МОЛНИЯ В ЧЕРЕМУХЕ Повесть

I

В одну из лунных весенних ночей, когда густые заросли сирени, как голубые облака, окутывают окраинные бараки и коттеджи, мастер Зарубин возвращался домой со смены. Жар мартеновских печей совсем разморил его.

Он любил ходить от завода до дома пешком через весь город, а в последнее время, когда особенно чувствовал боли в сердце, садился в дежурный трамвай и отдыхал на жестком сиденье, всю дорогу злясь на свой недуг.

Сегодня, помывшись в душевой и выйдя за ворота завода к трамвайной остановке, он увидел в темном небе большую светлую луну, будто подвешенную в теплом воздухе, и, вдохнув пахучий горьковатый аромат акаций, снова решил пройтись пешком до дома.

Он шел не торопясь, засунув руки в карманы плаща, ни о чем не думая, а просто смотрел вперед на запоздалые огни в окнах домов, на встречных полуночников-влюбленных, робко прижимающихся друг к другу, на город, который спал и не спал, — и все время чувствовал за спиной завод, свой мартеновский цех, где проработал двадцать пять лет.

Дышалось легко, на душе было покойно, но он знал, что это только на время, а потом опять нахлынут грусть и обида, и опять — боль в сердце.

Он шел, сжимая кулаки в карманах, шел не торопясь по городу как хозяин города. Ему хотелось в эту теплую лунную весеннюю ночь кричать: «Это мой город! Я сам его строил! Я здесь живу. И завод мой! Ну и что же, что подошла старость и жизнь за плечами?! Куда же мне теперь деваться?! У меня семья. Пока я кормилец».

Он не кричал. Он просто шел и шел.

Проходя по бетонной громаде заводского моста, разделяющего левый и правый берега широкой реки Урал, Зарубин остановился, оглядел старый город с бараками и землянками, вздохнул и ссутулился.

«Вон там, в землянке у дороги, и началась моя рабочая жизнь… Сейчас, пока жилья мало, в бараках еще можно пожить, а вот в землянках уже склады, а некоторые норы давно уже заброшены. Это хорошо!»

Он повернулся спиной к старому городу и посмотрел на новый. Многоэтажные дома, освещенные лунным светом, издали казались дворцами. Дворцы поднимались по взгорью рядами, и одни выше и красивее других.

Там целые кварталы жилых домов с длинными прямыми улицами и садами, почти все городские учреждения.

Оттуда, как из лунной сказки, медленно и величаво выплывал дежурный трамвай, мигая желтыми окнами.

Только белые индивидуальные домики Крыловского поселка, как грибы, были рассыпаны по степи, а в стороне около большого пруда раскинулся огненный город — металлургический комбинат, закрыв луну громадой цехов, труб и жарким облаком зарева.

Заводской пруд был оранжевым, а у шлаковых насыпей — багровым, будто вода загоралась от расплавленной стали.

«Да, были у меня два дома: горячий мартеновский цех и весь в черемухе и сирени коттедж. А теперь остался один…»

Зарубин зашагал дальше, не торопясь и часто останавливаясь, вскидывал голову, словно желал набрать воздуха, держался за чугунные перила, где был крут подъем.

Течение воды внизу моста ударяло в быки, вода плескалась там и, будто литое серебро, полосой растворялась в широком молочном разливе.

Луна купалась в тени от высокой темной трубы ГЭС, и от этого белого полуночного шара расходились ртутные круги, как сияние.

Он долго глядел на эту глупую луну, к сердцу подкатило что-то щемящее, покалывающее.

«Нет, видно, я свое отработал… Вот прожил жизнь, отдал кое-что людям из своей души, а теперь придется жить только для себя… Эх!» — с печальной обидой подумал Зарубин, лихорадочно положив под язык валидол с сахаром, наклонил голову, вытер потертым рукавом две крупные слезы под сухими глазами.

В голове погудело, сердце забилось ровнее, боль прекратилась.

Мимо прогромыхал трамвай, и когда водитель замедлил ход, давая понять, что может подвезти, Зарубин бодро подернул плечами.

Вдали, где трамвайные мерцающие от лунного света рельсы стремительно уходят вниз под гору к дворцам и коттеджам, виднелось пушистое облако — это черемуховые и сиреневые сады, а над облаком прочертила горизонт розовая холодная полоска зари, еще несмелая, далекая. К ней навстречу и шагал, не торопясь Павел Михеевич. Там его дом.

Приходил с тяжелой и горячей работы и любил, открыв окно, подышать у черемухи, которую сам посадил, женившись. Сейчас черемуха вымахала в крепкое ветвистое дерево. Весной оно цветет белым облаком и наплывает на окно, путаясь ветвями с сиренью.

В последнее время, когда побаливало сердце, он становился немного раздражительным, иногда покрикивал на жену и детей и почему-то боялся, что однажды майская гроза молнией сломает черемуху, дерево подрубится, упадет к окну, будто прощаясь, а его сердце не выдержит, остановится и не будет его как человека.

Вот и сегодня случился с ним сердечный приступ во время плавки.

То ли от жара мартеновских печей, то ли от грохота завалочных машин и скрежета разливочных кранов, то ли от той напряженной суеты, когда печи стоят на доводке металла и сталевары еще не выбили выпускное отверстие, но что-то толкнуло его изнутри, остановило дыхание. Перед глазами поплыли красные круги и все закружилось, заплясало, замельтешило: и фермы под крышей, где сверкала звезда электросварки, и подкрановые балки, и окна, и поручни лестничной площадки.

Он только заметил испуганные лица крановщика, сталеваров и машиниста, ухватился за поручни и, поддерживаемый под руки, уже сходил по трапу вниз, а потом отдышался, оттолкнул всех: «Я сам», попросил старшего сталевара Быкова заменить его, приказал добавить газа и проверить температуру печей.

В конторке, где он лежал на деревянном диванчике, суетились врач и сестра. Начальник цеха Мозговой, мастера, лаборантки из лаборатории стояли поодаль с жалеющими лицами. Когда ему впрыснули камфоры, стало совсем легко, и он заметил немое растерянное лицо Клавдии Быковой. Он улыбнулся ей: мол, ничего, пройдет — и Клавдия, поджимая вздрагивающие губы, ушла.

Ему стало жаль ее: «Невеста. Ждет моего Виктора…»

Врач попросил всех удалиться и стал о чем-то шептаться с начальником цеха.

Зарубину не хотелось, чтоб люди, с которыми он проработал на заводе четверть века, «удалились», как сказал врач. Было до боли приятно, что его любят и тревожатся о нем. А как же! Почитай, все родными стали.

К нему подошли врач и начальник цеха.

— Ну как, легче?

И по тому, каким тревожным тоном был задан этот вопрос, Павел Михеевич почуял недоброе.

— А что у меня с сердцем? — ответил вопросом на вопрос Зарубин.

Родионов поправил халат, снял и протер очки и начал издалека.

— Видите ли, Павел Михеевич. Вы человек заслуженный, мастер своего дела, как говорят: старый кадровый рабочий-металлург…

— Ты не юли… — вдруг вскипел Зарубин, — я знаю, как говорят. Говори напрямки! Что с сердцем?

— С сердцем?.. — не сдавался Родионов. — С сердцем ничего… это пройдет. Только работать вам в горячих цехах, пожалуй, уже не придется. Да.

— Это как так?

— Сердце нужно беречь…

Зарубин сдвинул брови и кашлянул:

— Сердце, говоришь, беречь?! А другие берегут? А зачем оно, сердце, если его с пеленок беречь и сиднем сидеть. А работать — кто?! Пусть горит сердце! До последнего! Я вот двадцать пять лет здесь. Печь горит — и сердце горит. А ты юлишь. Говори напрямки!

— Вы не волнуйтесь, Павел Михеевич. Вы сейчас отдохните, пожалуй. Поговорите с товарищем Мозговым, а завтра мы вас обследуем в поликлинике.

— Н-нет! — отрезал Зарубин. — Сегодня смена моя. Доработаю. Сталь не ждет.

Родионов развел руками, попрощался и ушел.

Мозговой отечески похлопал Зарубина по плечу, наклонив лобастую голову, в седых волосах которой поблескивала черными крапинками металлическая пыль.

— Не расстраивайся, Павел. Врачи чего не наговорят. А ты все-таки к нему прислушайся. Отдохнешь, соберешься с силами… Все бывает. — Мозговой вздохнул: — Я пойду по цеху. Проверю плавки.

Зарубин покачал головой:

— Эх, Трофим! И ты утешаешь. А ведь вместе завод ставили. Иду с тобой! Не перечь! Ты мне друг. Не просто который… Сталью нас связало до конца. Пошли!

…Плавки в печах вышли добротными. Быков справился, хотя Зарубин и не доверял старшему сталевару. Он грамотой особой не блещет. Смекалкой да силой берет. Не нравился Быков еще и потому, что работать он мог только под начальством. А еще хуже — не любил его Павел Михеевич как человека. Всё о зарплате и премиальных говорит, да что он купит, да лучше ли будет его жизнь после этого… Оно, конечно, рабочему человеку и об этом подумать надо… Да ведь жизнь-то и работу на рубли не меряют!

С грустью, болью и тревогой наблюдал Зарубин, как Быков командовал сталеварами, как грозил кулаком крану, если тот медленно, но точно подносил ковши, как лихо он заломлял войлочную шляпу на затылок, а синие очки часто поправлял на переносье, как дергался он, когда по желобу текла огненная река, разбрызгивая искры веером…

«По всему видно… На мое место метит», — без обиды заключил Павел Михеевич.

…Зарубин шел окраиной, мимо белых домиков Крыловского поселка. Кое-где лаяли по привычке дворовые псы, и чем дальше в гору, тем тише и глуше слышались звуки предутра. Полоска зари из холодной стала теплой, ветки яблонь и черемух, сирени и карагачей уже окрасились синим предутренним холодком и подрагивали, и кое-где на них начинали поблескивать капельки росы.

А луна все еще светила, но уже бледнее и бледнее. Он бодро шагал к дому по белому твердому шоссе, не замечая буйно расцветающей черемухи, ее пьянящего запаха, тусклой огромной луны, будто катившейся по склонам горы ему навстречу.

Кованые кирзовые сапоги отстукивали по асфальту: клуц, клац — и Павлу Михеевичу было приятно сознавать, что это «клуц, клац» раздавалось всегда, когда он возвращался с работы.

Он свернул с шоссе на проселочную дорогу. Жесткие ветки акаций и недавно посаженного карагача хлестали по плащу, терлись о плечи и шуршали наивными зелеными листочками. В доме все спали, только в окне кухни горел огонь. Там хозяйничает Варвара Григорьевна — его жена. Тихо. Он взглянул на черемуху. Цела. Чему-то обрадовался и раскрыл калитку.

Павел Михеевич не заводил собаки, такой, что надо держать на цепи. О ворах ему некогда было думать… Единственная живность в доме — это незлобивый щенок Шарик да добрый пушисто-белый сибирский кот, которых все любили.

В сенях под ноги кинулся Шарик, царапая лапками сапоги.

— Ну, чего тебе?

Павел Михеевич потрепал щенка по бархатному загривку, как котенка, и пока раздевался, скидывая плащ и спецодежду, в просвете открытой двери уже стояла Варвара Григорьевна, сложив руки на груди, ожидала.

— Пришел.

— Дети как?

— Спят.

Говорили шепотом.

На кухне дремал сибирский кот, он даже не повернулся к хозяину, когда тот вошел и стал шумно плескаться под краном, и только тогда, когда хозяйка поставила на стол дымящийся борщ, кот поднял голову, равнодушно жмуря глаза, будто хотел сказать: «а я сыт», облизнулся и пошевелил ушами.

Зарубин был приятно удивлен, когда перед ужином жена предложила ему полстакана водки, настоянной на лимонных корочках, и не отказался.

— Выпей с устатку.

Он ел неторопливо, но много, и после второй тарелки борща съел яичницу с колбасой, поблагодарил Варвару Григорьевну.

Он скрывал от жены, что сердце у него больное, чтоб не беспокоить ее и чтоб каждый день все шло своим чередом, а сегодня он просто не имел права скрывать от нее случившееся на заводе. Что там ни говори, как ни бейся, все-таки работать в горячих цехах ему не дадут, а этот вопрос жизни не должен пройти мимо семьи.

— Вот что, Варя… — медленно начал он и опустил голову, будто был виноват перед женой, — не работает больше сердце мое.

Варвара Григорьевна, задумчиво сощурив глаза, посмотрела на мужа, силясь понять, к чему этот разговор; не перебивала.

— Скрывал я от тебя, от детей. А сегодня вот… споткнулся. Приступ, врачи… В общем, не работник я больше.

Варвара Григорьевна чуть побледнела, не веря ему, оглядела его здоровую полную фигуру, закрученные, как в молодости, усы, правда, уже седоватые, и заметила синие мешки, под усталыми глазами и желтоватую сухую кожу на щеках с глубокими морщинами.

Испугавшись, она не стала уверять его в обратном, только деланно засмеялась, чтоб подбодрить его:

— Да это ты просто устал после работы. Ты посмотри на себя со стороны — чисто молодец!

Она встала, взяла его за руку и подвела к комоду, где висел его костюм:

— А ну, где твои ордена?! Приоденься, покажись. Да раскроем окно, да посидим, как молодые.

Веселая уверенность жены, что в сущности ничего не случилось, приободрила Павла Михеевича, он одел парадный костюм и взглянул на себя в зеркало. Ему показалось, что он и впрямь «чисто молодец» и выглядит, как на празднике или в президиуме, когда отмечали его пятидесятилетие.

К стеклам окна густо и упруго уткнулась сиреневая кипа, пружиня ветви.

Супруги раскрыли окно, и сразу сирень, как живая, кинула в лицо им обоим пушистые тяжелые гроздья.

Сели у окна, помолчали. Павел Михеевич виновато смотрел на жену, постаревшую, чуть седую, в ее черные глаза, не утратившие лукавого блеска, и гладил ее по полному плечу, вспоминая о далеких, давно прошедших годах.

Он только что окончил рабфак при Криворожском металлургическом заводе вместе с Мозговым, и их направили в уральскую степь, как двух молодых подручных сталевара. Та землянка у дороги, о которой вспоминал Павел Михеевич, была их первой обителью.

— Вот выдадим первую сталь, обязательно женюсь! — торжественно обещал другу Зарубин.

— Сначала нужно открыть мартеновский цех… а свадьбу можно сыграть и пораньше, чем до первой плавки доберемся… — флегматично пояснил Мозговой.

Он был моложе Павла Зарубина и спокойнее и всячески старался отвлечь его от «сердечных тайн», показывая на пустырь, изрезанный котлованами, загроможденный оборудованием и строительными материалами.

Рабочих рук не хватало. Пока еще не прибыли эшелоны с добровольцами-комсомольцами, строителями, специалистами, Павел был вербовщиком и энергично, умело вербовал «рабочие руки» в окрестных деревнях среди казаков и башкир, разъезжая по всей округе.

В одной из богатых казачьих уральских деревень он и встретил Варвару — краснощекую ядреную молодицу-казачку.

Будучи в доме постояльцем у ее отца — зажиточного хмурого казака, — Павел дольше обычного задержался в этой деревне, да и не особенно спешил. Захлестнула его какая-то шальная, горячая, дикая волна радости, которую люди называют любовью.

Варвара била его по рукам, когда он неожиданно обнимал ее, смеялась над «городским» на посиделках, лузгая семечки, а он ходил в степи по ковылям, одинокий, растерянный, но счастливый.

Однажды ночью, когда Варвара вернулась с гулянок, он загородил ей дорогу, властно взял за руки и сказал:

— Не пущу! Идем в степь. Поговорить надо, — и признался: — Не мучь меня, девка. Люблю я тебя.

Она покачала головой:

— На посулы-то вы все, мужики, красны. Побалуешься да бросишь. Ты ведь не наш, городской.

— Ваш не ваш — все равно сердце мне отдашь…

Они долго бродили по степи, и он горячо и увлеченно рассказывал ей о том, что строят новый город, завод, что там будет хорошая жизнь, и баско было бы, если бы они вместе уехали отсюда и поженились, что другой, как она, ему ввек не сыскать…

— Люб ты мне… — зарделась она, — и статный ты, и речист, и силен… Ой, не сжимай меня так крепко!.. Эх ты, целоваться-то не умеешь, а говоришь — «поженимся». Ну ладно, отпусти. Дай подумать. Тятеньки я не боюсь. Уйду с тобой, коли решу. Чать у городских-то совесть почище — не обманут…

И ушла с ним.

Мозговому пришлось убираться из землянки, когда Павел Зарубин привез с собой «сердечную вербованную»…

…— Помнишь? — молодцевато спросил Павел Михеевич и оттолкнул ветку сирени от своего лица.

— Да уж помню… — краснея по-девичьи, вздохнула Варвара Григорьевна. — Всё помню: и как Татьяна родилась, и как ты меня при всем честном народе поцеловал, когда пустили завод и тебя поместили на Доску почета…

— А потом Виктор родился, большеголовый такой…

— Весь в тебя.

— Это когда я ударником стал, в сталевары меня зачислили…

Они опять помолчали, думая об одном и том же, размечая годы на события в рабочем деле в заводе и на рождение детей. Они это понимали как что-то обыденное, жизненное и принимали, как настоящее, большое, священное.

— А помнишь, как тебя к ордену представили? Сам Орджоникидзе сказал об этом на заводском митинге. И ты поехал в Москву к Калинину Михаилу Ивановичу. Я тогда на сносях ходила, и ты меня хотел взять с собой, все уговаривал. Приехал с орденом важный такой, а я уж родила Василия.

— Да… Помню. Гостей созвали, и все нас поздравляли, меня с орденом, тебя с сыном, чтоб не обидеть, значит…

— А директор завода Курносов прямо так и сказал: «Еще не знаем, что чего почетнее: орден получить или человека родить…»

Они еще долго говорили о том, как трудно им пришлось в войну, как родилась Юлька, а потом и Никитка, как старшая Татьяна неудачно вышла замуж и теперь переживает с ребенком; как уехал Виктор учиться в металлургический институт, остался там в аспирантуре, все «грозится» приехать домой насовсем и что-то долго не шлет писем; как уговаривали они демобилизованного из армии Василия поступить на завод, а он взял да и уехал с дружком в Копейск работать шахтером.

За Юльку они не беспокоились. Девка — отличница, учится на первом курсе строительного техникума, и скоро ей предстоят экзамены. Правда, за последнее время к ней часто стал захаживать ученик Павла Михеевича, подручный Костя Ласточкин, ну да это не беда. Молодежи и подружить надо.

А о Никитке еще и говорить не приходится.

Семья у них дружная, пока ни в чем не нуждается. А Виктор приедет, инженер ведь он поможет коли что.

— У меня большая надежда на Виктора Павловича… — с уважением к сыну произнес Зарубин.

— А ты напиши ему письмо, а, отец?! Мол, так-то и так-то живем… Ждем.

Павел Михеевич почесал лоб и грустно заключил:

— Вот узнаю о работе, в поликлинику схожу, тогда напишу.

В доме начали просыпаться дети.

II

Клавдия Быкова сидела спиной к окну у зеркала и, задумавшись, не замечала своего отражения, уставив невидящий взгляд в стекло. Теплый оранжевый свет настольной лампочки-ночника, теплый ворсистый халат и коробки из-под духов, флаконы одеколона, пудреницы, ножницы, масса нужных женских безделушек не привлекали ее внимания.

То, что случилось сегодня на заводе, взволновало ее до глубины души, и сейчас, когда она вспомнила Павла Михеевича, его обессиленную фигуру, врача и сестру, умело вводящую шприц в руку, к горлу подступил горький комок и на глазах выступили слезы.

Она их не замечала; они скатывались по щекам, на полные белые голые руки, на шкатулку с ракушками на крышке.

Она так и сидела перед зеркалом, держа в руке шкатулку, в которой хранились письма Виктора, и вспоминала Павла Михеевича бодрым и веселым в цехе, когда он, красный от жары, подмигивал ей и отечески, ласково просил: «Ну-ка, дочка, сними пробу с нашей каши», — и чуть застенчивым, всегда куда-то торопящимся, когда она приходила к Виктору.

Долго он не приезжает. И долго нет от него писем.

Она раскрыла шкатулку и стала разбирать его письма, отмечая цифры и даты, прочитывая отдельные фразы.

Виктор писал ей редко, она знала, что он занят. Но на каникулы после каждого курса приезжал аккуратно, и время лета они проводили всегда вдвоем.

В доме Зарубиных ее считали за свою, а Виктор, когда знакомил с кем, прямо называл ее «моя невеста».

Это было правдой. Он любил ее. А она только ждала. Ждала того дня, когда он приедет насовсем.

И вот эти письма год за годом.

«…Сегодня чертовски устал. Проклятый сопромат прямо-таки вымотал душу…»

«…Экзамены сдал. Хочется сразу же ехать к тебе. И приеду. Вот только закончу все дела…»

«…Знаешь, Клавочка, придумал я одну вещь… Ну, понимаешь, это сложно объяснить в письме, пришлось бы вместо разговора с тобой испещрять письмо сложными математическими расчетами. Нет уж! Дудки! Садись-ка рядом со мной, дай мне твою руку и давай всерьез помечтаем!..»

«…Оставили в аспирантуре. Приеду только на месяц. Я отказывался, хотелось бы сразу на завод. Моя теория о несостоятельности качеств большинства современных сталей и ее объяснение, кажется, увлекла одного из наших профессоров!..»

«…Профессор — милый человек, но чудак. Пророчит мне будущее, а сам ежедневно мучает меня лабораторными работами».

«…Клава! То, что я тебе напишу сейчас, должно остаться пока в секрете. Понимаешь, ночью, сидя в лаборатории, я открыл формулу особой марки стали, которая, не побоюсь тебе сказать об этом, будет, может быть, применяться в новых спутниках, ракетах, а самое главное — в космических кораблях.

Эту формулу легко доказать математическими и химическими расчетами, но из лабораторного опыта у меня ничего не получилось, а на заводе десятки пробных опытных плавок ничего не дали. Буду искать…»

«…Друзья торопят меня с диссертацией, а я хожу как в воду опущенный. Если бы ты была рядом. Я так тебя люблю. Твоя фотография лежит на заглавном листе печатной диссертации «Марка особой космической стали». Она смотрит на меня твоими глазами и шепчет мне: «Ты прав. Ты прав!»

Как там мои родные? Бываешь ли ты у них? Береги себя.

Вот сижу сейчас и думаю о тебе, об отце, о маме, а сам нет-нет, да и посмотрю на расчеты…

В институте остались считанные дни до защиты диссертации. Я выдвинул: «Марка особой космической стали». Теоретическое обоснование.

Мой руководитель не сомневается, что расчеты правильны, и я сумею доказать это. Что-то скажет Ученый совет на защите?.. Мне сейчас не то чтобы тяжело, а как-то странно… Ну, да не боги горшки обжигают! Хоть эта пословица вселяет в меня бодрость. Защиты я не боюсь. Только нужно подготовиться.

Ты пиши мне почаще… Целую тебя. Твой Виктор Зарубин».

Это его последнее письмо.

Клавдия вздрогнула. Постучали в дверь. Послышался голос отца.

— Клавдя, ты спишь? Шла бы в саду помочь что-нибудь.

— Не мешайте! — Клавдия с силой прихлопнула дверь. Потом заходила по комнате и стала говорить вслух:

— Милый Витя! Не могу я больше жить в этом доме. Хоть бы ты приезжал поскорей. Я чувствую, как тебе тяжело! И мне не легче! Почему же ты не ответил на мои последние письма?

Клавдия подошла к зеркалу, поправила волосы, смочила одеколоном виски и устало присела на стул. Полы халата раскинулись, и она стыдливо закрыла белые полные ноги, будто в комнате находился кто-то второй.

В окно брызнули лучики солнца, перерастая и вытягиваясь в светлые полосы.

Она подошла к окну, захлопнула обе створки, разделась и легла спать.

Сначала она думала о том, что ей опять в ночную смену, опять производить анализы проб, опять рабочая, наполненная движением, тревогой, жизнью ночь; потом мысли ее спутались. Она только ощутила ладонью упругие горячие щеки, улыбнулась себе, вспомнила о Викторе и вскоре уснула. Снилось ей, будто он уже приехал, и вот идут они вдвоем по степной дороге за облаками. Поют жаворонки. А Виктор шепчет ей:

— Хочешь, поймаю жаворонка? Мне ведь это теперь нипочем.

И вот Виктор уже в небе, и вот в ее руке поет маленькая золотая птичка, грустно так поет, а она разжимает ладонь, и жаворонок снова высоко-высоко в синем небе под облаками, и его не видно, а песню слышно, веселую, красивую…

— А за теми облаками — звезды… — говорит Виктор. — Защищу диссертацию — мы с тобой дальше жаворонка улетим.

III

На следующий день Павел Михеевич отправился в поликлинику. Жене он сказал, что там «по всем статьям науки объяснят, какое у него сердце».

Оделся в парадный костюм с орденами, чтоб неповадно было врачам приписать ему чего лишнего, чтоб знали, что под орденами бьется заслуженное сердце, а раз так, не может оно быть больным.

Он понимал, что так рассуждать по крайней мере наивно, но все-таки это бодрило.

Прислушаться к врачам по совету Мозгового он готов, но и доверять, а тем более уступать им он не собирался, а потому представлял себе поликлинику как крепость, которую нужно взять.

Варвара Григорьевна понимающе кивала головой, и пока он осматривал себя в зеркало, все повторяла:

— Ну, иди. Иди, — а у самой туманились глаза, будто она отправляла его не в поликлинику, а в больницу.

Павлу Михеевичу почему-то стало жаль не себя, а ее. В последнее время она прибаливала и все жаловалась на колотье в боку.

Сейчас ему было неловко смотреть в ее добрые грустные глаза, на ее сильные натруженные руки, которые с утра до ночи наводили в доме порядок. Но как он заключил, она еще была молода, такой же ядреной краснощекой казачкой, какой встретил в деревне, только выглядела постарше. Чтоб замять неловкость, спросил:

— Детей покормила?

— Да.

— Где и что они?

— Татьяна купает Олечку, Юлия готовится к последнему экзамену, Никитка с проволокой возится… Ты иди, не беспокойся. А хочешь, вместе пойдем?!

— Нет. Я сам.

В поликлинике, по мнению Павла Михеевича, его буквально «закружили», а к концу осмотров и исследований «замучили».

Обследовали целую неделю.

То его водили на рентген, то проверяли давление крови, то показывали ему кардиограмму, (а он до сих пор и не знал, что у него в сердце может быть какая-то кардиограмма), то брали кровь из пальца и устанавливали группу крови, то ставили на весы, стукали молоточком по коленкам, слушали дыхание через резиновую холодную трубку, приставленную к спине…

Он сердился. Еще не хватало, чтоб ему приказали высунуть язык и сказать «А», как в детстве.

Кабинеты следовали за кабинетами. Врачи менялись. Он относился к ним с уважением, слушался их и даже с гордостью думал: мол, вот как узнают всего человека, по-научному. Душу бы еще проверить. Душа-то болит.

Врачи ничего не говорили, а только записывали, а ему все хотелось узнать: ну как и что, но он считал, что спрашивать несолидно…

В назначенный ему день он зашел в кабинет к Родионову, главному врачу. «В цеху не сказал — сейчас объяснишь, что у меня за сердце, уж не отвертишься!» — злорадно, но без обиды подумал Павел Михеевич.

Родионов сидел в кресле за столом и изучал какие-то бумаги.

— Садитесь, — не оборачиваясь, бросил он вежливо из-за спины.

«Ишь ты, как начальник медицинского цеха…»

— Сижу уже. Это я. Зарубин.

— Знаю, Павел Михеевич. М-да-а.

Зарубин поежился. Это «м-да-а» показалось ему зловещим.

— Мы взрослые люди, товарищ Зарубин, — начал официально главврач. — И должны понимать друг друга. Сердце, вернее, болезнь его — очень серьезное дело. Ваше сердце уже неспособно выдерживать тяжесть работы в горячем цеху. Оно, как бы вам по-простому объяснить, протестует…

— Сгорело оно, что ли? — волнуясь, перебил Родионова Павел Михеевич. — Я сам знаю, что и со здоровым сердцем не каждый выдержит пару смен у мартеновской печи. Конечно, если можно, к примеру, без ног или там без рук, допустим, водить самолеты, трактором землю подымать, а уж без сердца разве может человек сталь варить. Оно гореть должно на той же температуре, что и сталь. Но ведь у меня сердце бьется! Вот оно — мое, живое, одно! — Павел Михеевич крякнул. — Вы мне по-научному объясните, что там у вас, какой приговор ему?

— Извольте. У вас больное сердце. При тяжелой работе положение может оказаться плачевным.

— Не верю я вам. Не верю!

— Верьте науке.

— Так это, что ж, я теперь, выходит, в отставку от завода только потому, видите ли, что сердечко протестует?

— Рекомендуется самая легкая работа. Не злоупотребляйте спиртными напитками, — Родионов кашлянул и покраснел, — в общем, воспрещается. Сад у вас есть?

— Лопухи и крапива, — доложил вконец рассерженный Павел Михеевич и встал, чтобы уйти.

— Ну, а что еще в саду растет? — не сдавался Родионов.

Зарубин смотрел на его белый халат, слушал его спокойный уверенный голос, видел сцепленные пальцы рук, недавно перебиравшие бумаги, в которых, быть может, со всей научной точностью обоснован приговор ему, мастеру Зарубину, в том, что он уже для труда не гож, и ему вдруг показался нелепым вопрос врача: что еще в саду растет?..

Павел Михеевич вспомнил о цветущем дереве — черемухе, за которое он боялся, как за самого себя; боялся ветра, который сможет растрепать белопышные ветви; бури, которая может согнуть черемуху, покривить и обезобразить; молнии, которая враз расщепит ствол черемухи, подрежет под корень цветущую садовую радость…

— В саду… черемуха, — глухо произнес Павел Михеевич.

— Ну, вот и хорошо. Берегите ее, — просто сказал Родионов, вставая. — А сердце, дорогой товарищ Зарубин, надо особенно беречь. Оно ваше, честное и чистое… Скажу вам откровенно… — Родионов замялся, сдернул халат. — Побольше бы нам таких сердец! Я говорю о другом…

— Знаю. Сердечные слова. Спасибо. Только в саду копаться не в моей натуре. Вы вот просто: осмотрели сердчишко и сразу человека как без рук, без ног оставили, а только я не согласен.

Павел Михеевич передохнул.

— Ну, не будем тянуть… Кроме медицины, есть еще и то, что человек желает, хоть умри… Есть и заслуги, и опыт… Есть и… Ну, что вам объяснять… Есть человек, и ему по совести своей некуда деваться, кроме родного дела. Я завод не оставлю, я до директора дойду… Уж такой у меня нрав. Не могу, слышите, не хочу жить инвалидом. Такая жизнь мне не только по плечу, а ниже. Сердце наладится. Завтра же выйду в ночную смену, и никто, слышите, никто меня не удержит!

* * *

Зарубин слегка кивнул, хлопнул дверью и вышел на простор улиц, к заводской Комсомольской площади, к Доске почета, где висел его портрет, не снимаемый многие годы. Фотография уже пожелтела, но на ней он по-прежнему выглядел молодо, а рядом были новые, свежие, незнакомые.

«Ну, вот… Я и прислушался к медицине. У них по-своему правильно. Конечно, жаль только, что в медицину не входит проверка души человека. Ну, я им покажу! Буду работать — и баста! Никто мне не запретит! Иду к директору завода, Курносову. Он знает меня, он поймет. Я же ведь не просто хочу работать, я же ведь — сам завод. Мое сердце билось в такт ему, заводу, много-много лет. Отними у меня это: цех, людей, сталь — и уж тогда никакая в мире медицина не поможет — остановится сердце насовсем.

А он мне, Родионов, сад… Это Быкову под стать.

Еще не хватало, чтоб я в саду женьшень разводил… Оно, конечно, женьшень — корень жизни…»

О! Он хорошо знал, Павел Михеевич Зарубин, что сам является корнем жизни, как в семье, так и на заводе. А что?! Он старый кадровый рабочий — специалист, строитель новой жизни, фундаментальной, с начала тридцатых годов, с первой пятилетки до семилетнего плана.

Он сам женьшень на Урале! Есть что сделано, сработано, заслужено! Много дружков — корней жизни. Кто поспорит?! Он — корень.

И вот, от этого корня должно вырасти дерево с ветками (нет не кустик!)… И вот оно растет. Ветки — его дети. Дерево выросло. Дерево — его семья. Какое дерево?! Осина, дуб или сосна?!

Нет! Дерево жизни. Оно ведь растет по-всякому, и если корни хороши, то и ветки будут здоровыми, цветущими. Кто же садовник?!

«А-а-а! Бросьте! — отмахивался от своих предполагаемых собеседников-спорщиков Павел Михеевич. — Садовник наш — Советская власть!»

Он шел к воротам завода, по-летнему одетый, даже не предъявил пропуска вахтеру, прошел прямо к директору, мимо ожидающих, мимо секретарши, которая почтительно и растерянно встала, зная, очевидно, что мастер-орденоносец Павел Михеевич Зарубин зря к директору не придет.

Зарубин громко открыл дверь и встал посередине кабинета, чтобы выложить перед директором металлургического комбината свою просьбу, свою обиду, свою боль, свое сердце.

Выше идти некуда!

Курносов отчетливо ругал кого-то по телефону. Потом, закончив разговор, посмотрел на Зарубина.

— Здравствуй, Павел! Садись. Что у тебя?!

— Здравствуй, Николай. Я пришел не просто так. Решай, — и Павел Михеевич снова сжал кулаки.

IV

Старший сталевар Быков Иван Сидорович по обыкновению, возвратясь домой, долго и шумно мылся в ванной, смывал с себя «металлургическую грязь», как он выражался, потом надевал пижаму, много и старательно ел, особенно хлеба и мяса, потом садился читать свежие газеты вперемешку со вчерашними. В местной городской газете он с некоторым благоговейным страхом выискивал свою фамилию, и если таковой не оказывалось, утешал себя тем, что в следующем номере обязательно о нем напишут.

После газет он обычно спал как попало и где попало: то в кресле, то на диване, а то и на заправленной кровати.

Выспаться в собственном доме он считал заслуженным и обязательным делом, а просыпаясь, думал о том, что сделать по хозяйству в доме и сколько времени осталось до смены.

Здоровьем его бог не обидел, и если случалась когда какая хворь, то к врачам не ходил, пересиливал ее.

Рослый, широкоплечий, но уже начинающий тучнеть, с большими белесыми глазами, всегда чисто выбритый, он казался не по возрасту молодцеватым для своих пятидесяти лет.

Работал он рьяно и тяжело, на заводе и дома, и никогда не уставал. Пил только по праздникам, всегда к разным пиджакам прицеплял свою медаль «За трудовое отличие», сидел за праздничным столом с таким видом, будто хотел сказать, что «эта медаль почище ордена».

Его начальство — мастер Зарубин не работал уже две смены, и Быков заменял мастера.

Когда с Зарубиным случился сердечный приступ, Иван Сидорович содрогнулся и с испугом подумал, что с ним самим когда-нибудь станет такое же, но потом отогнал от себя эту мысль.

Нет, на боли в сердце он не жаловался — оно стучало где-то там, в груди, тихо и не слышно, будто его и совсем не было.

Плавки в цехе вот уже второй день провел хорошо, без казусов. Металл сварен был безупречно, правда, под наблюдением начальника цеха Мозгового. Ну, да на то он и начальник, чтоб наблюдать…

Мозговой приговаривал: «Так, так», — и где-то в глубине души у Ивана Сидоровича крепла надежда, что его назначат мастером вместо Зарубина окончательно.

Работа станет почище, оклад повыше, да и звание мастера очень будет к лицу Ивану Сидоровичу.

«Ходи и посматривай! Наблюдай за тремя печами, проверяй неисправности, следи за температурой, за газом, подгоняй подручных, крановщиков, машинистов… Проверяй анализы проб…

В общем, руководи!

А вдруг этого не будет! Размечтался ты, Иван Сидорович, не по себе загадал, не по себе ношу берешь…»

Быкову стало грустно и чуть обидно. А что! Разве он в эти два дня не справился с работой, разве он хуже Зарубина?

Правда, у того вся грудь в орденах, да и опыта, стажа побольше, так и Быков тоже не лыком шит. От подручного до старшего сталевара дошел за какие-нибудь семь лет. Горечь отчаянья вдруг хлынула на сердце, заполнила душу так, что Быков готов был сам себя поставить на место мастера, будь на то его воля.

Сегодня он уже не читал газеты, а стоял у окна и смотрел на цветущие яблони, на ветки с лепестками, которые опадут, и дерево к осени согнется под тяжестью плодов. Каждая ветка — его, Быкова, ветка, личная. Это он садил эти яблони. Первое деревцо он посадил, когда родилась Клавдия… И каждый год, ожидая детей, сажал яблони, но жена почему-то больше не рожала, а яблони продолжали цвести и плодоносить каждую осень.

Быков не любил свою жену и сердился на нее с тех пор, когда после женитьбы ждал от нее ребенка, обязательно сына. Она долго не могла родить, а когда родила, то девку. А что девичьи руки могут сделать по хозяйству?! Разве что-нибудь в доме да корову подоить. Нет парня в доме, вот и приходится самому после работы обрабатывать сад, копаться в огородах, чинить, паять, стругать, колоть.

Пробовал было заставить Клавдию взять на себя часть забот, но та категорически отказалась: «Мне это ни к чему. Я и так достаточно работаю… И вам это ни к чему. Всякого добра уже некуда девать. Лучше бы в театр сходили или книги почитали. Всё куда-то копите».

Иван Сидорович накричал на нее, хотел ударить или проучить ремнем, но дочь была уже взрослой, на выданье, да к тому же кроме нее никого у них не было.

Тогда он накричал на жену. Та, послушно склонившись, слушала его ругань и горькие упреки, которые сводились к одному: «И подкинул же бог мне из монастыря порченую».

Жена уходила на кухню и там долго и тихо плакала.

Быков женился случайно, еще в те далекие годы, когда закрывались монастыри и по уральским деревням оседали бродячие божьи люди, монахи и монахини.

Аннушка, а по церковному Иоанна, красивая, тонкая, с бледным лицом послушница, ходила по селам с игуменьей просить «христа ради». Годы были голодные, неурожайные, и тучная, начавшая тощать игуменья подсылала Аннушку к зажиточным мужикам.

Кроткая и богобоязненная, она слушалась наставницу, утешая себя ее словами, что это «божье дело. Бог терпел и нам велел…»

И она терпела.

Игуменью, еще молодую, белотелую и дородную, однажды ночью изнасиловали пьяные мужики, и она умерла, не забыв перекреститься, а Аннушка успела убежать в лес и спрятаться в свежем стожке.

Здесь и застал ее спящей Иван Быков, прибывший на покос.

Он долго косил лесные травы и все посматривал краем глаза на стожок, у которого сидела Аннушка, доверчиво и удивленно разглядывая статного юнца с желтыми кудрями. «Вот ведь, не как все, не охальничает», — с уважением подумала она, а когда Иван кончил покос и несмело предложил ей поесть, она вдруг разрыдалась.

Он сидел рядом с ней, жевал хлеб и давился, не зная, как утешать, и все смотрел на ее голые ноги, видные из-под разорванной юбки. Часто краснел, и все же не мог унять нервно подрагивающих губ, прерывистого дыхания. Тело наполнилось какой-то сладкой дрожью, голова закружилась, и он уткнулся ей в колени и стал целовать ее ноги, зажмурившись.

Домой он не вернулся. Всю ночь они пролежали в стожке, тесно прижавшись друг к другу. Она была страстной и ненасытной, и Иван решил, что ни на какой из сельских невест он не женится, а только на Аннушке.

Утром он привел ее в дом пред хмурые очи тятеньки и попросил их благословить.

— Что-о-о?! — взревел отец. — Потаскуху в дом, монастырскую прости-господи! Да ты знаешь, что я сам… Хм, хм… — он поперхнулся и, захлебываясь, багровый и страшный, раскрыл кулаком дубовую дверь. — С глаз долой! Вон из моего дома оба!

Мать догнала за селом и вручила Ивану узел, в котором были его сапоги, новая пара — пиджак и брюки, кофта и юбка для Аннушки, сало, хлеб и комок смятых рублей в чулке.

Из самого Троицка Иван и Иоанна пошли куда глаза глядят. В мир или по миру — им было все равно.

Оба были молоды, и оба не могли насмотреться друг на друга. Дороги, леса, пашни, синее небо, новые деревни и рабочие поселки — все это жадно вбирал в свою душу Иван Быков, грозил в сторону своего села кулаком и был уверен, что он своего добьется, сам станет хозяином.

Радостью и утехой в пути была для него Аннушка.

При ночевках, при отдыхе она всегда просительно протягивала к нему руки, закрывала глаза и звала: «Иди ко мне», такая красивая, послушная ласковая.

Иван работал, подолгу останавливаясь на рудниках, на товарных станциях, в городах, — копил деньги.

И когда уже прибыл в Железногорск, перебрал множество разных профессий, стал сталеваром, заимел дочь, построил дом, ему показалось, что он своего добился, но все ему было мало — оглядывался на других и часто ловил себя на мысли, что не так живет, без радости и полного счастья.

— Идем в сад, — строго сказал он жене.

Белые майские яблони… Кругом зелено, теплынь от солнечных желтых лучей, а яблони дрожат, и чуть розоватое пушистое цветение их — словно снег, который не успел растаять. Неба над ними не заметно.

Быков ступал сапогами по мягкой, взрыхленной земле, стучал ножницами по колену.

Он подходил к яблонькам как хозяин, не замечал, что раздвигает плечами нежные веточки, и, хмуро прищурившись, выискивал старые не расцветшие ветки. Ножницы его, тяжелые и заржавленные, лязгали, и когда старая откусанная ветка хрустела и падала вниз, он по привычке отбрасывал ее ногой в сторону.

Крякал, оглядываясь на жену, наблюдал, как она берет ветку неторопливо усталыми, но ловкими руками, пригибаясь, будто кланялась земле.

И снова он шел меж яблонь, и снова лязгал ножницами. Он даже не пожалел, когда неосторожно отхватил железом тонкую белую веселую веточку.

Только дождь, внезапно нахлынувший, загнал Быкова и его жену в дом.

А белые душистые майские яблони распушились еще больше, и их чуть розоватые лепестки стали голубыми, и на каждом лепестке дрожало по капле.

Быков из-под навеса над крыльцом оглядел свой сад, в котором еще много хранилось мертвых веток, сарай, где давно перемешалась живность: корова, свиньи, куры. У каждой живности свое отгороженное место.

Жена его, скрестив иссохшие от вечной работы руки на груди, стояла у притолоки двери, устало наклонив голову и грустно поглядывая в небо.

Опять молитва! Опять пресвятая богородица! И это в его доме, в семье передового сталевара! Сколько раз доказывал жене, что бога не может быть, что пора кончать монастырские привычки, но икону Николая угодника не снимал в спальне над кроватью жены, хотя и грозился это сделать.

Пусть тешится баба. Зато послушная, как прислуга в доме.

Дождь перестал. Тучи ушли куда-то или растаяли в небе, и вот оно, высокое-высокое, чистое и голубое, раскинулось над городом, над заводским прудом, над священной рудной горой, изгрызанной экскаваторами, которая поднималась к небу разноцветными ступеньками-карьерами. Солнце било в них густыми лучами, и эти полосы-ступеньки казались выплавленными из красной меди. Оттуда, будто ступая по ним, выбросилась в небо чудо-радуга, как арка из цветов, соединяя берега Урала — левый и правый.

Быкову почудилось, что радуга шагнула в его яблони. И правда, над пышными белыми ветками, во влажном воздухе искрились желтые, синие, розовые бусинки.

— Пошли! — приказал жене Быков.

И снова хрустели ветки, снова лязгали ножницы, и снова тяжелые, облепленные грязью сапоги Быкова топтали давно оттаявшую землю, готовую, как он любил выражаться, рождать для него «всякую овощ».

И снова нудный для обоих каждодневный разговор.

— Клавдия спит или опять читает?

— Спит. Ей в ночную смену.

Падают ветки к ногам. Лязгают ножницы.

— Та-ак! — тянет Быков и утирает рукавом капли, скатившиеся с лепестков ему на лицо. — Лаборантка! Строптива уж очень. У других дочери как дочери. И родителей чтут, и к замужеству готовятся.

— Да куда ей спешить. Она ведь в институт собирается, — подает свой робкий голос жена.

— А ей, вишь, не по нраву наши порядки, наше житье-бытье, — перебил ее Быков. — Хм! На свои трудовые все куплено. Обед ей, между прочим, каждый день подавай…

— Да что уж ты, отец, на Клавушку так…

— Цыц! — Быков обернулся и крепко сжал ножницы в пальцах. Побагровели пальцы.

— Институт, что ж… я не прочь. Это вроде верного приданого. А только боюсь я, как бы не засиделась в девках в институте своем. Трудно сейчас замуж выдавать да женить. А надо бы ей об этом подумать. Не больно уж красива, а гонору хоть отбавляй. Тьфу!

— Придет срок, придет.

— Срок-то придет, да жених к другой уйдет! — Быков рассмеялся удачной шутке, и он уже мысленно решил повторить ее своей дочери Клавдии.

— Говорят, Виктор Зарубин скоро приедет. Большим инженером стал.

Быков крякнул и в душе рассердился на жену. Он и сам знал об этом, знал, что Клавдия переписывается с ним и ждет его, рассердился, но не подал виду, а только басом, глухо пробормотал:

— Мало ли вокруг инженеров сейчас. Любого выбирай.

V

Домой Павел Михеевич вернулся поздно и на вопрос жены, где он так долго пропадал, только рукой махнул.

Перед глазами все еще стояла Клавдия. И зачем он потащился к Быковым? Узнать, нет ли от Виктора писем… Конечно, если он домой писем не шлет, то невесте-то хоть весточку о себе да обязан прислать.

Сейчас Павел Михеевич ругал себя за этот шаг, ругал за то, что зря только растревожил Клавдию. И так она ждет его долго, ждет только его. Себя бережет. Любит верно.

Ему было стыдно спрашивать ее о письмах. Он извинился перед ней, и когда она сказала ему, что раньше Виктор писал все хорошие письма, а тут вдруг замолчал, видно, забыл, видно, другая там приглянулась, — Павел Михеевич заметил, как дрогнули ее плечи, потемнели глаза и она отвернулась. Он испугался, что вот Клава сейчас заплачет и ему трудно будет найти слов, чтоб ее утешить.

— Пойдем, Клава, к нам. Давно не гостила, — предложил он, — в доме-то все по тебе соскучились.

— Ой, не могу, Павел Михеевич. Некогда. Я ведь в заочный институт собираюсь. Каждый день у нас консультации.

— Ну, что ж, это дело, — одобрил Зарубин, радуясь, что разговор перешел на другую тему. — Не тяжело тебе будет? Дома еще, наверное, работы уйма.

— Нет, не тяжело. А дома я почти и не бываю, только сплю.

Ему было приятно, что Клавдия взяла его под руку, когда они вышли на улицу, и стала рассказывать про сон, который она видела, про Виктора. Будто он уже приехал, и вот они все вместе. А еще приятнее было ему, что она ни словом не обмолвилась о его здоровье.

— Приедет. Должен приехать! — подбодрил Клавдию Зарубин и высказал предположение, что задержка сына вызвана служебными делами. — Не горюй. Свадьба не за горами. Не забывай нас, коли что. И мы… известим.

Клавдия благодарно посмотрела на Павла Михеевича, и они расстались. Когда она села в трамвай и уехала в свой институт на консультацию, Зарубин ощутил какую-то пустоту, слабость, будто что-то теплое и хорошее растаяло на душе и пропало.

И он вспомнил о Быкове, вспомнил слова Клавдии, что отец ей «все уши прожужжал о замужестве»… В сердце неприятно кольнуло холодом Стало обидно за сына, что за его спиной Клавдию кто-то может посватать. Да и Виктор хорош, набрал в рот воды. Такую девушку упустить, умную, душевную, красивую… Всю жизнь будешь жалеть-каяться.

А Быков тоже — отец! Знает ведь, что молодые любят друг дружку, ну и не мешал бы… Оно, конечно, свое дитя ближе к сердцу, вот и старается сбыть с рук — осчастливить повыгоднее. Тьфу! А еще прицепился с угощением, сватом называл! Ханжа! Стал расспрашивать о здоровье и скоро ли «наш мастер выйдет на работушку».

Павел Михеевич сдержался, чтоб не ответить резкостью, все-таки он был в чужом доме и вроде в гостях, но пить отказался. Ему не терпелось скорее отвязаться от назойливых приставаний старшего сталевара.

Выручила Клавдия.

* * *

Через два дня вечером Павел Михеевич сел за стол к окну, в котором видна была черемуха, включил настольную лампу и стал писать письмо сыну.

«Дорогой сынок Витенька! Сегодня у меня нехорошо на душе, и вот я решил написать тебе об этом. Не знаю, застанет ли тебя это письмо, а только должен я тебе сообщить некоторые наши новости…»

Павел Михеевич остановился, раздумывая, с какой новости начать, и стал мысленно перебирать все события, которые произошли со времени последнего письма от Виктора.

За окном стало темно, по стеклу поползли белые дорожки дождевых капель, черный ствол черемухи поголубел, и было слышно, как шлепают капли по листьям, а листья шуршат успокаивающе, дремотно, и ни о чем не хочется думать.

«…Случилось, сынок, со мной несчастье. Ты не пугайся, ничего особенного нету. Просто сердце мое оказалось больным, и теперь на горячей работе находиться мне нельзя. Так сказал наш врач Родионов. Уж я и спорил с ним и ругался… А ты сам можешь себе представить, как тяжело мне было согласиться… Да и не шутка сказать — порок сердца! Прицепили мне на сердце его, как медаль. Был я и у нашего директора. Говорил с ним. А он и слушать не захотел, чтобы я остался в мартеновском цеху. Подлечись, говорит, отдохни, тогда посмотрим. А сейчас, говорит, не имеем права тобою рисковать. Я и с ним поругался. Обидно мне стало, будто я оказался самым последним, а еще хуже — никому не нужным в металлургии… Ну, и погорячился: мол, ноги моей больше на заводе не будет, и взял расчет. Конечно, было немного приятно, что директор подвез меня на машине домой и вручил мне почетный постоянный пропуск на завод, но сейчас вот я все время почти дома и нету дел. В общем, на пенсии…»

Ветки черемухи терлись о стекло, листья ершились от ветра, а дождь барабанил по ним, и с веток стекала вода. Она шелестела в траве, журчаще плыла по дорожке мимо цветника и скапливалась в лужу около садовой скамеечки.

«…На завод я захаживаю, потому что не могу сидеть дома сложа руки, прихожу в мартеновский цех, к Трофиму Ивановичу Мозговому, ты его помнишь. Наблюдаю за плавками, иногда даю советы. Между прочим, на моем месте сейчас пока Быков, твой будущий тесть. Ох, сынок, хоть и тяжело тебе об этом писать, но я бы никогда своего тестя не назначил мастером. К моим советам он не прислушивается и очень уж высоко себя ставит. Никогда я не считал его хорошим сталеваром, потому что живет он на иждивении ума начальства и только исполняет все, что ему прикажут. Не прошло и трех дней, как он сжег свод на седьмой печи. Я когда узнал об этом, аж похолодел. С Быковым я здорово поругался и просил Мозгового не доверять ему печей. Но Быков как-то выкрутился… Ну, да хватит об этом, а только не люблю я этого человека, не верю ему и вижу его насквозь…»

Дождь перестал, и Павел Михеевич раскрыл окно, чтоб подышать. Из сада пахнуло свежестью. Он взял рукой большую черемуховую ветку, стряхнул с нее капли и вспомнил, как однажды накричал на Виктора, когда тот приладил на черемухе скворечню, но когда узнал, что в дерево не вбито ни одного гвоздя, разрешил. Птицы любили черемуху. Они прилетали и улетали, разные, вроде командировочных в гостиницу. Вот и Виктор прилетал домой в отпуска и улетал обратно. А сейчас, видно, загордился, ученым стал и забыл свою скворечню…

«…Дома у нас пока все хорошо. Живы и здоровы. Юлька, твоя любимица, сдает экзамены. Татьяна собирается опять уходить к своему мужу — он ее зовет обратно. Василий в Копейске шахтерит. Еще не женился. Ну, а Никитка совсем стал молодцом, подрос, выправился. Что-то ты забыл нас совсем и долго не пишешь писем. Я знаю, что ты очень занят, но вот месяц прошел, как ты защитил свою диссертацию, а о тебе ни слуху ни духу.

Мы с матерью стареем понемногу и ждем тебя домой насовсем. Ну, а если ты вдруг получил какое назначение да в другое место, то приезжай хотя бы в отпуск. Видел Клавдию. Она умница, ждет тебя, не дождется. Что-то и ей ты перестал писать письма… Дело твое, конечно, а только любит она тебя и, ожидая, мается. Со своей стороны скажу, что лучше девушки тебе не найти…»

Павел Михеевич закрыл окно, зачеркнул последнюю строку, подумав, что не вправе что-либо советовать со своей стороны по этому щекотливому вопросу, потом приписал приветы. На душе сразу стало легче.

VI

…В доме Быковых был заведен порядок: стучать друг другу в двери, когда нужно что-то узнать, увидеться.

Клавдия этого не любила, особенно когда читала. Сегодня она читала пухлый том учебника Металлургиздата «Ферросплавы», и ее злили просительные стуки пальцами в дверь. Вот и сейчас стук. Не ответила, только подумала: «Ах, забыла закрыть на ключ!».

Но двери с шумом распахнулись, и вошел в комнату отец. Иван Сидорович загадочно улыбнулся и спрятал руки за спину.

— Да, дочка… Отца встречаешь неважно. А он тебе радость принес.

— Извини, отец. Я читала.

Клавдия подумала о радости, которую принес ей отец, но она еще не знала, что это за радость, потому что радостей для нее в родном доме было мало.

Быков сделал строгое лицо и официально сообщил:

— Тебе пришла телеграмма от Виктора Зарубина.

«Ох, наконец-то!» — вздохнула Клавдия и протянула руку:

— Дайте мне прочесть.

— Прочти.

Телеграмма легла на стол и сразу же расклеилась. Быков почесал затылок и заглянул в глаза дочери.

— Как вам не стыдно?! Прочли?!

Хлебный жеваный мякиш отклеился от слова «люблю». Клавдия сжала кулаки. Книга о ферросплавах лежала у нее перед глазами и рядом с этим пухлым томом — сиротливо развернутая телеграмма.

Буквы и цифры книги и телеграмма смешались то ли от гневных, то ли от радостных слез.

Виктор сообщал число приезда, номер поезда, вагона, купе, просил встретить, и почему-то два раза телеграфистки отстучали «целую».

— Прости, дочь. Мы с матерью прочитали. Поспешишь на вокзал-то?

Клавдия устало опустилась на стул.

— Не ваше дело.

— Ох, и в кого ты такая уродилась?

— Я, может быть, и не пойду встречать.

Быков заходил из угла в угол, сердит и груб.

— Это как же не пойдешь встречать?! Вы с ним, почитай, с детства друзья, на одной парте сидели. Встретить надо. Как-никак, инженер он! Девка ты в соках, о замужестве подумать бы надо.

Клавдия встала, подошла к двери, не сдержалась — показала рукой за порог.

— Уходите! Вы не радость мне принесли, а счастье… только грязными руками.

И громко распахнула дверь перед растерявшимся Быковым.

Когда Клавдия оделась в лучшее платье и выбежала в коридор, держа телеграмму в руках, то услышала разговор на кухне отца с матерью.

Мать вздохнула:

— Слава богу! Сейчас побежит навстречу своему счастью.

Отец поддакнул:

— Давно пора. Успеет ли?

Мать воскликнула:

— Успеет! Счастье и бог дает, и человек. Бог один, а люди разные. Успеет… к счастью от человека.

Клавдия усмехнулась и заспешила к Зарубиным.

* * *

Павел Михеевич сидел у раскрытого окна, смотрел на черемуховые повядшие ветви и слушал садовую тишину. В ней были свои звуки: треск, напоминающий шуршание веток, цвиньканье не то птички, не то кузнечика, шлепки, будто первые тяжелые капли дождя застучали по лопухам, шум зеленой холодной травы от ветра и даже царапанье кошки по сухому стволу.

Желтая от солнца гора лобастой вершиной уходила высоко в небо, под горой пылили коровы, звеня боталами, кричали мальчишки, за садом кто-то шел к водоколонке и скрипел пустыми ведрами. И там тишина, и там свои звуки. В доме тоже тишина, но она была неслышной, глухой, мягкой, будто вата, только надоедливые часы отсчитывали секунды, да, опережая секунды, гулко торопилось куда-то сердце…

Павел Михеевич вдруг заметил себе, что ему почему-то всегда холодно — и в доме и на улице.

Многие годы работы в горячих цехах его будто раскалили, и раньше, если к нему прикоснешься, становилось жарко ладони. А теперь он не чувствует уже за собой жары обжигающей печи, и тепло уходит с каждым днем…

Он был так благодарен Клавдии, которая прибежала к нему с телеграммой, запыхавшаяся, счастливая, и обнимала всех и целовала. А потом ушла на вокзал ждать поезда. Поезд пришел, Виктор приехал, а Клавдии на перроне не оказалось.

Виктор спросил:

— Где Клава?

Но никто не мог ему ответить. Только Павел Михеевич заметил за ветками привокзальной акации ее внимательно-радостное лицо, да не стал говорить сыну об этом. Решил, что не вправе вмешиваться — у молодых своя жизнь. Кто знает, почему она не встречала его на перроне?!

Павел Михеевич прошел в сад и сел на свою заветную скамеечку под черемухой. Он ждал, пока сын помоется и побреется после дороги.

Он хотел взглянуть на него не так, как на вокзале, а просто по-домашнему, как на своего сына. Виктор приехал неспроста, ибо сыновья у других уезжали по назначению в далекие города. Что он скажет, о чем поведает?! Разве из телеграммы обо всем узнаешь?!

Виктор Зарубин в новом черном помятом костюме торопливо осмотрел сад и увидел отца. Ему очень хотелось поговорить с отцом, но он спешил к Клавдии.

— Ну, сынок… Иди поговорим.

Тот застегивал пиджак, с неточно пришитыми пуговицами, снимал ворсинки и стряхивал пылинки с плеч.

— Отец! Я спешу к одному человеку.

Павел Михеевич осмотрел сына. Виктор был небольшого роста, под стать отцу, только почему-то худой, с длинными руками, усеянными веснушками. Руки его подрагивали. В грустных глазах светилось что-то потаенное и решительное.

Павел Михеевич обиделся:

— К одному человеку… К невесте? Этот человек давно родным стал в нашей семье. Но и с отцом… С отцом-то ты поговоришь?!

— Поговорю.

Виктор сел рядом, вздохнул, провел рукой по морщинистому, шершавому коричневому стволу черемухи и застенчиво улыбнулся. Наверно, он вспомнил, как прилаживал скворечню для птиц на этом добром дереве.

Закурили.

Павел Михеевич просто держал папиросу в руке. Дым обволакивал пальцы.

— Ну, вот… — начал Виктор и, заметив опущенные плечи отца, всю его усталую фигуру, заглянув в его прищуренные ожидающие глаза, полуобнял его. Павел Михеевич крякнул, опустил голову, вслушиваясь в неторопливый, чуть грустный голос сына.

— Ты извини меня, отец. Я спешил к Клавдии. Я понимаю, как тяжело тебе сейчас и почему раздражен ты…

— Ладно, ладно… Что в городе делать будешь?

— Завтра пойду на завод. Я так долго не был в нашем цехе. Помнят ли там меня — подручного?

Павел Михеевич кивнул, и потек задушевный разговор с воспоминаниями.

— А помнишь, Витя, как ты испугался, впервые увидев плавку, забился под лестничную площадку — от искр сторонился?

— Да, помню, отец. Мальчишкой я был — всего боялся. Пришел после смены домой — полчаса под холодным душем простоял. Тело горит, внутри пламя. Всю ночь огненная лава снилась, а искры жалили, как осы.

Они помолчали. Хоть воспоминаний было и много, но Павел Михеевич все ждал, когда Виктор заговорит о планах на будущее.

— Да, отец, завтра я пойду по цехам проверять печи. Будем работать.

— Ну, и кем же тебя назначили на наш завод?

— Никем.

Павел Михеевич даже отодвинулся.

— То есть как — никем?

— А просто… Меня послали производить пробные испытания особой марки стали. Я должен выдать ряд опытных плавок.

— Это как же? Какой такой стали?

— Как бы это объяснить… Это не простая сталь, отец. Она очень сложна по составу. Я назвал ее космической. И если испытания пройдут успешно, то она будет предназначаться для машин и кораблей — для полетов на другие планеты.

Павел Михеевич удивленно посмотрел на сына.

— Ну и ну!.. Тут я что-то не пойму…

Виктор стал объяснять отцу состав стали. Температура нагрева свыше двух тысяч градусов ошеломила Павла Михеевича, а когда Виктор сообщил, что будет применяться новое топливо — природный газ, кислород, отец закачал головой, задумался, потом порывисто встал и неожиданно рассмеялся.

— Этого еще не было… Не верю я! Не выдержит простая мартеновская печь такой сверхнагрузки. Обыкновенную-то сталь варишь — и то с опаской.

Виктор пожал плечами.

— Так это же пробная плавка!

— Хороша проба… А если печь от твоей пробы разворотит? Государству миллионный убыток!

— Москва разрешила.

Павел Михеевич заходил по садовой дорожке.

— Не торопись, Виктор, это не цветы сажать. Тут дело ответственное — аварией пахнет, коль поторопишься.

Виктор нервно закусал губы.

— Ну, это наш домашний разговор, а завод обязан на время испытаний выделить мне бригаду сталеваров, мастера и ту мартеновскую печь, которую я сочту нужным выбрать для плавки.

— Обязан, обязан, — пробурчал Павел Михеевич. — Завод не обязан рисковать и играть в мальчишеские затеи. Не успел приехать, а уже подавай ему мартеновскую печь, предоставь людей, и с бухты-барахты, с кондачка он уже думает наладить производство стали особой марки. А ты знаешь, что некоторые печи нуждаются в капитальном ремонте? Ты знаешь людей, которые будут с тобой варить особую сталь? Не знаешь? Тут и люди и печи должны быть особые.

Виктор вспылил и встал.

— Ничего ты не понимаешь, отец. Я не маленький. Со мной большие люди считаются. Дело-то какое доверили, а ты уперся в одно: «Не торопись, не выйдет». Смешно слушать!

Павел Михеевич побагровел и не на шутку обиделся.

— Конечно, я не понимаю. Я отстал — я в отставке. Я человек сейчас незаметный. А только позора от тебя не хочу. — Он вздохнул. — Не торопись. Проверь все. Людей и печи, печи…

— Без риска здесь не обойтись.

— Глупое слово риск, когда рискуют с тратой государственных денег. Риск… В твоем положении этот риск станет преступным…

— Ну, знаешь…

Павел Михеевич одернул пиджак и пытливо посмотрел в глаза сына.

— Знаю! Ты думаешь, я на пенсии, так меня от завода отставили? Нет. Я здесь, а душа моя там. И за каждую плавку она в ответе, за каждую оплошность, за всех… Вот есть у нас мастер Быков. Работает он тяп-ляп. И ты на быковскую дорожку? Чему вас в институте учили, да еще в аспирантуре?

— Желчи у тебя много, отец. Всем ты завидуешь, всех ты ругаешь, обижен ты… Раньше я тебя таким не знал.

Виктор замолчал.

«Отец, конечно, неправ. Он просто боится за меня и не верит в удачу, советует не торопиться, подождать. А чего же ждать?..» Виктор знал и сам, что пробная плавка без риска не обойдется, но раз уж ему доверили, нужно дерзать.

Павел Михеевич и Виктор заметили, что из окна смотрит на них Полина Григорьевна, подперев щеку рукой.

— Что шумите?

Павел Михеевич положил руку на черемуху, будто обнял.

— Хм… Беседуем.

Виктор ушел в дом, не пожелав отцу спокойной ночи. Ему было стыдно, что мать случайно подслушала всю их трудную и неприятную «беседу».

VII

Только на третий день Виктор отправился к Клавдии. Он удивился тогда на вокзале, что она не пришла встречать его, хотя телеграмму послал ей первой. Он каждый день порывался пойти к ней увидеться, но в первый день приезда пробыл дома среди родных, а обижать их не хотелось. На следующий день за ним уже прислали машину, чтоб ехать на завод.

Вместе с представителем из Госплана Подобедовым они осмотрели цехи, проверили печи и остановились на том, что пробные плавки будут производить на самой лучшей мартеновской печи — шестой.

Виктор наблюдал за работой сталеваров на этой печи, и когда после доводки стали, послышалась команда: разбить выпускное отверстие, он узнал голос Ивана Сидоровича Быкова. Мастер только мельком взглянул на него, помахал рукой и заспешил на разливочный пролет.

Это тот самый мартеновский цех и та самая печь, где он до института работал подручным. Около красного уголка, рядом с конторкой начальника цеха Мозгового, Виктор увидел Клавдию. В синем халате, отстукивая каблуками туфель по цементному полу торопливые шаги, она шла ему навстречу, опустив голову с тугим узлом закрученных белых кос и разглядывая бумаги. Сердце у него забилось тревожно и сладко от радостной и долгожданной встречи, он хотел раскинуть руки навстречу Клавдии и по-мальчишески обнять ее.

Не доходя два шага, она подняла голову, вздрогнула и остановилась.

— Здравствуй, Клава!

— Ой, вы?! — выдохнула Клавдия и пристально посмотрела ему в глаза, опустила руки и как-то сразу обмякла.

Виктор смутился оттого, что она назвала его на «вы», удивленно поднял брови.

Она покраснела, поправила себя:

— Здравствуй, Виктор, — и протянула ему руку.

Они стояли друг перед другом, молчали, оба сознавая, что встреча получилась не такой, как они себе представляли ее каждый по-своему.

— Я тебя ждала!

Синие лучистые глаза Клавдии смотрели на него с нежностью.

Они вышли из цеха и остановились у лестницы, ведущей в экспресс-лабораторию. Виктор положил руку на ее плечо.

— Ну, вот… я и приехал… к тебе. Теперь ждать не будешь. Но почему ты не пришла меня встречать?

Клавдия замялась.

— Я приходила.

— Но я-то тебя не видел.

— Знаешь, Виктор… Я бы хотела сама тебя встретить. Одна. А тут… все твои родные. Ну, я и не хотела мешать. Неловко как-то было бы. Но я тебя встречала и видела, как ты искал меня глазами в толпе. А я, глупая, спряталась…

— Когда у тебя кончается работа?

— Ой, не скоро… В два часа.

Какая-то девушка в таком же синем халате, как и на Клавдии, заглянула через перила вниз и позвала смущенно:

— Клавдия Ивановна. Вас ждут.

Клавдия заторопилась. Услышала:

— Я приду сегодня.

Девушка в синем халате скрылась, Клавдия кивнула, поцеловала Виктора в щеку и помахала ему рукой.

…В доме Быкова его встретили как родного. Иван Сидорович и его жена хлопотали вокруг него, предлагая различную еду, вина и водку. Виктор не отказывался и захмелел, много рассказывал о том, как он учился, как защищал диссертацию, как любит Клавдию и что скоро на шестой печи будут произведены пробные плавки особой стали и, он, Виктор, за старшего над сталеварами обязательно поставит Быкова.

Иван Сидорович поддакивал, хвалил, восторгался. Виктор рассказал ему о споре с отцом, Быков похлопал его по плечу и заверил: не беспокойся, выплавим сталь, и он показался Виктору самым нужным человеком в деле. А когда пришла Клавдия, Иван Сидорович предусмотрительно оставил их вдвоем, сославшись на усталость после смены.

Виктор и Клавдия вошли в сад. Яблони уже так расцвели, что их бело-розовые лепестки стали осыпаться. Повядшие усеяли все вокруг, колдобинки и тропки были будто припорошены снегом. А другие лепестки, чуть голубые, но на яблоневом кусте белые, если осмотреть все дерево разом, чуть держались еще и вздрагивали от ветра. Один лепесток, случайно упавший, Виктор поймал рукой. Он сразу вспомнил большой желтый лист клена, оторвавшийся и качавшийся среди крупных капель дождя.

Тогда он просто прощался с Клавдией, девушкой, сидевшей последние два года десятилетки с ним на одной парте. Они были молоды оба, горячи, и все их считали друзьями.

Виктор ловко поймал тогда лист клена, мокрый и лапчатый, и подарил Клаве со словами: «Пусть этот кленовый лист напомнит тебе о будущей встрече. Береги его». Клава долго берегла лист клена. Он высох под страницами книги, раскрошился.

— Знаешь, Виктор, кленовый лист напоминает сердце. Шесть лет я берегла его — этот осенний листок, но сердце я берегла лучше. Оно твое. Оно стучит в такт твоему…

— Сердце, яблони, сталь… Хорошо, черт возьми! Иди сюда, ко мне.

Клавдия подала Виктору руку, и они вошли под яблоневые густые ветки. Щеки Клавдии — белые, круглые — пахли яблоками, а красные, сочные, пухлые губы стыдливо шептали:

— Целуй меня.

Он целовал ее неуклюже и когда обнимал, то стучал локтями по яблоневым веткам. Ветки вздрагивали, сыпался лепестковый снег им на плечи, оба были запорошены, но этого они не замечали, а только целовались и шептали друг другу: «люблю, родной, любимая».

— Не кусай мои губы… — просила Клавдия.

Виктор, чувствуя ее упругие ноги, задыхался.

— Скоро я всем скажу, что ты станешь моей женой.

Они вышли из-под яблонь, запорошенные, молодые и счастливые.

* * *

…С тяжелой листвы тополей от горячего июньского ветра уже начал слетать белый пух. Этот ветер мел по асфальту пыль и продувал ветви. Он набегал откуда-то с реки, кружился вокруг тополей и карагачей, застревал в них и успокаивался. Виктор сидел в сквере на скамье и ждал Клавдию. Сегодня она с работниками завода уезжает в подсобное хозяйство завода на прополку.

Маленькие белые парашютики тополиного пуха ложились у ног. Мальчишки собирали пух руками и будто вату бросали в пустую бетонную раковину недействующего фонтана. Рядом с Виктором сидел какой-то подвыпивший немытый гражданин, наверное с работы, и изнывал от жары. К ним подошла босая цыганка в пестро-красной одежде с монистами и быстро предложила погадать. Виктор отвернулся. О чем ему гадать? Прав он или отец?! Конечно, прав он. В этом нет никакого сомнения. Любит ли его Клавдия? Любит. Что его ждет в будущем? Об этом ни цыганка, ни он сам не могут предугадать.

Он только знает, что скоро начнутся пробные испытания стали, и опыт первой плавки решит, наконец, все сомнения, ожидания и надежды.

Пьяный гражданин согласился погадать, протянул руку и после слов цыганки «молодой, красивый, самый счастливый, дай погадаю — судьбу разгадаю» заулыбался от душевной похвалы и гаркнул:

— Валяй, ври — обманывай!

Виктор почувствовал, как ему стало грустно от этих слов, а цыганка уже барабанила приговорками, складными и слащавыми, и ее веселые причитания лезли в уши, убаюкивали, мешали думать.

— Дорогой, золотой, всем родным родной, позолоти ручку на всю получку. Всего пять рублей прошу. Не обеднеешь, счастливым стать успеешь. На пять рублей дом не построишь, а построишь — ветром крышу снесет…

Пьяный захохотал, а когда цыганка сказала ему, что его ждут неприятности в казенном доме, вдруг помрачнел, пристально всмотрелся в свою ладонь и стал таким смиренно-печальным, будто и на самом деле поверил, что в своем или казенном доме, а уж это верно — будут неприятности.

Солнце палило нещадно. Виктор вытер пот со лба и зашагал по аллее.

Он снова вспомнил об отце, ссоре с ним и подумал о том, что вот и у отца «неприятности в казенном доме».

«Ах, отец, отец! Ты только знаешь свой завод и мартеновскую печь, и все двадцать пять лет работы ты только и делал, что хорошо варил сталь, но не заглядывал в будущее. А сейчас вот совсем остановился и живешь ты только своей обидой…»

Клавдия не пришла. Она сказала: «Если опоздаю, иди к водоколонке».

Виктор направился по раскаленному от зноя проспекту, мимо трамвайной линии, мимо остановок, на которых стояли люди, торговали мороженщицы и слушали далекие режущие воздух звонки пустых трамваев.

Вдали блестела лиловая вода реки, а над нею жарко дышал и монотонно гудел черный завод, окутанный дымом, маревом жары и языками огня из мартеновских труб. Эти красные лоскутья пламени будто лизали шаровидные облака пара, клубящегося у коксохимического цеха.

Хорошо бы сейчас грозу, ливень, освежающую прохладу неба и запахи степных зеленых трав.

Виктор снял пиджак, перекинул его на руку и увидел Клавдию. Она стояла у водоколонки в кругу подруг. С бидончиками, фляжками, термосами они набирали воды в дорогу, брызгались, гомонили, взвизгивали, как расшалившиеся дети. Поодаль стояла грузовая машина, мотор еще не был заведен, и она не подрагивала бортами. Мрачный шофер, шагая вразвалочку, отодвигал плечом веселых девчат, невозмутимо подставлял ведро под кран и снова шагал к машине заливать воду в радиатор. Виктор ждал, когда Клавдия посмотрит в его сторону. В тапочках и ситцевом платье, в цветистой косынке, накинутой на плечи, она казалась такой простой, домашней и хорошей, что у Виктора невольно сжалось сердце. Ему так не хотелось, чтобы она уезжала именно сегодня, когда он одинок и ему некуда деваться.

Он крикнул:

— Клава!

Она не расслышала, но подруги, увидевшие Виктора, уже подтолкнули ее, мол, тебя зовут. Клава подняла голову, встретилась с ним глазами, и на ее щеках вспыхнул румянец. Она подбежала к Виктору, размахивая пустым бидончиком — не успела набрать воды.

— Ой, Виктор! Я думала ты не придешь… Мы уезжаем. У тебя грустное лицо. Почему ты не побрился? И глаза усталые…

— Клава… Ты вернешься… Ты береги себя.

Виктору хотелось обнять ее и поцеловать, будто они на вокзале; и она уезжает далеко и надолго. Он вспомнил строчки из какого-то стихотворения, которые назойливо лезли в голову:

«Ты уезжаешь, а я остаюсь…

Сердце мое переполнила грусть.

Ты уезжаешь, и сердце твое

Стучится в мое: я вернусь!»

Шофер уже заводил машину, а Клавдия не торопилась.

— Ты меня любишь? — с детской доверчивостью спросила она, беря Виктора за руку.

Этот вопрос она задавала ему всегда, когда на нее нахлынет нежность, или когда он бывал мрачным и думал о чем-то другом, или когда пристально смотрел в ее глаза и ему очень хотелось ее поцеловать, или в день разлуки, когда он уезжал.

Сегодня она уезжала.

— Ты меня любишь?

— Ага.

Этот смущенный кивок и это «ага» ей не нравились, хотелось услышать от него «люблю» и «очень», а сегодня особенно, потому что он стоял рядом и, стесняясь, посматривал на машину, на подруг, которые наблюдали за ними. Клавдия сжала его руку.

— А как ты меня любишь?

Виктор мягко усмехнулся. Как?!. Он и сам этого не знал, просто любил и все. Но сейчас это «просто» было невысказанным, сложным, сердце щемило необъяснимой грустью, ему очень хотелось поцеловать Клавдию, поцеловать при всех — пусть смотрят! Он стоял и думал: какие подобрать слова, чтоб объяснить ей, как он ее любит; но слов этих не находил, и чтоб скрыть неловкость, отнял руку и достал папиросы.

— Я закурю.

Машина как нарочно не заводилась, шофер делал вид будто злится, девушки галдели.

Виктор курил, сжимая руку Клавдии в своей и все не находил слов, как он ее любит.

— Я скажу тебе после завтра, когда ты приедешь.

Клавдия кивнула и заторопилась к машине. Мотор вдруг завелся, затарахтел, грузовик начал вздрагивать бортами и готов был вот-вот покатить по дороге. Девчата кричали:

— Клава, скорей!

Все они, как на подбор, были подвязаны косынками по-бабьи, наверное, чтобы походить на колхозниц.

Клавдия сидела у борта притихшая, сосредоточенная и смотрела мимо него на водоколонку, смотрела прищурившись, так и не догадавшись повязаться, как подруги. Белые волосы ее золотились от солнца, просвечивались, сияли, на большие голубые глаза падала тень, и они не лучились уже, как раньше, только щеки были, как всегда, круглые, с ямочками у губ, которые он так настойчиво целовал по вечерам, прощаясь с ней «до завтра».

Шофер залез в кабину, молодцевато хлопнул дверцей, и машина мягко покатила по шоссе.

Подруги, похожие на колхозниц, запели. Клавдия встала, крикнула:

— Виктор! — и помахала ему рукой.

Он тоже махнул ей рукою в ответ и почувствовал себя совсем одиноким.

К водоколонке подошла какая-то женщина с пустыми ведрами, набрала воды и ушла. Виктор намочил платок, приложил ко лбу и стоял так несколько минут, раздумывая, куда бы ему сейчас пойти и что делать. Он смотрел на голубой цементный круг, не высыхающий от воды, на чугунный цилиндр водоколонки с ручкой и краном, на раскаленную землю и пыль в горячей траве, и думал о том, что вот он вроде и живет, а все еще ждет жизнь какую-то особенную, яркую, которая воплотилась бы в удачу на работе, в счастье, чтоб быть всегда молодым, здоровым, веселым, в дружбу со всеми, в большую горячую любовь к Клавдии, во многое другое интересное.

Он рассматривал все это, как вечное ожидание, как каждодневное стремление к исполнению самого главного, того, что люди верно назвали мечтой… И если раньше он думал, что главное — это закончить институт, а потом считал главным закончить аспирантуру, а дальше — проверить на опыте состав особой марки стали которую он открыл, то сейчас для него главным стало дождаться Клавдию, выдать первую пробную плавку космической стали и всей душой и сердцем почувствовать, наконец, жизнь, любовь, работу и счастье. Может быть, это и есть та гармония сознания, морали, этики, полезности каждого человека в обществе, к чему все стремятся, чтобы каждый и все были счастливы и жили не оглядываясь назад, с полной отдачей всего лучшего, что вырабатывает в себе человек трудом, делом, мечтой…

Виктор не заметил, как подошел к заводскому пруду. От воды веяло прохладой. Он сел на скамейку и закурил. Мысли кружились, тормошились, не давали покоя, но чувство уверенности, ясности уже не покидало его, он только забыл, на чем он остановился. Ах, да! Он думал о полной отдаче человеком всего лучшего другим людям. Виктор вспомнил знакомого топографа, который шестьдесят лет заносил на карты лицо страны. О, этот топограф знал Родину всю — от Прибалтики до Курил, а потому и любил ее горячо и самозабвенно! С какой нежностью и гордостью он показывал Виктору ящики с коллекциями камней и философски рассуждал при этом о молнии, которая, ударяясь о берег, плавит песок, и природа мгновенно рождает чудо — чертов палец; серьезно доказывал, что на маленьком круглом камне белые линии рисуют древнюю историю земли в прекрасном переплетении эллипсов вселенной или графическую структуру атома.

В каждом камне топограф видел какие-то параллели, у каждого камешка был свой язык, язык долгих философских раздумий. И Виктор часами слушал его рассуждения, похожие на лекции, и удивлялся простым истинам, которых не знал, таким, например, что, если не торопясь ехать с Юга на Север, то можно в одну весну прожить четыре. Это был большой и умный человек, давно перешагнувший старость, неудачи, обиды и живущий «временем вперед».

«Да! Человек, работая и любя жизнь, остается молодым… А отец вот… быстро постарел душой без работы. А разве может он любить жизнь, заполняя ее обидой?!.

Виктор сравнил его с топографом, и ему стало искренне жаль отца. «Надо пойти помириться. Подбодрить его, развеять эту сегодняшнюю его маленькую правду… выпить с ним, наконец»…

Виктор поднялся, накинул на плечи пиджак и ясно представил себе проверяющий, недружелюбный и отчужденный взгляд отца.

VIII

В воскресенье Виктор и Клавдия решили поехать за город, куда-нибудь далеко-далеко на речку, к травам, к синеве неба, к солнцу.

В городе было душно. Июньский зной раскалил шоссе, стены домов, железные ограды. А там, где должна быть речка, и не простая, а с холодной проточной уральской водой, можно хорошо выкупаться, позагорать, спрятаться в высокой густой дурманящей траве.

От привокзальных киосков всегда отправлялись грузовые машины, которые развозили по домам через Жолтинский совхоз до самого Верхне-Уральска заводских работников совхоза, колхозников окрестных деревень, торгующих на местном базаре, всякого рода попутчиков, отдыхающих, и всех тех, кто аккуратно платил за проезд. Грузовики были открытые, с фургонами, к ним, кроме заводских, присоединялись еще те шоферы, которые старались заработать «налево».

Автобусов рейсовых не было из-за бездорожья.

Виктор и Клава попали на открытый грузовик, наполовину груженный досками. Ехали быстро. Женщины и дети вскрикивали, когда грузовик подбрасывало на ухабах, и всем было весело. Шофер попался отчаянный и иногда выглядывал из кабины, сбавляя скорость, поправлял ведро, пахнущее бензином. Оно висело на борту кузова, прикрученное проволокой к большому гвоздю.

— Не бойтесь, граждане! Это мой инвентарь.

— За нас побойтесь, нельзя же так быстро ехать, — раздавались просительные голоса.

— Не могем! — отвечал он, утирая ладонью перепачканные щеки, и улыбался. — Доски-то надо доставить к сроку, тютелька в тютельку. Уж вы там сами как-нибудь поберегитесь. Вы же люди.

Но скорость все-таки сбавил, да и дорога началась ровная. Виктор и Клавдия стояли, прижавшись к кабине. Их притиснули. Они ощущали друг друга плечами и бедрами и не смущались этой случайной дорожной близости. Какая-то женщина попыталась было затянуть песню в кругу двоих дородных и немолодых подруг, но как раз в это время болтавшееся и гремевшее ведро вдруг повисло на раскрученной проволоке и, спотыкаясь, заскакало по дороге вслед за машиной. Виктор заметил это, забарабанил по крыше кабины. Шофер остановил машину.

— Что, кому слезать, ли чо?

— Инвентарь ваш отвязался, — сказал ему Виктор.

— А-а… Это мы могем. Я думал, выпал кто-нибудь. Сейчас приладим. Вы, граждане, не стесняйтесь, ежели который выпадет. Кричите вдогонку. Опять подсажу.

Все рассмеялись.

…Шофер остановил машину у самой реки. Пока он наливал воду в радиатор, Виктор и Клавдия осмотрели местность.

Голубая, сверкающая от солнечных лучей река медленно несла свои воды среди широких пойменных лугов. Здесь было все: и трава, и кустарник, и песок, и две березы на другом берегу, зеленеющие над ивами и прибрежной черемухой.

— Нам будет совсем хорошо… — шепнула Виктору Клавдия и покраснела. Они взялись за руки и, как дети, побрели по берегу. Им ничего теперь не было страшно. Машина уехала, остались только они и природа, остались с глазу на глаз.

Река была неширокая и мелкая, если стоишь в ней — воды по грудь. Она холодна на дне, прохладна у пояса человека и теплая у подбородка. Виктор уже стоял в воде у самого берега, чувствуя пальцами ног холодные граненые камешки. Он предусмотрительно отвернулся, когда Клавдия раздевалась, хотя ему и не терпелось взглянуть на нее. «Посмотрю, когда будем выходить из воды на тот берег». Клавдия смело вошла в воду, положила Виктору руку на плечо.

— Плывем к березам?

Плыли быстро. Она впереди. Ему было непонятно, каким стилем она плавает, то ли «кролем», то ли «брассом».

«Перегоню» — приказал он себе и нырнул. Нырять Виктор хорошо умел. И перегнал.

Он уже сидел на берегу, когда Клавдия выходила из воды. Вся в капельках, и в каждой капельке блестело и лучилось по солнечной точке; она чуть подрагивала. Ему хотелось броситься к ней и расцеловать, согреть грудью, но она ступала по берегу степенно и чуть сурово, будто сердясь, что любимому человеку видны ее крупные ноги и открытые белые плечи.

— Идем в траву. Я скажу тебе самое заветное. — Виктор взял ее за руку.

Они лежали в густой высокой и дурманящей траве у берез, целовались, и он говорил ей о том, что завтра плавка, что потом обязательно люди полетят к далеким звездам в небо. А в один из прекрасных дней они, Виктор и Клавдия, полетят вместе к ее счастливой звезде. Ведь если верить тому, что у родившегося человека в небе появляется в честь его имени новая звезда, то было бы неплохо, если бы эту звезду открыли и долетели до нее.

Он открыл не звезду, а только марку космической стали, но она поможет всем людям побывать на всех звездах и рассказать всем другим планетным людям, какая у него на земле ласковая, хорошая, умная и красивая невеста.

Клавдия разрумянилась от этих искренних слов. Это не комплименты, а мысли, идущие от самого сердца, от большой любви к ней и людям.

Она слушала его очарованно, счастливо и после каждой мысли доверчиво и горячо целовала и тоже называла его ласковым, хорошим, умным и красивым.

Домой они вернулись к вечеру, свежие, бодрые, готовые к завтрашней ответственной первой плавке.

* * *

Павел Михеевич терпеть не мог, когда ему при встрече говорили: «А-а-а… Привет! Как здоровье, как дома?»

Он всегда отвечал:

— Здоровье при мне. Дома все в порядке.

Сегодня они встретились — Быков и Зарубин. И вот на трамвайной остановке они стоят друг против друга. Один усталый после работы — Быков, второй с обидой на сердце — Зарубин.

Павел Михеевич осторожно разглядывает чистую одежду Быкова.

«Конешно… А сердчишко-то грязное. Его в душевой не пропаришь, не вымоешь. Накинешь на себя одежду какую — и скрыт человек. А жизнь-то свою никакими платьями не прикроешь…»

— Ну… здравствуй… — покровительственно бросил Быков.

— Здравствуй, здравствуй.

Зарубин нехотя пожал протянутую руку Быкова.

— Устал я, Павел. Домой иду. Завтра плавим марку стали твоего сына. Выпить бы…

Павел Михеевич усмехнулся, помолчал, а потом как бы между прочим проговорил, что если уж замещаешь мастера, то вот мой совет: не пить, тем более, что тебе доверили государственное дело. Зарубину неприятна была эта встреча, и он не скрывал этого. Ведь марка космической стали его сына, Виктора, будет выплавлена не им самим, а человеком, которого он лично не любит.

— Нельзя тебе пить. Запорешь плавку с больной-то головы!

— Мне? Нельзя? Рабочему человеку?

Быков скривил в усмешке губы, ударил кулаком о кулак, обиженно отвернулся и размеренно, степенно зашагал прочь к своему дому.

На трамвайной остановке стоял инвалид, опершись на два деревянных костыля.

— Ревматизм у меня. Ноги не ходят… — с извинением оправдывался инвалид перед Павлом Михеевичем.

«У Быкова ревматизм души, а ноги ходят. Ходят по земле, а душа без костылей…» — подумал Павел Михеевич, помог инвалиду войти в подошедший трамвай и неожиданно для самого себя подмигнул кондукторше.

IX

Сменно-встречное совещание уже подходило к концу. В красном уголке цеха, кроме мастеров, сталеваров, машинистов, крановщиков и канавных, находились представитель из Москвы Подобедов, начальник цеха Мозговой, и у самой двери незаметно сидел мастер Зарубин.

Виктор обрадованно подумал, что отец пришел, чтобы своим присутствием подбодрить его, но Павел Михеевич смотрел на него строго и недружелюбно. Виктор заметил, что отец недобро посматривает и на Быкова, но слушает его внимательно.

— Состояние печи — добротное. Сменное оборудование — желоба, чаши, ковши — на месте. Я думаю, что можно начинать.

Было слышно, как крякнул Зарубин и тревожно заерзал на стуле. С тех пор, как Павел Михеевич по болезни уволился с завода, он стал раздражительным и нервным, но сегодня он волновался по другому поводу и ждал удобного момента, чтобы высказаться, предостеречь, остановить непутевую затею сына.

Хвастливое заявление Быкова о добротном состоянии печи больно резануло его слух, и когда начальник мартеновского цеха Мозговой, о чем-то пошептавшись с представителем из Москвы, спросил его: «Вы что-то хотите сказать, Павел Михеевич?», Зарубин поднялся. Подобедов пригласил его к столу.

— Скажу. Я отсюда скажу свое мнение.

Сталевары, сидевшие спокойно и мудро, зашевелились, послышался шорох шепота, шуршание роб, а потом все притихли.

— Я много раз говорил сыну… Хм… инженеру Виктору Павловичу об этом… — Зарубин откашлялся, смутился и уже стал мысленно клясть себя, что зря он притащился сюда, не вовремя — и ему вдруг стало жалко сына.

— О чем же вы говорили сыну-инженеру? — мягко улыбаясь и протирая очки, спросил Подобедов.

— Ну, это наше семейное… А только мое мнение такое. Шестая печь, на которой будет произведена пробная плавка особой стали, стара. И совсем она не добротная, как хвалил ее здесь Быков. Она, как мне помнится, уже выдала столько плавок, что, пожалуй, скоро на ней не только особой, а и простой стали не сваришь…

Виктор почувствовал, как у него краснеют щеки. «Неужели отец прав?»

Быков сидел рядом с невозмутимым видом, только брови его нервически подергивались, и это говорило о том, что самолюбие мастера задето.

Когда Зарубин сел, Быков всмотрелся в Мозгового, как бы ища поддержки, но начальник цеха кивал ему: мол, говори.

— Ты не пугай нас, Павел… — начал, усмехаясь, Быков. — Здесь люди на работу пришли, а не разводить дискуссии.

«Ах, зачем он так: «на работу пришли»? Обидит отца…» — неприязненно подумал о Быкове Виктор.

А Быков уже разводил руками, рубил воздух ладонью и зло волновался, как на трибуне.

— Все подтвердят, что мы на этой печи варим сталь разных марок, различного назначения. И нержавеющие, и жароупорные, и хрупкие, и марганцовистые, и самозакаливающиеся, и даже хромоникелевые. Повторяю: печь добротная, и уж как-нибудь особую сталь марки Виктора Павловича она выдержит. Тем более, если учесть, что это начинаются первые пробные плавки.

Зарубин не сдавался.

— Я не зря пришел сюда, когда узнал, что особую марку будут варить на шестой печи. За двадцать пять лет работы эту печь я знаю, как свое сердце.

Все притихли. Все знали, что у Павла Михеевича больное сердце, и уж если он заговорил о нем, то не зря.

— Эта печь давно стала старушкой. Она поизносилась…

— А другие печи? — перебил Зарубина Быков.

— И другие не лучше. Вся разница в том, что на шестую за все годы наваливали столько, что иногда она не гудела, а трещала… Еще бы — премиальная печь, скоростная, боевая любимица всего мартеновского цеха.

Раздались голоса:

— Правильно говорит мастер Зарубин.

— Надо тщательно подготовиться.

— Попробуем! Не такую сталь варили!

Мозговой постучал карандашом по столу. Виктор поднял руку.

— Товарищи! Мы поставлены в исключительные условия. Время у нас ограничено, и не надо вдаваться в панику. Прав или неправ мастер Зарубин, но особая марка стали должна быть выплавлена. Я как инженер, как коммунист, как, наконец, изобретатель не имею права торговаться на совещании, когда все подготовлено, решено и ждет плавка.

Павел Михеевич вытер платком лоб и встретился глазами с сыном. Сказал извиняющимся тоном:

— Я, что ж, я только предупредить хотел. Дело-то не шуточное. Оно известно, наши души постарше…

Виктор опять вспомнил спор с отцом. Неверие отца камнем ложилось на душу.

Иван Сидорович Быков уверен, а отец — нет. Неужели отец завидует Быкову? Не может быть. Ведь скоро они породнятся, когда он женится на Клавдии.

«Да, завидует!» — решил Виктор и почувствовал невольное расположение к Быкову, к его уверенности и неприязнь к брюзжанию отца. «Наши души постарше…» — слышалось в ушах, как издевка.

И снова они встретились глазами.

— Отец! У меня плавка!

— Сын! У тебя ошибка!

Мозговой погладил ладонями небритые щеки.

— Здесь работа и… государство. Семейные споры разрешайте дома. Виктор Павлович, кого включите старшим на пробную плавку? Решайте.

Виктор Зарубин знал, что только отец может занять это почетное место и помочь ему, но было стыдно говорить об этом при всех, и он определил:

— Быкова.

Павел Михеевич крикнул:

— Эх! Еще одна ошибка!

* * *

И вот началось… Иван Сидорович Быков доложил Виктору, что печь в хорошем состоянии, проверены им лично подина, откосы, свод, исправлена система управления, охлаждения. Форсунки работают хорошо.

Вот начал литься в ковши металл, сваренный предыдущей сменой. Виктор дал команду приступить к заправке.

— Заправочку сделаем в два счета! — подмигнул Быков Виктору. Тот улыбнулся, мысленно похвалил старшего: «Настырный дядька!» и скомандовал:

— Убавить подачу топлива и воздуха!

«Так. Подина в исправности. Надо на полном газу закрыть летку», — подумал Виктор и заметил, как подручный с рабочей площадки точным броском лопаты, полной магнезита, перебил струю вытекающего шлака.

Уже подвезена шихта, и идет завалка мартеновской печи особым металлоломом. Печь достаточно горяча.

— Прибавить газу!

Прошел напряженный час.

Вот уже заваливают в печь чугунные чушки.

— Температура?

Виктор следил за машинистом завалочной машины, слышал грохот, видел в стороне Подобедова, Мозгового, а рядом с собой сталеваров, подручных и даже взглянул на кабинку крана под кровлей цеха, но отца нигде не было.

И вот уже началась доводка стали, осталось отдать последние команды сталеварам, вот уже Быков стоит у пульта, весь багровый и торжественный от пламени, а отца нигде не видно, будто бросил он вызов своему сыну и не хочет присутствовать при его позоре.

* * *

Павел Михеевич направился домой, хотя покидать завод ему было тяжело и стыдно. Стыдно потому, что в одном из бесчисленных корпусов металлургического комбината, в том самом мартеновском цехе, где он оставил столько лет работы, сейчас «орудовал» его сын, и не просто руководил плавкой, а выполнял большое государственное дело. Справится ли он?

Павлу Михеевичу показалось, что он будто бежал с поля боя… И надо же ему было прийти в такой день! «Могут еще подумать, что я завидую…» Зарубин уже подходил к проходной и достал свой бессрочный почетный пропуск, но, оглянувшись на завод и заметив над высокими трубами мартеновского цеха густой черный дым с тяжелым клубящимся пламенем, подумал, что в шестую печь дали слишком много газа, усомнился: а может, так и надо, и спрятал пропуск обратно. «Да… пропуск. Входи и выходи. А куда? Входи на работу… Вот вошел, посмотрел, поспорил, а работы не сделал никакой. А теперь выходи… А куда? Домой. А там что, черемуху лелеять? Но ведь она уже отцвела…»

— О чем задумался, Павел Михеевич? — окликнул Зарубина вахтер. — Не хочется покидать территорию? А?

Вахтер засмеялся и протянул Зарубину папиросы. Павел Михеевич хотел сказать «Не курю. Нельзя мне», но махнул рукой, вздохнул и произнес:

— Давай, что ли, по одной.

Вахтер был тот самый, который всегда смотрел в лицо Павла Михеевича, когда тот приходил на работу, и только кивал и не заглядывал в пропуск.

— Мрачный ты… Зарубин. А отчего? Не знаю…

«Ну, пойдет сейчас молоть! Только слушай!» Павел Михеевич затянулся папироской и закашлялся. В горле загорчило.

Вахтер, очевидно, раздумал «молоть», потому что к воротам подъезжала колонна грузовых автомашин со строительными материалами. Павел Михеевич затянулся еще раз и заметил, как дрожит папироса в руке. Он прошел в сквер и сел на скамейку, не замечая, что она пыльная, и все вокруг пыльное: и асфальтированная площадка, и стручкастые, сомлевшие от духоты акации, и воздух с дымом и гарью от заводских труб. Только небо было безоблачное, синее.

От солнца слепило глаза, и на душе было муторно, захлестнула ее немощная стариковская печаль так, что, казалось, и деваться некуда.

За заводским прудом виднелся в мареве новый белокаменный город, зеленая полоска степи, далекая, сизо-голубая, будто стеклянная, гряда Уральских гор, а над ними слоеные и круглые кучевые облака, словно снежные сугробы. От них на землю падала тень, как раз на тот берег, где стоял дом Павла Михеевича и где давно уже отцвела черемуха. Павел Михеевич с болью подумал о том, что дома ему будет неловко смотреть в глаза сыну, и где-то в глубине души шевельнулась непрошеная гордость и утешение, которое предательски оправдывало: мол, еще не известно, справится ли Быков, как мастер, со сложным мартеновским процессом и каков-то будет результат плавки…

«Эх, дурень ты, дурень…» — выругал себя Зарубин и, решив все-таки дождаться Виктора, бросил недокуренную папиросу в урну.

X

На лицах дрожит отсвет расплавленной космической стали. Он ярче простой и обычной нержавейки.

Все сталевары на своих местах. В специальных защитных очках, в специальной защитной рабочей одежде.

У Виктора Зарубина дрожали руки. «Сожми в кулак нервы, дорогой, — сначала приказал он себе. — Сейчас начнется самое главное».

— Ложку! — спокойно и четко крикнул он, и в ответ ему, как у военных, раздался взволнованный и решительный отклик:

— Есть ложка!

В смотровое окошечко было видно, как медленно кипела и тяжело переворачивалась добела расплавленная сталь.

Виктор чувствовал, как у него пульсировала жилка на виске, там, где уже начала пробиваться седина, а сейчас в мозгу раздавались слова-мысли: «Клава, сталь… Сталь, Клава…»

— Открыть окно!

И вот уже раздался испуганный, торопливый и, как послышалось Виктору, чей-то хрипловатый басок.

— Есть открыть окно. Я сам открою!

Виктор обернулся. Он только успел увидеть большого, неуклюжего Быкова, его озаренную отсветом волосатую руку. Эта рука почему-то неуверенно вкладывала рубильник в губки на щите. Неужели он перепуган, его будущий тесть? А чем? Не нужно думать об этом.

— Пробу! — властно приказал Виктор и сразу повеселел. В длинной железной специально хромированной ложке сталь сверкала осколком солнца. Виктор видел, что этот осколок окружен сиянием, будто короной. Он отогнал предательскую мысль: «И на солнце бывают тоже пятна», потому что увидел Клавдию. Она, наверное, бежала бегом из экспресс-лаборатории — и вот сейчас стоит с ним рядом, приложив руку к сердцу.

— Ой, дай отдышаться. Я поцелую тебя при всех… На счастье!

Сталевары не отворачивались. Они и сами готовы были целовать инженера Зарубина и ждать анализа пробы. Все уже знали, что лаборантка Клавдия Быкова — будущая жена Виктора Павловича, и что же здесь особенного, если невеста поцелует будущего мужа, да еще в такой ответственный день! Клавдия ушла в лабораторию, унесла с собой пробу на анализ, Виктор смотрел ей вслед и гадал: обернется ли она, помашет ли ему рукой, но Клавдия не обернулась, а ему так хотелось этого! Ведь она унесла с собой судьбу особой марки стали — его судьбу! За десять минут, пока не проверят молотом металл на прочность и ковкость, пока не зашуршит в руках священный листок бумаги с точным анализом, решалась судьба особой марки стали. Десять минут! Разве они вместят в себя целые годы учебы, работы, бессонных ночей, трепет открытия, опыты, неверие друзей, учителей, неверие самому себе и отчаяние.

Виктор вспомнил, как в школе «глотал книги» Циолковского, часами просиживал на чердаке и рассматривал в бинокль крупные ночные звезды далеко-далеко в небе. Чудак!

Завороженно смотрел, если проплывал самолет, как важная птица в голубом океане дневного неба. Тогда-то он и подался в авиационный институт, но не прошел по конкурсу. Дома отец ласково ударил его по плечу: «Ну, не вешай головы. Идем на завод подручным!»

Целый год он проработал у мартеновских печей, изучал на практике различные сорта сталей. Вот тогда-то и родилась у него дерзкая идея найти состав особой прочной стали для звездных кораблей и космических полетов. И уже в металлургическом институте, в аспирантуре он открыл, наконец, этот состав, подтвержденный пока только теоретически сложной формулой, а потом успешно защитил диссертацию. Правда, один из профессоров сказал ему: «Смело, смело, молодой человек. Но это пока теория, а вот посмотрим, что получится на практике…»

И вот сегодня наступило это «что получится на практике». Да, на практике труднее. Не знаешь, что сварит тебе печь. А сколько «теоретических» волнений было, когда вставал вопрос: вряд ли сваришь такую сталь в обыкновенной мартеновской печи. Сконструировать новую он не мог, он только знал сталь. И вот сегодня первая плавка. Он доказал теоретически, что можно варить новую марку стали в простой мартеновской. И когда ему разрешили этот эксперимент и спросили, где он желает провести испытания, он указал на Железногорский металлургический комбинат, где работает мастером отец…

А отец?!. Не поверил, отговаривал. А может быть, обидно ему… И вот нет его сейчас рядом.

Через десять минут Клавдия принесла листок с анализом. Все окружили Виктора, а Клавдия отступила в сторону, спряталась за спины других. Он заметил бледность на ее лице и странно моргающие глаза, когда она подавала ему эту простую бумажку — его судьбу. Виктор вытер пот на лбу. Все ждали, смотрели на него, торжественно молчали. Рука его с листком бумаги дрожала.

— Ну!

Это выдохнул Быков, и Виктор вспомнил его хрипловатый басок «есть открыть окно».

— Обыкновенная жароупорная… — Виктор выждал паузу и виновато улыбнулся. — Но… прочности необыкновенной. Конечно, это не та особая сталь, о которой я мечтал.

— Не горюй, сынок! — вдруг раздался громкий и бодрый голос отца. Павел Михеевич стоял с ним рядом и похлопывал его по плечу. — Будет особая!.. Вот попроси товарища Подобедова разрешить нам повторную плавку…

Подобедов взял у Виктора листок с анализом, положил к себе в карман и развел руками:

— Это у Виктора Павловича надо просить разрешения…

Все облегченно вздохнули. И Виктор тоже. И вот уже огненная река стали течет по желобу в ковши, в изложницы, а вокруг светло-светло, будто рядом солнце.

* * *

Небо заволокло тучами. Сине-сизые, грозовые, они обложили город, скрыли солнце, и теперь на земле стало темно, будто вечером в сумерки. От заводского пруда дул прохладный ветерок, акации шелестели и сухо терлись стручками. Виктор не замечал этого. Он был мрачен, подавлен, будто провинился в чем-то большом и важном.

Когда они вышли из проходной завода вчетвером, Подобедов и отец взяли Клавдию под руки, а он отстал немного, сделав вид, что ищет папиросы, чтоб закурить.

«В чем же моя ошибка? Неужели я ошибся в расчетах? Или, действительно, прав отец, что шестой печи необходим капитальный ремонт? А если повторную плавку провести на другой печи? Но и другие, кажется, не новее, чем шестая… Может, я не доглядел чего-нибудь или Быков поторопился уверить меня в полном успехе?

В общем, и я тоже поторопился. Сунулся поперек батьки в пекло, и вот получился первый блин комом! В следующий раз сам приму печь и все, досконально все проверю!» — решил Виктор и услышал громкий голос отца.

— Здоровье мое отличное! — воскликнул Зарубин. — Сердце работает, как форсунка! Отдохнул я. Честное металлургическое, прямо-таки устал от отдыха!

Отец был весел. Подобедов и Клавдия смеялись. Виктор смотрел на них и недоумевал, как можно смеяться в такой день, когда у него ничего не вышло, когда вместо особой космической стали, словно в насмешку, печь выдала ему обыкновенную жароупорную сталь! «Хорошо еще, что Подобедов разрешил повторить пробу. Значит, он все-таки уверен в полном успехе, значит, нет нужды вешать голову! А ты как думал?! Рраз и готово?! Заправочка, плавочка, и пожалуйте вам особую? Нет… поработать надо…»

Виктор смотрел на широкую спину Подобедова, видел, как он неторопливо шагает, а рядом Клавдия, отец, и немного успокоился.

Они прошли площадь к густым тополям, насаженным по обе стороны шоссе, и попали в белое облако тополиного пуха, хлопьями плывшего по воздуху. Подобедов замедлил шаги и обернулся:

— Виктор Павлович! Что-то вы отстали, батенька!

— Да нет, я иду следом. Так просто взгрустнулось.

Виктор догнал их, и они зашагали дальше все вместе, рядом. Отец улыбался чему-то, держа Клавдию под руку, и Виктор заметил, что отец помолодел, раскраснелся, только на усах его пушилась тополиная вата, отчего они казались седыми и воинственно топорщились.

— Смотри, Виктор Павлович, отобью я у тебя невесту… Вот сейчас зайдем в ресторан имени нашей рудной горы, матушки-кормилицы «Атач» да свадьбу сыграем! А заодно и плавку вспрыснем!

Клавдия и Подобедов рассмеялись. Виктор засмеялся тоже.

— Свадьбу сыграть можно, а вот за плавку пить еще рано. Что-то отец весел сегодня?

— А что мне не веселиться, когда, можно сказать, я заново родился.

Зарубин подмигнул Подобедову и Клавдии.

— Вы что-то скрываете от меня… — Виктор стряхнул с плеч Клавдии тополиные пушинки и заглянул в ее глаза. Она загадочно улыбнулась. Подобедов щурился сквозь очки и дипломатично молчал.

— Тайна, да? — Виктор остановился.

— Есть такое дело, — отозвался Павел Михеевич и взглянул на небо. — Ох, и хлынет сейчас проливной…

Подобедов вытер платком вспотевший лоб:

— Космический! Жарко, однако… Ну, мне пора прощаться…

— Нет, нет! — заторопился Павел Михеевич. — Милости прошу ко мне в дом. Вот подойдет трамвай — и по прямой к самому дому.

По асфальту защелкали первые крупные литые капли. Вдалеке ухнул гром, где-то там, за вздрогнувшим горизонтом. Они вошли в подъезд многоэтажного дома и замолчали. В подъезде было темно и прохладно.

— Ну, так в чем ваша тайна? — спросил Виктор, глядя на всех. — Теперь вы от меня не скроетесь — дождь не даст. Выкладывайте!

Зарубин закурил. Подобедов снял очки, протер стекла платочком и кивнул в сторону Павла Михеевича.

— Да вот батюшка ваш отыскал ошибку первой пробы.

— Как?! — удивился Виктор. — Ошибки не могло быть. Весь технологический процесс был правильным, до точности выдержан. Отец ведь не знает моих расчетов, формул, состава стали.

Павел Михеевич поднял руку:

— Не торопись, Виктор! Расчеты ты проверял, может быть, не одну тысячу раз, а вот печь и человека нет.

Виктор догадался, что отец намекнул на Быкова.

— Поторопились вы с Быковым. Он тебе подсунул шестую, будто на рядовую плавку. А все дело-то в подготовке печи.

— Да я и сам это знаю. Подобедов кашлянул:

— Вот Павел Михеевич предлагает проводить плавку не в горячей, а в холодной печи, заново.

— Что ж. Можно и так попробовать. Поторопились мы, это верно. А расчеты я проверю. Сейчас гадать не к чему. Все надо начинать сначала.

Подобедов похлопал Виктора по плечу:

— Эх, молоды вы еще, Виктор Павлович. Прямо вам скажу, вместо того чтобы с отцом спорить да ссориться, поучились бы у него. Вот пригласите Павла Михеевича и попробуйте все начать сначала…

Зарубин крякнул. Виктор покраснел:

— Как?! На одну печь два мастера?!

Подобедов улыбнулся:

— Почему же? Производите плавку на двух печах сразу: на холодной и горячей. Пусть Зарубин и Быков посоревнуются. Глядишь, и будет особая!

— Верно! Попробуем! Значит, вы разрешаете на двух?! — Виктор от волнения зашарил у себя в карманах. — Дайте-ка, батя, огня, мои спички кончились…

Будто выстрел, хлопнула парадная дверь. Ветер бросил в подъезд холодные брызги дождя, и сразу же ударил гром, небо опустилось и поднялось.

Павел Михеевич вздрогнул. Он вспомнил о черемухе и представил себе, как хлещет по ней ливень и глушит гром, и ему показалось, что черемуха приседает и стучит ветками в его окно.

Ливень косыми белыми нитями заштриховал все вокруг, хлещущие струи заполнили воздух и, падая, стучали по тротуарам шлепками, звонко и журчаще, — асфальт будто закипал. Вода лилась прямо с неба, окатывая головы бегущих людей, била по спинам, путалась в ногах. Дома потемнели, окна стекол стали белыми. Под ноги бегущим, будто мелкая река, плыл по шоссе быстрый с бульканьем и шуршаньем поток.

Опять удары грома. Вдруг почти у самых глаз, ослепляя, распорола небо длинная зигзагообразная молния. Она громоподобно, с треском выметнулась из туч и рассыпалась по земле фиолетовым светом.

Павел Михеевич подставил лицо брызгам, вздохнул всей грудью. Брызги ливня представились ему искрами расплавленного металла, будто он стоит у печи, когда течет сталь по желобу и льется потоком в ковши и изложницы, как льется этот ливень. И он опять вспомнил о своей черемухе. «Теперь никакая молния не страшна. Нет, не подрубит корень она у черемухи. Дерево крепкое!»

Ливень прекратился.

Клавдия наклонилась к Виктору и шепнула, обдав его горячим дыханием:

— Ой, как я тебя люблю… — таким тоном, будто она удивлена, что может так любить.

— Завтра поедем за город? — Виктор погладил ее руку.

— Если будет солнце, — и Клавдия показала глазами на небо.

— Солнце будет!

Загрузка...