа Лимпомпони…

Приближаясь к окончанию считалки, Капитолинина рука замедляла ход, и на последнем слове указательный палец всегда указывал на Фаину.

— Мама, тебе водить!

Покорно закрыв лицо руками, Фаина несколько минут просидела неподвижно, а потом громко произнесла:

— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать. Кто не спрятался, я не виноват.

Она знала, что Капитолина притаилась за ближайшей поленницей дров. Присела на корточки, прикрыла глаза ладошками и верит, что стала невидимой.

Нарочито шумно Фаина заглянула под скамейку и дважды обошла вокруг старого тополя.

— Где же у нас Капитолина? — Когда со стороны поленницы донеслось довольное сопение, она возвысила голос: — Под скамейкой нет. За деревом нет. Ума не приложу, куда подевалась Капитолина?

Со стороны домов во двор наползал сырой туман. Поёживаясь под порывом ветра, Фаина тихонько подошла к поленнице и вдруг спиной почувствовала чей-то неотступный взгляд, сверлящий между лопаток. Она быстро обернулась, краем глаза успев ухватить промелькнувшую вдалеке тень. Мало ли кто ходит по двору — пустые дома остались в прошлом, и сейчас в каждой квартире народу как селёдок в бочке, но почему-то именно этот настойчивый взгляд встревожил чувства. Тетерин? Лидочка? Она постаралась отогнать от себя тревогу, списывая её на усталость после рабочего дня.

— Где же у нас Капитолина? А, вот она! — Фаина легко прикоснулась к макушке под бордовой фетровой шапочкой. Кончики пальцев ласково погладили короткий ворс. — Выходи, заяц, я тебя нашла!

— Сперва догони, раз я заяц!

Изогнувшись дугой, Капитолина выскочила из-под рук и побежала в проходной арке, что выводила на соседнюю улицу.

— Стой! Куда?

Фаина побежала сзади, но Капитолина с весёлым визгом ускользала из рук, пока не уткнулась головой в живот статной дамы в тёмно-синем пальто.

— Ради бога, извините! — Фаина схватила Капитолину за шиворот и осеклась, словно наступила ногой в ушат кипятка. — Ольга Петровна, вы?

Она с удивлением отметила, что Ольга Петровна заметно смутилась и уже не вела себя по-хозяйски, а смотрела грустно, чуть просительно.

— Я случайно оказалась в ваших краях, — уголок рта Ольги Петровны дрогнул в подобии улыбки, которая тут же нервически застыла на губах, — вот и решила заглянуть.

* * *

Тётя, которую мама назвала Ольгой Петровной, Капитолине не понравилась с первого взгляда. Она была почти на голову выше мамы и очень старая, почти бабушка, с седыми буклями из-под шляпки и морщинками на лбу. Тётины руки, обтянутые тёмными перчатками, находились в постоянном движении. Она то прятала их в карманы пальто, то вынимала и теребила ремешок ридикюля, который держала под мышкой. Мама всегда говорила, что некрасиво пялить глаза на посторонних, а эта тётка смотрит и смотрит, словно бы ищет дырку на новеньком плюшевом пальтишке или шапочке с помпоном. Помпон пришила мама, и Капитолина им особенно гордилась.

Чтобы скрыться от назойливого внимания, Капитолина отступила за мамину спину и сердито сверкнула глазами с сторону незнакомки.

— Это Капитолина? — спросила тётка у мамы, как будто бы у самой Капитолины не было языка. Она прекрасно знала собственное имя, отчество, фамилию и адрес. Правда, в адресе она иногда путала номер квартиры, но подобная мелочь не имеет значения, если человек выучен грамоте и в состоянии подписать свой рисунок.

Мама согласно кивнула:

— Да, Капитолина.

— Какая большая, — сказала тётка и снова взглянула в её сторону. — Сколько же я её не видела?

— Почти пять лет.

— Да, летит время… Ты, Фаина, тоже изменилась. Я тебя с трудом узнала. Ты стала… — тётя запнулась, подыскивая слова, — ты стала похожа на учительницу.

— Я и есть учительница, — ответила мама, — но не в школе, а в детском саду. А вы всё такая же, Ольга Петровна, только немного похудели.

Взмахом руки тётя прижала пальцы к вискам, будто бы поправляя шляпку:

— Правда? Устаю, работы много. Домой почти не захожу.

— Мы с Капитолиной тоже не сидим без дела. Она у меня большая помощница.

Хотя Капитолина любила мамины похвалы, её насторожило, как чуждо и надтреснуто прозвучал мамин голос. Она поняла, что происходит что-то непонятное, не очень хорошее, и стала думать о том, как бы похитрее увести маму домой, чтоб та не задерживалась для неприятного разговора. Если бы она была рёвой, то можно было бы заплакать. Но за слёзы без причин мама заругает да ещё и скажет, чтоб стояла смирно и не мешала, когда взрослые разговаривают.

Капитолина шумно вздохнула и дёрнула маму за руку:

— Я есть хочу.

Но мама не обратила на неё внимания.

— Вам хватает помощи, которую я передаю? — спросила тётя.

— Вполне, спасибо большое, — откликнулась мама, — кроме того, я работаю, и Капитолина в любом случае была бы сыта, одета и обута.

— Верю. — Тётя ненадолго замолчала и спросила так тихо, что Капитолине пришлось прислушиваться: — Она знает обо мне?

— Конечно. — Мамина рука легла на плечо Капитолины. — Вас представить?

— Нет-нет. Не стоит. В другой раз. Сейчас я спешу — в Петросовете много работы, — отпрянула тётя, вроде как даже испуганно. Но главное — Капитолина сообразила, что странная тётка собирается попрощаться и уйти, поэтому приободрилась и стала смотреть, как шустрый воробей бесстрашно таскает крошки из-под носа ленивых голубей.

* * *

Всю неделю после визита Ольги Петровны Фаину мучала единственная мысль: зачем та приходила? Она ни на грош не поверила в случайную встречу и теперь то и дело с тревогой поглядывала на Капитолину, маясь предчувствием скорой разлуки. Сжатые руки Ольги Петровны, нервные морщинки у глаз, горящий взгляд, которым она смотрела на Капитолину, говорили куда больше тысячи слов.

Если мать хочет взять своего ребёнка, то кто воспрепятствует? Несколько раз Фаина порывалась сходить к Ольге Петровне и объяснить, что ребёнок не игрушка — переходить из рук в руки, что Капитолине пора в школу, что каждое утро надо варить кашу, а вечером стирать бельё, читать перед сном книжки, а ночью несколько раз просыпаться и слушать тихое дыхание ребёнка, от которого на душе становится спокойно и сладко. Но дни шли, Ольга Петровна больше не появлялась, и постепенно страх потерять Капитолину отодвигался в глубь сознания, но всё же нет-нет, да закрутит душу горячая тревога: а ну как Ольга Петровна передумает? Что тогда делать? К кому бежать? К Глебу?

Фаина внезапно заметила, что Глеб всё чаще и чаще стал появляться в её жизни, словно каменная стена, за которой можно спрятаться от студёного ветра.

* * *

С самого утра в доме Октябрины шла перепалка.

— Вожжами выпорю! Не дочь она мне, — орал отец, надсаживая голос до хрипоты. Ему вторил испуганный голос матери:

— Пусть её живёт как хочет, остынь, Родя. Посмотри, все девки нынче в комсомолистки записались, ровно с цепи сорвались. Ты им слово — они в ответ десять, ходят в красных косынках, юбки пообрезали, так что ботинки наружу торчат! Вот и наша рада бежать вслед за ними. Погоди, выйдет замуж — и всю дурь из головы как свежим ветром выдует.

— Я бы этих космолистов в один узел завязал да в прорубь, чтоб народ не мутили. Мыслимое ли дело — родителю перечить, да ещё стращать, чтоб не смел идти в приказчики к нэпману, потому как приказчик, видите ли, не пролетарий, а пособник мироеда! Слыхала, мать? Я пособник мироеда! Не сажай Устинью больше за стол, пусть где хочет харчуется, раз такая умная!

Рывком распахнув дверь, Октябрина встала посреди кухни руки в боки:

— Нечего меня куском попрекать. Не хотите кормить — и не надо! Я сама работаю. Ни крошечки у вас больше не возьму. Умолять будете, прощенья просить — ни ложки в рот не положу!

— Прощенья? У тебя? Вон отсюда! — Сидя на табурете, отец гулко застучал ногами об пол, так что в буфете затряслись ложки.

— Родя, Родя, успокойся. Не дай бог тебя удар хватит, как жить будем? — в ужасе заметалась мать. Вполоборота она махнула Октябрине рукой: — Уходи, дай отцу отдохнуть спокойно!

— Вон!

— А не уйду! — Октябрина упрямо нагнула голову и уставилась в пол, стараясь не взглянуть на мать, чтоб не дать слабину. — Я здесь такая же хозяйка, как и вы. Нам советская власть дала равноправие!

Октябрина сама не понимала, откуда вдруг в ней взялась такая классовая нетерпимость к родным родителям и почему отец не желает принять революцию всем сердцем. Ведь не кулак же он и не барин — из простых мужиков, из мальчонки-посыльного в люди выбился. Потом работал приказчиком на солевых складах, и частенько бывало, что и сам мешками с солью спину надсаживал, потому что приказчик за всё ответчик: запил грузчик или заболел — вставай сам на его место.

Отцу бы в компартию вступить да встать под трудовое красное знамя, а он вместо того к буржуям тянется и ещё ей пеняет, чтоб сидела дома и не высовывалась.

Тяжело засопев, отец стал приподниматься с табурета.

«Пусть выпорет, — с отчаянной бесшабашностью подумала Октябрина. — За правое дело и пострадать не страшно. Жалко, что Гражданская война закончилась, ну да ничего, борьба ещё продолжается. Если повезёт, то и на мою долю выпадет стать героем!»

Крепко сцепив зубы, Октябрина застыла в ожидании удара и не шелохнулась до тех пор, пока отец не протопал мимо, оставив после себя кислый дух квашеной капусты со свиным рубцом.

Мать нарочито шумно, с плеском принялась мыть грязную посуду, иногда поглядывая в сторону Октябрины.

— Обидела ты, Устинья, отца. А за что? За то, что на ноги тебя поднял? Недоедал, недопивал, лишь бы вас, детей, вырастить. Чем дурить, посмотри лучше на братьев с сёстрами, что живут как порядочные люди и не водятся со всякими голодранцами.

— Пускай мы голодранцы! — Октябрина гордо выгнула шею. — Но мы строим новое государство, и мы его построим, несмотря на сопротивление отсталых элементов, таких, как вы с отцом.

* * *

— Фаина Михайловна, в Отдел народного образования поступил сигнал на ваш детский очаг, — сообщила невысокая серая дама с остреньким личиком любопытной мыши. Она появилась в детском саду с утра пораньше и теперь ходила по пятам и совала свой нос во все щели.

Серой Фаина окрестила уполномоченную потому, что дама из Наробраза была одета в серое пальто и серый берет, едва прикрывающий серо-седые волосы. К груди дама прижимала серую кожаную папку, откуда время от времени доставала то один листок с директивами, то другой. И голос у неё был серый, бесцветный, бубнящий на одной ноте:

— Рабочие матери интересуются, почему вы не рассказываете детям о вождях революции и не готовитесь к шестой годовщине Октября?

Поправив очки на носу, дама пристально посмотрела на Фаину, а потом перевела взгляд на Октябрину, которая зарделась как маковый цвет.

«Интересно, какая это рабочая мать строчит на нас доносы?» — подумала Фаина и тоже посмотрела на Октябрину. Та с усиленным вниманием застёгивала маленькой девочке пуговки на платье и, казалось, была полностью поглощена этим занятием.

— Надеюсь, досадная ошибка, если это ошибка, а не саботаж, будет незамедлительно исправлена, и вы сегодня же развернёте широкую революционную агитацию среди детского коллектива. Тут изложена программа мероприятий, — серая дама достала из папки очередную бумажку и протянула Фаине.

Фаине ничего не оставалось, как вздохнуть в надежде на то, что директива Наробраза как-то забудется посреди каждодневной суеты и жизнь в детском саду пойдёт по-старому: с книжками издательства Сытина, с милыми песенками про утят и цыплят и с дружными посиделками после обеда, когда дети хотят слушать сказки, а не политинформации о коммунистической партии и товарище Ленине.

Утром Фаине пришлось бежать в отдел снабжения с отчётом по продовольствию, где конторщики заставляли посетителей проводить время в долгом ожидании. К заветным дверям тянулась унылая очередь, по большей части состоящая из женщин. Фаина узнала заведующую детским приютом имени Розы Люксембург, но подходить не стала, а прислонилась к стене и попыталась читать конспект последнего занятия по детской литературе.

— Деточка, вы крайняя? — спросила её древняя старушка в трогательной шапочке-таблетке, приколотой к седым волосам.

— Наверное, я.

Фаина подвинулась, давая место. Старушка с достоинством кивнула:

— Благодарю.

— Товарищи, больше не занимать, — высунулся из двери сухощавый служащий с набриолиненным пробором на манер половых в царских трактирах, — вас много, а я один. — Он отыскал глазами старушку и сурово переспросил: — Всем понятно?

От его слов очередь всколыхнулась и забурлила недовольством, но дверь снова захлопнулась. Старушка легко вздохнула. Её прищуренные глазки смотрели на окружающее с живым интересом.

— Ну вот, стой здесь как проклятая, и всякий пузырь над тобой начальник, — недовольно заметила дама слева от Фаины.

— Почему как проклятая? Что вы, любезная! Нельзя так говорить! — Старушка переместилась поближе к даме и прикоснулась к её локтю. — Немедленно заберите свои слова обратно!

— Зачем? — вяло поинтересовалась дама. Она переложила пухлый портфель из одной руки в другую и вздохнула.

— Потому что так выглядит счастье, — строго сказала старушка и обвела рукой приёмную. — Несчастье выглядит совсем по-другому.

Судя по сжатым губам, дама с портфелем задумалась, а старушка тем временем обратила внимание на Фаину.

— Скажите, деточка, вы согласны с моим утверждением про счастье?

— Я не знаю, — ответила Фаина, а сама подумала: «А ведь права бабуля. Ох как права! Тысячи безработных почли бы за счастье иметь службу и встать в эту очередь, а тысячи голодных мечтали бы получить жалованье или паёк. А мы всё это имеем, но ропщем».

Наверное, старушка умела читать мысли, потому что удовлетворённо кивнула:

— Именно так, деточка. Именно так. Нельзя гневить Бога пустыми жалобами.

Она немного постояла молча, а потом доверительно спросила:

— Вы учительница?

Фаина чуть улыбнулась:

— Нет, я работаю в детском саду.

— А я учительница, — сообщила старушка, — правда, бывшая. И, вообразите, прошлой зимой я совершенно погибала. — Они понизила голос. — Я ведь из духовенства, а значит лишенка. Не имею права ни на пенсию, ни на карточки, ни на работу по специальности. Ни довольствия, ни жалованья. Муж умер, детей нет. Из квартиры, как лишенку, выселили в подвальную комнату. Голые стены, крысы, плесень. Что делать? Как жить? Оставалось только лечь и помереть.

Рассказанное старушкой до боли напомнило Фаине о собственной жизни и о том, сколько раз за последние годы судьба ставила её на самый край пропасти. Ей захотелось сказать старушке что-то доброе и ласковое, но в голову приходили лишь самые ничего не значащие фразы.

Наклонив голову, она тихо сказала:

— Я очень хорошо вас понимаю.

— Знаю, деточка, — прошептала в ответ старушка, — но ведь главное, что мы выжили, значит, ещё нужны кому-то в этом мире. Не правда ли?

Фаина кивнула:

— Да. Но как вам удалось получить работу?

— О, это настоящее чудо. — Глаза старушки лукаво вспыхнули. — Когда в доме не осталось ни крошки хлеба, я решилась пойти просить подаяние.

Хотя старушка говорила негромко, Фаина обратила внимание, что в кулуаре стало тихо и к их разговору прислушиваются. Впрочем, общее внимание старушку не смутило. Она выпрямила спину и по-учительски обвела взглядом аудиторию:

— Кому-нибудь из вас приходилось просить милостыню?

— Мне, — тихо сказал женский голос откуда-то из-за угла.

— И мне. Когда мальчонкой был, мы с мамкой побирались как погорельцы, — поддержал молодой мужчина в косоворотке, подпоясанной тонким ремешком.

— Вот и мне пришлось смирить гордыню, — склонив голову, старушка взмахнула рукой, — хотя какая там уже гордыня, когда от голода ноги опухают. Встала я на углу Невского проспекта, хочу руку протянуть, но стыд не даёт. А на улице холод, пурга метёт. Канун Рождества. Из пешеходов — одни патрули. Грех сказать, подумала — постою, пока не замёрзну насмерть. Уж лучше на кладбище лежать, чем так мучиться. Когда стало невмоготу, я начала Рождественский тропарь вспоминать и только про «Свет разума» в уме пропела, как около меня остановился один матрос из патруля. «Документы есть? Кого ждёте?»

Матрос спрашивает, а мне от холода и слово молвить невмочь. Больше он меня пытать не стал, а вынул из кармана блокнот и чиркнул несколько слов. «Возьмите, — говорит, и завтра ступайте по этому адресу, там вас накормят и приветят».

Оказалось, тем матросом был сам Дыбенко[36], а место, куда он меня отправил, — учебный центр Балтфлота. Служу теперь там курьером. Иногда делаю переводы с немецкого, бывает, помогаю матросам справиться с учёбой. Вот такая со мной произошла рождественская сказка.

С последними словами старушки дверь в кабинет приоткрылась и зычный глас пророкотал:

— Следующий!

Мужчина в косоворотке сделал шаг вперёд, но тут же отступил и повернулся к старушке:

— Проходите, гражданочка без очереди. — Он смущённо кашлянул в кулак. — Пусть у вас будет ещё одна сказка.

* * *

— Это ещё что такое? — Фаина оторопело посмотрела на Надю, которая стояла чуть в стороне от группы детей с коряво намалёванными плакатами в пользу Советской власти.

Надя иронично подняла брови:

— Демонстрация. Товарищ Октябрина и товарищ Валя организовали.

— А сами они где?

Надя взглядом указала на окна детского сада, за которыми происходило нечто странное, потому что сквозь стекло мелькали то огромные жёлтые шаровары, то чья-то голова, больше схожая с тряпичным мячом, то насаженные на палки веники-голики от дворницких метёлок.

— Вот так сходишь в Наркомпрос и не знаешь, что дома творится, — пробормотала Фаина, совершенно сбитая с толку.

В этот миг двери детского сада распахнулись настежь и оттуда выплыло огромное огородное пугало в потёртой шляпе-котелке, явно найденной на помойке.

— Смотрите, смотрите, буржуя несут! — вразнобой загомонили ребята.

На тряпичной буржуйской голове сияла зверская улыбка с клыкообразными чёрными зубами; толстые руки и толстые ноги, явно набитые газетами, неуклюже топырились в стороны.

Тащила буржуя Валя Лядова, а Октябрина командовала несколькими старшими ребятами, которые несли на плечах мётлы.

— За мной, вперёд! — бойко выкрикнула Октябрина, и процессия двинулась по Свечному переулку в сторону сквера для прогулок.

— Батюшки-светы, — проходя мимо, закрестилась старушка с корзиной за плечами. — И чего только не удумают, черти проклятые. Вы бы ещё спиной вперёд шли.

Оттеснив старушку к тротуару, Октябрина вскинула голову и на всю улицу продекламировала летучие строки, что били в голову почище булыжника:

— Буржуев в тисках когтя,

вражье упорство ломай.

Буржую и в мае октябрь,

пролетарию и в октябре май[37].

Она подала знак взмахом платка:

— Начинай, ребята!

На глазах у изумлённых прохожих ребята сорвали с плеч метёлки и что есть силы заколотили по тряпичному чучелу, попадая куда попало: по голове, по ногам, по животу, по лицу Вали Лядовой.

Ойкнув, та попыталась спрятаться за раздутой тушей чучела, но дети вошли в раж. Мелькали локти и мётлы, топали ноги и летели плевки:

— Ага! Получай, буржуй! Не пить тебе нашей пролетарской кровушки!

На каждый удар Валя охала, буржуй в её руках ходил ходуном из стороны в сторону, пока окончательно не накренился набок.

Согнувшись в три погибели, Валя бросила чучело на землю и попятилась, тогда дети принялись колошматить его ногами.

Фаина опомнилась:

— Стойте! Прекратите немедленно! — Не сговариваясь, они с Надей кинулись растаскивать детей в стороны. — Так нельзя. Перестаньте. Разве можно драться?

— Так то буржуй! — обидчиво выкрикнул Сергунька Орясин. — Его можно бить.

— Никого нельзя, — строго сказала Фаина. — Давайте мы подберём буржуя и посадим вон туда на скамейку. Он посидит, увидит, какие вы дружные ребята, и захочет стать рабочим классом.

Почему-то в этот неподходящий момент она вспомнила о Глебе и сундуке с иконами, что томятся в заточении потайной кладовой.

— А метёлки куда? — спросила Оля Воронкова — высокая девочка с коротко постриженными волосами после тифа.

— А метёлками мы подметём улицу, — нашлась Надя и перехватила деревянный черенок. — Я первая начну.

Фаина повернулась к Октябрине и Вале:

— Зачем вы это затеяли? Разве можно учить детей драться?

— Мы учили их не драться, а защищать революцию и бороться с врагами, — насупилась Октябрина. — Мы с Валей так отлично всё придумали. Ночью писали лозунги, делали чучело, а вы… Вы пришли и испортили нам агитацию! Разве вы не помните, что сказала уполномоченная из Наробраза?

— Прекрасно помню. — Чтобы не сорваться и не вспылить, Фаина несколько раз глубоко вздохнула. — Но агитация для маленьких детей должна быть доброй, а вы затеяли злую игру.

— Товарищ Ленин говорил, что рабочий класс должен быть беспощадным, — ввернула Октябрина, — правда, Валя? Скажи, что ты молчишь?

Локтем в бок она подтолкнула Валю Лядову, и Фаина заметила у той глубокую царапину вдоль щеки.

— Да, товарищ Ленин всегда прав, — словно нехотя промямлила Валя и потрогала рукой царапину. — Что, у меня кровь течёт?

Фаина молча протянула ей носовой платок. Хотя в душе бушевала буря, она не умела спорить и доказывать, да и многое из того, что просилось на язык, вслух лучше не произносить. Кто его знает, какие ещё «рабочие матери» ухитрятся написать кляузу. Хватит и той, «серой» женщины из Наробраза.

По насупленным бровям Октябрины ясно читалось, что она от своего не отступит, и Фаина примирительно сказала:

— Товарищи, я настоятельно прошу перед следующим митингом советоваться со мной или Надеждой Яковлевной. Договорились?

Валя Лядова опустила голову, а Октябрина неопределённо хмыкнула то ли «да», то ли «нет», и Фаина поняла, что не договорились.

* * *

Когда очередные покупатели увезли буржуйку на тряской тележке, Глеб решил перекусить. По-простому, по-русски, ломтём чёрного хлеба с парафиново-белым пластиком сала. К салу его приохотил конюх Пахом, что не гнушался делить обед с настырным барчонком, сбежавшим с уроков в гимназии. От Пахомова сала в чистой тряпице так вкусно пахло чесноком, что сразу слюнки текли.

— Это тебе, паря, не бланманже какое-то. Съел, и во рту пшик остался, — говорил Пахом, щедро наваливая на ломоть толстый пласт с крупинками соли и перца. — Это нашенская пишша, народная, от неё в брюхе не забурчит и кишки не склеятся.

Где-то сейчас Пахомушка? Жив ли?

Погода стояла холодная, ясная особенной осенней прозрачностью тусклого северного солнца, не дающего ни тепла, ни тени. Лёгкий ветер с залива вяло трепал серую вуаль облаков.

«Кажется, подобные облака называются перистыми», — вспомнил Глеб. Он плеснул себе чаю в большую кружку, взял хлеб с салом и, как был в кожаном фартуке, сел на стул около мастерской. Видела бы сейчас матушка своего младшего отпрыска! Глеб покосился на грязные руки, державшие бутерброд. Впрочем, в семье он всегда считался непутёвым, с грубыми мужицкими наклонностями: рвения к банковскому делу не проявлял, от учёбы в коммерческом училище отлынивал, а свободное время проводил по большей части на конюшне или в развесёлых компаниях такой же золотой молодёжи, как он сам.

Те поездки к цыганам, потешные маскарады и томные поэтические возлияния в модных салонах нынче вспоминаются как смешные глупости, бесполезно поглотившие уйму драгоценных минут жизни. Единственной, между прочим!

Уже тогда в столичном воздухе носилось предчувствие катастрофы. «Революция неизбежна! — кричали бледные юноши с горящими взорами. — Буря, пусть сильнее грянет буря!» Глупцы, они не догадывались, что накликанное ненастье переломает им крылья и из буревестников превратит в ощипанных воронят, потерявших родное гнездо.

Когда Глеб наотрез отказался бежать из России, маман не удивилась. С театральным всплеском поднесла пальцы к вискам:

— Это твоё последнее слово?

— Да.

От её взгляда он почувствовал себя нашалившим мальчиком, по которому плачет розга.

— Помяни моё слово, Глеб, когда ты поумнеешь, будет уже поздно!

— Мама, я сделал свой выбор и не намерен менять решение. Моя судьба в России.

Если бы он уехал, то сейчас гулял бы по Елисейским Полям или по Фридрихштрассе под ручку с милой барышней из приличной семьи и ему не было бы никакого дела до смычки города с деревней или замены продразвёрстки продналогом. А ещё он никогда не познакомился бы с Фаиной.

Неторопливо попивая из кружки глоток за глотком, Глеб подумал, что не видел Фаину целых три дня и уже скучает без её бесхитростного взгляда и нежной улыбки, от которой у него голова идёт кругом. На прошлой неделе они мельком встречались в Свечном переулке возле детского сада. Фаина куда-то спешила и, как ему показалось, желала поскорее отделаться от его внимания. Тогда он дал себе зарок не видеться с Фаиной дней десять, в крайнем случае семь. Работы было много, и Глеб предположил, что срок пролетит незаметно. Ан нет! По какому-то невообразимому закону бытия время внезапно изменило своё течение и стало тянуться медленно, капля за каплей, отчётливо подталкивая к мысли, что в последний год его отрезки мерялись от Фаины до Фаины.

Знала бы маман!

* * *

Глеб не показывался, и Фаина подумала, что без его визитов время тянется куда медленнее, чем обычно: дни короче, а вечера длиннее и темнее, несмотря на его подарок — чудесную печурку особой конструкции, способную обогреть комнату одним-единственным поленом.

Мысленно возвращаясь к их последней встрече, она корила себя за скомканный разговор и слишком озабоченное выражение лица. Но не станешь же жаловаться, что буквально накануне соседский мальчишка подбросил к их двери дохлую крысу, чем сильно напугал Капитолину, а в детском садике Октябрина отчебучила представление революционного пожара и чуть не подожгла платье Вали Лядовой в роли трудового элемента на баррикадах из трёх стульев.

Сперва она подумала, что стоит сходить к Глебу извиниться, потом отбросила эту мысль как слишком бесстыдную, а затем в дверь детского садика стукнул мальчишка-курьер из Наробраза. Дети садились завтракать, и на столах стояли кружки с жидким чаем, подкрашенным молоком, и ломти хлеба с яблочным повидлом.

— Мне это… начальницу. — Зыркнув глазами на хлеб с повидлом, курьер достал из картуза мятый конверт и протянул Наде. Он очень старался не смотреть на еду, шмыгал носом, переминался с ноги на ногу, но голова, как флюгер, всё время поворачивалась в сторону жующих детей.

Вздохнув, Фаина достала из сумки пару оладьев, прихваченных из дому для себя, и протянула парнишке:

— Вот, возьми за труды. Я здесь начальница.

— При советской власти чаевые не положены, — пробурчал курьер, но оладьи взял и немедля впился в них зубами, даже зажмурился от удовольствия.

— Ты погоди, наверное, расписаться надо?

— Не, не надо. Велено так отдать.

Фаина вскрыла конверт.

— Что там? — спросила Надя.

Фаина пожала плечами:

— Срочно вызывают в отдел. Странно. Я у них позавчера была. Но ничего не поделаешь, придётся идти.

В отделе материнства и детства Фаину ожидал сюрприз в виде новой уполномоченной товарища Балясиной со столь туго затянутыми волосами, что уши топорщились в стороны на манер летучей мыши. Сесть товарищ Балясина не предложила, и Фаина стояла перед ней навытяжку. Маленький кабинетик с одним окном пестрел агитационными плакатами и плавал в табачном дыму, потому что в углу рта уполномоченной Балясиной торчала длинная вонючая папиросина. Несколько томительных минут Балясина курила, пролистывала какие-то бумаги, а потом вдруг резко пристукнула ребром ладони по столу.

— Ну-с, товарищ Усольцева, чем порадуете?

— Я не знаю, — растерялась Фаина. — Всё как обычно. Я недавно сдала отчёт о работе сада и получила ордер на питание для детей.

Балясина вынула папиросу изо рта и винтом затушила в медной пепельнице, полной окурков.

Фаине стало жарко в пальто. Она расстегнула пару верхних пуговиц и спустила на плечи платок.

— Говорите, не знаете! Зато я знаю! — с угрозой в голосе произнесла Балясина. Привстав с места, она помахала в воздухе листком бумаги. — В этом письме говорится, что лично вы, товарищ Усольцева, совместно с музыкальным руководителем из рядов буржуазии Надеждой Яковлевной Вишняковой оказываете скрытый саботаж советской власти и не претворяете в жизнь постановления руководящих органов. — Когда Балясина говорила, её уши ходили ходуном. — Перед годовщиной Октябрьского переворота вы сорвали демонстрацию детей. — Во время паузы Балясина достала из портсигара папиросу и стала разминать её пальцами. — А недавно запретили агитацию революционной борьбы.

— Но во время этой агитации две воспитательницы едва не устроили пожар, — попыталась оправдаться Фаина, — у меня не было злого умысла.

— У вас может быть и не было, вы комсомолка, — немного смягчила тон товарищ Балясина, — но ваш музыкальный работник. Как её… — Балясина посмотрела в бумагу, — Надежда Вешнякова, громко высказывала своё неодобрение. И вы, между прочим, её поддержали.

Прикурив, Балясина подошла к окну и широко распахнула форточку. Фаина жадно вдохнула в себя струю студёного воздуха, спасительным холодком скользнувшую по шее. В мыслях крутилось только одно — защитить Надю. Даже не думалось о том, кто написал донос. Хотя и так ясно — Октябрина. Кто же ещё? А они с Надей так радовались, когда Наробраз прислал подкрепление!

— Товарищ Усольцева, вы меня слышите? — гаркнула над ухом Балясина. — Вы поняли, что с сегодняшнего дня я отстраняю вас с Вешняковой от работы.

До Фаина не сразу дошёл смысл сказанного. Как отстраняю? Почему? За что? Ведь детям хорошо в детском саду, их любят, о них заботятся, и это главное в воспитании!

Она подняла глаза на раскрасневшееся лицо Балясиной с белыми пятнами на скулах. Та, не мигая, встретила её взгляд.

— Думаю, товарищ Усольцева, что вам ещё предстоит разбирательство в комсомольской организации.

Она несколько раз подряд глубоко затянулась папиросой, неопрятно роняя на юбку столбики пепла.

Опустив голову, Фаина тупо посмотрела на свои ботинки, вокруг которых расплывалась грязная лужа. Оправдываться, просить, спорить не хотелось. Пусть всё идёт своим чередом. Но тут её пробила мысль о Наде, и Фаина резко выпрямилась.

— Товарищ Балясина, я не знаю, что написано в письме, — кивком головы она указала на стол с листком бумаги посредине, — но даю вам честное слово, что Надежда Вишнякова на редкость добросовестный сотрудник и никогда не вела недозволенных разговоров. Кроме того, музыкального работника очень трудно сыскать. Я вас очень прошу, накажите меня одну, потому что только я несу ответственность за запрещение тех двух несчастных праздников.

— Несчастных? — Докуренная папироса снова оказалась во рту Балясиной. — Вы подбирайте выражения, товарищ Фаина.

— Извините, — с трудом выговорила Фаина, так велико было желание сказать этой Балясиной пару крепких словечек из лексикона петроградских извозчиков. Да ещё ожечь бы хлыстом поперёк спины, как поступали с доносчиками и неправедными судьями. Чтобы упросить за Надю, ей потребовалось сделать над собой усилие и дышать ровно. Фаина перевела дух. — Товарищ Балясина, Христом Богом прошу не увольнять Вешнякову.

Она подумала, что зря упомянула Имя Господне всуе, тем более что коммунисты отменили Бога, а уполномоченная совершенно точно член партии. Но Балясина внезапно как-то потускнела и закашлялась, словно поперхнулась табачным дымом из потухшей папиросы.

— Хорошо, будь по-вашему. Оставлю Вешнякову, но только до первого замечания. А вы с сегодня свободны. Попрошу вас сдать дела Октябрине Кошкиной и больше в детском саду не появляться.

* * *

— Как же так? Как же так? Почему? За что? — Скорчившись в комочек на кресле, Надя повторяла эти слова, как механическая кукла с ключом в спине.

Мученически подняв глаза, она посмотрела на портрет мужа на стене, словно ища у него помощи и защиты. Слёзы она забывала вытирать, и крупные капли свободно лились по щекам, оставляя на подбородке мокрые полосы.

— Ведь это твой садик, Фаина. Понимаешь, твой! Ты его открыла, оснастила, выносила, вынянчила, а тебя по доносу какой-то гадины вышвыривают на улицу. — Сжав кулак, Надя яростно стукнула им по коленке и поморщилась. — Знаешь, я тоже уволюсь. — Она с отчаянием взглянула на Фаину, которая сидела на подоконнике и смотрела в окно.

— Даже не вздумай! В стране безработица, ты не найдёшь другую работу и будешь погибать от голода и холода.

— Не погибну. — Надя упрямо наклонила голову. Даже сейчас, в горе, её волосы лежали красивыми ровными волнами, спускаясь на уши. — Но если ты уйдёшь, то и я уйду.

— Я другое дело! — Фаина попыталась подавить охватившее её смятение, соскочила с подоконника, подошла к Наде и присела на ручку кресла. — Я не боюсь никакой работы. Встану на биржу труда, я пролетарка, меня поставят на довольствие в первую очередь. Кроме того, у нас с Капитолиной есть паёк от Ольги Петровны. — Она нежно посмотрела в сторону Капитолины, которая с упоением рылась в Надиной шкатулке с рукоделием.

— Я тоже могу встать на биржу труда, — не сдавалась Надя, — и чёрной работы не боюсь.

Фаина погладила её по плечу:

— Да у тебя гимназия на лбу написана. Подумай сама, какая ты пролетарка?

Всхлипнув, Надя уткнулась ей в плечо:

— Всё равно уволюсь. Не смогу каждый день смотреть на доносчиц. Ты подумай, ведь с ними придётся общаться, разговаривать, делать общее дело.

— Смирись, Наденька. Деваться некуда. Кроме того, там наши дети. Мы не можем их оставить. Вспомни, маленькая Люба признаёт только тебя, а Федюнька Большунов постоянно дерётся и за ним нужен глаз да глаз. А музыку кто им станет играть? Октябрина? Или новая Валя Лядова?

Фаина уговаривала и утешала, а сама чувствовала, как сердце в груди тревожно замирает от неизвестности. Почему-то в гостях у Нади к ней часто приходили тягостные воспоминания. То вдруг встанет перед глазами грудной ребёнок в зелёном одеяльце, то холодные ступеньки лестницы и ревущая толпа солдат, что бежали мимо неё на штурм Зимнего дворца.

Больше для себя, чем для Нади, она медленно сказала:

— Моя дочка появилась на свет в день Октябрьского переворота. Мне некуда было идти. Я сидела на улице возле парадной и думала, что не доживу до утра, — она глубоко вздохнула, — наверное, так оно бы и случилось, если бы не молодой доктор, что подобрал меня со ступенек и едва не волоком притащил меня в квартиру к другой роженице. В ту ночь одновременно родились две девочки — моя Настя и Капитолина.

Надя внезапно наклонила голову к коленям, словно хотела сжаться в комочек, а затем резко выпрямилась.

— Серёжа! Серёжа! — Она вскочила с кресла и порывисто обняла Фаину. — Тот доктор был мой Серёжа! Посмотри, узнаёшь?

Надина рука указала на портрет в тонкой серебряной рамке.

Фаина покачала головой:

— Я не помню лица доктора, у меня всё сливалось перед глазами, и к тому же было темно. Я помню только его тёплые руки и мягкий голос, который уговаривал и подбадривал. — Она почувствовала тепло в груди. — Век буду молиться за того доктора. — Фаина глотнула воздуха. — Неужели это был твой Сергей? Опомниться не могу! Недаром мы с тобой как родные!

— Недаром, — эхом откликнулась Надя, и обе громко и сладостно заплакали.

Потом они долго пили чай и снова плакали, пока Фаина наконец не сказала:

— Пойду, Капитолине спать пора, да и на работу вставать рано. — Она вдруг осеклась. Потому что вспомнила, что на работу больше не надо и впереди лежит огромная и тёмная неизвестность.

* * *

За время, проведённое в гостях у Нади, на улице похолодало. Задувая в проход арки, ветер толкал в спину и забирался под пальто, звонко хрустя льдинками под каблуками ботинок.

— Мама, я замёрзла, — пожаловалась Капитолина.

Фаина прибавила шагу:

— Сейчас будем дома, согреемся и поужинаем.

Она подумала, что скорее всего, в ближайшее время ужин станет гораздо скуднее, чем прежде. Хотя она сама легко может есть один раз в день — не привыкать сидеть на хлебе и воде, и впадать в уныние не стоит, а то опустишь крылья и разобьёшься оземь, хотя ещё есть силы взлететь.

Какой-то мужчина стоял посреди двора и неотрывно смотрел на окна третьего этажа. Фаина прошла мимо, но в последний момент оглянулась:

— Глеб?

Он слегка развёл руками:

— Проходил мимо и решил заглянуть, — увидев сведённые брови Фаины, быстро исправился, — проходил я действительно случайно, но во двор вошёл намеренно. Не знаю почему, но меня сегодня не оставляет тревожное чувство. Вам нужна помощь? — Он посмотрел на утомлённую Капитолину, цепляющуюся за край Фаининого пальто. — Позвольте, я доставлю барышню до самой двери.

Играючи он поднял Капитолину на руки и сделал шаг в сторону парадной.

— Уже поздно, а вам, наверно, рано вставать на работу?

— Нет, мне больше не надо на работу. — Как Фаина ни крепилась, голос дрогнул. — Мне отказали от места.

— Как? — Он негромко охнул. — Ведь этот детский сад — ваше создание. А впрочем… — он оборвал фразу, — пора перестать удивляться происходящему в театре абсурда.

Посторонившись, он пропустил Фаину вперёд, с Капитолиной на руках пошёл по лестнице позади неё. Недавно в разбитые окна вставили стёкла, и через них луна бросала на перила длинные косые лучи.

Пока Фаина доставала ключи, Глеб опустил Капитолину на пол и негромко произнёс:

— Позвольте мне вам помогать?

— Нет! Ни за что на свете! — выпалила Фаина. Её выкрик прозвучал, как если бы она ударила его наотмашь.

С болью на лице Глеб отшатнулся:

— Фаина, вы неправы. Чтоб не потонуть в одиночку, людям надо вместе строить плот. Сегодня я вам помогаю, а завтра — вы мне. — Тёплыми крепкими пальцами он взял её руку и поднёс к губам, но поцеловал не запястье, а ладонь. — Помните, я вас всегда жду. В любую минуту, — он серьёзно взглянул на Капитолину, — и вас, барышня, разумеется, тоже.

— Мама, мне не нравится, когда меня называют барышней, — пробурчала Капитолина, перед тем как лечь спать. — Я вовсе не барышня, а будущая пионерка, так Октябрина Ивановна сказала.

* * *

Когда Глеб ушёл, Фаина принялась грызть себя за то, что уже в который раз говорила с ним нетерпимо и резко.

«Он больше не придёт, — с тоской подумала она, сидя на кровати рядом со спящей Капитолиной. — Почему, едва я хочу сказать ему что-то ласковое и благодарное, язык произносит совершенно иные слова?»

Сон не приходил, и мысли перебивались воспоминаниями. Вот она впервые подходит к двери москательной лавки и с трудом распахивает приржавевшие ставни. А вот в детский сад приводят первого мальчика Алёшу. Он идёт, вцепившись в материнскую руку, и оживляется только при виде Капитолины. Тут они с Глебом и Надей разбирают стенку смежной квартиры и расширяют помещение, а потом Глеб приглашает их в театр. Она отказалась, а Надя с Лидочкой пошли. Они вернулись оживлённые, праздничные и потом долго делились впечатлениями о спектакле. Да, счастливое было время! Наполненное стремлением вперёд и радостным ожиданием.

Прохлада в комнате забиралась под ночную рубашку, и чтобы согреться, Фаина обняла согнутые ноги и уткнулась подбородком в колени. В кухне грохотала кастрюлями баба Глаша. Как только баба Глаша угомонится, из своей комнаты выползет Величко-Величковская и станет звякать чашками, шаркать подошвами и сухо кашлять, бормоча под нос длинные витиеватые ругательства. Часы показывали время новой, безработной жизни, в которой надо опять начинать всё сначала.

Когда сквозь тучи пробилась первая полоса рассвета, Фаина стояла в длинном хвосте очереди у Петроградского губернского комитета биржи труда и пыталась угадать, успеет она до вечера попасть к заветному оконцу или придётся уйти не солоно хлебавши. Очередь начиналась у серого здания с колоннами и простиралась к набережной Фонтанки, где на Аничковом мосту били копытами медные кони барона Клодта.

До открытия заветной двери очередь всё набухала и набухала людьми, то многоголосо бурля разговорами, то затихая в угрюмом молчании. Несколько мастеровых в заячьих треухах по очереди попивали из одной бутылки. Нервная девушка в беличьей шубке с пролысинами теребила в руках перчатки и напряжённо всматривалась в толпу. Кого-то увидела, вспыхнула радостью и, подняв руку, прокричала:

— Сюда, сюда! Я здесь!

Дама, стоящая впереди, расстегнула пальто и выпростала на ладонь часы на цепочке.

— Сколько на ваших натикало? Долго ещё? — спросил мужчина в старом офицерском башлыке поверх шарфа.

— Осталось полчаса. — Дама мученически вздохнула. — Похоже, сегодня не успеем пройти. В прошлый раз на руках номера писали, и порядка было куда больше. Нынче здесь форменное столпотворение.

Ещё целых огромных полчаса! Стараясь не замёрзнуть на ледяном ветру, Фаина постучала каблуком о каблук и спрятала руки в рукава. Те, кто поумнее, укутались в три слоя, а она, глупая, выскочила в лёгком пальтишке, не сообразив поддеть вниз пару кофт и повязать на голову зимний платок. Выйти из очереди нельзя — обратно не пустят. Съежившись, она ненадолго ушла в сонное оцепенение и оживилась, когда очередь всколыхнулась гомоном:

— Конторщики идут! Недолго ждать осталось!

Фаина сунула руку за пазуху и проверила документы, положенные в холщовую сумочку с вышитым букетом — подарок Нади. Отказываться от предложенной работы не полагалось, иначе соискатель должности снимался с пособия и больше не имел права пользоваться биржей.

Оборотившись назад, Фаина посмотрела в конец очереди и встретилась взглядом с молодой женщиной, которая медленно двигалась вдоль вереницы людей, пытливо всматриваясь в лица. Женщина была одета в длинное кожаное пальто с меховым воротником, и в гордом выражении глаз читалось, что в услугах биржи труда она не нуждается, а напротив, может предложить кому-то свою вакансию.

— Ишь выбирает, что цыган лошадей, — произнёс за спиной чей-то голос.

Женщина прошла мимо, остановилась, будто в раздумье, и повернула к Фаине.

* * *

Уполномоченная товарищ Балясина уходила с работы, когда глубокая пепельница наполнялась окурками до краёв. Она могла сутками не есть и не пить, но без курева моментально начинала чувствовать внутреннюю нервозность, лоб становился влажным, а ноги ватными, с пульсирующей под коленками жилкой.

Удивительно, с какой скоростью можно пристраститься к табаку, ведь первую папиросу она выкурила лишь во время революции, когда по заданию большевиков доставляла прокламации в солдатские казармы. Агитаторам всегда приходилось входить в доверие к народу, вот и пришлось свернуть первую самокрутку из солдатского кисета. Как сейчас помнятся корявые пальцы усатого солдата и обрывок газеты с полоской жёлтого табака: «Закурим, товарищ агитаторша? С табачком-то оно сподручнее вести беседу».

Детей у Балясиной не было, и когда партия бросила её в отдел материнства и детства Наробраза, она в первый момент растерялась, но, твёрдо взвесив все «за» и «против», решила, что революция для всех одна и защищать свободу необходимо везде, в том числе и на образовательном фронте.

— В общем, тебе, Раиса, и карты в руки, — напутствовал её товарищ Кожухов, а его помощница Ольга Петровна крепко пожала руку и пожелала ни пуха ни пера.

Утро только начиналось, и пока пепельница зияла пустотой. Перед приёмом посетителей товарищ Балясина планировала просмотреть анкеты заведующей детским приютом с очень сомнительным происхождением и попутно решить вопрос о поощрении персонала путём выделения путёвки на педагогическую конференцию в Москву. Но едва она взялась за карандаш, как дверь отворилась и в кабинет влетела долговязая растрёпанная девица с угольно-чёрными глазами и бумагой в руке.

— Вот! — Девица шмякнула бумагу на середину стола и дерзко выпрямилась. — Это вам протест, товарищ Балясина!

От подобной наглости Балясина на миг утратила способность быстро соображать и оторопело уставилась на вошедшую:

— Какой такой протест? Вы кто?

— Я секретарь комячейки детского сада на Свечном, товарищ Октябрина Кошкина, — выпалила девица. — И от лица нашей организации заявляю вам протест на увольнение Фаины Михайловны Усольцевой. Товарищ Ленин говорил, что нельзя разбрасываться кадрами!

— А ещё товарищ Ленин призывал к бдительности, — вышла из ступора Балясина. — А вы у себя под носом развели контрреволюцию. Кроме того, кто, как не ты, товарищ Кошкина, секретарь комсомола, должна была вовремя сигнализировать о срыве детских демонстраций? Может быть, ты тоже хочешь присоединиться к саботажникам?

— Да я эти демонстрации и придумала! — задохнулась от ярости Октябрина. — Я их подготовила и провела. — Она понизила голос. — Но в первый раз дети начали драться, а во второй раз едва не возник пожар.

— Это хорошо, что ты признаешь ошибки, — задушевно сказала Балясина. Она вышла из-за стола и сделала несколько шагов по кабинету, думая о том, чтобы девица скорее убралась и не шумела. А то и без неё в голове словно рой пчёл поселился. Она посмотрела на Октябрину. — Я вижу, ты девушка умная, ответственная и как никто должна понимать, что надо распознавать врага в любом обличье.

— Но товарищ Усольцева не враг, — запротестовала Октябрина. — Это у меня ничего не получается с педагогикой, а Фаину Михайловну дети любят! И она их любит, не то что я, — добавила она чуть тише и замолчала, впервые осознав нехитрую истину, что для работы с детьми необходимо не только желание, но и дарование, подкреплённое разумной строгостью.

Балясина вспыхнула:

— Неверно рассуждаете, товарищ комсомолка. В деле революции лучше лишний раз проявить бдительность, чем поддаться мягкотелости. Мы с вами находимся на передовой борьбы за народной дело, а значит, без колебаний должны идти за командиром — коммунистической партией в лице руководящих товарищей. А вы вместо этого ворвались ко мне в кабинет и стали затевать спор насчёт правильности моих действий. Вам всё понятно, товарищ Октябрина?

— Всё, — мотнула головой Октябрина и упёрлась взглядом в лицо Балясиной. — Вы поступили несправедливо и обязаны восстановить товарища Усольцеву на службе.

— На коле мочало — начинай сначала! — Балясина вытащила из портсигара папиросу, покрутила в руках и сунула обратно. — Объясните мне вот что, товарищ Октябрина: если в вашем саду дела с агитацией идут прекрасно, то почему к нам поступают жалобы от пролетарских матерей? Нынешнее письмо — уже третья корреспонденция. Вот, извольте полюбопытствовать.

Балясина достала из папки листок бумаги в крупную клетку и протянула Октябрине.

Та быстро пробежала глазами мелко написанный текст:

«Мы, пролетарские матери Свечного переулка, хотим сообщить о вражеских действиях гражданки Фаины Усольцевой в отношении советской власти…»

— Но это же враньё! Все родители очень довольны Фаиной Михайловной, и если среди них оказалась одна зараза! — яростно выпалила Октябрина.

— Ц-ц-ц-ц, — поцокала языком Балясина, — товарищ нам сигнализирует о нарушениях, а вы его заразой обзываете? — Поняв, что нежданная посетительница не собирается уходить, она резко возвысила голос до железного скрежета: — Идите, товарищ Кошкина, занимайтесь делами и предоставьте нам решать кадровые вопросы без вашего участия. До свидания.

Сжав губы, настырная Кошкина прожгла её взглядом:

— Вы совершаете большую ошибку! И помяните моё слово: я выведу на чистую воду эту самую пролетарскую мать. Хоть через десять лет, но выведу!

* * *

— Файка, свари кофе!

Фаина разожгла примус, отмерила в турку две ложки молотого кофе, залила кипятком из чайника и поставила на огонь. Когда кофе начнёт закипать, надо приподнять турку, немного остудить и снова довести до кипения.

Как правильно варить кофе, научила Анна — та женщина, что нанимала прислугу для семьи членов Коминтерна[38], временно прибывших в Петроград. Работа всего на пару месяцев, но это лучше, чем ничего.

Жена товарища Ярвинена — молчаливого сумрачного финна — была русской. Звали её Тамара Андреевна. Судя по повадкам и вульгарной манере поведения, до замужества Тамара Андреевна вела разбитной образ жизни и от души успела исследовать притоны и злачные места города. Она была красивая, кудрявая, с глубокими томными очами и хрипловато-низким голосом. По вечерам, когда товарищ Ярвинен приходил со службы, Тамара Андреевна надевала бархатное платье с широким вырезом, брала гитару и устраивалась на диване, рассеянно перебирая струны. Товарищ Ярвинен смотрел на неё, боясь шевельнуться, и его синие глаза с припухлыми веками выражали такую откровенную муку, что Фаине становилось неудобно, словно бы она подглядывала за супругами в замочную скважину.

Обед и ужин в коминтерновскую квартиру доставляли в судках из прикреплённой столовой, а завтрак готовила Фаина, ей же приходилось ходить в магазин за продуктами. Вместо денег на продукты Тамара Андреевна выдала три книжечки: одна предъявлялась в мясном государственном магазине, другая в бакалейном, третья в рыбной лавке.

Чтобы купить продукты, обычной хозяйке приходилось отоваривать талоны и выстаивать длинные очереди, в то время как владельцы продуктовых книжечек могли получать всё и без ограничений. Хочешь сливочное масло — пожалуйста, колбасу — сколько угодно. Ранним утром перед магазинами выстраивались очереди, которые регулировал милиционер. Когда один покупатель выходил из магазина, милиционер запускал следующего, но с книжечками можно было пройти без очереди[39].

Фаина ненавидела ходить в магазин, потому что в спину неслись насмешки и ругань, и она понимала их справедливость, хотя хотелось громко крикнуть в своё оправдание: «Не шумите, я всего лишь прислуга! И из этих продуктов мне не перепадёт ни крошечки».

Получалось, что от чего ушли, к тому и пришли, только вместо одних богачей появились другие — «красные» богачи, которые во время революции громче всех драли глотки за равноправие. Да и сама она как была подёнщицей, так и осталась.

— Файка, я жду кофе!

Фаина выставила на поднос прозрачную фарфоровую чашку и крошечный молочник с желтоватыми сливками. Время шло к полудню. Сейчас в детском саду готовятся к обеду, и Надя, Валя и Октябрина раскладывают по столам куски чёрного хлеба с повидлом и разливают по кружкам жидкий чай из вёдерного самовара. От одного упоминания Октябрины сердце начинало колотиться короткими злыми толчками, поэтому Фаина постаралась сосредоточиться на варке кофе и думать о хорошем. Например, о Глебе. Турка с кофе покачнулась в руке. Вчера вечером, когда она прибежала за Капитолиной, Надя сказала, что её забрал Глеб.

Глеб! Пришёл! Нечаянную радость испортила мимолётная Надина улыбка, и Фаина нахмурилась:

— И ты отпустила Капитолину с чужим человеком?

— Конечно. А что здесь такого? Он заверил, что отведёт Капитолину к вам домой. Кроме того, он твой друг.

Фаина помчалась домой, в уме давая себе обещания раз и навсегда разобраться с непрошеными визитами непрошеных гостей. Но в комнате с блаженным теплом потрескивала печурка, а Капитолина с Глебом увлечённо рисовали что-то на листке бумаги. При виде Фаины Глеб немедленно встал и чуть виновато объяснил:

— Не гневайтесь на меня, Фаина, но не мог утерпеть. Дело в том, что со мной расплатились весьма необычным образом, — он указал на кастрюльку под подушкой, — настоящим узбекским пловом с тутом и бараниной, а в одиночку такие яства вкушать грустно и невкусно. — Он засмеялся. — Видите, я даже стал говорить стихами.

— Мама, я есть хочу, — с бровками домиком заверещала Капитолина, и Фаина махнула рукой. — Доставай тарелки. Хозяйничай.

От тёплого плова шёл головокружительный аромат трав и распаренного риса. Щедро зачерпывая из кастрюли большой ложкой, Глеб раскладывал плов горкой по тарелкам, а она смотрела на его чуткие пальцы, которые одинаково хорошо умеют гнуть железо и играть на фортепьяно, и думала, что редко когда на душе бывает так хорошо и спокойно.

— Файка, ты что там умерла?

— Иду, Тамара Андреевна.

Фаина понесла поднос с кофе в спальню. Хозяйка в кружевном пеньюаре сидела перед большим зеркалом и, высунув кончик языка, подрисовывала себе брови. Кофе она пила, отставив на отлёт мизинец.

Фаина посмотрела в окно на островерхую башню углового дома, на которую мягко ложились лёгкие тени от зимнего солнца. В прозрачном воздухе неспешно кружились снежные хлопья.

— Ты постирала моё бельё?

— Постирала.

— Опять, наверно, копалась целую вечность. И откуда вас, таких кулём, нанимают? В стране безработица, люди за любую работу цепляются, казалось бы, радуйся, что тебя в приличный дом взяли, старайся изо всех сил. Так нет! Кофе не допросишься!

Во время выволочки Фаина подняла глаза к потолку и тщательно изучила завитки на хрустальной люстре с фарфоровыми плафонами бледно-голубого цвета. Каждую минуту, проведённую рядом с Тамарой Андреевной, ей приходилось сдерживать себя, чтобы не сорваться и не высказать всё, что думается о равноправии и о тех, кто не работает, но ест, причём очень много и сытно. Она с облегчением побежала на звонок в дверь, чтобы принять несколько тёплых судков с обедом из правительственной столовой и отдать обратно пустые и вымытые.

— Файка, чем кормят?

Фаина заглянула под крышки:

— Куриный суп с гренками, тушёная капуста с котлетами и жареная рыба.

— Какая гадость! — С одной накрашенной бровью Тамара Андреевна вплыла в кухню и недовольно уставилась на судки. — На прошлой неделе была капуста — и снова капуста! Там, наверно, думают, что мы кролики.

Фаина отвернулась и мысленно стала читать «Отче наш», подолгу проговаривая в уме каждое слово. Краем глаза она видела, как Тамара Андреевна двумя пальцами выудила из судка котлету, откусила кусок и бросила обратно. Фаина взмолилась про себя: «Господи, дай мне сил продержаться!»

Тамара Андреевна ушла, но через пять минут позвала снова:

— Файка!

Фаина заглянула в спальню.

Вытянув одну ногу в шёлковом чулке, Тамара Андреевна покрутила ступнёй в воздухе:

— Принеси мне из прихожих лаковые туфли и помоги надеть.

Фаина пошла в прихожую, где на полке стоял целый ряд обуви, и выбрала лакированные лодочки легчайшей кожи. Они лежали в руках, как две игрушечки — маленькие, востроносые, с каблучком-рюмочкой.

— Файка!

Фаина подошла к двери и с размаху швырнула туфли к ногам Тамары Андреевны:

— Сама наденешь, чай, не барыня!

«Вот и снова безработная! — подумалось вскользь с какой-то бесшабашной весёлостью. Но мысль о предстоящих поисках работы больше не тяготила. — Ничего, как-нибудь выкручусь. Господь не оставит».

* * *

Тамара Андреевна вспомнит недоеденную котлету в Акмолинском лагере для жён врагов народа — знаменитом А.Л.Ж.И.Ре, когда осколком стекла будет счищать клопов с соломенного тюфяка, кое-как залатанного по краям.

«Какая я была дура, что не ценила своего счастья, — подумает она с горьким всхлипом. — Хотя почему была? Дура и есть».

* * *

На улице декабрьский ветер гнал по мостовой ледяную позёмку. Вздымаясь вверх, она кружила вокруг чёрных стволов деревьев и брызгами налетала на каменные стены домов. Темнеть начинало рано, и люди ходили по улицам боязно, с опаской, но всё же без панического ужаса, как в первые дни после переворота. Нынче на улицах появилась конная милиция, да и сами граждане расправили плечи и глядели куда веселее и увереннее.

Вскочив в трамвай, Фаина представила, как заберёт из сада Капитолину и пойдёт пить чай с сушками. Есть хотелось ужасно. Она старалась отогнать от себя мысли о еде, но они, как назло, лезли и лезли в голову, шипя шкварками сала на сковородке или пузырясь гороховым супом в медной кастрюле. Гороховый суп, пожалуй, неплохая идея, учитывая, что завтра снова придётся чуть свет занимать очередь на биржу труда. Она улыбнулась, вспомнив ошеломлённое лицо Тамары Андреевны и её дрожащие от злости губы. Нехорошо, конечно, швырять туфли, несмиренно, но разве презрение к людям не требует наказания? И чем служанка хуже госпожи? Но всё же в глубине души ворочался червячок сомнения: вроде бы как она не выдержала испытания, посланного свыше.

Ей спокойно думалось на ходу, среди плотной толпы пассажиров и негромких разговоров, пролетающих по вагону из конца в конец. Она остановила взгляд на усатом кондукторе, увешанном барабанами билетных лент. Его пальцы сноровисто принимали деньги и отрывали билеты. Он заметил её взгляд:

— Хотите спросить что-то, гражданочка?

Фаина пожала плечами:

— Не знаете, в трамвайном парке не нужны кондукторы или уборщицы? Работу ищу.

— Все нынче работу ищут, — он понимающе шевельнул щёточкой усов, — да где же её взять? Хотя, слышал, на Путиловский народ нанимают, ты бы туда сунулась.

— Обязательно, — горячо воскликнула Фаина, — завтра с самого утра и пойду!

— Эй, погоди. — Раздвинув двух кумушек, он подобрался к ней поближе и сказал в самое ухо. — Когда будешь в конторе договариваться, скажи, что тебя Максимов прислал. Меня там каждая собака знает, потому как председатель Рабочкома — мой кровный сынок Яшка. Поняла?

— Спасибо вам!

Не удержавшись, Фаина чмокнула кондуктора в колючую щёку и стала пробиваться к выходу, потому что трамвай начал замедлять ход на остановке.

* * *

За широкими воротами с козырьком возвышался полукруглый ангар, а сразу за ним располагались длинные кирпичные корпуса, внутри которых что-то тренькало, звякало и стучало. Мимо в обоих направлениях сновали люди, ехала подвода с какими-то ящиками, несколько мастеровых катили тележку. В морозном воздухе пахло угольным дымом и машинным маслом.

Растерявшись, Фаина остановила пожилого мужчину в рабочей одежде:

— Товарищ, подскажите, а где завод?

— Так везде завод! — Он обвёл круг брезентовой рукавицей, зажатой в кулаке. — Тебе куда надо?

— Мне в стержневой цех. — На всякий случай Фаина подсмотрела название в направлении с косо написанными крупными строками.

— А, так это тебе во-о-он туда, за чугунолитейный. Видишь трубу? — Фаина кивнула. — Вот прямёхонько к ней и топай. Хотя постой-ка. — Он живо повернулся и выкрикнул куда-то в сторону: — Катерина, подь сюды!

Проводи новенькую к вам в стержневой, а то неровен час заблудится.

Девушка по имени Катерина всю дорогу говорила без умолку:

— Тебя как зовут? Фаина? Комсомолка? Активистка?

От её вопросов голова шла кругом. Вокруг лежал новый, неизведанный мир, и хотелось молча осмотреться и вникнуть, примеряя на себя новое звание пролетария.

— Ты молодец, что пришла на завод, — трещала Катя. — Мы нынче великое дело делаем! Государственной важности! — Она потрясла кулачком в воздухе. — Слыхала, что такое трактор?

Фаина неопределённо пожала плечами:

— Вроде машина такая.

— Эх ты, машина! Это не просто машина, а сказка! — Катин голос зазвенел колокольчиком. — Представляешь, один трактор за день может вспахать поле больше, чем сто лошадей зараз, — она махнула рукой, — э, да ты не деревенская, не поймёшь.

— Почему же, я понимаю, — возразила Фаина.

— Вот и молодец! — Катерина повернула к ней лицо и белозубо улыбнулась, отчего её глаза на чумазом лице засияли ясными звёздами. — Я наш завод знаешь как люблю! Как родну мамыньку. Кто я была до революции?

Деревенская девка на выданье. Сиди — жди сватов, а опосля венца топи печку, угождай мужу со свёкрами и слова поперёк молвить не смей, а не то получишь зуботычину. А нынче я комсомолка — самостоятельный человек в собственной воле и ни перед кем спину не гну! — Она зорко глянула на Фаину. — Ты допреж завода где горбатилась? Небось, за мужниной спиной жила?

— Вдова я. — Фаина подумала, что не стоит рассказывать про детский сад с учёбой на педагогических курсах и коротко пояснила. — В прислугах служила у новых бар.

— А, у нэпманов, — по-своему поняла её слова Катерина. — Ох, и зажрались мироеды. Но не горюй, скоро их рабочий класс к ногтю прижмёт, забудут, как икру на булку намазывать.

Она ненадолго замолчала, потому что обходила огромную лужу, больше напоминающую заиленный пруд с лягушками, а затем указала на ближайший корпус с высокой трубой, плевавшей в небо клубы чёрного дыма. — Вот он, наш чугунолитейный. Мы, земледельщицы, к нему приписаны.

— Земледельщицы? Мне сказали — стерженщицы, — удивилась Фаина.

— Да это одно и то же. — Катерина распахнула дверь и подтолкнула Фаину вперёд. — Иди, знакомься с работой, да гляди в оба, чтоб ненароком не зашибло, а то я по первости постоянно на неприятности натыкалась. То руку распорю о железяку, то глаза песком затрусит, а один раз…

Речь Катерины потерялась средь шума и грохота мешалок, что ходили ходуном в огромных котлах. Тут же громоздились вёдра с песком и глиной, остро пахло гарью и калёным камнем.

Грязные с ног до головы женщины стояли в ряд посреди дыма и чада и руками утрамбовывали в формы земляную смесь и толстые жгуты арматуры, похожей на ржавый канат.

Усатый дед, к которому Катерина уважительно обратилась «Сергей Сергеевич», склонив голову, проорал в самое ухо:

— Новенькая? Как звать? Фаина Усольцева? Добро. — Он кивнул Катерине. — Принимай ученицу. Ну а ты, товарищ Фаина, стой сбоку да гляди в оба глаза, как работница действует, и запоминай что, куда и как. Будешь халтурить или волынить — прогоню с завода поганой метлой. У меня не забалуешь.

— Ты не бойся, мастер только с виду сердитый, — успела шепнуть Катерина, прежде чем сунуть руки по локоть в тяжёлую рыхлую массу серого цвета.

Первую неделю работы спина и руки тянуло такой болью, что Фаина стонала во сне. Израненные об арматуру ладони и стёртые костяшки пальцев саднили и кровоточили, глаза слезились от пыли. Но день за днём она постепенно втягивалась в работу и часто думала, что правильно она ушла из прислуг и, даст Бог, никогда больше не станет подавать кофе и надевать туфли на чужие ноги.

* * *

Когда из запертого сейфа исчез блокнот с личными записями товарища Кожухова, Ольга Петровна поняла, что это конец. После последней чистки компартии атмосфера подозрительности и доносов сгустилась настолько, что любые пристальные взгляды казались подозрительными, а распросы о личной жизни вызывали в окружающих неподдельную панику. Прежде искромётный и острый на язык Савелий Кожухов потускнел и осунулся, но не сдался, упорно продолжая работать над предложениями по реорганизации работы Петросовета.

— Мне не привыкать работать в подполье, — шутливо заметил он, диктуя Ольге Петровне очередные тезисы, — главное, вовремя ликвидировать приспособленцев во власти и подать сигнал в Центральный комитет партии. Надо торопиться, у нас осталось мало времени.

Он положил руку ей на плечо и заглянул в глаза:

— Не сочти за высокий слог, Оля, но я счастлив, что у меня есть друг, которому можно всецело доверять.

Именно в тот момент она осознала, что они с Савелием ходят по краю пропасти. А теперь вот это…

В дикой надежде на ошибку Ольга Петровна дрожащими руками перебрала бумажку за бумажкой, неуклюже осела на пол и замерла. Силы уходили из тела, как вода сквозь песок. Гнетущий страх, что в последнее время жил внутри неё, внезапно преобразовался в нечто материальное, тяжестью придавившее грудь и плечи. Для того чтобы подняться, ей пришлось сначала встать на колени, а потом опереться руками о сиденье стула. Ольга Петровна плеснула в ладонь воды из графина и провела рукой по лбу и шее, но облегчения не последовало. Из хаоса мыслей её вывело появление разносчицы буфета:

— Чаёк будете?

Машинальным движением Ольга Петровна сняла с подноса два стакана чая в массивных серебряных подстаканниках с изображением серпа и молота — подарком кольчугинских рабочих Петросовету. Нельзя показывать своей растерянности. Надо делать вид, что ничего не случилось. Когда рот раздатчицы скривился в угодливой улыбке, у Ольги Петровны возникло подозрение — а вдруг эта толстощёкая баба с глазами-пуговицами обчистила сейф и передала бумаги нужным людям? Ишь, как смотрит, наверняка что-то знает. От мыслей о том, в чьих кабинетах сейчас находится блокнот Кожухова, она едва не застонала. Скорее бы пришёл Савелий! Он что-нибудь придумает. Может быть, придётся бежать.

Вскочив, Ольга Петровна заметалась по кабинету, вновь перебирая документы — страницу за страницей. В письме к съезду РКП(б)[40]Савелий указывал на недопустимость однопартийной системы, писал о том, что некоторые вожди на местах превращаются в удельных князьков. Называл фамилии, в том числе и известные.

— Господи, где же блокнот?

Ольга Петровна поймала себя на том, что шепчет вслух давно стёртую из памяти молитву Богородице. Откуда вдруг? Горячие слова на губах капля за каплей растапливали ледяной панцирь на сердце, и начинало казаться, что тревога ложная, блокнот благополучно отыщется, а Савелий Кожухов с привычной ухмылкой взъерошит себе волосы и скажет с лёгкостью: «Дурёха ты, Ольга, вечно тебе страхи мерещатся. Гляди веселей!»

* * *

Тёмный и вьюжный декабрь сменил морозный январь, пронизанный короткими, но яркими бликами зимнего солнца. На Крещение холода выстоялись под сорок градусов, и на улицах то тут, то там запылали костры, возле которых всегда толпились прохожие. Пробегая через Невский проспект, Надя так замёрзла, что не удержалась и подошла поближе к пламени. Пожилой рабочий в засаленной одежде длинной кочергой поворошил головешки.

В лицо вязко пахнуло дымным теплом, и Надя на миг зажмурилась.

— Надежда Яковлевна, я не ошибся, это вы?

Она распахнула глаза и не сразу поняла, что высокий мужчина обращается именно к ней. На его длинном чёрном пальто выделялся красный шарф грубой вязки, накрученный поверх воротника, как нынче носят свободные художники.

Она безуспешно покопалась в памяти:

— Простите, но я вас не помню.

Он улыбнулся:

— Вы и не можете меня помнить, потому что нас не представляли друг другу. Я видел вас издали вместе с Сергеем Александровичем. Дело в том, что я его пациент. Слава Богу, бывший. Но бесконечно благодарен вашему мужу за помощь. Буду рад, если вы передадите ему поклон от Ильи Леонидовича Козина.

Наде показалось, что пламя костра внезапно вспыхнуло ярко-ярко, отчего стало больно глазам. Прежде чем ответить, ей пришлось проглотить ком в горле.

— Я не знаю, где сейчас Сергей Александрович. Он пропал в восемнадцатом году.

— Так вы вдова?

Сочувствие в голосе Ильи Леонидовича хлёстко ударило по нервам. Она возмущённо вскрикнула:

— Как вы можете такое говорить? Серёжа жив! Если бы с ним случилась беда, то я бы знала!

— Простите, ради Бога, я не хотел вас обидеть, — лицо Ильи Леонидовича приобрело беспомощное выражение, — но в наше время столько невозвратных потерь, что невольно сразу предполагается самое страшное.

Он протянул к костру руки в очень толстых варежках и, заметив её мимолётный интерес, пояснил:

— Я музыкант, боюсь застудить пальцы, поэтому вынужден носить несколько пар перчаток.

— Музыкант? — Надя посмотрела на собеседника новым взглядом, с некоторой долей восхищения.

— Бывшая первая скрипка симфонического оркестра, — объяснил он грустно. — Но вы знаете, мне повезло устроиться тапёром в кинотеатр.

Правда, во время показов я играю на фортепьяно, а не на скрипке, но выбирать не приходится.

— Я музыкальный работник в детском саду и тоже играю на фортепьяно.

— Это прекрасно! Значит, мы с вами родственные души, тем паче, что я тоже потерял жену в этой безумной круговерти новой жизни. — Он выпростал из шарфа подбородок, и Надя увидела молодое открытое лицо с приятной улыбкой под тонкой линией пшеничных усов.

Приблизившись вплотную, Илья Леонидович заглянул Наде в глаза:

— Надежда Яковлевна, вы разрешите мне вас проводить?

«Он слишком обаятельный, чтобы позволить себе продолжить знакомство, — с долей испуга подумала Надя. — У меня есть Серёжа, и никого другого мне не надо».

Она отрицательно покачала головой:

— Нет, не стоит. И кроме того, я очень спешу.

Она сказала заведомую неправду и сразу увидела, что он тоже это понял, но навязываться не стал, а покорно кивнул:

— Прощайте, Надежда Яковлевна, хотя кто ведает? Может быть, ещё встретимся.

— Прощайте.

Её уход больше походил на бегство, и половину дороги в Свечной переулок Надя почти бежала, задыхаясь от морозного воздуха, сковавшего город ледяным панцирем. Застывший снег хрустел под ногами со звуком ломающегося печенья. Поёжившись, Надя пожалела, что в голодный год обменяла меховую муфту на банку крыжовникового повидла, кислого до ломоты в зубах. Хотя, вероятно, то повидло спасло её от цинги.

Около Владимирской церкви Надя остановилась перекреститься на купола, по привычке успев попросить Господа за Серёжу. На ступенях стояла единственная нищенка с синими от холода губами. Надя пошарила в кармане мелочь:

— Возьмите.

За спиной она почувствовала чьё-то дыхание, и тихий голос негромко позвал:

— Надя, Надюша!

Она узнала бы его из тысячи, из миллиона, из миллиарда голосов на планете. Она узнала бы его даже в молчании. С остановившимся сердцем Надя медленно, как во сне, повернулась и упала в широко распахнутые руки.

* * *

Надя стала осознавать окружающее в пролётке. Впереди качался заиндевелый круп лошади в зелёной попоне и сгорбленная спина извозчика с поднятым воротником овчинного тулупа. Но главное — рядом сидел Серёжа — её пропавший муж, и бережно поддерживал за плечи. Произошедшее было столь нереальным, что она боялась пошевелиться: вдруг очнётся и окажется в плену миражей, как случалось множество раз за годы разлуки. Ведь слышала же она по ночам его осторожные шаги по комнате, словно бы оживал фотографический портрет на комоде.

Стянув зубами варежку, Надя провела рукой по щеке Сергея, кончиками пальцев ощущая тёплую влагу слёз на холодной коже.

— Ты плачешь?

Он схватил её в охапку и стал неистово целовать в лоб, в глаза, в губы, в платок — куда попало:

— Прости, прости, я не имел права вас оставлять одних.

Надя всхлипнула:

— Наших мам больше нет.

Лицо Сергея закаменело. Отстранённым взглядом он скользнул по проплывающим мимо домам с торчащими трубами от буржуек и тяжело сглотнул:

— Голод? Тиф? Испанка?

— Испанка. Я не смогла им помочь. Они обе в три дня сгорели.

— Их смерть на моей совести. — Сергей крепко стиснул её запястье. — Уехав, я поступил как предатель.

— Нет! — вскрикнула Надя. — Нет, нет и нет. Тогда бы ты тоже погиб! Ты не представляешь, что здесь творилось! Что ни день, то казни, расстрелы заложников. Тебя могли убить на улице просто потому, что кому-то не понравился твой вид или, наоборот, понравилась твоя одежда! Мы жили бы в бесконечном страхе за тебя. Да и теперь… — Она опасливо взглянула на извозчика. — Серёжа, куда мы едем?

— В безопасное место, где сможем нормально поговорить и обсудить дальнейшие действия.

— А почему не домой? — растерялась Надя. — Правда, после уплотнения у меня осталась одна комната, но там вполне спокойно.

Уголок рта Сергея дрогнул в усмешке:

— Мне нельзя показываться в местах, где могут узнать. Я теперь американский гражданин с другой фамилией. И чтобы ты могла уехать со мной, нам придётся заново зарегистрировать брак.

— Тебя арестуют, — заволновалась Надя. Ей захотелось раскинуть руки и спрятать Сергея от ненужных взглядов, подобно птице, что отводит беду от гнезда с птенцами.

Он успокоил:

— Не посмеют. Я приехал как врач с группой специалистов, которые будут налаживать выпуск тракторов «Фордзон» на Путиловском заводе. Механизация России очень нужна, и Советы не станут ссориться с Америкой из-за рядового сотрудника. Кстати, ты согласна снова выйти за меня замуж и уехать в Америку? — Он взглядом нашёл её глаза, и Надя прочитала на его лице тревогу и ожидание.

— Серёжа, я уехала бы с тобой даже на Северный полюс.

— Ну что ж, — он пожал плечами, — можно и на Северный полюс. По крайней мере, увидим полярное сияние. Главное, что мы снова вместе.

* * *

— Товарищи комсомольцы, после работы всем собраться на митинг возле инструменталки! — сложив руки рупором, оповестила Катерина.

Чтобы никто не остался неохваченным, она пробежала по рядам работниц и через каждые несколько шагов повторяла: «Всем на митинг! Всем на митинг, посвящённому Международному женскому дню!» Сияя улыбкой, Катерина легонько приплясывала, словно собиралась прямо здесь, в цеху, отбить задорную кадриль в честь очередного митинга, которые шли непрерывной чередой едва ли не ежедневно.

К Фаине она подошла особо и пытливо заглянула в глаза:

— С прошлого мероприятия ты улизнула. Смотри, Файка, достукаешься. Исключат из комсомола — будешь знать.

Прежде чем ответить, Фаина с силой втиснула стержень в плотно утрамбованную песчаную массу.

— Меня ребёнок дома ждёт.

— Ой, знаем-знаем, какой ребёнок! — с хохотом перебила её Катерина. — Почитай каждый день на него у проходной любуемся! Хорош, врать не буду. — Согнув локоть, она шутливо ткнула Фаину под рёбра. — Признавайся, кто он тебе? Ухажёр или жених?

При всей своей доброте Катерина могла быть невыносимой. Фаина сердито глянула на неё из-под руки:

— Никто. Тебе что за дело?

— А меня, может, завидки берут! Надо же, Файка, тихоня тихоней и с ребёнком, а такого видного кавалера отхватила. Кстати, — Катерина вопросительно нахмурилась, — он партийный?

— Не знаю, не спрашивала, — сказала Фаина, чтоб отвязаться.

— А ты узнай да тяни своего кавалера к нам в организацию.

— Он не мой кавалер, — коротко бросила Фаина. Она почувствовала, что покраснела, и усиленно начала трамбовать форму: слишком уплотнишь или оставишь рыхлые места — будущая отливка выйдет в брак. Чтобы приноровиться к работе, пришлось долго постигать азы, и первый рабочий месяц оказался обильно орошён слезами от собственного неумения и боли в распухших пальцах. Фаина искоса посмотрела на Катерину за соседним столом и решила, что сегодня обязательно поговорит с Глебом: честное слово. Она уже много раз порывалась положить конец их непонятным отношениям, но каждый раз, когда видела его глаза и слышала его голос, с затаённой болью откладывала неизбежное на завтра, увещевая себя, что утро вечера мудренее, а сегодня не подходящее время для объяснений, но уж завтра обязательно…

При мысли о Глебе сердце в груди ворохнулось тёплым угольком, а душа замерла в тревожном и горьком ожидании предстоящего разговора.

* * *

Начало марта мело по ногам снежной порошей. Ледяные потоки ветра змейкой забирались под брюки и холодили щиколотки и колени. Пешеходы зябко ёжились, а те, в чьём кармане брякала копейка, не гнушались нанять извозчика и помчать с ветерком в блаженное тепло родного дома с чашкой горячего чая, а то и чего покрепче, чтоб вышибить из лёгких подступающую простуду.

Ещё вчера робкое весеннее солнце рассыпало по окнам золотистые брызги, а нынче вот поди ж ты, за ночь зима повернула оглобли вспять и мстительно погрузила город в сумрачную вязкую мозглость.

Достав из кармана часы-луковицу, Глеб щёлкнул серебряной крышкой и взглянул на циферблат. Одновременно со щелчком заводской гудок возвестил о конце смены, и из ворот потёк ручеёк людей в рабочей одежде. Первыми лёгкой стайкой выпорхнули девушки в красных косынках, за ними, не торопясь, с разговорами прошли пожилые рабочие. Заламывая на затылок картуз, промчался паренёк-мастеровой. В руке он держал булку и жевал на ходу. Дальше народ повалил густой толпой, которая через некоторое время снова превратилась в ручеёк, пока, наконец, ворота не опустели. Фаина всё не показывалась, и Глеб забеспокоился — была ли она на заводе. Не заболела ли она сама или Капитолина? Может статься, лежит дома одна-одинёшенька и некому позвать доктора или протопить печь. Он кинул обеспокоенный взгляд на трамвай, что приближался к остановке, плотно запруженной рабочими. Вскользь подумал, что подождёт ещё с полчасика, вскочит в следующий вагон и рванёт в Свечной переулок на разведку.

Переступив с ноги на ногу, Глеб поднял воротник и посмотрел на высокий купол Путиловской церкви на противоположной стороне улицы, где среди туч сверкал золочёный крест, цепями прикованный к полумесяцу в основании. Удивительно красивый храм в русском стиле походил на резной терем с затейливо выложенными узорами из красного кирпича. Помнится, его освящали лет пятнадцать назад. Тогда к отцу с приглашением на банкет приехал лично сам директор завода Смирнов — быстроглазый, живой в движениях, с волосами, чуть тронутыми серебряной патиной. Смирнов с отцом были на «ты», и как-то раз папенька упомянул, что неплохо бы было женить нашего оболтуса на смирновской дочке, та, мол де, хоть и не красавица, но умна и благонравна. Родители смертельно боялись заполучить в невестки какую-нибудь нигилисточку или, упаси Господь, алчную профурсетку из кафешантана. Глеб усмехнулся замёрзшими губами, но тут из заводской проходной вышла группа работниц, и он с облегчением рассмотрел среди женщин светло-серый платок Фаины.

Она тоже заметила его и рванулась вперёд, но тут же укоротила шаг и подошла к нему медленно, вроде бы как с неохотой.

— Опять вы?

— Добрый вечер. Опять я.

Эти слова повторялись изо дня в день и успели стать обязательным ритуалом, после которого они, не сговариваясь, замолкали и шли к трамвайной остановке, изредка перекидываясь ничего не значащими фразами о погоде или городских новостях.

Приноравливаясь к её шагам, Глеб поддержал Фаину за локоть:

— У вас сегодня грустный вид.

Повернув голову, Фаина перехватила многозначительный взгляд Катерины, вспыхнула, хотела безотлагательно сказать Глебу, чтоб он перестал её встречать, но вместо этого жалобно произнесла то, что мучило и грызло неотступной горечью расставания всю последнюю неделю:

— Надя сегодня уезжает. Навсегда. — Она опустила глаза. — Мы стали с ней ближе родных, и я не представляю, как стану жить без неё. Вчера она принесла мне свои вещи, которые не берёт с собой, и подписанную фотографическую карточку на память. Поезд на Москву ещё не отошёл от вокзала, а я уже скучаю. И Капитолина по вечерам будет сама приходить из садика и ждать меня одна.

С того времени, когда ликующая Надя ворвалась к ней в комнату, обняла, громко заплакала, испугав Капитолину, а потом засмеялась, прошло почти два месяца. Теперь Надя — официальная жена иностранного специалиста и находится под защитой звёздно-полосатого флага Северо-Американских Соединённых Штатов.

Глеб крепко сжал её руку:

— Но у вас остаюсь я, и я никуда не денусь из России. Даю честное благородное слово.

Он подумал, что в нынешней ситуации его обещание звучит дерзко, если не сказать — невыполнимо, но в конце концов, он при любых обстоятельствах действительно останется в России, даже если будет лежать во рву на расстрельном полигоне.

Вскинув голову, Глеб посмотрел, как от заводских труб по небу растекаются потоки дыма, похожие на бурные чёрные ручьи. Его радовало, что завод ожил и задышал своими огромными лёгкими с железным сердцем в могучей груди. Не имеет значения, что Путиловский завод переименовали в «Красный Путиловец» — суть осталась одна и та же, и случись беда, десятки тысяч рабочих рук разом возьмутся за производство снарядов и орудий, чтобы отразить внешнего врага. И не будет тогда меж ними ни белых, ни красных, ни троцкистов, ни ленинцев, а станет один народ русский, который если сплотится, то переможет любую напасть, какая и не снилась иным языцам.

Его отвлекло треньканье трамвайного звонка. Глеб мысленно благословил хлынувшую в салон толпу пассажиров, потому что теснота позволяла ему будто бы невзначай обнимать Фаину за плечи и оберегать её от толчков и давки.

— Уплотняйтесь, граждане и гражданки, не задерживайте отправление! — кричал кондуктор, и его севший голос то и дело срывался на свистящий фальцет. — Не забываем оплачивать проезд!

— Будьте добры, два билета, — Глеб протянул кондуктору банкноту, но его грубо оттеснило чьё-то крепкое плечо в сальной фуфайке. Плечо принадлежало неопрятному забулдыге, от которого разило тошнотворным запахом перегара и сушёной воблы.

— Поосторожней, любезный, — холодно сказал Глеб, стараясь закрыть собой Фаину от бесцеремонного натиска.

Забулдыга тяжело засипел, его свинячьи глазки хмуро скользнули мимо Глеба и немигающе уставились на Фаину. Глеб увидел, как её лицо внезапно застыло матовой маской, словно бы она увидела привидение. Забулдыга громко втянул носом воздух:

— Жива, значит.

Трамвай покачнуло. Голова забулдыги конвульсивно дёрнулась. Одной рукой Глеб крепко взял мужчину за шиворот и стал проталкивать к выходу, прочь от насмерть испуганной Фаины. Не имея возможности вывернуться, противник больно лягал его сапогами по ногам и плевал по сторонам ругательствами. Дождавшись остановки, Глеб вытолкнул его на платформу, и тот тяжёлым кульком свалился вниз.

— Правильно, товарищ, — одобрил кондуктор, — в трамвае надобно соблюдать порядок, а не безобразничать.

Когда Глеб пробирался к Фаине, пассажиры уважительно расступались по сторонам, и он без труда быстро оказался рядом. От Фаининого несчастного вида сердце в груди затопила горячая нежность. Знала бы она, с каким нетерпением он ждёт каждую встречу. Именно мысли о Фаине держали его на плаву, не давая скатиться в бездну отчаяния среди арестов знакомых, всеобщего разорения и невозможности помочь всем несчастным и обездоленным, что вставали на его пути. Под влиянием секундного порыва Глеб привлёк её к себе, чувствуя в жилах бешеный ток крови.

— Не бойтесь, он больше не вернётся.

Фаина уткнулась ему в плечо и глухо сказала:

— Это был мой отец. Он бил меня и маму. Её выдали замуж насильно, поэтому он и издевался как мог. — Она хотела добавить ещё что-то, по-видимому, очень страшное, но горестно замолчала.

Не смея показаться назойливым, Глеб коснулся подбородком её платка и чуть слышно шепнул:

— Бедная моя, бедная. Сколько же тебе довелось пережить.

Вспомнилось своё беззаботное и сытое детство с няньками, гувернантками, подарками и кучей игрушек, что покупались по первой прихоти. Однажды ему подарили собственного пони, и он с упоением скакал в седле, взмахивая игрушечной саблей, в то время как другие дети жили в трущобах и гнули спины ради куска хлеба. Глеб подумал, что если бы человеку была дарована возможность переиначивать события и время, он почёл бы за счастье поменяться с Фаиной участью, потому что потребность оберегать её давно стала смыслом его жизни. Уж он-то не позволил бы пьяному отцу запугивать её мать и глумиться над ближними, особенно над маленькой беззащитной девочкой с васильковыми глазами.

Фаина не отстранялась, и Глеб замер, опасаясь спугнуть ту робкую радость, что зарождалась в глубине её глаз.

* * *

Тётя Надя уехала, оставив вместо себя большого мишку с белым бантом на шее. Она так и сказала, когда прощалась:

— Этот мишка будет присматривать за тобой вместо меня.

По щекам тёти Нади текли слёзы. И Капитолина тоже заплакала. И мама плакала, и дядя Серёжа — тёти-Надин муж, который стоял с двумя чемоданами в руках и пытался улыбаться, но у него не получалось.

Потом тётя Надя с мамой обнялись, и мама сказала:

— Давайте посидим на дорожку, ведь больше мы никогда не увидимся.

Уходя, дядя Серёжа поклонился маме:

— Спасибо вам за Надю.

— Вам спасибо, — признательно посмотрела на него мама, — если бы не вы, то меня бы давно на свете не было.

А когда тётя Надя и дядя Серёжа шли через двор, мама смотрела на них в окно и крестила в спину. Капитолина по-взрослому подумала, что если кого-то крестят в спину, значит, сильно любят и желают ему всего самого доброго, например банку черничного варенья или леденцового петушка на палочке.

Хотя с лохматой мишкиной морды хитро посматривали чёрные стеклянные глазки-бусинки, заменить тётю Надю он не смог. Теперь Капитолине приходилось самой уходить домой из сада, привстав на цыпочки, звонить, чтобы соседи открыли дверь, и смотреть в окно, ожидая маму с работы. Обычно мама возвращалась в семь часов вечера, когда на улице начинало темнеть, а в кухне вкусно пахло соседской кашей или тушёной капустой. Но если маленькая часовая стрелка вставала на цифру семь, а мамы не было, значит, на заводе проходит митинг. Сейчас почти восемь, но мамы нет и нет. Капитолина подумала, что лучше — побегать по коридору с рыжим Тишкой или порисовать на грифельной доске? Правда, Тишка любит слишком громко орать, да и рисовать расхотелось.

Отломив от буханки кусок хлеба, Капитолина забралась на диван и стала представлять себе митинг. Наверняка Митинг носит чёрную шляпу с широкими полями и клетчатый плащ-крылатку. В руках он держит длинный посох с загнутой ручкой и когда идёт по заводу, то негромко завывает: «У-у-у-у, у-у-у-у, это я— Митинг! Пришёл за вами!» Те рабочие, кто слышит его жуткий голос, замирают на месте, иначе Митинг взмахнёт плащом, топнет башмаком, утащит к себе домой и заставит чистить картошку. Капитолина терпеть не могла чистить картошку — куда лучше мыть посуду или растапливать печку. Мама сказала, что с отъездом тёти Нади ей придётся учиться всё делать самостоятельно, потому как она большая девочка и почти школьница.

Капитолина подобрала с подола в рот хлебные крошки и внезапно вспомнила, что мама наказывала подмести пол. Интересно, заметит мама, если сказать, что подмела, но на самом деле не подметать? Капитолина в раздумьях покачала ногой, взглянула на часы и решила всё-таки взять веник, потому что взрослым надо помогать, а обманывать нехорошо.

* * *

Начало апреля ознаменовалось снегопадами. Что ни день, то сеял мокрый снег или дул ледяной ветер. Город потемнел от сырости, набухая грязной слякотью под ногами, и казалось, что непогода поселилась в Петрограде навсегда, когда внезапно, за единый день, выглянуло солнце и лопнули почки на вербе. Стволы деревьев маслянисто отблескивали влагой, а на газонах появились первые проталины с пожухлой травой, сквозь которую упрямо пробивалась нежно-зелёная щетина. Ещё чуть-чуть, и весна окончательно вступит в свои права, засияв пасхальной радостью новой жизни.

Пасха! Пасха! Пасха! — на все голоса, на все лады заливались птицы.

Пасха! Пасха! Пасха! — хрустел осколками лёд на Неве.

Пасха! Пасха! Пасха! — звенели трамваи, разгоняя с рельсов зазевавшихся прохожих и мальчишек-озорников.

— Скоро Пасха, — деловито сообщила Фаине Катерина, когда они вышли на улицу после смены. — Что думаешь делать?

— Как что? — растерялась Фаина. — Пойду к заутрене.

Под пристальным взглядом Катерины она запнулась, понимая, что от неё ждали совсем иных слов. Но врать не получалось. И без того время вынуждает то молчать, то отводить глаза в сторону, то прикидываться, что не понимает, о чём речь.

Катерина цепко взяла её за рукав и с прищуром отчеканила:

— А ещё комсомолка! Не думала я, что ты такая несознательная.

Убыстряя шаг, поток рабочих тёк к проходной. Привстав на цыпочки, Катерина подняла руку и помахала высокому пареньку с волнистым чубом.

— Петя! Товарищ Увалов, подожди меня! — Она повернулась к Фаине и пронзила её взглядом. — Эх ты! Мы антирелигиозную агитацию ведём, а ты в церковь шастаешь! Позор тебе, товарищ Усольцева. Если не исправишься, придётся ставить вопрос на собрании.

Лёгкой походкой Катерина побежала вперёд, и скоро её косынка уже мелькала за заводскими воротами. Фаина сгорбилась, и ожидание пасхальной радости вдруг стёрлось и потускнело, словно свечу затушили.

И будете ненавидимы всеми за имя Мое[41], — вспыхнули и зазвучали в памяти слова Евангелия от Матфея. Но там была ещё одна фраза. Фаина посмотрела в небо, располосованное лучами заката, и со спокойной уверенностью произнесла её вслух:

Претерпевший же до конца спасется[42].

* * *

Днём, победно тарахтя и выплёвывая из трубы струю чёрного дыма, по заводу проехал первый трактор «Фордзон-Путиловец». Серый корпус, под который запрятали двадцать лошадиных сил, дрожал от натуги, словно бы замкнутые внутри лошади брыкались и пытались вырваться на свободу. Огромные колёса нещадно подминали под себя землю, и со стороны казалось, что идёт не машина, сотворённая человеческим разумом, а бьёт крылами сказочный Змей-Горыныч, готовый вот-вот дыхнуть в небо столбом искр и огня.

— Едет, едет! — перелётной птицей полетело по толпе заводчан, что высыпали из цехов на улицу. Люди пели, смеялись, хлопали в ладоши. Катерина, сорвав с шеи платок, вскочила на груду ящиков с песком и замахала, как маленьким алым стягом:

— Первый пошёл!

Всеобщее ликование вихрем пронеслось по корпусам, втягивая в свой водоворот всех сопричастных, начиная от чернорабочих и заканчивая высоким начальством.

— Товарищи! — напрягая голос, закричал парторг завода. Взобравшись на подножку трактора, он шалыми глазами обвёл толпу, хотел что-то сказать, но вместо этого подкинул к небу кепку и заорал: — Ура!!! Наша взяла!

— Ура! — вместе со всеми кричала Фаина, позабыв, что вчера её исключили из комсомола, как несознательный элемент, заражённый религиозным дурманом.

С обвинением выступал комсорг литейного цеха Петя Увалов — красивый и стройный парень с пшеничной волной светло-русых волос. Говоря, он то и дело постукивал ладонью по столику, покрытому красной скатертью, словно бы его руки ещё не успели натрудиться за смену и снова хотят к станку.

— Церковь есть орудие капиталистов и помещиков в деле порабощения рабочего класса, и мы, комсомольцы, под руководством партии должны вести с ней непримиримую борьбу. И вот что мы узнаём, товарищи? — Привстав со стула, он обвёл глазами собравшихся.

— Что? — весело пробасил Васёк из слесарного. Он слыл отменным задирой и гармонистом.

— А то, товарищ Вася, что комсомолка из земледелки, Фаина Усольцева, отправляет религиозные обряды и играет на руку попам и врагам советской власти.

— Ну и что с того? Она отлично работает. Норму выполняет! — закричал кто-то из задних рядов. — Моя мамаша тоже яйца красила.

Призывая к порядку, Увалов позвонил в колокольчик на деревянной ручке и сурово нахмурился:

— Мамаши ваши беспартийные. А Усольцева — член Коммунистического союза молодёжи. Вдумайтесь в эти священные слова, товарищи!

— Файка, иди скажи, что больше не будешь, — забубнила в ухо Верушка Коржакова, товарка по земледельческому цеху, — а наши девчонки за тебя поручатся.

— Иди, иди, Файка, — понеслось к ней со всех сторон. Чьи-то руки вытолкали её к столику.

— Говори, говори, Файка, не отмалчивайся.

— Мне нечего ответить. — Фаина встала. — Я люблю Россию и вас всех люблю. — Она посмотрела на товарищей, заметив, как под её взглядом опускаются головы. Лишь Катерина не отвела глаза, только губы покрепче сжала. — Но я верю в Бога и не хочу отказываться от своей веры. — Она глубоко вздохнула, внезапно поняв, что страх улетучился и душа стала свободной и лёгкой, будто сотканной из пушистого облака. Ещё вспомнился сундук с иконами в тайной комнате и потемневшие от горя лики святых.

«Прости им, Господи, ибо не ведают, что творят», — подумала она про себя, удивляясь своему хладнокровию.

За её исключение из комсомола руки поднимались неохотно, с большой задержкой. Выпрямившись во весь рост, Увалов пробежал глазами по рядам и подвёл итог:

— Единогласно.

Фаина шла к выходу под угрюмое молчание комсомольцев, ловила то сочувствующие взгляды, то осуждающие, и ещё не до конца осознавала, что несколько минут назад скинула с себя ненужное ярмо, из-за которого была вынуждена барахтаться в постоянной лжи. В том, что сейчас осталось на комсомольском собрании, не было её Господом, Которому можно уткнуться в колени и по-детски воскликнуть: «Отче, помоги! Спаси мою душу грешную!» И твёрдо знать, что Он тебя слышит.

В голову стукнула нетерпеливая мысль дождаться конца смены и рассказать обо всём Глебу. Он и рассудит, и поддержит— рядом с ним не страшна никакая житейская буря. Фаина представила, как он усмехнётся уголком рта и скажет что-то такое, от чего на сердце станет тепло и светло. Но вчера Глеб не пришёл встречать к проходной. Сегодня она тоже тщетно высматривала его на остановке. И на следующий день его не было. Фаина ехала в трамвае и не замечала улиц. Заболел? Решил прекратить отношения? Занят срочной работой? Тревога за Глеба отодвинула в сторону другие волнения, и исключение из комсомола окончательно исчезло из Фаининого списка насущных мыслей.

* * *

Выйдя из дверей Петросовета, Ольга Петровна прислонилась к стволу дерева и в последний раз посмотрела на окно своего бывшего кабинета. С сегодняшнего дня там другая хозяйка — молодая, вертлявая и наглая. Та, что с придыханием громила Ольгу Петровну на чистке рядов от чуждых элементов. Зал слушал, молчал и изредка взрывался аплодисментами в поддержку линии партии и правительства. Сквозь запотевшие очки Ольга Петровна расплывчато видела почерневшее лицо Кожухова. Притулившись с краю президиума, Кожухов неловко горбился и постоянно потирал переносицу, словно при приступе удушья. От его гробового молчания всем становилось ясно, что дни Савелия также сочтены и не сегодня-завтра из Москвы поступит приказ о его отстранении от дел. Ольга Петровна не сомневалась, что пропавшие записи Кожухова в данный момент находятся в НКВД[43], где трудолюбивые следователи уже составили обвинение, которое будет вот-вот предъявлено.

Недавно отбушевали первомайские праздники, и тёплый ветерок играл нежной зелёной листвой, горьковато пахнущей почками. Неподалёку от сквера слышались женские голоса, их перебивали детский смех и неразборчивый густой голос мужчины. Пожилая дама вела на поводке толстую колченогую собачку в попонке. Извозчик, привстав на облучке, высматривал пассажиров. Здания в закатном солнце казались нежно-розовыми пряниками, и сам город был умытый, чистенький и приветливый, словно бурные годы революции пронеслись мимо, едва задев его чёрным крылом печали.

Чувствуя слабость в ногах, Ольга Петровна оторвалась от опоры и пошла вдоль улицы. Здесь, на улице, она была среди людей, и если идти быстрым шагом, то можно попытаться отвлечься и привести мысли в порядок. Домой не хотелось. Её давил страх остаться одной в четырёх стенах и потерянно бродить из комнаты в комнату, ожидая резкого звонка в дверь и коротких слов об аресте. Потом тюрьма и неизвестность. Куда лучше выстрел в упор и больше никаких треволнений.

За горькими мыслями Ольга Петровна не заметила, как оказалась на набережной Невы. Волны катились неспешно, с лёгким хлюпаньем ударяясь о гранит береговой линии. В голубоватой дымке летел ввысь золотой шпиль Петропавловского собора. Некстати вспомнилось, что в январе девятнадцатого в Петропавловской крепости расстреляли четырёх великих князей. По достоверным слухам, великий князь Николай Михайлович до последней минуты держал на коленях своего любимого кота, а Дмитрий Константинович громко молился о спасении душ своих палачей. Помнится, узнав о казни, Савелий Кожухов с пафосом бросил: «Великая революция требует великих жертв». И она с ним согласилась, кивнула головой, вроде бы даже улыбнулась, а не закричала от страха перед монстром, пожирающим судьбы и души, среди которых вскоре окажется и её собственная.

«Я бы смогла молиться за палачей? — спросила себя Ольга Петровна и после недолгой паузы ответила: — Конечно, нет. Такое всепрощение может дать лишь глубокая вера, та, что делает человека истинно свободным, ибо вверяет судьбу в надёжные и любящие длани Всевышнего. Но у меня в груди пусто. Ни веры нет, ни надежды, да и любви, пожалуй, не осталось».

Ольга Петровна скривила губы в усмешке — уж очень извращённым и затёртым стало нынче понятие о свободе, в которое коммунистическая мораль вкладывала совершенно иной смысл. Сотни тысяч казнённых, миллионы погибших от голода и холода, доведение страны до крайнего предела ужаса и медленное, как после чёрной оспы, возвращение вспять. Только вот болячки на теле уже никогда не зарастут, навсегда оставшись безобразными рыхлыми отметинами.

Она оперлась о чугунные перила и посмотрела в свинцово-серую воду с прожилками ряски. От реки тянуло сыростью и холодом. На рыбных баржах у причала мужики перегружали в ящики трепещущее серебро рыбы с острым запахом огурцов — корюшка пошла. Скоро сюда потянутся хозяйки с кошёлками, и на сковородках появится скворчащая золотистая жарёха из нежного мяса и хрустких плавников.

За спиной раздалась весёлая возня, и высокий девичий голос закричал:

— Юрка, поймай меня!

— Поймаю — не отпущу! — подхватил ломкий юношеский басок.

Отшатнувшись в сторону, Ольга Петровна прошла мимо парочки влюблённых. Похоже, девушка далеко не убежала, потому что сейчас сидела на парапете и болтала ногами. Парень бережно поддерживал её за талию. Ольга Петровна взглянула на часы, хотя сейчас время перестало иметь значение — какая разница, куда бегут стрелки, если некуда и незачем спешить?

— Юрка, посмотри, как прекрасно вокруг! Какие мы счастливые! — догнал её девичий смех.

Ольга Петровна вздрогнула, словно от пощёчины. Когда-то и она была счастлива до головокружения, а потом сама, своими собственными руками разрушила семью и отказалась от ребёнка. Подумав о Капитолине, Ольга Петровна обмерла от мысли, что при её аресте обязательно поднимут личное дело, узнают о дочери, всплывёт адрес Фаины. Что тогда ждёт их с Капитолиной? Фаину — неизбежные допросы и возможно, заключение, а Капитолину — детский дом.

Она постояла в нерешительности, раздумывая, что предпринять: то ли бежать предупреждать Фаину, то ли оставить всё на авось — вдруг тревога окажется ложной и власти про неё попросту забудут. Дрожащими пальцами Ольга Петровна прикоснулась ко лбу.

— Гражданочка, вам плохо? — Она и не заметила, как подошли и встали рядом два красноармейца. Оба статные, синеглазые. — Вам помочь?

— Нет, нет. Спасибо. Мне невозможно помочь.

Зачем она это сказала? Наверное, чтобы убедиться, что пока в состоянии связно разговаривать. Спонтанное решение пришло под гудок автомобиля, разгонявшего пешеходов на мостовой, и внезапно мир вокруг приобрёл хрустальную ясность капли росы на глянцевом листе ландыша.

* * *

Смахнув пот со лба, Фаина зачерпнула горсть земли и бросила на дно следующей формы. Она выгоняла вторую норму, а руки всё не успокаивались и трудились, стараясь оттеснить из груди нарастающую тревогу за Глеба. Он не показывался уже третий день, и если сегодня снова не появится у проходной, то значит, случилось что-то очень плохое.

Её мысли гуляли так далеко, что она не сразу заметила, как рядом встала Екатерина и негромко произнесла несколько слов. Фаина подняла на неё глаза:

— Что ты сказала? Я не расслышала.

— Ты, Фаина, не держи на меня зла. — Щёки Катерины густо запунцовели. — Хотя ты и передовица, но отсталая. Тебе до комсомола ещё дорасти надо.

Фаина воткнула в середину формы железный штырь и мелкими толчками стала уплотнять землю под круговорот одних и тех же тревожных мыслей.

«Если бы у Глеба была другая женщина, он бы сказал, не стал скрывать. А если заболел? Кто поможет? Рядом с ним только старая Поликарповна.

Вдруг арест? Он показал, где ключ, и сказал, что тогда я стану хранительницей икон. Только бы не арест, Господи! Только бы не арест!»

— Файка, ты меня слышишь, Файка?

— Да, слышу.

Руки отодвинули готовую форму и придвинули следующую.

В последнюю встречу Глеб выглядел усталым и грустным. Может, вправду заболел? Мечется сейчас в жару, слабый, несчастный, голодный.

— Файка, а Файка, что ты думаешь про комсомол?

— Я про него вообще не думаю.

Катерина так резко выпрямилась, что Фаина отпрянула в сторону. Её тёмные глаза-сливины стали круглыми:

— Ах, вот ты как! Я к тебе со всей душой, хочу предложить взять над тобой шефство, а ты… а ты… — Кусая губы, Катерина старалась подобрать слова.

Фаина подняла чугунную ступку и склонилась над формой.

Только бы не арест. Она вспомнила потемневший от старости лик святителя Николая и начала мысленно произносить слова молитвы. Если верить круглым часам на заводоуправлении, то до конца смены оставалось ещё долгих двадцать минут. Господи, сделай так, чтобы Глеб меня встретил!

Но Глеб опять не показывался. Фаина высматривала его до боли в глазах, медлила у трамвая, пропускала вперёд пассажиров, отчаянно надеясь, что он задержался и спрыгнет с подножки встречного вагона. Но всё было тщетно.

Домой она примчалась сама не своя. Капитолина сидела на диване, укачивала куклу и ела пирожок. На столе возвышалась груда других пирожков с зажаристой корочкой и стояла бутылка молока.

Увидев Фаину, Капитолина раскинула руки и бросилась обниматься:

— Мама, мама, к нам в гости приходила бабушка.

— Какая бабушка, Капелька? Она сказала, откуда пришла?

Она расспрашивала, понимая, что услышит про Ольгу Петровну, и боялась это услышать.

Капитолина откусила пирожок и с набитым ртом промычала:

— Помнишь, та, что была у дяди Глеба.

— У дяди Глеба, — онемевшими губами повторила Фаина. — Поликарповна?

— Точно. Она так и сказала — «я Матрёна Поликарповна».

— А ещё что она сказала? Отвечай, не молчи.

Капитолина шумно проглотила остатки пирожка и посмотрела на куклу, словно ожидая от неё подсказки.

— Ещё она просила передать, что дядя Глеб в ДПЗ.

Капитолина не поняла, отчего у мамы изменилось лицо и кожа стала изжелта-белой, как у той соседки, что лежала в гробу посреди двора, а другие соседи подходили к ней медленной чередой и осторожно прикасались к белому покрывалу поверх сложенных рук. Мама тогда сказала проходить мимо и не смотреть, но Капитолина всё равно успела заметить заострившийся соседкин нос и бумажную полоску на лбу.

Испугавшись за маму, Капитолина приготовилась заплакать, но мама погладила её по голове и спокойно сказала:

— Сейчас будем ужинать.

— А я уже поужинала. Бабушка Поликарповна разрешила не ждать тебя. Я съела один пирожок с морковкой и один с картошкой, а ещё есть с капустой и с рыбой. Ты какой хочешь?

— С рыбой, — ответила Фаина первое, что пришло в голову.

— С рыбой треугольные, а с капустой круглые.

Покопавшись на блюде с пирожками, Капитолина протянула аккуратный конвертик с волнистым краем:

— Самый толстый для тебя выбрала.

— Спасибо.

Вкуса Фаина не чувствовала. Значит ДПЗ. Печально знаменитая Шпалерка — тюрьма на Шпалерной улице. В народе название Дома предварительного заключения переиначили как Домой Пойти Забудь. И оттуда действительно не возвращались.

* * *

Трое ОГПУшников вошли во двор, когда Глеб сгибал по краям лист жести. Он сразу понял, что явились по его душу, которая вполне возможно вскоре отправится на небеса. Но руки не дрогнули и голос не подвёл.

— Гражданин Сабуров?

— Да, я.

— Вы арестованы именем трудового народа.

Глебу стало даже смешно: а он, значит, не трудовой народ. Не торопясь, он достучал молотком до края загиба и только после этого выпрямился:

— Я могу сменить одежду?

— И так сойдёт, — сказал молоденький сотрудник с нежной щёточкой пшеничных усов на верхней губе.

Глеб не стал спорить, благо привык работать в кожаном фартуке. Спокойно снял его и повесил на крючок в мастерской, взамен накинув на плечи потёртую куртку на стёганом ватине.

— Пошевеливайся, контра, не тяни кота за хвост, — поторопил ОГПУшник со шрамом во всю щёку. Рваным краем шрам затронул губу, поэтому он слегка пришепётывал.

Кивком головы сотрудник указал на мастерскую, и один из группы, прежде стоявший в стороне, ужом юркнул внутрь.

Глеб слышал, как взвизгнули дверцы печурок, со скрежетом грохнули листы жести в углу, потом хлопнула дверь и затопотали шаги по лестнице, где стоял шкаф, прикрывающий дверь в каморку с иконами. Глеб внутренне напрягся, потому что единственное беспокойство от обыска — это сохранность икон. Впрочем, иконы чекисты скорее всего не тронут — для коммунаров они представляют интерес лишь в виде растопки или мишеней для тренировки в стрельбе, а недозволенной литературы в доме нет, равно как и компрометирующих записей. Хотя для того чтобы пустить пулю в лоб, новой власти не нужен повод, достаточно сомнительного происхождения банкирского сынка или прекрасного образования, полученного в буржуйской Сорбонне во времена оные.

Посланный на обыск вернулся примерно через двадцать минут и отрицательно развёл руками — ничего, мол, не нашёл. Хотя, карман его галифе заметно оттопыривался, Глеб не представлял, что в его доме имеет ценность. Разве что матушкины чашки да ещё золотые часы с тремя крышками и репетиром.

Удар кулаком в спину развернул его лицом к калитке. Глеб бросил на свои владения прощальный взгляд, с острой тоской подумав, что был счастлив именно здесь, и даже если бы представилась возможность оказаться за тысячи вёрст отсюда, всё равно выбрал бы Петроград с его ледяными ветрами и Фаиной, которая теперь остаётся совсем одна. Больше всего его терзала мысль, что он не успел рассказать Фаине о том, как замирает сердце при звуках её голоса, о том, какую нежность вызывает прядка волос на её виске, и о том, что цвет её глаз похож на тонкий лёд на Неве, под которым скрывается бездонная синева небес.

Его повели за угол дома, где стоял грузовик с четырьмя красноармейцами по углам кузова.

— Взбирайся, да не вздумай бежать, пристрелим без жалости.

Он и не думал — знал, что бесполезно, да и не хотелось метаться по углам, подобно загнанному зверю на псовой охоте — никогда не понимал подобной забавы, от души сочувствуя несчастному животному, которого травит стая собак.

Кроме троих его конвоиров в кузове сидели ещё четверо красноармейцев с пулемётом и два арестанта с посеревшими лицами.

«Неужели и я выгляжу таким потерянным?» — подумал Глеб.

Несмотря на начало лета, один из мужчин был одет по-осеннему тепло и добротно. При виде Глеба он слегка приподнял шляпу-котелок, здороваясь с товарищем по несчастью. Другой безучастно смотрел вперёд, и его плечи мелко дрожали то ли от прохладного ветра, то ли от страха перед будущим.

— Мне кажется, нас везут в Петрожид, — негромко сказал мужчина в котелке. — Как думаете?

Под суровым взглядом одного из конвоиров он замолчал, а Глеб попытался угадать, куда же действительно лежит путь — дорожка, возможно, последняя. Когда машина затормозила на перекрёстке Литейного проспекта, безучастный арестованный словно очнулся и посиневшими губами пробормотал:

— Нет, господа, как вы не понимаете? Нас везут не в Петрожид и не в Кресты, а сразу на расстрел, иначе зачем пулемёт.

И к Петрожиду — бывшему Петроградскому женскому исправительному дому, и к Крестам— тюрьме на Выборгской стороне города, и к ДПЗ на Шпалерной можно проехать по Литейному проспекту. Машина свернула на Шпалерную и остановилась возле железных ворот. Значит — ДПЗ.

На дверях камеры номер четырнадцать висела старинная табличка, указывающая, что камера рассчитана на десять человек. Глеб оказался в ней шестьдесят пятым. Ошарашенным взором он осмотрел нечто вроде огромной лестницы с широченными ступенями, что террасами поднималась до самого потолка, сужаясь от этажа к этажу. На каждой из террас сидели и лежали вповалку люди, по большей части в одних кальсонах и рубашках. От скученности тел в камере стояла страшная жара и духота. В нос ударил тяжёлый запах немытых тел и нечистот.

Обросший щетиной мужик с беззубым ртом ткнул пальцем на верхний ярус нар:

— Тебе, паря, на чердак. Новеньким там место.

Спорить смысла не имело. Взбираясь вверх едва ли не по головам, Глеб втиснулся между тщедушным пареньком с цыплячьей шеей и беспрерывно кашляющим стариком в драной кацавейке без рукавов. Вследствие тесноты все лежали на одном боку и переворачивались одновременно. У высокого Глеба моментально затекли ноги, потому что их приходилось неловко вытягивать так, что ступни свисали с полатей. Сесть на край было можно, и несколько часов Глеб провёл, глядя в окно, забранное толстой решёткой. Тюремные корпуса располагались в каре, образовывая внутренний дворик, поэтому напротив виднелась точно такая же стена с зарешеченными окнами.

— Замкнутый круг, не правда ли? — заметил мужчина с нижнего яруса.

Глеб согласно кивнул головой, но отвечать не стал, потому что разговаривать не хотелось. Он всегда вначале переживал ситуацию молча, словно жернова в душе ворочал, и лишь потом, когда приходил к какому-то решению, мог поделиться своими проблемами, но и то в общих чертах.

Ближе к вечеру дверь камеры с лязгом распахнулась и в рядах заключённых произошло оживление. Из рук в руки стали передавать миски с тюремной баландой грязно-жёлтого цвета. Хотя Глеб с утра ничего не ел, его замутило от одного вида пищи. Усилием воли он заставил себя взять в руки миску. Ячневая каша на воде оказалась настолько жидкой, что он стал прихлёбывать её через край, давясь осклизшей жижей во рту. Кто-то из сокамерников ел стоя, жадно чавкая и давясь, кто-то черпал ложкой аккуратно и бережно, словно за обеденным столом на званом ужине. Высокий худой старик на третьем ярусе, прежде чем начать есть, перекрестил миску. Он показался Глебу смутно знакомым. Отец Пётр из Покровской церкви, откуда он спасал иконы? Да нет, не может быть седой старик со впалыми щеками и трясущейся головой молодым и энергичным отцом Петром. Даже если взять в расчёт время заключения, то преображение получалось слишком разительным.

Впрочем, Глеб был прихожанином другой церкви, потому отца Петра видел несколько раз мельком, правда, знал его запоминающуюся фамилию — Златовратский.

Занять себя делом не представлялось возможным, и Глеб снова забился на своё место, прикрыл глаза и попытался подремать, чтобы скоротать время. Но кратковременное забытьё лишь добавило тяжести сумбурным мыслям, метавшимся в воспалённом мозгу.

Он очнулся от оглушительной тишины в камере и посмотрел вниз. У двери стояли несколько конвоиров и комиссар в синей форме с портупеей.

— Пирогов, Семёнов, Васильев, — будничным голосом выкликал командир. Среди общего безмолвия его слова падали с каменным грохотом, и сразу становилось ясно, что происходит нечто ужасное.

Комиссар заглянул в бумагу:

— Златовратский.

«Отец Пётр! — внутренне ахнул Глеб. — Значит я не ошибся…»

Он не успел додумать свою фразу, потому что кто-то позади него тихо шепнул:

— На расстрел поведут.

Глеб похолодел. Остановившимся взглядом он посмотрел на четверых мужчин, что сгрудились посреди камеры. Ему стало страшно от осознания, что через несколько минут их окровавленные тела будут лежать на земле и они никогда больше не увидят неба и не услышат голосов своих любимых, не возьмут на руки ребёнка, не потреплют по загривку собаку, что ластится возле ног. И заря завтра взойдёт уже без них.

Отец Пётр поклонился сокамерникам:

— Храни вас Бог.

И вдруг с нижнего яруса кто-то отчаянно выкрикнул:

— Батюшка, благословите!

С руками, сложенными ковшиком, к отцу Петру кинулся юноша — почти подросток.

— Батюшка, благословите! — загудел мужской бас.

Заключённые всколыхнулись, пропуская дородного мужчину, обнажённого по пояс.

— Батюшка, благословите! — один за другим кричали люди, выстраиваясь в очередь.

Тянулись руки, склонялись спины. По лицу отца Петра потекли слёзы. Его глаза засияли звёздами, плечи распрямились, и теперь он был уже не сломленный горем старик, а молодой лёгкий батюшка в момент пасхальной радости.

Казалось, что сейчас он возденет вверх большой крест и возликует: «Христос Воскресе!»

— Осади назад! По местам! — краснея от натуги, заорал командир. Но его оттеснили в сторону.

Конвоиры попытались разогнать заключённых прикладами, но в камере было слишком тесно для размаха. Тогда конвоиры схватили отца Петра и потащили его к выходу.

— Стойте! — не помня себя закричал Глеб. Одним махом он соскочил со своего яруса и, наступая куда ни попадя, ринулся вниз. — Отец Пётр, я спас иконы из вашего храма, они не сгорели!

— И Николай Угодник? — сумел прохрипеть отец Пётр под захватом конвоира.

— И Николай Угодник, и Взыскание Погибших, и Казанскую, — скороговоркой перечислял Глеб, боясь, что сейчас отца Петра уведут и он никогда не узнает о сохранённых святынях.

— Слава Богу! — Сбросив с себя руки конвоира, отец Пётр добровольно двинулся к выходу. На его лице расцвела улыбка спокойствия и уверенности. — Расступитесь! Ко Господу иду!

* * *

На работу Фаина не пошла. Рано утром подняла Капитолину, отвела в детский сад и понеслась на Шпалерную. От Свечного переулка до Шпалерки расстояние всего ничего: перекреститься около церкви Владимирской иконы Божьей Матери на проспекте, прости, Господи, Нахимсона[44], бывшем Владимирском, пересечь Невский проспект, пройти вдоль Литейного и свернуть направо. Пустынные проходные дворы гулким эхом отзывались на её торопливые шаги. В окнах домов золотыми бликами отсвечивало незакатное солнце белых ночей. Ночью прошёл дождь, и под дуновением ветра вода в лужах дрожала мелкой рябью.

Ближе к Литейному народу стало больше. На Невском, теперь он назывался Проспект 25 Октября, чередой шли трамваи. Фаина вскользь подумала, что Путиловский завод скоро даст гудок к началу работы, а завтра её, возможно, уволят как прогульщицу. Но мысли о себе не занимали, улетучиваясь из головы без следа. Сейчас она не могла ни молиться, ни плакать, ни взывать о помощи — опомнилась лишь за поворотом на Шпалерную, когда в глубине улицы, прямой как стрела, небесной голубизной поднялось каменное кружево Смольного собора.

Железные ворота тюрьмы были закрыты. Фаина бросилась к небольшой дверце проходной, но наткнулась на часового. С непроницаемым выражением лица он полоснул её взглядом, в котором читалось то ли жалость, то ли презрение:

— Здесь стоять не положено, проходите, гражданка.

— Но мне надо узнать. Только узнать. Пропустите!

— Не положено, — часовой нетерпеливо дёрнул подбородком, — приёмные часы с девяти утра. Уходите, не задерживайтесь.

Опустив голову, Фаина пошла вверх по улице. Начинался рабочий день, и навстречу торопились прохожие. Мальчишки-школьники с заливистым хохотом гоняли по мостовой помятую жестяную коробку из-под монпансье. Распахивались витрины магазинов. У подвальчика с вывеской «Ресторан Моравия» толстая старуха голиком на длинной ручке шваркала по каменным ступеням, ведущим вниз. Несколько женщин, не оглядываясь, шли впереди. Шестым чувством Фаина признала в них своих, у которых тоже кто-то под арестом и которые подобно ей кружат вокруг тюрьмы в слепой надежде если не на свидание, то хотя бы на весточку.

Держась на расстоянии, она пошла позади и вскоре вышла на набережную Невы, где колыхалась толпа людей, по большей части женщин. Некоторые были с детьми, один старичок тяжело опирался на костыли. Старуха с трясущейся головой, по виду бывшая барыня, кинула на Фаину безразличный взгляд. «Ожидают открытия проходной», — поняла Фаина.

Она не знала как себя вести и к кому обратиться, поэтому встала чуть поодаль и стала смотреть на тёмно-кирпичную громаду другой тюрьмы — Крестов на противоположном берегу Невы. Ещё никогда она не ощущала себя настолько одинокой и испуганной. Даже когда замерзала на ступенях чужого дома в грозовом семнадцатом.

Сейчас же вокруг не было ничего, кроме смертельного холода. Наверное потому, что страх за любимого гораздо сильнее страха за самоё себя.

Она поёжилась под пристальным взглядом высокой девушки с цыганскими кольцами в ушах. Та была одета в добротную зелёную кофту с рядом мелких пуговок, суконную чёрную юбку и крепкие полусапожки на шнуровке.

В одной руке девушка держала узелок, судя по всему, с провизией, а другой небрежно крутила тугой локон волос, свисающий с виска.

Фаина хотела отвернуться, но девушка внезапно улыбнулась и бросилась к ней, раскинув по сторонам руки:

— Фаина, Файка, не узнаёшь? Это же я, твоя подружка, Дуся Заварзина! Неужели забыла?

Подружка Дуся жила в охотничьей слободе, где они с отцом недолго жили после маминой смерти. Дусину фамилию Фаина не знала, да и в рослой девушке, стоящей рядом, с трудом узнавались черты худенькой круглоносой девочки с цепкими пальцами и вьющимися волосами. Она попыталась улыбнуться, но губы сложились в жалостную гармошку, от которой потянуло в слёзы.

— Но-но-но, не хандри, прорвёмся! — бодро проговорила Дуся. — Ты здесь в первый раз?

— Да, в первый.

— Оно и видно, — Дуся сверкнула золотой фиксой во рту. — Держись меня, товарка, я бывалая, все ходы-выходы знаю. Вон, видишь старичка с костылями?

— Да, вижу.

Фаина посмотрела на деда. Подложив локоть на один из костылей, он невозмутимо тянул самокрутку.

— Пошли к нему. Это наш разводящий.

— Кто? — не поняла Фаина.

Дуся нетерпеливо дёрнула плечом:

— Иди и не спрашивай, потом разберёшься.

Раздвигая толпу плечом, Дуся пробралась к деду:

— Ферапонтыч, слышь, Ферапонтыч!

Дедок моргнул слезящимися глазами:

— Ась?

Дуся сложила ладони рупором и поднесла вплотную к дедову уху. Фаина не слышала, что она шептала, но поняла, что разговор идёт про неё, потому что дедок то и дело поглядывал в её сторону из-под нависших бровей, похожих на клочки серой ваты. Несколько раз он отрицательно качнул головой и наконец сказал:

— Так и быть, Дуська, делаю тебе попущение только заради того, что ты здесь уже полгода ошиваешься.

Просияв, Дуся чмокнула дедка в щёку и подошла к Фаине:

— Договорилась. — Заметив, что Фаина не понимает, пояснила: — Ферапонтыч очередь держит, чтоб никто в наглую не пролез. Вот я и попросила разрешения поставить тебя впереди моего номера. Если бы ты по порядку записывалась, то сегодня бы нипочём не попала. Я сказала, что ты моя сестра. Поняла?

— Да, — Фаина кивнула, — спасибо тебе, Дусенька.

— Не за что, — Дуся махнула рукой, — я ради друзей завсегда готова на тряпки порваться. Такая уж уродилась. Но ты, Файка, от меня теперь ни на шаг! Бить будут, за волосы таскать — всё равно не отходи.

Бить? Таскать за волосы? Кто? Зачем? Почему?

Вопросы она задать не успела, потому что толпа на набережной внезапно развернулась и побежала.

* * *

— Бежим! Не отставай!

Дуся схватила Фаину за руку и потянула за собой. Сзади кто-то сильно толкнул в спину. С трудом удержавшись на ногах, Фаина влилась в середину людской массы, которая донельзя уплотнилась возле тюремных стен. В открытой двери проходной образовалась давка, потому что весь поток стремился одновременно попасть внутрь. Здесь Фаина поняла, что значили Дусины слова про битьё и таскание за волосы.

— Куда, осади назад! — размахивая костылём, заорал Ферапонтыч. — Зашибу, кто не по порядку сунется!

Костыли в его руках работали, как вёсла, разгребая толпу на две стороны. Пробившись к дверям, он перевёл дух и яростно зыркнул глазами на притихших женщин:

— А ну, проходи по одному!

Внутри было тесно от людей. На руках у женщины заплакал ребёнок. На неё со всех сторон зашикали:

— Тише, тише.

Вновь вошедшие напирали друг на друга, спорили, переспрашивали номера. Старушке в середине толпы стало плохо, и девичий голос жалобно вопросил:

— Воды! Граждане, у кого-нибудь есть вода?

И снова со всех сторон понеслось приглушённое:

— Тише, тише, а то всех не примут.

По мере того как люди распределялись по номерам, суета успокаивалась. Все стояли вплотную друг к другу, как в переполненном трамвае. Дусин номер оказался сто восьмидесятый. Она втиснула Фаину впереди себя и свободно вздохнула:

— Через пару часов пройдём. У тебя кто там? Муж?

Фаина вдруг вспомнила, что подобный вопрос ей задавали про Тетерина. И тогда она тоже не знала, как ответить. Мысль о Глебе острой иголкой царапнула по сердцу:

— Один очень хороший человек.

— Хахаль, значит, — сделала вывод Дуся. — Мой тоже хахаль, и тоже хороший. Васька Чубатый, может слышала? Он в банде Лёньки Пантелеева ошивался.

Фаина едва сдержалась, чтоб не охнуть от удивления, потому что о разбоях банды Лёньки Пантелеева в городе сплетничали с придыханием ужаса.

Дуся мечтательно улыбнулась:

— Если Васеньку осудят в ссылку, то я с ним поеду. А ежели срок дадут, то ждать буду. — Она тряхнула головой, рассыпая по плечам волосы. — Главное, что жив-здоров. Он ведь не политический. Это тех сразу к стенке ставят. — Обняв Фаину за плечи, она жарко прошептала: — Мне верные люди рассказывали, что здесь на Шпалерке и расстреливают. А убитых потом за руки за ноги в грузовик и везут на Новодевичье кладбище к Бадаевским складам. Там закапывают. Кстати, — отстранившись, насколько позволяла теснота, Дуся заглянула в глаза Фаины, — а твоего за что взяли?

— Я не знаю, — сказала Фаина, — он был обыкновенный жестянщик, день и ночь работал, никого не трогал.

То, что она упомянула Глеба в прошедшем времени, обдало её ужасом смерти. А что, если он уже, как сказала Дуся, закопан у Бадаевских складов. Её затрясло, и то, что дальше говорила Дуся, она слушала вполуха, не вникая в смысл. То и дело в направлении к выходу проталкивались заплаканные женщины, кто-то с пустыми руками, кто-то нёс узелок обратно — те плакали особенно сильно.

Через пару часов движения вперёд Фаина смогла разглядеть квадратное деревянное оконце, за которым сидел худой остроносый мужчина в чёрной военной рубахе. Когда подошла её очередь, она растерялась.

— Фамилия? — спросил мужчина.

— Сабуров, — сказала Фаина, — я хотела бы узнать…

— Помолчите, гражданка. — Пальцы мужчины забегали над ящичком картотеки. — Имя-отчество.

— Глеб Васильевич.

Мужчина выудил карточку и бегло на неё взглянул.

— Здесь.

Фаина протянула в окошко несколько купюр:

— Возьмите для него деньги.

— Ему не разрешено, — сказал мужчина и сунул карточку в картотеку. — Следующий!

Немного постояв возле Дуси, Фаина стала пробиваться к выходу, думая, что, наверное, имеет смысл разыскать Ольгу Петровну. Может быть она поможет похлопотать за Глеба. Хочешь не хочешь, а иного выхода нет.

* * *

В три часа пополудни Фаина подошла к дому Ольги Петровны. В последний раз её нога ступала сюда несколько лет назад, когда она отняла Капитолину у злобной няньки Матрёны. С тех пор она старалась построить путь так, чтоб обойти дом стороной. Слишком много боли лежало около этих стен. Здесь она сидела на ступенях, слушала, как в животе толкается ребёнок, и собиралась умирать. Здесь появилась на свет её девочка, и отсюда её выгнали как собаку с грудной Настенькой на руках.

Под сводом арки Фаина на секунду остановилась и постаралась взять себя в руки перед трудным разговором. В душе она молила лишь о том, чтобы Ольга Петровна оказалась дома и выслушала — только выслушала, а там как Бог даст.

Войдя во двор, знакомый до последнего закоулка, она прошла мимо высоких поленниц с дровами и увидела двух старых знакомых Сухотиных — мать и дочь, что рядком сидели возле парадной. Дочка Любка лузгала семечки, а старуха вязала на спицах длинный чулок, змеёй лежащий у неё на коленях.

— Здравствуйте.

— Здорово, коли не шутишь, — сказала старуха Сухотина. Выдернув одну спицу, она почесала ею лоб и подслеповато прищурилась. — Никак Файка? Давненько не виделись. Говорят, дочка Шаргуновых теперь у тебя.

— У меня, — коротко ответила Фаина и взялась за ручку двери.

Старуха как-то странно взглянула на Любку, и та ответила ей лёгким движением бровей, как делают те, кто очень удивлён или озадачен.

— А сюда чего пришла? — не отставала старуха.

— К Ольге Петровне.

Фаина дёрнула дверь на себя, и проржавевшие петли истошно взвизгнули.

— Так нет её, — разомкнула рот Любка. Она выплюнула подсолнечную шелуху себе под ноги и искоса посмотрела на Фаину. — Ты что, ничего не знаешь? Померла Ольга Петровна.

Хорошо, что Фаина крепко держалась за дверную ручку, потому что ноги под коленками внезапно ослабли.

— Не может быть! Как? — пересохшими губами спросила она, отказываясь верить услышанному.

— Обычно, как все помирают, — пригорюнилась старуха Сухотина. — Говорят, под машину попала. Давно уже схоронили. — Плоской ладонью старуха расправила вязанье и с напускным сожалением вздохнула. — Придётся тебе Капитолину в приют сдавать. Теперь она круглая сирота, некому нянькам платить.

— Сироти-и-инка, — хрипловато подтянула матери Любка, перекатывая во рту семечки.

Фаина выпрямилась, сама удивляясь, откуда взялись силы, и отчеканила, глядя, как у Сухотиных вытянулись лица:

— Пока я жива, Капитолина не сирота.

Домой Фаина добралась едва живая. Голова раскалывалась от боли, а перед глазами плыли радужные круги с мелкими золотыми вкраплениями. Перед тем как забрать из садика Капитолину, она присела на чугунную чушку у ворот и оперлась ладонями о коленки. Надо собрать себя в кулак, чтобы ребёнок не заподозрил, что дела сейчас — хуже некуда.

С тех пор как её уволили из детского сада, с Октябриной она едва здоровалась и была рада увидеть, что та отсутствует. Валя Лядова расплылась в добродушной улыбке:

— Здравствуйте, Фаина Михайловна, приятно вас видеть.

«Зато я никого не хочу видеть, кроме Настеньки, Глеба и моей Капельки», — подумала Фаина, обнимая Капитолину — единственную, кто у неё остался. Хотя… Она вдруг заторопилась:

— Капелька, собирайся скорее. Нам с тобой надо успеть по делам.

* * *

Фаина забыла, что с раннего утра не ела и не пила. Правда, пить хотелось, но некогда. Она не имела права потерять драгоценные минуты хотя бы на глоток речной воды. Потом, потом — всё потом, когда ледяной комок вместо сердца сможет вылиться в горячие слёзы. Сейчас уверенности придавали лишь рука Капитолины в её руке да золочёные кресты над куполами разорённой церкви, что ещё помнила своего арестованного настоятеля отца Петра.

— Мама, мама, мы куда? — захныкала Капитолина. И слово «мама» в её устах прозвучало для Фаины по-новому, потому что у Капитолины теперь осталась только одна мама — самая верная и любящая.

Видимо, Глеба арестовали в разгар работы, потому что двор перед мастерской выглядел так, словно хозяин оставил его на минутку и вот-вот выйдет из-за угла и радостно воскликнет: «Никак у нас гости! Друзей я всегда жду!»

С тяжёлым чувством Фаина посмотрела на разбросанные на верстаке инструменты, на ящик, полный металлических обрезков, на кувалду, что недавно послушно колотила по листу жести.

Капитолина бросилась к коту Фугасу, который нежился на закатном солнце.

— Мама, если ты сказала, что дяди Глеба нет, то можно я поиграю с котиком?

— Можно, только не уходи со двора, — позволила Фаина и прикоснулась рукой к каменной кладке, за день нагретой солнцем. Глеб показывал на пятый кирпич снизу. Она отсчитала нужное количество и легко вынула один из кирпичей с полой нишей внутри. Связка запасных ключей лежала в условленном месте. Помня разор в квартире Мартемьянова, Фаина хорошо представляла, какой погром случается после обыска, и удивилась, обнаружив в мастерской полный порядок. Ещё в прошлый раз она поняла, что Глеб отличается аккуратностью, и хотя сейчас было не до любопытства, всё же отметила разложенные по ранжиру инструменты и чисто подметённый пол, заставленный водосточными трубами. Глеб как-то упоминал, что жилтоварищество сделало ему большой заказ на жестяные работы.

Замирая от дурного предчувствия, Фаина бегом пересекла мастерскую, отомкнула следующую дверь и понеслась вверх по лестнице, даже боясь загадывать, уцелела ли после обыска тайная кладовая. Слава Богу, самый большой её страх не сбылся, потому что шкаф стоял на своём месте. Дверцы его были распахнуты настежь, нижние ящики выдвинуты, и внутри них лежали платяные щётки и рожки для обуви. Тут же стояла пара стоптанных штиблет и валялся костяной крючок для застёгивания пуговиц. Носком туфли Фаина задвинула назад оба ящика, прикрыла дверцы и всем телом навалилась на боковину шкафа. После изнурительного дня сил совсем не осталось, но она знала, что обязана попасть в кладовку, даже если для этого придётся надорвать спину. Потная, измученная, она упорно толкала и толкала шкаф, пока его ножки с визгливым звуком не сдвинулись с мёртвой точки. Дальше дело пошло веселее, но когда Фаина наконец смогла протиснуться в кладовую, руки и ноги мелко тряслись овсяным киселём.

Перед тем как откинуть крышку сундука, она опустилась на колени и посмотрела на свои дрожащие руки с ободранными костяшками:

— Боже, не оставь меня в трудный час!

Сверху лежала икона Николы-угодника. Крепко обхватив, она прижала её к сердцу, чувствуя, как понемногу в грудь возвращается оборванное дыхание, словно бы святой Николай обнял её в утешение и тихо прошептал: «Не печалься, Господь милостив».

Святая Троица, святые Адриан и Наталья, Ангел-хранитель — она доставала иконы по одной и расставляла их вдоль стен, пока пальцы не прикоснулись к потёртому от времени образу Богоматери с прильнувшим к Её щеке Сыном — «Взыскание погибших».

Однажды Фаина видела, как перед этой иконой горячо и слёзно молилась женщина во вдовьих одеждах. За кого просила, о чём плакала, Фаина не слышала, но слова молитвы запали в душу и сами собой вылились в протяжный стон:

— О, Пресвятая и Преблагословенная Дево, Владычице Богородице, Споручница грешных и Взыскание погибших! Призри милостивым Твоим оком на меня, предстоящую перед иконой Твоею.

Сначала она просила за Глеба, потом помолилась за упокоение души Ольги Петровны, а когда стала захлёбываться от плача, бормотала уже и про Надю в чужом краю, и про невинно убиенных в дни переворота, и про тех, кто бесследно сгинул на фронтах Мировой и Гражданской, и про отца Петра — настоятеля разорённой церкви, и про всех-всех-всех, кто упокоился или живёт в многострадальной и богоспасаемой России. Каждое слово падало под ноги, как дощечка через зыбкую топь, и Фаина мостила, мостила дорожку, пока не поняла, что подошла совсем близко и её слышат.

* * *

— Так, так, так, значит, Сабуров Глеб Васильевич. Банкир.

Следователь побарабанил пальцами по тонкой папке в серой обложке и посмотрел на Глеба. Сесть ему не предложили, да и стула не было, поэтому приходилось стоять посреди небольшого кабинетика, насквозь пропахшего дешёвым табаком. Чекист был примерно одних лет с Глебом и сильно косил на один глаз. Почему-то вспомнился странный указ Петра Первого, который в свете циркулировал как анекдот: «Рыжих и косых на государеву службу не брать».

— Я жестянщик, а не банкир, — сказал Глеб.

С кривой ухмылкой следователь склонил голову, так что стали видны жидкие волосы на макушке.

— То, что вы мимикрировали под пролетариат, не меняет вашей сути. Слышали поговорку «яблочко от яблоньки»? — Во время паузы он раскрыл папку и пробежался глазами по бумагам. — Здесь написано: родился в богатейшей семье, обучался в Петербурге и Сорбонне, владеет немецким, французским и английским языками. Вы ведь не станете этого отрицать?

— Не стану. Но иностранными языками владеют все, кто заканчивал гимназию, в том числе и члены правительства.

— Не трогайте товарища Ленина, — внезапно взвизгнул следователь, — не касайтесь его своими грязными лапами, замаранными в пролетарской крови!

«Он сумасшедший», — подумал Глеб.

Следователь успокоился так же быстро, как и вспыхнул. Его лицо на глазах поменяло выражение на бесстрастный лик восковой маски.

— Гражданин Сабуров, советую вам не отпираться, а чистосердечно рассказать о своём участии в заговоре меньшевистской партии против советской власти. — Следователь перечислил несколько фамилий, некоторые из названных были Глебу знакомы по старому времени. С кем-то учился, с кем-то волочился за барышнями, с кем-то раскланивался в ресторане. Но и только. После переворота он не встречал ни единого из списка следователя. Хотя нет, бывшего журналиста Мартова[45] видел на митинге рядом с Лениным.

— Я не участвовал ни в каких заговорах, — ответил Глеб, но с таким же результатом он мог бы разговаривать с героями синематографа, так как на исходе третьего часа допросов понял, что правда следователя не интересует и цель этой дьявольской мясорубки — превратить человека в послушное существо, готовое подтвердить любую небылицу.

Каждые два часа следователи менялись и допрос начинался заново, прокручивая одни и те же вопросы: где родился, где учился, в каких заговорах участвовал. Ему не предлагали ни пить, ни есть, не позволяли ни сесть, ни даже прислониться к стене. К концу дня Глеб почувствовал, что ноги стали дрожать от усталости, а спину ломило так, словно он сутки отмахал кувалдой в кузнице. Глаза болели от постоянно направленного в лицо света лампы. Она горела постоянно, даже во время полуденного солнца в широком окне.

«Ничего, не раскисай, — твердил он себе, тупо глядя на очередного следователя, — главное выстоять, во что бы то ни стало выстоять».

Сыпавшиеся один за другим вопросы долбили мозг нещадной головной болью:

— Где вы получали образование? Кто ваши родители? Кто руководитель заговора? Какие деятели партии меньшевиков вам известны?

Чекисты неторопливо прихлёбывали чай из тонкостенных стаканов в серебряных подстаканниках и дымили папиросами, и им не было нужды концентрироваться на том, чтобы не потерять сознание. Глеб был уверен, что если и рухнет на пол, то его отольют водой и снова поставят. Помогали держаться на ногах лишь острая ненависть к системе, что ломала и калечила, любовь к Фаине и память об отце Петре, который шёл на расстрел победителем, а не побеждённым.

Ближе к ночи в кабинет вошёл ещё один чекист, и по тому, как живо выскочил из-за стола следователь, Глеб понял, что это начальник.

— Ну, кто тут у тебя, Шишмарёв?

Он бегло глянул на Глеба и посмотрел на следователя. Тот одёрнул гимнастёрку:

— Матёрая контра, товарищ Климов. Ни в чём не сознаётся. Из банкиров-миллионщиков Сабуровых.

Резко повернувшись, начальник подошёл вплотную к Глебу:

— Покажите руки. — Он остановил взгляд на шраме у большого пальца правой руки. — Откуда у вас этот шрам?

Глеб поднял голову:

— Роковая случайность.

Начальник сощурился:

— Ну-ну. Отправляй его в камеру, Шишмарёв. Завтра я с ним лично разберусь.

* * *

Фаина разрывалась от желания бросить работу и бежать стоять под тюремными стенами. Ей казалось, что когда она будет рядом с Глебом, хотя бы и за воротами, то с ним не случится самого страшного, что представлялось лязганьем железных дверей, щелчками затворов винтовок и короткими сухими выстрелами.

Если бы не смерть Ольги Петровны, то она непременно собрала бы передачу и снова пошла в тюрьму, и ходила бы каждый день, пока не получила весточку от Глеба. Но Ольги Петровны больше нет, а значит, нет и кормовых денег для Капитолины. Если её выгонят за прогул, а в том, что выгонят, Фаина не сомневалась, то тогда… О том что будет дальше, она постаралась не думать и до самой заводской проходной перебирала в памяти мгновения, проведённые с Глебом. Вспоминала, как он улыбается, как заваривает чай в своей мастерской, как делал им с Капитолиной печурку и перепачкался в саже, а она вытирала ему нос полотенцем и смеялась.

Но, как ни странно, в цеху не пришлось оправдываться. Старший мастер, едва глянув в её лицо, уверенно спросил:

— Заболела? Оно и видно. Прямо почернела вся. Иди работай, да смотри, сильно не усердствуй, а то свалишься, и возись тут с вами.

Уф! Одной бедой меньше!

Не поднимая головы, Фаина выдавала норму за нормой, не позволяя беде взять над ней верх. В перерыве, когда она присела вытереть пот, подошла настырная Катерина:

— Файка, я ведь знаю, почему тебя вчера не было. Я приметливая, от меня ничего не утаишь!

Отвечать Катерине не было сил, и Фаина молча посмотрела в её глаза, искрящиеся лукавством. Катерина тряхнула головой, явно хвастаясь красненькими серёжками в ушах, и на одном дыхании выдала:

— Это ты из-за комсомола переживаешь. Нам виду не показываешь, а дома плачешь ночи напролёт, вот и не сдюжила — заболела.

— Поплакала бы, да слёзы кончились, — устало проговорила Фаина, почувствовав на плечах пудовую тяжесть никчёмного разговора.

Чтобы уйти от вопросов и жалости, она снова принялась за работу и не уходила из цеха, покуда гудок не возвестил окончание смены и двор забурлил голосами рабочих. Опустив голову, Фаина шла в общем потоке людей, но возле проходной внезапно поняла, что постоянно высматривает у ворот высокую фигуру Глеба. Она знала, что Глеб никак не может здесь появиться, но, дрожа, вновь и вновь всматривалась в пёструю толпу пешеходов. От мужчины в чёрном пиджаке её взгляд метнулся к мужчине с лопатой на плече, потом опять вернулся к пиджаку, чтобы разглядеть обширную лысину на голове у его хозяина и сизый нос пьяницы.

«Не он, не он, опять не он». — От каждой ошибки разочарование прожигало дыру в сердце.

Из подошедшего трамвая вышли пассажиры. Вагон тронулся, пересекаясь со встречным трамваем, и вдруг между составами Фаина отчётливо увидела Глеба. Боясь поверить, она замерла на месте. Глеб улыбнулся и шагнул ей навстречу, а вместе с ним в мир вернулись солнце, луна, ветер, звёзды и шелест листвы нового нарождающегося лета. Вспышка счастья подтолкнула её вперёд, в его подставленные руки, и слова, которые давно жили в ней, вырвались на свободу, и она без стеснения закричала на всю остановку:

— Глеб, я люблю тебя!

— Я тоже тебя люблю, — эхом отозвался тёплый любимый голос. — За последние дни я твёрдо понял, что у нас с тобой одна жизнь на двоих, даже если мы порознь.

На них со всех сторон смотрели люди, но Фаине было всё равно. Она гладила ладонями его запавшие щёки и нежно дотрагивалась пальцем до разбитых губ, зная наверняка, что с этого момента навсегда будет вместе с ним, даже если доведётся остаться одной.

* * *

Когда вместо расстрела его вывели к проходной и сказали: «Свободен», Глеб впал в странное состояние души между двумя мирами, один из которых — прошлый — воспринимался театральной постановкой, которая закончится, как только опустится занавес. Пока в руки не дали пропуск на выход, он думал, что его зло разыгрывают или с кем-то перепутали. Но на клочке бумажке фиолетовыми чернилами значились собственные фамилия, имя и отчество — Глеб Васильевич Сабуров 1895 года рождения, значит, ошибки быть не могло.

Словно сквозь пелену тумана Глеб добрёл до Таврического сада и без сил опустился на скамью у пруда. Заметив посетителя, крупный селезень в воде призывно крякнул нескольким уткам и погрёб к берегу в надежде на крошки хлеба.

— Невероятно, — прошептал Глеб, потому что сейчас мог произнести лишь это слово, накрепко вцепившееся в сумятицу мыслей. — Невероятно.

Он знал, что по праву рождения обречён на высшую меру социальной защиты, как в последнее время стали именовать казнь. Очень хотелось оглянуться, чтобы удостовериться в отсутствии конвойных или погони, но он заставил себя сидеть ровно и смотреть на селезня, который успел вылезти из воды и важно ковылял по молодой травке. Часы остались дома, но судя по солнцу, время подбиралось к трём часам пополудни. Погода стояла распрекрасная, и народу в парке набралось порядочно. На другой стороне пруда дети играли в мяч, на соседней скамейке старушка читала книгу. За спиной слышался весёлый девичий говорок. Два пожилых господина, по виду учителя, медленно шли по дорожке и что-то горячо обсуждали. До слуха долетели слова о средневековом романе Виллардуэна и о романтике латинского языка. Обстановка выглядела мирной, даже благостной, и с трудом представлялось, что в полуверсте отсюда располагается Домзак, где людей содержат подобно скотине, предназначенной на убой, а по ночам краснозвёздные убийцы выводят на расстрел обречённых.

«Интересно, почему начальник спросил про мой шрам на руке? И посмотрел уверенно, точно знал про рубец?» — подумал Глеб.

Указательным пальцем он провёл по белой полосе наискось ладони, и его пронзила догадка, объяснявшая загадочное освобождение. Если это так, то всё логично: жизнь за жизнь. Рука была покалечена в октябре семнадцатого, когда Глеб бросился на отчаянный крик, всколыхнувший ледяной осенний воздух. Узкая улица, по которой он побежал на помощь, заканчивалась тупиком, куда конный городовой загнал паренька-демонстранта. В те дни демонстрации шли почти непрерывно, и правительство как ни пыталось, не могло обуздать протестующих. С белым от ярости лицом городовой гонял паренька из угла в угол, словно крысу, и хлестал, хлестал, хлестал нагайкой куда ни попадя, пока Глеб не перехватил рукой толсто скрученную кожаную змейку с металлическим остриём на конце.

— Хватит! Уймись! Стрелять буду! — проорал Глеб, хотя не имел не то что пистолета, но даже перочинного ножика. Городовой потянул нагайку на себя, но Господь не обделил Глеба силушкой, и он стоял твёрдо, прикрывая собой окровавленного паренька, жалобно скулившего, как раненый щенок.

Хотя боли не чувствовалось, зажатый в кулаке конец нагайки разодрал мясо почти до кости, и по запястью в рукав текло влажное и горячее тепло.

Глеб выпустил ногайку, готовый в любую секунду перехватить её снова:

— Опомнись! Ты нас защищать должен, а не убивать!

Натянув поводья, городовой осадил коня назад, снова замахнулся, но, видимо, понял, что Глеб станет защищаться до последнего рубежа, и развернул коня назад. Где волоком, где на закорках Глеб притащил истерзанного паренька к себе домой, а тогда он жил в шикарной квартире на Большой Морской, и несколько дней выхаживал, пока спасённый не встал на ноги.

Неужели тот спасённый паренёк и есть начальник — товарищ Климов?

Глеб заметил, как проходящая мимо женщина покосилась на него и сморщила нос. Повернув голову к плечу, он втянул ноздрями тяжёлый тюремный дух, насквозь пропитавший одежду. Разило от него знатно. Дома он нагрел два ведра воды, ушёл в укромный уголок во дворе и с остервенением стал тереть мочалкой провонявшее тюрьмой тело, словно желая навсегда смыть память о пережитом на Шпалерке.

Окончательно придя в себя, он отодвинул шкаф и заглянул в потайную кладовую. На крышке сундука стояла икона «Взыскание погибших» из разорённого храма отца Петра и взирала на мир печально-вопрошающим взором.

* * *

— Пора идти, — в сотый раз сказал себе Глеб и остался сидеть на стуле с чашкой остывшего чая в руке. Визит к семье отца Петра он отложил сначала на день, потом на два, а теперь оттягивал часы и минуты, мучительно раздумывая, как рассказать матушке о последних минутах её любимого — одновременно горьких и величественных. Он до боли в пальцах стиснул чашку и застонал от невозможности повернуть время вспять и не дать свершиться убийству. Лучшие уходят. Лучшие. В России идёт бой за Веру и Отечество, а в любом бою первыми погибают самые сильные и бесстрашные. Разве возможно передать словами то сияние вечности, которое запечатлелось на лице отца Петра перед смертью?

Залпом выпив остатки чая, Глеб встал и подошёл к буфету, где хранил деньги. Скорее всего, семья отчаянно нуждается в средствах, и дружеская помощь не окажется лишней. Увесистая пачка купюр на малую толику облегчила тягостную ношу, которую он собирался принести Златовратским.

Узнать адрес отца Петра труда не составило: первая же женщина, горестно стоявшая около Покровской церкви, уверенно отослала его на Рузовскую улицу, в бывший доходный дом купца Буланова. Околоток, где располагалась Рузовская улица, назывался Семенцы, по наименованию Семёновского полка, расквартированного на нескольких соседних улицах.

Они начинались сразу за Царскосельским вокзалом[46]. До переворота Глеб предпочитал ездить в Царское село именно поездом, с обязательным посещением буфета для пассажиров первого класса в здании вокзала. Кухня располагалась выше этажом, и блюда в буфет доставляли на лифте, с пылу с жару. Помнится, перед самой Великой войной, он встретил в буфете Николя Гумилёва с женой Анной. Анет веселилась, а Николя сидел грустный, бледный, едва ковыряя вилкой в тарелке. Глебу он кивнул с улыбкой мученика в преддверии ада.

— Наверное, опять поссорились, — шепнула Глебу его спутница, очаровательная мадам Зизи, не чуждая литературных изысков.

Бедный Гумилёв! Он прошёл тот же крестный путь, что и отец Пётр, и так же, безвинный и безмолвный, сгинул в кровавом месиве, именуемом революцией за свободу, равенство и братство.

Победа, слава, подвиг — бледные

Слова, затерянные ныне,

Гремят в душе, как громы медные,

Как голос Господа в пустыне, —

всплыли и завертелись в памяти стихи Гумилёва.

Говорят, на расстрел он пошёл с гордо поднятой головой, расправив плечи, как подобает русскому офицеру перед лицом смерти. И было ему тридцать пять лет от роду.

За время советской власти трёхэтажный дом купца Буланова на Рузовской улице заметно поистрепался и облупился. Сырая плесень выедала краску причудливыми узорами, почерневшие рамы, давно не знавшие кисти, уныло обрамляли тёмные окна, над которыми трепыхался красный флаг, изрядно выцветший на летнем солнце.

Старушки на лавочке охотно указали квартиру отца Петра. Глеб на одном дыхании взбежал на третий этаж, насквозь пропахший кошками и затхлостью. Судя по обилию фамилий на деревянной табличке, Златовратских уплотнили немилосердно: Скубиным один звонок, Сидоровым два, Просперовым три…

Немного помедлив, Глеб пять раз повернул рычажок и прислушался к глухому треньканью по ту сторону двери. Дверь отворила худенькая большеглазая девушка с прозрачной, до голубизны, кожей. Её вид вызвал такую острую жалость, что у Глеб сел голос.

Он кашлянул:

— Здравствуйте, я к Златовратским.

Нисколько не удивившись визиту незнакомца, девушка кивнула:

— Проходите пожалуйста. Я Нина, дочь отца Петра. Наша комната самая первая по коридору.

Она ввела его в крошечную каморку, тесно заставленную вещами. На комоде под вязаной скатертью в ряд стояли семь фарфоровых слоников. Часы на стене пробили три часа пополудни. Глеб собрался с мыслями:

— Нина Петровна, меня зовут Глеб Васильевич Сабуров. Я хотел поговорить о вашем батюшке…

Девушка не дала ему докончить фразу:

— Папы нет, он арестован. — Её губы дрогнули. — Вы знаете, он арестован почти год назад, а люди всё идут и идут. Просят то исповедать, то обвенчать, то отпеть. — Она крепко сжала руки и притиснула кулачки к груди. — Я каждый день наведываюсь в тюрьму, а там молчат. И передачу не взяли. Как вы думаете, что это означает?

Значит, она ещё не знает. Сердце Глеба упало. Он с отчаянием взглянул в тревожные глаза Нины:

— А где ваша матушка? Мне хотелось бы поговорить с вами обеими.

Плечи Нины поникли:

— Маму и братьев выслали в Астрахань. Я здесь одна.

Час от часу не легче.

— Как же вы одна? На что живёте?

— Я служу, — быстро сказала Нина. — Меня устроили курьером в контору Последгола[47]. Знаете, я очень хороший ходок и город знаю, так что ещё ни разу не заблудилась и не напутала адрес. — Она внезапно замолчала и опустилась на стул, глядя на него снизу вверх. — Вы пришли рассказать о папе, да? Вы видели его?

— Видел. — Глеб придвинул соседний стул и сел рядом. — Нина Петровна, мне очень трудно произнести то, что я должен сказать…

Она опустила голову и бессильно бросила руки на колени:

— Папы больше нет, да?

Кивнув, Глеб односложно подтвердил:

— Да.

Взгляд Нины скользнул по иконостасу и остановился на лике Богородицы, около которого горела лампадка.

— Папа всегда восхищался мучениками. Говорил, что нет высшего счастья, как без колебаний отдать свою жизнь за веру.

По щекам Нины потекли слёзы. Она не стала их вытирать и всё время, пока Глеб рассказывал, сидела спокойно, перебирая пальцами концы пояска на платье.

— Я поеду к маме, — сказала Нина, когда он замолчал, не смея поднять на неё взгляд, потому что остался жив, тогда как отец Пётр пошёл на расстрел. — Пока папа был здесь, я не могла оставить город, а теперь он на небесах и видит нас отовсюду. — Её глаза потемнели от боли. Она медленно прочитала наизусть: — Всякое царство разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит[48]. Нынче как никогда наша семья должна крепко держаться вместе.

— Нина Петровна, умоляю, возьмите деньги, они вам пригодятся в дороге. — Глеб вынул из кармана пачку денег и положил на комод под бивни фарфорового слона.

Нина безучастно смотрела в окно и, кажется, не слышала его слов.

Он вспомнит Нину и этот тягостный день через много лет, в победном сорок пятом году, когда увидит на обгоревшей стене Рейхстага размашистую надпись: «Ура! Мы победили смерть!» — и подпись «Пётр Златовратский».

* * *

— Дом, разделившийся сам в себе, падёт, — произнёс Глеб, когда вышел от Нины Златовратской. — Он взглянул на тучи над головой и высокий полёт стаи птиц. — Господи, не допусти беззакония, объедини Россию под рукой Твоей.

То, что страна несётся в пропасть, он понял ещё перед войной, когда народ стал расслаиваться на части, словно плодородная пашня под остриём плуга. В наэлектризованном воздухе носились искры зарождающейся революции: либералы на всех углах кричали о свободе и клеймили коррумпированную власть. Газеты публиковали карикатуры и критические статьи, то и дело сравнивая закостенелую Россию с прогрессивной Европой. (Ха! Эту самую Европу, разжиревшую на грабежах колоний, Глеб презирал глубоко и искренне.)

Растерянная власть металась от Думы к Думе и не могла предложить ничего, что смогло бы повернуть ситуацию к созиданию; народ начинал роптать сперва глухо, потом всё громче и громче, пока его голос не перерос в настоящий бунт, бессмысленный и беспощадный.

Образованные круги наводнили суфражистки, спиритуалисты, кокаинисты, стриженые эмансипе с пахитосками в зубах, ратующие за свободную любовь. Помнится, сестра поэта Водопьянова Поленька в Павловском курзале с бокалом шампанского в руках вскочила на стол и отбила каблучками чечётку, попутно перевернув блюдо с ломтиками буженины:

— Господа, я пью за русскую революцию! Пусть ветер перемен принесёт нам очистительную бурю!

Писатель Горобовченко аккуратно счистил ножом прилипший к скатерти пластик буженины и сунул его в рот, смачно причмокнув:

— Ура!

И почти все, сидящие в ресторане, подхватили это бубнящее горобовченское «ура», с пьяной лихостью восклицая:

— Ура! Виват грядущим переменам!

Стыдно вспомнить, но он тоже кричал «ура», правда, не революции, а иссиня-чёрным кудрям Поленьки, картинно рассыпанным по алому шёлку платья в духе работ живописца Брюллова. Вскоре после Февральской революции Поленьку зарезали на канале «птенцы Керенского», так называли уголовников, выпущенных из тюрем указом нового министра юстиции господина Керенского. Амнистия «жертвам царизма» была объявлена в Думе под бурные рукоплескания и возгласы «Браво!». Случайный знакомец Глеба из судейских рассказывал, что сорок тысяч уголовников немедленно записались в Красную гвардию с винтовками и штыками.

Увы, прекрасная революция благородных устремлений на деле оказалась иллюзией, уступив место остервенелой борьбе за власть между вождями разнообразных партий, и наступило время волков, где верх брал самый безжалостный и яростный. Народ рвут на красных и белых, а Церковь раскачивают живоцерковники-обновленцы, которых поддерживает советская власть и всемогущее ВЧК[49].

Как-то раз, ради любопытства, Глеб заглянул на раскольничью службу в храм неподалёку от дома. Литургию вёл незнакомый священник в высокой пёстрой митре на манер католической. Дьяконом была женщина — сухопарая дама в пенсне на остром носу. Несколько прихожан со свечами в руках выглядели то ли озадаченно, то ли испуганно.

— Ничего у них не получится, — уверенно вымолвил кто-то от двери, — не станут плясать православные под сатанинскую дудку. Устоит истинная Церковь Православная и всех нас из подполья на дорогу выведет.

И Глеб всей душой согласился с этим мнением.

* * *

К 1923 году многие церкви Петрограда примкнули к обновленцам, поэтому Глеб с Фаиной обвенчались на Загородном проспекте на подворье Коневского монастыря, где почти два века с чудотворного образа взирала на прихожан Богородица и просила Господа пощадить неразумных, что разделяют дом свой сами в себе и толкают его к погибели. Через две недели после венчания Глеб в обнимку с котом перебрался жить к Фаине.

— Вот и все мои вещи, — со смущённой улыбкой он поставил на пол два чемодана шикарной коричневой кожи с тиснением в виде вензеля ГС — Глеб Сабуров.

— С такими чемоданами надо ездить литерным поездом, а не ходить по Петрограду средь белого дня, — заметила Фаина и засмеялась, потому что вместе с Глебом в дом вошло семейное счастье, простое, как хлеб и соль, и глубокое, как звёздное небо в ясную погоду.

Один из чемоданов оказался набитым книгами, по большей части иностранными.

— Это на немецком, — пояснил Глеб. — Если захочешь, то я вас с Капитолиной начну учить немецкому языку.

Фаину удивил его выбор:

— Я очень люблю учиться. Но почему именно немецкому, а не английскому или французскому? Ведь ты наверняка знаешь французский как свой родной.

Глеб поставил книги на полку, провёл пальцем по корешкам, равняя их по ранжиру, и очень серьёзно произнёс:

— Потому что Россию ждёт война с Германией. Насколько я знаю немцев — а я их знаю достаточно хорошо, они не смирятся с поражением. В этом мы, русские, с ними схожи. Поэтому лучше заранее изучить язык возможного противника.

Комнату словно прохватило студёным сквозняком. Фаина охнула:

— Нет! Больше не должно случиться войны! Хватит с нас горя. Надо верить в лучшее. Посмотри, как налаживается жизнь!

Муж усмехнулся:

— В том числе я люблю тебя и за то, что ты умеешь видеть радугу на горизонте. Дай Бог, чтоб ты оказалась права, но немецким алфавитом всё же займёмся.

Сундук с иконами было решено перевезти ближе к ночи, подальше от любопытных глаз. Специально под сундук Глеб выгородил в комнате специальную нишу, преобразованную в кровать для Капитолины таким образом, что сундук стал практически не заметен. Ниша задёргивалась шторами, отчего Капитолина пришла в полный восторг.

— Мама, папа, у меня будет своя комната!

С первых дней совместной жизни она стала называть Глеба папой, чем приводила его в состояние блаженства.

В первую совместную ночь Фаина проснулась от щемящего ужаса, пронзившего от головы до пят.

«Боже, Боже, а ведь я могла бы выйти замуж за Тетерина!» — подумала она, и эта мысль показалась ей невыносима своим продолжением. Разве могла бы она любить его так, как заповедано любить мужа: всем сердцем, всей душой, всем своим существом отныне и до веку?

Невесомым касанием Фаина погладила по щеке спящего Глеба и залюбовалась чёткой линией его крепко сомкнутых губ и каштановой мягкостью коротко постриженных волос вокруг лба. Глеб — и только он мог стать её суженым, и вся предыдущая жизнь была лишь движением к нему, единственному и любимому. Вот так карабкаешься от несчастья к несчастью, проклинаешь судьбу, плачешь, отчаиваешься, а на поверку оказывается, что каждая новая беда — ступенька к счастью.

Фаина прислушалась к тихому дыханию Капитолины и соскользнула с кровати, чтобы подойти к иконе. От нахлынувших чувств хотелось то ли плакать, то ли смеяться, то ли молиться, уповая и дальше на милость Божью. А когда найдётся Настенька, то чаша её радости наполнится до краёв.

* * *

Глеб почувствовал лёгкое скольжение пальцев на щеке и замер в облаке нежности, окутавшем душу.

«Я полюбил её в тот миг, когда увидел, — подумал он, — сердитую, растрёпанную птаху с лопатой в руке и тревожным взглядом».

Мягкое и тёплое состояние блаженства было сродни невесомости в морской волне. Не размыкая глаз, он слышал острожные шаги Фаины по комнате и лёгкое поскрипывание паркета под босыми ногами. Вот она подошла к окну, вот остановилась у иконы. Глеб улыбнулся: «Господи, спасибо Тебе за великое счастье найти свою половинку среди миллионов других лиц».

Ему вдруг стало страшно от мысли, что в ранней юности он едва не женился на дочке поставщика Императорского двора, кокетке Катеньке с театрально распахнутыми глазами-оленятами. Катенька всегда одевалась в розовое со множеством оборочек и кружев — этакое пирожное со взбитыми сливками. Дополняли облик розовые щёчки, розовые губки колечком и облако золотых волос по плечам. От брака спасла Катенькина ветреность — буквально накануне предложения руки и сердца Катенька так беззастенчиво строила глазки молодому барону Корфу, что Глеб в расстройстве зашвырнул букет в Неву, а бриллиантовое кольцо презентовал оторопевшей кузине.

В последний раз он встретил Катеньку накануне революции на благотворительном балу, где она весело кружилась в мазурке вместе с черноусым гусарским корнетом. Хотя чувства к Катеньке давно остыли, тогда его кольнула запоздалая ревность — уж очень хороша она была в танце. Сейчас Катенька вспоминается лишь в связи с благодарностью Господу за то, что не попустил поддаться ложным чувствам, мимолётным, как осенняя паутина, в которой путаются последние мухи. Глеб изогнул губы в усмешке: пирожные быстро приедаются, а простой хлеб вечен, как сама любовь.

* * *

Осенью Капитолина пошла в школу. Накануне Фаина засела за швейную машинку и сострочила симпатичное тёмно-синее платьице, к которому замечательно подошли связанный крючком кружевной воротничок и белая атласная ленточка в косичку.

Она так хотела собрать в школу не одну, а двух девочек, что уткнулась лицом в платье и разрыдалась.

— Мама, мама, ты что? — закричала Капитолина — она всегда пугалась маминых слёз.

— Ничего, Капелька, это я от радости, что ты выросла.

Капитолина просияла. Надев платье, она покружилась посреди комнаты и зажмурилась от бьющего в глаза солнца:

— Мама, папа, а меня учительница будет ругать? Октябрина Ивановна сказала, что всех, кто плохо учится, в школе ругают.

— А ты собираешься плохо учиться? — спросил Глеб. Он отложил книгу и улыбнулся.

Капитолина закатила глаза:

— Конечно, я собираюсь учиться на одни пятёрки, но вдруг учительница захочет поставить мне двойку?

— Уверена, что с тобой такого не произойдёт, — успокоила её Фаина, — тем более что ты уже умеешь читать и считать.

Ноги Капитолининого страха выросли из рассказов соседского Тишки, чьей наилучшей оценкой был «неуд». Тишка любил хвастать, что ему всё нипочём и учительница может хоть обораться, но он как учился на двойки, так и будет!

Школа первой ступени, куда записали Капитолину, располагалась в бывшей женской гимназии неподалёку от Витебского вокзала. Решающий выбор оказало то, что по пути была мастерская Глеба, и после уроков Капитолина могла прибежать к нему, а не в пустую комнату, куда мама возвращается с завода только в семь часов вечера.

Первое сентября одарило теплом и солнцем.

За руку с папой Глебом Капитолина шла в школу и думала: заметит учительница, какие у неё хорошенькие новенькие туфельки, или не заметит? Ещё не терпелось знать, старая будет учительница или молодая. Лучше бы молодая, как Октябрина Ивановна, потому что с молодыми весело и интересно, а старички только и умеют что читать газеты и греться на солнышке — ни побегаешь с ними, ни посмеёшься.

Хотя мама предупредила, что на уроках слушают учителя, а не смеются, но, наверное, чуть-чуть можно, если весело. Ещё мама сказала, что теперь девочки и мальчики учатся вместе, и Капитолина гадала: кого в классе будет больше — девочек или мальчиков? Хотелось, чтоб верх был у девочек, потому что мальчишки любят баловаться и толкаться, а с девочками можно нормально поговорить про платья для кукол или обсудить шов назад иголкой, которому вчера научила мама.

Школьный двор кипел ребятами и гудел от шума и криков. Папа Глеб подвёл Капитолину к высокой женщине с прилизанными волосами и круглыми очками в черепаховой оправе:

— Добрый день, Елизавета Давыдовна! Познакомьтесь — это ваша ученица Капитолина Шаргунова.

Капитолина надулась от обиды. Сколько раз просила не называть её Шаргуновой. Мама, хитренькая, теперь Сабурова. А разве можно, чтоб у родителей и детей были разные фамилии? Никак нельзя.

Учительница не обратила внимания ни на её недовольство, ни на новые туфельки, и Капитолина совсем скисла. Не прибавило настроения и то, что около учительницы стояли несколько мальчиков и ни одной девочки. Увидев Капитолину, толстый мальчик со щеками-яблоками приставил к носу растопыренную ладошку и пошевелил пальцами. За показанный нос Капитолина собралась отвесить ему леща[50], но не успела, потому что где-то в середине двора запели звуки горна и гулко ударили барабанные палочки.

— Быстро стройтесь в шеренгу, — сказала Елизавета Давыдовна и стала расставлять детей в ряд, откуда-то из-за спины выхватывая то девочку, то мальчика. Оказалось, что девочки в классе есть и их примерно поровну с мальчиками. Капитолину поставили плечом к плечу с крепкой девочкой выше её на целую голову. Девочка то и дело с хрустом кусала яблоко, пока учительница не сделала ей строгие глаза.

— Товарищи ученики, — закричал со ступенек седой дядька в чёрном пиджаке с красным бантом в петлице, — сегодня вы переступили порог народной школы, чтобы получить знания, достойные будущего строителя коммунизма. Ура, товарищи!

— Ура, — сначала нестройно, а потом всё громче и громче закричали школьники. Капитолина не знала, нужно ли ей кричать, и промолчала.

— Совсем скоро, вооружённые умениями, вы станете продолжателями дела ваших отцов, сломивших хребёт царской власти!

— Ура! — истошно выкрикнул мальчик из середины ряда.

Седой дядька откашлялся:

— А теперь, товарищи ученики, попрошу вас разойтись по классам.

— Ура! — опять донеслось из середины ряда.

— Хватит драть глотку, Буров. Покричал — и хватит, — сердито оборвал седой дядька и махнул барабанщику: — Давай!

Высоко подняв руки, тот обрушил палочки на кожу барабана. Громко и хрипло запели горны. Откуда-то из-за угла школы несколько ребят пронесли через двор красное знамя. Вслед за ними двое старших мальчиков выкатили тележку, на которой стоял ещё один мальчик, опутанный по плечам и рукам бумажными цепями. Когда тележка оказалась посреди площадки, мальчик резким движением разорвал цепи и выкрикнул:

— Долой оковы капитализма!

— Ура! — взвыл неугомонный Буров.

— Ура! — подхватили школьники.

Одно звено от цепи отлетело под ноги Капитолине. Она наступила на него новенькой туфелькой, и бумага приятно расплющилась под подошвой.

Когда затихли барабан и горн, Елизавета Давыдовна осмотрела строй первоклассников и скомандовала:

— Дети, стройтесь парами, идите за мной.

«Ни за что не пойду с мальчишкой», — подумала Капитолина и протянула ладонь первой попавшейся девочке с растрёпанной косицей.

Та крепко сжала её пальцы горячей рукой, словно они дружили всю жизнь:

— Давай сядем вместе!

— Давай, — согласилась Капитолина, — будем подругами не-разлей-вода.

* * *

Седьмое ноября — в годовщину Октябрьской революции и день рождения Насти и Капитолины был выходной, и Фаина с утра пораньше затеяла стирку, благо соседи ушли на демонстрацию и в доме воцарились тишь да гладь. Даже коты — соседский Рыжик и свой Фугас — не донимали — лениво валялись на подоконниках и следили за мухами на потолке. На плите булькала выварка с простынями, а в щёлоке замачивались рубашки Глеба. Вечером в честь дня рождения для Капитолины будет испечён пирог с яблоками и торжественно выставлена на стол тарелка с настоящими сотовым мёдом золотисто-грушевого оттенка.

За стиркой постоянно вспоминался день семилетней давности, когда она сидела на ступеньках чужого дома, поддерживала руками огромный живот и собиралась умирать.

Фаина натёрла на тёрке кусок хозяйственного мыла и взглянула в окно. Глеб ушёл на работу, Капитолина убежала играть к подруге, но ей было строго-настрого указано вернуться к обеду. Пора бы уже, щи поспели — Капитолина любит их есть со сметанкой и свежим хлебом, на котором лежит кусочек сала.

Погрузив руки в корыто, Фаина шлёпнула бельё на ребристую доску, и вода под руками довольно булькнула и запузырилась. Не удержавшись, Фаина проткнула пальцем самый большой мыльный пузырь — хорошо, радостно стирать для дочки и для любимого. Какое счастье, когда есть, для кого стирать, варить щи или штопать носки, а утром рано-раненько выскользнуть на кухню и замесить тесто, чтобы к завтраку поставить на стол стопку золотистых блинов с кружевными краями.

— Мама, мы пришли! — плеснулся из прихожей весёлый детский голос.

— Кто мы? — спросила Фаина, уже заметив, что дочка пришла с подружкой.

— Я и Настя, — живо отозвалась Капитолина, — помнишь, я тебе говорила, что мы с ней не-разлей-вода?

— Да, да, конечно, помню.

Девочки стояли рядом, крепко взявшись за руки, и походили друг на друга, как два яблока с одной ветки, только Капитолина была в красивом чистом платье, а Настя в жалкой потрёпанной одежонке и рваной обуви с кое-как заплетёнными косичками.

Бросив стирку, Фаина сделала несколько шагов навстречу, но вдруг почувствовала, что не может ни вздохнуть, ни выдохнуть, словно её погрузили в реку и крепко удерживают на дне, не позволяя выплыть на поверхность.

Настя не поняла, почему мама Капы внезапно опустилась перед ней на колени и мокрыми руками погладила её по плечам:

— Настенька, девочка, так вот ты какая выросла!

— Мне уже семь лет. Я в школу хожу, — смущённым шёпотом ответила Настя, хотя понимала, что тётя Фаина прекрасно знает и про школу, и про то, сколько ей лет. Но мама учила, что если взрослые спрашивают, то молчать невежливо.

Фаина старалась не испугать детей своим волнением: глубоко дышала, пыталась улыбнуться, сказать что-то малозначащее и доброе, но ничего не получалось, потому что сердце норовило вылететь из груди от каждого Настиного вздоха, от каждого жеста. С горячей нежностью она ловила взмах тёмных ресниц и движение бровей, отчётливо видела каждый ноготь на тонком пальчике, а когда истрёпанный рукав кофты случайно обнажил острый локоток, то едва не потеряла сознание, заметив белую ниточку шрама от пореза о стеклянный осколок разбитой лампы. Когда лампа разбилась, Капитолинин отец, Василий Пантелеевич, взял вину на себя, иначе бы не миновать беды — Ольга Петровна промахов не прощала. Царствие им обоим небесное.

Фаине так неистово хотелось прижать Настю к себе, что она выбежала на чёрную лестницу, оперлась лбом о стену и на несколько минут замерла, пытаясь прийти в себя. Ступени под ногами плавно раскачивались то влево, то вправо, и она вместе с ними шаталась, как пьяная, начиная то плакать, то дрожать мелкой ледяной дрожью. Сколько раз в глухой тоске или горячечном бреду она пыталась вообразить их встречу! И только Господь да Пресвятая Богородица питали её надежду, не давая сойти с ума от горя и безысходности. Но она верила, что, наконец, обретет свою драгоценную потерю.

Оттолкнувшись от стены, Фаина опустилась на холодный пол и прижала руки к груди:

— Слава Богу за всё!

* * *

— И ты не расспросила дочку, с кем она живёт? — Глеб прижал Фаину к себе, и она уткнулась ему в грудь, чувствуя щекой толчки его сердца.

— Она сказала — с мамой. А подробности я не смогла узнать. Я не понимала слов, как будто оглохла. Только смотрела на Настю и боялась, что она сейчас исчезнет. Растворится, как сахар в воде. Я столько времени её искала…

Фаина стала задыхаться, и Глеб легонько коснулся губами её губ словно хотел передать ей частицу своего воздуха.

— Спасибо тебе, — пробормотала Фаина, — мне спокойнее, когда ты рядом.

— Я всегда буду рядом.

Они стояли у окна, где на квадрат двора с неба проливались сырые осенние сумерки. В окнах напротив кое-где тускло горели огни ламп. В кухне стучала тарелками Величко-Величковская.

Капитолина за пологом давно тихо сопела, сладко причмокивая во сне.

— Кстати, интересно, почему Настя — Настя? — заметил Глеб. — Ты же говорила, что в одеяльце не было никакой записки или адреса, а ребёнок ещё не разговаривал.

— Не знаю, — Фаина обвила Глеба руками за талию, — но я должна пойти поговорить с её… — она хотела сказать мамой, но испугалась, что, назвав этим словом чужую женщину, откажется от своей найденной девочки и оборвала фразу. Глеб поймёт, что она имела в виду.

Он понял и нежно поцеловал её в лоб:

— Хочешь, я провожу тебя?

— Нет-нет. Будет лучше, если я пойду одна. Хотя даже не представляю, как начать разговор. Ведь кто бы ни нашёл Настю, он спас ей жизнь, и я должна Бога молить за его доброту. Хотя Настюша так бедно одета и такая голодная, — голос Фаины дрогнул, — я налила ей щей, и она съела всё до последней капельки и потом вычистила тарелку корочкой хлеба. Её кожа совсем прозрачная, как у цыплёнка. — Фаина поняла, что вот-вот расплачется. — Я дала ей с собой пирог с капустой и уговорила, чтобы она пришла к нам завтра обедать. — Она с отчаянием посмотрела на Глеба. — Но днём я буду на заводе.

— Я останусь дома, — быстро сказал Глеб. — Дождусь девочек, познакомлюсь с Настей, накормлю и напою. Не беспокойся. — Он погладил Фаину по голове. — Главное, ты нашла дочь и больше с ней не расстанешься, что бы ни случилось.

* * *

— Три нормы, — сообщил парторг и похлопал Фаину по плечу. — Была бы партийная, давно в передовики бы вышла. А несознательным у нас, сама знаешь, дорога в светлое будущее заборонена. Ты должна крепко подумать над своей платформой, Сабурова. Такую хорошую работницу, как ты, пролетариат сможет поставить на нужные рельсы.

— Я не хочу на рельсы. — Фаина сняла брезентовый фартук и перекинула его через руку. — Мне хватает того, что Бог даёт. — Она тряхнула головой и широко улыбнулась, потому что со вчерашнего дня у неё есть Настя, о которой она по-волчьи выла долгими пустыми ночами и не знала, когда выпадет желанная встреча, да и случится ли она в этом мире, а не за чертой жизни и смерти.

А нынче радости сыплются одна за другой: любимый муж, найденная дочь, Капитолина. Разве может семейное счастье сравниться со значком передовика производства? Смена закончена, сейчас на трамвай и бегом на Фонтанку, где живёт Настя. Подумав о предстоящем разговоре с приёмной матерью Насти, Фаина поняла, что ей стало не по себе. Что говорить, как выспрашивать, о чём договариваться? Да и доказать, что Настя её дочь, — невозможно. Остаётся положиться на волю Божию — ведь зачем-то судьба привела Настю к их порогу именно сейчас, ни раньше, ни позже, — значит так и надо.

Трехэтажный дом под зелёной крышей окнами выходил на набережную, где на ветру трепыхалось тонкое кленовое деревце, зацепившееся корнями между гранитных плит. Когда Фаина шла мимо, с деревца оторвался последний лист и красным лоскутком упал под ноги. Почему-то от жалости к листу, доживающему свою первую и последнюю осень, Фаине стало грустно. Нагнувшись, она подняла листок и бросила его в тёмную воду Фонтанки: плыви корабликом — это лучше, чем быть затоптанным сотней каблуков.

Номер Настиной квартиры Фаина не знала, поэтому подошла к двум женщинам, что складывали дрова в поленницу. Одна из них была толстая и щекастая, а другая худая и очень высокая, с седыми прядями из-под платка.

Спрашивать не пришлось, потому что щекастая звонко спросила первая:

— Эй, гражданочка, кого ты у нас высматриваешь?

— Я ищу квартиру, где живёт девочка Настя Зубарева. Знаете?

Щекастая прищурилась:

— Вестимо знаю. Я с этой воровкой через стенку живу.

— С воровкой?

— Да ещё с какой! — И без того румяные щёки женщины стали совсем помидорными. Она выпятила губы. — Давеча я варила картоху, так одной картохи не досчиталась. А вчера она у меня кусок хлеба со стола стащила! Я из кухни вышла на минутку, вернулась, а хлебушек тю-тю! Я Настьку за косы отодрала, а ей, бесстыжей, хоть бы хны! Ни одной слезинки не сронила.

— Зря ты, Валька, на девчонку наговариваешь, — вступилась высокая. — Попробовала бы ты в семь лет остаться беспризорницей, так небось тоже бы еду таскала. Я позавчера ей тарелку каши подала и ничего, не обеднела! Глядишь, на том свете и зачтётся, что сироту пожалела.

Чтобы устоять на ногах, Фаине пришлось упереться о поленницу.

— Как сироту? Почему?

Обе женщины одновременно уставились на неё широко открытыми глазами. Высокая пожала плечами:

— Так померла её мамка. Ещё по весне преставилась. Вот девчонка одна и мыкается. Родни-то нет. А уж как Настёна за матерью ухаживала, как ухаживала! Бывало, идёт чрез двор, шатается от голода, а в руках два ведра воды держит — мамку мыть. Болела Машка сильно в последние полгода, почитай и не вставала. Вишь ты, по осени её, Машку Зубареву, сожитель сильно избил, вот она и начала кровью харкать. Видать, всё нутро выбил, пёс окаянный. Хотя Машка сама виновата: когда она с Гришкой сошлась, наши бабы предупреждали, что он горазд кулаками махать. Но Машка уже удила закусила: черноусый, чубатый, да при командирской должности, вроде бы как флотский старшина, вот она перед ним и не устояла.

— А мне Настя сказала, что живёт с матерью, — пролепетала Фаина, едва узнавая свой голос.

Толстощёкая недовольно насупилась:

— Она всем врёт, чтоб в приют не отправили. Хитрая — страсть! Я в Домком сообщила, что дочка Машки Зубаревой одна осталась, так что ты думаешь? Эта прощелыга стала прятаться! Как только кого увидит или услышит — шасть в дверь, и на улицу. Пойди сыщи иголку в стоге сена. И сама толком не живёт, и жилплощадь не освобождает. А у меня семья — третий внук народился, и все в двух комнатах толчёмся! Спрашивается, где справедливость?

От горячей ненависти к толстощёкой, что ради комнаты готова сжить со свету её дорогую девочку, Фаину пробила дрожь. Едва сдерживаясь, чтоб не вцепиться тётке в волосы, она повернулась к высокой:

— Вы знаете, где сейчас Настя?

— Понятия не имею! Она позавчера ушла. Ещё рукой вот так помахала, — высокая взмахнула ладонью, — до свидания, мол, тётя Варвара. Если бы обратно вернулась, я бы заметила — весь день во дворе с дровами вожусь. Вишь, какую поленницу накидала, — она кивнула на ровную кладку вдоль стены. — Не было сегодня Насти.

— Она уже три дня дома не появлялась, — встряла толстощёкая, — говорю же, пропащая. Мой Колька сказал, что видел её с ватагой беспризорников у Чернышёва[51]моста. Там и ищи, коли она тебе надобна.

Сама не своя от тревоги, Фаина побежала к Чернышёву мосту, что отсвечивал в серой ряби воды четырьмя каменными башнями, скованными между собой чугунными цепями. Время шло к восьми вечера, и на каменную набережную ложилась густая тьма. Фонари не горели, глядя на город слепыми глазницами тёмных стёкол. Фаина два раза пробежала по мосту туда и обратно, пока на углу Загородного проспекта не углядела мелькание ребячьей толпы. Не переводя дыхание, она побежала за ними, напрочь забыв об опасности и страхе.

— Ребята, стойте, пожалуйста!

Их было всего трое — два высоких мальчика и девочка лет тринадцати. Старший паренёк презрительно сощурился:

— Эй, тётка, это ты нам? Деньжатами хочешь поделиться?

Ребята захохотали над шуткой, в которой чувствовался недобрый вызов сильных над одинокой и слабой.

— Хочу. Вот, возьми, — Фаина достала кошелёк и зажала деньги в ладони.

Паренёк моргнул:

— Умная ты, тётка. Видать, жить хочешь.

— Я хочу найти Настю Зубареву. Знаете, где она?

Ответила девочка. Она была в синем истрёпанном пальтеце и мужском картузе на голове, что придавало ей сходство с грибом-поганкой.

— Если и знаем, то не скажем. Мы своих не выдаём.

— Мне очень надо! — с отчаянием взмолилась Фаина. — Я её много лет ищу. Я её мама.

— Мама, — сдавленным голосом прошептал средний мальчик. Он прижал руки к щекам и по-старчески покачал головой.

— Мама, — откликнулась девочка, и её голосок стал тонким и жалобным.

— Мама? — ломко переспросил старший паренёк и повторил, словно пробуя губами сладость: — Мама… — От его вздоха, наполненного тягучей тоской, Фаине стало больно.

Глаза ребят, устремившиеся на неё, показались бездонными звёздами на дне колодца. В повисшем молчании Фаина слышала, как в ушах отдаётся громкий стук сердца.

Ребята переглянулись. Девочка толкнула старшего локтем в бок:

— Скажи ты, Серёга.

— А нечего говорить. — Он сощурился, и Фаина вдруг заметила, что он с трудом сдерживает слёзы. — Мы Настьку давно не видели. С тех пор как она в школу записалась. Только однажды к нам в подвал приходила посидеть, да и то чтобы сказать, что не пойдёт воровать.

Девочка снова толкнула его в бок, но паренёк отмахнулся от неё как от мухи:

— Ладно тебе, Руська, мамка не выдаст.

— Я не выдам, — быстро сказала Фаина. — Вы, если встретите Настю, скажите, чтоб шла к Капитолине. Скажите, что там её ждут и любят.

Она уже уходила, когда старший догнал её и положил руку на плечо, возвышаясь над ней на полголовы:

— Вы это… деньги заберите.

Он неловко протянул ей зажатый кулак. Она увидела, что у него совсем детское лицо с милой и смущённой улыбкой. Не удержавшись, она по-матерински погладила его по щеке:

— Оставь себе. Вам они нужнее.

Фаина не помнила, как дошла домой. В душе зародилась слабая надежда, что завтра Настя снова придёт в школу и тогда можно будет обнять её и забрать навсегда. А если не придёт? Одна, голодная, оборванная, в большом городе. Сейчас надо взять Глеба и попытаться отыскать Настю по подвалам.

Остановившись на углу Свечного переулка, Фаина в последний раз оглянулась — вдруг дочка идёт позади, и все тревоги в один миг рассыплются от сумасшедшего счастья? В пустом переулке ветер гонял опавшие листья и раскачивал фонари над головой, словно справлял тризну по уходящему лету. Опустошённая и несчастная, она приплелась домой, где в прихожей на вечном приколе сидела соседка баба Глаша и вязала очередной чулок.

Фаина всхлипнула:

— Глеб, Глеб, одевайся, нам надо снова идти на улицу.

Он выглянул из двери, заметил её измученный вид и поцеловал в лоб:

— Надо так надо. Сейчас соберусь. Только покормлю девочек, а то они просят добавки каши.

Он опешил, когда Фаина вдруг закрыла лицо руками и громко зарыдала, вспугнув кота и бабу Глашу. Много лет подряд Фаина будет вскакивать по ночам и в холодном поту бежать к кровати дочери, чтоб проверить, не исчезла ли её вымоленная девочка, а потом стоять рядом, боясь шевельнуться и прислушиваясь к ровному дыханию, от которого на сердце становилось легко и спокойно. Лучшее в жизни всегда достаётся нелегко. Иногда она думала: как мудро, что великое счастье даётся через великие трудности, чтобы душа не успокаивалась, не зарастала мхом, как болотная кочка, а молилась, смеялась и плакала наравне с Ангелами, что осеняют крылами каждого пришедшего в грешный мир.

* * *

Пользуясь высотой потолка, Глеб сделал в комнате второй этаж — там спали девочки, а в нише над сундуком с иконами вскоре поставили колыбель для смешного глазастого Вольки — Владимира Глебовича, как любил величать сына Глеб. Фаина была благодарна мужу за то, что он не делал разницы между детьми, и они одинаково получали от него свою долю любви и строгости. Ожидая Вольку, она взяла расчёт на заводе. Перед увольнением Глеб сказал:

— Я тебя не неволю, но при нынешней власти исключенной из комсомола лучше лишний раз не попадаться на глаза начальству, даже если ты передовик производства. Ты должна беречь себя ради детей: случись что со мной, и ты останешься единственной хранительницей семьи. Понимаешь, ты должна выжить во что бы то ни стало. Пока дети с матерью — они не сироты.

Фаина не могла с ним не согласиться, но каждый день, перед тем как заснуть, повторяла про себя одну и ту же молитву до тех пор, пока не смыкались веки и сон не обрывал течение мыслей.

«Владычице Преблагословенная, возьми под Свой покров семью мою. Всели в сердца супруга моего и чад наших мир, любовь и непрекословие ко всему доброму. Не допусти никого из семьи моей до разлуки и тяжкого расставания…»

Она могла бесконечно смотреть, как Глеб читает детям книжку. Малыш Волька сидит у него на коленях, обе девочки прилепились по бокам. Неярко горит настольная лампа, и все они, её любимые, кажутся осиянными золотым светом, какой проливается сквозь тучи после дождя. В такие минуты время замирало, чтобы затем навёрстывать упущенное со скоростью курьерского поезда, где за окном вместо верстовых столбов пролетают дни, недели и годы, а остановки — те события, которые остаются фотографиями в семейном альбоме.

В тысяча двадцать четвёртом году после смерти Ленина Петроград стал Ленинградом. Фаина так никогда и не сможет привыкнуть к его новому имени.

Через несколько лет сойдёт на убыль НЭП, и в магазинах снова станет пусто. Закроются рестораны и кафе, остановятся мануфактурные производства, и народ снова встанет в длинные очереди, вспомнив про ордера на одежду и обувь.

В начале тридцатых годов отменят все праздники, кроме революционных, но и от них останутся лишь Первое мая и Седьмое ноября. Газеты станут захлёбываться в бешеной антирелигиозной агитации. Многочисленные митинги будут штамповать резолюции о сносе церквей, и на улицах загрохочут взрывы, погребая под собой память о строителях города и о тех, кто нёс в храмы свою надежду и веру. Борьба с религией включила в свой круг и борьбу с ёлками. В конце декабря — начале января многие окна плотно занавешивались шторами и одеялами, и тогда становилось ясно, что в доме тайно живёт зелёная красавица с рождественской звездой на макушке. Над праздником Рождества издевались газеты и журналы, а малыши в детсадах вместо «В лесу родилась ёлочка» разучивали стихи поэта Маяковского:

Что за радость?

Гадость!

Почему я с ёлками пристал?

Мой ответ недолог:

Нечего из-за сомнительного

Рождества Христа

Миллионы истреблять

рождённых ёлок.

Вместе с исчезновением праздников были введены семичасовой рабочий день и пятидневная неделя. Пятидневка шла непрерывно: пять дней рабочих, шестой — выходной. Общие выходные при этом отменялись. Чтобы народ не запутался, выпускались разноцветные календари, каждый день пятидневки имел свой цвет, и каждый работающий имел свои выходные в дни одного какого-то цвета — все в разные.

— Как славно, что я послушалась тебя и стала домохозяйкой, — как-то раз заметила Фаина, целуя мужа в волосы, посеребрённые нитями седины, — иначе мы бы совсем разминулись.

К счастью, «пятидневка» просуществовала всего несколько лет, чтобы потом снова вернуться к выходному воскресному дню.

Первый пятилетний план не наполнил полки, но вдохнул новую жизнь в индустриализацию, что загремела по стране великими стройками и задорными песнями.

В буднях великих строек,

В весёлом грохоте, в огнях и звонах,

Здравствуй, страна героев,

Страна мечтателей, страна учёных![52]

каждый день раздавалось из репродуктора.

В унисон «Маршу энтузиастов» звучал бодрый ритм Лебедева-Кумача:

Легко на сердце от песни весёлой,

Она скучать не даёт никогда…

Может быть, песня и вправду не давала скучать, но легко на сердце Фаине становилось только в кругу семьи, когда её дорогие дети и муж собирались вместе, и любовь охватывала их обручальным кольцом счастья.

Загрузка...