В этой рубрике представлены молодые поэты Дрездена — города-побратима Ленинграда. Появление новых имен наших немецких друзей на страницах альманаха стало уже доброй традицией. Переводы выполнены молодыми ленинградцами: Осипом Спасовым — стихотворений Манфреда Штройбеля, Владимиром Фадеевым — стихотворений Готфрида Юргаса, Каритаса Бёттриха и Инге Хандшик.
Развалины. Река из слез и крови.
Гора волос…
Весь этот ужас выразишь ли в слове.
О, сколько боли страшный век принес!
Ребячьи башмачки. Очки ученых.
Какая тяжесть! Тяжело дышать.
Забудьте свет ромашек золоченых.
Здесь — боль в глазах детишек обреченных.
И снег. И горизонта не видать:
стена чернеет, вся от пуль щербата.
Чернеет печь. Шуршание золы.
Последний взгляд сквозь камни каземата.
Как монумент. Как вечная расплата.
Мильоны жертв. Трагедия земли.
Вот инструменты — пыток диадема.
Ворота смерти на ветру скрипят.
Они вещают всем, хотя и немы,
как победил я варварство и феме[1],
я — человек — встал с человеком в ряд.
Но бывших тюрем серые анналы —
тяжелый груз.
Здесь вешали. И здесь маршировали
в жестоком и безмозглом ритуале
с арийским «гот мит унс»[2].
Убит. Замучен. Выброшен собакам.
Дым на ветру… Но воскресает вновь
кровинкой каждою и каждым знаком
в сынах своих, в сынах своих сынов —
погибший человек. И снова в красках
сверкающих земля — салют любви!
И жаворонки гнезда свили в касках,
и жажда счастья — жажда всех несчастных —
гудит в моей крови.
Стихотворение написано по мотивам творчества немецкого поэта начала века Георга Хейма, предсказавшего и описавшего в своих стихах фашизм.
Они своих забыли матерей,
едва вспорхнув с филистерских оконцев.
Вспороли плавниками гладь морей.
Закрыли небо — орды дикарей.
И, злобно воя, погасили солнце.
Жечь города — им по сердцу приказ,
они вонзили зубы в горла храмов.
Творенья истерзав, войдя в экстаз,
лакали горе из прекрасных глаз
с усердием в броню одетых хамов.
Истошным криком воздух искромсав
сраженных ими птиц голубокрылых,
зеленые дубравы растоптав,
они лежат, от бешенства устав,
на трупах городов, словно в могилах.
Убили женщин. Сеют грабежи.
Детей головки нижут в ожерелья.
И даже тех, кто стал подобен вши,
проткнули их блестящие ножи,
клевреты черной славы и веселья.
О матери, родившие убийц,
на гибнущей земле вы так нелепы.
Кричите же сынов! Падите ниц!
Сдерите в скорби кожу с белых лиц!
Возьмите ваших гадов. В ваши склепы.
Очень стройный, в бородке бравада —
учитель начальных наук,
сидит он, пастух, среди стада
(они копошатся вокруг
с невинностью лиц — лицедейство),
любовью глаза осветив,
отец мой, открытый и честный,
спокойно глядит в объектив.
Рисунков смешных налепили
на стену… Юлить не привык,
он знает, что к общей могиле
лежит его путь напрямик.
К чему тогда доблесть и рвенье?
Но суть — не геройство, а прок, —
чтоб в людях цвело среди скверны
волшебное слово: добро!
Труда не жалел и таланта.
О, стадо смиренных овец, —
фюреру и фатерланду
иудами выдан отец:
пьянила их кровь, как сивуха,
царили холуй и подлец.
Каменьев бы в хищное брюхо!
…Спастись еще можно, отец.
…Спасение: гордость и милость…
А паства, доселе тиха,
уж в свору собак превратилась.
И завтра порвет пастуха.
Я тот, кто мощных мышц шары
трудил для дела, други!
Лицо сурово от жары.
В муке обмякли руки.
Я тот, кто ржой дышал вчера.
Я — в праздничных колоннах —
танцую и ору «ура!»
на улицах знаменных.
А вечер — янтарное пиво, шурша,
шершавое горло остудит,
и зеленеть моя душа
под этим небом будет.
Мой город, как знаком на бархате холмов
прямоугольный шрифт твоих живых кварталов —
разновеликие вокабулы домов
и восклицательные знаки кранов.
И тополям весенним невдомек,
что трауром клубился старый Дрезден,
что из могилы твой взошел росток,
что до сих пор тебя рифмуют с бездной.
Казалось, ты дотла войной сожжен,
твоей судьбы разваливались звенья,
как будто выброшен за грань времен,
захоронен в архив забвенья.
Но ты вернулся выходцем из тьмы,
узнав себя над Эльбой светлоокой,
разбил свои фонтанные сады,
расправил лепестки барокко.
Я полюбил в тебе игру веков,
твоих картин загадочные лица,
стальные мускулы сверкающих домов
и газосварки синие зарницы.
Твоим самосозданьем увлечен,
я постигаю смысл своей природы.
Пусть будет и мое плечо держать
тобой задуманные своды.
На мосту, прислонившись к перилам,
вечерами стояла без сил,
а вокруг нее время парило,
у которого нет перил.
Мертвый посох и рук перекрестье
сплетены деревянным узлом,
и улыбка уже не воскреснет
на лице ни добром, ни злом.
Слоились тумана волокна,
все больше тускнел ее взгляд.
Так смотрят осенние окна
на исчезающий сад.
Но иногда она, вздрогнув,
впивалась глазами во тьму,
как будто искала дорогу
к забытому очагу.
Я больше ее не встречаю,
как несколько дней назад,
а может, не замечаю —
такой на дворе снегопад.
Ветер уходит походкой летучей,
с нами прощается вздохами крыш.
Скоро на стройке прожекторы включат.
Спи, не тревожься, мой милый малыш.
Мне в ночь на работу. Там ждут меня, детка.
А за тобою присмотрит соседка.
Командует стройкой рука великана.
Я двигаю глыбы усильем руки,
в ней сходятся жилы подъемного крана,
ей дом из бетона — что кекс из муки.
А утром, малыш, ты сквозь сон голубой
услышишь, как я возвращаюсь домой.