Не существует такого города,
не существует таких людей,
и не существует времени,
когда все это происходило…
Редактор лежал на камнях, бесформенный, словно куча тряпья, пиджак у него распахнулся, и вывалилась записная книжка с пухлыми зачерненными по краю страницами, клетчатая рубаха вдоль клапана лопнула, штанины легко задрались, оголив бледную немочь ног, он еще дышал – трепетала слизистая полоска глаза. Я нагнулся и зачем-то потрогал его лоб, тут же отдернув пальцы, пронзенные мокрым холодом.
– Циннобер, Циннобер, Цахес… – сказал редактор.
Он был в беспамятстве.
Вдребезги разбитой луной блестели вокруг осколки стекла, с деревянным шорохом выцарапывала штукатурку из стен потревоженная густая крапива, а поверх измочаленных верхушек ее – там, где медленно зажигались чумные метелки соцветий, как гнилое дупло, отворялся под самой крышей одинокий зазубренный провал на лестницу. Вероятно, в последнюю секунду редактор опомнился и уцепился за раму, но петли не выдержали. Третий этаж. Булыжник. Насмерть. Я не знал, чем тут можно помочь. Вероятно, ничем. Я лишь помнил, что это меня не касается и что просто закончился один из этапов круговорота. И теперь я, наверное, уже не смогу отступить.
Приглушенная музыка растекалась по карнизу гостиницы, где в горкомовских апартаментах светился ряд окон и сгибались картонные плоские тени на занавесках. Камарилья гудела. Вероятно, Батюта сейчас по-прежнему громко мяукал и лакал молоко из блюдечка на полу изъязвленным морщинистым языком алкоголика. Вероятно, улыбчивый Циркуль-Клазов по-прежнему хлопал себя ладонями по бокам, резко складывался в пояснице и натужно подпрыгивал, изображая веселого петуха, а промасленный гладенький Шпунт, вероятно, все так же, выбрасывая хромовые голенища, шел вприсядку вокруг стола, умудряясь одновременно заглядывать в крохотные зрачки товарища Саламасова. Вероятно, и сам товарищ Саламасов, наливая свинцовой злобой бугорчатые кулаки, безнадежно и дико хрипел: Сотру в порошок!.. – а Фаина по-прежнему, гостеприимно поддакивая, прижималась к его плечу вылезающей доброй горячей грудью. И, по-прежнему, вероятно, невозмутимо, как чокнутый, сигарету за сигаретой курил синеватый фарфоровый Апкиш, – выпуская красивые кольца дыма, стряхивая пепел в тарелку. Неестественным одиночеством веяло от него. Вероятно, так оно все и происходило. Вероятно. Никто из них даже не поинтересовался шумом снаружи.
Это был приговор.
Карась, опустившийся на корточки рядом со мной, очень тихо почмокал и сказал еле слышно:
– Умрет, наверное… – а потом, оглянувшись, добавил вполголоса. – Тебе бы лучше отсюда уйти. Совершенно не надо, чтобы тебя здесь видели…
Он был прав.
Уже зачирикали у меня над головой, уже зазвенели возбужденными голосами:
– Слышу – крики, удар… Я – выбежал…
– Это, братцы, Черкашин…
– Тот самый?..
– Конечно…
– Ах, вот оно что…
– Разумеется, а вы на кого подумали?..
– Тихо, граждане… Тихо!.. Спокойно!.. Не скапливайтесь!..
Коренастый угрюмый сержант, разделяя толпу, энергично проталкивался откуда-то с периферии – доставая блокнот и толстенный огрызок карандаша. Честно говоря, я не ожидал, что сержант появится так быстро. Честно говоря, не ожидал. В прошлый раз мне, кажется, удалось уйти отсюда. Впрочем, поручиться я, конечно, не мог. В прошлый раз – это все равно, что в прошлом веке. Тем не менее, слом, по-моему, еще не наступил: не вставали еще из-под земли «воскресшие», мутноглазые демоны не выскакивали изо всех щелей. Трое в Белых Одеждах еще не двинулись по направлению к городу. Значит, немного времени у меня оставалось.
Я сказал, оборачиваясь, через плечо:
– Вызовите немедленно «скорую помощь»!
Сержант был не виноват. Или он был виноват меньше всех. Санитары уже протискивались с другой стороны. Меня быстренько отстранили. На мгновение вспыхнула тесная медицинская белизна, проглотившая ручки носилок. Я внезапно очутился один. Все куда-то исчезли. Даже Карась, вежливо и смущенно откашливаясь, пятился под спасительный козырек гостиницы: Ничего не видел… кха –кха… Ничего не знаю… кха-кха… – Чмокнули дверные присоски. Я спиной ощущал полуночную булыжную пустоту за собой. Лунные тени копошились в зарослях. Все пропало. Я остался, как рыба на влажном песке. Что они могут еще придумать? Неужели меня обвинят в убийстве? Невероятно. Но они, пожалуй, способны на все. Потому что в Ковчеге свои законы. Словно зачарованная ладья, плывет он среди бурных свирепствующих стихий. Равномерно поскрипывают тяжелые весла в уключинах, тихо плещется черная смоляная вода, неживыми глазницами зияет скелет капитана, распятый у мачты. Все закончено. Поздно. Спасения нет. Наверняка уже завтра появятся свидетели, которые охотно подтвердят, что я ссорился с редактором буквально за мгновение до смерти, – что орал на него и угрожал расправой. Доказательства будут. В крайнем случае, можно и без доказательств. Тем более, что мы действительно ссорились. Обвинительное заключение. Тюрьма. Камера. Погаснет еще одна свеча. Я только не понимал, почему меня не арестовали сразу. Или, может быть, это – последнее предупреждение?
Скарлатинные полосы света, пробивая крапиву, вознесшуюся до небес, перечеркивали неровную площадь, плотоядно звенели разбуженные комары, гулко кашляла птица, и идол в ремнях, терпеливо выслушивая мое бормотание, крупным почерком исписывал страницу за страницей. Где вы находились в указанное время? Какие у вас отношения с гражданином Черкашиным? Когда вы видели его в последний раз? Он работал крайне добросовестно: формальности необходимо было соблюсти. Вероятно, об этом и говорил Карась, когда намекал, что давление на меня будет возрастать: поначалу отдельные мелкие неприятности, затем – неприятности покрупнее, наконец – ощутимые удары судьбы и в финале – кромешный обвал, погребающий сумасшедшего, который бредет во мраке. Я ведь просто-напросто сумасшедший. Мне давно уже следовало бежать из этого города, – пока в самом деле не наступил еще полный слом, и пока не воцарился Младенец с блистающим скипетром, и пока Железная Дева не коснулась меня своей рукой, и пока я не услышал пугающих слов Гулливера: Черный хлеб, как пырей, именуемый – Ложь… Белый хлеб, точно лунь, именуемый – Страх Великий… – отрешенное бледное запрокинутое лицо, слабость рук, шевелящих холодными пальцами, страшный столб, поднимаемый на вершине холма, и – промозглая серая вогнутая равнина.
Хронос! Хронос! Ковчег!
Я мучительно пытался вспомнить: арестовали меня вчера или нет? Если – нет, то сохраняется еще какая-то небольшая надежда. Мысли у меня – опрокидывались, я вчера был у Лиды, мы выключили свет и по очереди, осторожно шептались, приближая теплые губы к самому уху. Она очень боялась, что нас кто-нибудь ненароком подслушает. Волосы ее пахли старостью, недавно прошел дождь, горизонты очистились, и горькостью размолотой лебеды тянуло в свежевымытые косые рамы. Я отлично все помню. Впрочем, это ничего не значит. Это – «гусиная память», мираж, фантомы за чертой времени. Этого никогда не было. Я погиб. Да, но сегодня утром я проснулся в гостинице, и меня разбудил сосед – мятая обескровленная физиономия, пластилиновые руки, жаждущие соприкосновения: Кажется, вы лично знакомы с товарищем Саламасовым?.. Очень, очень приятно… – Выходит, не арестовали. Выходит, есть еще шанс! Впрочем, это тоже ничего не значит. Небольшие вариации, конечно же, допустимы. Ведь они не угрожают целостности Ковчега. Опасность представляет лишь прямое и открытое действие, идущее против течения. Например, мой побег. Я слушал скрип карандаша, ползущего по бумаге, сердце у меня трепыхалось, как воробей. И я знал, что уже погиб. Никакого побега не будет. Но по-видимому, вчера я все-таки не погиб окончательно, потому что из августовской непроницаемой черноты, будто со дна огромной морской раковины, раздался могучий голос, и голос этот пообещал, что меня еще вызовут в ближайшее время. В нем была очевидная угроза, коренастый сержант хотел, чтобы я ее почувствовал, и я ее почувствовал. Я смотрел, как он уходит, цокая набойками по булыжнику: страшноватое, серо-малиновое, несгибаемое олицетворение власти – траурные густые ветви сомкнулись за ним, зашуршали в горячей листве кропотливые насекомые, я дышал верхушками легких, молотом бухала кровь в больной голове, выступала испарина, прилипали неосторожные комары, и у меня даже не было сил, чтобы стереть их со щек ладонью.
По городу бродило Черное Одеяло.
Беззвучно, как торфяная вода, проступило оно из резного боярышника напротив и, помахивая оборванными фосфоресцирующими краями, очень медленно двинулось через площадь, недалеко от меня, колебля нижней кромкой своею обглоданные травяные былинки. Чудовищная ночная бабочка, вышедшая на охоту. Махаон-людоед невиданных размеров. Одеяло пробуждается в полночь. Обитает оно в полуразрушенной Гремячей Башне за городом – где разломом кончается древняя крепостная стена, по ночам на Башне светится ртутный огонь в бойницах, и доносится странный протяжный размеренный гул, точно от множества пчелиных ульев. Синий дым ползет из подвалов. Это, видимо, не легенды. Это – душа Безвременья. Я увидел, как из соседнего двухэтажного дома с погашенными окошками, будто швабра, обвитый халатом, выбежал человек в стучащих истертых баретках и, волчком крутанувшись на месте, раздувая тяжелые полы, со всего размаху ударился головой прямо в черный клубящийся сгусток. Одеяло пронзительно чмокнуло, поглощая добычу. Я сжал кулаки. Через две-три минуты появится новый зомби. Он очнется, как эпилептик, он поведет вокруг себя глазами из молочного льда, он ощупает липкое вялое желтое слабое тело – он вздохнет, он почешется, он сплюнет тягучей слюной, и резиновый рот его сам собою растянется в довольную и бессмысленную ухмылку. Все хорошо, все отлично, можно не беспокоиться. А затем он вернется обратно, в квартиру – чтоб досыпать.
Мне хотелось зарыться под землю. Звездный блеск лежал на иголках крапивы, которые перекрещивались над головой. Одеяло совсем не опасно, оно ходит улиточьей поступью, от него легко убежать. Чтоб утратить сознание, надо самому тронуть дрожащий стекающий фосфор. Надо прежде всего – пожелать. Лишь тогда прозвучит удивительный треск, и проскочат короткие зеленоватые искры, и по жилам, как водка, заплещется жгучее электричество. Так рассказывают. Впрочем, сейчас у меня другие проблемы. Я еще должен был дожить до утра. Ночь – это царство призраков. По сценарию я проснулся в гостинице, но ведь уже началась вариация, давление возрастает. И в гостиницу меня теперь просто не пустят. «Нет мест». Они получили строгий и неумолимый приказ. Мне не дадут даже пересидеть в холле, в тепле – сошлются на какую-нибудь инструкцию образца тысяча девятьсот тридцатого года. «Запрещается пребывание посторонних лиц»… И так далее. Все будет по закону. Они поступают только по закону. Правда, законы эти устанавливают они сами. На вокзал мне тоже пока нельзя. Полный слом еще не наступил, патрули, вероятно, предупреждены, не хватало, чтобы меня задержали за бродяжничество. И в парадных, на лестнице, у чердака тоже долго не просидишь, проверять будут каждую трещинку. – Что вы здесь делаете, гражданин? – Ничего. – Ах, ничего, тогда пройдемте! – И уж, конечно, нельзя было идти к Лиде. Я не знаю, что они задумали еще, но в квартире на Луговой уже прорастает рыжая паутина, которую не смести, уже бегают, стрекоча, тараканы размерами с небольшой огурец, и скребется уже за стеной кто-то странно-когтистый, в горячей шерсти – обоняя доступную плоть, истекая слюной и выкрашивая от бешенства розоватые дряхлые кирпичи. Хронос! Хронос! Ковчег! А ночных ресторанов в этом городе нет. Это ведь очень тихий и маленький город. И навряд ли какая-нибудь старушка согласится пустить меня в комнату, пусть даже за тройную оплату. Потому что старушки, наверное, тоже предупреждены. Я почувствовал злобу и душащую беспомощность. Меня обложили со всех сторон. Оставался лишь дом на окраине, в Горсти: серая картофельная ботва, поросенок – веселый, хватающий за щиколотки, женщина в сарафане из лоскутов, которая зачерпывает кислый воздух, а потом облизывается и – жует, жует, жует пустоту. К счастью, это – всего на одну ночь. Мне ведь надо продержаться всего одну ночь, всего несколько тягучих беспокойных часов. В семь утра идет поезд. Завтра я обязательно уеду отсюда. В кармане у меня лежал билет, оставленный редактором. Надо явиться на перрон перед самым отправлением. Тогда они ничего не смогут сделать. Все-таки мне повезло, что – лето. Зимой бы я точно пропал.
Я поднял воротник пиджака и уже собирался пойти вдоль расхлестанной хулиганистой улицы, где, сворачивая на спуск, горели редкие жестяные фонари, но в это время дверь рабочей подсобки, совершенно невидимая в стене, распахнулась, и Фаина, светлея протяжным воздушным платьем, голыми руками и пирамидальной седой прической, сделанной специально для банкета, быстро и негромко прошептала мне:
– Иди сюда, я тебя уложу, что ты здесь торчишь, как дерево на автостраде…
Это было бы наилучшим выходом, потому что в гостинице меня не станут искать, но Фаина была – без сомнения – зомби, я по-прежнему боялся ловушки и поэтому упрямо покачал головой:
– Ни за что!..
Тогда она без лишних дискуссий втащила меня в треугольный хозяйственный закуток под лестницей, загораживая проход, обдавая духами:
– Послушай! Не валяй дурака!.. Ты окажешься на Таракановской, и к тебе немедленно подойдут двое местных парней… И потребуют закурить. А ты ведь не куришь?.. И милиция, разумеется, не отыщет виноватых…
– Откуда ты знаешь?
– Знаю… – она обхватила меня и приблизила влажные искры глаз. – Ну не будь идиотом, я слышала, как они договаривались… И Нуприенок кивал… Мы проскочим по черному ходу, никто не увидит, это, может быть, твой последний, единственный шанс…
– Завтра мне надо подняться в шесть утра. Поклянись! – отрывисто сказал я.
– Ну, конечно, конечно! – и Фаина, уже не колеблясь, не спрашивая ни о чем, повлекла меня по невидимым темным ступенькам – сначала вниз, сквозь подвальные переходы, уставленные забытой мебелью, а потом снова вверх – к круторогим пластмассовым загогулинам, которые освещали пустынный коридор, весь наполненный тишиною и тревожным глянцевым блеском дубовых дверей. – Я тебя положу в «семерке», там есть свободное место… И напарник вполне приличный – из «тягачей»… Только скажешь ему, что это – временно, завтра тебя уже здесь не будет…
– А ты не боишься постареть? – с внезапной завистью спросил я.
У Фаины размотались отбеленные локоны на висках.
– А… все равно!.. Ты, разумеется, не поверишь, но я их ни чуточки не боюсь… Ни Батюты, ни даже товарища Саламасова… Чтоб они провалились!..
Я и в самом деле не верил ей.
Она повернула ключ, и из приоткрывшейся узкой щели между дверью и косяком вырвался сигаретный дым.
– Ну, иди же, иди! Твоя кровать справа… И, пожалуйста, не выглядывай никуда… А мне надо бежать – как бы наши не спохватились…
Я без сил повалился на скомканную постель. Шторы в номере были задернуты, и на них отпечатался лунный негатив окна. Было зверски накурено. Я устал, но я отчетливо помнил, что это еще не все, и действительно – едва заскрипели пружины, как натруженный низкий голос из темноты безразлично поинтересовался:
– Сосед?
– Сосед, – ответил я.
– Вот какая история, сосед, – вяло сказали из темноты. – Жил-был Дурак Ушастый. Ну, он был не совсем дурак, а просто очень наивный, доверчивый человек. Этот Дурак Ушастый читал газеты, и он верил тому, что в газетах пишут. Он смотрел телевизор и верил тому, что показывают на экране. Он, как чокнутый, слушал радио, и буквально каждое слово речей западало ему прямо в душу. А когда этому Дураку Ушастому говорили, что – все не так, то он страшно сердился и просил, чтоб немедленно замолчали. Он сердился и слушать ничего не хотел. Вот такой он был человек. Наивный. И, как полагается, этот Дурак Ушастый очень любил работать. Он стремился работать, и он умел работать, и работал он – как здоровая лошадь на борозде: изо дня в день и из года в год, и он даже в отпуск не уходил, чтобы было можно больше работать. И что бы этому Дураку Ушастому ни приказывали, он все исполнял без колебаний. Он никогда не задумывался. Он считал, что именно так и надо. Потому что все вокруг делали именно так. И вот как-то раз этого Дурака Ушастого вызвали к одному большому начальнику, а это был очень Большой Начальник, и он прослышал, что Дурак Ушастый умеет работать, как здоровая лошадь на борозде. И вот этот Большой Начальник говорит Дураку Ушастому…
Я стащил пиджак и повесил его на спинку стула. Сосед рассказывал абсолютно без интонаций, на одной колеблющейся неприятной ноте. Так рассказывают на поминках. Я был рад, что не вижу его в темноте. В самом деле – «тягач». Я вчера уже слышал эту историю. Вероятно, я слышал ее уже много десятков раз. И я знал, что сейчас он спросит: не сплю ли я? – и сосед, разумеется, тут же спросил: Вы не спите? – Нет, – ответил я, точно эхо. Мне нельзя было спать. Умирающий город был полон зомби. Как голодные огненные муравьи, они пожирали его изнутри, оставляя лишь скорлупу и истерзанный мусор. По улицам бродило Черное Одеяло, мутно плавились амбразуры в Гремячей Башне. Мне нельзя было спать. Распускался чертополох, шлепал картами у костра ожиревший Младенец, многорукий Кагал надрывался всеми своими шестью керосиновыми моторами, и Железная Дева, опираясь на посох, жадно рыскала по переулкам, ища очередного сожителя. Будто угли, краснела металлическая оправа очков. Хронос! Хронос! Ковчег! Мне нельзя было спать. Я растер дрожь лица и до слез ущипнул себя за мочку уха. Толстый крест отпечатывался на шторах луной. Было больно и муторно. Мне нельзя было спать. Содрогался лепной потолок, доносились оттуда какие-то звериные выкрики. Камарилья гуляла. Мне нельзя было спать. Ведь умер редактор. И он снова умрет – через двадцать четыре часа. Мне нельзя было спать. Хоть Фаина и обещала, что утром разбудит. Но я знал, что она не разбудит. Мне нельзя было спать. Я щипал мочку уха. Мне нельзя было спать. – Я слушаю, слушаю вас! – сказал я в отчаянии. Мне нельзя было спать. Наваливалась глухота. Мне нельзя было спать. Мягко падали веки. Мне ни в коем случае нельзя было спать. Я ведь тоже был – зомби, и черный нелепый круговорот готов был сомкнуться и затянуть меня…