Когда у человека проходят годы, весна напоминает ему о молодости, согревает душу. Весна — это теплый ветер, он летит с юга, раскинув крылья над широким северным простором, над уральской тайгой, над белоснежной лесотундрой.
И кажется Хантазееву: остановилась великая гостья на его стойбище отдохнуть и напиться воды из озера, как человек после долгого и трудного пути. Треснули льды на озере, закачались сосны на скалах от весеннего шума, задышала оттаянная мерзлая звонкая земля. Бегут узкие тропинки, протоптанные оленем, по мхам оледенелых гор, мимо круглых лобастых камней на вершины, где клубятся розовые туманы. А теплый ветер кружит их и катит облаками по низинам далеко-далеко, к Ледовитому океану…
Хэ! Разве Хантазееву помирать скоро? Нет, далеко еще ему до старости! Рука крепко держит хорей[1] и тынчан[2], а глаза далеко видят: еще ни разу не промахнулся он из карабина, когда на оленей нападали голодные полярные волки…
Хорошая семья у Хантазеева — жена и сын. Ильча — статная, красивая хозяйка, умная. Знал, кого выбрать, когда женился. Сын — совсем взрослый, мужчина, районную школу кончил. Вырос деловитым, веселым. Правда, ушел от них Чарэма — на руднике работает, но не беда: Ильча родит Хантазееву второго сына.
Не имеют грамоты Хантазеев и Ильча: школ не было в округе, когда они молодыми были. Зато по всем стойбищам известен Хантазеев: он лучший оленевод-погонщик. Песни, которые он слагает, поют по всей округе. На берегу озера — стойбище Хантазеева: три юрты. В них тепло и сухо. С утра, нарезав свежей оленины, склоняется над чувалом Ильча — обед готовит. В любую непогоду заходи, путник, если ты устал в дороге! Ты увидишь над дверью знак счастья — ветвистые рога с оленьей кожей. Садись к огню, обогрейся, тепла и пищи хватит. Ты узнаешь, что это Хантазееву доверил директор оленеводческого совхоза Акрынов пасти шестьсот голов молодняка. Это Хантазеев круглый год растит его стадо на жирных выпасах у озера, это он водит молодняк по пастбищам, переход за переходом, по горам и снегу туда, где, наедаясь сочного ягеля, олени каждое лето нагуливают жир и мясо.
Хантазеев и его помощники хорошо знают повадки оленя. Олень — смирное животное, но любой шум может спугнуть стадо, попробуй остановить тогда мчащегося оленя! Надзор нужен, умный хозяйский глаз. У Хантазеева и карта есть, где он отмечает карандашом зоны пастбищ. Вечером закрывают погонщики оленей в загоны, и всю ночь сторожат стадо умные собаки лайки.
Все есть у Хантазеева: и работа, и семья, и почет. Нет только рядом с ним сына Чарэмы — ушел он с другими молодыми манси к русским, на рудник. И растет в сердце Хантазеева печаль-обида на сына, которого он мечтал сделать хорошим оленеводом. Видно, молодые стали другими. У каждого своя судьба.
Ходит Хантазеев по берегу озера, разговор ведет с весной, жалуется ей на сына и курит трубку.
Крепчает ветер.
Волна взломала тугие льды, сдвинула их к берегам, дробит на мелкие куски, бросает лед на камни.
Идет Хантазеев побережьем, мимо сосен, слушает шум воды и печальные крики полярных чаек — халей. Белым ветром кружатся они над темным озером, открытым непогоде.
Вода тяжелая, как в море, зеленая. Голубоватые, громоздкие льдины поднимаются на гребне волны и, качаясь, оседают в глубину, раскалываются, ударяясь о скалы берега. Треск сухой, звучный — как из карабинов палят. Озеро захлестнуло берега; сосны стоят мокрые, тяжелые, подставляя темные ветки холодным брызгам. Под черными замшелыми стволами белым песком разбросано крошево льда. Треск льда, шум воды, испуганные крики чаек, качающиеся льдины — все это напомнило Хантазееву шумную ярмарку в Ивделе.
…Это было давно, еще в то время, когда родами правили шаманы и у манси был свой князь. Ярмарка в Ивделе, на которую съезжались со всего Урала и Приуралья купцы-хищники, богатые манси и бедные манси — поставщики-охотники, рыбаки, оленеводы, — была шумной и бестолковой.
Мальчиком Хантазеев приехал с отцом на ярмарку продавать мясо, рыбу, пушнину и одежду, сработанную семьей за год. Они бродили между возами, оленьими упряжками, ларьками и разукрашенными сараями, в которых купцы хранили мешки с сахаром, мукой и солью. Только в обед, потолкавшись среди торгующихся, узнал отец ярмарочную цену своим товарам, а к вечеру продал их кому-то за муку и два ружья.
Хантазеев помнил, как у него в дороге болела голова от гвалта ярмарки, и он даже не обрадовался, когда подвыпивший отец дарил ему ружье со словами: «Бери, сын. Охотничать будешь. С этой палкой не страшно жить бедному!». И после, когда прогнали с помощью русских всех шаманов и князя за океан, когда Хантазеев женился на красавице Ильче, он не любил ярмарки, не любил бестолкового тяжелого шума. А сейчас, стоя на берегу, ему было легко и радостно слушать шум воды и треск льда, дышать свежим ветром. Наверно, потому, что легче наедине с самим собой забыть обиду на сына, легче потому, что весенний шум заглушает боль сердца.
Сын вырос и уехал на рудник и живет там своей жизнью. Только Хантазеев не может понять: разве сыну лучше работать в узкой шахте, о которой ему рассказывал рума[3] Поликарп Белов, чем по просторной тундре водить стадо оленей?!
В шахте темно и сыро и горят маленькие лампочки.
Там и двигаться трудно: земля под ногами, земля по бокам и над головой. А в тундре — небо и светлый день, широкие низины и быстрые олени.
Вон у горы раскинулся мансийский поселок — пауль. Там теплые избы совхоза и юрты, у которых бегают дети, играя с оленями. В каждой юрте очаг — чувал. Можно сидеть у него всю ночь напролет, думу думать, песню петь. Огонь горит ярко, рукам тепло, в юрте светло, и тени по стенам колышутся. Береза жарко горит, дым вкусный. Сосна весело горит, пламя синее в чувале пляшет, разговаривает с человеком.
Огонь всегда с человеком в юрте и в пути. Огонь тепло сердцу дает, мясо варит и песню рождает. А лампочка? Она светит только. Огня нет. Тепла нет. Песни нет.
Зачем Чарэма уехал на рудник? Там и мясо на электричестве варят. Вкус совсем не тот.
Хантазеев махнул рукой и пошел к себе на стойбище.
Скалы остались у озера. А здесь за соснами снег и снег.
Кто это по снегу бежит, руками машет? Не случилось ли чего на стойбище?!
Навстречу Хантазееву бежал, припадая на левую ногу, помощник Бахтиар. Он шлепал по снегу широкими унтами, махал рукавицей и кричал Хантазееву: «Люль! Люль! Плохо!» Глаза его были испуганными, голова без малахая, косички взлетали над плечами, когда он перепрыгивал камни.
«Беда! — подумал Хантазеев. — Что-нибудь с Ильчей случилось», и сам побежал навстречу толстому и неповоротливому Бахтиару. Тот, утирая рукавом малицы пот с круглого лба, сидел уже на камне и, раскачиваясь из стороны в сторону, всхлипывал, как мальчишка.
— У-уу! Люль-люль! Олени мои ушли… в сторону… в туман… туда-а! — Бахтиар указал рукой на далекие туманные горы.
Хантазеев взял его подмышки и поднял на ноги: «Мужчина, а плачет, ай-яй-яй!».
— Не плачь, Бахтиар! Скажи, случилось как?
— Мы пасли стада в низинах у болот. Дикий вожак сманил мое стадо в сторону… Пропали в тумане… к горам ушли. Разбрелись по тундре… — и Бахтиар, опустив голову, отвернулся, но уже не плакал, а вздыхал, ожидая гнева начальника. — Теперь об этом узнают все люди. Я растерялся, бригадир, прости.
Хантазеев поднялся на скалу, приложил руку ребром ладони ко лбу и посмотрел вдаль.
Над озером, над стойбищем, над строениями оленеводческого совхоза, окружая низины, встали горы в снегах. Туманы лениво плыли у подножий.
— На лыжах можешь стоять? Ногу сильно ушиб? — спросил Хантазеев помощника и, когда тот радостно закивал, поправляя на толстом животе ремень с ножом, пошел по снегу степенно и спокойно к стойбищу, будто всем своим видом говорил: «Э, не беда! Сейчас догоним».
И уже дома в юрте, взглянув на Ильчу, на фельдшерицу, дежурившую у ее постели, снимая карабин со стены, подумал: «Чарэма, сын мой, не растерялся бы. Целы олени были бы у него… А, Чарэма, Чарэма!»
Встав на лыжи, перекинули оба тынчаны через плечи, позвали собак и ушли в погоню, туда, где виднелись дальние горы.
…Ноги сами бегут по твердому насту, лыжи, обитые снизу жесткой шкуркой, скользят легко.
В небе висит большое желтое солнце, дымчатое по краям, и влажный воздух просвечивает, становится разноцветным и, кажется, звенит над искрящимися снежными просторами.
Огибая валуны, Хантазеев и Бахтиар приближались к туманам, обходя невысокую покатую гору.
Уже у первой островерхой скалы, глыбой нависшей над оврагом, они услышали треск рогов и стук копыт. Собаки после зычного окрика Хантазеева присели, поводя умными глазами. Бригадир стоял в тени под скалой, раскручивая тынчан. Бахтиар держал карабин вскинутым, готовясь по первому кивку бригадира выстрелить в вожака, если Хантазеев промахнется, бросив тынчан…
Олени мчались по пустой низине, спешили за крупным рогатым вожаком, наседали друг на друга, качая кустами рогов. От сухого треска, от топота, от трубного мычания напуганные животные, обезумев, бросались из стороны в сторону и, постояв, снова кидались друг к другу.
Стадо гарцующего молодняка стучало копытами по мерзлым мхам, по глине, взметало снега, направляя свой бег прямиком в горы. Видно, оно долго кружило по туманной низине и теперь мчалось прямо на Хантазеева.
Когда останавливался вожак, чтобы отдышаться и похватать губами вкусный теплый снег, останавливалось все стадо. Этот момент и нужно было подстеречь, чтобы успеть заарканить вожака.
Олени разрывали копытами снег, прятали морды в месиве снега и жевали ягель.
И снова, испугавшись малейшего шума, мчались навстречу ветру и просторам.
А когда в пути неожиданной преградой встали глыбы скал и островерхих камней, стадо остановилось. Хантазеев нервничал: он боялся, что глупый вожак может шарахнуться в сторону и увлечь за собой оленей — ищи тогда их в тумане!
Бахтиар выжидающе посматривал на бригадира, вцепившись руками в карабин, как бы спрашивая: «Можно стрелять?».
Хантазеев, радостно приметив вожака в спокойной стойке, уже раскрутил тынчан. «Эх, не мне бы нужно арканить, а сыну», — подумал он.
Вдруг дикий олень рванулся вперед и поскакал по снегу, между камней, шевеля ноздрями, — искал выход.
Олени метнулись врассыпную. Не выдержала собака и, залаяв, кинулась на них. За ней покатились по снегу другие лайки, и вот они уже окружили стадо, покусывая оленей за задние ноги. Все это случилось в один миг.
Хантазеев крикнул: «Хола!» — и выбросил тынчан. Веревка змеей изогнулась в воздухе и, прочертив дугу, обвилась вокруг шеи вожака, запуталась в ветвистых рогах. Он, мотая головой, ринулся вперед на круглый камень и рухнул на колени. И снова встал, перебирая крепкими ногами. Какая гордая осанка! Железное сплетение рогов! Хантазеев засмеялся, довольный, и посмотрел на печального Бахтиара, которому не удалось доказать меткость глаза при выстреле. Заарканенный вожак топтался на снегу, и Хантазееву показалось, что он слышит, как гулко бьется сердце оленя, и мысленно он пожалел вожака, заметив, что ободранные бока оленя дымятся.
В низине стало тихо. Снова мирно паслись олени, двигаясь по направлению к озеру. Бахтиар шел с левого края стада и покрикивал на оленей. Хантазеев устало скользил на лыжах, подгоняя вожака тынчаном.
Солнце скрылось куда-то, и из серого нахмуренного неба посыпался густой мокрый снег, покрывая спины оленей белыми попонами.
«Да… старость подходит. А кто заменит меня? — грустно подумал Хантазеев и снова вспомнил о сыне. — Бахтиар не заменит… Чарэма и стрелял метко, и призы брал, когда были гонки на нартах, и ловил оленей тынчаном, и оленя любил, когда был маленьким. Чарэма, Чарэма…» — Хантазеев вздохнул и, вспомнив, как ловко стреножил вожака, успокоился, подумав: «Ха! Я еще сам — не промах!».
Топится в юрте Хантазеева глиняный очаг — чувал. Фельдшерица, делавшая уколы, ушла в мансийский пауль — поселок. Она встретилась Хантазееву, когда он закрывал оленей в загоны, и сказала, что скоро придет опять.
В юрте темно, и только колышутся по стене косматые тени от огня печи.
Ильча лежит на топчане, разметав руки, и чуть слышно стонет. Хантазеев сидит рядом, нахмурив брови, качает головой и курит трубку. «Ай-ай! Больна Ильча ребенком. Не пустил ее в больницу на рудник. Сказал: рожай здесь! Как раньше… Родит здесь — сын будет. Фельдшер поможет. Эква — русская женщина — умная, однако, сказала: «Не скоро роды будут. Надо ждать, надо». Чарэма забыл семью, не вернется совсем. А мне другой сын нужен».
Хантазеев оглядывает стены, стол и пол, замечает развешанные у двери совики, малицы, сахи — доху из шкуры оленя. Доху сам шил жене в подарок. А она смастерила ему красивый квалы — пояс с орнаментом. На столе миски, полные исмита — мяса, варенного с мукой и сушеной клубникой. Сам варил. Вкусно. А жена не ест… Болеет она. Даже лепешки с лосиным салом не попробовала.
Так она умереть может. Ай-ай! Присмотр нужен, сыновняя ласка нужна. Чарэма далеко, не знает, что мать родить должна, не приезжает домой…
Рука у жены горячая, а губы шепчут что-то. Если склониться к изголовью, то можно услышать, как Ильча зовет в бреду сына: «Чарэма! Чарэма!..»
Горит огонь в чувале, освещая медвежий ковер на полу. Сам медведя убил в тайге. Выстрел меткий был — наповал…
Вода в котле закипает… Это фельдшерица поставила воду кипятить. Соседки помогали, домой ушли. У каждого свои заботы.
Сидит Хантазеев около жены, думу думает. Скоро Акрынов — директор совхоза — приедет. На руднике он, к Селиванову поехал. Сказать ему, что оленей в туман сманил дикий вожак, да Хантазеев не растерялся, всех обратно привел. Радость будет. Акрынов руку пожмет. «Паче, рума! Здравствуй, друг!» — поприветствует, похвалит Хантазеева за то, что оленей спас, и скажет ему, что Чарэму видел на руднике…
Скажет Акрынов, что он у Селиванова в кабинете сидел, беседу с ним вел. Русский начальник — большой рума — друг, умный человек! Скажет Акрынов, что в оленеводческий поселок электричество проведут — свет в юртах будет! Ах, хорошо!
Все об этом узнают, весь пауль и все стойбище. Похвалят Акрынова. Рума Акрынов — умный хозяин, знает, о чем говорить с русским начальником. Все узнают о том, что и Чарэма будет свет проводить вместе с другими. Комсомольский начальник он. Приятно будет узнать Хантазееву об этом, Чарэма в почете у них! Глупого не пошлют на такое большое дело!
Жене сказать, какой Чарэма, наверно, известный человек стал, — не услышит Ильча: спит она.
И радостно, и печально Хантазееву. Только теперь Чарэма, наверно, совсем домой не вернется.
А разве здесь не нашлось бы для него дела! Сколько оленей кругом, сколько рыбы в озере! Жили бы одной семьей: мать с сыном и сын с отцом. Это русский бригадир Поликарп Белов сманил его вместе с другими молодыми манси. Поликарп — хитрый человек, хвалил работу на руднике, где большие деньги платят всем, кто работает.
Зачем Чарэме деньги? Он и так жил хорошо… А теперь одиноко семья живет, без сына тяжело. Болеет Ильча, ей присмотр нужен. Олени часто уходят в сторону, в туман. Трудно Хантазееву с новым плохим помощником Бахтиаром. Да и сам он чувствует, что подходит старость.
Денег прислал Чарэма. А зачем Хантазееву деньги? Разве сердце отца спокойнее станет?
Ах, сын мой, сын Чарэма! Зачем ты не послушал отца?! Разве плохо жили мы с тобой прежде?! Разве ты не стал опытным оленеводом?! Видно, изменили сына годы… И одному ему там легче забыть свою семью… Теперь он совсем не вернется…
Сидит Хантазеев около жены, думу думает, вслух говорит. Ильча повернула голову, глаза открыла, слушает.
— Больно тебе? — спрашивает Хантазеев жену и укрывает ее простыней.
— Чарэма приедет, приедет… — шепчет Ильча и закрывает глаза.
Хантазеев гладит ее горячую руку:
— Сейчас фельдшер придет, за лекарством ушла. Послушай песню и усни спокойно:
Всю жизнь с тобой рядом живем. Весна пришла. Солнце тьму разгоняет. Придет весна и в нашу юрту. Сердце тебя согреет. Ты будешь здоровой, если родишь мне сына. Скажут люди: молодец Ильча. Какой сын хороший. Охотником станет. Мы долго-долго жить будем. Всей семьей, трое. Счастливое время настанет. В такое время умирать не время…
Ильча не спит, слушает, в глазах улыбка светится. Легче на сердце ей стало от песни мужа.
…Второй сын будет лучше Чарэмы.
Мать и отца крепко любить станет.
Я передам ему почет и славу.
Пусть будет он, как я, оленеводом.
И все люди скажут: «Хорошо, хорошо».
Ну, а Чарэму пусть научат годы.
Мужчина взрослый — пусть живет, как знает.
Ильча вздохнула тяжело-тяжело, простонала. Видно, сердце матери не согласно с песней, другую песню надо, чтобы сон пришел.
Мой Север. Мои Урал.
Кругом сосна, и камень, и снега.
Тайга ушла далеко — к океану,
Туда, где льды, вода,
И злой дух — ветер!
День иди, ночь иди
По дороге.
День спи, ночь спи
Без тревоги.
И не верь тому, кто умирать захочет.
А зачем умирать Ильче и Хантазееву?!
Манси-старики живут долго-долго.
Сами оленя поймали. Сами юрту поставили.
Сами огонь развели. Сами жить начали.
Хорошо тому жить, кто молод душой,
У кого жена ребенка носит.
Спи спокойно.
Уснула Ильча. Хантазеев встал, поел исмита, выпил чая, закусывая лепешками, и сел у чувала, чтоб почистить карабин.
Молча вошли соседки, скрестив руки на груди, посмотрели на Ильчу, грустно покачали головой. Жену Бахтиара, тонкую маленькую женщину, взяла за руку высокая костлявая старуха Анямова и, отдавая на ходу приказания, повела ее к столу убрать и вымыть посуду.
Сама налила из котла в эмалированный таз горячей воды и, подойдя к Хантазееву, молча взяла у него из рук карабин и повесила на стену.
— Эква-вельдшер там! — кивнула на дверь. — Встречать иди.
Хантазеев, повинуясь, поднялся и вышел из юрты.
Вскоре он вошел с фельдшером-акушеркой Язевой, встревоженный и чем-то недовольный. Язева сделала знак — говорить тише, и они сели у стола. Притихли и старуха Анямова с женой Бахтиара.
— Пойми, Хантазеев… — шептала Язева, — у Ильчи предродовая болезнь, и тут уж я ничего не могу поделать. Врач нужен: роды наступят через несколько дней.
Услышав слово «врач», всплеснули руками и зашептались между собой соседки.
Хантазеев испуганно забормотал, как-то сразу обмяк, опустил руки, задумался, а потом, когда Язева сказала ему, что надо ехать на рудник за врачом, он тяжело поднялся и замахал руками, протестуя:
— Пусть рожает так! Врач долго лечить будет. Я уеду — Ильча без меня останется. Ай-яй-яй!
— Без врача она не родит ни сына, ни дочь, — схитрила Язева и порадовалась тому, что ее слова все-таки подействовали на Хантазеева.
Он совсем растерялся, поднял руки, заморгал, произнес:
— Помрет, да? Разве врача надо, чтоб родить? Помрет, да?
Язева подала ему малицу, малахай и рукавицы, строго поглядела на него:
— Слушай, когда говорят! Собирайся!
Простонала Ильча, повернулась к спорящим, и, когда Язева что-то сказала ей на ухо, Хантазеев увидел, как Ильча закивала головой:
— Да-да! Поезжай за врачом… Поезжай! Чарэму увидишь…
Старуха Анямова легонько ткнула локтем в бок жену Бахтиара:
— Зови Бахтиара. В дорогу собирать соседа нужно.
Когда прибежал, запыхавшись, Бахтиар, облепленный с ног до головы снегом, Хантазеев, уже одетый, прощался с Ильчей.
На стойбище было пасмурно от густого падающего снега.
Бахтиар торопливо запрягал оленей в нарты.
Хантазеев стоял хмурый, опустив плечи, смотрел безразлично на начинавшуюся метель и с отчаянием думал: «Весна не одна пришла, со снегом. Еще много холодов будет. Солнце не сразу сердце согреет. Вот встречусь с с румой Поликарпом. Он поможет. У него дочь — доктор, по округе ездит больных лечит. Давно руму не видел. Год прошел. Пусть он Чарэме скажет: хватит на руднике работать, вернись, Чарэма, домой, к больной матери. Много еще молодых манси, пусть и они поработают. Ведь один сын у отца! С Чарэмой увижусь, посмотрю, каким он стал. В последний раз спрошу: ждать ли Чарэму домой насовсем. Только нет, не вернется Чарэма домой, отца не узнает, мимо пройдет…»
Вздрогнул Хантазеев. Это положил руку на плечо Бахтиар:
— Готово! Можно ехать.
Хантазеев взял хорей, откинулся на спинку нарт, крикнул:
— Осьямасол! Прощай пока!
Помахал рукой Язевой, соседкам, Бахтиару, гикнул на оленей: «Хола!» — и скрылся в сплошной завесе летящего хлопьями снега.
Чарэма у конторы рудоуправления ждал нормировщицу Анюту.
Дул вечерний холодный ветер, откуда-то сыпал мелкий колючий снежок. Одинокая высокая сосна раскачивалась и скрипела, ее ветви хлестали по железной крыше конторы. Чарэма зябко поеживался и, чтобы согреться, ходил по крыльцу и насвистывал что-то. Он закурил папиросу, стало теплее.
Это Анюта подарила ему пачку папирос «Шахтерские».
— Знаешь, Чарэма, — сказала она ему, — в перерыв зашла в магазин просто так. Неудобно было ничего не купить. Вспомнила, что ты куришь. Вот и купила.
Чарэма посмотрел в ее синие глаза, улыбнулся веснушкам на ее курносом лице, и, когда она вложила папиросы в его руку, он подумал: «Заботливая».
Анюта долго не шла. После смены он проводил ее в контору. Она сказала: «Подожди немного. Я сейчас вернусь — только сдам наряды и сделаю форму два».
Контора стояла на самой горе, и отсюда Чарэма видел весь рабочий поселок и шахты рудника.
«Это еще не город… — думал он. — Вот в песне поется: «Есть на севере хороший городок». Это про наш рудник поется. Про наши снега и метель. На шахтах снега совсем не осталось — растаял от пара. Там много глины и железной руды.
Когда мы прибыли с Поликарпом Беловым сюда на рудник, я работал сначала взрывником. Интересное дело было. Заложишь аммонал в щель, шнур догорит, и взрывается гора… Если лопатами копать, много дней и рабочих нужно.
А потом Поликарп стал меня учить электричество проводить в дома и шахты. Монтером и электриком меня звали. Весь поселок в огнях сейчас! В общежитие придешь, кнопку на выключателе нажмешь — и свет в лампочке загорается.
А вчера новый забой открыли. Шахту «Звездой» назвали. Столбы уже поставили. Завтра ток подключать, будем. Анюта что-то долго не идет!»
На рудничный поселок опускалась ночь. Там, внизу, у горы, огонь в окнах мерцал ярким светом, манил уютом и теплом. А здесь метался ветер, рассеивал колючие снежинки под электрической лампой и, казалось, заглушал скрип экскаваторов, лязг самосвалов и грохот руды, высыпающейся из ковша. Лампочки мигали по всем забоям, как фонарики, — свет от ветра то гаснул, то вспыхивал снова.
Было тихо на площади у сосновой чащи, где стояли клуб, контора, школа и медпункт. Дорога огибала здание управления рудника и шла по берегу мимо домов рабочего поселка.
Чарэма присел на скользкие обтесанные бревна и поднял воротник полушубка. «Анюта — русская девушка, милая девушка. Хорошая невеста будет. Чья?..» — подумав об этом, Чарэма почувствовал, как тревожно забилось сердце. Ему почудилось, что Анюта, конечно, дружит с ним просто так, как со всеми. Она может крепко полюбить другого и тогда будет говорить при встрече с Чарэмой только «Здравствуй!» и забудет его.
Разве мало хороших русских парней, грамотных и красивых?! Много женихов для Анюты на руднике — веселых и сильных. Выбирай любого! А Чарэма — манси. Голова большая, скулы широкие, глаза маленькие. Некрасивый. Фу! Лицо рябоватое. Оспой в детстве болел…
У Чарэмы заныло сердце, он погладил ладонью щеки, встал и пошел к крыльцу конторы.
«В школу осенью пойду. Учиться со всеми буду. Грамотным стану. Анюта говорит: учиться надо. Книги читать… Умная Анюта… Хорошая невеста будет… Чья?..»
Чарэма остановился: «Большим человеком надо стать. Сейчас кто я? Монтер-электрик! Можно меня полюбить? А за что? Не знаю…»
Ветер утих. Стало теплее. Снежинки не кололи, таяли на лице. Чарэма опустил воротник и шагнул к площади.
Анюта звала в контору. «Замерзнешь на улице — сказала, — там теплее, идем!» Не пошел Чарэма: «Люди там… Еще скажут: влюбился Чарэма — по лицу видно. Всегда у меня щеки краснеют, если встречают люди нас вдвоем с Анютой».
Чарэма остановился, увидев, как из подъезда рудоуправления вышел грузный человек в малице и унтах, с трубкой во рту.
Вздрогнуло сердце. Рванулся Чарэма. Остановился. Кто это?!
К сердцу волной подкатила тоска по стойбищу, оленям и широкой тундре.
Когда человек в малице закурил трубку и поднял глаза, Чарэма узнал Акрынова — директора совхоза и зажмурился от радости. Заголубели озера… заколыхались травы тундры, дымки юрт. Послышался веселый лай собак, мерные грустные звуки санголты[4], мычанье оленьих стад, звон колокольчиков, когда бегут олени, и крики погонщиков «Хола! Эгей!». Увидел печальные глаза матери, суровое лицо отца.
Крикнул:
— Рума Акрынов!
Акрынов подошел, узнал, улыбнулся, хлопнул тяжелой рукой по плечу Чарэмы, обнял его, прижавшись щекой, и мягко произнес:
— Паче, рума. Здравствуй.
Повеяло родным, заботливым, отцовским…
Чарэма порывисто обхватил Акрынова, тоже припал щекой:
— Паче, паче, — потащил директора к бревнам, закружил.
Акрынов смеялся:
— Я не сразу узнал тебя, Чарэма. Ты вырос, чистый какой стал и косички остриг! И в полушубке и в сапогах. Совсем на русского похож. Емас! Хорошо.
— Нет, я манси, манси! — Застучал себя кулаком в грудь Чарэма. — Двадцать лет недавно стало. Мужчина! А косички пусть старики носят. Так лучше, смотри! — Чарэма снял шапку и наклонил черную, подстриженную под бокс голову. — На руднике только у женщин косички.
Оба они рассмеялись и сели на бревна. Акрынов курил, осматривал Чарэму.
— Давно не видел тебя. Давно не был ты в совхозе, однако. Совхоз теперь большей стал. Десять тысяч голов оленей. — Акрынов махнул рукой в сторону, будто отсчитал на воображаемых счетах десять тысяч. — Три тысячи приплода. Молодняк! Да?! — и снова махнул рукой в правую сторону.
Чарэма кивал, поддакивал, вздыхал: ему хотелось спросить о стойбище, об отце и матери. Акрынов продолжал рассказывать о том, каким большим стал мансийский пауль, сколько построили изб, загонов, сколько ветврачей и зоотехников приехало к ним на работу и как радовались оленеводы, когда их премировали. А сейчас Акрынов был у Селиванова, директора рудника, в кабинете и долго беседовал с ним об одном хорошем деле. Свет будет гореть во всех домах. Селиванов — большой рума Акрынову. Обещание дал… Скоро свет проведут в мансийский поселок!
Чарэма слушал Акрынова и радовался, что все идет так хорошо, что и он сам думал о том, чтобы электрифицировать совхоз, когда стал работать электриком. А теперь неплохо бы попасть в бригаду, которой поручат эту работу. Узнать надо, когда начнут это большое дело.
— Ты теперь другим человеком стал, — погладил Акрынов Чарэму по спине и хитровато прищурился. — К нам в пауль и не вернешься… Забыл ты стойбище, где родился. И мать с отцом забыл. Да?
Чарэма наклонил голову.
— Ильча другого сына родит. Или дочь… Дочь красивая будет, мать сильно любить будет. Болеет Ильча. Фельдшер ее лечит.
Чарэма погрустнел, услышав о том, что мать заболела, подумал: «Уйду я отсюда… Я там должен быть. К оленям уйду», — представил, как будет уезжать к себе на стойбище, покидать рудник, как будет прощаться с товарищами, со всей бригадой электриков, которая слушается и любит его, и ему стало жалко рудник и тяжело на сердце оттого, что придется потерять столько друзей…
Вслух сказал:
— Брошу рудник. Уйду отсюда на стойбище.
Акрынов прищурился, пропал в его глазах веселый огонек.
— Дурак, парень! — крикнул громко по-мансийски и покачал головой. — Ты вылечить мать собрался?! Без тебя доктор обойдется. Нельзя работу бросать. Уй, нехорошо! Почет потеряешь — все потеряешь!
Чарэма вздохнул: «Правда, без меня обойдется доктор». Акрынов же, видя, как погрустнел Чарэма, пожалел парня, положил руку на плечо, мягко произнес:
— Побывать дома надо.
Чарэма спросил о матери:
— Тяжело больна?
— Когда рожают, всегда тяжело, — ответил Акрынов. — Не грусти, поправится мать. Сына или дочь родит. Брат или сестра у тебя будет. Хорошо, — быстро сказал: — Прощай, матери привет передам! — помахал рукой и ушел, оставив растерянного Чарэму.
— Чарэма!
Оглянулся на нежный девичий голос: Анюта стоит на крыльце конторы, прислонившись спиной к выступу стены.
— Не хотела мешать разговору.
Анюта сбежала по ступенькам и, поскользнувшись, чуть не упала. Чарэма поддержал ее.
— Заждался меня? Эх ты! Шел бы к себе в общежитие отдыхать. Задержалась я.
Анюта встала перед ним — в плаще, лицо мягкое, в круглых больших глазах синие искорки. Родная Анюта! Походка плавная, руки порывистые, голос звонкий, напевный.
— Почему хмурый такой?
— Ты все слышала?
— Все слышала.
— Идем!
Чарэма взял ее под руку, надвинул малахай на лоб.
— Куда? — спросила Анюта и пошла рядом, — стараясь идти в ногу.
— Туда идем. Прямо. Просто так идем…
Анюта видит встревоженное лицо Чарэмы, он смотрит ей в глаза, и она как бы смущается своего курносого носа, веснушек на лице и, как всегда, немного отворачивается, смотрит чуть в сторону.
— Домой уехать хотел, а завтра ток подключать в новом забое. Как без меня бригада останется?
— Нужно поехать, повидаться с мамой, — советует Анюта.
— Отец злой на меня теперь. Домой нельзя мне приехать. Великий гнев отца еще не прошел. Ссора большой была. Не согласен отец был и проклял меня, когда я с другими на рудник ушел.
Анюта прижалась к плечу Чарэмы:
— Может быть, отец перестал на тебя сердиться? А почему мама заболела?
— Не знаю. Братишка скоро будет у меня. Акрынов сказал, что она родить скоро должна.
— Давай пойдем к Поликарпу Ивановичу, а?
Чарэма остановился:
— Зачем?
— У него дочь, Наталья Поликарповна, участковый врач. Может быть, приехала. А вдруг она случайно на вашем стойбище была, раз по всей округе больных лечит.
— Узнать нужно! Может быть, и была.
Повеселел Чарэма, зашагал быстрее.
— Правильно, Анюта. Пойдем к Поликарпу. Акрынов говорит, что в наш пауль свет будут проводить. Когда начнут, не знаешь? Может, Поликарп знает.
В доме, где жили Беловы, Поликарпа не оказалось. Рядом в общежитии было шумно и весело. Играл баян, слышалась песня. Анюта и Чарэма решили подождать Белова и пошли в общежитие к товарищам.
Поликарп скрывал от всех свою дружбу с вдовой Авдотьей Водовозовой, жившей одиноко и работавшей поваром в чайной. Он боялся, что об этом узнает дочь. От нее ему часто попадало за лишнюю рюмку и за поздние возвращения домой.
Белову нравилась хозяйственная, душевная вдова, к которой он зачастил последнее время. Нравились беседы с ней, в которых он в пьяной тоске изливал свои невзгоды. Вдова была на редкость чуткой и отзывчивой, как казалось Поликарпу, и понимала, как тяжело ему, старому, опытному электропроходчику, оттого, что работы по электрификации рудника давно уже свернуты, и его уже год как держат заведующим складом электроматериалов.
Понимала и то, что он хоть и горд за дочь — уважаемого всеми участкового врача, — но его беспокоят ее частые поездки по округе, затянувшееся девичество Натальи и одинокое отцовство.
Вдова жалела Поликарпа — веселого, добродушного человека — и втайне держала мысль о том, что со временем Поликарп привыкнет к ней, и, кто знает, может быть, проживут они остаток жизни вместе.
Ей нравился этот высокий сутуловатый человек с красивой рыжей бородой, его суховатое широкое лицо с колючими умными глазами и прямой гордый нос над прокуренными белесыми усами.
Авдотье льстило то, что он серьезно делится с ней мыслями и особой мечтой, и она часто думала, что они с Иванычем — родные души!
Мечта же его, опытного разведчика грунтов, «географа электролиний и прокладчика трасс», как он величал себя, работавшего в южных хлебных степях еще во время разрухи, состояла в том, чтобы «рабоче-крестьянская земля, вся Россия, на каждом километре сияла огнями от юга аж до самого Ледовитого океана».
Эта мечта и привела его сюда на Северный Урал и вот остановилась здесь, на этом маленьком руднике, где он нечаянно «споткнулся».
…В этот вечер в комнате Водовозовой было жарко натоплено, чисто вымыт пол и устлан дешевыми ковровыми дорожками. Под потолком ярко горела лампочка, освещая все углы, окна за ситцевыми занавесками, широкую кровать с горой подушек и старенький комод из дуба.
Хозяйка недавно пришла из бани. Она поставила перед Поликарпом графин сладкой клюквенной настойки и выпила со «своим сердечным стакашек».
Поликарп, хотя красного вина не любил, но от настойки не отказался, так как понимал доброе обхождение хозяйки и был согласен с ней, что «стопка здоровью не повредит; пей пьяно, да ходи прямо»!
Сама она, толстая и малоподвижная, с круглым расплывшимся лицом и зелеными умными глазами, одетая в темную кофту и широкую юбку, разомлев, сидела за столом, румяная, чистолицая, и вязала чулки, слушая надтреснутый голос Поликарпа.
— Сердцу неспокойно! — растягивал он, покуривая махорку и стряхивая пепел на блюдце; вздыхал и посматривал на Авдотью, замечая, что она слушает его и тоже вздыхает.
— Одна отрада человеку — мечтания. Вот возьмем к примеру меня. Что я за фрукт? Я дельный мастер. Свое дело ведаю, явно. Так нет — отстранили… Им только рудник, и… точка. А мне — мало! Мне простор подавай… Огни по всей тундре чтоб! Распрекрасота! Чтоб столбы высоковольтные друг за дружкой, как в караване, бежали! Эх, дошагать бы, домахнуть бы туда, где океан шумит, где льды, камень и ветра…
— Знамо дело, — вторила Авдотья в тон Поликарпу. — Осветить бы ее, тундру-то, согреть электричеством, да и заселить пустырь людьми. А то одни снега!
— Во! Во! Авдотьюшка, правильно. Вся моя жизнь в обнимку с мечтой этой. Вот в старину еще засек дальний километр, взял на прицел его — и всю жизнь пешком сюда. Столбы ставил от Оренбурга и Челябы до Ивделя аж! И всюду мне почет, потому как я землю знаю, грунты…
Авдотья смотрела, как Поликарп лохматил свою красивую рыжую бороду с медным отливом, как он ерзал на стуле, и жалела его: «Мается, сердешный… Вот мечта человеку покоя не дает. Чудаковатый старик, хороший», — а вслух говорила:
— Небось, начальство понимает, что к чему. Не один ты на руднике-то. Работы уйма. Эку гору своротили! И возят и возят руду…
— Рудник рудником. А электрификация заглавнее должна быть, — возражал ей Белов и хмурился, а потом снова оживлялся… — Туда бы, к океану! Там простору-то! Простор-то широкий. Пожалуйста, только работай! А тут сказали: «На покой». Вот тебе склад и заведуй! Не против я, коль нет пока дела. Но это тоже не награда, не тот за все труды привет.
И он замолкал, махнув рукой.
— Только ты, Авдотьюшка-голубка, и успокаиваешь… Для меня ласковое слово дорого!
«Голубка» тяжело поднималась, подоткнув юбки, и, шлепая босыми ногами по дорожке, усаживалась поудобнее с Поликарпом рядом и прятала его колючую, щетинистую голову у себя на груди.
— Умная ты у меня, прямо беда! — восхищался Авдотьей Поликарп и закрывал глаза. Ему становилось легко от ее поздней женской ласки, и он иногда шутил над ней:
— Нашла забубенного на Севере. Сбежала из вологодских хоромов за длинным рублем, — и, осматривая пустые углы ее комнаты, продолжал увещевать свою Авдотью: — М-да. Бедновато живешь. Все в чулок деньги прячешь, по сундукам. Эх, горе ты мое. Ну зачем тебе рубли, сама ты посуди? Детей не рожаешь, муж не пьяница по причине смертности…
Авдотья не обижалась, ибо знала, что Поликарп говорит все это просто так: надо же о чем-то говорить. Она только тихо смеялась и, толкнув его в бок, оправдывалась:
— Деньги человеку жить не помешают. Приемной дочери шлю. В институте она в Ленинграде учится. Поди, тяжело ей… У меня, может, тоже мечта есть, покраше твоей…
И опять продолжались разговоры обо всем на свете, в которых Поликарп отводил душу и забывал о своей обиде.
Но разговоры всегда возвращались к его мечте, и снова он рассказывал вдове свою «автогеографию», и снова Авдотья жалела его или советовала что-нибудь.
— В ЦК напиши о боли своей — сразу дело в ход пойдет.
Поликарп смеялся, поглаживая усы, и удивлялся, как это ей могла прийти в голову такая мысль.
— Что ты, дура! Эка печаль! Мало заботы у них, кроме моей.
Задетый за живое смелостью Авдотьи, Поликарп вспоминает о прошлом и рассказывает о себе…
— Да-а. Края у тундры широки. Ведь это я провел высоковольтку на рудник. Это я облазил горы, прошел таежные леса, разведывал грунты… В этом деле следопытом быть нужно… Мои отчеты инженеры на заметку брали, слушали меня и уважали. Все знали Поликарпа Белова — электростроителя. Портрет мой размером 60 на 80 на Доске почета висел… А тут сомнение взяло, отстранили.
— Может, нужды в тебе пока нет, — вставила Авдотья.
— Как же нет?! Во мне всегда нужда, потому как я мастер своего дела. Скажи, масштабы малы у начальства, это другая запятая. Тем паче — обиднее всего — в старики записали. Всучили склад — сторожи его.
Поликарп и Авдотья помолчали, думая каждый о своем.
— А я, бывало… — начинал Поликарп и, махнув рукой, замолкал, видимо, вспоминая, как «бывало». — Э! Да и что говорить, когда нечего говорить… Не то бывало. Вот гражданская война отгрохотала, спустили из ВЦИКа директиву на юг: начать электрификацию хлебных районов. Кругом разруха, неурожай, а тут — ставь столбы, тяни провода! Я тогда под Оренбургом в экспедиции работал. Включился в это дело. Потянулись по трактам подводы, везли смолёные столбы. От деревни до деревни провода тянули. Степь, пыль, с материалами нехватка — ни гвоздей, ни лопат. Но это полбеды. Утром встаешь, на стоянке, глянь, столбы подрезаны, провода оборваны. Кулачье, знамо дело, кто же? Так, значит, приготовься к бою!.. И вот, когда поставлен был последний столб да свет в деревнях загорелся — что ты думаешь? — поискали бы счастливей нас! Ровнее струн на балалайке провода небо расчертили. Вот! А ты говоришь, нужды во мне нет. Масштабы малы у начальства — так-то вернее…
В словах Поликарпа Авдотья чувствовала правду и готова была слушать и слушать его беззлобные хвастливые жалобы и все более уверяться, что человек мается не зря и что нужно его поддержать, помочь ему ласковым словом, которое для него дорого.
Сегодня Поликарп рано заторопился домой. Она поняла, что старик ожидает дочь, и не стала уговаривать его погостить подольше.
Авдотья только спросила, как всегда:
— Когда придешь?
На что Поликарп степенно ответил:
— На днях. Приду, куда я денусь. Рядом живем, — и пошел успокоенный, с тихой грустью на сердце, уверенный в своей правоте.
По дороге он думал, что есть на руднике «параллельная душа» Авдотья, которой он выкладывает все, «как на духу», и жалел о том, что с дочерью, занятой собой и работой, таких разговоров не получалось.
Хлопали ежеминутно двери. Из комнаты молодежного общежития слышалась громкая стройная песня о том, что «стеной стоит пшеница золотая и ей конца и края не видать»… Соседи Белова собрались на общей кухне, готовя ужин, о чем-то судачили.
Поликарп подошел к своей квартире и грустно оглядел замок на двери. «Висит, черт железный. Наталья, значит, и сегодня не вернулась. Одному домовничать приходится…»
Он подумал, что не видел Наталью уже целую неделю, что заскучал, что дочь вообще проводит с ним мало времени и его тяготит это стариковское одиночество.
«Хоть бы замуж за кого вышла, меньше бы ездила». Поликарп представил, как в их квартире играют шумную свадьбу, гости поют и веселятся, все кричат «горько» и Наталья-невеста целуется с женихом, — и повеселел.
Открыв двери, он взял чайник и пошел на кухню. «Согрею чаю, попью по-холостяцки. Варить некому. Наталья была б, пельмени смастерила бы или борщ там какой-нибудь…»
На кухне соседи, как всегда, сказали ему «Здравствуйте, Поликарп Иванович», а когда он поставил чайник на плиту и закурил махорки, все наперебой стали говорить ему о том, что видели, как приехала Наталья Поликарповна, как она спросила, дома ли отец, переоделась и ушла в поликлинику.
Поликарп вздохнул и, чтобы не выдать радости, соврал, сказав, что знает о приезде дочери, что уже виделся с ней, а сам подумал: «Хм! В поликлинику ушла, говорят. К Селиванову она ушла!»
Отца обидело, что она не подождала его.
«Девичьему сердцу, известное дело, скучно одному». Подождав, пока закипел чайник, послушал разговор о том, что на Севере весна особая: сегодня солнце, а завтра метель, — и направился к себе. Чай ему пить расхотелось, но поставил чайник на подоконник, прибрал в передней и снова закурил.
Прошел в свою комнату, не раздеваясь прилег на кровать и задремал. Песня за стеной утихла, но кто-то громко начал кричать, топать ногами, послышался смех, баян заиграл плясовую и заглушил топот танцующих, а девичий голос звал кого-то: «Чарэма, Чарэма! Вот так, вот так…»
Поликарп узнал голос Анюты.
«Молодые, что им! Все у них верно-правильно. Под баян поют. Музыка сердца тревожит. Человек всегда поет, если беды нет. А ты вот теперь старик и сердишься. Негоже, а кому нужны твои печали, и кто о них знает? Авторитету не стало… Эх!..»
Поликарп ворочался с боку на бок, глядел в потолок, вставал, ходил по комнате, снова ложился.
«Авторитет… он, конечно, есть у меня, потому как я мастер и цену, себе знаю. Он всегда при мне. Не в авторитете дело, а то, что душевной работы нет…»
Он, закрыв глаза, вспоминал молодые годы и отмечал, что все факты говорят: прав он, а потому и имеет право на обиду.
Всю жизнь не ладил со своей старухой из-за увлеченности работой и частых поездок — кочевого образа жизни.
Бывало, в веселой компании или за семейным ужином, или на празднике выпьют по чарке, жаловалась всем старухам на непутевого мужа. Жалобы ее были однообразны и скучны: зря, мол, я вышла замуж за Поликарпа. Месяца на месте не живу! Чуть что — снова в дорогу. Езди за ним по белу свету, куда-то к черту на рога. Живут ведь люди, как люди, на месте, без горя и забот. А мне и жизнь не жизнь.
Поликарп всегда отшучивался, смеялся над своей женой, зная, что она поворчит-поворчит, да и перестанет.
«Краса моя! — говорил он. — Куда столбы — туда и я!»
А потом родилась дочь Наталья. Жена умерла от родов. И вот перенес Поликарп всю любовь свою на Наталью. Возил ее с собой. Росла в пути. После школы институт кончила. Послали на Север. Поехал с ней и Поликарп. Сдружились с дочерью крепко. Дочь любит Север, свою работу и отца с его мечтой.
Когда его перевели работать на склад, дочь сказала:
— Отдохнешь. Работа на месте, нетяжелая. Себя надо поберечь. Годы подошли. А то я езжу, ты с бригадой кочуешь, и семьи нет: живем в разлуке.
В словах дочери была правда; и он согласился, однако горестно подумал: «Отдых отдыху рознь… Ну что ж, поработаем и на складе…»
Потом заскучал по живому делу, к которому привык еще с молодости.
А теперь он дома и часто бывает одинок. Работа на складе нешумная, сиднем сидеть не в его натуре. Дочь ездит по округе, оперирует, лечит больных, и Поликарп всегда с беспокойством ждет ее приезда. В последнее время Поликарп запил от нечего делать, от одиночества, от обиды, и это дочери очень не понравилось. По воскресеньям он наезжал пить чай и беседовать к другу — манси Хантазееву, который спас его однажды в тайге. Приезжал в гости и Хантазеев. Но с тех пор, как Поликарп был послан в паули вербовать манси на рудник и увез Чарэму, Хантазеев обиделся на него и перестал к нему ездить.
…В дверь постучали.
Поликарп вскочил с постели, привел себя в порядок. Включил свет.
«Натальюшка! Наконец-то пришла!»
Вошли Чарэма и Анюта, оба веселые, возбужденные, краснощекие.
«Гости, значит, — со вздохом определил Поликарп, — все веселей, чем одному».
— Здравствуй, молодежь!
— А мы пришли к вам по делу, а вас дома нет, Поликарп Иванович! Решили подождать. Мы ждали вас, Поликарп Иванович! — сказал Чарэма, пожимая руку своему старому знакомому.
— Так это вы с ним отплясывали так, что пол ходуном ходил? — спросил Белов, смеясь.
Анюта кивнула:
— Мы! Я Чарэму плясать учила.
— С какой радости?
Анюта смутилась.
— Просто так.
«Ой, девка, смотри! Закрутишь парню голову», — мысленно погрозил Поликарп Анюте.
— Ну, Чарэма, — хлопнул Белов парня по плечу, — как живешь?!
Чарэма промолчал о больной матери.
— Хорошо живу. Спасибо. Вот давно дома не был… Акрынова я видел. Говорит: свет будут проводить в наш пауль. Селиванов обещал.
— Свет, говоришь?! — оживился Поликарп. — Дельно! Садитесь, дорогие.
Анюта и Чарэма сели на стулья и выжидающе посмотрели на Поликарпа.
Он стоял у стола и задумчиво расправлял скатерть. Анюта тихо произнесла:
— Мы пришли узнать: правда это?! Поликарп Иванович, а вы разве не знаете?! Ну хоть что-нибудь! Когда начнут, кто будет в бригаде, возьмут ли нас?
— Я не знал. Вот от вас первый раз слышу, — с горечью проговорил Белов.
«Н-да! Как же это меня никто не известил! Вот и без меня начали обходиться. Сиди на складе — не тужи! В старики записали…» — думал Поликарп и, чтобы не подать виду, что он огорчен, приободрился:
— Ничего. На днях все узнаем. Я это дело быстро пронюхаю, что и как. И вы держите ухо востро: где что услышите — мне сообщите. Без нас не обойдутся. А мы с вами наготове должны быть.
— Наталья Поликарповна приехала? — спросила Анюта, взглянув на задумавшегося Чарэму.
— Приехала, приехала. Да вот сам не видел ее. Ожидаю, жду. Ушла куда-то.
Чарэма поднял голову:
— Мы подождем Наталью Поликарповну, нам очень нужно, — смущаясь, проговорил он.
Поликарп свернул самокрутку и, посматривая на молодых, любовался ими. «Хорошо на душе стало. Вот пришли — новость сказали мне, не обошли старика. Дочь им нужна. Все ж таки наша фамилия — не фунт изюма! Кхе!»
Прикурил, затянулся махорочным дымом. Почувствовал теплоту в горле.
«А не поженить ли их? Ишь, пара под стать друг другу! Это ничего, что нация другая. Семья на руднике жить будет. Новые в рабочем классе!»
Чарэма тоже закурил папиросу. Анюта закашлялась и, отвернувшись, поджала губы.
Поликарп приоткрыл дверь:
— Дочь придет — ругать будет… Дым коромыслом.
За дверями послышался густой девичий голос, немного простуженный.
— Здравствуйте, здравствуйте!
— Тс-с-с, — погрозил Поликарп пальцем смеющимся над чем-то Чарэме и Анюте, — это Наталья.
Вошла и остановилась на пороге гневная, встревоженная чем-то Наталья Белова, посмотрела на отца внимательно и строго.
Увидев смущенных молодых людей, удивленно воскликнула:
— О! Гости! Оч-чень хорошо!
Поликарп понял, что дочь не в духе.
Наталья, высокая, полная и стройная, в валенках, белом свитере, взглянула на всех большими лучистыми глазами, улыбнулась широкой доброй улыбкой.
«Переломила себя. В руки взяла. Какую-то тревогу затаила», — решил Поликарп.
Наталья сняла пальто, повесила его на крючок и одернула свитер.
— Мы не надолго! — сказал Чарэма.
— Почему же?.. Сейчас чай будем пить.
Чарэма топтался у порога, не решаясь заговорить.
— Вот Чарэма хочет узнать у вас, — начала Анюта, но он перебил ее:
— Я сам спрошу. Хотел узнать я: не были ли вы случайно на нашем стойбище? Это — пауль Суеват… Недалеко отсюда.
— А! Знаю. Ваша как фамилия? — прищурилась Белова, будто она на приеме больных, и стала походить на врача.
— Хантазеев я, Чарэма.
— Так это вы — Хантазеевы! Мне отец о вашей семье рассказывал.
— Да. Там живут мои родные. Вы были на стойбище? Там никто не болеет? — быстро спрашивал Чарэма.
— Нет, на Суевате, к сожалению, я не была. А что?
— Я давно не был на стойбище. Слышал сегодня, что моя мать, — Чарэма застеснялся, — у моей матери ребенок должен быть скоро… Родить она должна, и вот… заболела она. Заболела…
— Милый, все матери болеют, когда ждут ребенка, — улыбнулась Белова наивности парня. — Ничего с ней не случится. Придет время, родится ребенок, и все будет хорошо.
— Это всегда так? — недоверчиво спросил Чарэма и приложил руку к груди.
— Всегда. Там ей помогут. Фельдшер Язева на Суевате. И акушерки есть.
— Да-да!.. Ну, спасибо вам, Наталья Поликарповна, извините нас, мы пошли.
— Я на днях буду на Суевате, посмотрю, что там с мамой твоей. А у вас что? — обратилась Белова к Анюте.
Девушка покраснела.
— А мы вместе пришли.
Поликарп пошел проводить Анюту и Чарэму и понес чайник на кухню. «Однако, что с дочкой творится? Какая-то она сегодня строгая, серьезная. Откуда гонор такой? Еще ведь совсем девчонка, замужем не была… Двадцать семь годков всего… что-нибудь по работе случилось?»
Когда он вернулся, Наталья сидела за столом.
— Ну, здравствуй, отец! — нахмурилась.
«Вот это новое дело… Гроза!»
— Здравствуй, дочь… Сел.
— Хочу с тобой поговорить. Жалуются на тебя. Опять пьешь! Сколько раз прошу, прошу — не пей!
— Слухи это все! — отмахнулся Поликарп. — Слухи…
— Нет, не слухи! Все, все мне говорят, аж стыдно слушать: отец твой пьет, буянит. К Авдотье Водовозовой ходишь… Кто она тебе?
— Ее не замай. Степенная женщина. Чистая. Ты вот тоже… — хотел сказать: «К Селиванову ходишь, а разве он родня тебе?..»
Заходил по комнате. «Ах ты… Приехала, обрадовала и… ссора. Лекции, нотации пошли!» — остановился, развел руками.
— Ну, пью-пью, мила дочь. Пью! Ты вот в разъезде, а я один… — и замолчал, заметив, что дочь поднесла ладонь к глазам и закрыла их.
— Мала еще учить меня. Чего это ты… вздумала. Чать я… отец! — закричал он.
Увидел — заплакала Наталья. Сквозь слезы резким, прерывистым голосом она говорила:
— Просила тебя: здоровье береги… Думала, освобожу тебя от работы, чтоб отдыхал…
Застучало сердце. «Ах ты, ах ты! Обидел ее криком своим».
Подошел, обнял за плечи, погладил по голове. Долго не мог успокоиться и что-нибудь сказать…
«Бабы всегда ревут… чуть что… Надо перестать пить. Худая слава пошла. И на дочь тень!»
— Ну, нишкни, Наталья. Вот, понимаешь, ссора у нас. Заплачу сам. Да неужели уж отец с дочерью миром не поладят? Люди мы знатные, не топором тесаны. Ну, хожу к ней, к Водовозихе, душу отвести. Ну, кому препона от этого? Это дело великое! Известно — старики, языки чешем. А она душевный человек. М-да! Ну, по темноте своей за длинным рублем гонится. Как это молодые теперь говорят да в газетах печатается: пережиток капитализма. Слабость у нее на деньги. А у меня слабости нет! Я не пьяница, сама знаешь! А выпью иногда от… Ну, перестань! Ты вот укатишь на полмесяца, а старику и перемолвиться не с кем. Все куда-то спешат… Ну, прости старика.
Поликарп погладил дочь по щеке и, вздохнув, добавил:
— Давай чай пить. Должно быть, согрелся уже.
Пили чай молча.
Поликарп томился, поглядывая на дочь, не зная, простила она его или нет.
Наталья посмеивалась, заметив, что отец сидит грустный и смиренный. Когда Наталья заговорила, он понял, что дочь перестала на него сердиться.
Дочь рассказала ему о поездке, о том, что она скучала по дому и о нем, о том, как в пути ее встретила оленья упряжка, и она узнала в погонщике одного из своих пациентов-манси, которого вылечила год назад, как он обрадовался ей и, глупый, стал дарить живого оленя…
Кто-то постучал в окно.
Наталья покраснела и подошла к окнам, раздвинула занавеску, кивнула кому-то.
— Селиванов! — сказала она отцу и направилась к двери.
«Наверное, сегодня еще не встречались. Вот и зла поэтому, а я виноват. Хм, пью!» — подумал Поликарп и ушел к себе в комнату.
Вошел Селиванов, сорокалетний мужчина в кожаном пальто на меху, в белых бурках, бросил мягким простуженным басом «Здравствуйте» и подошел медленной походкой к вешалке, снимая с плеч кожаный реглан.
Поликарп давно знал Селиванова. С ним вместе они открыли рудник. Тогда он был простым общительным человеком. А теперь, когда Поликарп встречался с ним на руднике, Селиванов только кивал и проходил мимо. Видно, забот много.
Сейчас появление директора в их доме Поликарп воспринял как снисхождение с его стороны и с неудовольствием отметил, что он пришел вот не к Поликарпу, старому знакомому, а к его дочери. Вообще с некоторых пор Белов невзлюбил Селиванова за то, что дружба дочери с ним тянется долго и ни к каким результатам не приходит, а так только — одна морока, и считал, что жених он для Натальи неподходящий: старше намного и уже был когда-то женатым.
Наталья никогда не говорила отцу о своих взаимоотношениях с Селивановым, и поэтому Поликарп заключил, что свадьбы, конечно, никакой не получится, а если и решат они, то не скоро, и затянувшееся девичество дочери пугало и огорчало. Не любил Поликарп директора и за то, что он невнимателен к нему, как к работнику, не знает о его мечте и обиде. Гость поблагодарил Наталью за предложение садиться и, одернув френч, сел.
Глаза у Селиванова черные, усталые, лицо выбрито чисто, усы подкорочены. Сединка на висках подстрижена, отчего умное лицо его помолодело, стало красивым.
По тому, как он медленно садился на стул, как задумчиво смотрел перед собой, было видно, что Наталья встретила его холодно.
— Чаю хочешь? — равнодушно произнесла она, подвигая к нему масло и печенье.
— Спасибо. Не хочу, — улыбнулся Селиванов и немного помолчал.
— Знаешь… — оживленно сказал он, — а я был в новом забое. Мне сказали, что приходила ты. Ну, вот…
Наталья вспыхнула и, чтоб скрыть смущение, налила ему стакан чая.
— Узнал, что ты приехала, и по старой привычке постучал в окно, — глухо проговорил Селиванов и стал отпивать чай маленькими глотками.
— По дороге зашел?
— Какая ты сегодня сердитая. По дороге я мог и вчера зайти. Я говорю: узнал, что ты приехала, и прямо к тебе.
Наталья вздохнула.
— Пей, пей чай. Вот… сахар.
Селиванов погрустнел.
— Завтра партсобрание, — сообщил он, — ты готовишься?
— Да-да. Я готовлюсь.
…«Опять мороку тянут! Хоть бы поцеловались, что ли. Полмесяца не видались», — посочувствовал Селиванову Поликарп и услышал:
— Наташа, я так тосковал по тебе…
— Не надо, Иван… — прошептала Наталья и повеселела.
Селиванов поднял глаза и стал слушать, как она рассказывала о своей поездке по району, о трудных больных, о случае в дороге, когда нарты перевернулись на повороте и она завязла в снегу…
Потом он склонил голову и грустно посмотрел на нее.
— Наташа, почему ты не даешь ответа?.. Я все время один и один…
Наталья покраснела, взглянула на него исподлобья.
— Я не могу… Зачем торопиться? Я еще так мало тебя знаю.
— Вот он я — весь на виду.
Они замолчали. И Поликарп понял, что Наталья любит Селиванова и ей тяжело потерять или обидеть его.
«Вот ведь любят друг друга, а как маленькие дети. Селиванов-то… хы! Мужик! — неодобрительно заключил Поликарп. — Поставь вопрос ребром перед ней! Так-то, мол, и так-то! Выбирай!»
Белову стало жаль Селиванова. Ему захотелось войти сейчас в их комнату и поговорить о том, что нельзя так долго мучить друг друга, что уж если решили пожениться, коль любовь пришла, так нужно и доводить эту линию до конца, без намеков и вздохов… Захотелось ему заодно и узнать у Селиванова о возобновлении работ по электрификации, о том, имеют ли в виду при этом и его, Поликарпа Белова.
Но он не решился: не хотел мешать им и их тяжелой беседе.
«Пусть какая ни на есть, а все-таки беседа сердца сближает!»
Поликарп пожалел, что прослушал, чем закончился разговор, Наталья ласково сказала:
— Пойдем. Я провожу тебя… Уже поздно.
А Селиванову, видно, уходить не хотелось, видно, Наталья огорчила его чем-то.
— Пойдем пройдемся, — грустно сказал он ей в ответ. — Снег сегодня такой чистый и колючий… Наверно, последний… Оттаивает земля, — и уже с порога спросил:
— А где Поликарп Иванович?
— Спит он уже, — ответила Наталья.
«Ну, да! Сплю я, сплю! Как же. Эх, вы… молодежь!» — усмехнулся Поликарп и представил, как идут сейчас по рудничному поселку Селиванов и Наталья, оба молодые, ершистые, со своей «морокой» на душе. Представил и вздохнул, вспомнив, что у него со своей старухой все было проще и яснее, чем у них.
Они молча шли по свежему пушистому снегу. Думали каждый о своем. Селиванов сбоку посматривал на Наталью, которая, опустив голову, спрятала подбородок в поднятый воротник пальто, видел ее грустные глаза.
Молчит. Сердится.
Взял ее под руку, почувствовал, как вздрогнула, прижала локоть, пошла быстрее. «Нет, не сердится». Селиванову захотелось зайти с ней к себе, в тепло. Представилось, как Наталья будет помогать ему кипятить чай, как ответит на ее смех и встретится с ее лучистыми серыми глазами. Она станет простой, веселой и родной, как жена.
Селиванов жил в одной из комнат рудоуправления на первом этаже.
У подъезда Наталья протянула ему руку.
— До свидания, Иван Петрович.
Это было сказано шепотом, нежно. Он задержал ее руку своими теплыми ладонями, виновато и робко попросил:
— Зайдем ко мне. Посидим.
…За окнами падает желтый от электрического света снежок, слышится гудок электровоза и чей-то звонкий голос: «Правее, правее, кикимора!»
Селиванов задернул шторы. Стало уютно. Погладил круглый лоб ладонью, одернул френч и, пряча улыбку в усы, взглянул на Наталью.
Она не сняла пальто, а только расстегнула: виден белый свитер, оттеняющий ее румяные щеки и делающий лицо круглым. А глаза у нее сейчас не серые и лучистые, как он думал, а сине-темные, усталые. Она стоит, теребит пальцами шерстяные маленькие рукавички.
Ему захотелось подойти, взять ее руки в свои и прижаться щекой к щеке. Вспомнил, как однажды провожал ее до дома. Шутили. Лица были близко. Рука в руке. Видел ее большие темные глаза, слышал дыхание. Наташа чего-то ждала. Поцеловал. Сказала: «Иван, я пойду».
Теперь прищурившись, оглядывает комнату, серьезная и строгая.
— Садись, Наташа! — произнес Селиванов, ожидая. Наталья улыбнулась, кивнула, и он почувствовал, что сейчас они будут говорить легко и свободно, без сдержанности и недомолвок, как в те немногие разы, когда Наталья была радостной и искренней.
— Прости, я волнуюсь, — сказала она глухо. — Думаю о завтрашнем дне, о приеме в партию.
— Понимаю. Это хорошее волнение.
— Ты вот не волнуешься за меня.
— За тебя я всегда волнуюсь, — твердо проговорил Селиванов и заметил, как благодарно и тепло взглянула она на него. Он подумал, что сейчас она стала мягкой и сердечной. Вот он и слышит ее дыхание, вот можно сейчас подойти, взять ее руку.
— Ты честный человек, хороший работник. В партию тебя принимать будут твои же товарищи…
— Не умеешь ты подбодрять, — пошутила Наталья.
— Не умею, — сознался Селиванов и, засмеявшись, отвернулся.
Наталья подошла к нему сзади и положила свои мягкие и теплые руки ему на плечи, заметила портрет женщины на столе. Смотрела долго, молча, приостановив дыхание. Селиванов смотрел тоже.
Женщина на портрете, как показалось Наталье, вздохнула. Ее черные миндалевидные глаза глядели задумчиво и осуждающе.
— Кто это? — тихо спросила Наталья, стараясь казаться равнодушной; в ее груди будто остановилось сердце. «Значит, у него есть… другая женщина, которую он любит! Почему же он не говорил об этом? Бережет портрет. Скрывает. Значит, это серьезно. Значит, все это время он лгал мне!»
Селиванов молчит, постукивая пальцем по столу. «Вот и я волнуюсь. Противное чувство — страх. Вдруг так нелепо и просто потерять Наталью… Поймет ли она?» — взглянул в ее глаза. Наталья смотрела, в упор, ждала ответа. Губы ее были плотно сжаты. Пропал румянец на щеках.
«Поймет!»
— Это моя жена… ее портрет. Елена. — Заметил, как дрогнули губы Натальи, как она обиженно усмехнулась, словно сожалея о чем-то, и понял, что она его любит.
Наталья вдруг сделалась веселой, а глаза ее потемнели, погрустнели, задерживаясь на портрете.
— Глаза выразительные… Красивая. Кто она?
— Актриса.
— Поет?
— Драматическая.
Наталья вздохнула, отодвинулась и сразу стала чужой, далекой…
Селиванов заторопился:
— Я не говорил тебе о ней раньше… Думал: когда скажу тебе «люблю», расскажу о Елене. Веришь?
Он подумал, что вот она уходит от него и уже ничем ее не вернуть. Наталья, застегивая пальто, смотрела куда-то мимо него, в окно, на тяжелые бархатные шторы. Шторы были голубые, холодные… У него застучало в висках, стало жарко щекам. «Говори, говори! — приказал он себе. — Говори спокойно!»
— На Суевате у Чарэмы Хантазеева мать больна. Ты не собираешься туда поехать?
— На днях я поеду. А ты любил Елену?
— Надо съездить на Суеват. Посмотреть, что с женщиной. Любил! И сильно.
— Как же так? Любил… и уже не любишь. А меня… то есть какое чувство у тебя ко мне?
— Люблю.
Наталья помедлила, подумав:
— И можешь так же разлюбить, как Елену?
— Нет… Ты другая…
— Н-не верю.
Селиванов опустил руку, сказал твердо, властно:
— Наташа, ты должна верить. Елена далеко отсюда… И к ней я никогда не вернусь. Она… изменила.
— А у меня твое фото над изголовьем висит…
Подался к ней, кольнула сердце радость!
— Не говорил: боялся потерять тебя.
Услышал злое, холодное:
— Не подходи, Иван… Петрович! Не верю… — и пошла к двери, оглянулась: Селиванов одиноко стоял у окна, прикуривая.
Ушла, хлопнув дверью.
Один.
Дым папиросы горький, лезет в глаза. Разгладил ладонью усы и зашагал, выпрямившись, крупными тяжелыми шагами по комнате.
Когда Селиванов и Наташа ушли, Поликарп разделся и лег, но долго не мог уснуть. «Как все-таки человеку мало надо, — думал Поликарп. — Хлеб, работа и семья. Так нет, тревожится он, мечтает, думает: то не так, другое не так. Казалось бы, мне ничего не надо… Пожил свое. Здоровье еще есть. Работа худая, но все не сложа руки сижу. Дочь в почете, нужный людям человек… Однако и тут заботы. Замуж выдать ее надо. Но это само собой образуется и без меня… А вот с собой что делать — ума не приложу. Чарэма говорит, что решают электрифицировать Суеват, совхоз ихний, оленеводческий. Это хорошо. А вот возьмут… и без меня обойдутся. Скажут: отдыхай, Белов. Это дело молодым предоставлено. Обидно будет. А кто лучше меня знает округу? Старожилы-манси только. Кто, лучше меня знает, как провести трассу, где лучше столб поставить? Опытный человек нужен. Вот инженер Васильев нашел препятствие для электростроителей — болота, грунты ползучие, — так это не беда! Я б снова вышел на разведку, все бы на карте разметил, повел бы бригады… научно, не споткнешься!
Однако как же — не известили. Ах ты… Что же сделать-то? Чем же о себе заявить? Дать знать, что и я не последний человек в этом деле?! Нешто к начальству сходить… к Васильеву?!
Нет, он только приехал — меня не знает. Махнуть разве прямо к Селиванову? Он — голова всему делу. Узнать у него точно, поговорить».
Поликарп даже привстал от радости. «А что, дельная мысль! Простая, кажется, догадка, а все концы с концами свела. Прийти и сказать: так-то, мол, и так-то, и никаких! М-м! Нужно приготовиться! Селиванов — фигура, власть. Скажет — и делу ход. И дочь сказала бы: иди, отец, действуй. У ней с ним шуры-муры. Любовь какая-то, поди. Пойду, а что? Держись только своей линии крепко. И речь скажу, какую речь! А будет ли у него время, чтоб поговорить со мной?! Найдет час-другой для Белова! Чать я — заметный человек. Сам рудник на голом месте ставил. Э-э! Не это бывало! Чтоб природу да человек не покорил. Вот Ленин, Владимир Ильич, тот правильно рассуждал, по-научному с народом — так-то, мол, и так-то: будем в коммунизме, коль электричество во всей России и власть советская. За дело, мол, рабочий народ, принимайся!
Завтра же вечером пойду!»
Поликарп снова лег и сразу же задремал, успокоенный. В мыслях проносились встречи и разговоры прошедшего дня.
«Пью! Нет, мила дочь… нет. Пью! А вы человеку, душе его простор дайте, дайте ему условия: ум и руки приложить, вот он и перестанет пить-то, разве что от радости, по маленькой. Перед обедом, скажем, к примеру».
Пришла Наталья, закрыла дверь, убрала со стола, постелила чистую скатерть.
Поликарп увидел в раскрытую дверь своей комнаты, как она села, обхватила голову руками, долго потирала лоб и щеки ладонью, потом ходила по комнате, шептала что-то…
Разделась, легла. Свет не потушила. «Радость или печаль на сердце? Успокоиться не может, — тревожно думал Поликарп. — Не спит: должно быть, размолвка вышла».
— Натальюшка, не спишь? Случилось что-нибудь?
Наталья переспросила:
— Что ты сказал?! А! Случилось.
«Наверно, замуж… решила. Отцу не говорит. Вот всегда так: сначала решит, а потом отцу скажет», — успел подумать Поликарп.
— Отец! Завтра в партию принимать меня будут.
— Ох ты…
— Вот покоя нет… И радостно и тревожно. Вдруг не примут!
— Примут, примут мою дочь. Ишь ты, не примут. Должны принять. Заметные мы люди…
— Ну ладно, спи, отец.
— Ладно, сплю. Свет потуши! Не забудь.
Весь день Чарэма не находил себе покоя. Встреча с Акрыновым, уехавшим обратно в родной пауль, растревожила его.
Когда Чарэма сказал: «Брошу рудник. Уйду отсюда, на стойбище», — он совсем не ощущал осуждения со стороны Акрынова.
«Дурак, парень!.. Нельзя работу бросать. Уй, нехорошо! Почет потеряешь — все потеряешь!» — Эти слова приходят в голову каждый раз, когда Чарэма вспомнит о стойбище.
Он понимает, что Акрынов прав, но тревога о больной матери, тоска по родному стойбищу давят сердце. Хочется уехать туда, к родным юртам, к оленям, к простору… Конечно, будет стыдно перед товарищами, с которыми вместе жил и работал, перед другом отца — Поликарпом, перед Анютой…
Но ведь он не насовсем уедет отсюда, он вернется. Он только побудет на стойбище, пока мать больна, может быть, отец простит его… А потом он снова вернется на рудник: работать в бригаде, учиться в вечерней школе, дружить с товарищами по общежитию, продолжать ту новую жизнь, которая захватила его целиком, которая удерживает его на руднике и которую он боится потерять навсегда.
Встреча же с врачом Натальей Беловой, сообщившей ему, что на стойбище не была и что ничего опасного в том, что мать болеет, нет, вызвала в Чарэме много тревожных мыслей.
«Подбодрить меня хотела… А вдруг мама умрет? Не будет тогда мне прощения. Отец совсем проклянет меня, и родичи откажутся от меня… Уеду на стойбище сегодня, сейчас, пока не поздно!»
Чарэма решил покинуть рудник вечером после работы.
Весь день Чарэма хмурый был. Сегодня закончил проводку линии в новом забое, подключил ток. Чарэма плохо работал, бригадир недоволен был. Всегда все довольны Чарэмой. Он не хуже других понимает и любит свою работу. И всегда его портрет висел на Доске почета — третий слева, а сегодня сняли портрет.
Анюта тоже недовольна. Печальная. Молчала. С Анютой дружба кончается… Он сказал ей о своем решении бросить рудник.
— Ехать надо… Там хорошо, вольно… Олени там… тундра.
Анюта разозлилась и сказала:
— Эх, ты… Значит, не попадешь в бригаду электростроителей? Свет в пауль проводить будем не вместе? — и, погрустнев, спросила: — Совсем уезжаешь?
Чарэма промолчал. Она обиделась и ушла на танцы в общежитие и не позвала его с собой.
Чарэма не хотел уезжать, оставив Анюту обиженной, и пошел за ней. Там она совсем не смотрела на него и танцевала весь вечер с другим парнем, смеялась и пела. Чарэма стоял в стороне. С Анютой дружба кончается… Видел, как парень ее провожал.
«Пусть… я ей не пара. На стойбище много девушек-манси — красивых, горячих, родных…»
А сейчас он идет к Селиванову, большому начальнику, на большой разговор.
Широкое окно кабинета, задернутое тяжелыми бархатными шторами, выходило на рудник, и Селиванову все было видно: и высокая ступенчатая гора в забоях, и линии электропроводки, на столбах которой висели на ветру золотые шарики лампочек, и экскаваторы, и темные отвалы рыжей железорудной породы, и начало площади с двухэтажными зданиями медпункта, школы и клуба.
Селиванов, расстегнув ворот френча, сидел за письменным столом, отодвинув телефоны на край к этажерке с книгами, и дремал, опустив голову на руки.
Прошел еще один бурный день, такой же, как всегда: работал, люди. И вот сейчас все осталось за стеной, и он задремал на минуту.
Вечером будет партсобрание, встреча с инженером Васильевым, с которым он должен решить вопрос о смете и материалах, о бригадах и бригадирах, поговорить об утвержденном проекте…
На улице — метельный содом. Метель занялась не на шутку. Здесь, в кабинете, тихо, тепло и светло, и не хочется никуда уходить.
Вспомнились отъезд из областного центра, неожиданная телеграмма из главка, в которой ему, специалисту по железным рудам, предлагалось срочно принять уже открытый рудник.
Это было два года назад, когда он работал на одном из металлургических комбинатов.
Начало войны провел «на колесах»: эвакуировал и устраивал на Урале заводы. Елена жила в Средней Азии, играла в театре.
Когда, наконец, стал работать на комбинате, вернулась Елена, устроилась в областной театр. Случайно узнал, что она изменила ему с актером. Простил. Получив назначение и сказав об этом жене, услышал решительное:
— Не поеду. Там нет театра… Я еще молода.
Произошел разрыв. Уехал. Мучился. По ночам снились ему красивые губы Елены и ее испуганные глаза.
Разошлись, как люди, которым не по пути.
Ему представлялось, что он находится в долгосрочной командировке и еще вернется к Елене, которая его, наверное, ждет и которая по ночам мечтает о сыне.
Но время проходит… Стирается память о ней. Ни письма, ни привета.
Эти два года жил в одиночестве, как отрезанный ломоть…
А теперь — Наташа! Любит ли он ее сильнее, чем Елену? Как знать? Она другой человек. Она при встрече смотрит на него такими странными глазами, будто видит его впервые, и всегда холодна с ним и насмешлива.
Именно это заставляло его думать о том, что и она к нему неравнодушна.
Часто бывают вместе. Как-то так получается, что, встретившись, не могут наговориться и с трудом расстаются до завтра. Однажды он поймал себя на том, что любит Белову.
Счел честным сказать ей об этом. Наталья гордо вскинула брови, оглядела его грустно и рассмеялась. Это обидело его очень. Он почувствовал себя смешным и старался не попадаться ей на глаза.
Наталья пришла к нему сама, просидела у него целую ночь.
Он любовался ею. Она сама его поцеловала и на предложение выйти за него замуж сказала: «Подумаю». Ушла веселой, хорошей…
Он сравнил ее с Еленой и не почувствовал сожаления, что сказал «люблю». Он все ждал, когда она придет к нему навсегда и скажет: «Здравствуй, Иван… Будем жить вместе…»
С Еленой все кончено. Это прошло.
Сорок лет.
И нет ни сына, ни дочери. Пусто на сердце и тревожно.
…Селиванов открыл пачку папирос. Курил одну за другой, ходил по ковровой дорожке взад и вперед, сердце стучало глухо, наполняясь теплом при мысли о Наташе.
Окна залепило снегом. Он отдернул шторы, стало просторнее и светлее в кабинете.
Зажмурился. «Какое сегодня число? Какие вопросы?» Увидел в настольном стекле свое отражение. «Да… седина выперла — не спрячешь, — усмехнулся. — Вот как!»
В сорок лет и не заметил — поседел за делами.
Продекламировал вслух:
…Как мы под тридцать лет седели
И не старели в шестьдесят.
Придвинул рукой календарь, оторвал листок прошедшего дня.
«Так! Еще один день жизни… прошел. Нужно беречь время. Значит, был Акрынов… Новое дело нужно продвинуть. Вопрос серьезен. Он небольшой мастер по электрификации. Вот инженер Васильев… молод, горяч, ему и карты в руки. Между прочим, Наташа его почему-то терпеть не может. Проект утвержден. Скоро начнем работу и на этом участке. Нужно составить бригады, бригадиров назначить.
Из семидесяти восьми рабочих-манси выбрать в бригады самых лучших, самых работящих. Да-а! Здесь не Крым… Болотный ветровой простор! С Васильевым поговорить надо». Поднял телефонную трубку.
— Васильева! Да, инженера! Александр Николаевич, зайди на чашку чая. Нет, не домой, в кабинет ко мне. Потолкуем. Да, есть дело. Расчет рабочей силы по смете я уже сверил. Что? До партсобрания еще три часа! Успеем. Жду.
Записал в блокнот: «Послать на разведку трассы надежного опытного человека».
Поискал в памяти: кого? — поставил жирный знак вопроса, повеселел.
Зазвенел телефон. Услышал в трубке молодой с нерусским акцентом голос парня.
— Да! Селиванов. Кто говорит?
— Это я, Чарэма Хантазеев, и вот…
— Что так волнуешься, будто невесте в любви объясняешься? Что, нет невесты?! Ай-яй-яй! Плохо, в твои-то годы. Слушаю. Разговор, говоришь, большой? Срочный? Ну заходи. Жду…
От стойбища до стойбища белыми лугами расстилаются снежные низины. Снег, как пух лебяжий, вьется, окрыленный ветром.
— Эгей, олени! Ветер слева…
— Эгей, олени! Ветер справа…
Это Хантазеев погоняет упряжку. Быстрая езда заставила его забыть о тревоге.
Он упоен ветром, шуршанием нарт, метелью, которая, кажется, закружила и его, и оленей, и небо.
Это бушуют в тундре ветры-братья, спорят из-за пространства.
Спотыкается ветер, спотыкаются олени, снег взвивается белым облаком, и кажется Хантазееву, что это белые медведи разыгрались!..
— Хола! Эгей…
Сколько снега кругом! Остаются позади километр за километром… и слагается у погонщика песня-дума.
…Метель! Она шумит в округе, катятся, как белые волны, снега!
Метель! Ее, гривастую, подмяла под себя тайга.
А там она, отпрянув снова, идет стеной на бурелом.
Охотникам — улов богатый! Спешат они за добычей. Медведь отяжелел лесной. Выпрямил уши сохатый. Белки взлетают и падают. Лают песцы голубые…
Метель! А в тундре, оберегая от полярных голодных волков, отважные оленеводы уводят стада от метели.
Приметит бригадир вожака-оленя, накинет аркан на рога, и все стадо за ним дружно идет в загоны. На стойбище ждут их. Радость встречи в каждой юрте. Поет у чувалов свободный народ-манси…
Вот и Хантазеев встретился с Чарэмой — сыном родным. С Поликарпом-румой встретился, врача на стойбище привезет Ильчу лечить. Ильча здоровой будет, сына ему родит…
Замедляют бег быстрые олени, смотрят косо, нюхая воздух, проваливаются под наст их мохнатые ноги.
Что за чудо? Снег теплый-теплый! Он не тает, улетает туда, где сосны… Это ветер принес на своих крыльях теплый снег с озера.
По весне скучает земля! Хантазеев знает приметы. Не обманет его погода. Вот он трубку из сумки достал, насыпал табаком. Дым вкусный, душистый…
— К нам в тундру весна в срок приходит. Летним совхозным пастбищам я хозяин и знаток. Откуда здесь быть зимней метели, если апрель давно прошел? Это майские ветра кружатся, очищают небо от снега. Север, Север! Край далекий. И к тебе пришла весна…
Отдохнули олени. Трубка не курится больше. Путь открыт — в любую сторону скользи на легких нартах! Поет колокольчик на шее вожака. Вскинул в небо шест-хорей Хантазеев, гикнул на оленей, и вот снова они рванулись навстречу ветру, снегу, метели.
Дымятся вдали избы рабочего поселка, гора забоями чернеет. Раскинулся под горой рудник.
Встречай Хантазеева, сын Чарэма, рума Белов, друга встречай!
Чарэма сидит у Селиванова в кабинете и обиженно смотрит на большого начальника, который чем-то напоминает ему Акрынова.
— Отпусти. Расчет дай. Ехать надо… Я должен дома, на стойбище быть. Год не был. Мать больна. Отец злой, тоскует…
Селиванов задумчиво смотрит в глаза Чарэмы.
— Могу отпустить. По оленям соскучился?
Чарэма долго молчит, чувствуя в словах начальника какую-то хитрость, а потом упрямо произносит:
— Я сам себе хозяин. Я так решил.
Селиванов выдвигает ящики стола, достает бумаги, поправляет зеленую скатерть и произносит с заметным сожалением:
— А мы тебе молодежную бригаду решили доверить. Бригадиром тебя назначили. Эта честь тебе принадлежит, Хантазеев. Твой родной пауль, ты и свет манси нести должен.
Селиванов положил руки на стол, сцепил пальцы и взглянул на Чарэму исподлобья.
— А теперь на трассу выйдет кто-то другой… Бригаду поведет кто-то другой… Свет в пауль будет проводить не манси Чарэма, а кто-то другой… Кто же будет проводить свет в пауль?! А?
Чарэма встрепенулся, грустно посмотрел на бумаги, закрытые тяжелыми руками Селиванова, и снова затих.
— Ты уедешь, я уйду… Снова темно в тундре. Мерзлая земля. Пустыри.
Чарэма вздохнул.
Селиванов попросил:
— Садись поближе, — и, помолчав, продолжал разговор: — Ты, Чарэма, — специалист. Научился многому. А у нас на руднике мало рабочих-специалистов. Манси все оленеводы, рыбаки, охотники… Издревле вся жизнь по этому пути у вас. А вам и нам нужны манси-инженеры, манси-врачи, манси-учителя, геологи, офицеры…
Чарэма поднял голову, закивал, улыбнулся:
— Емас, емас![5]
— А где они, манси-инженеры? Все по своим паулям и стойбищам живут, а добрая половина кочует по тундре.
«Эх, отца нет здесь… Верно начальник говорит! Отец послушал бы — гнев на меня прошел бы».
Селиванов поднялся, подошел к карте.
— Север большой. Земля наша, общая… Там завод ставят, там рудник открыли, там город строят… А строительство начнется, глядь, рабочих мало, специалистов мало. Приходится со всей страны вербовать… А тут рядом народ… манси, хантэ, ненцы — сила! Приглашай!.. Нет… Мы оленеводы, мы рыбаки… Мы не можем… наш обычай такой.
— Да, ты прав, начальник! Сила! Хорошо говоришь. Вот мы сегодня электричество в забой провели. Светло стало. Надо весь Север осветить огнями.
— Правильно, Чарэма. Со временем тундра перестанет быть тундрой. Хлеб сеять будем. Города строить. А пока займемся нашими неотложными делами.
Селиванов снова сел за стол, раскрыл пачку папирос, угостил Чарэму.
— Очень хорошо, что половина жителей пауля, русские и манси, работает на руднике. Без них рудник встал бы. А мы шефствуем над паулем, над оленеводческим совхозом. — Селиванов помолчал и снова задумчиво посмотрел в глаза Чарэмы. — Ты вот работаешь на руднике, значит, и ты шеф.
— Я шеф? — Чарэма удивленно поднял глаза.
— Да. Ты шеф. Хозяин… Вот Акрынов, твой родич, был у меня… Умный манси. «Рума, — говорит, — свет нужен в юрты, как у вас в домах. Электрифицировать совхоз необходимо…» Подумай, Чарэма.
— Я думаю.
«Без меня работа пойдет. Жалко. Я в стороне останусь. Селиванов говорит: меня бригадиром назначили. «Эта честь тебе принадлежит, Чарэма. Твой родной пауль, ты и свет манси нести должен». А я уехать собрался, бросить всех… Нехорошо!»
— Вот уже проект утвержден и смету Акрынов составил, — как бы между прочим сообщил Селиванов.
— Как это… будет? — поинтересовался Чарэма.
Селиванов стал объяснять технологию дела, смысл проекта.
Из слов директора Чарэма понял, что передаточная подстанция рудника получает электроэнергию от гидроэлектростанции из большого города по высоковольтной передаче в 3150 вольт. Пауль — не промышленное предприятие. Поэтому для электрификации пауля хватит энергии в 380 вольт, которую понизят через трансформатор.
До пауля десять километров. Линия электропередачи трехфазной системы. Столбы будут ставиться высокие, просмоленные, с металлическими опорами из рельсов. Провода медные.
Чарэма не мог удержаться от восхищения.
— В пауле радость будет… свет, электроплитки, как здесь, вместо чувала электрочайники! Электрический чай пить будем.
Они рассмеялись оба.
— Работу поручим двум бригадам, а в основном молодежи. Бригадиром назначили тебя, Чарэма. Давай, готовь молодежь.
— Да, да! — кивнул Чарэма.
В кабинет вошел молодой инженер Васильев.
Чарэма заторопился, попрощался с Селивановым и вышел.
«Нет! Нельзя уезжать мне, — думал он, направляясь разыскивать Анюту. — Без меня не должно пройти. Ах, как хорошо! Манси-врачи, манси-инженеры. Я — инженер. Учиться надо, работать надо. Все знать. Домой сбежать хотел… Расхныкался, как девчонка. Парень я взрослый уже. Бригадир я. Свет в пауль манси принесу.
Наталья Поликарповна скоро поедет на Суеват, узнает о моей матери, поможет ей. Она врач, она вылечит, она все может», — успокоился Чарэма и зашагал в общежитие к товарищам.
…Метель-то метет! Белым-бела. Сугробная метель…
Поликарп шагал по сугробам, проваливаясь, вытаскивал пимы из снега и, закрывшись с головой воротником полушубка, смотрел во тьму, стараясь различить дорогу к рудоуправлению.
«Нелегкая ее побери! Сыплет и сыплет», — сердится он на метель. Однако сам понимал, что метель тут ни при чем, что ему немного боязно идти к Селиванову, боязно потому, что разговор придется вести в кабинете и, не дай бог, при свидетелях. Он ловил себя на том, что подбадривает себя: мол, иду к директору, как работник к начальству, со своим делом. Не съест. Напрямик говорить буду. Должен понять. Для общей пользы иду.
В окнах рудоуправления горел свет, но из-за густого падающего снега ничего нельзя было увидеть.
Поликарп прошел по коридору и остановился у кабинета Селиванова. Тихо. «Хорошо, что секретарша ушла». Застучало сердце. Потрогал никелированную ручку двери, обитой дерматином, и с опаской вошел в кабинет.
Услышал два мужских голоса. Встал в тени второй приоткрытой двери, произнес нарочито весело:
— Почтение, привет!
Мужчины, занятые разговором, не повернули голов.
Селиванов сидел за столом в кресле, склоняясь над картой, чертил что-то толстым карандашом.
Спиной к Поликарпу стоял высокий в полосатом сизом костюме белоголовый инженер Васильев, недавно приехавший на рудник.
Поликарп прислушался к разговору и понял из слов Васильева, что утвержден какой-то проект, что без проекта инженер еще не инженер и что «первый блин может оказаться комом».
Селиванов со смешинкой спрашивает Васильева, расстегивая две пуговицы френча:
— Ты доволен, Александр Николаевич?
А Васильев наклоняется к карте и на вопрос не отвечает.
— Что вы начертили?
— Да вот, думаю, что трасса здесь должна пройти, — отвечает Селиванов и водит рукой по карте.
— Есть ли на руднике человек, хорошо знающий округу?
— Людей много. Нужен опытный разведчик, — задумчиво произносит Селиванов и закрывает глаза, как бы вспоминая кого-то.
Поликарп переминался с ноги на ногу, ему хотелось крикнуть «Есть! Есть! А я?!» Но не крикнул, услышав свою фамилию.
— Есть у нас Белов — опытный электропроходчик, — сказал Селиванов.
«Без меня меня женят?! — радостно подумал Поликарп. — Кажется, дело на лад идет. А не уйти ли мне от неловкого присутствия?.. — И Белову стало стыдно, что нечаянно подслушал разговор. — Надо о себе знак подать».
Селиванов и Васильев замолчали, пододвинув к себе стаканы с чаем.
«Чай-то, наверно, остыл», — подумал Поликарп и нечаянно кашлянул.
— К вам можно? — и разгладил бороду.
Селиванов застегнул френч и, виновато улыбнувшись, прищурился, узнал Белова. Встал смущенный, встревоженный, вышел навстречу. В его взгляде стоял вопрос: «Случилось что-нибудь?»
— Здравствуйте, товарищ Белов!
«Ах, ядрена корень! И виду не подает, что виделись уже и дома у нас был. Второй раз «здравствуйте» говорит. У Натальи-то он тихоня, а тут вон какой важный», — подумал Поликарп и прошел к столу.
Васильев встал с кресла, приглашая Белова садиться.
— Здравствуй, папаша, садись.
«Молод еще на ты называть. «Папаша». Волосы вон причеши, инженер!» — кивнул головою Белов, а вслух сказал:
— Благодарствую.
Селиванов взял его за локоть, и Поликарп распахнул полушубок, сел в кресло, оглядел кабинет.
Лампа с абажуром стояла на столе, другая побольше висела в люстре и освещала портреты, стулья и ковры. «Не комната, не зал…» — усмехнулся Белов, ему было приятно сидеть в этом кабинете вместе с начальством и чувствовать себя большим человеком.
Он старался не прислушиваться к тому, о чем говорят в его присутствии Селиванов и Васильев.
«Куда твоя девалась спесь! — подумал он с иронией о себе. — Чудак-человек. Спешил сюда, как на битву, доказывать, кричать, а вышло по-иному. О тебе не позабыли, ты на заметке, оказывается, твою судьбу с проектом увязали. Инженеры — ого, конечно… власть».
И Поликарп решил не говорить ничего, а только сидеть и слушать. «Всем известно, какой я непоседа и ворчун».
Ушел Васильев, кивнул на прощанье. И вот Белов и Селиванов остались наедине.
Селиванов пододвинул к Поликарпу стакан с чаем. Это тронуло старика, но он из скромности от чая отказался, а предложенную папиросу закурил, так как счел неудобным курить здесь махорку.
— Вы, Поликарп Иванович, по глазам вижу, выпили немного!
— Дак немного выпил, для храбрости. Разговор у меня долгий и серьезный намечался…
— Знаю о чем. О мечте своей.
— И о мечте и о деле. А еще горше, если напрямик говорить, об обиде своей. Во-первых, от живого дела меня отстранили, якобы по старости лет… А какой я еще старик! Человек вон сколь прожить может, если со смыслом живет, сто восемьдесят лет, к примеру, по радио говорили. А меня… раз! — и на склад. Сиди и подписывай накладные.
— Поликарп Иванович… Ведь крупные работы по электрификации рудника свернуты.
— Это правда! — согласился Белов. — Но никто не известил меня о новом деле… Все знают, что будем в мансийский пауль электричество проводить. А я последний узнал. Будто не мы с вами до рудника столбы ставили, провода тянули.
— Я лично виноват… что не известил вас в первую очередь. Но ведь людская молва из третьих уст идет. А мне хотелось все увязать и до утверждения проекта пока не извещать вас.
«А я начеку всегда, готов на все дела», — хотелось сказать Белову. Радостно было, что Селиванов давно о нем думает. Они помолчали.
— Зачем вы пьете, Поликарп Иванович? — как бы между прочим спросил Селиванов.
— Немного с горя. Я привык.
— А с горя пить нельзя… Хорошо, что вы пришли и хорошо, что у вас душа болит. Болит — значит, есть душа.
«Ты о деле, о деле мне сообщай. О дочери спроси. Вот она всю ночь не спала. Что там у вас произошло?!»
Селиванов разогнал рукой дым от папиросы.
— Уже решен вопрос о работе на трассе. Смету на материалы утвердили. Я дам вам районную карту, посмотрите, подумайте, где лучше трассу провести, скажете свои соображения. Завтра выдадите всем по накладным материал и сдадите склад другому. А вас мы назначаем в комсомольско-молодежную бригаду — будете ее вести.
— А бригадир кто?
— Чарэма Хантазеев!
— Правильно. Парень сможет.
— В пауле его родители живут. Это мы учли.
Селиванов устало откинулся в кресло. Поликарп заторопился, привстал, чтоб уйти.
— Сегодня Наталью Поликарповну в партию принимаем.
Поликарп встал, обдумывая разговор, смахнул просыпанный на стол пепел себе в ладонь.
— Да… Она мне говорила. Не подведет! — Пожал руку Селиванову: — Спасибо, директор! Иду я.
«Селиванов-то знает, что к чему! Директор-то — орел, ни дать, ни взять! Мужчина дельный! Хорошим зятем будет».
Хантазеев прибыл на рудник в полдень. В поселке было тихо. Только ветер кружил снег между домами и поднимал метельную кутерьму у подножия горы. Остановив взмыленных оленей около крайней избы, Хантазеев спрыгнул с нарт, постоял немного, пока олени не отдохнули, и отправился разыскивать «большого руму» Поликарпа Белова.
Встречные, у которых он спрашивал о нем, разводили руками и, переспросив: «кто это такой», отвечали: «не знаем», «не слышали», «не знакомы».
«Видно, он не такой уж большой рума для всех, раз о нем не знают», — подумал Хантазеев и больше о Поликарпе уже никого не спрашивал и шел просто так, прямо, с надеждой встретить его на улицах. С Чарэмой Хантазееву не хотелось встречаться. Это легче всего — зайти к начальникам рудника и спросить, как найти Чарэму. Чарэма — один сын у Хантазеева, и его-то все должны знать. Пусть Чарэма сам придет к отцу; год дома не был.
Поликарп на улице ему не встретился. Снег ложился под ноги, мягкий и чистый, ветер обдавал лицо холодом. Олени, наклонив головы, тихо посапывая, брели за хозяином.
На сердце у Хантазеева было тоскливо оттого, что он никого не знает на руднике, кроме Поликарпа и сына. Одного нужно найти, а к другому не позволяли прийти отцовская гордость и великий гнев. Ему казалось, что если он встретится с Поликарпом, то сразу решатся все горестные вопросы, ради которых он так неожиданно приехал сюда, к русским, в рабочий поселок.
Давно руму не видел — год прошел. Он поможет спасти Ильчу. У него дочь — доктор. Скажет ей: «Поезжай к Хантазееву на стойбище. Болеет жена у Хантазеева. Лечить надо. Фельдшер не может лечить. Фельдшер уже не знает, как лечить. Врач нужен». И повезет Хантазеев врача на стойбище к Ильче, будут лечить ее вдвоем с фельдшером. Выздоровеет Ильча, песни будет петь, сын родится новый, хороший сын…
Рума Поликарп все может. Он большой человек, друг Хантазееву. Клятву давал. Два года назад, когда еще рудника не было, спас Поликарпа Хантазеев в тайге, в низовьях Голубых болот. Метель была, бурелом. Заблудился человек с рюкзаком, лежит под деревом, голодный и усталый. Лыжи сломаны, и ружье замерзло. Засыпало снегом человека. Хантазеев ехал мимо на оленях, взял человека и увез на стойбище.
Привез, спиртом отпоил. Совсем замерз бы. Человек большим румой стал Хантазееву, клятву дружбы дал: жизни своей не пожалеть, если беда придет к Хантазееву. И вот пришла она — беда. Выручать Хантазеева нужно…
Ветер утих. Метель рассеялась и полегла на землю сугробами. Наступил вечер. В забоях горы уже зажглись электрические лампочки. Хантазеев подумал о том, что может не встретить Поликарпа сегодня, а при этой мысли сердце его сжалось тоскливо, и он заспешил.
С Чарэмой нужно увидеться, посмотреть, каким он стал. Спросить в последний раз, ждать ли его домой. Или он решил навсегда остаться на руднике?!
Тогда не нужен Хантазееву такой сын! Зачем он ему? Какой же он сын, если не почитает отца с матерью!
Не послушает Чарэма отца — гордым стал, сам о себе решает. Поликарп и здесь должен помочь Хантазееву уговорить сына поехать с отцом на стойбище…
Только как Хантазееву найти своего большого друга? Где он сейчас?
Усталый, продрогший и отчаявшийся, Хантазеев зашел в чайную выпить горькой воды, чтобы стало тепло и весело, не так тяжело на сердце от беспомощности и одиночества.
Чайная, помещавшаяся в бараке, была разделена столбами на два зала. В одном зале толпились люди у буфета, в другом сидели за столами, где подавались горячие обеды.
Кончилась рабочая смена, и сейчас здесь было шумно и людно.
Оставив оленей на улице, Хантазеев постоял в очереди у буфета, внимательно разглядывая лица: искал, кто с бородой. Но кругом были молодые люди, и все, как назло, безбородые. Хантазеев безошибочно определял и охотников. Были здесь и его родичи-манси в таких же малицах, как и он.
Поговорив с ними на своем певучем языке, он узнал, что они с Няксемволя, приехали сюда сдавать пушнину, рыбу и мясо. О себе же он сказал, что приехал на рудник к сыну, а сейчас ищет высокого человека с бородой — Поликарпа Белова.
Манси покачали головами: не видали такого человека, и Хантазеев пошел в другой зал, чтобы сесть за стол и заказать обед.
Здесь было не так шумно. Люди молча обедали, и только в углу какой-то человек в полушубке размахивал руками и с кем-то спорил.
Человек в полушубке сидел к Хантазееву спиной, и лица его не было видно.
Хантазеев прислушался к спору.
Один голос показался ему знакомым. Он увидел, что за столом спорящих были два свободных места, и он, подойдя к ним, отвесил поклон, сказал «Паче, рума», встретился глазами с рыжебородым стариком и сразу узнал Поликарпа Белова.
Он был заметно навеселе и сперва не обратил внимания на Хантазеева, не узнал его, но, когда заметил, что подошедший к нему пожилой манси не садится за стол, а стоит и с улыбкой смотрит на него, встал обрадованно и, поперхнувшись, обнял старика.
— Рума Хантазеев! Какими судьбами? — закричал Поликарп и расцеловал его.
Обедавшие подняли головы и обернулись на шум.
— Это же Хантазеев! Мой рума, манси, знатный оленевод из Суевата, так я говорю, рума?
Хантазеев кивнул в ответ:
— Так, так! Тише разговаривай! — и сел за стол.
Поликарп приложил пальцы к губам: «молчу» и, размотав шарф на шее, схватил Хантазеева за руку.
— У меня сегодня радость, рума!
«А у меня горе…» — хотел сказать Хантазеев, но не сказал, подумав: «Если радость — зачем же так громко кричать и размахивать руками».
— Помолчи, рума, о печали своей скажу… — Хантазеев отодвинул стакан с водкой и заметил тревожный блеск в глазах Поликарпа.
— Сначала мы выпьем, закусим… — не унимался Белов. — И твою печаль как рукой снимет.
Официантка подала обед. Хантазеев принялся есть горячие жирные щи и слушал о том, какая у Поликарпа радость.
Радость его состояла из нескольких радостей: первая — у дочери хороший муж будет — Селиванов, директор; отцу приятно, и Хантазеев рад за друга; вторая — руму встретил, год не видались, собирался навестить недавно, да разные заботы мешали.
«А я сам приехал — и горе не помешало, значит, я лучше друг, чем он», — подумал Хантазеев.
Третья радость, и самая большая, состояла в том, что уже есть решение электрифицировать мансийский пауль Суеват, что Поликарпа Белова назначили проводником электростроителей и что мечта всей его жизни «протянуть провода от юга аж до Ледовитого океана» подвигается и он сам не в стороне…
— Выпьем за эту мечту мою и за твой пауль и совхоз, где скоро будет светло!
Тут Хантазеев не мог отказаться и выпил.
Его горе по сравнению с большой радостью друга показалось не таким уж великим горем. Все устроится хорошо. Вот сейчас они поговорят с Беловым об этом горе, и оно тоже станет радостью…
Стало тепло, легко на сердце, и пришла уверенность, что с Поликарпом он сделает все то, ради чего приехал на рудник.
Хантазееву даже захотелось запеть, но Поликарп говорил и говорил, а друга нужно было слушать; он рассказывал о том, как он долго не мог «уломать» начальство на это большое дело; как ему «нужно было сидеть на электроскладе» и как, наконец, «он победил инженеров — молодых да ранних»…
— А теперь меня слушай! — проговорил Хантазеев и принялся рассказывать о том, за чем приехал на рудник.
— Дочь моя приехала недавно. Как же, здесь она! Увидеться и поговорить с ней можно, — успокаивал Поликарп расстроенного друга. — Наталья Поликарповна сейчас на партсобрании. В партию ее принять должны. Так что, рума, подождать немного придется.
Хантазеев задвигался на стуле, заторопился.
— Пойду! Там подожду, где она.
— Сиди, сиди! Что же о сыне не спросишь?
Хантазеев притих и опустил голову.
— Чарэма… какой он сын мне? Сын родителей почитает. А этот… чужой. Горе в дом приносит.
— Э-э, рума! Мы зря дерева не посадим. Сын твой как раз у места.
Поликарп стал расхваливать Чарэму, развеселился, заметив, что Хантазееву все-таки приятна похвала его сына.
— Молодым дорогу открывать нужно! Парень твой только здесь и начал жить по-настоящему. — Не-е! Ты мне и не говори суперечь. Профессию отменную получил? Получил! Людям свет в дом приносит! Комсомольцем стал. В коллективе… и все его любят. Бригадиром его назначили. Радуйся и гордись сыном, рума! А родители… что ж! Они по-старому всегда норовят, по-домашнему. Чтоб и чадо любимое рядом. А я вот своей Наташке, м-м, Наталье Поликарповне, сразу сказал, как померла моя старуха: иди дорогой, какую сердце тебе подсказывает. Ни в чем ей не перечил. Вот на врача выучилась. Почет и уважение. Манси тоже должны врачами и инженерами быть. С оленем и юртой далеко не уедешь.
Хантазеев кивал, поддакивал, хитровато посматривая на словоохотливого Белова, соглашаясь с ним, чтоб ненароком не обидеть большого друга, у которого дочь врачом работает.
— Болеет Ильча. Сыновняя ласка нужна. Присмотр нужен.
— Ильчу вылечим. Вот Наташа приедет и все хорошее сделает. Она может. Поднаторела на этом деле.
Хантазеев благодарно посматривал на Поликарпа. «Теперь Ильча здоровой будет. Одно дело в ход пошло. Рума слово дал. Не обманет…»
— Скажи, рума, Чарэме, совет такой дай. Может, хватит ему на руднике работать? «Вернись, Чарэма, домой к больной матери. Много еще молодых манси в пауле, пусть и они поработают. Ведь один сын у отца». Скажи так, рума, Чарэме — тебя он послушает.
— Что ты, что ты, Хантазеев?! Никогда не скажу я такого. Не имею я на то права. У Чарэмы своя голова на плечах. Сам решает, как лучше, что по душе.
— Э-э! Рума ли ты мне, скажи, Иваныч? Клятву давал!
— Ну, что ж… давал и клятву. А на это не дам клятву. Позорить только ее! Ты, Хантазеев, умом пойми, как ты сына своего принизить хочешь. Не вернется Чарэма к вам никогда!
Не нравится Хантазееву такой ход, погрустнел он, а Белов по простоте душевной решил удивить его новостью.
— Мы его женим скоро. Есть тут одна на примете. Анютой называется. Сирота-девка. Как раз ему в пару. Вот свадьбу отгрохаем — всем на зависть! Манси Чарэма — жених, русская Анюта — невеста. Распрекрасота!
Хантазеев закашлялся и поднял на Белова гневные глаза, замахал руками:
— Уй, нехорошо как! Этого еще не хватало! Мало девушек-манси у нас на стойбище? Обычай на русской жениться не велит. Ты плохо говоришь. У манси дети должны быть манси. Род Хантазеевых расти должен. Стариков мало осталось. Забыл клятву — сына беречь. Кто на рудник увел Чарэму? Ты!
Поднялся разгневанный Хантазеев, сдержался, чтоб не заплакать от обиды и несправедливости сына и Поликарпа.
Беседа перешла в ссору. Поликарпу было немного забавно наблюдать смену настроения Хантазеева. «И чего это он кипятится… Потом сам же благодарить станет».
— Чарэма любит Анютку! Любовь у них. Нельзя молодым мешать жизнь строить. Не тебе жить — сыну. Прошли те времена… По-старому пляшешь, рума. Эх ты, оседлый патриарх! — рассмеялся Поликарп и, заметив слезы на глазах у Хантазеева, остановился, почувствовав, что хватил лишку и огорчил старика. Произнес мягче, сокрушенно качая головой:
— Супротив моей мечты идешь. Сына от большого дела увести хочешь, — и сам рассердился на Хантазеева. — Ну, не будем, не будем ссориться. Все пройдет. Само собой образуется. Дальше интересней придумаем. Распрекрасота! А не выпить ли нам еще?
— Пить не буду! — буркнул в ответ Хантазеев и закурил трубку, замолчал.
— Я тоже… ни-ни!
Они вышли из чайной, оба хмурые и недовольные друг другом.
— Сына тебе надо увидеть. Нельзя же так: побывать на руднике и с сыном не встретиться. Ведь один сын у отца, — сказал Поликарп и обнял Хантазеева.
На улицах было уже темно. В домах горели огни.
— Идем искать Чарэму, пока партсобрание не окончилось. Сейчас я провожу тебя к клубу. Он на комсомольском сборе.
Ничего не сказал Хантазеев в ответ. Прав Поликарп — надо ему с сыном увидеться, посмотреть, каким он стал. Может быть, Чарэма отца послушается и домой вернется?!
— Ты мне клуб покажи, где Чарэма. Покажи и дом, где дочь твоя. Ждать буду. А сам, рума, домой иди. Спать иди. Пьяный ты сейчас.
— Ладно, пойду! — Поликарп чмокнул Хантазеева в щеку: — Идем, идем! Только ты, рума, приди ко мне ночевать. Ты мой дом знаешь.
— Знаю, знаю… — вздохнул Хантазеев.
Вот и клуб. Где-то здесь можно найти Чарэму. Ушел Поликарп к себе домой, показал Хантазееву здание рудоуправления, где нужно ему подождать конца партсобрания, чтобы увидеться с Натальей Поликарповной.
Изба высокая и окна большие, светлые. Тихо там, и Чарэмы нигде не видно.
Одинокий Хантазеев идет по снегу рядом с оленями.
Никто не встречает Хантазеева, никто не знает его, все куда-то спешат, торопятся, встречные оглядываются на Хантазеева, на оленей, а он только кивает и всем говорит: «Паче, рума!» и всматривается каждому в лицо. Никто не похож на сына Чарэму. Все русские парни.
У Чарэмы, глаза узкие, лицо широкое, скуластое, губы большие. В малицу одет Чарэма и в унты, пояс широкий с ножом в футляре, а голова открытая, платок на шее и две черные косички на платке. Манси он. Сын родной… Такой был Чарэма на стойбище, когда оленей пас, когда в тайгу на охоту уходил, таким и уехал на рудник.
А сейчас, наверно, другим стал. Каким стал?
Увидеться с ним надо, посмотреть. Узнает он отца или мимо пройдет? Тогда не нужен Хантазееву такой сын. Зачем он ему?.. Много русских парней идет навстречу, с девушками, как невесты они. Громко говорят о чем-то, шумно смеются.
Кольнуло в сердце Хантазеева: видит он — впереди всех идет коренастый парень в унтах, на Чарэму похож. Вот кивнул им Хантазеев, «Паче, рума!» сказал, мимо прошли, оглянулись только, рукой помахали. Никто не остановился. Видно, почудилось ему, что Чарэма с ними рядом шел. Глаза плохо видят. Это слезы смотреть мешают, туманом глаза окутывают.
Там, далеко, где-то на стойбище… Ильча. Больна она, сына ждет-не дождется в гости.
Встретит Хантазеев Чарэму, скажет:
— Поедем со мной на стойбище, домой поедем. Вон олени ждут.
Стыдно Чарэме станет. «Прости», — скажет он Хантазееву и… согласится!
Сыпался мягкий снежок, ложился на площадь. Освещенный лампами, он искрился на крыльце и под окнами клуба.
К подъезду подходили двое, держась под руку, — парень и девушка. Девушка заметила Хантазеева и толкнула парня рукой:
— Смотри, олени!
Парень остановился, высвободил руку и встретился взглядом с Хантазеевым.
Хантазеев засмеялся, радостный.
Это Чарэма! Вот он говорит девушке быстро, шепотом:
— Иди, иди! Я сейчас.
«Сын родной… Стоишь рядом. Сейчас подойдешь ко мне, сынок… я тебя за руку возьму. От метели укрою. Снег с полушубка стряхну. Голову твою на грудь положу. Щеки у тебя теплые, волосы мягкие… Ты — это я. Я — это ты… Ушла девушка твоя».
Подбежал Чарэма. Остановился. Вот и встретились! Вот и увиделись!
Чарэма голову набок склонил, улыбается виновато, дышит взволнованно, губами шевелит, оглядывает отца.
Отец в пушистой малице стоит большой, суровый. Лицо круглое, с морщинами, бородка серая, глаза колючие, темные, сердитые. Постарел.
Чарэма другим его помнит, каким он был на стойбище, — веселым и добрым, нежным и серьезным.
А теперь Чарэма смотрит на него и не может начать разговор: никогда он не видел отца таким.
Радостно Чарэме и больно. Почему они стоят и смотрят друг на друга и не говорят «здравствуй» друг другу?
Хантазеев видит растерянность и ожидание на лице Чарэмы. «Подожди, сын, не говори. Дай посмотреть на тебя». Лицо у сына полное, бодрое, красивое. Глаза умные, прищуренные. Возмужал. А одежда на нем совсем как у русских, — хорошая одежда: под полушубком костюм новый, темно-синий и рубашка чистая, белая. Совсем другой стал Чарэма, не узнать.
Хах! И… косичек нету. Остриг! Ай-яй-яй!
На стойбище совсем другой был Чарэма, не такой взрослый и важный. Глупее был. Малыш-непоседа».
А теперь Хантазеев смотрит на сына и не может налюбоваться им. «Постоим, помолчим, Чарэма!»
Радостно Хантазееву и больно. Почему они стоят здесь и смотрят друг на друга? Лучше бы на стойбище дома каждый день друг на друга смотреть.
Вот встретились глазами, усмехнулись оба. Голос у отца мягкий, вздрагивающий:
— Сын мой… Чарэма!
У Чарэмы голос басовитый, прерывающийся:
— Ачи![6]
Бросились друг к другу, обнялись, щека к щеке, стоят дышат рядом, вместе.
— Паче, рума! — тихо шепчет Чарэма.
— Паче, паче… — отвечает отец.
Отпрянули друг от друга, оба опустили головы. Чарэма молчит. «Почему молчит? Отцу слово дает. Старший первым говорить должен. Помнит обычай. Не забыл. — Хантазеев слов не может найти. Горечь и радость на сердце. — Вот трубку достану, закурю. Вот Чарэма спичку зажег, огонь к трубке подносит. Уважает отца. Любит. А рука у Чарэмы дрожит. Почему так? А-а! Хантазеев умнее сына. Все понял. Торопится куда-то Чарэма».
— Куда спешишь?
— Туда, в клуб, собрание у нас. Я говорить буду.
Чарэма стоит прямой, гордый, рукой на светлые окна показывает.
— Ждут меня там. Зачем ты на рудник приехал? Ко мне приехал? Пойдем ко мне домой в общежитие. Подождешь там, — предложил отцу Чарэма.
Хантазеев отрицательно покачал головой:
— Нет, нельзя сейчас. Я тоже спешу. Туда надо, — он показал на здание рудоуправления. — Сына ждать не буду, врача буду.
— Как вы живете? Я все время думаю о вас, — спросил Чарэма.
— Тихо живем, как прежде…
Хантазеев замолкает, трубку покуривает. Пусть сын спрашивает обо всем, пусть потревожится.
— Говори, говори, отец!
— Говорю…
Больно Хантазееву. Чужой сын, спешит, о матери не спросит и не рад, видно, встрече с отцом. Видно, счастье сыну глаза заслонило — чужое горе не увидать. Себя любит.
«Сказать ему обидные, справедливые слова? Скажу. Теперь могу».
Поднял голову Чарэма, подошел ближе, увидел, как затряслись плечи у отца, как он рукой щеки потер, как тяжело крикнул:
— Бросил. Забыл… Мать больна. Деньги шлешь, еще тяжелей на сердце.
Качает головой Чарэма, вздыхает, губу прикусил.
Снежок чистый и теплый сыплется и сыплется, к свету летит.
Кто-то вышел из клуба, посмотрел на них, постоял. Чарэму окликнул, зовет с собой, ходит у крыльца, ожидает.
— Сейчас, сейчас! — с досадой откликается Чарэма, а сам стоит, руку поднял и сказать что-то хочет. Губы разжал, глаза прищурил.
О чем сын думает сейчас? Что отцу скажет?
Чарэма воротник полушубка расправил, выпрямился и посмотрел в глаза отцу, не моргая:
— Отец! Ты и тогда меня не понял, когда я на рудник ушел… Сейчас пойми. Конечно, по-твоему, я, как сын, дома должен жить, с родителями. Оленей пасти и… все. Так жизнь пройдет. Но есть другая жизнь… Если бы ты знал, отец, как мне здесь хорошо, как любят меня, как доверяют мне и как я здесь нужен.
Не понять Хантазееву слов сына. Долго-долго говорить нужно.
— А я тебя не зову… Ты взрослый. Сам решаешь.
Чарэма глаза кверху поднял, задумался, как бы о чем-то вспоминая.
— Давно я не был на стойбище… Работы много. Собирался приехать. Собирался.
— …Куда спешить. Ты вырос и стал себе хозяином.
— Не говори так, ачи. Мне тоже больно оттого, что я год не был дома, год не видел вас.
— Больно, больно… — кивает отец, и Чарэма не может понять: смеется он или сочувствует. — С русской девушкой ходишь, невесту себе нашел. Обычай забыл, — упрекнул Хантазеев Чарэму.
— Мы все здесь дружим. Она мне товарищ.
Замолчал Хантазеев. Что еще сказать сыну, раз он умом живет, сердце глухое в груди носит? Ему бы дома, рядом жить, каждый день радость у отца и матери в доме. Сын родной — один сын. Ушел он из семьи, ушел, как путник: погрелся у огня и спасибо сказал.
Обнял Хантазеев сына за плечи, щекой к щеке прижался. Вот они, олени, стоят, ждут. Сесть — и нарты заскользят по снегу, на просторе олени быстро бегут, отца и сына на стойбище повезут. Выйдут все встречать Чарэму. Скажет Хантазеев: «Сына привез! Смотрите, какой он!» Ильче радость будет.
— Поедем! Поедем, Чарэма! Давно ты хорей в руках не держал. Олени быстро бегут, снег летит, в тундре простор… Поедем, стойбище ждет тебя! Мать ждет! Пусть посмотрит, каким сын у нее стал. Она болеет у нас. Я за врачом приехал. Вот жду ее, Наталью Поликарповну. Повезу к себе.
Погрустнел Чарэма.
— Мама, мама… Что же с ней?..
Хантазеев молчит. Крикнул:
— Не знаешь! Поедем — узнаешь!
На крыльце клуба три человека стоят. Чарэму ждут. Оглянулся сын, заторопился.
— Не могу, отец. Нет. Вернуться сейчас не могу. Нельзя мне. Бригадир я теперь. За людей и работу отвечаю. Завтра в тундру уходим. Дело большое нам доверили… Свет в пауль будем проводить.
— Когда приедешь? — голос у Хантазеева злой, жесткий. Руки сжал.
— Скоро. Все приедем. Я вернусь скоро, отец!
Зовут Чарэму люди, стоят у клуба, ждут. Весело там в клубе — шум, песню поют, баян играет. Двери открыты — все слышно Хантазееву.
— Иди! Какой ты мне сын? Не ждем мы тебя. Устали ждать.
Смутился Чарэма. Помрачнел.
— Не прав ты, отец.
Вот он уходит, шагает по снегу, обернулся, кивнул, рукой помахал сын родной…
— Я вернусь скоро!
— Не прав? Ты прав. Чужой ты… Хола![7]
«Хола!» — крикнул Хантазеев, не смог сдержаться и сейчас не знает: простил сына или проклял. Видит Хантазеев: опустил голову Чарэма. Стыдно стало? Больно стало? Пусть. Прав отец: старший всегда прав. Уходит Чарэма. Вот в клуб со всеми вошел и не обернулся больше.
Постоял Хантазеев на площади и заспешил к рудоуправлению ждать врача.
У здания рудоуправления было тихо. Кто-то разгреб снег деревянной лопатой и подмел дорожку к первой ступеньке крыльца.
Во всех окнах горел свет. Хантазеев гадал, в какой комнате идет партсобрание.
Наверно, в той, где больше света.
Хантазеев сидел на нартах, курил трубку и думал.
Высыпали на темно-синем небе весенние крупные звезды, мерцая в холодной глубине зелеными фосфорическими искрами.
Из-за далекой черной стены тайги медленно выплывала полная луна, повисая над рудником, над снегами, освещая все вокруг голубым печальным светом.
Олени полегли на снег, и луна садилась на их рога… Они, ожидая погонщика, покачивали головами, дремали.
Может быть, им снилось, будто вновь они торопят вольный бег туда, где огни стойбища зарылись ночью в сугробы… Может быть, им снились раздолье пастбищ в низинах между скалистыми горами, весенние теплые озера и болота, у которых шумят зеленые буйные травы…
Подрагивали теплые бока оленей, когда на них сыпался мелкий снежок.
Олени дремлют, а Хантазеев думу думает, сидя на нартах, курит горячую вкусную трубку, покачиваясь из стороны в сторону, ожидает, кто первый выйдет из дверей. Ему представляется, что первой выйдет врач Наталья Белова. Он смахнет рукавицей снег с нарт, скажет ей «садись», и побегут олени быстро-быстро на стойбище.
Однако никто не выходит, и Хантазееву даже голосов не слышно. Нужно ждать.
Ему тяжело на сердце оттого, что не получается так, как он думал, снаряжаясь в дорогу. Ничего не выходит, как он загадал. Зря приехал только.
С румой Поликарпом встретился и поссорился… Ай-яй-яй!
С сыном встретился — Чарэма домой отказался ехать. Не послушался отца. Теперь здесь останется надолго, и Ильча не увидит своего сына. Теперь врача подождать нужно. А вдруг она откажется поехать на стойбище. Ночью? Скажет, до утра ждать будем. В тундре — метель, дороги нету…
Дорогу Хантазеев найдет. Метель не страшна оленям. Женщину он тулупом укроет, чтоб ей тепло стало.
А вдруг она не поедет!
И вот у Хантазеева записка есть от фельдшера-эквы[8] Язевой. Он врачу записку передаст. Записка умная, непонятными буквами написана, с печатью записка.
Врач посмотрит, почитает и согласится поехать. Скажет: поедем, Хантазеев, скорей поедем на стойбище к тебе. Там Ильча больна, лечить ее будем. Фельдшер не может вылечить Ильчу. Врач нужен. Я врач. Вези меня. Умеешь ты править оленями, метель в тундре не страшна тебе, дорогу найдешь, Хантазеев?
Вся жизнь Хантазеева с оленями прошла. Уж он-то знает оленей, умеет править упряжкой! Вот у него вожак быстрый какой и хорей у Хантазеева есть — оленей погонять.
И метель в тундре не страшна Хантазееву. Метель — это снег с ветром играют, человека удивить хотят. Хантазеев знает, как управлять в метель оленями. Прямо на ветер нужно ехать.
И дорогу найдет Хантазеев. Все дороги в тундре ему издавна знакомы. Олени не свернут в сторону. Чуткие они. Понимают хозяина. Правильно, везти врача будут.
Успокоится врач Наталья Поликарповна. На нарты сядет.
— Эгей! — крикнет Хантазеев на оленей, и помчатся они. Подождать только нужно. Хантазеев умеет ждать. Куда без врача спешить?
…Уже покрылись спины оленей снегом, уже искурены четыре трубки, и луна стала больше и круглее, а из двери никто не выходит. Идет партсобрание. Человека в партию принимают. Это дело большое. Думать долго-долго надо. Чарэму тоже в комсомол принимали. Тоже долго-долго думали. Но никто не ждал его, никто не беспокоился о том, когда он выйдет на крыльцо. А вот Хантазеев ждет и беспокоится. Да и как ему не беспокоиться, раз беда в его семью пришла. Род Хантазеевых мал-мал. Старики все.
Еще молодым был, юношей, отец приказал: «Начинай жизнь! Ищи невесту. Как обычай рода велит».
Дал ему отец лучших оленей, лучшие нарты, ружье, хорей и трубку деда. «Живи хозяином. Тайга кругом. Юрту сам поставишь!» Трудно Хантазееву было юрту ставить: беден был. Одно сердце молодое, да глаза меткие, да трубка вкусная — ничего больше. Трудно жизнь начинать. Побежали олени по тундре от стойбища к стойбищу. Повсюду в юрты заходил — невесту смотрел. Хозяин посмотрит на тамгу — родовой знак, — узнает род Хантазеевых. «А-а! — говорит, — это самый бедный род, последний в округе род. Не отдам тебе дочерей. Не выбирай. Эта дочь не моя — в род Анямовых идет, эта тоже не моя — к Саминдаловым готовится, эта — к Бурмантовым, эту сам шаман к себе берет, а эта мала еще — в люльке спит».
И опять олени по тундре бегут от стойбища к стойбищу…
Давно это было.
А однажды в тайге медведя и лося убил, приволок на стойбище Суеват — праздник справлять. Усадили в почетный круг — лучший охотник Хантазеев!
Шаман песни поет, богов радости роду Хантазеевых кличет. Хантазеев гордый сидит. Манси головой качают. Емас! Емас! Поют и пляшут все.
Женщины мясо варят, лепешки пекут с лосиным салом. Угощают всех. Ему самая молодая, красивая блюдо подает. Глаза черные, как шкурка лучшего соболя, губы красные, как клюквы перед морозом, руки быстрые, как крылья, голос, как у ласточки, певучий.
Смотрит она на него, смеется так тихо, как ручей журчит… И он смотрит на нее украдкой, сердце радуется.
— Как тебя звать? — спросил Хантазеев.
— Ильча меня звать. Я у богатого манси выросла, — сказала она, и щеки ее зарумянились.
«Сирота», — подумал Хантазеев и шепнул ей, указывая рукой на себя:
— Я один. Пойдешь за меня? В тундру уйдем. Мы молодые оба с тобой. Жизнь начнем.
Она рассмеялась:
— Быстрый какой! — и убежала.
Почетный круг попросил Хантазеева показать тамгу своего рода.
Хантазеев нож вынул — всем знак показывает. Обходит почетный круг, молодой, крепкий, гордый.
Все начали смеяться над ним, пальцами показывать.
— Ошибку допустили!
— В почетном кругу захудалый род сидит!
— Думали, богат охотник!
— Хах-ха-ха! Медведя и лося в тайге украл!
Ильча среди женщин стоит хмурая, вот-вот заплачет. Хантазеев отобрал нож, крикнул гневно:
— Хола! Богат я. Вот тундра моя, озера мои, тайга моя! Кто хочет — в гости приходи!
Умолк почетный круг, насторожился. Шаман оскалился. Еще слово — убьют Хантазеева. А он смотрит на всех, нож в руке держит.
— А вот и невеста моя. И сам я свой. Догоняй, кто хочет!
Подбежал к Ильче, схватил, поднял на руки. Чувствует, руки ее теплые обхватили его крепко за шею, шепчет она:
— Бежим скорей! Убьют тебя и меня!
Гикнул на оленей, метель взвилась. Догоняй, кто хочет. Только выстрелы вслед! Да куда там! Сам шаман Хантазееву богов радости накликал. Пули мимо летят. Олени быстро скачут. Ильча крепко целует. Хах!
Давно это было…
Сами юрту поставили, сами оленя поймали, сами костер развели, сами жить начали.
Сколько лет счастливо жили. Сына вырастили. В совхозе почет Хантазееву. А теперь беда в семью пришла. Помрет Ильча, помрет… Он совсем один останется. Чарэма женится на русской Анютке. А потом Хантазеев и сам умрет. И кончится род Хантазеевых. Уй! Плохо!
Сдавило сердце тоской, больно. Обида подступила к горлу. Погрозил кому-то Хантазеев.
Нет, нельзя так… Несправедливо!
Род Хантазеевых большим был когда-то. Долго жили. Нельзя допустить конца рода, пока жив старший! Вина на него падает. Проклятьем заклеймит Хантазеева народ манси.
Врача подождать надо. Род будет спасен. А вдруг Ильча помрет, и он не успеет с врачом прибыть на стойбище вовремя?! Два дня прошло.
Он закрыл глаза, покачнулся, услышал ее стоны, увидел ее: протягивает она к нему руки, и сам застонал, рванулся к двери, пробежал по коридору, остановился, увидев в одной из раскрытых комнат много сидящих людей. Сердце учащенно колотилось в груди. Скорей, скорей!
Услышал мужской требовательный голос. Все сидели за красным столом, а один человек, лысый и маленький, стоял над всеми и говорил.
— Ставлю вопрос на голосование. Кто за то, чтобы принять в члены КПСС Наталью Поликарповну Белову, прошу поднять руки!
Хантазеев разглядел у трибуны женщину, узнал: «Это она, врач. Хорошая девка, умная! Она вылечит».
— Против нет. Воздержавшихся нет. Наталья Поликарповна Белова принята в члены партии единогласно.
Хантазеев подождал, когда все опустят руки (ну, теперь можно), вбежал в комнату. Все обернулись на шум. Хантазеев торопливо шагал по узкому проходу между сидящими, подошел к столу и, поклонившись, произнес, обращаясь ко всем:
— Паче, рума! Мне врача надо, ой-ой, как надо.
Поморгал, зашептал что-то, вытащил из-за пазухи записку.
— Поедем, Наталья Поликарповна, на стойбище Суеват. Спасать Ильчу надо, — отдал ей записку.
Наталья встала, прочла записку, зашептала что-то председателю на ухо.
— Я Хантазеев. Оленевод. Из совхоза Суеват. Ждать нельзя больше. Умрет Ильча. Родить должна, — говорил всем Хантазеев, размахивая руками.
— Товарищи! — поднялся председатель. — Поступило срочное предложение…
Селиванов сидел задумчивый, строгий и, казалось, был совсем безразличен к тому, что здесь происходило.
— Есть предложение отпустить с партсобрания члена партии Белову для срочной поездки на Суеват-пауль. Ставлю вопрос на голосование.
Наталья заметила, как Селиванов помрачнел и первый поднял руку.
У Хантазеева засветились глаза. Он посмотрел на людей, на их добрые лица, и ему захотелось сказать им что-то хорошее, обернулся ко всем, помахал рукой:
— Рума, рума! — и, волнуясь, ничего больше не сказал.
— Продолжаем партсобрание. На повестке дня следующий вопрос… — услышал он за собой голос председателя и поспешил за Беловой к выходу.
У крыльца мела поземка. Олени, увидев хозяина, потянулись мордами, промычали что-то.
— Подожди меня здесь. Я быстро на медпункт сбегаю за сумкой! — крикнула Наталья.
Хантазеев повернул оленей к дороге, приготовил нарты. «Едем! Едем!» — стучало радостно сердце. «Ильча, Ильча! Встречай, встречай!» — стучало в висках.
Анюта и Чарэма вышли из клуба и направились через площадь к зданию рудоуправления.
Чарэма держал Анюту за руку, как маленькую девочку, торопил ее:
— Идем, идем, Анюта. Скорее, скорее. Отец, может быть, еще не уехал. Как раз успеем!
— Эх ты, бригадир! — сердилась она, еле поспевая за ним. Шаль сбилась набок. Шубка не застегнута.
— Бездушный ты человек! — ругала она его. — Как ты мог бросить отца одного на руднике и уйти? Как ты мог отпустить его, не поговорив с ним как следует?
— Я на собрание спешил. Я говорил с ним. Приглашал к себе в общежитие. Он сам не захотел подождать меня, — оправдывался Чарэма, — он врача пошел искать. Сейчас мы найдем его.
— Подожди, не беги. Не могу я так быстро. — Анюта покраснела и наклонила голову. Чарэма отнял руку, оглянулся, остановился. Анюта подняла голову и прищуренно взглянула на него: — Ты все еще сердишься на меня, Чарэма? — спросила она, беря его за руку.
Чарэма промолчал. Разве может он сердиться на нее! За что?
— Мне было очень тяжело, когда ты сказал, что уезжаешь на Суеват.
— Теперь я не поеду. Раздумал.
— А я обиделась на тебя за то, что ты не ответил на мой вопрос. Я спросила — совсем уезжаешь, а ты не ответил. Мне стало обидно.
— Мне тоже стало обидно. Тебя какой-то парень провожал домой, а не я. И танцевала ты с другим парнем, а не со мной. Тебе весело было. Значит, мы еще не настоящие друзья.
Анюта пошла вперед, обернулась.
— Идем, идем, Чарэма. Отец уехать может. Не застанем.
Вся рудниковая долина была залита лунным светом. Луна плыла в небе спокойная, величавая. Темнели вдали озерные берега, сосны и дома под горой.
У крыльца рудоуправления Чарэма увидел упряжку оленей и рядом отца. На нарты садилась какая-то женщина, кутаясь в тулуп.
— Анюта, смотри, отец мой!
Анюта остановилась.
— Иди. Я подожду здесь.
Чарэма побежал, крича:
— Ачи, ачи! Подожди, — и увидел, как отец вскинул хорей. Нарты сорвались с места, качнулись сугробы, гора, озерные берега, сосны, дома и рудниковая долина.
— Отец!
Оглянулся Хантазеев, ничего не сказал, только громче понукнул оленей, хорей выше поднял. Олени помчались мимо, взметая снег копытами. Чарэма узнал в женщине, сидящей на нартах, Наталью Поликарповну и обрадовался.
«На Суеват, к нам поехала. Мать лечить будет!»
Подошла Анюта.
— Уехал отец? Не остановился даже.
— Уехал, — прошептал Чарэма.
Анюта взяла его руку в свою и крепко сжала.
— Не горюй, Чарэма. Скоро вы увидитесь. Выйдем на трассу, и через несколько дней ты будешь дома. Все будет хорошо.
— Ах, Анютка. Не простил он меня. Совсем рассердился. Большую обиду увез с собой.
Анюта молча подтолкнула его рукой: «Гляди!»
Оба посмотрели вперед, оба увидели: стоит у крыльца рудоуправления одинокий человек в кожаном реглане, с непокрытой головой и задумчиво смотрит туда, где скрылись олени.
Рудник остался позади. Наталья привалилась к погонщику спиной, чтоб было теплее. Хантазеев молчал.
О чем он думает?
Бедный Хантазеев, мается! Тревожится о жене… Вот он приехал специально за ней в такую метель. Даже с отцом не простилась…
У старика радость: он уходит с бригадой в тундру. Наконец-то дали ему живую работу, и теперь он не будет, тосковать на складе. А еще ведь холода стоят. Неужели нужно так срочно начинать работы в тундре? Подождали бы немного, пока снег растает…
А вот с Селивановым она успела проститься… и, кажется, навсегда… Ну что ж… Видно, не судьба! Еленой зовут его жену. Он ее любит, раз портрет хранит…
Наталья покрепче укуталась в тулуп и вспомнила, как он вышел проводить ее. Встал у крыльца, посмотрел на нее растерянно и произнес глухо:
— Берегите себя, Наталья Поликарповна… — И все стоял, ожидая, когда она сядет на нарты, помог ей надеть тулуп, а когда села, он снял шапку, распахнул реглан и так стоял, пока олени не отъехали далеко-далеко, пока не скрылись вдали.
Ей стало жаль его. Ну, что же! Впереди еще много времени. Целая жизнь! Ничего, что она одна, что подруги давно уже замужем. Иван Петрович любит ее. Любит, значит, подождет… пока у нее утихнет боль.
Вот она уезжает. А там, на руднике, остается любимый человек… Конечно, все будет хорошо, и они встретятся.
Олени мчались навстречу снегу и ветру. Хотелось уснуть. Перед глазами вставали далекая юрта, больная жена Хантазеева и народ около нее. Наталья попросит всех выйти и осмотрит больную. Чарэма, наверное, походит на нее. У него щеки немного рябоватые… в детстве оспа тронула… Он тоже тревожился о больной.
— Торопи вожака, торопи! — шепчет она Хантазееву и открывает глаза.
Ни дороги не видно, ни тропинки. Снега, снега, снега… Тьма и сугробы. Промелькнет одна сосна, вторая… и снова закрывай глаза и думай под шелест нарт и завывания метели. Но Наталья не дремлет, она подергивает плечами, стряхивая усталость и дремоту, и хочет говорить с молчаливым, деловито покрикивающим на оленей Хантазеевым.
— Рума! Далеко ехать еще?
Он повертывает к ней широкое лицо с темным румянцем на скулах, с бородкой, запушенной снегом, и спрашивает:
— Замерзла? Нет? Емас! Крепче держись. Еще два увала — низина и большая гора. Там дома будем. Песню я тебе бы спел. Слово сказать на ветру — пустяк, песню запеть — нельзя.
И он качает головой, чему-то радуется и тычет хореем в небо. Торопись, вожак, торопись! Хе-гей!
Вязнут нарты в сугробах. Сугробы во весь рост. Это упряжка спустилась в низину. А еще много верст впереди…
У Хантазеева широкая спина, теплая. Малахай и плечи малицы в снегу.
— Милка-дочка! — говорит он Беловой, — ты сделай так, чтобы сын родился, Ильча — крепкая женщина. Сыновей рожает. Когда Чарэму рожала, также больна была. Ты помоги. Пусть сын…
— Не знаю, — смеется Наталья.
— Знаешь, знаешь. Ты врач. Ты все можешь. Вот как сын нужен!
— Торопи вожака, торопи!
— Тороплю! Хе-гей! Хола! — кричит на оленей Хантазеев.
Впереди встали сосны и кедры — густые, дремучие, темные.
— Там озеро! — показал рукой Хантазеев на сосны. — А там поселок Суеват. Совхоз.
Наталья увидела за поляной у горы огоньки.
Оленья упряжка покатила по таежному мягкому снегу. Здесь было тихо. Погонщик подгонял пристяжных. Вскоре вдали показался дымок стойбища. Залаяли собаки. Послышались голоса. У крайней юрты толпились женщины. Хантазееву и Беловой махали руками фельдшер Язева, Бахтиар и его жена, старуха Анямова и мальчишки.
Уже три дня работала бригада на трассе.
Унялись метели. Тусклое солнце катилось по белым полотнам облаков. Наступили весенние дни. Снега дымились, медленно таяли, расплывались по низинам. В оврагах осели голубые сугробы, блестя на солнце ледяной коркой. Вода смочила прошлогоднюю жесткую траву, и она, распластавшись у камней, чавкала под ногами.
Холодными вечерами пустые лощины обшаривал хлесткий ветер, ломал ледяные иглы колдобин, шлифовал стекла льда в замерзших болотах.
Над взгорьем пологих ягельных холмов качаются теплые туманы. Дожди сменяются снегом, и кривые низкорослые березки покрываются белым пухом. Они обросли кругом космами мха и древесным грибом.
Поликарп каждое утро выходил на разведку с картой, оставлял далеко позади палатки электростроителей. Одетый в брезентовую куртку и резиновые сапоги, он оглядывал тундру с холмов, отмечал болота, овраги, низины и намечал маршрут трассы.
Трасса продвигалась медленно. По болотистому кочкарнику стелили лежневку — дорогу из досок, перекидывали небольшие мосты, взрывали мерзлый грунт и каменные площадки для установки столбов, цементировали стальные опоры из рельсов.
К вечеру Поликарп возвращался в лагерь, обсуждал с бригадирами новый маршрут трассы и, уставший, довольный, садился у костра, грел руки, думая о дочери, о себе, о вдове Водовозовой. Он сильно скучал о ней в последнее время.
Он завидовал Чарэме и молодежи, которая, казалось, не знала устали и вечерами пела под баян песни, сидя у костров. Но, подумав, что весь день бродил по тундре, намечая линию трассы, и решив, что без него, разведчика, бригады не пройдут ни шагу, успокаивался и, гордясь собой, шел к молодежи, подпевал баском, балагурил, рассказывал о себе и о своей молодости.
«Все идет хорошо! — радовался он. — Дочь сейчас на Суевате, на стойбище румы Хантазеева, спасает его жену Ильчу. И здесь Беловы не промах! Трасса дойдет до Суевата, и там я увижусь с Натальей». С этими мыслями он шел в свою палатку спать, чтобы утром снова уйти в тундру на разведку.
Чарэма сложил в угол палатки сумку с инструментом, спасательный пояс с цепью, когти, засунул в карман брезентовой робы резиновые перчатки, разделся и, умывшись, сел к столу ужинать. Чай был горячий, сладкий, плечи давила брезентовая куртка, пиджак был легок, но уставшие за день руки немного дрожали.
Сейчас, после ужина, можно бы лечь спать, но спать не хотелось.
Он любил вечерами шагать по ровному настилу лежанки, осматривать поставленные и укрепленные за день столбы и сидеть у костра со всеми и петь, слушать разговор строителей.
С Анютой в последнее время он говорил только о работе. Каждый день справлялся у нее, нормировщицы, о выработке бригады. Анюта называла кубометры, объемы, цифры… Он жалел, что здесь, на трассе, между ними почему-то не стало тех прежних отношений, встреч наедине, разговоров, и считал виноватым себя — слишком увлекся работой.
Чарэма шагал по мокрым плотным доскам лежневки, вглядывался вдаль, туда, где за низинами лежал рудник, но видел только столбы и за туманной полосой сине-темную тайгу.
Когда он возвращался обратно, то видел палатки у каменной гряды, штабеля сложенных досок, последний столб со свисающей проволокой, а за болотами, за каменной холмистой возвышенностью угадывался Суеват — его родное стойбище.
Скоро он будет дома! Ждут ли его родные?!
Болело ушибленное при взрыве плечо.
Первый день выхода на трассу! Разве забудешь это?
Утренний холод, камни, болота, ветер… Пустая равнина тундры. Жесткие ветки карликовых березок, речушки, журчащие в камнях, трясина, покрытая хрупким льдом.
Погода! Хитрая, обманчивая погода… Затишье сменялось пургою. Снег липкий, тяжелый наваливался на землю.
И вот первая стоянка на каменистом плоскогорье. От рудника уже стелили лежневку, подвозили столбы, проволоку, продукты. А здесь, за палатками, ставили первый телеграфный стык.
Крепкая, каменистая почва! Тонкой лопатой не взять ее и кайлою не выдолбить ямы. Пришли взрывники с аммоналом. Щели пробивали отвесные, протянули шнуры к болоту. Замелькали сигнальные флаги, раздался тревожный свисток, опустела площадка. Казалось, снежное поле дышало.
Прошли секунды ожидания.
Вот сейчас содрогнется земля и ухнет громом. Сердце Чарэмы бьется отчетливо и напряженно.
Взрыв совершился мгновенно. Он потряс почву и поднял ее высоко в лучистое небо. Большие гранитные глыбы взлетели, как грозные черные птицы. Загремела взрывная гроза. Ветер душной волной донесся до отдаленных гор, и там гулко прокатилось эхо. В небе повисла туча, закачалась плавно по воздуху. Стремительно летят тяжелые камни, цокая о лед. Как выстрелы, звучно, шумно… Ах, хорошо!
«Нет, ачи! — думал Чарэма. — Не прав ты! С оленями хорошо возиться, но этого мало человеку. Поет тундра, гудит! Это уже не мертвая мерзлая земля, равнодушная и пустая, по которой бегут олени, а живая, проснувшаяся, наша земля. Мы несем ей тепло и свет!
Свет зажжется в оленеводческом совхозе, в юртах пауля, в юрте каждого манси…
Поэтому я не с тобой, отец, сейчас, не с тобой, мать, сейчас. Я думаю о встрече с вами. Работа, товарищи не заставили меня забыть вас, родные… Я не стал жестокосердным, как думает отец. Но покинуть рудник и друзей я не могу, не могу уйти и бросить большое дело. Ты прав по-своему, по-домашнему… А моя правда выше. Она для всех».
Чарэма курил и думал. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь, чтобы стало легче. Вспомнил, что Поликарп спит, не решился будить старика и направился к Анюте в палатку.
«Надо увидеться с ней и поговорить обо всем. Надо сделать так, чтобы мы снова стали дружить… Я ведь люблю эту добрую и заботливую русскую девушку… Как сказать ей об этом? Как она ответит мне? А вдруг она скажет: «Я русская, а ты, Чарэма, манси». А может быть, не говорить ей ничего?! Просто взглянуть на нее, посмотреть ей в глаза, чтоб стало легче, и — уйти. Вот и палатка Анюты. Плохо, если там кто-нибудь еще…»
Чарэма услышал голоса и смех, постоял у порога, потрогал волглый брезент рукой, подождал, надеясь, что Анюта случайно выйдет, и, кашлянув, вошел в палатку. Он увидел ее сидящую за столом рядом с парнем из бригады. Они о чем-то громко говорили, размахивали руками, убеждая друг друга, и смеялись.
Чарэма постоял немного, хотел сказать «Добрый вечер!» но покачал головой и вышел. Смех прекратился, и Анюта вскрикнула: «Чарэма! Чарэма! Подожди!»
Но Чарэма, нахмурившись, зашагал быстро и ушел, думая, что Анюта его не любит.
Метель утихла. Выдались солнечные дни. Снега начали быстро таять, зашумела вода по склонам гор и холмов, темное озеро набухло.
Каждый день на стойбище собирались жители по случаю приезда русской эквы и врача. Они подходили к юрте Хантазеева, заглядывали в двери, заходили к хозяину, спрашивали о здоровье Ильчи, разглядывали Белову, медицинские инструменты, разложенные на столе, и уходили, качая головами.
Родичи Хантазеева не выходили из юрты, и выгнать их Наталья не посмела.
Фельдшер Язева объяснила Хантазееву, что родичи мешают, что нужно их попросить выйти, чтобы врач могла спокойно делать свое дело. Но родичи наотрез отказались уйти.
— Уйдем, когда ребенок родится! — заявили они и сели у чувала, посматривая на Язеву.
— Вот Наталья Поликарповна, — сказала Язева, показывая на двух женщин, пришедших с нею, — у нас и сиделки есть.
Наталья познакомилась со старухой Анямовой и женой Бахтиара, которые вызвались помогать ей. Они тут же сделали из простынь занавес, отгородив от лишних глаз больную и врача, и принялись кипятить воду.
Хантазеев с утра уходил на работу. Стада готовились к перегону на летние пастбища. К вечеру он возвращался и, спросив у сиделок об Ильче, садился молча рядом с родичами у чувала и ждал, покачиваясь из стороны в сторону.
Родичи недоверчиво посматривали на причудливые инструменты и лекарства, лежащие на столе, шептали о чем-то Хантазееву. Он шикал на них.
Потом Наталья перенесла инструменты, перевязочный материал и коробки с медикаментами за занавеску. Оттуда ей тоже был слышен тревожный шепот родичей.
Ильча лежала неподвижно на кровати, укрытая простыней. Наталья проверила пульс — чуть слышен. Температура сорок и две десятых. Тяжелое дыхание, синева на лице, обильный пот… Роды усложнились из-за неправильного положения плода. Организм ослаб, отекли ноги, лицо. Может быть, придется оперировать.
Когда Наталья ввела роженице камфору с кофеином и Ильча застонала, за занавеской раздались громкие крики родичей и шепот Хантазеева, который увещевал их.
— Заколет она ее! Умрет, умрет Ильча. И ребенок умрет. Ай-яй-яй!
Наталья слушала ропот, ей было обидно, что эти люди не верят врачу и боятся, что умрет человек, ради которого она приехала на стойбище.
Правда, она знала, что манси очень чувствительные и экспансивные люди. Радуются, как дети, тревожатся со страхом, преувеличивая.
Знала она и то, что среди манси живучи еще вековые предрассудки и старые обычаи, основанные на языческой религии.
Роженица — женщина, «больная ребенком», — должна была рожать одна в пустой юрте с повитухой.
И если кто-нибудь говорил: «Нужно везти роженицу в больницу», — старики отмахивались: «А! И в тайге рожали! Ничего не случалось. Больница далеко. Женщина и сама родит. Одна. Дома родит!»
…Наталья услышала совсем рядом громкий мужской шепот:
— Иди, иди узнай.
За занавеску заглянул Хантазеев и посмотрел на врача грустными, умоляющими глазами, Наталья не выдержала, вышла навстречу родственникам.
— Она будет жить, — спокойно сказала Белова, зная, что в подобных случаях нужна выдержка. — А вы… вы только мешаете мне.
Хантазеев, посмотрев на взволнованное лицо врача, пристыдил родичей.
— Кипятите воду! — и показал рукой на Белову. — Она главная. Роды умеет принимать. Наши дети — ее дети!
Родичи притихли, подбрасывая в чувал дров. Уходить им не хотелось, они были очень горды тем, что вместе с Хантазеевым переживают его беду и надеются скоро порадоваться его счастью.
Хантазеев начал шепотом рассказывать им, что Наталья Поликарповна — дочь большого румы Белова, которого он спас однажды в тайге зимой, что, если родится сын и Ильча выздоровеет, он подарит врачу лучшего оленя, а сам поедет к руме Поликарпу в гости.
Родичи соглашались, качали головами, похваливая Хантазеева, и постепенно успокаивались. Только Хантазеев тревожно вздыхал и про себя думал: «Спасет ли Белова Ильчу?»
Анюта грустная бродила по низинам, надеясь встретить Чарэму: он тоже уходил куда-то вечерами и долго не возвращался. Видно, наедине с самим собой ему было легче думать о гневе отца и о больной матери.
Анюте нравилось наблюдать пробуждение мерзлой, жесткой земли.
«Оттаивает, как мое сердце от обиды, — думала она, — засадить бы эту землю садами! Весной яблоня расцвела бы, распушилась бы белая черемуха… как у нас, на Южном Урале, по берегам речек.
Там тоже мало садов… Полынные степи кругом, ковыли. Города, деревни и башкирские аулы. Но там теплынь в мае, а здесь тепла нет… Все мерзлое. Земля промерзла глубоко, даже звенит зимой. Снега, как волны, катятся. Метели воют…»
Иди по каменным плитам, по зеленым травам шагай. На них блестят, как разноцветные бусы, крупные дождевые капли. Дунет ледяной ветер — замерзшие круглые белые шарики катятся, постукивая друг о друга… Шуршит тундра, звенит, гудит… Одиноко кругом, и только далекие костры бригады полыхают, и слышно, как лопается ледяная корка земли — это стреляет оттаявший лед под кострами.
А вечерами висят над тундрой облака, широкие, громадные — во все небо, и кажется Анюте, что она маленькая на этой хмурой бесконечной земле и совсем одна.
Но нет! Вон видны костры, и слышна песня, и громкий баян, и смех…
Там не спят ребята, там песни, шутки, они зовут к теплу, к улыбкам. Иди туда! Иди! Там родные глаза Чарэмы, его чуткие руки…
Чарэма, Чарэма! Любимый…
За оврагом, устланным каменными плитами и обросшим мхами, Анюта увидела одинокий костер и Чарэму, сидящего на камне.
Она остановилась, сдержав свой порыв, чтоб не побежать к костру, раскинула косы по плечам и, поправив шаль, запела частушки:
Хорошо тебе, калина!
У тебя широкий лист…
Хорошо тебе, подруга,
Тебя любит гармонист.
Чарэма поднял голову. У Анюты радостно забилось сердце.
…Он скучает, он считает
На гармонике басы.
Он подружку поджидает,
Смотрит важно на часы.
«Хорошо тебе, подруга… А вот мне тяжело, скучно без милого. Разве я виновата, что люблю Чарэму?»
Я, подружка, откровенна!
Может, в том моя вина?
Приглянулся мне Чарэма,
Да не смотрит на меня.
Подошла, встала рядом.
— Здравствуй, Чарэма!
А он откинул назад волосы, взял за руку, взглянул в глаза и молча кивнул, приглашая к костру.
Так было хорошо сидеть с ним рядом, плечо к плечу, молчать и думать. Потрескивают ветки, сгорая ровным пламенем, дым вьется высоко в небо, ногам и ладоням тепло, только лицо свежей струей обдувает ветерок.
А сердце, кажется, вот-вот запоет… Хорошо помолчать у костра вдвоем с Чарэмой. Работа подходит к концу, завтра последний перевал. В пауле, который не виден еще, скоро загорится свет. Будет большое торжество. Люди будут радоваться. Манси-оленеводы запоют песню, и все будут петь про русских и про Чарэму. А он, встретившись с родными, останется на своем стойбище и забудет Анюту…
С далеких голубых озер примчался холодный мокрый ветер.
Анюта поежилась, кутаясь в шаль. Чарэма вздрогнул, снял пиджак и молча набросил Анюте на плечи. Анюта обняла Чарэму за плечо рукою и укрыла его полой пиджака.
Она смотрит на его задумчивое, милое скуластое лицо, на упрямо сжатые губы, а он глядит рассеянным взглядом куда-то вдаль.
Наконец он повернулся к ней.
— Что? Говори.
— Говори, говори! — злится Анюта. — Сам молчит и молчит.
Чарэма только вздохнул.
— Ты думаешь о матери. Ей, конечно, тяжело сейчас. Но ей помогут. Ведь Наталья Поликарповна уже уехала на стойбище, к твоим родным. Все будет хорошо. Может быть, родится мальчик…
Чарэма покраснел и тихо улыбнулся:
— Он будет твоим братишкой, похожим на тебя.
Анюта умолкла, прижалась щекой к его плечу.
Чарэма встал, подбросил веток в костер.
Костер задымил, затрещал, посыпались искры, полетели по ветру.
— Все меня утешают. И ты пришла… — он не договорил и отвернулся. — Здесь Поликарп Иваныч тоже был, целый час утешал, смешил меня, подмигивал, пел какую-то песню. Выпил старик, весело ему стало.
Анюта погрустнела, не ожидая такого от Чарэмы. Ей стало обидно.
— Он тоже сказал, что будет сын. На нас с тобой намек сделал. Женись, говорит, на Анюте, на свадьбу приду…
«Прямо! Не будет никакой свадьбы», — подумала Анюта, и ей захотелось заплакать.
…Пылает большой костер, не греет.
«Обиделась Анюта. Зачем я так сердито, — пожалел Чарэма, и ему стало неловко. — Не так нужно… не так. Анюта от чистого сердца меня жалеет… — Взглянул на нее, увидел, как обтянуло ситцевое платье круглые бедра, тонкие колени, заметил порванный чулок. — Зацепила за ветку, когда сюда шла». Хотелось припасть щекой к ее коленям, обнять, поцеловать ее пухлые красные губы и забыть обо всем на свете.
Тепло стало в груди. Анюта рядом сидит, родная, печальная, милая!
— Не сердись! Тяжело мне.
Искры летят в синюю ночь, пропадают за оврагом, за камнями. Пламя освещает темную зеленую траву. Сердце стучит, стучит, стучит… Что же это такое?.. Больно на сердце и радостно… Разве может так быть?
Чудится суровое и гневное лицо отца; мать плачет…
Позвать ее — мама, мама! Как в детстве. Никто не откликается. Холодно, пусто кругом, в низинах ветер шумит. Пламя высоко взметнулось в небо, осветило землю. Синий воздух полон искр — летят, трещат, тухнут на лету… А там, на взгорье, плотная стена тумана. Выходит оттуда отец, сутулый, маленький Хантазеев, вот он кричит: «Хола! Хола! Чарэма не мой сын. Нет у меня сына Чарэмы!»
Грозит кому-то рукой старый Хантазеев, зовет на помощь к матери, шепчет: «Плохо ей, плохо». Идет к костру… Отец! Отец! Эх! Плохой я! Люль-лойка! Не могу я…
— Прости, Анютка! — говорит Чарэма. — Эту ночь я не забуду. Я понял, ты пришла помочь мне, как друг и человек. И я дурак! Прости меня, не сердись на меня, чайка моя. Посмотри! — кричит Чарэма, и далеко-далеко откликается эхо. — Пос-мо-три, облака вокруг. А под ними — земля. Горы, камень, вода… Скоро засияет она электрическим светом. Это наши столбы стоят на ее гранитной груди. Да?! Тысячи лет холодна была тундра. Мы несем ей свет и тепло.
Идут Чарэма с Анютой низиной, идут, будто широкой улицей, по траве и мерзлой земле, уходят вдаль, вперед.
…Роды закончились благополучно. Родился мальчик, как и ожидал Хантазеев. Впрочем, появление ребенка на свет он отнес за счет умелых действий врача Беловой, во власти которой, по его мнению, было мальчику родиться или девочке.
Весть о том, что выздоровела Ильча и родился мальчик, быстро обошла пауль. Поздравлять Хантазеева с прибавлением рода приходили многие. Навезли подарков. Для Хантазеева эти дни были самыми радостными, и он на некоторое время забыл о Чарэме, о своей обиде.
Он ходил гордый, показывая всем новорожденного, обстоятельно рассказывал, как он ждал мальчика, как болела Ильча, и он решил поехать на рудник за врачом, хвалил Белову, оберегая священный покой матери — Ильчи.
Его наивная искренность и благодарность трогала Наташу, и Хантазеев казался ей большим ребенком.
Она отказалась от всех подарков, которые он ей предлагал: от малицы, от красивых женских унт, расшитых синими и красными полосками, от живого оленя и только, чтоб не обидеть Хантазеева, взяла на память отполированную березовую дощечку с выжженной на ней тамгой — родовым знаком Хантазеевых: рога оленя, стрела.
— Ты, милка-дочь, теперь самый почетный родич в нашем роду. Ты Хантазеева Наталья, — сказал ей Хантазеев. — Ты манси теперь. Совсем наша будешь. Тундра примет тебя. Любой манси узнает тебя. В каждом стойбище ты почетный гость. Родной человек.
И он, обняв ее, произнес ласково:
— Паче, рума! Паче, рума!
Наталье было стыдно чувствовать себя столь искренне и щедро одаренной, принятой мансийским обычаем.
Наталья знала, что Хантазеев в обиде на своего взрослого сына Чарэму. Всякое упоминание о нем вызывало в Хантазееве раздражение.
— Чарэма уже не мой сын. Он покинул семью. Чужой человек. Отца и мать бросил, — говорил Хантазеев и хмурился.
Наталья почувствовала глубокую боль и обиду отца.
К Хантазееву приходил справляться о здоровье Ильчи и посмотреть новорожденного пожилой грузный манси с умным лицом.
— Это рума Акрынов! Наш директор совхоза, — сказал Хантазеев Беловой, знакомя их.
Акрынов уважительно наклонил голову и подал Наталье крепкую руку.
— Здравствуйте, здравствуйте, врач товарищ Белова! Вы принесли счастье в юрту моего лучшего оленевода.
— Ну, что вы, — застеснялась Наталья, — зачем так громко? Это моя работа.
Акрынов кивнул на занавеску:
— Хороший сын! Вырастет, оленеводом будет. Да?! Ружье дадим, охотником станет. Да?!
Акрынов говорил, радостно улыбаясь, хлопал по плечу Хантазеева.
— А может быть, мальчик будет ученым или… поэтом, — возразила Акрынову Наталья.
Акрынов удивился, прищурился, подумал немного, развел руками и, кивая, громко воскликнул:
— Ученый, ученый — тоже хорошо! А поэтом будет обязательно! Каждый манси у нас… поэт, каждый песни поет…
Наталья улыбнулась. Акрынов заметил ее улыбку и притронулся к руке Беловой.
— В совхоз приходи. Да?! Оленей смотреть. В гости приди… Жена пельмени сварит. Вкусно!
— Спасибо. Приду, — сказала Наталья, подумав: «Какой милый человек!»
— Пауль Селиванова ждет. Директор к директору приехать обещал.
Наталья вздрогнула, хотела спросить, когда приедет, произнесла глуховато:
— Да?
— В совхозе к празднику готовятся. Рудник свет в наш пауль проводит. Вчера на трассе я был. Скоро бригады придут. Чарэма придет!
Хантазеев отошел в сторону; чтобы не выдать тихую радость, снял со стены карабин, делая вид, что проверяет затвор. Наталья почувствовала, как сердце ее сжалось, хотелось закрыть глаза и вспомнить лицо Селиванова, и она подумала, что очень обрадована новостью, о которой сообщил ей Акрынов — добрый, милый человек.
Когда Акрынов ушел, она тут же решила, что останется на Суевате и вместе с фельдшером Язевой проведет медицинский подворный обход, сделает детям прививки против дифтерии и брюшного тифа.
«Вот я надеюсь на встречу, — думала она, — а ведь мы с ним поссорились! Я обидела его. Ушла, глупо разозлившись, узнав, что у него была жена… Ну и что же? Это было давно… Ведь он сказал мне, что между ними все уже кончено… и он свободен. А ведь он меня тоже любит! Любит по-настоящему… Любит ли?! Это нужно проверить… Милый мой человек! Проверить. А как? Одних встреч мало. Вот если бы он догадался и приехал сюда сегодня же, бросив все… Вот тогда — любит! И приедет, и приедет, только «скоро», как сказал Акрынов…»
Наталья смотрела в окно юрты, видела старую лохматую оленуху, возле которой стоял олененок, поводя головой, чувствовала, как на глаза набегают непрошеные слезы.
«Родной мой человек, злая любовь моя… Ты остался там опять и опять один. У нас так мало было времени! Приезжай. Я жду! Я рада, что ты скоро будешь со мной. Я остаюсь, чтобы сказать тебе о своей любви».
Юрта Хантазеевых каждый день полна людей. Приходят погонщики-оленеводы обсудить маршруты перегона оленьих стад на летние пастбища, приезжают родичи из дальних стойбищ посмотреть новорожденного и поздравить Хантазеева с прибавлением рода. Пока еще не выздоровела Ильча, по хозяйству в доме помогают соседки.
Сам Хантазеев с утра уходит в свою бригаду сортировать стада, готовиться в путь.
Он несколько подобрел душой оттого, что дома у него столько радости, и стал жалеть, что Чарэма не знает ни о чем, Чарэмы нет дома.
Однажды к нему прибежал взволнованный Бахтиар, дернул за руку свою маленькую худенькую жену. Он протиснулся в дверь, прикрыл ее плотно и подтолкнув жену к занавеске, за которой лежала Ильча с сыном, затоптался на месте, потирая руки.
«Опять что-нибудь с оленями случилось?» — глядя на растрепанного Бахтиара, подумал Хантазеев, подошел к нему и сурово обнял взглядом его толстое испуганное лицо.
— Ну, говори что?! Опять горе какое?
Бахтиар отрицательно замотал головой, взял Хантазеева за руку и отвел в сторону, будто хотел сказать что-то страшное. Глаза его вдруг засмеялись, хитровато поблескивая, как у мальчишки, которому что-то известно.
— Емас, рума! Э! Вот, рума… — задыхаясь от волнения, пролепетал он, а потом, собравшись, привстал и крикнул в ухо Хантазееву: — Новость есть! Э! Радость есть! Э!
— Да говори ты какая!
Бахтиар одернул на себе широкую замшевую куртку, расправил пояс на животе.
— Чарэма вернулся! Э! В совхозе он, на Суевате! Э! С ним много русских пришло. Сам видел!
Бахтиар ударил себя в грудь кулаком и, наклонив голову, открыл рот, ожидая похвалы бригадира.
Хантазеев хотел ласково похлопать Бахтиара по плечу, но сдержался и равнодушно сказал:
— Э-э-э! Медведь… Опоздал ты. Я об этом давно знаю. Чарэма в совхоз вернулся! Однако домой не вернулся. Ну, спасибо тебе…
Бахтиар обиженно поджал губы и опустил голову, будто говоря: «Ну что ж, я свое дело сделал. Радость тебе принес…»
Слухи о сыне дошли до Хантазеева еще позавчера. Старуха Анямова передала ему, что ее сын видел Чарэму на Суевате. Другие манси, направленные Акрыновым к Хантазееву по совхозным делам, сообщили ему, что Чарэма «большой начальник стал», ходит с Акрыновым и русскими по домам и юртам, осматривают стены и потолки. Третьи говорили, что Чарэма со своими работниками лазит по крышам и что-то колдует там с инструментом. Все, кто говорил Хантазееву о сыне, хвалили Чарэму, хвалили Хантазеева.
Весть о том, что Чарэма вернулся в родной Суеват, Хантазеев принял сдержанно. Ждал, что сын придет сразу на стойбище. Ждал каждый вечер с обидой и грустью на сердце.
Он и сам побывал в совхозе у Акрынова, сам видел молодых манси, ушедших год назад с Чарэмой на рудник. Видел поставленные вдоль улицы столбы и протянутые провода.
Чарэму он не встретил. А искать сына помешала ему отцовская гордость.
Бахтиар кашлянул и этим отвлек Хантазеева от мыслей.
— Как олени? Все целы? Ты готовишься в путь? — спросил его Хантазеев.
— Готовлюсь! — обиженно ответил Бахтиар. — Только как же это, рума бригадир… Чарэма ведь приехал! А ты не рад. А я рад…
— Чарэма, Чарэма… — нарочито весело передразнил Хантазеев помощника, — Чарэма сам по себе. Мы сами по себе.
Бахтиар обиделся, замахал руками.
— Я радость тебе принес, а ты не рад! Ты и мне не рад. Почета от тебя мне нет! Уйду я. Прощай пока.
— Прощай, рума Бахтиар. Спасибо за хорошую новость, — кивнул Хантазеев. Бахтиар оглянулся:
— А? Ты рад! Я тоже рад…
Его жена выглянула из-за занавески. Бахтиар взял ее за руку, и они вышли.
Хантазеев улыбнулся, веря, что недолго будет сердиться на него добрый и неуклюжий Бахтиар, и услышал голос Ильчи…
— Чарэма придет к нам скоро! — радостно говорила она.
Малыш лежал рядом, поворачивал головку, перебирал слабыми ручонками.
«Здоровый родился. Четыре килограмма. Богатырь вырастет», — подумал Хантазеев и погладил руку Ильчи, наклонился к ней.
— Ты выздоравливай поскорей. Хозяйкой снова будешь ходить по юрте. В чувале огонь разведешь, пищу сваришь, нас с сыном накормишь. Сын младший с нами плакать, петь будет. Пусть кричит! Скоро на летние пастбища уйдем, в горы. Туда, к стоянке, откуда я увез тебя. Молодой ты была, красивой. Меня полюбила, ах, хорошо! Род Хантазеевых тебе почет несет…
Ильча положила руку на голову мужа, погладила волосы.
— Иди, отец… на Суеват, к Чарэме иди. Пусть домой придет. Посмотреть на него хочу.
— Нет, нет! Проклял я Чарэму. Гнев отца не прошел еще.
— Я мать… Иди, иди. Позови Чарэму в дом. Прости его.
— Я отец! Он сам прийти должен. Совсем семью забыл. Не знает, что ты родила. Не знает, что брат у него есть.
Хантазеев пошлепал ладонью по голому животу малыша, вздохнул, зашептал: «Не знает, не знает».
— Сердитый какой ты, отец. Знает Чарэма. Все об этом знают. А сын родной раньше всех узнал.
— Не придет он. Стыдно ему. Глухой он человек вырос. Не пойду к нему. Я отец! Хозяин семьи. Я старший. Чарэма сам прийти должен. Будем ждать. Вот сяду, буду ждать. Нельзя обычай нарушить. Кто проклят, прощения просит. Только здесь, в юрте, простить могу, если сам придет. Будем ждать, Ильча!
Хантазеев развел огонь в чувале, отнес жене еду, взял малыша на руки, заходил по юрте; качая сынишку, пел ему глухим грубоватым голосом, импровизируя:
— Лето приходит в юрту, сын весны. Травы зеленые растут, мох, ягель — пища оленю. Над стойбищем солнце каждый день — гость почетный. Тундра широкая, вольная, далеко-далеко уходит она к океану… Страна моя…
Хорошие люди кругом живут… Вот милка-дочь Наталья… Врач она. Ильчу лечила, тебе «здравствуй» сказала… На Суевате сейчас живет… Давно у нас не была. А Чарэма брат твой. Он большой, взрослый. Он тебя полюбит. Я отец ваш. С Чарэмой мало-мало поссорился я. Но пройдет обида, и все хорошо станет. А может, я не прав, может, плохой я отец? Вот ты вырастешь, сын мой, скажешь, какой я отец! Ты будешь оленя знать, край свой родной, будешь помощником моим, почетным оленеводом. Люди будут хвалить тебя, хвалить род Хантазеевых… Что смеешься? Сердце отца в тебе. Что плачешь-кричишь?! Весна на крыльях тебя принесла! Не веришь?! Ай-яй-яй!
Наталья возвращалась из поселка, где с фельдшером Язевой она производила медицинский подворный осмотр и делала детям прививки.
Прошло три недели. Теперь она шла на стойбище к Хантазееву навестить Ильчу и дать ей несколько советов по уходу за новорожденным.
Эти дни она чувствовала себя счастливой хозяйкой, которой подчинялись все: от манси-мальчишки до директора совхоза Акрынова.
В тундре веяли теплые ветры. Голубые ленты болот, зеленые густые травы, медные лбы камней-валунов и граненые гранитные ребра скал — все блестело на солнце, дышало.
Здесь, на тихом побережье озера, Наталья бегала по скрипящей под каблуками гальке, переливала в ладонях чистую воду, ложилась на мягкую пахучую траву, смотрела в низкое сизое небо.
Щеки горели, на душе было смутно от необъяснимого беспокойства, от ожидания какой-то радости.
Селиванов… Думает ли он о ней? Ждет ли ее? Как он будет вести себя при встрече и что скажет? — эти мысли все чаще стали приходить ей в голову.
Она стояла на камне у обвалившейся скалы и смотрела вперед на берег озера, на поселок, на травяные поляны.
По берегу тяжелой походкой шел грузный человек в кожаном пальто нараспашку, курил, останавливался, смотрел на сосны, на озеро и снова шагал, неторопливо, задумчиво.
Куда он идет? На стойбище?
Наталья прищурилась и увидела, как он ладонью расправил усы, узнала и побежала, еле переводя дыхание, навстречу через камни и ветки ползучей полярной ивы. Это он, Иван Петрович, милый, родной человек. Он шел конечно на стойбище, к ней!
Привала к широкой груди, обхватила плечи.
— Иван!
— А я шел к тебе! — едва выговорил Селиванов и, услышав: «Да! Да!» — обнял Наталью, прижался щекой к ее лицу.
Оба они смутились от внезапной откровенной радости, пошли рядом по зеленому берегу.
Над озером нависли обрывы, обнаженные каменные плиты. Мохнатые сосны кидали свои тени на воду.
Чтобы не выдать своего волнения, Наталья то и дело смотрела в сторону, на берег, где кто-то спугнул чаек.
Шли через камни, мимо скал и воды.
— Как ты жил эти дни?
— Работал.
— Обо мне думал, скучал?
— Нет, — Селиванов засмеялся, и Наталья поняла, что он пошутил. — Я ехал увидеть тебя.
— Не думал, не скучал, — рассеянно протянула Наталья и улыбнулась. — Ехал-то ты специально, только не для того, чтоб меня увидеть, а просто в совхоз… по работе… отметить факт… электрификации.
Селиванов покачал головой, хотел возразить. Остановились у нависшей глыбы камня, поросшего мхом.
Наталья встретилась с добрыми грустными глазами Селиванова и вдруг прижалась к нему, обхватив руками шею.
Ей почему-то хотелось заплакать: от радости, от близости, от встречи, которую она так ждала.
Селиванов молчал, чувствуя теплоту ее щек, а потом стал целовать губы, глаза, подбородок.
Они сели у воды на каменную плиту, нагретую солнцем, и замолчали. Озеро тихо плескалось у ног. Чайки уже не летали над берегом, притаились где-то в камнях. Слышались издалека чьи-то голоса, мычание оленей.
«Так начинается счастье», — подумал Селиванов.
Поликарп постучал в дверь юрты Хантазеевых и, склонив голову, прислушался. Анюта посмотрела на вымытые у озера, но снова запылившиеся сапоги, одернула жакет и юбку, поправила косынку и смущенно засмеялась.
Она чувствовала себя неловко здесь, на незнакомом стойбище, где живут родители Чарэмы.
Поликарп позвал ее с собой, собравшись навестить своего большого руму Хантазеева и пригласить его на Суеват на торжество.
— Пойдем, красавица, со мной. Посмотришь, как манси живут, — сказал он. — Интерес у тебя должен быть, — и подмигнул: мол, знаю про вашу любовь с Чарэмой.
Сначала Анюта испугалась: «Как это я вдруг, негаданно-нежданно, заявлюсь в дом Чарэмы?» А потом успокоила себя: «А что особенного? Не одна ведь иду. С Поликарпом Ивановичем». Чарэма тоже сказал: «Иди, Анюта. Узнай, как там отец и мать живут». И вот она стоит у юрты, рассматривает черноглазых мальчишек, женщин-манси в национальных платьях, строения, оленей. Она украдкой взглянула на себя в осколок зеркальца.
«Ах, зачем я согласилась пойти… Вон уже и смотрят на меня все и улыбаются… смеются над веснушками моими, наверно».
Анюта провела ладонью по щекам, щеки горели.
— Не отвечают. Голосу не подают, — сказал Поликарп. Он толкнул дверь и, пригнувшись, вошел. Анюта за ним.
Они увидели Хантазеева, шагавшего из угла в угол с малышом на руках, услышали, как он увлеченно поет ребенку о чем-то и смеется.
— Паче, рума Хантазей! — позвал Белов. — Плохо гостей встречаешь, брат. Встречай друга. Здравствуй.
Хантазеев остановился, осмотрел вошедших, заморгал и чуть не выронил малыша. Тот заливисто заревел.
— Уй! Поликарпа! — Подошел, держа на руках малыша. — Рума! Гость мой! Здравствуй!
Потерся щекой о щеку Белова.
— Думал… сын пришел. Чарэма, думал, пришел.
— Что держишь? Куклу? Громко поет что-то!
— Это? — заулыбался Хантазеев. — Сына держу, — поднял над собой. — Хоем звать! Гора! Хой!
Поликарп с Анютой подошли ближе, склонились над ребенком. Хой перестал плакать.
— Ишь, какого смастерил, — пощекотал мальчишку Поликарп и, вытащив погремушку, купленную на Суевате, погремел ею. — Подарок ему. Горе твоей… Вырастет — карабин подарю, — засмеялся Поликарп.
— Милка-дочь твоя, Наталья Поликарповна, рума, Хантазеев врачу тамгу рода дарил. Наша Наталья теперь — Хантазеева.
Анюта взяла мальчика на руки.
Хантазеев растрогался, подобрел, взглянул влажными глазами на Анюту. Она улыбалась, рассматривая мальчишку.
— На Чарэму как похож. Глаза его и нос такой же.
Хантазеев взял Анюту за плечи и повел к занавеске.
— Айда, айда, дочка, сюда… Ильче весело будет… Матери хорошо будет…
Анюта увидела женщину-мансийку и сразу догадалась, что это мать Чарэмы. Так были они похожи друг на друга!
— Здравствуйте! — поклонилась она и присела к ней с малышом.
Ильча улыбнулась:
— Здравствуй, русская девушка, — и погладила Анюту по руке.
А Хантазеев в это время угощал Поликарпа.
— Почему Чарэма не пришел? Где Чарэма? — спросил он, как бы между прочим, ставя на стол чай и лепешки.
— Сын твой занят очень. Работы много. Сегодня на Суевате торжество — свет включаем. Вот мы и пришли пригласить тебя.
— Кто сказал?
— Чарэма. Он начальник наш.
— Сам не пришел… Сам не пригласил…
— Без него работа встанет. А Чарэма, слышь, рума… грустит. Болеет сердцем по вас. Сейчас, говорит, взял бы и побежал вприпрыжку к отцу, к матери. Стыдно, неловко, говорит, немного… А ты такой сердитый, напугал сына на руднике обидой своей. Сегодня Чарэма свет включать будет. Ждут начальство.
— Емас. Хорошо, — кивнул Хантазеев и задумался.
— Я сына тебе вернул, рума! А значит, и ссоры между вами нет! И сам в гости к тебе пришел. У тебя радость в доме! Почему к Чарэме не сходишь, не посмотришь на сына, не поговоришь?
— Я сам Чарэму жду… — хитровато прищурился Хантазеев. — Мой Чарэма. Я отец. Старший в доме. Обычай рода не велит кланяться сыну…
За занавеской Ильча и Анюта о чем-то зашептались. Послышался смех. Анюта укачивала малыша певучим русским «баю-баю». Хантазеев прислушался, довольный, повторил: «баю-баю».
— Два сына теперь. Хорошо! Чарэма — сын. Хой — сын. Первый женится, второй женится. Одна семья Хантазеевых, вторая семья Хантазеевых. Хорошо. Кто это русская девушка? — спросил он у Белова.
Поликарп сделал важное лицо.
— Это начальник. Умная девка. Над самим Чарэмой начальник.
Хантазеев удивился:
— Начальник?! Девка — начальник!
А за занавеской журчал разговор женщин.
— Вот какой мой сын, — говорила Ильча. — А еще взрослый есть сын. Чарэмой звать.
— Я видела Чарэму. Похожи они, — отозвалась Анюта.
— Ты не умеешь ребенку песни петь. Не замужем еще, девушка? Есть у тебя дети?
— Нет, не замужем я. И детей нету. И сирота я.
— Ай-яй-яй! Сирота. Замуж иди. Семья будет. Сиротой быть перестанешь. А жених есть?
— Есть…
— Русский?
Анюта помолчала:
— Нет… он манси. Хороший парень.
— Чей такой?
— Хороший парень…
— Вот у Чарэмы никого нет. Холостой пока. Невесту найти ему нужно.
— Сам найдет.
Хантазеев заговорщицки кивнул Белову.
— На-ча-ль-ник! Ребенка нянчит! Ха! Начальник! Хо-орошая девка! Курносая… Ребенка нянчит! Русская… манси-ребенка нянчит! Уй, молодец! Хитрый ты!
Поликарп засмеялся:
— Да уж куда хитрей. А что, плохо, думаешь, будет, если поженятся?! Род Хантазеевых большим станет. Люди скажут: это Хантазеевы-манси, а это Хантазеевы-русские. Там Хантазеевы, здесь Хантазеевы! Вся страна — род Хантазеевых.
— Ай, хорошо. Вся страна… род Хантазеевых. Кури, рума, трубку друга. Паче, паче! Здравствуй!
— Ну, пойдем, собирайся на Суеват, засиживаться долго нельзя. Ждут нас там. Забирай свою Гору. Всей семьей на праздник. Да к сыну подобрее будь. Измаялся он. Для всех манси старается парень.
— Пойдем, рума, пойдем. Не к Чарэме иду. На праздник иду. Я тоже, как ты, хитрый!
Чарэма устанавливал в правлении совхоза щит с рубильником. Он сегодня надел свой лучший костюм и белую рубашку. Из карманов торчали плоскогубцы и проволока. «Пусть смотрят на меня родичи. Пусть порадуют отца».
Старики-манси дымили трубками за столом. Им интересно было наблюдать, как работает Чарэма — сын Хантазеева! Что это он там колдует с проволокой? Молодые совсем другими стали. Еще никогда так не было, чтоб молодой олень шел впереди стада! Чарэма хитрый, наверно… Вот русских привел в пауль, командует взрослыми людьми. Все его слушают. Посмотрим на него. Еще никогда так не было, чтобы молодой мог удивить стариков! Можно курить трубку и вести беседу.
— Чарэма совсем русский стал. И одежда не наша… Малицы нет, унты не носит. Пояса нет. Ножа нет. И косичек нет! Э-э…
— Чарэма! Лучшую невесту тебе отдам, слышишь! Вот ты какой большой начальник стал…
— Чарэма отца и мать забыл… Русскую бабу в жены взял. Говорят, она детей не может рожать, а песни каждый день поет.
— Чарэма! У тебя брат уже есть. Хой-гора! Две горы у нас теперь. Одна над паулем стоит. Другая в юрте Хантазеева в люльке спит. Ха-ха!
— Чарэма! Много денег получаешь? Куда деньги идут? Купи у меня оленей! Ружье купи! Вчера медведя убил — шкуру купи? Дочь в придачу отдам! А?
…Слушает Чарэма разговор стариков и смеется. Мудрый народ! Все знают! Только разве он совсем русский стал? Нет. Он манси. Он не хуже других знает свою работу. Не нужна ему лучшая невеста из пауля. У него есть своя, лучшая на руднике, Анюта! Вот она ушла с Поликарпом к отцу в гости, на торжество его звать. Как их встретит отец?! Придет ли он в пауль сегодня? Придет, если гнев кончился весь! Разве Чарэма забыл отца и мать? Нет, не забыл! Он больше всех любит их. Брат есть теперь у Чарэмы… Хороший, говорят, мальчишка. Горой зовут… Хорошо бы домой на стойбище сбегать, хоть одним глазом на него взглянуть. Хорошо бы в юрте побыть, у чувала посидеть, песни отца послушать, руки матери потрогать. Хочется домой Чарэме, но надо быстрей закончить работу.
Вот мальчишки толкутся у окон, заглядывают. Интересно им посмотреть на Чарэму. Вот женщины пришли, в правление совхоза, сели у стола, смотрят на Чарэму, шепчутся. Вот и Акрынов пришел, по плечу Чарэму похлопал, спрашивает:
— Как дела, сынок? Скоро свет включать будем?
— Скоро, скоро, Акрынов! Вот только последний болт вкручу! Селиванов скоро придет. Поликарп с Анютой придут. Чарэме о семье расскажут. Скоро, скоро, Акрынов. Отца подождем. За светом дело не станет.
Все готово. Комната правления совхоза полна людей. Пришли рабочие из бригады, оленеводы из стойбищ, подъехали гости из соседних паулей.
Пришел и отец Чарэмы.
Он держит на руках малыша. Наталья разрешила ему взять его с собой, только велела завернуть потеплее, покрепче и закрыть лицо.
Чарэма уже установил щит и стоял, вытирая руки. Сначала он не увидел отца. Первыми вошли Селиванов с Акрыновым, а потом Белов и Анюта.
Отец шел в середине, кланяясь и кивая знакомым, отвечал на приветствия.
Кивнул он и Чарэме. Кивнул, оглядел его.
— Здравствуй, сын.
— Паче, рума отец.
— Вот пришел на праздник. К тебе пришел в гости. С румой Беловым пришел.
— Мама где?
— Мать не пришла. Дома осталась. Не встает еще. Поправляется.
Помолчали.
— Это… брат мой? — спросил Чарэма, беря на руки малыша.
— Это… сын мой, — ответил Хантазеев.
Манси обступили Хантазеева, начали поздравлять его с новым сыном, хвалить Чарэму, брать на руки ребенка.
— Хантазеев! Сын у тебя какой… большой, большой!
— Хой! Гора! Я ему имя такое дал.
— Мы про Чарэму говорим.
— А я про Хоя. Вот он какой у меня. Лучше Чарэмы.
— Поздравляем с сыном тебя.
— Спасибо, спасибо.
«Любят Чарэму и меня любят», — думал Хантазеев.
У щитка разгорелся спор: кому включать свет.
— Селиванову включать. Шефу!
— Акрынову, директору.
— Пусть Белов Поликарп Иванович включит. Это мечта его.
— Жребий метнем! Чтоб никому обидно не было.
Послышался голос Анюты:
— Как же так! Чарэма здесь родился! Чарэма — бригадир наш! Чарэма и щит устанавливал. Ему включать!
Селиванов кивнул: правильно.
Поликарп крикнул:
— Включай свет, Чарэма Хантазеев. Свет от юга до океана, елки-моталки!
Все притихли, ожидая. Казалось, было слышно, как стучат сердца, как стучит весна в окна, открытые настежь. Оленеводы, рыбаки, охотники из дальних становищ, мальчишки смотрят на Чарэму.
Он медлил: пусть помолчат, пусть радость ожидания еще сильней заставит стучать сердца.
Горят керосиновые лампы, восковые свечи. Свет слабыми полосками освещает лица, одежды, стены.
Ленин в кумачовой рамке глядит задумчиво с портрета.
Люди ближе встали в круг.
— Включай, Чарэма, милый! Давай, давай, сынок, не томи!
«Умный у меня стал Чарэма. Большой человек стал Чарэма!» — подумал Хантазеев и крепче прижал Хоя к груди.
Послышался шепот Поликарпа:
— Товарищ Ленин, свет включаем!
Селиванов заметил слезы на глазах Белова, положил ему руку на плечо и подал знак Чарэме.
Чарэма плотно вложил ножи рубильника в губки и вздохнул. Синеватая стрелка вольтметра прыгнула и остановилась на 220 вольтах. Вспыхнуло яркое желтое пламя, ударило в глаза. Глаза зажмурились, как будто в комнату вкатилось целое солнце. Люди вскрикнули, кинулись друг к другу, протянули руки к лампочкам и зааплодировали шумно, дружно.
Хантазеев еле сдержался, чтоб не заплакать, видя, как радуются люди, как целуют сына Чарэму знакомые и незнакомые — манси и русские.
«Сын! Чарэма! Я горжусь тобой. Я рад! Не прав я, не прав. Обида мала моя. Радость больше. Ты мне сын родной, ты всем сын родной! Ты всем нужен! Я отец, старший, — так я думал. А люди старше меня. Народ — твой отец. Род Хантазеевых большой, большой: вся страна — род! Ты принес людям свет. Ты вернулся в родной пауль. Ты вернулся совсем другим».
Все расступились. Это Хантазеев, отдав соседу ребенка, подошел к Чарэме.
— Паче, рума сын.
— Паче, рума отец.
Обнялись, поцеловались.
Люди передавали друг другу ребенка Хантазеева, смотрели на него, щекотали, говорили ласковые слова, как будто он являлся виновником торжества. А он заплакал. Его плача не было слышно в веселом шуме других голосов. Когда по кругу очередь дошла до Селиванова, тот взял малыша на руки и, улыбнувшись чему-то, поднял его вверх, к лампочке, к свету.
Наталья засмеялась встревоженно:
— Что вы, Иван Петрович! Он плачет. Он же еще маленький. Ну, хватит… Дайте-ка мне его. Плачет…
— Зачем плачет? — сказал Хантазеев. — Разве он плачет? Поет, не плачет! Поет! Песню поет! Радуется. Маленький?.. Большой он. Как Чарэма… большой. Гора — имя его!
Старики запели, и лучшие плясуны начали праздник.
Танец охотника сменялся танцем оленевода, рыбака, путника, влюбленного, оленя, медведя, волка.
Лучше всех плясал Бахтиар. В этом искусстве ему Не было равных. Неуклюжий и толстый, он взмахивал платками, приседая, колол ножом воздух, изображая единоборство с медведем.
Хантазеев сидел в почетном кругу, среди стариков-манси, среди русских начальников.
Чарэма глядел на веселое, доброе лицо отца, радовался. «Гнев прошел у него. Снял он проклятье с меня. Завтра обойду всех родичей. Обычай гостя нужно соблюдать. Буду говорить с ними, послушаю новости, песни послушаю».
Старуха Анямова играла на санголте. Закрыв глаза, выводила смычком таежную мансийскую мелодию.
Кто-то принес баян. Заиграли «русскую барыню».
Анюта вышла в круг, застучала дробно каблучками.
Хантазеев, покачивал в такт головой: «Хороша девка!»
Когда Анюта, уставшая и раскрасневшаяся, встала рядом с Чарэмой, тот тронул ее за плечо и, смотря в синие блестящие глаза, позвал:
— Анюта! Идем… туда! — и указал на дверь. Вышли на крыльцо, вскрикнули оба от восхищения.
В избах и юртах пауля горел свет. Над улицами на столбах светились под жестяными абажурами лампы.
— Анюта, пойдем! На стойбище, в мою юрту, к матери моей.
На улицах было празднично, светло, только гора над паулем высилась темная, громадная, да сосны у озера стояли густые, хмурые.
Теплые запахи трав тундры и озерной воды стояли над паулем, по которому шли Чарэма и Анюта.
— Твоя мама мне очень понравилась. Но мне неловко, неудобно приходить второй раз сегодня. Я была днем!
— Ты ведь идешь со мной. И потом мы должны прийти вместе.
— Ой, все-таки я… боюсь… У тебя отец такой строгий, — сказала Анюта.
— Нет, нет. Он полюбит тебя, вот увидишь.
Взяли друг друга за руки, пошли рядом. В темном озере колыхались отражения огней, будто лампочки зажглись в воде, а за соснами лежала молчаливая тундра. И казалось, над ее просторами, затмевая холодную луну, плыл яркий свет по мансийским паулям и стойбищам все дальше и дальше — туда на север, в горы, в низины, к океану, неся земле тепло, а людям — радость, весну и молодость.