Крики, шутки, хвалы, пульсирование музыки, осколки отдельных разговоров.
Вот и мы... Уже неотрывно глядя друг другу в глаза молодыми глазами стариков. Ну да, у нас они иной молодости, хоть и по-прежнему округляются растопыренным интересом к действительности, они смеются. В нашем ироническом возрасте они полны веселой любви ко всему окружающему, полны знания и напоминания, и повторения, и нет-нет высверкнет в них безумие стариковской отваги. И спички бросать не нужно... Ах, безумству хочется поддаться! Эмоции захлестывают непроизвольно... Однако ведь не обязательно приводить его в исполнение. Глядим неотрывно...
Темы уже не важны, они, как водится у нас, шестидесятников, глобальны, у каждого в запасе вся мировая литература, да и собственных философий хоть отбавляй. А вопрос тот же самый: "Как я Вам нравлюсь?.." Он читает свои стихи, классические до крайней отточенности, даже и с эллинской точностью. Впрочем, подробнее я буду думать потом. А сейчас ночь остановилась в своем зените.., и краев не видно.
На узком лице глаза огромные, черные глаза "как яхонты горят" восхищением, выкруглились, смяв кожу век в сухие глубокие складки ящера, такая в них древняя боль. Тоже похожи на окаянные глаза Эма, только в тех страсть затянулась слепотой. Только давно на меня не смотрели с таким восторгом.
Волна воспаленных воспоминаний, на ней взметнулись имена, выкрикиваются на высокой ноте благодарности.., впрочем, не у меня же бенефис. Многих уже нет. С иными мы отпустили друг другу безрассудства.
На следующий день он позвонит:
- Здравствуй, это я...
Да, так говорят, в одном только случае.
И в другом, когда обоим одинаково понятно все от начала и до самого конца.
- Да, я узнала...
- Спасибо, что ты есть такая...
- Спасибо...
Виньетка
Оказывается, я люблю рассматривать чужие семейные фотографии. Хотя это теперь как бы не принято.
А вот раньше обязательно входило в ритуал приема гостей. Приходит в дом новый человек, пока то да се, чем занять гостя? Сразу сажать за стол даже неприлично как-то. Это теперь у нас в обычае кормить прямо с порога, дескать, человек устал, замерз, голодный, и вообще, некогда рассусоливать. Раньше - другое...
Но и петь у рояля тоже еще не время. Так что, пока чай готовится, нужно дать гостю привыкнуть. Для начала уместно поговорить о погоде, пусть человек оглядится, на чем-то глаз остановит...
- Картинка нравится? Не правда ли? Да что вы, копия, все ошибаются, впрочем. Это бабушкин кузен баловался.
Можно прямо отсюда и начинать. Ну если не клюнуло, тогда еще о погоде... (на книгах не задержался)... Последние новости:
- Читали "Вестник"? Правительство-то наше опять... Не правда ли? Между прочим, Энский по этому поводу сказал... Как? Не знаете Энского? Вот я вам сейчас расскажу. Мы с ним в давнем приятельстве. Моего родного дяди свояченица была помолвлена с внучатым племянником деда Энского по боковой линии, улавливаете? У них, правда, потом все расстроилось, там такая история приключилась! Прелестная была девушка. Да вот вы сейчас сами увидите...,
Тут кстати под рукой оказывается семейный альбом.
- Сей-ча-ас, найде-ом, это не то..., где же, где... Ах, все хотите посмотреть? Ну давайте сначала. Вот это дедушка в детстве. Прелестный ребенок. Не правда ли? Все замечают. ...
Но после революции листать семейные альбомы стало считаться мещанством. Да и фотографии многие растеряли, а то и сожгли на всякий случай... Впрочем, мало кому интересно изучать чужую родню. А вот я, оказывается, люблю.
У нас дома, слава Богу, сохранились еще бабушкины альбомы. Незнакомая мне девушка-бабушка Людмила среди своих подруг в кисейных платьях; вот они на качелях, украшенных цветочными гирляндами; или на бутафорской лодке, застоявшейся в густых лилиях. Портреты её теток и дядьев, детей и стариков, в овалах с виньетками на твердом картоне. Торжественные лица (над чем и принято потешаться), я знала всех по именам с детства.
Тогда книжек с картинками было мало.
На первых маминых фотографиях она - в пеленках и в чепчике. Это самое раннее мое откровение. Мне, конечно, показывали, говорили, что мама тоже была ребенком. Я даже будто понимала. Потом привыкла. Но до сих пор с трепетом всякий раз открываю страницу, словно... словно вспомнить могу...
Вот она. На коленях у своей мамы Надежды Ивановны... А здесь - уже стоит на робких своих ногах... - мне дано пережить обращенную нежность, с какой она могла следить за моими первыми шагами... Это мама во дворе со старшим братом, среди больших собак, у них всегда было много собак. Вот они всей семьей: мамин папа Готфрид Христофорович, - про такие лица теперь говорят, "как со старинных фотографий", если хотят подчеркнуть благородство. Братья - Виктор в гимназической курточке и Леонид в платье и с локонами (ну так принято было); мама уже с косой; Надежда Ивановна... здесь она незадолго до смерти, красивая и печальная, но может быть, это теперь кажется...
Потом на фотографиях появляется молодая бабушка моя...
Маму я везде узнаю. Вот она уже школьница, строгая, с длинной косой, а носочек один сполз... ; потом студентка, - короткая стрижка, брови вразлет. Подружки множатся, сменяются и повторяются возле нее, я ревниво слежу, если у другой поза выгоднее, они в длинных юбках и косоворотках элегантность двадцатых годов.
Я узнаю маму, и это как бы позволяет мне пережить ее жизнь до меня, волнует, бередит мою любовь к ней. Я выучила наизусть все обозначенные подробности, переспрошенные на много раз эпизоды. Здесь они на субботнике во дворе Томского Университета, мальчишки закидали их снежками, вот этот длинный - Шурка, то есть Батя мой, брюки ему всегда коротковаты... А это в химической лаборатории, Валька Куликова, толстенькая, смешная, держит колбу, - а я уже знаю, что она ее сейчас, прямо после снимка грохнет. В общежитии, сидят всем девичьим выводком на кровати, как и принято в общежитии, мама, Валя Данилевич, в очках, тоже красивая, потом у нее трагически судьба сложится, а здесь хохочет, Валька Куликова, конечно, всех смешит, еще две девушки... теперь не могу вспомнить их имена...
А казалось, никогда не забуду...
После маминой смерти, как странно, угасли имена, спутались эпизоды, так ли было? не переспросишь... словно корешки пересохли...
Но позднее, когда собственный мой колодец уйдет далеко, в глубину возраста, когда сотрутся и мои подробности, да и многие имена... как странно...
и довольно будет видеть человека, каждого вообще, может быть, этого, с живым дыханием, простого в миру, может быть, ребенка, идущего впереди на робких ногах...
тогда нам дано будет сравняться с мамой своей молодостью в былой смежной жизни, словно вместе росли...
В альбоме уже есть и мои фотографии, но они слишком подвижны. Разве что совсем ранние... Например, в костюме зайчика... - и то это не я, а моя старшая сестра, - меня в детстве моем военном почти не снимали, так хотелось быть зайчиком. А позднее меня заботит, как я "получилась" выражение лица, прическа, занимают неостывшие еще подробности...
Но вот забавно, - в альбомах моих друзей и знакомых, конечно, есть наши общие фотографии, но там я себе вовсе не интересна. Даже мама моя там проходит, как простая подружка, обрамление того дома. В чужих альбомах другие герои.
Я слежу историю той семьи.
Приятно угадывать лицо хозяйки в красивом ухоженном ребенке; здесь в капоре, щеки вываливаются; вот бабочку держит на ладошке; под елкой вот это она с шариком. Кстати, взрослые лица больше совпадают с детскими, а отроческие будто выпадают. Постепенно "гадкий утенок" оформляется в раннюю барышню, правда, в эти поры они смотрят все исподлобья, еще болезненно себя "ненавидят", потом в увядании каждая ахнет: Господи, как хороша! была...
Возле нее сменяются подружки, я ревниво отмечаю, если другая лучше, эффектнее, но подружки здесь легко забываются для стороннего зрителя, - их динамика прерывна, необязательна. Героиня же переходит из кадра в кадр.
И листая страницы жизни чужой, можно пристально разглядеть то, сокровенное, что чувствует сам человек, чем упоен и мучим, да и не прячет, но другим как бы понять не дано - исключительность,
исключительность этого именно человека, может быть, вовсе не близкого, даже совсем чужого, но героя своей судьбы, заглавной фигуры семейного альбома.
И когда это ловишь вдруг, понимаешь, - какая тайна открылась!
К такому заранее не готов, даже и при повторе. Ведь от случая к случаю нам достают фотолетопись, в гостях, например, мало ли, под разговор пришлось...
Особенно я люблю смотреть в деревенских домах, - там без затей выставлен над комодом иконостас. Давние вылиняли старики, едва разглядишь, поверху наскоро втиснуты за треснутое стекло новые, все больше парни в военной форме, дочери городские в паре с мужьями... Когда-то казалось чуднo, а теперь поймала себя, - хочется ставить перед собой фотографии близких своих, тех, кого нет больше рядом... родителей... чтобы видеть все время...
Так вот, в гости пришел, не скажешь ведь, давайте посмотрим вашу родню, разве что к слову случится. Я уж тогда с удовольствием.
...На первых листах - родоначальники: благообразные старухи в оборках, прямые усатые старики позади пустого высокого стула; кисейные барышни, томные, в бутафорской лодке, заблудившейся в водяной траве; строгие гимназисты; дядья, деверья - все больше офицеры в папахах и с саблями; ... лица в овалах, виньетках...
удивительно разные лица, и одинаковые из альбома в альбом в разных домах...
безымянный пасьянс...
ровесники моих бабушек, целые поколения, со своими модами, судьбами, со знаками своей истории - панорама ушедшей России...
или просто - зримое явление, которое нам дано осознать - люди...
- Так что же все-таки у вашей родственницы с Энским?...
- Ах, это? Мы с ними, скажу Вам, в давнем были приятельстве и соседстве. Сколько колен вместе выросло. Ну и подошла пора Людочки нашей. Свояченицы моего родного дядьки. А у них, у Энских, Григорий, племянник..., словом, дальний родственник, жил с малых лет, ну там своя история, видный такой молодой человек, офицер, влюблен был в Людочку без памяти. С детства их, можно сказать, предназначили друг для друга. И складывалось все удачно, обручились, он с нее глаз не сводил. Не правда ли? Прелестная девушка. Да Вы сами видели. За неделю до свадьбы Григорий привез приятеля своего, фотографа. И то. Фотографий было множество, это уж мало что осталось. Людочка на веранде; Людочка в саду; Людочка на качелях; с букетом роз; кормит канарейку; катается на пони; на лодке, украшенной цветочными гирляндами. Не правда ли?
Словом, накануне свадьбы, Людочка убежала со своим фотографом. Вот какая вышла история.
- А теперь к столу. Прошу Вас, чем Бог послал, как говорится. Не правда ли?
Зимняя охота
Бывают на общем фоне жизни такие дни, что выступают словно рельефной вышивкой. Они уж так и подбираются один к одному, стежками, минуя промежутки, по законам заданного рисунка.
Первый раз на зимнюю охоту взял меня Батя, когда мне было двенадцать лет. Мы поехали в Чуйскую долину недалеко от Фрунзе. Больше всего меня поразил тогда "цвет" зимы: снег неглубокий, крахмальной белизны, тронуть страшно, - следы сразу проступают черным; но дальний узор кустарников тонок - чернь по серебру; и особенный этот, тревожащий теперь всегда мою душу, желтый цвет пожухлой травы, бурьяна, тростника, чия. Иногда попадется куст бересклета, и неожиданны на ломких его ветках раскрывшиеся звездами красные сафьяновые коробочки с семенами.
А когда Батя научил читать письмена на снегу, это явилось для меня столь же торжественным открытием, как в свое время постижение кириллицы. Заячий след только увидишь, сразу легко представить, как он прыгает, занося вперед задние лапы - длинные вмятины на снегу, а передними оставит позади пару пушистых точек. Это он скачет спокойно. А вот его пуганный шаг, размашистый, глубоко впечатывая след. Рядом - собачий, косым галопчиком. Здесь заяц скидку сделал - вбок далеко скакнул, собака его и потеряла, бегала туда-сюда, нос в снег сувала. Лисьи цепочки затейливы, в одну нитку, где какая лапа ступила, не различить. Тут она прыгала, мышковала. Снег исчерчен полосками, словно вспорот снутри - полевка набегала. А лисица ее и настигла. Горностая мы даже увидели: змеиное гибкое тельце, хвост с черной отметиной, как на царской мантии...
В Сибири у нас такая неглубокая зима бывает в начале ноября. Снег неустойчив еще, завтра может растаять, а сегодня белым-бело, - "хорoша порoша", - приговаривает Батя, а глаза яркие.
Мы пойдем по полям, по березовым колкам... Деревья еще не обременены снеговым убором, на голых прутьях снова видны сережки, смутно пахнет сырой корой, и словно путаешь, что сейчас? - поздняя осень или февральская весна?.. На полях проступают черные комья пахотной земли, клочья соломы; по оврагам желтые тростинки, осока, вязнешь в непролазных болотцах, особенно тяжело по кочкам идти; черный неряшливый тальник с заячьими погрызами, продираешься сквозь него; хлестнет по лицу ветка калины, ее отведешь, вдруг заметишь на кончике красные ледяные ягоды, во рту сладкая горечь.
Найдя след, мы разойдемся. Батя пойдет по краю колка, чуть опережая, а мы табунком погоним...
Сколько нас? Раньше Юрлов Костя, Глотов - "дядя Тигр", - мне они "дяди", а Бате - "ребята", когда-то были его студентами в Томском университете, с последним экзаменом ушли на фронт, вместе с ними наш Толя бабушкин сын, но он не вернулся, они всегда его вспоминают у костра..., потом работали с Батей, на Саяны ездили, в Туву, еще Телегин Володя,... Боже мой, уже все старики.
Иногда мы гоним с Ленкой - моей сестрой и подружкой нашей Лианой.
Или как-то приезжали в гости Батины джигиты из Киргизии. По-разному...
Гоним по кустам, по тальникам ломился, кричим:
- По-гля-ды-вай, по-гля-ды-вай, - нарочитым басом, дурачимся, удача не часто бывает.
- Пошел, по-шел, - это уже срываясь на визг, заяц помчался от нас.
Я даже споткнулась от возбуждения, грохнулась, утопила ружье в снегу, обтираю, под горячей рукой ствол потеет, в рукава снег набился, в валенки, пахнет мокрой кошмой и псиной, - только что не облизываю парные бока.., втекает, успокаивает тонкий запах смородины, - подломились подо мной ветки, засовываю в карман (вечером чай заварить).
- Ба-ах! - оглоушивает, верно, попал, соображаю, раз не дуплетом. Не спеша выламываюсь из чащобы.
- Бах! Бах! - это я, оказывается, уже палю. Близко спугнула, и чтоб не разбить, целюсь чуть рядом, а может быть, чтоб не попасть, - точно сама не знаю, но все же досада - прома-азала. Батя, правда, говорит, что близко всегда мажешь (может быть, и он потому же?..)
Но своего он уже поднял, когда я вышла, связал лапы веревочкой и перекинул за спину... Кончики ушей черные - белячок, они всегда в тальниках, в осинах.
А русака мы спугнем прямо на поле. Чуть заметная копешка, он там залег. Батя ведь и по полю идет не просто так, "преодолевая расстояние", знает, русаки держатся не в лесу, на жнивье кормятся. Вот Батя и взял левее, согнал на меня.
- Ба-ба-а-ах! - еще только повел стволом, уже чувствуешь, попадешь или нет...
Я беру в руки... слава Богу, что не подранок, добивать ужасно... Когда я первый раз так стреляла нескладно, потом с пол-охоты вернулась, несла вытянув руку далеко от себя, не могла есть в тот день, и долго еще не могла стрелять в зайцев... у того были заплаканные глаза...
Я беру в руки зайца, пушистый, большой, тяжелый... Батя подошел, потрепал меня по плечу, принял зайца... Рядом с ним удивительно пропадают мучения, я не умею этого передать, - но я уже не думаю, что убила, это просто добыча, дичь, это мясо и мех, на шапку, например... Потрепал по плечу, - мы не говорим, мы оба знаем, - он долго звал меня Илюхой, он хотел, чтобы я была сыном, и таким, как его друг Илья.
- Почему обязательно сын?
- Состарюсь, сын будет гонять зайцев...
Теперь смеется:
- Получилось, состарился и гоняю зайцев для дочери.
Заяц огромный, пушистый, уши и хвост без черных отметин, спинка рыжеватая - розоватая - русоватая - русачок, русский заяц. В Сибири их не было, здесь их выпускал Батя, еще перед войной. Завезли всего пятьсот штук, а теперь их больше, чем беляков.
Но охота не всегда бывает такая удачная.
Когда мы последний раз ездили с Батей на зайцев, было очень холодно, ветер сквозной. Мы прямо на машине подъезжали поближе к колкам и там ходили. Батя промерз, устал, не хотел сознаваться, все же я уговорила его залезть в кабину немножко отдохнуть. Ребята ушли далеко, решили разом захватить несколько колков. Я тоже забралась греться. Мы ждали, и мне было больно сознавать, что вот он уже старый, ну нет, конечно, просто недавно болел, воспаление легких не шутка, не окреп еще...
я оправдывалась... неловко, что я свидетельствую тут... не может угнаться... посадили в кабину... обидно ... долго ходят... всегда нервничает, когда долго...
я начала маяться, на лице, верно, жалость проступила, он перебил:
- Не мучайся, не придумывай, мне хорошо. Я же все это знаю. Мне довольно видеть. Мне хорошо.
Я заглянула ему в глаза - яркие, веселые...
Ему действительно было довольно.
Это потом я сумела понять. Теперь.
Я стою на задах деревеньки, где мой старый школьный товарищ Лев завел себе дом. И смотрю по сторонам.
Они ушли побродить, Лев и приятель его Михаил Иванович, а я уж сегодня осталась. Да и то, - за год в трех больницах отлежала. Вчера мы приехали сюда на охоту и ходили вместе часов пять-шесть. Снегу много навалило, выше колен, ходить тяжело. Правда, не я все-таки первая запросилась домой, хотя уже еле жива была. А Лев уверял, что даже не согрелся. Ну, он ходо-ок.
Я стою и смотрю.
Деревенька - в одну улицу, избы занесены, дымы курятся в небо, зимнее небо - белое, снег мелко трусит, как блестки в воздухе. Деревня разместилась на горке, огородами скатывается к речке. Та распадком уходит потом в равнину, где широко видны увалы с частыми гребешками березовых колок. Ближние березы просвечивают насквозь. Их рисунок прост, словно взят детской рукой: белый скелет обведен овально-лиловым контуром. Дальние колки прозрачно дымны, съедают границу неба-земли, и вся перспектива спрямляется вдруг в белый лист - плоская картина с серебристой штриховкой.
По другую сторону речушки крутой склон густо зарос сосной, и дальше за ним грудится с десяток холмов - отроги Салаира. Хвойный лес покрыл холмы словно медвежья шкура, бурая, грубошерстая, чуть в седину.
А по руслу внизу желтый тростник, стебли подломило ветром, снегом, концы длинных листьев вмерзли в лед, - травяные пелены, тлен земли. Несколько кустиков рогоза. Его коричневые длинные шишки как-то томно-торжественны. В плотности их словно туго упакованы удлиненно-печальные слова: камыш, болотные травы, и эдакая нарядно-осенняя грусть, - их любят романные дамы выставлять в ко-омнатах в высо-оких ва-азах.
А ребятишки любят колотить друг друга упругими колотушками, пока те не лопнут вдруг, и повалится из них рыхлая светлая вата, и как будто этого ты именно хотел, чтобы лопнули, но тут же досадно становится и скучно, и пробуешь приставить обратно, закупорить коричневой плотностью, не получается, щекочет между пальцами, и тогда возьмешь целую охапку пуха и зароешься в него лицом... Вот вам и рогоз.
Среди желтого бурьяна резко чернеет куст шиповника. Крутятся, снуют вокруг него длиннохвостые птички. Грудка с пухлой подбивкой, серая, вдруг покажется бледно-розовой, словно дразнит, да и приплясывает как трясогузка, хвост черный, кокетливый. Это сибирский снегирь - урагус, - подскажет мне Лев - старинный мой друг, отмеченный Богом биолог, как и Батя мой, еще по-старомодному - натуралист. Он же выискал для меня в архивах Томского университета Батиных времен "Uragus" - название их орнитологического журнала. Лев не был Батиным учеником, их отношения складывались как бы косвенно (правда, на заячьей охоте мы бывали пару раз вместе).
Еще студентом Лев оказался на практике в каком-то захолустье, пошел в библиотеку, туда непонятным образом попала книжка Менделя, взял. В формуляре до него числился всего один читатель, а именно - А.И. Янушевич. О! - подумал Лев. Странице на восемнадцатой сделалось ему скучно. Э-э, подумал Лев. Но тут же обнаружил, что последующие страницы не разрезаны. Ага, - согласился Лев.
Постояла я еще над речкой, и пошла к дому. У крыльца покурила, поводя взором то туда к холмам, - точно, сосновая шкура.., то в равнину, прислушалась, - вдалеке захлопали выстрелы: дуплет, еще дуплет, однако, смазали...
то в равнину, - сизые туманы колков,
по огородам, - безголовые подсолнухи, плетни,
дом оглядела, - изба развалюшная уже, сенки, над крыльцом навес, все по сибирским деревенским стандартам,
случайно взгляд засек удилище на крыше навеса, да, вот точно так, возвращаясь с рыбалки в разновозрастные времена, останавливаешься перед входом и закладываешь удочки на крышу, и каждый знает, с какого края чья, - забавная деталь, но это удивительно, как вещи хранят жест.
Если пристально их рассмотреть, можно целую жизнь вспомнить и многое угадать.
Вот под навесом поленница, и я могу видеть, как бревна пилили, давали ребятишкам попилить, а рядом большой такой мужик разваливал поленья колуном, потом топориком тюк-тюк, кололи помельче, может, даже, и баба в елогрейке и юбке цветной, - они сноровистые... Ну и, конечно, вижу, что дрова осиновые...
И потом вдруг смотрю на поленницу как на единое, - она такая всегда! И навес этот, и обязательно криво прибитый к столбу умывальник, и плетень всегда один и тот же, и весь дом, - в него только раз зайдешь, и кажется, что он всегда: печка с той же выщербиной у створки, колченогий стол между двух окон, зеркало над ним...
Изба - одна и та же, вот эта, она заключила в себе вековые традиции людского бытия.
И где бы ты ни скитался, ты подойдешь к ней и сразу узнаешь дом, узнаешь детство свое, даже если не жил никогда в деревне, вспомнишь старость своих стариков, которых знал давно до себя...
В городах мы теряем это чувство.
Только один дом еще давал мне такую сохранность - Батин во Фрунзе, ничем не примечательный будто, квартира в обычном трехэтажном доме, и бывала я в нем нечасто, и любила меньше своего, но заходишь, - и ты в нем словно всегда... Но это особенное волшебство только Батиных взаимоотношений с вещами.
А в этом деревенском доме есть еще один секрет.
Вечером, - зимой рано темнеет, - мы сидим за столом, пьем чай, или водку тоже, песни поем, или "так сидим", беседуем, кто-то, может, патроны заряжает, или чинит штаны, читает, в огонь глядит...
И вот, из натопленной избы, из жилья, выходишь на улицу.
Господи! Тишина какая. Темень. Запах пустоты. Деревья, плетни, сараи, - их и видишь, и нет их совсем...
Ты - один.
Нетронутая земля пуста, чиста.
Поднимешь голову - холодная чернота.
И вдруг замечаешь, - выпали в небе кристаллы звезд.
Горбольница
Нет, все-таки я не люблю рано вставать, разве что на охоту... Но сегодня пришлось чуть свет тащиться в Горбольницу на анализы, черт побери. Я теперь беру с собой чай в термосе, а то чуть притомилась или понервничала, без глотка воды пропадаю. Обезвоживание называется. Раньше носила бутылку в сумке, однако стыдно, люди смотрят, дескать, закладывает бабенка.
Вот вышла из больницы, тут лесок, скамейки, присела и чаек попиваю. Утешно. Пахнет снегом, мерзлой землей, и горьковато, лекарственно пахнет корой осины...
Горбольница обособилась на пригорке, посреди города - целый городок. Старые обшарпанные корпуса, хотя есть уже и современные, большие, и сохранившийся настоящий лес. Так вышло, что это одно из моих любимых мест. Родное. Здесь лечились все мои близкие. Даже Батю как-то "загнали" сюда на обследование, ведь и среди врачей есть наши друзья.
Вижу его фигуру на лестнице в полутемном подъезде... Он словно потерянный вдруг... Мы навещали его с черного хода, по-нормальному почему-то всегда "нельзя". Мужики выходят сюда покурить.
Стоим с ним на лестнице под батареей, так что голову некуда девать, и кругом тесно, он плечи свел, будто аист-подранок в пижамной куртке, а штаны, как всегда, коротки. Он смущен приютской этой жалобностью.
- Эх, на охоту бы сейчас...
Я пытаюсь всучить ему "передачу", но судки и банки приводят его в отчаянье:
- Буду я с этим пентелиться! - потом виновато мягчеет, - Нет, верно, каша мне даже нравится, я же дома не варю, все мясо да мясо. А по вечерам ходят, кричат: "Кефир на коридоре!" Очень полезно. Вот яблоки возьму, у нас в палате парнишка малый лежит...
Мишка мой тоже здесь лежал. Ну, сначала он здесь родился, а потом в четыре года еще сподобился. Меня с ним не пустили, только ведь мы-матерешки везде проникнем, а уж после операции я от него ни на шаг. Женщины из палаты все рассказывали, повторяли, как он за ними ухаживал, воду подавал, тарелки на кухню утаскивал, приговаривал: "Вы у меня барышни, а я ваш кавалер".
Мы с ним, когда выписались, еще приходили навещать "барышень" и ребятишкам приносили игрушки. С одним мальчиком они потом учились в школе, славный такой Женя Галин. Господи, как он кричал, мучился на перевязках, а среди слез вдруг улыбнется, просветленно, как умирающие старые мудрецы, словно извинится...
В общем, Мишка тоже хорошо изучил эти лесочки между корпусами. Мы с ним ждали здесь маму мою, пока хирург-онколог выносил ей последний вердикт... Тогда черемуха цвела буйно, и мы ходили туда-сюда, разыскивали фиалки в траве. Ждали, ждали и пропустили. Мама сама добралась до дома, "как на крыльях", - сказала.
- Замечательный врач! Давайте, говорит, вместе посмотрим снимки. Вы же умная женщина, сами видите, маленькое затемнение в легких, спайки, ничего страшного. Он даже вышел проводить, хотел родственников повидать, ишь чего придумали, облучать...
На другой день мы с Ленкой побежали к этому замечательному врачу, мы-то сразу поняли...
- Облучать уже поздно, - сказал.
Поразительно он сумел "окрылить" маму. Еще два года она прожила, будто ничего нет. Но скорее всего, она в свою очередь скрывала от нас, что все знает. Ведь волен человек оставаться наедине со своей судьбой.
У меня позднее тоже случился личный повод обратиться в это заведение. Тогда был принят следующий порядок: тебе делают пункцию, дают пленку, и прихватив ее бумажкой, сам бежишь-тащишь ее в лабораторию соседнего корпуса. В назначенный час приходишь, а тебе и говорят:
- Результат смазанный, готовьтесь, будем резать.
Я вышла оглушенная, заворачиваю за угол, чтобы покурить, а там бесполезно чиркает спичками Стелла, однокурсница моя, только что схлопотавшая те же рекомендации. Руки у нас ходят ходуном, никак не прикуришь. Глянула ей в лицо, словно в жестяное зеркало, отекшее в измороси дождя... В общем, со мной все обошлось.
А сейчас я сижу как раз напротив Ленкиного корпуса. На моей памяти она - первая здешняя поселенка. Тогда это был "туберкулезный корпус".
Тогда был поздний февраль. Господи, как страшно! Я вскочила раньше будильника. В предутренней тишине, будто кнопка звонка запала, и немой крик не может прорваться, - Ленка сидит в кровати и полотенце окровавленное у рта... Даже мама еще не проснулась. Ленка же всегда "скрывает до последнего", - то ли хочет сама все победить, то ли молча стаять снегурочкой... Ее увезли.
После школы я кинулась в больницу. И там, не зная ладом, куда бежать, на снежных пустырях догнала Иру Гольцмайер, Ленкину подружку. От встречи мы заплакали вместе. Они с Ленкой с трех лет жили рядом , и все у них было общее. И обе болели много. У Ленки с легкими плохо, у Иры полиомиелит.
Мы почему-то очень спешим с Ирой, бестолково тычемся в тропинки, стараясь пройти прямиком, ее ноги соскальзывают с тропы, я вижу: острые сколки наста колют ее в чулок выше ортопедического ботинка, и так больно мне, горестно, она-то чего рыдает, ведь сама врач-фтизиатр.
- Не прощу себе, не прощу, что упустила Ленку. Я ведь из-за нее стала врачом, мечтала вылечить ее.
Ну, потом она и будет долечивать мою сестру в своем диспансере, поддувать, как у них называется. Вот уж они будут хохотать в самый подходящий момент, когда игла торчит между ребер, Господи Боже мой!
Ирино откровение меня потрясло. Моя жертвенность знала границы. Я еще не читала книжку "Братья Земганно". А как только она мне попалась, тут и лето настало, - Ленку отправили в санаторий, строго-настрого запретив загорать. Я же поехала к Бате в солнечную Киргизию и настрого-строго запретила себе загорать. Когда вернулись, встретились, Ленка - южная, золотая:
- Вот дурочка! - говорит.
Но тогда в феврале я еще не способна была жизнь посвятить сестре, в общем-то, ею же воспитанная на Чехове, дескать, жертва - это сапоги всмятку. Мы даже поссорились. Я навещала ее в больнице каждый вечер, ну конечно, уже после своих дел. Она непреклонная, высокомерная спускается ко мне по черной лестнице забрать бульон, разные мандарины-яблоки, и всякий раз с упреками, почему так поздно. Однажды вовсе не снизошла, передала записку: "Урывками мне не надо. Или все, или ничего".
Это уж при взрослой дружбе выяснилось, что она выполняла мамин "педагогический заказ", - урезонить меня, чтобы хоть не каждый день пласталась по спортивным секциям и "конным дворам". Но я ж успевала.
Последний месяц банку с бульоном чопорно забирали подружки по палате. Их было с десяток, и много лет еще они не теряли знакомства. Мне казалась сказочной эта случайно-вынужденная дружба, что-то из мира "спящих красавиц", или еще из "Жизни взаймы" Ремарка. Пока сама не попала однажды в больницу, ну и позднее не раз познавала жизнь изнутри.
Теперь нас лечат здесь мои друзья, лечат моих друзей; их хворых друзей, родственников и знакомых; их друзей, родственников и так далее.
Я, конечно, не могу не расхохотаться, когда в палату ко мне входит Юрка Ким, студенческий наш дружок, ныне - консультирующий профессор. А ему-то как смешно, когда под магической властью "белого халата" я начинаю лепетать на пациентском диалекте:
- В боку что-то колет... А здесь как вступит... Белую таблетку до еды, желтую на ночь... А розовая от давления?..
А то еще послушно подставляю ягодицу, если дома что случается вдруг, - он же спешит по первому зову. И заглядываю ему в лицо, в глаза, в губы, - те-то уж должны выдать.., но тонко ползут в улыбку, добродушно-ехидную, родную, надежную...
- На этот раз обошлось?.. Милый доктор...
А корпус-то, что напротив, давно не "туберкулезный", а "нервный" совместно с "гастрологией", это кого на какой этаж определят. Вот сюда мы и провожали в свое время то Серба, то Журавля, то Генку, ... И навещали их с Вовой вместе. Вообще, болезни наших друзей становились общим семейным уделом. Мама пекла пирожки, а чем "покрепче" мы снаряжались сами. Располагались, как водится, на черной лестнице, а если тепло, может, даже на этой скамейке под лиственницей. Иногда вели пациента в гости к Кимам. Благо, те жили в одном из врачебных домиков тут же "по бордюру" больничной территории.
Там, за столом мы не чинимся, подшучиваем над отечественной медициной. Дразним наших лекарей, поучаем. Наташка отмахивается:
- Ну все грамотные! Приходи, поставлю к станку, принимай роды! Мы же в вашу физику не лезем.
Наташка Ким, повитуха наших деточек, завотделением. Она садится за пианино, неизменный аккомпаниатор наших студенческих песен. Мы снова и каждый раз их поем, и чуднo было бы запеть здесь что-нибудь иное, - это ведь стародавнее хоровое объяснение во взаимной любви, слова не выкинешь. Не беда, если чего-то подзабыли, все равно сразу всего не расскажешь... Мы редко стали видеться, разве вот заболеет кто...
Наташка ведет песню, отдаваясь этой нашей лихой тарабарщине и сердцем, и душой, и памятью былых молодецких шалостей, отдается всем горлом своим, хорошо поставленным для настоящего пения. Она играет, повернувшись к нам лицом, всей собою повернувшись, как пионервожатая на сцене, чтобы видеть наши сияющие ей навстречу лица.., а позади, над клавишами взлетают высоко, энергично ее точные пальцы.
Я сижу на скамейке в больничном лесу, пью чай с чабрецом и смородиной. На скамье настыла лиственничная хвоя. Утро неспелое. Пахнет снегом. Снег еще неустойчив, так, кое-где у стволов, весь в точках беличьих следов. Трава белесая от инея, топорщится жестко. Слышно, вороны слетают с бумажным шелестом.., и скрипит телега, бренчат в ней фляги - завтрак развозят по корпусам... Такая тут традиция. А возле "травматологии" свободные лошади пасутся на газоне, сощипывают мерзлые головки астр или какую-нибудь завялую резеду...
Раньше там вообще был пустырь, и я устраивалась загорать с книжкой. В то лето у нас с Вовой длился медовый год. Он приезжал по выходным с целым "пикником". Через ограду мы сбегали тайком в исконный лес, бродили там, ели костянику, иногда попадалась малина...
Потом Вова и сам отлежал в "травме" со сломанным коленом. Меня пускали ухаживать за ним хоть на весь день... Вечером я тащилась домой, обливаясь слезами. Тот медовый год уже был не со мной. Как там про "горьку ягоду"?.. И курила на этих вот скамейках. Да и лето выпало дождливое... В другой раз бес попортил его в ключицу... Впрочем, тоже обошлось.
Из корпуса в корпус курсируют больные. Это их гоняют на анализы. И сколько помню, всегда зимой обряжают в черные суконные шинели, видимо, доставшиеся некогда от лесничества. На ноги выдают разнокалиберные галоши и строго следят, чтоб на голову намотали полотенце. Вот такая еще одна неувядающая традиция этого богоугодного заведения. Но сейчас она разве что отличает малоимущих.
Солнце вылезло уже как следует и запустило в сосновые вихры нетеплые свои лучи. Так-то веселей. Курну еще разок и можно к дому двигать. Утешно, как говорит Лиана Ивановна, Лийка, Ленкина подружка. Ее тоже прошлой весной я катала здесь по коридорам в коляске. В руках она держала костыль, и мы хохотали, - до того она была похожа на Ильинского в "Празднике Святого Йоргена".
В общем, утешно. Раннее утро, как известно, приумножает день. От недосыпа особенная бывает пронзительность ощущений, аж переносицу ломит. Хотя движения еще дремлют, и будто паришь в свободном от действий полете, и вдруг оглядевшись, замечаешь себя внутри происходящего, без всякого предварительного перехода, а как бы сразу внутри жизни. Все усилия и направленности остались на периферии памяти, как по краю зрения. Только легкая усталость, скорее, томление от приятности. Ну, и горячий чай на этом моем "пленэре"...
Нужно будет сразу Ленке позвонить, доложить, как мне благостно, словно на охоту сходила.
Годовые кольца
На охоту я теперь езжу к сестре в Городок. Из ее девятиэтажки мы выходим сразу в лес и шагаем неторопливо по хвойной дорожке. Впереди бегут внучка Женя и собачка-ротвейлер Джерри. Всякий раз, приезжая к ним в гости, думаю, - вот же он, папин рисунок "домик в лесу", так славно развернувшийся подле Ленкиного дома.
Разъезжая в своих экспедициях по глухой таежной Сибири, все-то я присматривалась, где бы мне поселиться отшельничать. И выходило, что поселиться не штука, да делать там нечего. Просто бытовать, добывая корм, скучно. А для разговора с Богом вроде бы не обязательно сидеть на отшибе.
Городок наш, конечно, бойкое место, хотя задуман близко к идеалу: жилище посреди леса, идешь с работы из научного института, собирай грибы, соседние дома полны друзей, а собакам и вовсе райская благодать. Совсем недавно бурлила здесь, пенилась наша молодость, занятая постижениями и страстями, перехлестывала через край, если становилось тесно, но все было подлинно, настоящая схватка с действительностью.
И вот поди ж ты, именно здесь я нынче ищу утоление возникшей с возрастом склонности к имитации. Именно здесь вдруг ожил папин рисунок. А если хорошенько подумать, то ведь это старшая моя сестра раскрасила его тонкой кисточкой в нежадные акварельные тона.
Дорожки, тропинки ветвятся, кружат. Они удивительно, сказочно ни от чего не уводят в этом лесу, но непременно приводят к тому, другому. Не успеешь шагнуть, по обочине сразу вырастают малиновые кусты, - давай пощиплем маленько. "Заглядывай снизу", - поучает Женечка. А главная плантация будет подальше. Джерька научилась скусывать ягоды прямо с куста. "А тут на собачьей площадке, - показывает Ленка, - каждое утро я набираю горсть маслят. Ну-ка, посмотрим. О! Еще наросли. Какие сопливенькие! Не наступи, вон у тебя под ногой тоже!.."
Мне демонстрируют, как Джерри прыгает через бревно, - эдакая черная лоснящаяся тюлень с желтым кленовым листом на попе, - "Барьер! Еще барьер! У-умница". На полянку выскакивает со счастливым визгом добрый приятель наш - рыжий длинноволосый красавец Муран. Собаки обнимаются, носятся, играют. Женька разгуливает по бревну, вообще-то высоко над землей, карабкается на дерево. Мы болтаем с хозяйкой Мурана, - почему-то при таких нечаянных встречах вспыхивает необходимость обменяться полезными сведениями. Прощаемся, расходимся, кличем своих собак. И снова тишина. И снова кажется, что это только наш заповедный лес.
Мне нравится следовать за сестрой, будто сама не жила тут и ничего не знаю, но впервые попала в ее угодья. Меня ведут еще в одно заветное местечко, куда они вчера специально не ходили пастись, оставляли для меня, - во, обрадуюсь, как увижу. На бровке старой канавы в травяных зарослях они снуют, словно эльфы, привычно, шустро копошатся и наперебой преподносят мне на ладошке темно-красные подвяленные ягоды земляники.
А сейчас мы пойдем за ромашками. Совсем как на папином рисунке, цветы распускаются нам в рост. Джерькина морда с дурашливой улыбкой выныривает то тут, то там, распугивает бабочек. "Большая собачка до старости щенок", смеемся мы. Потом сидим на бугорке, отдыхаем, разглядываем облака, прозрачный дымок моей сигареты тоненько струится в небо.
Иногда мы уходим в большой поход, на Лисьи горки или дальше, на побережные увалы к Обскому морю. На самом деле это древние песчаные дюны, еще удается проследить их ритмичный накат. Теперь склоны заросли брусникой, черникой, по низинам - папоротником, а на гривах под соснами хвойный покров вспучивают грузди и рыжики. Лес не очень старый, хотя однажды мы натолкнулись на пень поразительных размеров. Стали считать кольца, и даже если ошиблись на десяток-другой, этой пинии было более пятиста лет. Сосну спилили недавно, на срезе отчетливо видно, как рисунок вокруг сердцевины повторяет неровности и пички, будто на кардиограмме.
Образ дерева завораживает несказанно, еще бы, - реальное время, свернутое в спираль. В ежедневности об этом не думаешь, подчинясь естественной мерности. События пичками, неровностями накручиваются под корой. И вот в зеркале среза вдруг угадываешь проекцию собственного подобия.
Круговой рисунок повторяет экстремумы, отмечает и нерезкие эпизоды, это ведь не всегда известно, почему из года в год отзываешься на давно прожитые моменты. Почему, например, такой щемящей болью... эта смутная еще на бурой земле дымка ранних фиалок... такой неуемной болью бередит сердце? Теперь сестра моя Елена Прекрасная успевает увидеть их раньше меня, а когда-то (тут без Ремарка не обошлось) каждую весну я срывала для нее первый букетик. Господи, как я боялась!.. Однажды, получив от нее письмо из командировки, все засекреченное, трепетно-тревожное, я едва дотерпела до встречи:
- Ты только не скрывай... Ну, пожалуйста... Опять с легкими?..
- Вот дурища! Нет, это немыслимо! Стоит влю-биться, тебя немедленно заподозрят в туберкулезе!..
Кольцами, кольцами годы наслаиваются. Дни рождения близких людей накладываются точными датами, образуют радиальные лучи, будто сияющими спицами держат всю структуру.
Есть незаживающие трещины, они раскалывают ствол до корней.
Это июнь. Мамин последний июнь. Остановившийся девятого числа. Два месяца она не вставала уже. Я приносила ей цветы, ставила возле постели на тумбочку, медунки, огоньки, черемуху.., придвинула столик, тюльпаны, сирень, пионы.., хотелось все цветенье земли внести к ней в комнату, срывала во дворе одуванчики, яблоневые ветки.., словно сплетала бесконечную гирлянду, словно удержать могла.., сплетала гирлянду из живых цветов, забывая об их обреченности...
Мне до сих пор трудно говорить о маме, так близко все. Мы жили рядом, и казалось, что при мне-то ничего с ней случиться не должно. Вот Батя далеко, вот за него страшно...
На окнах у меня остались мамины комнатные цветы - жасмин, цикламен, фиалки. Она любила за ними ухаживать. Я тоже их берегу. По нашим значительным датам обязательно какой-нибудь расцветет. Мне хочется думать, - это мама посылает сигнал...
Конец марта каждый год ложится на мартовские дни Батиной больницы. Потом будет страшный апрель. А в эти дни Батя еще жив, и мое внутреннее с ним общение возникает, словно ничего не произошло, но только томительное предчувствие беды... Я получила от него письмо. Впервые, впервые звучит в нем беспомощность перед обезумевшей махиной травли, что развернулась в его Киргизской Академии. Нет, он, конечно, еще не сдается... Его поддерживает Москва, Международное Орнитологическое Общество...
Более двадцати лет прошло...
Конец марта. Всю ночь сыпал снег, сейчас крахмально скрипит под подошвами яркое белое полотно. В воздухе, на зыбком нулевом равновесии сгущение тепла и морозной свежести. В воздухе - этот двойной, не соединившийся до конца запах сквозняка и дымный запах, так сладко, так едко напоминающий Среднюю Азию. Запахи резче тревожат ноздри, нежели зимой. Контраст черно-белого резче тревожит зрение, даже болезненно, словно чистое белье упало в грязь.... Ах, еще только коснулось краем, успею подхватить, поднять, всего лишь помарка... Но оно торопливо, жадно впитывает талую воду, оседает... Острая боль оседает досадой, подошвы чавкают, развезло, сразу как-то и ступить некуда, машина промчалась мимо, обдала с ног до головы... Расчирикались воробьи, купаются в луже, ковыряются в прошлогодних листьях, отряхнут перышки, и грязь к ним не липнет... Синий воздух дрожит, там высоко, в нестойкой точке зенита замерло солнце, - вселенское равновесие, весеннее равноденствие...
Апрель, когда-то любимый, подарочный, отмеченный торжествами рождения, Батиного, моего, теперь столько скопил печали...
Ноябрь - экстремальный месяц. В первых числах много лет подряд приезжал Батя, и у нас всегда бывала заячья охота. Впрочем, она же и косачиная. На праздники стряпали пирог-курник. Вот уж бывало размашистое застолье! Гостей полон дом. Еще все живы. Веселье до потолка. Боже, какое счастье!
Мы с Ленкой сохраняем резонанс тех дней. Как-то я даже ухитрилась принести с охоты тетерку. Решили подивить гостей традиционным пирогом. Ощипали куру, а как опалить? Поздно вечером пошли во двор разводить костер. С нами сыновья и собака Малыш. Здесь, на городском дворовом пятачке, несколько кустов и деревьев, присыпанных снегом, вполне представляют лес. Малыш бродит там волчьей тенью. Алька собирает сучки, в темноте не видно, что ему восемнадцать лет, пластика совершенно Батина. Мишке восемь. С дедом он ездил совсем мальцом, что он может помнить? Поправляет палочкой костер, Господи, тем же жестом... Да и мы с Ленкой стараемся делать все по въевшимся правилам. Наша с сестрой общая память не пускает нас быть сиротами. Это хорошо.
Когда мы еще жили все вместе в изначальной семье, взаимоотношения со старшей сестрой составляли особую фигуру. Ленка не отстояла от меня столь недосягаемо, как родители, что позволяло сделаться такой же замечательной, как она - мой эталон, идущий впереди. Она имела уже громадный запас знаний, ее авторитет был непоколебим. Посему мероприятия, совершаемые по ее почину, содержали не только дозволенность, но и великий смысл. Вот несколько эпизодов.
Ленка берет меня на речку купаться. Они, девятиклассницы, не очень умеют плавать и выше горла не заходят в воду. Но ребенка нужно научить непременно. По горло, да еще стоя на цыпочках, сестра забрасывает меня подальше. Я определенно знаю то, чего сама она, пожалуй, не знает, вернее, даже не задумывается, что спасти меня она не сможет. Мелькни в ее глазах испуг, я бы вмиг пропала, но я вижу непреклонную уверенность, - щенок должен выплыть, - так во всех книжках написано. И вот какие уроки я извлекла: во-первых, умею плавать; во-вторых, а может, как раз, в-нулевых, всегда кидаюсь спасать; и сверх того, с некоторой возрастной поры я стала подмечать такую штуку, - почему преданный ученик часто опережает учителя, да потому, что в любви своей он следует идеальному многообещанию учения, не замечая того, что сам учитель выполняет не все свои постулаты. И нет здесь никакого предмета для разочарований.
Ленка предлагает сделать ремонт в доме, пока мама уехала в Кировабад на алюминиевый завод внедрять свою технологию, то есть надолго. Стены уже побелили, красим панели. Елена в мамином старом халате, к поясу привязан огромный сморкальник, водит плоской кистью шелково, словно накладывает шитье гладью. Я тоже простужена, тоже с полотнищем у пояса, закрашиваю менее ответственные места. Бабушку мы вовсе не допускаем. Правда, она свое берет, когда мы на работе и в школе. Ее вмешательство выпирает сразу, ибо она не столь дотошно выверяет колер. Бесконечный процесс начинается сызнова. В выходной бабушка затевает пельмени. В те годы это еще праздничная еда. Мы с ней стряпаем, а Ленка читает вслух "Демона". Вдруг ни с того, ни с сего бабушка заявляет:
- Девчонки, вы поди еще водочки запросите?... - ошарашивает нас не пьющая и не поощряющая бабушка.
- А как же! Традицию нельзя нарушать!
И потом мы всегда будем рассказывать, как бабушка бегала нам за водкой. И много лет, стоило маме уехать, мы немедленно начинали предпринимать что-нибудь грандиозное, - то диван подпиливать под современный стиль, то стены расписывать.
Ленкины чтения вслух, проникновенные, с монотонным подвывом, как поэты читают свои стихи, как будто она читает свои стихи, полные печального лиризма, что я, еще только вступившая в юношеское томленье, принимаю за чистую правду, Ленкины чтения помещали меня в "поэтическое время", в котором все мы, из любого века, - ровесники, сверстанные в один ряд, в один род, в одну сущность.
А это - мой второй курс, весенняя сессия. Готовимся к экзаменам на пляже, купаемся, ночами жжем костры. Вдруг меня с высоченной температурой увозят в больницу. Диагноз экзотический - брюшной тиф, который, правда, не подтвердился. В инфекционный корпус не пускают, и я сутки напролет веду прием посетителей у раскрытого окна. Приходит сестра моя. Почему-то при таких казенных свиданиях возникает торопливая потребность выложить главные откровения.
- Знаешь, это, в общем-то, не просто досужие слова, что человек должен оставить след на земле, дерево посадить, ребенка родить...
Я люблю, когда Ленка оперирует афоризмами. У нее они звучат не банально, но всегда уловлена мера, заложенная в такой максиме сиюминутность истины. Необходимость произнести изречение выскакивает из самой глубины ее данного состояния, с той рассудительной интонацией, что все именно так, а не иначе, и сейчас она это точно знает. Последняя нота еще и вздернута безапелляционностью, отчасти заглушая самоиронию, дескать, помнит она прекрасно, что повторяет чужие мудрости. А в паузе потом воинственность: ну-ка, попробуй оспорить! Ежели никто не перечит.., а чего тут, спрашивается, перечить?., пауза провисает сомнением... И все написано на лице.
Из раскрытого окошка я смотрю: там, на зеленом газончике стоит моя сестра, в цветастой юбке-клеш, тоненькая, легкая, изящная, отъединенная волей вольной от меня в этом унылом халате, отделенная от меня собственной своей жизнью. Я смотрю, какие у ней светлые лучики на загорелом виске, вовсе еще не морщинки, но такие лучистые глаза бывают у счастливой молодой женщины.
Это тоже апрель, день космонавта, я уже знаю, что у Ленки родился сын Алька, и после лекций побегу ее навещать. Утром мы отвели в роддом еще одну нашу мамашку-однокурсницу. Вдруг мне передают, что с той все хорошо, а вот с Ленкой очень плохо, ее даже увезли в какую-то темную комнату. Господи, Отче наш, спаси, помоги... Я нахожу себя уже в коридорах, где сметаю всех на пути, мечусь-мчусь... добросердая нянечка бежит за мной с готовностью впустить в изолятор, - это ж почему-то вечно везде нельзя!.. опамятовавшись, няня указывает, где мне с улицы подойти к окну, она штору приподымет... я вижу, из белесой тесноты Ленка машет мне узкой ладошкой... С этого момента я стала ощущать себя "мужской половиной", отвечающей за Алькино дальнейшее существование. Да и для Ленки я обозначила себя "старшим братом", - кому-то ведь следует осуществлять функцию защиты, - ей она по определению не подходит.
По удачному расположению звезд всю жизнь мы с сестрой находились недалеко друг от друга и множество еще событий пережили вместе. Постепенно будто бы сравнивались возрастом, ее старшинство становилось условным, тем более, что она полностью вписалась в компанию моих друзей. Каждому лестно было назваться братом, девчонки же просто считают Ленку за свою. Теперь, когда у многих уже есть внуки, почетное звание "Старшая сестра" даровано Елене не то чтобы в знак ее верховенства, - такого в нашем пересмешливом кругу никому не доставалось, - а в ознаменование добровольного нашего единения в фигуру родства.
Сейчас мы на Лисьих горках. Октябрь начался мягко, сухо, прозрачно. Лес почти облетел. Сосновый каркас возносится ввысь стройно и светло. Здесь, у корней, на заветренных сланцах мы собираем мох. Ленка предложила разложить его на зиму между оконных рам. Голубоватый мох тонко-кудрявого рисунка красив какой-то литературной необычайностью. Словно мы в книжной стране, например, Трумэна Кэпота "Голоса травы", что-нибудь такое: две чудаковатые кузины, большеглазый подросток и, конечно, собака совершаем под звоны лесной арфы старомодное действо, эдакий полезно-узорный обряд сезонного собирательства. Хотя на самом деле мыслей особенных нет, просто хочется ассоциативных касаний и грустной красивости. Почему бы и нет? Осень сентиментальна... И в общем-то, совершенно неважно, в какой точке Земли находишься в данный момент, кто ты есть и когда... Свое время, обернутое вокруг годовыми кольцами, мы всегда носим с собой и произвольно можем дробить его на мгновенья, либо целиком погружаться в единый миг, как в вечность. Конечно, в текучей ежедневности об этом не думаешь, только иногда захлестнет вдруг блаженное совпадение мироощущения с самоощущением. Что-то вроде космологического провидения, будто дано тебе понять, как это можно, стоя на тверди земной и разглядывая Млечный Путь, одновременно завертываться вместе с его вихревым движением и не иметь пределов.
Мы неторопливо идем по лесной дорожке. Внучка Женя и собачка Джерри бегут впереди. Тишина такая, словно это только наш заповедный лес. На березах отдельные трепещут листочки - желтые монетки, да там-сям выступят вдруг на первый план яркие ягоды калины на черных ломких ветках. Так Ленка трогает тонкой кисточкой лист бумаги. Мы ведь рисуем с ней детские книжки по экологии, которые сочиняет мой друг Лев Ердаков. И когда ходим по лесу, все-то приглядываемся, как оно в природе бывает. Я рассматриваю строение растений, позы дерев, манеры птичек, чтобы рисунок получился живой и забавный. А Ленка схватывает точный цвет. В конце книжки мы ставим свою подпись: сестры Янушевич.
Про собак
Алиса, Лиска, Лисавета, Алисица, Алисоня, Алисандра, Алисеич, ... Алисец уходит в горы...
Белый толстый шерстяной ком перекатывается за мной из комнаты в комнату, шаркая об пол когтями, покряхтывает одышливо: "ухти-тухти", Алиска, теперешняя моя собака. Кудрявый ёжик. Сопровождает мои хозяйственные перемещения по дому, а присяду, устроится у ног.
- Расскажи, о чем тоскуешь, А-ли-сон! - это из наших интимных общений.
Алиска как раз и подсказала мне написать о домашнем зверье. Самим своим появлением. А я еще тянула, дескать, особой идеи нет, пока у ней не случился недавно сердечный приступ. Я и опамятовалась, - ведь она уже старенькая, только у нас живет одиннадцатый год, а сколько ей было, когда подобрали?.. не меньше трех.
Я тогда сразу же решила, что здесь "трагического конца" не будет. Не хочу испытывать нервы людей, сама всегда плачу. Если подумать, то повесть о вольном звере сродни человечьему роману, - конец не обязательно оказывается плохим, и так довольно драматических кульминаций, - встреча, например, состоялась. Рассказы же о домашних животных чаще всего печальны: либо мы теряем мохнатого друга, либо он остается без нас, - такие вот литературные экстремумы. Действительно, что же еще у "обеспеченного" существа, как не данность его жизни рядом с нами?.. Его естественность проста - он есть. И потеря - высшая мера нашей взаимной любви.
Я хочу избежать здесь душераздирающих эмоций и заранее скажу, что все любимые звери, жившие прежде в нашем доме, уже умерли.
А в чем особая идея? Да ни в чем. Просто хочется рассказать о них.
Своей первой собакой я считаю Мока. Я его видела только на фотографиях. Вот на крыльце деревенского дома девочка играет с большим щенком. Это моя мама и Мок - белый пойнтер с темными симметричными пятнами ушей. Там еще была страшная история, как во двор забежала бешеная собака, но дед успел ее перехватить. Мамин испуг, ее ощущение всем телом дрожи щенка передались мне, словно собственные воспоминания. На другой фотографии Мок замер среди травяных кочек, напряженно вытянув шею. Видно, как напружинились лапы, - сейчас бросится бежать впереди хозяина. Фигура охотника, моего деда, выступает из тростников, но будто и стаивает в тусклом тумане. Или то скрадывающий эффект любительского снимка, туман времени... Мок - любимая собака маминого детства. И моей мечты.
В мое детство собаку принесла бабушка. Кто же еще? Ведь это они с дедом всегда подбирали брошенных животин, выхаживали, лечили. Я помню то утро до мельчайших и будто сиюминутных ощущений. Визг в подъезде надрывный, отчаянный, бабушка вскакивает с постели, бежит, возвращается, снова бежит, прихватив платье, вносит бьющийся сверток, из него выпутывается черный пес, еще не пес, изросший щенок, щерится, не дается в руки. Ошеломляющее счастье сбывшейся мечты! Джек. Он, конечно, Джек.
Я не отхожу от него, но и не лезу гладить, раз ему не нравится. Поодаль пою, пляшу, декламирую, выкладываю детсадовские новости. Я жду, что он вот-вот вспомнит, узнает меня. Мне не страшно, что он такой злой. На улице он часто срывается с поводка и затевает драки, я ввязываюсь защищать его, пока еще бабушка разнимет нас, меня кусает вся свора, - мне не страшно. Я бьюсь за его любовь. И, наверно, осознаю это, ведь раньше даровая любовь окружающих не требовала размышлений.
Однако Джек не признал меня, не ответил моей мечте, я так и не сумела расположить его. И это стало второй выучкой, - я согласилась просто находиться рядом, да что там, - радовалась, что терпит. Это была Ленкина собака, Ленкина лирика: "Дай, Джек, на счастье лапу мне".., Ленкина драма, когда его пришлось отдать в деревню.
Главная собака нашего дома - Розка. Все потом сравнивались с ней. Она породила могучую ветвь породистых лаек, и много лет мы встречали ее потомков в семьях друзей и знакомых.
А у нас с мамой была такая игра: своих близких мы "классифицировали" по разным животным и растениям, и по собакам, конечно. Папа у нас был борзая. Бабушка - Полкан, она "полкала" по городу за продуктами и просто любила много ходить. Ленку мы определяли болонкой, "делая из этого секрет", знали, что обидится. Сама она захотела бы стать только Розкой. И я бы хотела, да знала, что не тяну, и нарочно называлась Жучкой, Моськой, чтобы смешно, чтобы не выдать сокровенного. Розой была мама. Вне обсуждений.
Розку привез папа из экспедиции по Саянам. Ее выменяли у лесника на сети и медвежий окорок. Настоящая таежная лайка. Рыжеватая, розоватая красавица с благородными манерами.
Розу любили все. Она отвечала ровной симпатией, выделяя только папу и дядю Костю Юрлова, - с ними ходила на охоту. В доме была членом семьи, не потому, что мы так считали (конечно), а потому, что сама так считала.
Время от времени Розка заявляла о своей независимости, тогда удержать ее было невозможно, убегала на несколько дней. И там, на вольной территории у нас с ней сложились особые, тайные отношения. Мы, шестилетняя дворовая орда, как раз вступили в пору покорителей окрестных пространств. Уезжали в неведомые края на трамвайной колбасе, или забираясь в кузов грузовика, или цепляя свои санки к саням извозчиков. Там, на задворках, на пустырях и свалках мы частенько встречали собачью стаю под неизменным предводительством нашей Розы. Она приветствовала меня почти на равных, может, лишь чуть покровительственно, как меньшую сестрицу, обнимала чумазыми лапами, наскоро облизывала чумазые мои щеки, дескать, ты все ж не пропади, и мы разбегались по своим делам.
А когда Роза уже не могла далеко убегать, она верховодила на дворовой горке. Пришлые собаки устраивали "битву за высотку". В игру охотно вступали выведенные на пргулку легавые, овчарки, отважные терьеры. Кто-то уставал, кого-то уводили домой, а Розка победно восседала на верхушке, или позднее возлежала в позе старого Акелы.
И на всю жизнь я сохранила рыжеватый, розоватый ореховый запах Розиных щенков. Семейку обычно устраивали на сене в ванной комнате, там же происходили наши с подружками самые доверительные разговоры.
Когда папа уехал во Фрунзе, у него, сменяя друг друга, жили Розкины дети и внуки: Ветка, Буран, Пурга. А в нашем доме бабушка заводила по своему вкусу, сначала кошек, - они прошли словно фон: вкрадчивые движения, бесконечное умывание, задняя нога пистолетом, в неожиданный момент чувствуешь у себя на коленях теплую аморфную тяжесть, или на шее - пушистое щекотанье; потом привезла из своего родного Семипалатинска Снежка крохотного белого шпица. Все время его купала, подсинивала, учила "служить". Вообще-то у нас никогда не учили собак, считалось, что они сами все понимают, - это я сейчас припомнила. Это я сейчас подумала, - бабушка искала себе ребенка... А тогда мы просто отступили на второй план.
И еще я подумала, - о собаках, действительно, надо рассказывать в том порядке, как послала их судьба, словно происходит унаследование, словно собачья часть моей души постепенно оформляется.
Ярика Ленка купила на птичьем рынке в Москве, когда училась в институте, и привезла к нам. Ярик был "из Пришвина" и еще из стихов Веры Инбер про ирландского сеттера:
"Собачье сердце устроено так,
Полюбило, значит навек..."
То было чудное лето. Папа приехал в отпуск, и мы все жили в деревне на даче. Ходили на охоту, рыбачили. Чудное, несмотря на такой фотодокумент: мы с Ленкой в ковбойках, обе с косичками, видно, что сестры, она обнимает Ярика, голова к голове, я сбоку припека, видно, как она оттесняет меня локтем.
Зато, когда кончились каникулы, Ярик весь мой! Полные пригоршни кудлатых ушей, лбом, щекой, губами прижимаюсь к рыжей губошлепой морде. И полные глаза слез еще много лет после того, как его украли. Вскакиваю ночами - бегу искать. Срываюсь с урока - бегу искать... Все кажется, чувствую, знаю, где он в данную минуту... В общем, меня даже водили к психиатру.
Потом к нам вселились соседи вместе со своей овчаркой по имени Верный, по абсолютной преданности только хозяевам - Верный. Когда я приводила домой подобранных собак, мама говорила:
- Неудобно, Верному это не нравится.
Тот период для меня - мучительный, не проходящий "собачий голод". Его не может заглушить увлечение конным спортом, хотя мы пропитаны "лошадиными ощущениями", но то другая часть души - лошадиная.
И как на грех везде попадаются приблудные псы. Мы устраиваем их в знакомые кочегарки. Одна собачка вроде овчарки, Арна, все же задержалась у меня на несколько дней, я надеялась, что она станет невестой Верного. Но где там!.. Ее позволили взять ребятам из детского дома. А мы с Арной успели уже так сильно полюбить друг друга, что мои посещения заканчивались общей истерикой. И вот еще какое нам выпало испытание.
Через два года, приехав из Городка, из Университета, иду по Красному проспекту. На санях катит куча детворы, рядом бежит серая собака:
- Арна! Арна!
Я не удержалась и свистнула. Сначала просто так, проверить, узнает-не узнает? Арна кинулась ко мне, словно не было долгого перерыва. Мы обхватили друг друга, вереща от счастья, не понимая, не помня, что наступит какой-то следующий момент.
- Арна! Арна! - кричат дети.
Арна мчится к ним, с полпути срывается и летит ко мне, обнимает с размаху, отталкивается лапами от груди, несется обратно...
Господи, что же со мной происходит? Я же знаю, что так нельзя поступать с собаками... С детьми... Начитанная, напичканная Джеком Лондоном балда. Я совершенно обезумела:
- Ар-на-а!
Она резко затормозила передо мной, глянула отчаянно, подпрыгнула, лизнула зареванное мое лицо и побежала к ребятам, даже и неторопко, не оглядываясь больше...
Другая "патриаршая" собака - Маркиза Лордовна, Иза, дитя любви ротвейлера и овчарки. Воспитание получила в Московском доме Полины Георгиевны, где бывали выдающиеся умы: Кузьма, Павел Гольдштейн, Юрий Злотников, ... Есть рисунки, где она слушает стихи Маяковского, философские дискуссии. В четыре года совершила путешествие на Край Света, - там до сих пор среди жителей острова Шикотан бытуют легенды о Полине, Маркизе и их замечательной корове.
И вдруг мне ее отдали... Полина сказала:
- Изка тебя любит. Пусть хоть у вас ей будет хорошо...
В общем, у них в Москве были свои неурядицы. Отдали нам с Вовой в самом истоке нашего союза, впрочем, не исключено, что это ей препоручили нас.
Именно так Иза и поняла свою роль. И похоже, ей по душе пришелся общежитский стиль Новосибирского дома, где колготилось порой до полусотни друзей, а то все снимались и ехали в Городок, шастали там от одного к другому, или по лесу, или перли среди ночи обратно в город, - эдакая разливанная компания, которую Иза добросовестно "пасла", не позволяя отбиться. Кстати, таксисты тоже относились к ней с уважением, дивились необычной внешности, называли "баскервильской собакой", угощали своими бутербродами.
Наших детей Иза пестовала весело, но строго, - никто не смел схватить ее за хвост. Мишка с самого рождения почитал Изу как тетю, наравне с тетей Леной, дядей Бовиным, дядей Щеглом, ...
Во дворе она держала главенство, затевала самые темпераментные игры, но стоило собакам заиграться и начать охотиться, например, на Альму Ленкину собачку, частую нашу гостью, правда, очень похожую на голенастого зайчишку, Изка выскакивала одна против общего течения и грудью сбивала обидчика, хоть бы это был и дог. Очень любила играть с нами в футбол, виртуозно стояла на воротах.
Потом Альму украли, и Ленка взяла Изкину дочку Черри. Иногда они обе жили у нас, иногда у Ленки в Городке. Ах, как красиво они бежали на прогулке спина к спине, или плыли в Обском море, - круглые лобастые головы, уши домиком, хвосты рулем, и ни единой брызги.
За многие годы пребывания в нашем доме Иза не обозначила себе хозяина. Сюда приезжали Полина и ее домочадцы. При этих встречах никто ни разу не позволил себе драматизировать отношения. Считается, что люди склонны одухотворять животных, однако Иза сама была одухотворенной собакой. Она никогда не забывала,
как бы ее ни называли: Изка, Изуля, Иза-Сумак (за необъятный диапазон рулад), Изумруда (за зеленое сверканье глаз), ...
какие бы ни изобретали производные, к примеру, - "я сегодня весь изысканный" (Изка линяет) и так далее,
она никогда не забывала, что ее полное имя - Маркиза Лордовна. Благородная хозяйка своим поступкам.
Все же надо добавить, - когда приезжал мой Батя, Иза, как и все мы, безоговорочно признавала его вожаком. А ему нравилось. Рассказывал потом в своей компании:
- У них, как в средневековом замке, во время пира возле стола крутятся собаки и дети, и им бросают куски.
Когда Иза заболела, у ней руки стали похожи на руки моей мамы. Они ушли почти вместе.
Изкины и Черькины дети довольно густо заселили дома наших знакомых. Весьма экзотические созданья, несмотря на то, что Иза была привередливой невестой, а Черри никому не отказывала.
Однажды у Черри родились щенки сразу от двух пап - сеттера и колли. Мы выбрали себе того, что был окрасом в колли - белого с темными пятнами, а шерсть обычная, не длинная. Сразу угадывалось, что пес будет большим, почему и назвали его Малышом. То, что он сделался величиной с дога, никто не ожидал. Долгоногий, лобастый, уши домиком - в бабку. С характером Швейка. На него невозможно было сердиться. Впрочем, он и повода не давал. Разве что не научался делать на улице свои делишки. Но стоило раз вынудить его "не дотерпеть" до дома, стало ясно, - он думал, что там нельзя. Взглянул, извиняясь, а похвалили, сразу все понял.
За несколько месяцев до Малыша к нам напросился жить котенок, пестренькая Маруся. Она еще успела повыдрючиваться над Изой. Благо, Иза, как пожилая дама, уже спускала детям шалости. Не рассердилась, даже когда Муська зацепилась когтями за губу и повисла, только стряхнула проказницу, не до такой же степени, в самом деле!
Малыша Муся приняла как младшего братца. Сразу стала с ним спать, согревая, не давала скучать по мамке, вылизывала, мурчала ему песенку. Малыш быстро рос, как в сказке, не по дням. Поразительно, что ни разу не сделал Муське больно, ведь обычно щенята не умеют соразмерять силы, а он еще любил забирать в пасть кисину голову. И ей нравились такие нежности. Во всем уступал подружке. Их миски стояли рядом, Муся повыхватывает из своей, тут же суется в другую, наш увалень топчется рядом, доедает в той, что досталась. На их возню можно было, как говорится, смотреть часами. Малыш был изобретателен и неутомим. Если Маруся ленилась, он завлекал ее разными игрушками, а когда все надоели, подтащил половичок и стал пятиться, потряхивая перед носом. Разве тут удержишься, не бросишься ловить?
Со взрослыми Малыш тоже любил подурачиться, вернее, подурачить, - с ним все было смешно. Его позы, гримаски, его непомерно длиннющие ноги, что кстати, было очень красиво. То, как он стоял на балконе, опершись локотками на перила, любопытствуя, что там происходит в округе. Наш дом так и помечали, - это тот, где белая собака на балконе. А кто-то сфотографировал и закинул нам камешек с портретом Малыша.
На улице нас, конечно, останавливали и спрашивали про породу. Мы изощрялись: новосибирская трехкомнатная, экстерьер и прочая. "А-а, говорили понимающе, - то-то я гляжу..."
Малыш радовался всем прохожим и собакам, рвался играть, но мы не спускали его с поводка, - все-таки очень большой, испугает. Как-то кинулся к фокстерьеру, я поскользнулась и еду за ним на спине, фокс бегает вокруг хозяина, мы следом, утешаю хозяина:
- Не бойтесь. Наш не обидит вашего...
А тот кивает:
- Ничего, пожалуйста...
Малыш очень смешно присаживался попкой на стул, совсем как человек, свесив ножки. Любил попеть с нами под любой инструмент или просто хором. У него была своя детская дудка, он в нее дудел, - сувал нос в раструб и втягивал воздух. Да много чего. Казалось, он нарочно придумывает всякие забавы, чтобы посмешить, а сам высунет кончик языка, скосит глаза к носу и смотрит, что получилось. С чувством юмора пес, уж точно.
Наши друзья потом говорили горько:
- Совсем немного оставалось Малышу до человека. Вот и сломалось что-то...
Случилась эпилепсия. И Муся вскоре убежала. Мы совершенно потерялись. Малыш был собакой из мечты, второго такого в реальности быть не может.
Динка пришла сама. Прямо к нашей двери на втором этаже. Когда-то мы жили на первом, и было в порядке вещей, что к нам стучатся за милостыней, за водой, за иголкой, да мало ли что может понадобиться людям посреди большого города, а также заблудшим зверям. Теперь все потребности переместились этажом выше. Зато видна предназначенность.
Перед дверью стояла неопределенно светлая лысенькая кроха с ушами тушканчика и черными вертикальными бровками мима. Она казалась уже готовой маленькой собачкой, никакой щенячьей пухлости, разве что ватная попка. Потом уж мы отсчитали, что было ей не более месяца. Я взяла ее на руки: "Смогу ли тебя полюбить после Малыша?.." Но уже было ясно, что это моя собака.
Имя определилось с приходом первого "ее гостя", - визг, святых выноси, звон, динь-динь, Диничка, Дина.
В нашей жизни обозначилось два трудных момента:
когда гость входил,
"Пришли, пришли! Это ко мне пришли!"
и когда гость уходил,
"Не уходи! Куда же ты! Побудь еще!"
Даже со своего роста она взвивалась винтом и таки целовала в губы. Побороть такой восторг было невозможно, мы ее просто брали на руки, переждать момент.
Глотка у Диночки была рассчитана на собаку примерно лаечного масштаба. Как я молила судьбу, чтобы она в такую и выросла, не люблю мелких. Она взяла и выросла. И даже видом оформилась, будто обнаружился затерянный среди дворняжек Розкин потомок. Сама же на всю жизнь осталась щенком, с розоватой войлочной шкуркой, со счастливой улыбкой до ушей, с радостным звоном навстречу всему замечательному. Маленькая Разбойница. Дикая собака Динка.
Игрушки Дина любила себе своровывать: выуживала узким носом перчатки из карманов пальто, сдергивала шарфики с вешалки, стягивала у Мишки пластмассовых индейцев, а у меня со стола ластики и бежала якобы прятать. Если не сразу спохватывались, возвращалась показать и неслась под кровать в дальний угол, чтобы лезли отбирать. Никогда ничего не портила, не ломала, даже воздушный шарик прихватывала двумя зубками за пипочку. И так же двумя зубками ловила прямо в воздухе синичек, влетевших через форточку, мгновенье! и баста. Но это она охотилась.
Когда Динка выскакивала во двор, дети орали: "Динамит!". Ее отпускали, не отстегивая поводок, чтобы поймать было можно. Со своими приятелями она довольствовалась ролью шпаненка, лишь бы играли. Особенно она нравилась Гончаку из среднего подъезда. Он прикусывал конец поводка, и они в связке носились кругами. Когда же у Гончака "уши глохли", он хватал в пасть Динкину башку и сувал в сугроб.
Барышней Дина сделалась только к шести годам и то всего на один вечер. За ней принялся ухаживать элегантный черный лай. По чистому снегу, под луной они бегали затейливыми петлями, танцевали, делали реверансы. Ах, как были хороши! Иллюстрация к Сетону-Томпсону: Домино и его подруга Белогрудка.
Если бы меня спросили, какую собаку хочу на всю жизнь, не задумываясь, - Динку.
Кошку по имени Олеся мне преподнесли сюрпризом. Слишком рано, чтобы обрадоваться, - я еще не успела оплакать Диничку. Трехмесячный котенок новомодной породы "невская маскарадная" (смесь сиамской и сибирской), которого не сумели продать из-за грыжи.
Принесли без меня, и Леся вмиг растворилась в наших хоромах. Трое суток не могли отыскать. И вот я беспомощно стою посреди комнаты, причитаю. Леся выбралась, как оказалось, из пружинных недр дивана, выглянула. Снова выглянула, ступила шажок.., еще шажок.., я боюсь шевельнуться, спугнуть, сейчас стрельнет обратно. Приблизилась и вдруг припала к моим ногам... Господи, разве можно такое выдержать!
А через несколько дней мне всучила собачку подруга-собачница:
- Подобрала на газончике, наверно, машина сбила. Пусть у тебя пока побудет. Таких маленьких беленьких любят, пристроим. Назвала Алисой, очень подходит, вот увидишь.
Я как увидела... Батюшки-святы! Именно этих терпеть не могу. Трясущееся созданье, усредненное между болонкой и шпицем, с кучерявыми патлами, ножки жидкие, хроменькая, глаза пуганые, нижние зубы веером вперед... Одним словом - Алиса.
Вот тут я и задумалась. Грешным делом, я бы ее ни за что не взяла по своей воле. Тоже ведь раньше подбирала. Но если посмотреть, то все симпатичных, трогательных. А скольких не замечала. Вроде простительно, всех не обиходишь. Будто не по нашей воле бродят они, не персонифицированные, по помойкам, ютятся в подъездах и подворотнях. Жалко, конечно, но спешим пройти мимо, чтоб не прибились. Стыдно, но очень недолго. Мы же их и не любим, какой спрос?..
А теперь, когда в доме эдакое существо, что делать?..
Алиса сразу же "проверила нас на вшивость". Только вышли гулять, не умышленно, однако без поводка, она покрутилась возле и вдруг пропала. Как? Куда? Беленькая, яркая на зеленой площадке. Кинулись искать, да где? - если весь город ее вотчина... Вот уж действительно стыдом опалило, - лихо отделались...
К вечеру явилась, сама открыла тяжелые двери подъезда, поскреблась в нашу дверь... И глядит...
- Слава Богу! Проходи скорей!
С тех пор она так и гуляет самостоятельно, дескать и вам забот меньше.
В доме Алиса разработала для начала две линии поведения. Одна изображает бедную приживалку, на коврике у входа, в обнимку с башмаками, не видать - не слыхать, ничего не просит, разве что намекнет, разве что мелькнет в поле зрения, чтоб о ней не забыли. Другая пробная, - а можно ли, к примеру, вместе с этой красивой кощенкой скакать по диванам, столам, подоконникам? Укладываться спать в кресле? А на груди у хозяйки? Нельзя, ну и ладно. В глубокой ночи подбирается крадучись к креслу, а когти-то шаркают... Как тут не расхохочешься?
В общем, стала я их на пару называть Алясками. И если Алиса жила при нас сама по себе, то Олеся меня не отпускала. Карабкалась по мне, как по дереву, устраивалась на плече, участвуя в хозделах, временами тыкалась носом в губы. Когда подросла, запрыгивала на холодильник, следила за моим снованием по кухне, трогала лапой, мевкала, призывая пободаться, потереться щекой о щеку. Ну и всегда сидела на моих коленях.
Между собой Аляски поддерживали умеренно дружелюбные отношения. Когда у Алисы заводились щенята, Леся проявляла родственную заботу. Олесиных котят Лиска сторонилась, боялась хапнуть невзначай. А те трепали ее за кудри, лопали из ее миски.
На ночь мамашка собирала свой выводок вкруг моей головы, облепляли, не продохнуть. Чуть свет начинали прыгать по одеялу, топали по полу босыми пятками, словно горох пересыпался.
Вот уж кого я больше постараюсь не заводить, так это кошек. Лесино место не стало свободным. Там, на холодильнике, на уровне плеча, следят за мной аквамариновые сиамские глаза, против света вспыхивают вишневым, уши с кисточками прядут сторожко: "повернись ко мне, давай пободаемся..."
У Ленки в это время тоже появилась собака Джерри, настоящий ротвейлер. Добрейшая красавица с пластикой Багиры. Они сказочно красиво разгуливают по Городку: в середине Ленка, как гимнаст Тибул, с одной стороны "черная пантера" Джерри на цепи, за другой конец держится внучка Женя - кукла Суок.
Я было хотела взять Джерькиного щенка, но Алиса полностью заняла нишу, не желает после Леси никого терпеть. Я и не заметила, как оказалась у ней на поводу.
Бесспорно, самостоятельная собака, - так оценивают, например, "самостоятельная женщина". Она обросла легендами. Где ее только ни встречают наши общие знакомые: на стадионе, на рынке, при шашлычных она приплясывает, как потешный Минутка у Гамсуна в "Мистериях"; кого-то она берется сопроводить по их надобностям, к иным благоволит зайти в гости; во дворе ее почитают за самую умную и приводят доказательные эпизоды. По всему выходит, что еще и очень порядочная зверуша.
В кругу домашних друзей она давно завоевала уважение. Это первоначально допускались неловкие шутки. Алиса не обижалась. Ну, похожа на "московскую старушонку", забавно, - Алиса щерит свою доверительную улыбочку. "Зэчка, удачно пристроившаяся ключницей", тоже смешно, однако ни от чего нельзя зарекаться в жизни, - говорят выразительные человекообразные глаза.
Есть такая манера привыкания к чему-то, что не враз воспринимается, насмешливо-извиняющаяся, через метафоры, эпитеты, словесные кружева.
Сейчас Алиса обросла именами. Всяк входящий норовит приветствовать ее на свой лад:
- Элоиз, ласточка!..
- Лисентий, как дела?..
- Чаровница ты наша...
Постепенно все приручились к Алисе. Ну, и она платит легкостью своего присутствия, добро-желательностью, неизменным вниманием к каждому входящему.
Я давно ловлю себя на том, что разглядываю Алиску с выгодных для нее сторон. Тоже своего рода "наращивание качества в пользу субъекта" через образы. В зимней шубе она похожа на овечку; когда при линьке выпадают локоны и гривка лишь торчит косицами, смахивает на панка; а расчешешь старенькая Мальвина; похрюкивает как толстый кудрявый ежик, и так далее. На самом деле это то же снисхождение к собственной несостоятельности, незаметно превратившееся в любовную игру.
Самое поразительное, что Алиса похожа на настоящую собаку. Кости она сгрызает без остатка; от куска хлеба никогда не откажется, хотя уже не ест, а "закапывает" по углам или заворачивает в половик. Она сохранила за собой "бомжовые" привычки, чем заставила признать в ней вольного зверя. Это ведь по своему желанию она делит с нами кров. Здесь у ней логово под столом, что тебе волчья пещера. Есть "придурочья" позиция среди башмаков, а скорее сторожевая. Есть светские лежки, где она доступна для общения. Во время застолий она приплясывает около, демонстрируя богатство приемов вымогательства. Собаки вообще артистичные натуры.
И видно, как проглядывают в Алисе черты наших прежних собак. Нет-нет кто-нибудь собьется, назвав ее Изкой. Свои перманентные лежки она расположила в освоенных другими местах, бросишь взгляд, и душе спокойно, дома собака, все хорошо. Ночью, если вдруг приспичит, она точно так же, как Динка, Малыш, Иза, будит меня, зная, что Вова с Мишей могут отмахнуться, будит и ведет к ним, - мне-то они не откажут. Тоже ведь просчитала, что самой мне не под силу.
Вот и говорю, что происходит унаследование. Алиса своим повседневным бытием, данным нам в ощущение, собрала в доме одновременное присутствие всех наших мохнатых родственников.
С последними щенками Алиска сделалась моложавой. Сердце заныло вполне внятно. Ведь в слове самом, в этой неожиданной подмене привычно упругого звука на жалобное "ж", уже явствует старость. Морда ее полысела, выставился сухой курносый нос, рот по-рыбьи опустил уголки, в округлившихся глазах замерцало детское веселое безумье.
Я ловлю себя на том, что присматриваюсь к Алисе примерно так, как смотришь на себя в зеркале, выкраивая выгодный ракурс, - да нет, еще ничего, а вот эдак и вовсе хороша... еще...
Известно же, что при долголетнем взаимодействии хозяин становится похож на свою собаку.
Сообщающиеся сосуды
...Ах, как кружится голова, как голова кружится... А ведь, кажется, это первый наш вальс? Почему-то раньше мы мало танцевали вместе, да и то, скорее прыгали-забавлялись под молодежные ритмы, как принято на наших празднествах. Сейчас оркестр играет старинный вальс. Это на его шестидесятилетии. Юбиляр в смокинге. Очень хорош сегодня. Шаг точен, изящен, и "рук кольцо".., ведет-несет-кружит... "Что?.. Нет.. Что?.. Да-а..", - улыбки навстречу друг другу, светские, светлые, взаимно кокетливые, Господи, все-то мы знаем... Но это волнение, так вдруг возникшее в парном танце, это наэлектризованное, строгое, бальное объятие, элегантность прикосновений, согласность движений, круговая-кружевная ворожба музыки... Это извечное волшебство встречи мужчины и женщины, словно в сказке, когда после преодоления испытаний и бед состоялся все же счастливый свадебный конец.., в котором как раз и звучит обещание совместного начала.
Сказок же про семейную жизнь очень немного, причем, если обещанное начинается словами: "жили-были старик со старухой..", да хоть бы и "царь с царицей..", значит, дальше будет все не про них, а если про них, то обязательно останутся они у развалившегося корыта. Или еще эта ужасная публичная сентенция из чужих писем: "любовная лодка разбилась о быт", вызывающая жгучий протест. Ведь мы, романтические девочки, Наташи Ростовы и Татьяны Ларины, и далее по мере начитанности - тургеневские барышни или вольные девы прерий, прекрасные креолки, индианы, консуэло, или английские леди-кузины, в общем, сестры Бронте, Майн-Рида, Купера и прочих авторов, мы-то считали, что уж у кого-кого, а у меня любовь сложится исключительно, и умрем мы с суженым в один час.., когда-нибудь, очень нескоро.
Однако на семейную жизнь еще нужно решиться. Он ли - тот самый? А я и вовсе никакого замужества не хотела. К сакраментальным тридцати трем моя непомерная любовь охватила столь обширный круг людей, что думать о выборе стало просто бессмысленно. И вот на эдаком диффузно-возвышенном фоне однажды я получила сигнал, - ведь Господь Бог непредсказуемым образом объявляет свою волю.
Мне приснилось, что наш зоопарк разбомбили, и звери разбежались все. Ну, конечно, люди кинулись собирать их, спасать, как же иначе? И я побежала. А мне всегда хотелось приручить большую кошку, тигра, например, или льва, или пляшущего леопарда, я и высматриваю. И тут вижу, притулилось за углом немытое какое-то птичье существо, взяла его на руки, на ощупь - ни шерсть, ни перо.
- Кто ж ты будешь такой? - спрашиваю.
Он икнул так непосредственно и говорит:
- Пингвин, твою мать.
И мне вдруг стало ясно, что ягуаров я уже не побегу собирать, раз бродит по городу такой неприкаянный пингвин, вдруг замерзший в наших умеренных широтах...
Проснулась и засмеялась, - это же фраза из студенческого спектакля, после которого героя так и прозвали - "Пингвин".
Тем утром он прилетел ко мне насовсем. Оставив в Питере свою семью. Я еще пыталась сопротивляться, но говорят же мудрецы-насмешники: "Однажды женщина потеряет занавеси на колеснице. Что есть, того не скроешь, а будущее будущему предоставь". В моих руках так и осталось навсегда ласковое это ощущение: ни пух - ни перо.
В нашем доме он занял место во главе стола. Впрочем, и в домах моих друзей сделался неотъемлемым гостем. Его тосты ожидаются среди первых. Если он готовит их заранее, я обрисовываю дарственные листки карикатурами. Иногда он тут же за столом пишет экспромты на страничках своего ежедневника, прямо по дням, по числам, "по звездам", как по общему нашему времени непрерывного общения, - не все ль равно, какой год, какой месяц?.. И щедро вырывает листы, раздавая, оставляя во множестве по сплошному застолью перлы своего лихословья и любовь к нашим общим теперь друзьям. Как же он красив, мой Пингвин!...
И вдруг сваливается какой-то скверный морок, комкая действительность. Я смотрю: элегантные фалды обмякли, манишка замурзалась, нос клюет в галстук, глаз выкатился и остеклел... И с непонятной вдруг чванностью он начинает тыкать пальцем в треснувшее пространство, извергая стихи Маяковского, Когана, Багрицкого, ... И всякий раз находятся ошеломленные новички, что сидят с уважительным напряжением, - надо же, сколько помнит! Или мы, старые пьяницы, сомлев от умиленья друг к другу и к нему в дань ответной любви, слушаем благосклонно, пока не надоест, или отвлечемся на свое. А он будет держать последнего, кто попался под выпученный прицел, и лить на него уже и свои стихи, ранние , прежние, очень хорошие стихи, без удержу повторяя одни и те же строки, завывая, забывая, что уже выдал порцию, каждый раз одинаково, Боже, боль какая.., пока последний не отойдет с неловкостью... В табачных комьях вянет невнятное, то ли мольба, то ли пророчество:
... И вы-ырвется петля из рук,
И сви-истнет в воздухе праща...
В реальности же из года в год происходит жизнь. У нас растет сын. Мы увлеченно работаем в одном институте. На театре научных действий он ого-го-го какой важный помощник командующего, легендарного Берилко. Чего мы только ни сочиняем! У нас множество друзей. Через дом наш - "перекресток на втором этаже" - прокатывает гремящий поток событий. В общем, обычный семейный мир.
А поверху разбегаются-семенят пунктиры косолапеньких шажков, - я прислушиваюсь в ночи, - укромно щелкнул дверной замок... он улетел из клетки?.. надолго?.. навсегда?.. или уже прилетел обратно?.. рукокрылая птица моя, тихохонько крадется к своему диванчику...
С заданной цикличностью я нахожу себя в провалах бытия, - то ли блуждаю по улицам бесцельно, то ли мечусь по дому, спотыкаясь об отсутствие его, либо просто сижу в комнате, по-бабьи уронив руки в колени. Тоскливо и пусто. Что вспомнить?..
Вот его письменный стол... Тогда, давно, Батя приезжал знакомиться. Перед отъездом отозвал меня в сторонку, вручил деньги и сказал: "Купите ему стол". Я еще удивилась, - столов, что ли, в доме мало?
Мы веселые, послушные побежали покупать. И надо же, прямо у ворот стоит мужик и продает самодельный стол, очень смешной, - под тумбой нога, будто деревяшка у Сильвера. Экая предоставленность судьбы! Даже переглядываться не нужно, мы вмиг совмещаемся, делаемся на одно лицо "смышленого приключенческого мальчика" из детской классики. У него частенько возникает сходное выражение, плутливо-пытливое, когда из общей атмосферы ловит пародийный намек, раньше всех других, а мы потом дивимся забавному сцеплению смысла, словно попадаем в неожиданную интригу.
Тем же вечером, собрав честную компанию, он сидел за своим столом и на этих подмостках давал спектакль "при свечах", сам в черных уличных перчатках, с трубкой в зубах, переводил с листа польский детектив.
На праздники стол стали придвигать к обеденному, ведь гостей приумножилось. А еще на сей длинной конструкции мы разворачивали стенгазеты, изготовляя их на торжества друзей, на работу в институт, иногда выпускали домашнюю "Самоварную правду". Много лет мы будем ставить на них свой самозабвенный самиздательский знак, где бок о бок в Маяковской плакатной позе - я с размашистой кистью, он с остроклювым стилом.
А работать он любит за журнальным столиком, не отходя от диванчика. Моего девичьего диванчика, про который сказал: "Как увидел, так и решил, что буду здесь жить..." Проваленный, прокуренный, прожженный теперь диванчик. Он возлежит на нем, читает, раздумывает под непрестанный аккомпанемент телевизора. Рядом же проигрыватель, - заводит пластинки поэтов, читающих свои стихи, у него их целая коллекция.
Порой я заболеваю, когда его нет, тогда тоже устраиваюсь на этом диванчике, может быть, ревниво пытаюсь улькнуть в предыдущую жизнь, в первоначальную, личную, отсоединенную от него. Отсюда, из угловой позиции, просматривается вся комната, часть коридора и входная дверь... Нет, нет, я вовсе не жду уже, как сейчас завозится ключ в замке, раскроется дверь... нет, нет! Вот на пороге появляюсь я с авоськами, обнимаюсь с собачкой, сную по хозяйству туда-сюда, мою пол, глажу на его столе, болтаю по телефону.., - Боже, как меня много здесь! Чаще сижу за своим секретером, работаю или пишу, или рисую книжки по экологии, виден мой профиль.. Вот я поворачиваюсь к нему, спрашиваю, как правильно пишется слово, что-нибудь сообщаю, мы пересмеиваемся, снова углубляемся в свои занятия... Слышу его движения, идет ставить чайник, шуршит газетой, закуривает, примолк, ногтем терзает уголок листа, оглядываюсь, смеемся, зачитывает вслух интересную фразу, бросает реплику, поднялся выпустить собачку погулять,..., вообще-то, его здесь столько же. Даже если отсутствует. Тогда особенно много, потому что я заполнена только им. А когда не можешь отделиться, отделаться от этой беспомощной брошенности, от неурочной какой-то вынужденности, вязко разрастается плесень обиды, съедает весь объем жизни, остается сухожильная бессобытийная нить непонятной связи с другим человеком, которого будто уже и не очень помнишь, нитка натягивается, режет сердце, напряженно ноет, визжит, верещит до крещендо разрыва...
Нет, нет, надо взять себя в руки, скоро Мишка придет из школы, нагрянут его друзья.., так, обед есть, дом прибран, оглядись, все на обычных местах, вот его комната, впрочем, наша... Что-то нужно опорное... стены... По ним сплошняком стеллажи. Книг тоже весьма приумножилось. Научных, философских, разных словарей, энциклопедий, "эврик" с популярными сведениями обо всем на свете. Действительно, мы же родом из одного карасса: Академгородок, Университет, Шестидесятые; физика, математика, пижонство; Литобъединение, "Серебряный век", Древние; Хемингуэй, Ремарк, Кафка,...; его Байрон в подлиннике разве что добавился к моему увлечению Китаем и японской поэзией, ... по принципу дополнительности.
На книжных полках еще стояли во множестве кружки-крынки-кувшины. Это он собирался писать "Поэму о сосудах", добраться хотел до "корней сосудистых систем". Ну все и кинулись дарить горшки. А мама моя преподнесла старую чугунную ступку. Она же придумала сделать по периметру под потолком специальные полки. Туда и составили всю поэму.., тоже получилась коллекция.
Полки поскрипывают в ночи, будто судорогой их сводит, покажется порой, что норовят они сомкнуть горловину ловушки, где я сижу на дне одна, не зажигая света.
А то вдруг сосуды засияют-зазвенят в какой-нибудь благословенный день, и тогда этот органный ряд возносит потолок сквозь этажи к небу. И мы тут расположились под сводом, внимаем стихам, - он проводит для нас, для Мишкиной студенческой компании, для друзей и соседей литературный вечер.
... А где-то там, за далью дальней
Звенит и твой сосуд хрустальный.
Ты сохранишь ли для меня
Мерцание его огня?..
Где еще в доме его отметины? В кухне по утрам он изобретает себе яичницу со многими компонентами, варит кофе. Меня забавляет, как он ухаживает за собой, однако всегда с готовностью поделиться. Но я объелась яичницы за четверть века. Там, на кухне, мы в полном согласии, прямо музицирование в четыре руки. Уж тут наша лодка скользит без сучка, и вовсе не без задоринки. Быт наш легок, игрив, необременителен, но обязателен, чтобы в любой момент встретить каждого, кто переступит порог. Да, он не нарушил традиций дома, не сбил наше публичное течение жизни. Он не вытеснил ни одну из моих привязанностей. Может, это и есть то самое, что он объяснял потом своему первому сыну, почему уехал из Питера: "Я бы просто пропал. У меня не было среды обитания..." Такая вот попалась Тания со средой обитания...
Он заходит в мою комнату... Всякий раз сердце екнет и собьется с ритма... А тогда я уже в забытьи, так давно болею, что это давно скапливается зоной тени перед прошлым, тем настоящим прошлым, что было на самом деле, и никакой кромки будущего не мерцает впереди... Его рука ложится мне на голову, в неточное место, на висок, щеку, прихватывает ухо, цепляет волосы, приминает ресницы... Ладонь ни теплая, ни холодная, нейтральная, мимоходная, в ней нет определенных чувств, она просто очень нечужая...
Пытаюсь восстановить его лицо в памяти... Как, впрочем, все всегда пытаются это сделать в разлуке, одни могут, другие нет, уж как получается... Иногда его лицо бывает очень красивым. Профиль рисован остро отточенным карандашом одной характерной линией, по которой сразу можно узнать. Поворот головы благороден, взгляд вдумчив, увеличен лупами очков, очки чуть покривились, съехали, - мгновенно ловишь иронию, и губы подтверждают, складываются в длинную вольтеровскую улыбку, от них не ожидаешь мягкости, то-то дивишься, прикоснувшись... Черт побери, это поразительное вдруг случается искажение черт, когда первым с них слетает благородство.
Вообще-то, он, пожалуй, не яркий. Будто бы пригашен некой заданностью "среднего брата". Не освящен первородством, не лорд, зато и не отягощен честью, долгом, ответственностью. И не Иван-дурак, не остался младшим, не вобрал в себя последней родительской страсти, не выпало ему быть "любым, но любимым", пусть лентяем, баловнем или авантюристом, кому обычно судьба и дарит нечаянную удачу.
Средний же - и так, и сяк... Однако я видела его в кругу братьев, они ловили каждое его слово, словечко, словцо. Просто он прошел мимо рук у Создателя, как всякий средний королевич без исторического назначения. Вот и свободен от обязательств. Волен. Не закреплен образом. В нем произвольно поигрывает весь спектр метаморфоз. Герой настоящего момента. Актер. Поэт-пересмешник. А я-то все жду в нем мыслителя... Ведь скоро грянут наши шестидесятилетия, с чем придем? Да и придем ли вместе?..
Сижу в одиночестве, жду... В который уж раз? Без счету. Кажется, светлые промежутки потухли, свернулись, сомкнулись в опустевшем панцире стен. А где-то там, на воле, он бражничает с ней, с другой, веселится. Господи, мне-то что делать? Все скверные анекдоты со мною уже случились. Ничего ведь, пережила и по-прежнему думаю, - видно, такое ниспослано мне испытание. Замужества двуместный крест. Будто бы смиренно жду... А ведь не хочу быть красноглазой Лией, хочу быть Рахилью избранной. Какое уж тут смирение, это "самое мятежное из наших свойств"? Паче гордыни будет.
Я представляю себя на его месте... Вот возникло на пороге существо, в липком пуху, как в греху.. Глаза беззащитны... Вислый нос утыкается в каменные колени монолита... Которая всегда права, ужасающе, удручающе, уничтожающе "абсолютно права". Еще эта высокая жалость к другому, заметь, не к себе... А к другому жалость, она ведь по высшим мерам, она ведь с дальнего прицела на человеческое величие... Удушающее великодушие... Не то, что жалость к себе, ну и пусть близорукая, суетная, обидчивая, вязкая, цвета побежалости сквозь слезы, которые я сижу и лью...
А он придет...
Придет и скажет мне с последней прямотой:
- А, все лишь бредни, шерри-бренди, ангел мой...
Композиция
Из дома, из двора, все еще вполуприпрыжку, выскакиваю на улицу. Привычный взгляд вдоль трамвайной линии, туда, вправо, где в трех кварталах от нас возвышается Оперный театр - опекун моего городского детства. Привычно притронуться взглядом к планетарному полушарию его купола, опереться, свериться, получить благословение... Вроде бы и путь мой заранее предопределен, - всего-то в какой-нибудь магазин, много ли тут у нас обыденных забот? - но каждый раз дух заходится, будто на стартовой метке, будто и не ведаю, что со мною может дальше произойти.... Где бы я ни бывала, в каких дальних чужих краях, а ведь нигде, только здесь я испытываю столь острую готовность к приключениям. На этих хоженных-перехоженных маршрутах мое вообра-жение совершенно свободно.
Когда-то мне попалась книжка о человеке с безграничной памятью. Жил в двадцатые годы такой фено-менальный мнемонист Ш. Он считал, что нет ничего особенного в том, чтобы запомнить текст любого содержания и любой длины, просто мысленно идешь по улицам родного города и расставляешь слова вдоль стен домов, около подъездов, заборов, в окнах магазинов, у памятников, под деревьями, ... Иногда незаметно перемещаешься на улицы другого знакомого города, как во сне.. Ну и, когда нужно воспроизвести текст, повторяешь свой путь, считывая слова, собирая образы. А события оставляешь на месте, - мало ли, в какой момент жизни захочется к ним вернуться. Случаются, конечно, и ошибки, если, например, по небрежности сунул сирень в палисадник, потом же, проходя мимо, не заметил, - может, она сама тут расцвела; или шарик голубой запустил в небо, а шарик улетел...
Здесь, на перекрестках, однажды повстречался мне мальчик из того пряничного домика с сиренью. В детстве с ним не водили дружбы. Отпугивал его кукольный бант под пухлым подбородком, да скрипочка в футляре, слишком замечательная, слишком завидная. И все его бабушка за ручку водила, в то время как мы беспризорно шныряли по округе, воровали у них сирень. Давно уж нет палисадников, и прежние очертания сбиты длинным серым зданием. Откуда ни возьмись, считай, через полвека идет мне навстречу старый мальчик с неизменившимся лицом вундеркинда, так что хочется пристроить ему бант под высокомерный подбородок. Шел, шел и вдруг упал. Вот это да! Хохоток вылетел, конечно, раньше испуга.
- Что с вами?... Дать валидол? У меня всегда с собой...
Он лежал запрокинувшись, и глаза не мигали... Господи, что же делать? Глаза уставились на меня, круглые, какие бывают в детстве, только тронутые перламутром, лысые стариковские глаза.
- Вот это номер! - сказал он и довольно резво вскочил, - простите, пожалуйста, просто споткнулся.
Я стала отряхивать его плащ, - надо же куда-то девать свою суету, он послушно поворачивался.
- А знаете, раньше, давно, здесь был мой дом. Извините, если ошибаюсь, но Вы очень похожи на одну маленькую разбойницу, что воровала у нас сирень... Засмотрелся вот. Позвольте представиться, Сергей...
Жаль, что в Новосибирск он прилетел всего на несколько часов. Мы побродили по Центру города, и я проводила его в Аэропорт. Скрипач. Не знаменит, но вполне успешен. Сейчас живет в Вене. В России бывает с гастролями, удалось завернуть на родину поклониться.
- Смешно поклонился, ничего не скажешь. Спасибо Вам большое, что встретились на пути. У меня здесь никого нет. В общем-то, и воспоминания остались не самые радужные. Рос я одиноким и болезненным юнцом. Семью нашу, весьма разветвленную, со многими талантами, дружную.., ну да что теперь говорить.., истребили под корень. Сами понимаете, сразу попали в зону отчуждения. А уж меня оберегали от всего и вся. Как я завидовал, глядя в окно на вашу чумазую команду, как хотелось бегать с вами, лазить по заборам! Правда, музыкой я не тяготился. Занимался со страстью. Еще читал. Очень мне нравился Марсель Пруст. Знаете, дорогу в сторону вашего "Академического дома" мы с бабушкой называли "в сторону Свана".
Жалко, пожалуй, что в свое время я не рассмотрела сирень как следует, околачиваясь возле палисадника с иными намерениями. Впрочем, чего теперь.., как говорит Сергей.
Надо же, а "в сторону Свана" я тоже играла. Правда, книжку прочитала позднее. Этот ранний ориентир "в сторону...", когда еще путаешь право-лево, задан с такой точностью, что его хочется присвоить. С годами он становится направлением памяти в сторону прожитой жизни. Стоит ли называть то время утраченным? Ведь там оставлены вехи, с которых можно считывать текст снова и снова, попадая в разные измерения.
А мы с бабушкой ходили "в сторону Оперного театра". И почему-то никогда не говорили: "в сторону четвертого магазина", хотя он там рядом на углу, и в него ходили гораздо чаще, - были приписаны во время войны, получали продукты по карточкам. И путь лежал как раз мимо палисадников. За ними, в сердцевине квартала стояли два здания - "Дом артистов" и "Дом политкаторжан". Вместе с нашим - они составляли оплот местной интеллигенции. Сейчас вспомнить, так почти в каждой квартире жили приятели наших родителей, - молодой советский круг был не особенно широк. А вот новониколаевский слой плотно забивал деревянными домиками жилую полосу между главной просекой - Красным проспектом и бывшим кладбищем, которое превратилось в парк и стадион.
Наша детская интуиция подсказывала, что именно там, за глухими ставнями и заборами, под дощатыми крышами, заросшими плешивым бархатом мхов, таятся настоящие тайны. Правдами и неправдами мы проникали туда. Порой "нечаянно" сваливались с забора, и не обязательно нас гнали, попадались сердобольные старушки, мазали наши раны зеленкой. Позже на "тимуровской волне" удавалось просочиться вслед за тяжелыми сумками.
- Ах, деточка, вот уж спасибо, давай-ка угощу тебя чаем с вареньем...
И потом из гостей уже выходишь, прижимая к груди затрепанного "Квентина Дорварда" или "Капитана Блада".
Нас привораживала антикварная обстановка этих жилищ: гравюры, фарфоры, вышивки, скатередки с кистями, этажерки, пуфики.., обитые плешивым бархатом... Тайны витали в самом старомодном запахе, в элементах уклада, в разговорах поверх наших голов. Вырисовывались удивительные истории.
Например, очень нам нравилась Седая Дама. Лицо прямо портретное: высоко взбитая голубая прическа, высокий с горбинкой нос, верхняя губа высоко обнажает длинные зубы, выразительно артикулируя слова с высокородным, нам казалось, акцентом. И что же выяснилось? Это была настоящая англичанка. В Россию ее привез бравый поручик, герой Первой Мировой войны. Да вскорости и бросил. Без денег, без языка, с младенцем на руках. До Сибири ее донесло с Колчаковской армией. Младенца вырастила, выучила. Ее дочь и нам потом преподавала в школе английский.
Рядом, в мансарде обитал странный дед. То ли больной, то ли просто сидел он вечно в своей скворечне, в парчовом халате в парчовом кресле. На вычурном столике стоял заварочный чайник, из которого он попивал прямо из носика. А больше вроде ничего и не было. Кто уж за ним присматривал? Сюда я попала, выполняя поручение одной знакомой, уже из нашей дворовой слободы, и долго служила у них почтальоном. Знакомая была профессоршей, очень смешная, словно девчонка, заманивала меня за сараи и вручала секретку. У меня же ответное послание выхватывала нетерпеливо, вскрывала трепещущими пальцами, всхлипывала, хихикала, иногда зачитывала вслух стихи с мелких страничек, затканных парчовым почерком. А взрослые ее дети, оказывается, вполне готовы были принять в семью романтического вздыхателя. Так нет же!.. Дед встречал меня и, не задерживая, провожал одним восклицанием:
- Прелестная!
Разные выплывали истории. И чем больше мы взрослели и узнавали, тем сильнее ощущалось, что не такие уж мы безродные. Это в приповерхностных кругах общения многое скрывали, боялись. А старики не особенно строго соблюдали секреты, да и как не блеснуть перед мальцами былым богатством жизни своей.
Путь мой "в сторону Свана", может быть, "в сторону Пруста", уводил далеко за пределы провинции нашей, уводил в безграничную глубину прошлого, которое ощущалось общим, будто уже литературным, его хотелось присвоить. И кульминацией этого пути был Театр, что собрал под своим куполом бесчисленные вариации на одну и ту же тему - "Жизнь человеческая".
Я иду по нашей улице и раздумываю о том, как естественно позади прожитой жизни старость смыкается с детством, словно время человека стремится выполнить полное кольцо и замкнуться в единой точке. И благодатная тут обнаруживается игра старого с малым. В детстве у нас еще только мечты о будущем. Воображение жадно хватает чужие эпизоды, книжные модели судеб, которые все хочется пережить и непременно всеми стать действующими лицами. В старости же вдруг замечаешь, что воображение гибко, услужливо превращает воспоминания в "мечты памяти". Действительный эпизод в ирреальности прошлого служит разве что ключом к раздумью, он оплетается подробностями возможных поступков, наполняется различными смыслами. В том лабиринте прошлого ты снова многолик, свободен к выбору, безвременен.
Сейчас я направляюсь в противоположную сторону, что имеет у нас простое название "на базар". Этот путь в два квартала, до камешка, до дюйма выложен событиями, начиная с сорок четвертого года. И не только моими. Наверно, я так и ступаю след в след за бабушкой, за мамой. Батины размашистые шаги тоже имеют отметины. Интересно, о чем они размышляли?.. Здесь, в заданном русле улицы, закрепленном с одного боку стеной домов, по другому борту - стадионом, я ловлю отраженья, конден-сирую сходство. И чем скорее догоняю возрастом предшественников моих, тем явственней чувствую непрерывное единство, последовательность и одномоментность. Мне нравится такая повторность, каждодневная ритмическая повторяемость, словно опора в потоке времени.
В нынешнем году зима необычно для наших широт отступила, отдала ноябрь поздней осени. Небо синее неправдоподобно, аж сердце щемит. Дома вдоль улицы очерчены не строго, словно взяты одной ступенчатой линией, густой и необязательной. Влажные контуры деревьев. Нежная талая мокрость газонов в рыжей лиственничной хвое. По блескающей плоскости асфальта снуют яркие автомобили - большие жуки, оживившиеся от тепла. Какая-то ностальгия природы по своей весне. Впереди меня подпрыгивает тень, она ещё держит привычный силуэт.
Впереди меня попрыгивает мой полуторогодовалый сын Мишка. Он только учится ходить, но стоит заслышать музыку, растопыривает ручки и давай танцевать. Музыка-то, наверняка, из окошка Вадима Иваныча. Давнишний и обожаемый сосед, маэстро, король Ретро, самая артистичная фигура в городе. В кулисах этих кварталов он постоянно разыгрывает собственный Amarcord. В нашу отроческую старину, когда пластинки могли заводить считанные гурманы, мы торчали под его окном, приплясывая под Утесова, и орали с наслаждением:
- Накрути патефон!
Из-за угла дома выскакивает мой семилетний сын.., да с ним целая команда! Дерутся портфелями с девчонками.., может, среди них и мы с Женькой?...
Долгоногий очкарик бежит наперерез трамваю, - ох, нет на тебя Алехиной!.... Но я уже не смею крикнуть, - у сына своя доблесть.., а наша ватага уносится на трамвайной колбасе в другие пампасы...
В этом ноябре Мишке исполнилось двадцать восемь, пишет мне теперь из Гамбурга замечательные письма. Пожалуй, его путешествие будет "покруче", чем мои студенческие "бега".
Вон идет ещё один длинный... Друг мой поэт Прашкевич. Тут ему как раз по дороге в Союз писателей. Импозантен "до чрезвычайности". Мэтр, что и говорить, - "мэтр девяносто". Может, зря я тогда... двадцать?.. тридцать?.. сорок?.. или сколько уж лет назад постеснялась его окликнуть? Он приехал из Тайги и жил в нашем доме у Поспеловых. Я "случайно" попадалась ему на пути, многократно забегая вперед.., однако он гнался за Музой своей и меня не заметил. Теперь и помыслить нельзя, как бы мы друг без друга жили. Недавно Генка заявил, что в моих записках мало "про это". Ещё чего, так бы я ему и призналась!..
Кстати, вот скверик, что около нашей девичьей школы, с негустыми, но "темными аллеями"... Когда школы смешали, тут учился Славка Берилко, его дом рядом. Я же перешла в хулиганскую сорок вторую. Оно и получилось, что мы пропустили друг друга, хотя свои эпизоды расставляли в смежных местах и влюблялись, как оказалось, в одних и тех же соучащихся. Потом же именно в этом сквере мы и заключили пожизненный "Пелопонесский союз".
Много значительных свиданий происходило под школьными саженцами. Однажды мы сидели здесь на скамеечке с таинственным Ц.П. Нет, конечно!... Беседовали...
Чуть дальше, возле базара до середины шестидесятых сохранялся одноэтажный нэпманский уголок. Эдакий бревенчатый "гостиный двор", или еще "ярмарка чудес", - чего там только не было в тесных лавочках, комиссионках, скупках. В трактире буйствовали и дрались. На завалинке у "фото-салона" ждали очереди, чтобы засунуть голову в дырку на полотне с всадником, попирающим Кавказские горы. Мы успели запечатлеть здесь парные портреты. С Вовой Горбенко (и с голубком, которого специально поймали, но Горб сдрейфил в последний момент). С Эдькой Шиловским (купили намеренно розы, но ему показалось слишком...). С Женькой Булгаковой - вся наша улица - парный портрет. Ныне квартал забран в сплошное строение, из угловой витрины фото-салона подмигивает мне украдкой фото-глазок: "А помнишь?.."
Под крыло моей улицы, поразительно! - собрались постепенно все мои друзья из городской части нашей компании. Академгородцы и прочая многочисленная родня из иных земель приезжает прямо в мой дом. Так уж заведено.
Ну и, наконец, базар. Второй упорный знак на этом промежутке. Начальные открытия, безусловно, были с бабушкой. У входа, у ворот продавали петушков на палочке, маковки, невероятные бумажные цветки и китайские веера. И всегда сидели нищие на тротуаре.
- Вон, видишь, самый главный шишок*, - шутила бабушка, - кто зимой и летом в шубе? Шишок. Вроде бы он есть, а вроде и нет. Говорят, очень богатый человек, на наши шиши дом себе отгрохал.
Сразу за воротами, чуть снег сойдет, раскидывался балаган. Цирк, да не цирк. Каждые четверть часа Петрушка зазывал на представление, потом под рев и грохот стенки ходили ходуном, и ничего не разъяснял аляповатый плакат - "Мотогонки по вертикальной стене". Почему-то бабушка, завзятая театралка, брезгливо отказывалась вести меня внутрь. А вот мама пошла со мной. Мы радовались акту развлечения просто так, без всякой критики. Потом еще накупили зеленого гороха, репки и морковки. Она была совсем, как я. С моей сестрой Ленкой мы становимся совсем, как она, всегда водим маленькую внучку в цирк, хлопаем самозабвенно всему, что покажут.
На базаре завораживало все! И лица, и товар, и прорывающееся с неудержимой силой какое-то особо-рыночное ненасытное желание этого всего. Оно разукрашивало снедь в сочные, страстные краски, как в стихах Бойкова:
... У квашеной капусты аппетитна
морковная улыбка в синих ведрах.
Пупырчатые огурцы в кадушке
готовы и без лапок в руки прыгнуть.
А луковицы эти с хохолками
шуршат не хуже новеньких рублей.
С Бовином мы по базару любим не просто ходить, но шастать, так же, как по лесу, по городу, по стране, по любому пространству, где интересен всякий предмет, - его следует разглядеть и эдак, и так, и еще с подветренной стороны, чтобы уловить тончайший звуковой аромат сути.
И отсюда, словно в волшебном сне, я непременно перемещаюсь в Среднюю Азию, на восточный базар, и шагаю уже рядом с Батей. Наша экспедиция заехала в город за продуктами. Сам он несет под мышкой гигантский арбуз, мне доверено тащить дыню.
- А что, если нам заглянуть к знакомой буфетчице? Старикам не возбраняется тяпнуть по стаканчику, - хитрят его развеселые глаза, .., похоже, он мною доволен...
Похоже, я теперь могла бы тоже так сказать моему Михаилу, на каком-нибудь западном разливанном кругу, - это почти то же самое, что коснуться шпагой плеча.....
Я возвращаюсь с рынка и обязательно на этом обратном пути встречаюсь со здешним Солнцем лицом к лицу. У нас давние игры, - все-то мы перемигиваемся, да корчим друг другу рожи, как в зеркале, да изображаем общих знакомых. Оно охотно уступает свою сияющую дыру в полотне неба, куда без всякой очереди просовывает голову каждый, кто пожелает. Порой случается, что на этом месте зияет лишь тусклое пятно на холодном небесном пепле, тогда я думаю, - позабыла кого-то.., но может быть, завтра вспомню...
Сейчас же прямой слепящий взгляд мне говорит в Батиных интонациях: "А не много ли натощак? Ну, затеяла композицию, ладно, однако не все же враз!"
Оно и действительно. Странствие следует завершать. Я оставлю тут, в конце, дырку, - мало ли, какую историю еще захочется встроить. Ведь и кроме воспоминаний, мое пространство далеко не все заполнено фантазиями и размышлениями, а сколько еще неожиданных встреч может произойти. Вовсе не исключено, что потянется шлейф рассказов, как обычно бывает у авторов одного произведения.
А пока я продолжаю совершать свои ежедневные круги, и действительно, оптика памяти безмерна. Круги неминуемо будут сужаться, их втягивает воронка времени. Скважина моей вороночки, верно, откроется в моем же дворе.
Я сижу там на лавочке под стеной дома. В шубе и в пимах. Греюсь на солнышке. В куске неба, выкроенного крышами, носятся стрижи. Привычно из памяти выскакивает моментальный снимок: маленький сын мой Мишка сидит на уступе обрыва над речкой, загорелый, в красных трусишках, сидит, обняв колени, как Маугли, прямо над ним в золоте летнего неба снуют стрижи. Когда вот так стремительно летишь, дух захватывает, высота твоя - в будущем. Оглянешься, глубина твоя - в прошлом. А осядешь, то и поймешь, - настоящее твое емко до бесконечности. В нем сплетаются всемыслимые узоры, соединяется разновременье, что и есть композиция жизни. Человек, конечно же, смертен, но вот счастье его существования - бессмертно. Потому, что счастье - это все то, к чему ты сейчас причастен, то есть наша любовь. Господи, как хорошо.
Я, наверное, молюсь. Молитва - последняя наша свобода.
- Бабушка, кто там такой в шубе, все время сидит на скамейке?
- Да шишок это, детка. Самый старый шишок в нашем дворе. Хранитель. А что летом в шубе, так им иначе нельзя, - никто не увидит и не будет слушаться...