Часть I Кочевой мир

Н.Н. Крадин Комплексные общества номадов в кросс-культурной перспективе[1]

Введение.

Несмотря на обилие общетеоретических работ в области кочевниковедения, нельзя сказать, что проблема интерпретации номадизма в контексте всемирной истории обстоятельно разработана. Имеется несколько наиболее влиятельных парадигм исторического процесса, в число которых входят стадиальные однолинейные и многолинейные теории (теория модернизации, неоэволюционизм, марксизм, мультиэволюционизм), цивилизационный и мир-системный подходы [Chase-Dunn, Hall 1997; Павленко 1997; 2002; Бентли 1998; Валлерстайн 1998; Сандерсон 1998; Коллинз 1998; Sanderson 1999; Claessen 2000; Грин 2001; Ионов, 2002; Ионов, Хачатурян 2002; Розов 2001; 2002; Коротаев 2003; Крадин 2003 и др.].

В рамках теории модернизации, одного из наиболее влиятельных теоретических направлений на Западе, пожалуй, только Г. Ленски включил кочевые общества в свою типологическую схему в качестве бокового, по сути «тупикового», варианта общественного развития [Lenski 1973, p. 132].

Неоэволюционистские антропологи, занимавшиеся типологией политических систем, также фактически упустили кочевников из своих построений. Если обратиться к наиболее авторитетным работам этого методологического направления, то мы не найдем в них ни разделов, обсуждающих место номадизма в рамках их построений, ни тем более специальных типологий собственно кочевых скотоводческих обществ. Концепция М. Фрида включает четыре уровня: эгалитарное, ранжированное, стратифицированное общества, государство [Fried 1967]. Согласно Э. Сервису, таких уровней больше: локальная группа, община, вождество, архаическое государство и государство-нация [Service 1971; 1975]. Последняя схема впоследствии неоднократно уточнялась и дополнялась [см., например: Johnson, Earle 2000], однако, как правило, вопрос о специфике социальной эволюции обществ кочевников скотоводов особо не рассматривался. В лучшем случае номады используются как пример «вторичного» племени или вождества, отмечаются военизированность их общества и создание пасторальной государственности на основе завоевания аграрных цивилизаций [там же, p. 139, 263–264, 294–301].

Несколько более популярна тема кочевников в трудах сторонников мир-системного подхода [Chase-Dunn 1988; Abu-Lughod 1989; Hall 1991; Chase-Dunn and Hall 1997 etc.], однако угол зрения, под которым рассматриваются в этих работах кочевники, выходит за рамки настоящей статьи. В исследованиях же западных авторов, специально занимавшихся проблемами социокультурной эволюции номадов, подчеркивается, как правило, отсутствие у кочевников внутренних потребностей к созданию прочных форм государственности, циклический характер политических процессов, появление перспектив к устойчивому развитию только в случае симбиоза с земледельцами [Lattimore 1940; Khazanov 1984; Fletcher 1986; Barfield 1989; Golden 1992; 2001 etc.].

Гораздо больше внимание проблеме периодизации номадизма в рамках мировой истории уделялось в марксистской и особенно советской литературе. Однако в рамках марксистского подхода исследователи либо классифицировали кочевников по соответствующим формациям (отсюда получалось, что типологически сопоставимые степные империи хунну, тюрок и монголов являлись соответственно рабовладельческими, раннефеодальными и сложившимися феодальными государствами), либо, сосредоточившись на критике формационной схемы, спотыкались на вечном вопросе: могли ли номады самостоятельно преодолевать барьер государственности [подробнее см.: Федоров-Давыдов 1973; Хазанов 1975; Марков 1976; 1989; 1998; Першиц 1976; 1994; Коган 1981; Халиль Исмаил 1983; Khazanov 1984; Попов 1986; Gellner 1988; Крадин 1992; 2001; Васютин 1998 и др.].

Тем не менее, в рамках марксистского и неомарксистского подходов была выдвинута важная концепция номадного способа производства, которая поставила под сомнение корректность универсалистских построений, основанных на интерпретации только оседло-земледельческих обществ [Марков 1967; Bonte 1981; 1990; Масанов 1991; Калиновская 1996 и др.]. Впоследствии появились другие построения, акцентирующие внимание на завоевательном (экзополитарном, ксенократическом) характере кочевых империй [Крадин 1990; 1992; 2000; 2002 и др.]. Претензии на универсализм сторонников идеи номадного способа производства были отвергнуты [Калиновская 1994; Крадин 1996], хотя нельзя не отметить эвристическую ограниченность всех основных моделей, сформулированных советскими/российскими учеными в два последние десятилетия прошлого века. Одни авторы недооценивали милитаризированность номадов и строили свои схемы в основном на материалах нового времени [Марков 1989; 1998; Калиновская 1996], другие использовали в своих концепциях, главным образом, данные по Западной Евразии [Плетнева 1982], третьи конструировали свои построения на примерах из Восточной Евразии [Крадин 1992].

Необходимо иметь в виду, что в разных экологических условиях создавались разные модели адаптации кочевников [Khazanov 1984] к внешним земледельческим культурам и цивилизациям и, следовательно, могли возникать разные типы политических систем номадов [Fletcher 1986; Barfield 1989; 1993; Golden 2001]. По этой причине, возвращаясь к проблеме соотношения моделей номадного способа производства и ксенократической кочевой империи, правильнее было бы интерпретировать их, с одной стороны, как две разные стадии развития кочевых обществ [Васютин 2002] и, с другой — как два разных результата культурной адаптации номадов к геополитическим условиям.

Данное обстоятельство учитывалось в типологиях обществ кочевников-скотоводов (речь идет именно о типологиях собственно кочевых обществ, а не универсальных схемах, в которых бы кочевникам отводились определенные позиции). В той или иной степени большинство схем основаны на степени вовлеченности номадного общества в седентеризационные и аккультурационные процессы оседло-земледельческих цивилизаций и затрагивают в основном степные империи [Wittfogel, Feng 1949; Tamura 1974; Хазанов 1975; Плетнева 1982; Khazanov 1984; Крадин 1992; 2000; Barfield 2000 и др.]. Касательно степени сложности кочевниковеды, в лучшем случае, могли отмечать децентрализованное и централизованное состояния кочевых обществ (как в делении Г.Е. Марковым [1976] на «общинно-кочевое» и «военно-кочевое» состояния), но не более. В этой связи трудно не согласиться с мнением С.А. Васютина, что проблема типологии обществ номадов является одной из наиболее актуальных в кочевниковедении [1998, с. 19–20, 22].

Осознавая важность не только рассмотрения номадизма в рамках общеисторических схем [Крадин 1992], но и необходимость создания типологий собственно кочевых обществ, автор этих строк предложил разделять по степени сложности кочевые общества на три группы:

1) акефальные, сегментарные, клановые и племенные образования;

2) «вторичные» племена и вождества;

3) кочевые империи и «квазиимперские» политии меньших размеров [Kradin 1996; Крадин 2001].


Переход от одного уровня к другому мог совершаться как в одну, так и в другую сторону. Пределом увеличения эволюционной сложности являются кочевые империи. Это был непреодолимый барьер, детерминированный экологическими условиями аридных зон Старого Света. При этом важной особенностью эволюции номадизма является несоответствие трансформации политической системы иным критериям роста сложности. Политическая система номадов легко могла эволюционировать от акефального уровня к более сложным формам организации власти, и обратно, но такие формальные показатели, как величина плотности населения, сложность технологии, возрастание структурной дифференциации и функциональной специализации, остаются практически неизменными. При трансформации от племенных пасторальных систем к номадным ксенократическим империям происходит только увеличение общей численности населения (за счет включения завоеванного населения), усложняется политическая система и увеличивается общее количество уровней ее иерархии.

Всякая последующая эволюция по линии усложнения могла быть связана либо с завоеванием номадами земледельцев и переселением на их территорию, либо с развитием среди скотоводов седентеризационных процессов в маргинальных природных условиях, либо с модернизационными процессами в Новое и Новейшее время.

Некоторое время назад С.А. Васютиным была предложена более дробная типология, которая включает семь типов обществ (в порядке усложнения): (1) децентрализованные родоплеменные общества; (2) децентрализованные крупные родоплеменные союзы; (3) вождества; (4) кочевые ксенократические империи; (5) кочевые суперимперии; (6) политии с высокой долей подчиненного земледельческого населения; (7) государства, созданные кочевниками на территории земледельческих цивилизаций [2002]. Мне показалось, что в этой схеме есть некоторые логические нарушения [Бондаренко и др. 2002, с. 27], но независимо от того, кто более близок к истине, Васютин или я, появление новых типологических построений стоит только приветствовать. Чем больше работ, тем больше шансов, что мы сможем создать одну или, скорее, несколько работоспособных типологий.


Методология исследования.

Критериев типологии может быть сколько угодно. Номадов можно типологизировать, например, по хозяйственно-культурному типу, подразделяя на евразийских коневодов, афро-азийских верблюдоводов, восточноафриканских коровопасов, северных оленеводов и горных яко- или ламоводов [Хазанов 1975; Khazanov 1984; Barfield 1993]. Можно классифицировать кочевников по степени мобильности, и на основании этого критерия уже создано большое количество самых разнообразных схем [Андрианов 1980; Калиновская, Марков 1985; Масанов 1995 и др.].

В то же время мы можем рассматривать кочевников по степени сложности их общества и социально-политической организации. Однако как определить, что взятое нами общество является более сложным, чем другое, и какие критерии должны быть положены в основу подобной классификации, тем более, что одни и те же политии (например, Хуннская держава или империя Чингис-хана) для одних исследователей представляли уже сложившиеся государства, тогда как для других они являлись только предгосударственными образованиями. Возможно, несколько менее субъективна методология холокультурализма. Именно сторонникам этой методологии чаще всего приходилось сравнивать самые разные культуры нашей планеты и определять критерии подобных сопоставлений. Эти исследования вылились в ряд известных публикаций на данную тему [Carneiro 1973а; Murdock, Provost 1973 etc.] и в знаменитый Атлас Дж. Мёрдока [Murdock 1967].

Методология авторов вышеупомянутых работ основана на однолинейной интерпретации эволюции, главным критерием которой является рост организационной сложности. Согласно данным представлениям, восходящим к идеям классического эволюционизма Г. Спенсера, культурную эволюцию следует определить как «переход от относительно неопределенной, рыхлой однородности к относительно определенной, последовательной неоднородности посредством последовательной дифференциацией и интеграцией» [Carneiro 1973, p. 90]. Однако в настоящее время многие исследователи склоняются к тому, что эволюция не имеет заданного направления. Далеко не все пути эволюции ведут к росту сложности, барьеры на этом пути весьма значительны, наконец, стагнация, упадок и даже гибель являются столь же обычными явлениями для эволюционного процесса, что и поступательное увеличение сложности и развитие структурной дифференциации. Главным критерием эволюции является качественная трансформация общества из одного структурного состояния в другое [Классен 2000; Claessen 2000].

С вышеизложенным трудно не согласиться. Действительно, однолинейный эволюционизм имеет свои эвристические пределы. Однако это не означает, что другие методологические подходы свободны от недостатков. Более того, каждый из подходов удобен для объяснения или интерпретации одних вопросов, тогда как для решения других желательнее использовать иные методологии. Поскольку целью данной статьи является определение уровня стадиальной сложности обществ кочевников скотоводов в сопоставлении с другими обществами, представляется целесообразным использовать такую методологию, которая бы позволила сравнивать по одним и тем же критериям общества различных хронологических периодов, хозяйственно-культурных типов и регионов.

Для реализации поставленной цели воспользуемся одной из упомянутых выше работ, написанной в соавторстве Дж. Мёрдоком и К. Провост [Murdock, Provost 1973]. В данной статье авторы задаются целью, что является критерием сложности общества. Они взяли 10 с их точки зрения наиболее важных критериев культурной сложности — письменность, оседлость, земледелие, урбанизацию, технологию, транспорт, деньги, плотность населения, политическую иерархию и социальную стратификацию. Каждая из переменных оценена по пятибальной шкале от 0 до 4.

Общий список признаков выглядит следующим образом:

1. Письменность и записи

4 — имеется письменность и хотя бы «скромные» записи;

3 — имеется письменность, но без аккумуляции записей или использована письменность чужого народа;

2 — используются неписьменные записи в форме пиктограмм, кипу, рисунков и др.;

1 — используются мнемонические средства, например фишки;

0 — письменность, записи, мнемонические средства отсутствуют.


2. Степень оседлости

4 — поселения оседлы и постоянны;

3 — поселения оседлы, но непостоянны;

2 — полуоседлая система поселений;

1 — полукочевая система поселений;

0 — кочевая система поселений.


3. Земледелие

4 — интенсивное земледелие (ирригационное, пашенное) — основа сельского хозяйства;

3 — экстенсивное земледелие, более значимое, чем другая форма сельского хозяйства;

2 — земледелие более 10 %, но уступает другим формам сельского хозяйства;

1 — земледелие менее 10 %;

0 — собственное земледелие не практикуется.


4. Урбанизация

4 — население местных общин в среднем более 1000 чел.;

3 — население местных общин в среднем между 400 и 999 чел.;

2 — население местных общин в среднем между 200 и 399 чел.;

1 — население местных общин в среднем между 100 и 199 чел.;

0 — население местных общин в среднем менее 100 чел.


5. Технологическая специализация

4 — общество имеет разнообразных специалистов ремесла, включая кузнецов, ткачей и гончаров;

3 — общество имеет металлургов или кузнецов, но испытывает недостаток ткачей и/или гончаров;

2 — ткачество имеется, но металлургия отсутствует или неизвестна;

1 — гончарство известно, но металлургия и ткачество отсутствуют или неизвестны;

0 — гончарство, ткачество и металлургия отсутствуют или неизвестны.


6. Наземный транспорт

4 — перевозка грузов на самоходных колесных средствах;

3 — перевозка грузов животными на колесных средствах;

2 — перевозка грузов животными на бесколесных средствах;

1 — перевозка грузов вьючными животными;

0 — переноска грузов людьми.


7. Деньги

4 — валюта в виде стандартных металлических или бумажных денег;

3 — символические средства (каури, ожерелья, слитки);

2 — деньги иностранных государств, в том числе колонизаторов;

1 — денег нет, но в качестве средств обмена используются ценные предметы или продукты (соль, зерно, скот, украшения);

0 — прямой или косвенный обмен товарами.


8. Плотность населения

4 — более 100 чел. на кв. милю;

3 — от 26 до 100 чел. на кв. милю;

2 — от 5,1 до 25 чел. на кв. милю;

1 — от 1 до 5 чел. на кв. милю;

0 — менее 1 чел. на кв. милю.


9. Уровень политической интеграции

4 — три и более уровня иерархии, например государство, разделенное на области и на районы;

3 — два уровня иерархии, например политая, разделенная на районы;

2 — один уровень иерархии, как-то политая, объединяющая локальные общины;

1 — безгосударственное общество, состоящее из автономных общин;

0 — безгосударственное децентрализованное общество.


10. Социальная стратификация

4 — три и более отличные друг от друга страты (класса и др.);

3 — две страты (например, знать и простолюдины), наличие наследственного рабства и/или каст;

2 — две страты, но рабство и касты неразвиты;

1 — формальные страты отсутствуют, но имеются рабство и/или статусные различия, обусловленные владением или перераспределением богатства;

0 — эгалитарное общество без стратификации, каст и рабства.


Авторы закодировали информацию по 186 обществам из всех регионов мира. По их замыслу общая сумма баллов должна свидетельствовать о степени сложности общества. Понятно, что полученные цифры условны. Нельзя оценивать сложность общества только на основе простого арифметического суммирования. Сами авторы признают это, отмечая достаточно курьезный факт, когда русская культура оценена ими в 38 из 40 максимальных баллов, тогда как древний Вавилон и Рим, — соответственно в 39 баллов. Один балл у вавилонян и римлян отсутствует по причине того, что они не использовали механические транспортные средства, тогда как русские недосчитались целых два балла вследствие низкой плотности населения [там же, c. 88].

Но Мёрдок и Провост и не задавались целью создать рейтинг человеческих культур и цивилизаций. Они попытались показать только общие тенденции в социальной эволюции. И в этом они достигли положительного результата. Общества охотников-собирателей располагаются в самом низу табл. 3 «Выборка обществ в порядке ранжирования общей культурной сложности» (например, тиви — 2, бушмены кунг — 2, хадза — 0). Сегментарные общества имеют несколько большее количество очков (масаи, гиляки — 9, яномамо — 8). У вождеств сумма баллов еще больше (Тонга — 20, тробрианцы — 16). Самый верх списка занимают государства и империи (Китай, Япония — по 40, Вавилон, Рим — по 39, Корея, Россия, Турция — по 38 и др.).

Все, в общем-то, вполне логично. Фактически все технологически и культурно самые сложные общества находятся вверху «списка» Мёрдока и Провост. Важно не конкретное место каждого из обществ, а типологический ряд, в котором они находятся. Исходя из этого принципа, Дж. Мёрдок, К. Провост условно разделили все общества на четыре группы сложности [Murdock, Provost 1973, p. 391]:

1) низшая сложность — 0–9 баллов;

2) низшая средняя сложность — 10–19 баллов;

3) верхняя средняя сложность — 20–29 баллов;

4) высшая сложность — 30–40 баллов.


Интересно, что несколько ранее, независимо и пользуясь иной методикой подсчета, аналогичное исследование провел Р. Карнейро [Carneiro 1973а, p. 846, 853]. Просматривая оба списка, там где речь идет об одних и тех же примерах, можно убедиться, что совпадений очень много [Murdock, Provost 1973, p. 390]. Думается, это подтверждает корректность методики авторов обеих публикаций. Рассмотрим теперь, как в эту схему вписываются общества кочевников-скотоводов.


Источники исследования.

В базе Дж. Мёрдока и К. Провост из 186 представлено 7 обществ кочевников и скотоводов, что показано в табл. 1. Первая колонка означает порядковый номер общества в общем списке, третья — регион (А — Африка, С — Средиземноморье, Е — Восточная Евразия).


Табл. 1. Уровень сложности кочевников-скотоводов. По: Murdock, Provost 1973.


Прокомментируем данную таблицу. Если следовать шкале Дж. Мёрдока, К. Провост, два общества (масаи, чукчи) попадают в уровень низшей сложности, три общества (бассери, бедуины, туареги) — в уровень низшей средней сложности и два общества (казахи и монголы) — в уровень верхней средней сложности. Согласно распространенным в антропологии классификациям, первые два общества вписываются в так называемые акефальные, сегментарные. Следующие три вполне соответствуют тому, что их называют вождествами или стратифицированными обществами. Последние два имеют более сложную природу. Все это примерно соответствует предложенной выше типологии кочевых обществ [Kradin 1996] с одной только оговоркой: вместо классических кочевых империй в последнем случае представлены общества номадов нового времени, которые подверглись влиянию со стороны более развитых земледельческих цивилизаций. Как вписываются в эту картину наиболее развитые общества номадов — кочевые империи?

Для ответа на этот вопрос была составлена новая таблица, в которую включены данные о восьми кочевых империях Евразии — от хунну до средневековых монголов. При составлении таблицы я опирался как на собственные исследования некоторых империй номадов [Крадин 1994; 1995; 2000; 2002; 2002а], так и на исследования коллег [Wittfogel, Feng 1949; Федоров-Давыдов 1973; Егоров 1985; Fletcher 1986; Barfield 1989; Golden 1992; 2001; Трепавлов 1993; Кычанов 1997; Скрынникова 1997; Кляшторный, Султанов 2000] (табл. 2).


Табл. 2. Уровень сложности кочевых империй.


Поскольку многие пункты в данной таблице могут быть истолкованы по-разному, необходимо дать к ней соответствующие пояснения. По первому признаку («Письменность») я старался оценивать степень развития записей внутри изучаемого общества, без учета того, велась ли дипломатическая переписка с Китаем. Применительно к хунну я считаю, что, несмотря на попытки введения китайской письменности при Лаошан-шаньюе [Материалы 1968, с. 45], она не получила значительного распространения в обществе. Об этом, в частности, свидетельствует знаменитый факт подмены шаньюевой печати китайскими посланниками императора Ван Мана. В ближайшем окружении шаньюя не нашлось ни одного человека, который бы смог прочитать надпись на печати. Отдельные иероглифы на керамических сосудах, найденные на Иволгинском городище, скорее, свидетельствуют об этнической принадлежности жителей данного населенного пункта, чем о развитии письменности среди кочевников хунну [Крадин 2002, с. 80–86].

Хунну знали мнемонические средства (1 балл). Это можно продемонстрировать ссылкой на сведения Сыма Цяня. По его данным, осенью хуннская элита традиционно собиралась в Дайлине для подсчета и проверки населения и скота [Материалы 1968, с. 40]. Это очень похоже на описание соответствующих обычаев у жужаней: «Письмен для записей не было, поэтому начальники и вожди приблизительно подсчитывали число воинов, используя при этом овечий помет, но впоследствии [жуаньжуани] хорошо научились делать записи с помощью зарубок на дереве» [Материалы 1984, с. 269].

Сами «зарубки» можно интерпретировать как «неписьменные записи» (2 балла). Их использование было характерно не только для жужаней, но и по аналогии с ухуанями для сяньби [Материалы 1984, с. 63, 327], хотя некоторые представители элиты сяньбийского общества даже знали китайский язык и иероглифику (например, Кэбинэн). Гораздо больше владеющих китайским языком было у жужаней [там же, c. 269, 289]. Поэтому жужаньское общество, как и Золотую Орду, где с принятием ислама заимствовали арабскую письменность, следует отнести к обществам, использующим письменность другого народа (3 балла). Тюрки, уйгуры и кидани имели свою собственную письменность (4 балла).

В XII в. у монголов не было письменных документов. Они применяли так называемые китайскими летописцами «метки» или «зарубки» [Мэн-да бэй-лу 1975, с. 52–53]. С 1204 г. монголы стали пользоваться уйгурской письменностью. В 124 цзюане «Юань ши» излагается биография уйгура Та-та-тун-а, состоявшего на службе у найманского хана Даяна. После разгрома найманов он попал в плен к монголам и там был взят на службу. Ему было поручено обучить грамоте отпрысков Чингиса и некоторых ханов. Правда, не ясно, выучили ли они при этом уйгурский язык или же писали на своем родном языке уйгурскими буквами [Мункуев 1975, с. 125–128]. Только позднее, в 1220-х гг., после бегства на сторону монголов большого числа цзиньских чиновников и военачальников стала использоваться китайская иероглифическая письменность [Мэн-да бэй-лу 1975, с. 52, 53]. Следовательно, степень развития письменности у монголов на 1206 г. необходимо оценить в 3 балла.

Многие рассматриваемые кочевые империи в той или иной степени были знакомы с оседлостью. На территории Монголии известны городища и неукрепленные поселения хунну [Hayashi 1984]. Сяньбийский предводитель Танынихуай переселил на берега реки Лаохахэ около 1000 семей народа Вожэнь, чтобы они занимались рыболовством [Материалы 1984, с. 80]. Жужани в начале VI в. построили город Мумочэн [там же, c. 290]. Уйгуры также занимались строительством крепостей и воздвигли в центре современной Монголии свою столицу — город Орду-Балык. Степень урбанизации киданей [Ивлиев 1983] и золотоордынцев [Егоров 1985; Федоров-Давыдов 1994] была намного выше.

По этой причине по второму признаку («Степень оседлости») я старался исходить из того, какой образ жизни ведет большая часть населения исследуемого общества. Учитывая в целом малочисленный характер оседлого населения хунну, сяньби, жужани, тюрки, уйгуры и монголы были отнесены к обществам с кочевой системой поселений (0 баллов). У киданей примерно только 1/4 часть населения вела кочевой и полукочевой образ жизни [Wittfogel, Feng 1949, p. 58]. Элита и правительство также периодически перемещались по пяти столичным городам. По этой причине степень оседлости в Ляо была оценена как «оседлая, но непостоянная» (3 балла). В Золотой Орде известно более 100 городищ, но представляется, что доля городского населения здесь в целом была невелика. Однако учитывая специфику экологии восточноевропейских степей, предполагающей полукочевой характер экономики, можно оценить степень оседлости в Улусе Джучи в 2 балла.

Определение степени развития земледелия (третий признак) не вызвало больших трудностей. Здесь я исходил из того, что наличие оседлых поселений предполагает занятие земледелием или огородничеством (1 балл). У тюрок подобные поселения не известны (0 баллов). У киданей примерно 3/4 населения занимались интенсивным земледелием, однако почти миллион жителей имел только зачатки земледелия [Wittfogel, Feng 1949, p. 58]. По этой причине степень развития земледелия в Ляо оценена в 3 балла. В Золотой Орде значимость земледелия была явно более 10 %, но ведущую роль в сельском хозяйстве, тем не менее, играло скотоводство (2 балла).

Достаточно сложным оказалось заполнение граф четвертого признака («Урбанизация»). Это было связано с тем, что в ряде обществ существовали разные типы социальной организации — небольшие по численности общины номадов и значительные по количеству человек общины земледельцев и горожан. Здесь приходилось руководствоваться тем, какая из форм социальной организации была наиболее распространена в данном обществе. Поскольку для кочевников скотоводов Евразии характерна небольшая по численности община, насчитывающая менее 100 индивидов [Bacon 1958; Krader 1963; Марков 1976; Khazanov 1984; Масанов 1995; Cribb 1991; Barfield 1993 и др.], все исследуемые общества, кроме киданей, были отнесены к самой простой форме (0 баллов). Империя Ляо почти на 2/3 состояла из китайцев. Степень урбанизации здесь была оценена в 3 балла.

При рассмотрении пятого признака («Технологическая специализация») нужно исходить как из археологических данных, так и из письменных источников. Археологические материалы (кроме жужаней, памятники культуры которых еще не найдены) подтверждают, что для всех данных обществ было характерно наличие металлургии, ткачества, гончарства. Описывая ухуаней — современников хунну и сяньби — китайский хронист отмечает наличие у них металлургии, ткачества и гончарства: «Взрослые умеют делать луки, стрелы, седла, уздечки, ковать оружие из металла и железа, могут вышивать по коже, делать узорчатые вышивки, ткать шерстяные ткани» [Материалы 1984, с. 327]. Подобные характеристики можно найти в отношении средневековых тюрок [Мандельштам 1956, с. 241], монголов [Далай 1983, с. 97] и даже номадов нового времени [Крадин 1992, с. 49–50]. По этой причине уровень развития ремесла во всех изучаемых обществах должен быть оценен в 4 балла.

Другое дело, насколько были развиты эти технологии в сравнении с оседло-земледельческими цивилизациями. Во многих кочевых скотоводческих обществах ремесло так и не выделилось в специализированную экономическую подсистему. Нередко номады захватывали наиболее квалифицированную часть ремесленников во время набегов на соседние страны или в процессе завоеваний. Опыт кросс-культурного сопоставления уровня развития ремесленной деятельности в кочевых обществах и земледельческо-городских цивилизациях Востока показывает, что номады по этому показателю значительно уступали своим оседлым соседям [Алаев 1982, с. 27].

Заполнение граф шестого признака («Транспорт») не вызвало особых трудностей. Для всех выбранных обществ характерно использование как животных, так и колесных средств (3 бала).

Собственные деньги (седьмой признак) были только в Ляо и Золотой Орде. Для других кочевых империй, как и кочевников в целом, характерно использование в качестве средства обмена в первую очередь домашнего скота. Своеобразной единицей счета выступала, как правило, одна овца, в разных обществах существовали примерно эквивалентные способы оценивания стоимости других животных в овцах [Руденко 1961 и др.].

По восьмому признаку («Плотность населения») следует исходить из того, что численность населения кочевых империй хунну, сяньби, жужаней, тюрок была примерно одинаковой (в пределах 0,8–1,5 млн. чел. [см. Крадин 2002, с. 71–79]) и в то же время сопоставимой с численностью населения Халха-Монголии в новое время — чуть более 1 чел. на кв. американскую милю (1 балл). Судя по § 202 «Тайной истории монголов» у Чингис-хана было 95 тысячников и 10 тыс. собственной гвардии. Поскольку каждый взрослый мужчина (примерно 20 % населения) являлся воином, даже с учетом так называемых «лесных монголов», не включенных в список тысяч, то общая численность монголов в указанное время составляла не более 500–600 тыс. чел., что менее человека на одну кв. милю (0 баллов). Численность населения Ляо составляла 3,8 млн. чел. [Wittfogel, Feng 1949, p. 58]. При делении этой величины на примерную площадь страны получается около 7 чел. на кв. милю (3 балла). Плотность населения Золотой Орды была чуть более 1 чел. на кв. милю [Иванов, Васильев 1995, с. 57–60].

При исчислении количества уровней политической иерархии (девятый признак) следует руководствоваться существованием в кочевых империях «десятичной системы». При этом вне зависимости от того, что брать за низший уровень иерархии — отдельный аил = «десяток» или «род» = «сотню» — общее количество уровней иерархии характерно для наиболее сложных обществ («три и более уровня иерархии, например, государство, разделенное на области и на районы» — 4 балла).

При заполнении последнего признака («Социальная стратификация») необходимо учитывать, что для всех включенных в выборку кочевых империй характерно деление на элиту и простых номадов. Это ярко отражено, в частности, в соответствующей социальной терминологии: беги и кара будун (черный народ) у тюрок, ханы, нойоны (господа) и карачу (чернь) у монголов и др. В то же самое время кастовое деление в рассматриваемых обществах отсутствовало, а рабство у кочевников евразийских степей имело неразвитый характер [Нибур 1907; Хазанов 1975; Крадин 1992 и др.]. Поэтому большинство кочевых империй оценены в 2 балла («две страты, но рабство и касты неразвиты»). Определение уровня развития социальной стратификации в Золотой Орде вызвало некоторые затруднения, поскольку в ее состав, помимо кочевников-скотоводов, входил немалый процент городского населения, но также было оценено в 2 балла. Это связано с тем, что, во-первых, в специальной литературе не говорится о существовании более двух уровней социальной стратификации [Греков, Якубовский 1950; Федоров-Давыдов 1973; Егоров 1985 и др.]. Во-вторых, несмотря на широкое развитие рабства, оно не имело наследственного характера [Полубояринова 1978, с. 36–37]. Поскольку в Сяньбийской державе правителем мог стать выходец из простого народа (Танынихуай, Кэбинэн), степень развитости социальной стратификации в данном обществе была оценена в 1 балл. Только в империи Ляо существовала многоуровневая социальная структура [Wittfogel, Feng 1949], имевшая более трех отличных друг от друга страт (4 балла).


Обсуждение результатов.

Наиболее важными для рассмотрения в этой части статьи представляются три следующих вопроса: (1) внутренняя типология кочевых обществ по степени сложности; (2) проблема соотношения кочевых империй и государственности у оседло-земледельческих обществ; (3) наиболее характерные черты для номадов, отличные от других культур.

Прежде всего необходимо напомнить, что Дж. Мёрдок и К. Провост механически разделили выборку из 186 обществ на четыре группы сложности по количеству баллов с шагов в 10 единиц. Однако в реальности вырисовывается деление на уровни сложности с несколько иными рамками комплексности. Самые простые общества в выборке Мёрдока — это локальные группы охотников-собирателей. Следующие по степени сложности сегментарные общества имеют около 10 баллов, в том числе из числа скотоводческих обществ оленеводы чукчи (8 баллов) и масаи (9 баллов). Вождества расположены в рамках примерно между 15 и 20 баллами, с некоторыми отклонениями в обе стороны (например, простой чифдом у тробрианцев — 16 баллов, более сложные Тикопия, Самоа — по 18, Тонга — 20 баллов). В эту группу попадает большинство рассматриваемых в статье примеров обществ номадов: бассери (15 баллов), туареги (16 баллов), хунну и сяньби (по 17 баллов), монголы (18 баллов), жужани и тюрки (по 19 баллов), казахи и уйгуры (по 20 баллов). Чуть меньше сумма у бедуинов (13 баллов), несколько более 20 у халха-монголов нового времени (22 балла) и у Золотой Орды (25 баллов). Самым сложным обществом оказалась династия Ляо (35 баллов).

Таким образом, можно говорить о нескольких уровнях культурной сложности включенных в выборку кочевников скотоводов: (1) сегментарные акефальные общества скотоводов (чукчи, масаи) — менее 10 баллов; (2) вторичные племенные образования (бедуины) — 13 баллов; (3) вождества, кочевые империи и традиционные общества номадов нового времени (бассери, туареги, хунну, сяньби, монголы, жужани, тюрки, уйгуры, казахи, халха-монголы) — от 13 до 22 баллов; (3) кочевые империи «даннического» и «завоевательного» типов с разным сектором оседло-городской экономики (Золотая Орда, Ляо) — соответственно 25 и 35 баллов.

В принципе это соответствует большинству существующих классификаций. Более трудным представляется вопрос о том, как следует определить уровень политической сложности обществ, отнесенных ко второй группе (от 13 до 22 баллов). Даже туарегов (16 баллов) одни авторы относят к раннеклассовым обществам [Першиц 1976], тогда как бассери (15 баллов) другие исследователи определяют как вождества [Johnson, Earle 2000]. Что касается кочевых империй и номадов нового времени, то здесь спектр мнений еще шире. Многолетняя дискуссия о специфике общественных отношений у кочевников, как это было показано выше, так и не пришла к выработке приемлемых для большинства позиций.

Впрочем, и оседло-земледельческие общества, расположенные в классификации Дж. Мёрдока и К. Провост примерно на таком же уровне сложности, интерпретируются учеными по-разному. Если относительно Самоа (18 баллов — больше, чем у хунну, и ровно столько же, сколько у монголов в 1206 г. — кстати, столько же баллов и у племенной конфедерации гуронов!) мнения большинства авторов сходятся, что это вождество [Bargatsky 1988; Van Baoiel 1991], то по поводу Тонга (20 баллов) одни полагают, что это классическое вождество [Kirch 1980; 1984], тогда как другие считают, что это уже раннее государство [Claessen 1991]. Также отличны мнения и по поводу Ашанти (24 балла): по мнению одних, это «сегментарное» государство [Sautholl 1953], согласно исследованиям других, это предгосударственное образование [Попов 1990]. В эту же группу сложности попадают и ифугао (21 балл), у которых существовала трехуровневая социальная стратификация, но не сложились устойчивые централизованные политические институты.

Тем не менее, из анализа табл. 3 статьи Дж. Мёрдока и К. Провост [Murdock, Provost 1973, p. 389] следует, что по общему рангу баллов большинство кочевых империй, скорее, должны быть отнесены к вождествам или к обществам, находившимся в процессе перехода к государственности, нежели к уже сформировавшимся ранним государствам. Несколько больше баллов (по 26) у тех обществ, которые имели более сложную, мультиполитийную структуру и нередко характеризуются как империи — Сонгай [Куббель 1974] и Инка [Березкин 1991; Johnson, Earle 2000; Earle 2002 и др.].

Интересно, что к схожим выводам пришли при кросс-культурном исследовании модели раннего государства Д.М. Бондаренко и А.В. Коротаев. Они использовали систематизированную X. Классеном сводку данных о 21 раннегосударственном обществе по 51 признаку [Claessen, Skalnik 1978, p. 533–596] для составления компьютерной базы данных и проанализировали ее с помощью факторного анализа. Одной из задач авторов была проверка на эмпирическом материале типологии X. Классена и П. Скальника, разделивших раннегосударственные общества на зачаточные (inchoate), типичные и переходные. В результате ранжирования использованных в выборке X. Классена и П. Скальника обществ две представленные в выборке кочевые империи (скифы и монголы) оказались на грани между зачаточными и типичными государствами [Bondarenko, Korotayev 2003, p. 112].

В то же самое время оказалось, что в число так называемых зачаточных ранних государств были включены такие общества, как викинги, гавайцы, таитяне и анкол, которых обычно причисляют не к ранним государствам, а к вождествам. Однако это нельзя считать случайным, если проанализировать, какие черты выделяются для зачаточного раннего государства. Согласно X. Классену и П. Скальнику, для последнего характерно: 1) доминирование клановых связей; 2) должностные лица существовали за счет доли собираемой ими редистрибуции; 3) не существовало узаконенной правовой кодификации; 4) не было специальных судебных органов; 5) редистрибуция, дань и поборы не были строго определены; 6) слабое развитие аппарата управления [Claessen, Skalnik 1978, p. 22, 641]. Однако данные признаки характерны не столько для государства, сколько для вождества. Лишь с переходом на более сложный уровень типичного раннего государства появляются признаки собственно государственности — специальные чиновники, аппарат судей, письменный свод законов и др. [ibid.]. По этой причине, мне представляется, что более правильно выделять типичное раннее государство, переходное раннее государство, традиционное или по Классену зрелое (mature) доиндустриальное государство. Более того, поскольку Классен не учитывает в своей типологии различия в степени сложности вождеств, можно предположить, что так называемые зачаточные ранние государства, по Классену, это, в сущности, так называемые сложные и суперсложные вождества.

Таким образом, выводы статьи Д.М. Бондаренко и А.В. Коротаева подтверждают то, что кочевые империи скифов и монголов было бы не совсем правильно относить к классическим ранним государствам. Фактически последние находятся между вождествами и ранними государствами. Возможно, косвенным подтверждением этого может служить то, что на шкале культурной сложности, согласно шкале признаков Дж. Мёрдока и К. Провост, практически рядом с империей Чингис-хана 1206 г. оказалась Хуннская держава (соответственно 18 и 17 баллов), которая также имела признаки как предгосударственного общества, так и раннего государства, но больше соответствовала чертам суперсложного вождества [Крадин 2002].

Последняя из рассматриваемых в этой части статьи проблем может быть охарактеризована как выявление наиболее типичных черт культурной сложности кочевых обществ, отличающих их от других регионов и хозяйственно-культурных ареалов. Для этих целей была использована табл. 5 из статьи Дж. Мёрдока и К. Провост с включением в нее дополнительно данных по семи кочевым обществам из их выборки, а также моих данных по восьми кочевым империям Евразии.

Я не стал сводить эти данные вместе, поскольку в моей выборке нарушен принцип Ф. Гэлтона — все данные общества существовали на одной и той же территории и теоретически нельзя отрицать возможности культурной диффузии, хотя я и не являюсь приверженцем идеи наличия преемственности между древними и более поздними номадами Центральной и Внутренней Азии. Тем не менее, тенденции, характерные для выборки семи кочевых обществ (далее — NP), коррелируются с тенденциями, прослеживаемыми в выборке восьми кочевых империй (далее — NE). Это дает основание предположить, что речь, скорее всего, должна идти не о преемственности, а об универсальных особенностях эволюции кочевых обществ независимо от ареалов их обитания и степени культурной сложности.


Табл. 3. Средний индекс культурной сложности регионов. По: Murdock, Provost 1973 с добавлением последних колонок.

Условные обозначения: А — Африка, С — Средиземноморье, Е — Восточная Евразия, I — островная Пасифика, N — Северная Америка, S — Южная Америка, NP — кочевники скотоводы, NE — кочевые империи.


Полученные результаты достаточно интересны. Первая особенность заключается в сравнительно высоком уровне развития системы записей и письменности у номадов. Она, в целом, уступает только Средиземноморскому региону. Если учесть выводы некоторых исследований, согласно которым такой показатель, как письменность, не всегда связан с уже сложившейся государственностью [Штаерман 1989; Берент 2000; Коротаев и др. 2000; Бондаренко и др. 2002], можно предположить, что безгосударственное общество далеко не всегда должно быть первобытным, и, следовательно, цивилизация необязательно предполагает наличие государственности. С этой точки зрения пора отказаться от устойчивых стереотипов, сложившихся со времени классического эволюционизма и обобщенных Г. Чайлдом, согласно которым возникновение цивилизации всегда должно сопровождаться появлением письменности, урбанизации, развитой социальной стратификации и государства. Кочевые общества служат наглядным примером необходимости корректировки общепринятых представлений.

Второй вывод достаточно очевиден. По степени развития оседлости, урбанизации, земледельческого сектора экономики, численности и плотности населения кочевники значительно уступали своим оседлым соседям. Однако они компенсировали это достаточно высоким уровнем технологии (вторая позиция после Средиземноморья), относительно высоким уровнем товарности экономики (торговля всегда являлась одним из наиболее важных и престижных видов деятельности номадов), развитием транспортной инфраструктуры, базирующейся не только на использовании большого количества животных, но и на преимуществах равнинных пространств с минимальным количеством препятствий.

Впрочем, необходимо иметь в виду, что общий культурный потенциал общества далеко не всегда жестко соответствует его военному потенциалу. Евразийские кочевники не только часто внимательно следили за технологическим прогрессом в военном деле и нередко являлись изобретателями разного рода новшеств в этой области, но и отличались более приспособленной для военного образа жизни экономической и политической организацией. В отличие от своих оседлых соседей они безболезненно могли выделять большое число мужчин для военных походов. Племенная организация облегчала задачу политической мобилизации. Наличие большого числа верховых животных делало войско номадов мобильным и неуязвимым, а концентрация на ограниченном пространстве и в сжатые сроки большого количества людских ресурсов создавала для кочевников серьезные тактические преимущества.

Третья особенность заключается в наличии у кочевников скотоводов (nomadic pastoralists — NP) достаточно высокого индекса политической централизации (2,4). Это ровно столько же, сколько у народов Восточной Евразии и чуть ниже, чем у народов Средиземноморья. В данный момент я не могу сказать, обусловлено ли это какими-то значимыми причинами или это результат ограниченности выборки данных. С другой стороны, достаточно высокий уровень политической централизации кочевников (2,4 балла — это где-то между простым и сложным вождеством) говорит о том, что большая часть номадов, обладавших такими верховыми животными, как лошадь и/или верблюд, имели достаточно сложную форму социально-политической организации.

И последний вывод. Индекс политической интеграции как у кочевников скотоводов (NP), так и в кочевых империях (NE) был на порядок выше индекса социальной стратификации (соответственно — 2,4 и 1,7; 4,0 и 2,1). Это дает основание предположить, что процессы политогенеза в обществах номадов, в целом, несколько опережали развитие социальной стратификации. Возможно, это обусловлено отсутствием стабильных источников накопления и хранения значительных продуктивных ресурсов в кочевых обществах, особенностями экологии, вследствие чего в один момент можно было лишиться всего поголовья стада.


Заключение.

Результаты кросс-культурного исследования 15 обществ номадов показывают, что у кочевников и скотоводов можно выделить примерно три-четыре уровня культурной (и политической) сложности. Самые простые — это сегментарные акефальные общества, не имеющие органов управления. Следующая ступень — это «вторичные» племена, конфедерации племен, простые вождества. Еще более развитую структуру имеют сложные и суперсложные общества. Последние представлены в наиболее масштабном виде кочевыми империями, а также квазиимперскими политиями несколько меньшего размера (подобно татарским ханствам после крушения Золотой Орды), независимыми и полузависимыми ханствами нового времени (жузы казахов, ханство калмыков и др.). Наиболее сложными являются те кочевые империи (в моей типологии даннические и завоевательные империи номадов [Крадин 1992; 2000]), которые включали в свой состав земледельческое население.

Средний уровень культурной сложности типичных кочевых империй находится примерно на одном уровне с так называемыми сложными вождествами оседло-земледельческих обществ или, самое максимальное, с политиями, находящимися на пороге создания государственности. С моей точки зрения, подобные общества номадов правильнее было бы именовать суперсложными вождествами [Крадин 1992; 2000; 2001]. Для последних были характерны высокая степень централизации, развитие социальной стратификации, зачатки урбанистического и монументального строительства, а иногда даже письменность. Данные вождества имели сложную систему титулования вождей и функционеров, вели дипломатическую переписку с соседними странами, заключали династические браки с правителями земледельческих государств и других кочевых империй. С точки зрения соседних оседло-городских цивилизаций подобные кочевые общества воспринимались как самостоятельные субъекты международных политических отношений.

Могли ли вождества суперсложного типа создаваться оседло-земледельческими народами? Известно, что численность сложных вождеств измеряется, как правило, десятками тысяч человек [см., например: Johnson, Earle 2000, p. 246], и этнически они, как правило, гомогенны. Однако население многонационального суперсложного вождества составляет многие сотни тысяч человек и даже больше (кочевые империи Внутренней Азии до 1–1,5 млн. чел.). Территория суперсложных вождеств кочевников была на несколько порядков больше площади, необходимой для простых и сложных вождеств земледельцев (для номадов более характерна такая плотность населения, которая у земледельцев чаще встречается в доиерархических типах общества и вождествах). В то же время на территории, сопоставимой по размерам с любой кочевой империей, могло бы проживать в несколько раз больше земледельцев, деятельность которых вряд ли могла регулироваться догосударственными методами.

Управление столь большим пространством в обществе кочевников облегчалось спецификой степных ландшафтов и наличием верховых животных. С другой стороны, всеобщая вооруженность кочевников, обусловленная отчасти их дисперсным расселением, их мобильность, экономическая автаркичность, воинственный образ жизни на протяжении длительного исторического периода, а также ряд иных факторов мешали установлению стабильного контроля над скотоводческими племенами и отдельными номадами со стороны высших уровней власти кочевых обществ. Все это дает основание предположить, что суперсложное вождество, если и не являлось характерной только для кочевников формой политической организации, то именно у них получило наибольшее распространение.


Литература.

Алаев Л.Б. 1982. Опыт типологии средневековых обществ Азии. Типы общественных отношений на Востоке в средние века. М., c. 6-59.

Бентли Дж. 1998. Образы Всемирной истории в научных исследованиях XX века. Время мира. Альманах. Вып. 1: Историческая макросоциология в XX в. Новосибирск, с. 27–66.

Березкин Ю.Е. 1991. Инки. Исторический опыт империи. Л.: Наука.

Берент М. 2000. Безгосударственный полис. Раннее государство и древнегреческое общество. Альтернативные пути к цивилизации / Отв. ред. Н.Н. Крадин, А.В. Коротаев, Д.М. Бондаренко, В.А. Лынша. М.: Логос, c. 235–258.

Бондаренко Д.М., Коротаев А.В., Крадин Н.Н. 2002. Введение: социальная эволюция, альтернативы, номадизм. Кочевая альтернатива социальной эволюции / Отв. ред. Н.Н. Крадин и Д.М. Бондаренко. М., c. 9-36.

Валлерстайн И. 1998. Миросистемный анализ. Время мира. Альманах. Вып. 1: Историческая макросоциология в XX в. Новосибирск, c. 105–123.

Васютин С.А. 1998. Социальная организация кочевников Евразии в отечественной археологии: Автореф. дис… канд. ист. наук. Барнаул.

Васютин С.А. 2002. Типология потесгарных и политарных систем кочевников. Кочевая альтернатива социальной эволюции / Отв. ред. Н.Н. Крадин и Д.М. Бондаренко. М., c. 86–98.

Греков Б.Д., Якубовский А.Ю. 1950. Золотая Орда и ее падение. М.; Л.: Изд-во АН СССР.

Грин В. 2001. Периодизация в европейской и мировой истории. Время мира. Альманах. Вып. 2: Структуры истории. Новосибирск, c. 39–79.

Далай Ч. 1983. Монголия в XIII–XIV веках. М.: Наука.

Егоров В.Л. 1985. Историческая география Золотой Орды. М.: Наука.

Иванов И.В., Васильев И.Б. 1995. Человек, природа и почвы Рын-песков Волго-Уральского междуречья в голоцене. М.: Интеллект.

Ивлиев А.Л. 1983. Городища киданей: Мат-лы по древней и средневековой археологии юга Дальнего Востока СССР и смежных территорий. Владивосток, c. 120–133.

Ионов И.Н. 2002. Глобальная история: основные направления и существенные особенности. Цивилизации. Вып. 5. М., c. 83-117.

Ионов И.Н., Хачатурян В.М. 2002. Теория цивилизаций от античности до конца XIX века. СПб.: Алетейя.

Калиновская К.П. 1994. Рец. на: Н.Н. Крадин «Кочевые общества». Владивосток, 1992. Этнографическое обозрение, № 4, с. 151–155.

Калиновская К.П. 1996. О кочевничестве в связи с книгой В.В. Матвеева «Средневековая Северная Африка». Восток, № 4, с. 153–158.

Калиновская К.П., Марков Г.Е. 1985. Скотоводы Азии и Африки. Проблемы исторической типологии. Вестник МГУ, сер. история, № 5, с. 59–72.

Классен X. Дж. М. 2000. Проблемы, парадоксы и перспективы неоэволюционизма. Альтернативные пути к цивилизации / Отв. ред. Н.Н. Крадин, А.В. Коротаев, Д.М. Бондаренко и В.А. Лынша. М., c. 6-23.

Кляшторный С.Г., Султанов Т.И. 2000. Государства и народы евразийских степей. Древность и средневековье. СПб.: Петербургское Востоковедение.

Коган Л.С. 1981. Проблемы социально-экономического строя кочевых обществ в историко-экономической литературе (на примере дореволюционного Казахстана): Автореф. дис… канд. экон. наук. М.

Коллинз Р. 1998. Золотой век макроисторической социологии. Время мира. Альманах. Вып. 1: Историческая макросоциология в XX в. Новосибирск, c. 72–89.

Коротаев А.В. 1991. Некоторые экономические предпосылки классообразования и политогенеза. Архаическое общество: Узловые проблемы социологии развития / Отв. ред. А.В. Коротаев и В.В. Чубаров. ч. 1. М., c. 136–191.

Коротаев А.В. 2003. Социальная эволюция. М.: Восточная литература.

Коротаев А.В., Крадин Н.Н., Лынша В.А. 2000. Альтернативы социальной эволюции (вводные замечания). Альтернативные пути к цивилизации / Отв. ред. Н.Н. Крадин, А.В. Коротаев и др. М., c. 24–83.

Крадин Н.Н. 1992. Кочевые общества. Владивосток: Дальнаука.

Крадин Н.Н. 1994. Социальный строй сяньбийской державы. Медиевистские исследования на Дальнем Востоке России / Отв. ред. Э.В. Шавкунов. Владивосток: Дальнаука, c. 22–36.

Крадин Н.Н. 1995. Эволюция социально-политической организации монголов в конце XII — начале XIII века. «Тайная история монголов»: источниковедение, история, филология / Отв. ред. Б.З. Базарова, П.Б. Коновалов. Новосибирск, c. 48–66.

Крадин Н.Н. 1996. Ответ К.П. Калиновской. Этнографическое обозрение, № 5, с. 163–164.

Крадин Н.Н. 2000. Кочевники, мир-империи и социальная эволюция. Альтернативные пути к цивилизации / Отв. ред. Н.Н. Крадин, А.В. Коротаев, Д.М. Бондаренко и В.А. Лынша. М., c. 314–336.

Крадин Н.Н. 2000а. Общественный строй жужаньского каганата. История и археология Дальнего Востока: к 70-летию Э.В. Шавкунова / Отв. ред. Н.Н. Крадин и др. Владивосток: Изд-во ДВГУ, c. 80–94.

Крадин Н.Н. 2001. Кочевничество в современных теориях исторического процесса. Время мира. Альманах. Вып. 2: Структуры истории. Новосибирск: Сибирский хронограф, c. 369–396.

Крадин Н.Н. 2002. Империя Хунну. 2-е изд. М.: Логос.

Крадин Н.Н. 2002а. Структура «варварской империи»: киданьская династия Ляо (907-1125). Традиционная культура Востока Азии. Вып. 4. Благовещенск, c. 212–227.

Крадин, 2003. Новые интерпретации исторического процесса. Вестник ДВО РАН, № 4, с. 72–81.

Куббель Л.Е. 1974. Сонгайская держава. М.: Наука.

Кычанов Е.И. 1997. Кочевые государства от гуннов до маньчжуров. М.: Восточная литература.

Мандельштам А.Н. 1956. Характеристика тюрок IX в. в «Послании Фахту ибн Хакану» ал Джахиза: Труды Института истории и этнографии АН КазССР. т. 1. Алма-Ата.

Марков Г.Е. 1967. Кочевники Азии. (Хозяйственная и общественная структура скотоводческих народов Азии в эпохи возникновения, расцвета и заката кочевничества): Автореф. дис… д-ра ист. наук. М.

Марков Г.Е. 1976. Кочевники Азии. Структура хозяйства и общественной организации. М.: Изд-во МГУ.

Марков Г.Е. 1989. Теоретические проблемы номадизма в советской этнографической литературе. Историография этнографического изучения народов СССР и зарубежных стран / Отв. ред. Г.Е. Марков. М., c. 54–75.

Марков Г.Е. 1998. Из истории изучения номадизма в отечественной литературе: вопросы теории. Восток, № 6, с. 110–23.

Масанов Н.Э. 1991. Специфика общественного развития кочевников-казахов в дореволюционный период: историко-экологические аспекты номадизма: Автореф. дис… д-ра ист. наук. М.

Масанов Н.Э. 1995. Кочевая цивилизация казахов (основы жизнедеятельности номадного общества). Алматы: Социнвест; М.: Горизонт.

Материалы. 1968. Мат-лы по истории сюнну (по китайским источникам). Вып. 1 / Введ., перевод и коммент. В.С. Таскина. М.: Наука.

Материалы. 1984. Мат-лы по истории древних кочевых народов группы дунху / Введ., перевод и коммент. В.С. Таскина. М.: Наука.

Мункуев Н.Ц. 1975. Комментарии. Мэн-да бэй-лу (Полное описание монголо-татар). М., c. 89-199.

Мэн-да бэй-лу (Полное описание монголо-татар) / Пер. Н.Ц. Мункуева. М.: Наука.

Нибур Г. 1907. Рабство как система хозяйства. Этнологическое исследование. М.

Павленко Ю.В. 1997. Альтернативные подходы к осмыслению истории и проблема их синтеза. Философия и общество, № 3, с. 24–39.

Павленко Ю.В. 2002. История мировой цивилизации. Философский анализ. Киев: Феникс.

Першиц А.И. 1976. Некоторые особенности классообразования и раннеклассовых отношений у кочевников-скотоводов. Становление классов и государства / Отв. ред. А.И. Першиц. М., c. 280–313.

Першиц А.И. 1994. Война и мир на пороге цивилизации. Кочевые скотоводы. Война и мир в ранней истории человечества. М., c. 129–244.

Плетнева С.А. 1982. Кочевники средневековья. М.: Наука.

Полубояринова М.Д. 1978. Русские люди в Золотой Орде. М.: Наука.

Попов А.В. 1986. Теория «кочевого феодализма» академика Б.Я. Владимирова и современная дискуссия об общественном строе кочевников. Mongolica. Памяти академика Б.Я. Владимирцова 1884–1931. М., c. 183-93.

Попов В.А. 1990. Этносоциальная история аканов в XVI–XIX в. Проблемы генезиса и стадиально-формационного развития этнополитических организмов. М.: Наука.

Розов Н.С. 2001. На пути к обоснованным периодизациям всемирной истории. Время мира. Альманах. Вып. 2: Структуры истории. Новосибирск, c. 222–305.

Розов Н.С. 2002. Философия и теория истории. Кн. 1. Пролегомены. М.: Логос.

Руденко С.И. 1961. К вопросу о формах скотоводческого хозяйства и о кочевниках. Мат-лы по этнографии. (Доклады ГО). Вып. 1, с. 2–15.

Сандерсон С. 1998. Мегаистория и ее парадигмы. Время мира. Альманах. Вып. 1: Историческая макросоциология в XX в. Новосибирск, c. 67–71.

Скрынникова Т.Д. 1997. Харизма и власть в эпоху Чингис-хана. М.: Восточная литература.

Трепавлов В.В. 1993. Государственный строй Монгольской империи XIII в.: Проблема исторической преемственности. М.: Наука.

Федоров-Давыдов Г.А. 1973. Общественный строй Золотой Орды. М.: Изд-во МГУ.

Федоров-Давыдов Г.А. 1994. Золотоордынские города Поволжья. М.: Изд-во МГУ.

Хазанов А.М. 1975. Социальная история скифов. Основные проблемы развития древних кочевников евразийских степей. М.: Наука.

Халиль Исмаил. 1983. Исследование хозяйства и общественных отношений кочевников Азии (включая Южную Сибирь) в советской литературе 50–80 гг.: Автореф. дис… канд. ист. наук. М.

Худяков Ю.С. 1990. Памятники уйгурской культуры в Монголии. Центральная Азия и соседние территории в средние века. Новосибирск, c. 84–89.

Штаерман Е.М. 1989. К проблеме возникновения государства в Риме. Вестник древней истории, № 2, с. 76–94.

Abu-Lughod J. 1989. Before European hegemony: The World-System A.D. 1250–1350. New York: Oxford University press.

Bacon E. 1958. Obok. A Study of Social Structure of Eurasia. New York: Wenner-Gren foundation for anthropological research.

Barfield T. 1989. The Perilous Frontier: Nomadic Empires and China, 221 BC to AD 1757. Cambridge: Blackwell.

Barfield T. 1993. The Nomadic Alternative. Englewood Cliffs, NJ: Prentice-Hall.

Barfield T. 2000. The Shadow Empires: Imperial State Formation along the Chinese-Nomad Frontier. Empires. Ed. by C. Sinopoli, T. D’Altroy, K. Morrision and S. Alcock. Cambridge: Cambridge University Press.

Bargatsky T. 1988. Evolution, sequential hierarchy and areal integration: the case of traditional Samoan society. State and society: The emergence and development of social hierarchy and political centralization. Ed. by J. Gledhil, B. Bender and M.T. Larsen. London, p. 43–56.

Bondarenko D.M., Korotayev A.V. 2003. «Early State» in Cross-Cultural Perspective: A Statistical Re-Analysis of Henri J.M. Claessen’s Database. CrossCultural Research. The Journal of Comparative Social Science 37 (1), p. 105–132.

Bonte P. 1981. Marxist Theory and Anthropological Analysis: The Study of Nomadic Pastoralist Societies. The Anthropology of Precapitalist Societies / Ed. by J.S. Khan and J. Llobera. London, p. 22–55.

Bonte P. 1990. French Marxist Perspectives on Nomadic Societies. Nomads in a Changing World. Ed. by C. Salzman and J.G. Galaty. Naples, p. 49–101.

Carneiro R. 1973a. Scale Analysis, Evolutionary Sequences and the Rating of Cultures. A Handbook of Method in Cultural Anthropology. Ed. by R. Narrol and R. Cohen. New Your and London, p. 834–871.

Carneiro R. 1973b. The Four faces of Evolution. Handbook of social and cultural anthropology. Ed. by J.J. Honigman. Chicago, p. 89–110.

Claessen H.J. M. 1991. State and economy in Polynesia. Early State Economics. Ed. by H.J. M. Claessen and P. van de Velde. New Brunswick & London, p. 291–325.

Claessen H.J. M. 2000. Structural Change: Evolution and Evolutionism in Cultural Anthropology. Leiden: Research School CNWS, Leiden University.

Claessen H.J. M. and P. Skalnik. 1978 (eds.). The Early State. The Hague: Mouton.

Chase-Dunn Chr. 1988. Comparing world-systems: toward a theory of semiperipherial development. Comparative civilizations review 19, p. 29–66.

Chase-Dunn Chr. and T.D. Hall. 1997. Rise and Demise: Comparing World-Systems Boulder, CO.: Westview Press.

Cribb R. 1991. Nomads in archaeology. Cambridge: Cambridge Univ. press.

Fletcher J. 1986. The Mongols: ecological and social perspectives. Harvard Journal of Asiatic Studies 46 (1), p. 11–50.

Fried M. 1967. The Evolution of Political Society: an essay in political anthropology. N.Y.: Columbia Univ. Press.

Golden P.B. 1992. An Introduction to the History of the Turkic Peoples: Ethnogenesis and State Formation in Medieval and Early Modem Eurasia and the Middle East. Wiesbaden: Otto Harrassowitz.

Golden P.B. 2001. Ethnicity and State Formation in Pre-Cinggisid Turkic Eurasia. Bloomington, IN: Indiana University, Department of Central Eurasian Studies.

Hall T.D. 1991. Civilizational change and role of nomads. Comparative civilizations reviw 24, p. 34–57.

Hayashi T. 1984. Agriculture and Settlements in the Hsiung-nu. Bulletin of the Ancient Orient Museum. Vol. 6. Tokyo, p. 51–92.

Johnson A.W. and T. Earle. 1987. The Evolution of Human Societies: From Foraging Groups to Agrarian State. Stanford (Cal.): Stanford Univ. Press.

Kirch P. 1980. Polynesian prehistory: cultural adaptation in island ecosystems. American Scientist, vol. 68, № I, p. 39–48.

Kirch P. 1984. The Evolution of the Polynesian Chiefdoms. Cambridge: Cambridge University Press.

Khazanov A.M. 1984. Nomads and the Outside World. Cambridge: Cambridge Univ. press.

Krader L. 1963. Social Organization of the Mongol-Turkic Pastoral Nomads. The Hague: Mouton.

KTadin N.N. 1996. Social Evolution among the Pastoral Nomads. XIII International Congress of Prehistoric and Protohistoric Sciences (Forli — Italy — 8/14 September 1996). Section 16. The Prehistory of Asia and Oceania. Colloquium XXXI. The Evolution of Nomadic Herding Civilizations in the Northern European Steppes: the Tools of Archaeology and History Compared. Forli, p. 11–15.

Kradin N.N. 2002. Nomadism, Evolution and World-Systems: Pastoral Societies in Theories of Historical Development. Journal of World-System Research, vol. 8, № 3, p. 368–388.

Lattimore O. 1940. Inner Asian Frontiers of China. New York and London.

Lenski G. 1973. Macht und Privileg. Eine Theorie der sozialen Schichtung. Frankfurt am Main: Suhramp Vwrlag.

Murdock G. 1967. Ethnographic Atlas. Pittsburgh: The University of Pittsburgh press.

Murdock G. and C. Provost. 1972. Measurement of Cultural Complexity. Ethnology 12 (4), p. 379–392.

Sanderson S.K. 1999. Social Transformations: A General Theory of Historical Development, expanded edition. Lanham, MD: Rowman and Littlefield [orig. 1995, Blackwell].

Service E. 1971. Primitive Social Organization. 2nd. ed. N.Y.: Radmon House.

Service E. 1975. Origins of the State and Civilization. N.Y.: Norton.

Southall A. 1953. Alur Society. Cambridge: W. Heffer and Sons.

Tamura J. 1974. Chugoku seituko oche-no kenkyu [Study of Conquest Dynasties in China], vol. 1–3. Kioto.

Van Bacel M. 1991. The Political Economy of an Early State: Hawaii and Samoa Compared. Early State Economics. New Brunswick and London, p. 265–290.

Wittfogel K.A., Feng Chia-Sheng. 1949. History of Chinese Society.Liao (907-1125). Philadelphia (Transactions of the American Philosophical Society, new series, 36).


П.К. Дашковский, А.А. Тишкин Социальная структура населения Горного Алтая в скифскую эпоху[2]

Вопросы, связанные с социальной историей населения Горного Алтая скифской эпохи, в большей или меньшей степени затрагивались исследователями: М.П. Грязновым, С.И. Руденко, С.В. Киселевым, С.С. Сорокиным, Л.С. Марсадоловым, В.Д. Кубаревым, Ю.Ф. Кирюшиным, А.С. Суразаковым, Н.В. Полосьмак, В.А. Кочеевым, В.С. Мироновым, С.А. Васютиным, А.И. Мартыновым и некоторыми другими [Тишкин, Дашковский 2001].

Как правило, ученые обращались к изучению отдельных социальных групп кочевого общества, а не к реконструкции всей общественной структуры в ее горизонтальной и вертикальной проекции. Между тем накопленная широкая источниковая база и современный уровень методологических и методических разработок позволят представить целостную картину социального развития номадов.

Скифская эпоха Горного Алтая охватывает период с конца IX в. до III–II вв. до н. э. В настоящее время исследователями определены две археологические культуры: бийкенская (кон. IX — перв. треть VI в. до н. э.) и пазырыкская (VI–II вв. до н. э.), памятники которых располагаются в основном в центральных и сопредельных областях этого региона. В предлагаемой работе будут представлены результаты реконструкций особенностей социальных отношений кочевников на основе имеющихся материалов по указанным культурам.


Социальная структура кочевников в раннескифское время.

Прежде всего следует подчеркнуть, что проблема изучения общественной организации населения Горного Алтая конца IX–VI вв. до н. э. остается до настоящего времени открытой. Это связано с тем, что культура этого периода (бийкенская) была выделена только во второй половине 90-х гг. XX в. [Тишкин 1996а; 19966; Кирюшин, Тишкин 1997, 1999], хотя отдельные ее памятники были известны гораздо раньше. Кроме этого, значительное количество погребальных объектов еще в древности было разрушено (ограблено или осквернено). Поэтому имеющиеся материалы позволяют в настоящий момент сделать только предварительные заключения относительно социального устройства «бийкенцев» [Тишкин 1997; Тишкин, Дашковский 1997].

Одна из главных особенностей кочевого социума в раннескифский период заключалась в слабой его дифференциации. Основной массой людей были рядовые представители отдельных территориально-локальных групп, в которых разделения имели, в основном, половозрастной характер. Несмотря на то, что плохая сохранность погребений и ряд других причин не позволяют в нужном объеме исследовать эти стороны человеческих отношений, тем не менее, можно указать на следующие факты. Во-первых, для раннескифского времени, как и для других периодов истории кочевников, была характерна довольно высокая смертность. Во-вторых, среди погребенных женщин представлены все возрастные группы от 20 до 50 лет. Важность этого показателя заключается еще и в том, что женский скелет достаточно часто находился в кургане, где была захоронена и лошадь. Имеющиеся данные позволяют считать, что женщины наравне с мужчинами участвовали в ведении хозяйства, а может быть, в определенные моменты жизни, когда сильная половина отсутствовала (военные действия, охота и другие мероприятия масштабного характера), именно им приходилось нести груз ответственности за содержание скота и охрану своей территории. В-третьих, точно зафиксированных умерших мужчин было существенно меньше, чем женщин. Это, возможно, объясняется дальними военными походами, в которых принимали участие номады. Свидетельством этого еще могут являться многочисленные кенотафы, сооруженные, вероятнее всего, для воинов, погибших вдали от мест постоянного проживания. Косвенно подобный вывод подтверждается немногочисленными находками предметов вооружения на памятниках раннескифского времени. Это же предполагает достаточно мирное проживание людей на территории Горного Алтая в указанный период [Тишкин, Дашковский 1997, с. 115]. Какая-то часть непотревоженных и «пустых» захоронений, фиксируемых как кенотафы [Тишкин, Грушин 1997], могут свидетельствовать и о захоронениях детей младенческого возраста (при высокой детской смертности), скелеты которых ввиду размещения погребальной камеры на уровне древнего горизонта или рядом с ним просто не сохранились. В принципе, определить, было ли захоронение человека или не было, можно методом фосфатного анализа [Авдусин 1980, c. 133–134], но такая исследовательская практика при изучении погребальных памятников раннескифского времени Горного Алтая пока не использовалась.

На основании интерпретации порядка расположения курганов на могильном поле и детальном изучении погребальных сооружений выявлены разные признаки существования и жизнедеятельности отдельных территориально-локальных групп. Этот же подход позволил зафиксировать для раннескифского времени Горного Алтая аильную планировку стойбищ, характерную при кочевом и полукочевом образе жизни людей, связанных родственными (семейными) узами, а также дал возможность предположить использование переносных жилищ типа конической или полусферической юрты. Среди исследованных на могильниках раннескифского времени погребальных сооружений, как правило, с юго-западной стороны микроцепочки выделяются объекты, в которых можно усматривать захоронения глав (старейшин) родов и семей. Эти люди играли существенную роль в организации жизни людей и имели определенное положение в обществе [Тишкин 1997, с. 94–95].

Вероятно, что в рассматриваемый период на территории Горного Алтая существовали какие-то крупные объединения уже отмеченных групп населения с определенной системой разграничения власти. Это предположение основано на наличии в раннескифское время так называемых «царских» курганов, обнаруженных и исследованных на сопредельных территориях. Подобные объекты имеются и в Горном Алтае, но они еще не раскапывались. Изучение этих захоронений позволит наполнить конкретным содержанием сведения о социальной структуре общества «бийкенцев» и о статусе погребенных в больших курганах. Следует указать на один лишь пример исследования «элитного» погребального комплекса бийкенской культуры. На высокогорном плато Укок раскопан курган, имевший характерную для раннескифского периода плоскую насыпь диаметром 27 м., внутри которой выделялась круглая ограда, а сверху была установлена небольшая каменная стела. Погребальная камера в виде четырехугольной ограды, сооруженной на уровне древнего горизонта, содержала захоронения людей и лошадей в разных половинах. Там же найден характерный предметный комплекс VIII–VII вв. до н. э. Рядом с курганом зафиксировано два ряда небольших каменных стел (13 «оленных» камней с восточной стороны и 7 — с западной) [Полосьмак 1993].

Таким образом, социальная организация номадов Горного Алтая в раннескифский период пока характеризуется слабой структурированностью. В основе горизонтальной проекции общества лежала половозрастная дифференциация. В вертикальной же иерархии наметилось деление, прежде всего, по имущественному положению членов коллектива. Об этом свидетельствует факт наличия или отсутствия сопроводительных захоронений лошадей. В политическом отношении кочевники, вероятно, представляли собой племенную конфедерацию без ярко выраженной верховной «административной» и «сакральной» власти, хотя тенденция к ее оформлению уже стала обозначаться, о чем свидетельствуют «царские» и «элитные» курганы.


Социальная структура номадов в пазырыкское время.

Рассмотрим теперь особенности социально-политической организации номадов Горного Алтая в следующий, пазырыкский период (VI–II вв. до н. э.). При этом сначала целесообразно дать характеристику горизонтальной проекции пазырыкского социального пространства (физико-генетическая структура), а затем рассмотреть особенности вертикальной иерархии через анализ имущественных, профессиональных, социальных и иных различий кочевого общества.


Половозрастная структура и семейные отношения в «пазырыкском» обществе.

Проведенный анализ курганов пазырыкского времени позволят сделать вывод о существовании у номадов четырех основных ступеней: детство, юность, зрелость и старость [Дашковский 2002]. Такая физико-генетическая стратификация выявлена у многих народов Евразии древности и средневековья [Чочиев 1985, 1996; Троицкая, Бородовский 1994, с. 78–81; Горяев 1997; Фролов 2001, с. 96–99; Матвеева 2000, c. 249; Михайлов 2001, с. 100–125 и др.]. При этом период инициаций у кочевников Горного Алтая VI–II вв. до н. э., вероятнее всего, наступал для детей достигших 12–17 лет (или более узко 12–15 лет). На этот период приходится наступление половой зрелости как у девушек (в интервале с 12 до 17 лет), так и у юношей (с 15 лет) [Козлов 1969, с. 111]. Именно у умерших людей старше этого возраста отмечены достаточно стабильные и устоявшиеся черты погребального обряда пазырыкской культуры. Судя по всему, индикаторами погребенных, прошедших обряды инициации, могут выступать следующие предметы: у мужчин — это металлические модели кинжалов, чеканов и деревянные щиты, а у женщин — специфичный набор предметов женского туалета, связанный с прической и головным убором (накосник, шпилька, эгрета). Кроме того, дополнительным маркирующим признаком таких погребенных служат особенности поясной фурнитуры. Особая социальная и мифологическая роль пояса хорошо известна в кочевых культурах [Хазанов, Шкурко 1976; Акишев 1978, с. 58; Добжанский 1990, c. 20–80].

Результаты изучения женских погребений пазырыкской культуры показали, что наибольшей социальной активностью обладали представители этого пола в возрасте 20–35 лет. Именно для этой категории людей отмечены социально значимые элементы погребального обряда и инвентаря. После 35 лет социальная значимость женщин постепенно уменьшается, а к концу жизни сокращается довольно существенно. Об этом свидетельствуют мало репрезентативные, да к тому же немногочисленные (это обусловлено повышенной женской смертностью после 35 лет) погребения старых женщин. Роль представительниц «слабого пола» в структуре «пазырыкского» социума уже рассматривалась в отдельных работах [Полосьмак 2001, c. 274–287], поэтому, основываясь на всей совокупности источников, можно сделать вывод о достаточно высоком положении женщин, которые были вовлечены практически во все сферы функционирования общества, за исключением, вероятно, военных[3].

Среди мужчин наибольшая социальная мобильность характерна для представителей возмужалого и зрелого возраста. Причем, судя по характеру сопроводительного инвентаря, особенностям погребальных сооружений, прослеживается тенденция к некоторому преобладанию в общественной жизни мужчин возмужалого возраста. Имеющиеся материалы о погребениях мужчин преклонного возраста свидетельствуют о некотором уменьшении социальной значимости этой группы, хотя о полном прекращении ими деятельности, во всяком случае, отдельных ее представителей (см., например, погребение из к. 1 могильника Шибе) говорить вряд ли правомерно. Низкий процент людей старческого возраста (мужчин — 4 %, женщин — 1 %), скорее всего, связан с естественными демографическими процессами в этот период времени.

Рассмотренные данные позволяют сделать вывод об определенном социальном приоритете мужчин возмужалого и зрелого возраста. Достаточно высокую роль в социуме занимали женщины 20–35 лет. Существенно ограниченной социальной значимостью обладали дети младшего и старшего возраста, а также подростки до того момента, пока успешно не проходили обряд инициаций и не становились полноправными членами коллектива. Реальное место номада в половозрастной структуре обусловлено его личными физико-генетическими данными, а также особенностями социо-культурного развития общества в целом.

Материалы погребального обряда и особенности планиграфии могильников пазырыкской культуры позволяют сделать некоторые заключения о характере семейных и родственных отношений у кочевников. Большинство исследователей указывают на семейно-родовой характер «цепочек» пазырыкских курганов [Кубарев 1991, с. 25; Марсадолов 2000а; 20006; Васютин 1999, с. 33–34 и др.]. Некрополи, состоящие из двух или более цепочек, вероятно, оставлены несколькими родственными общинами или кланами [Суразаков 1992, с. 53]. При этом замечено, что ряд курганов, сооруженных в начале могильника, зачастую включал парные погребения мужчины и женщины, которые являлись мужем и женой, а также главами больших семей [Кубарев 1991, с. 38]. Совместные погребения мужчин и женщин составляют порядка 53 % от общего числа парных погребений. Возрастной состав женщин варьирует от юного до пожилого. Мужчины, похороненные вместе с женщинами, как правило, возмужалого или зрелого возраста. Судя по всему, в парных погребениях действительно были похоронены муж и жена, хотя в отдельных случаях вместо жены (например, в случае ее ранней смерти) могла быть погребена наложница.

Характер семейных отношений у «пазырыкцев» реконструировать очень сложно из-за отсутствия прямых письменных источников. Определенной компенсацией в данном случае могут стать палео-генетические исследования, которые в последние годы начали проводиться достаточно активно [Овчинников, Друзина, Овчинникова и др. 2000, c. 222–223; Воеводова, Ситникова, Ромащенко 2000, c. 318; Воеводова, Ромащенко, Ситникова и др. 2000, c. 88–94; Самашев, Фаизов, Базарбаева 2001, с. 22 и др.]. Заслуживающие внимание данные были получены казахскими учеными при молекулярно-генетическом анализе мужского и женского скелетов из к. 11 могильника Берель. По мнению Н.А. Айтхожиной и Е.К. Людвиковой, в этом кургане были похоронены персоны, имеющие кровнородственные связи, — мать и сын. При этом женское захоронение, возможно, было совершено несколько позже, чем мужское. Возраст мужчины предварительно установлен антропологами в 30–40 лет [Самашев, Фаизов, Базарбаева 2001, с. 22].

Интересно отметить, что, например, китайские письменные источники фиксируют у многих кочевых народов, в частности у хунну, тугю и в других обществах, существования традиции жениться, в случае смерти или гибели мужа, на своих ближайших родственниках, включая жен отцов, братьев. Так, Н.Я. Бичурин [1998, с. 59], характеризуя семейные отношения хунну, отмечал, что «…по смерти отца и братьев берут за себя жен их из опасности, чтоб не пресекся род, и посему хотя есть кровосмешение у хуннов, но роды не прекращаются». Аналогичные сведения приводит исследователь и о тюрках: «По смерти отца, старших братьев и дядей по отце женятся на мачехах, невестках и тетках» [Бичурин 1998, с. 234].

Это, конечно, не означает, что кочевники практиковали инцест со своими матерями, но с точки зрения обычая, причем весьма дикого для китайцев, все жены усопшего родителя, в том числе и родная мать, становились женами наследника. Не исключено, что аналогичная практика в той или иной степени существовала уже в скифское время, в том числе и у «пазырыкцев», особенно среди высших социальных групп номадов. Примечательно, что мужчины и женщины из к. 11 могильника Берель относятся к элите «пазырыкского» общества, о чем свидетельствуют различные особенности погребального обряда.


Производственная деятельность.

Основными формами производственной деятельности у номадов являются такие, как хозяйственная и «ремесленная». Важно отметить, что у скотоводческих народов в определенной степени существовало разделение на мужской (война, выпас скота, охота) и женский (домашнее хозяйство) труд, хотя в случае необходимости (участие мужчин в войнах или грабительских набегах) скот могли пасти подростки или женщины. В целом же для кочевых обществ была характерна недифференцированность экономической специализации [Крадин 1996, с. 21]. Между тем многообразие направлений производственной деятельности кочевников Горного Алтая пазырыкского времени позволяет остановиться на отдельных ее видах более подробно. Коснемся, прежде всего, вопросов, связанных с хозяйством «пазырыкцев», которое целесообразно рассматривать с привлечением материалов не только VI–II вв. до н. э., но и раннескифского времени (конец IX — первая треть VI в. до н. э.) [Тишкин 1996в; Тишкин, Дашковский 19986, с. 581–591].

В целом на основе всего круга источников можно сделать вывод, что в хозяйственную деятельность в «пазырыкском» обществе в той или иной степени были вовлечены представители разных половозрастных групп (включая детей-подростков). Косвенным, своего рода символическим подтверждением этого, возможно, служит факт наличия «мясной пищи» в виде кусков баранины и реже — конины в захоронениях, а также металлические ножи в большинстве погребений детей, женщин и мужчин пазырыкского времени (от 50 до 70 %). Кроме того, очень часто представителей указанных половозрастных групп в могилах сопровождали захоронения коней, свидетельствующие как о социальном и имущественном положении людей, так и о характере занятости их в производственной и других видах деятельности. Освобождение от участия в физическом труде могло, вероятно, существовать только в виде исключения из общего правила, например для лиц, занятых управленческой деятельностью [Крадин 1996, с. 21]. При этом конкретное распределение обязанностей в хозяйственно-трудовой сфере могло варьироваться внутри общества в зависимости от культурно-исторической ситуации (военные действия, эпидемии и т. д.).

Если особенности хозяйства и степень занятости в этом процессе каждой половозрастной группы «пазырыкского» общества реконструируются достаточно хорошо, то гораздо сложнее обстоит дело с выявлением людей, занимающихся тем или иным видом ремесленной деятельности, поскольку орудия труда, кроме металлических ножей, встречаются крайне редко. Поэтому необходимо обратиться к более широкому кругу источников, включая как традиционные письменные, лингвистические и этнографические данные, так и результаты естественно-научных анализов различных предметов из пазырыкских курганов.

Прежде всего интересно обратить внимание на сведения Геродота, который, характеризуя общественную и хозяйственную деятельность скифов и близких им в развитии народов, писал: «…меньше всех ценят тех граждан и их потомков, которые занимаются ремеслом… напротив считают благородными тех, которым совершенно чужд ручной труд и которые ведают только военное дело» (Геродот, II, 167). То же, очевидно, можно сказать о кочевниках более позднего времени. Тюрки, в частности, считали за славу «…умереть на войне, за стыд — кончить жизнь от болезни» [Бичурин 1998, с. 235].

Не менее примечательные данные приводит Н.М. Пржевальский о монголах XIX в.: «Промышленность у них самая ничтожная и ограничивается только выделкой некоторых предметов, необходимых в домашнем быту, как то: кож, войлоков, седел, узд, луков; изредка приготавливают огнива и ножи» [цит. по: Крадин 1996, с. 21]. Аналогичная ситуация характерна и для других народов Азии [Масанов 1969; Антипина 1962; Кармышева 1998, с. 289–296; Васильев 1998, с. 276–288 и др.].

Учитывая имеющиеся материалы по пазырыкской культуре, а также исследования и разработки по данной проблеме, можно согласиться с общим выводом ученых о том, что во многих обществах скотоводов ремесло так и не выделилось в специализированную экономическую подсистему. Это объясняется тем, что фактически каждый кочевник или семья были в состоянии изготовить самостоятельно основные предметы утвари и обихода. В тех же случаях, где фиксируется выделение ремесла в отдельный вид деятельности, наблюдается его существенное отличие от аналогичного производства земледельческо-городских народов, что обусловлено, прежде всего, подвижным образом жизни номадов [Крадин 1996, с. 21]. Подтверждением этого является и то, что долгое время в индоевропейских и, в частности, индоиранских языках отсутствовали или существовали в небольшом количестве термины, обозначающие конкретные виды ремесленной деятельности (металлургия, гончарство и др.) [Гамкрелидзе, Иванов 1984, с. 687–738]. Имеющиеся данные, судя по всему, не позволяют говорить о выделении у «пазырыкцев» ремесла в самостоятельный вид деятельности, поскольку данный процесс практически никак не прослеживается по погребальному обряду, не говоря уже о других источниках.

В то же время результаты комплексных исследований последних лет, особенно по обработке материалов из курганов VI–II вв. до н. э. плато У кок, позволяют выделить несколько основных направлений производства, получивших значительное развитие у кочевников: металлургия и металлообработка [Кундо, Щербаков, Рослякова 2000, c. 176–187], изготовление различной керамической посуды [Молодин, Ламина 2000, c. 140–143; Степанова 2000, c. 18–20 и др.], шерстяных, полотняных тканей и пошив из нее одежды [Глушкова 1994, с. 114–121; 2000, c. 158–161], а также косторезное дело [Бородовский 1997, с. 121-129; 2000, c. 144–157 и др.]. Особо следует указать на достаточно высокий уровень развития различных видов деревообрабатывающего производства: от строительства погребальных камер до декоративно-прикладного творчества [Мыльников 1999; 2000]. Важно отметить, что многие из указанных видов производственной деятельности в той или иной форме существовали уже у «бийкенских» племен Горного Алтая в конце IX — первой трети VI в. до н. э. [Кирюшин, Тишкин 1997, с. 105–110]. В последующее, пазырыкское, время эти направления получили новое количественное и существенно качественное развитие.

Таким образом, рассмотренная совокупность источников позволяет сделать вывод о том, что в основе развития хозяйственной и ремесленной деятельности номадов Горного Алтая пазырыкского времени лежало домашнее производство — особая форма промышленного труда [Колчин, Сайко 1981, с. 24], основывавшееся на переработке материалов и сырья в том хозяйстве, которое их и добывает [Гаврилюк 1989, с. 3]. В то же время у «пазырыкцев», вероятно, наметилась тенденция к преобразованию отдельных производств в самостоятельные специализированные виды деятельности. Однако окончательного формирования ремесла, как формы производства, у номадов, судя по всему, не произошло, что обусловлено особенностями их культурно-исторического развития. Сходные процессы можно проследить у других народов Евразии скифского времени [Мартынов, Алексеев 1986, с. 78–86; Троицкая, Бородовский 1994, с. 53–70; Калоев 1999, с. 18–19; Матвеева 2000, c. 190 и др.], хотя отдельные исследователи зачастую склонны к преувеличению уровня развития ремесла у скотоводческих обществ.


Военная деятельность.

Особое место военного дела в кочевых обществах древности и средневековья признается практически всеми учеными [Хара-Даван 1992, с. 86–117; Гумилев 1993а; 19936; Крадин 1994, с. 34; Худяков 1997, с. 9–11 и др.]. Теоретически, а часто и практически участвовать в военных действиях могла подавляющая часть мужчин-номадов, поскольку для обеспечения минимального уровня хозяйственной стабильности требовалось не более 4–5 % населения. К тому же во время военных походов или набегов хозяйственная деятельность (например, по выпасу скота) могла полностью возлагаться на женщин и детей старшего возраста — подростков [Крадин 1991, с. 304].

Частые военные действия и развитие воинского искусства, безусловно, сказывались на развитии социальных отношений кочевников. Не являлось в данном случае исключением и «пазырыкское» общество. Многогранность военной деятельности номадов Горного Алтая, безусловно, требует отдельного всестороннего исследования и отчасти работа в этом направлении ведется [Кочеев 1990; 1997а; 19976; 1998а; 19986, 1999; Антонова, Худяков 1999 и др.]. Поэтому в данном случае укажем только на общие тенденции в данном процессе. Прежде всего имеющиеся материалы по погребальному обряду свидетельствуют о достаточно высокой степени милитаризации социума «пазырыкцев». Это, во-первых, демонстрирует высокий процент (до 70) наличия тех или иных видов оружия (преимущественно в форме их металлических или, гораздо реже, деревянных копий) среди мужских погребений. При этом у наиболее социально активной возрастной группы у возмужалых мужчин данный показатель еще больше — 73 %.

Как уже отмечалось, начиная с эпохи бронзы оружие, наряду со своей основной боевой функцией, начинает выполнять знаковую роль, что проявлялось, в частности, в разных материалах и технике изготовления таких предметов [Худяков 1997а, c. 63]. Поэтому низкий процент (12,5 %) деревянных имитаций различных категорий вооружения (чекан, кинжал, стрелы) среди мужчин зрелого возраста и полное отсутствие таких предметов у представителей пожилой возрастной группы свидетельствует, вероятно, об особой военной значимости данной категории лиц, которые к тому же, судя по всему, обладали и значительным социальным положением. Во-вторых, о высокой степени военной активности свидетельствует то, что из 7–8 % всех кенотафов 5–6 % мужские, при этом подавляющая часть их приходится на периоды важных исторических событий (походы Александра Македонского, Модэ и др.). В-третьих, выделенные социально-типологические модели погребений показывают, что у «пазырыкцев» существовала определенная воинская иерархия, что нашло отражение и в конкретных элементах погребального обряда (сложность и масштабность погребального сооружения, наличие или отсутствие сопроводительных захоронений лошадей, количество и состав предметов вооружения) [Дашковский 2002].

Безусловно, высшая военная власть сосредотачивалась в руках «вождей» конфедерации и отдельных племен. Непосредственное управление воинскими «подразделениями» во время кампании осуществляла высшая родовая военная аристократия. Обычно в эти группы входили люди или даже целые рода, непосредственно связанные «по крови» и «по происхождению» родственными узами с «вождями», что хорошо фиксируется по письменным источникам у хунну, тюрок, кыргызов, уйгуров, монголов и у ряда других народов [Владимирцов 1934, с. 71–78; Кляшторный, Савинов 1994, с. 68–69; Крадин 1996, с. 73–78 и др.]. При этом внутри аристократии также зачастую существовало определенное деление, преимущественно в зависимости от степени родства с «вождем»-правителем. Обязанности и возможности представителей первых двух социальных групп, вероятно, были наследственными, поэтому в количественном отношении состав аристократии был достаточно гомогенным, поскольку пополнялся, преимущественно, в ходе естественного прироста. Хотя в ряде случаев не стоит исключать в некоторой степени пополнения аристократии за счет браков с «командующими» дружинными подразделениями, с представителями служилой знати (например, сотник), которые проявили себя искусными военачальниками, административными деятелями, дипломатами и т. д.

Следующее звено в военной организации составляла дружина и служилая знать, при этом последняя социальная группа в законченном виде начинает присутствовать только у номадов с гунно-сарматского времени. Проблемой выделения дружинников или воинов-профессионалов занимался В.А. Кочеев [1989; 1990; 1997; 1998а; 1998б и др.]. При этом исследователь при изучении воинской иерархии исходил исключительно из состава предметов вооружения кочевников, что хорошо фиксируется по материалам погребений. Однако данная точка зрения представляется несколько односторонней, поскольку более правомерными, очевидно, можно считать выводы, основанные на анализе всей совокупности признаков погребального обряда номадов. Именно такой подход позволил получить дополнительные свидетельства о существовании определенной иерархии среди «пазырыкских» воинов. На это, кроме категорий вооружения, дополнительно указывают особенности погребальных сооружений (масштаб, конструкция) и наличие сопроводительных конских захоронений. Зафиксированные особенности погребального обряда в ряде мужских погребений позволяют более объективно говорить о процессе сложения у скотоводов Горного Алтая в пазырыкское время особой группы воинов-профессионалов, которых можно считать привилегированным воинским подразделением, особо приближенным к «вождю».

При этом, судя по имеющимся материалам, внутри дружины также существовало деление на отдельные подгруппы (ср., например, в эпоху средневековья у монголов — десятник, сотник и т. д. [Хара-Даван 1992, с. 87–98]). Так, у «пазырыкцев» достаточно хорошо выделяются в одном случае группы погребений мужчин-воинов с оружием в срубах или каменных ящиках, внутри которых установлены деревянные ложа, а также реализовано сопроводительное захоронение лошадей (от 1 до 3 особей). В другом случае зафиксировано отсутствие такого показателя. Третью совокупность курганов составляют погребения в срубах, каменных ящиках, рамах без дополнительных конструкций (ложе), но с сопроводительными захоронениями коней. При этом доля курганов первой и второй группы значительно меньше, что дополнительно свидетельствует об особом положении умерших, похороненных в таких объектах. Возможно, погребенные на деревянном ложе в срубе или каменном ящике в сопровождении лошадей являлись как раз военачальниками (хотя и не в строгом смысле этого слова) отдельных дружинных подразделений или всей дружины (ср.: у хунну и у других народов «высшая» и «низшая» дружины [Крадин 1996, с. 82]).

Судя по всему, дружинники были преимущественно конными воинами, о чем и свидетельствует наличие сопроводительных захоронений лошадей. Отсутствие в единичных случаях последнего элемента погребального обряда в мужских воинских погребениях с внутримогильной конструкцией в виде ложа и сруба или каменного ящика можно объяснить отчасти, например, внезапным ухудшением материального положения умершего человека (например, джут, военные набеги врагов и т. д.), хотя не стоит исключать другие варианты.

Надо отметить, что дружины существовали во многих социумах Евразии в древности и средневековье: у скифов, хунну, «саглынцев», тюрок, уйгуров, хазар, монголов и многих других [Хазанов 1975, с. 185–187; Грач 1980, c. 46–48; Владимирцов 1934, с. 87–96; Худяков 1986, с. 178; Плетнева 1981, с. 103 и др.]. Сходные тенденции выявлены не только у скотоводческих обществ, но и у народов с комплексным хозяйством, например у «тагарцев» [Кулемзин 1980, c. 166]. Важно подчеркнуть, что формирование дружины, как правило, происходило вне традиционных кланово-племенных отношений, а на основе личных связей между воинами и предводителями. При этом в состав дружины могли входить как представители элиты, так и более низших социальных групп, включая отдельных выходцев из низов общества [Крадин 1996, с. 81–82; Владимирцов 1934, с. 88–91; Кляшторный, Савинов 1994, с. 68–73].

Наконец, низшее звено в военной иерархии занимали все остальные соплеменники. Интересно привести для сопоставления сведения Сыма Цяня о простых рядовых кочевниках хунну: «Из домашнего скота у них больше всего лошадей, крупного рогатого скота и овец… Мальчики умеют ездить верхом на овцах, из лука стрелять птиц и мышей; постарше стреляют лисиц и зайцев, которых затем употребляют в пищу; все возмужавшие, которые в состоянии натянуть лук, становятся конными ратниками… в мирное время все следуют за скотом и одновременно охотятся на птиц и зверей, поддерживая таким образом свое существование, а в тревожные годы каждый обучается военному делу для совершения нападений» [цит. по: Крадин 1996, с. 86]. Аналогичные данные приводит Н.Я. Бичурин [1998, с. 58–59]: «…хунны… обыкновенно… в свободное время упражняются в конном стрелянии из лука, а во время приволья веселятся и ни о чем не заботятся».

Таким образом, «пазырыкцы», вероятно, как хунны и многие другие кочевые скотоводческие народы, в мирное время занимались хозяйством, а во время военных кампаний вливались в общеплеменное войско (или войско конфедерации племен и т. п.). Надо отметить, что среди данной группы у номадов Горного Алтая, возможно, также были отдельные представители, для которых война становилась одним из основных средств деятельности. Об этом, например, свидетельствует захоронение воина-профессионала в каменном ящике в к. 5 могильника Уландрык I с полным комплектом вооружения, включая щит, на который был уложен умерший [Кубарев 1987, с. 212].

По мнению некоторых исследователей, такие погребения подтверждают предположение о существовании не только конных, но и пеших воинов [Полосьмак 1992, с. 59; Кочеев 1998а, c. 85]. В то же время, судя по многочисленным источникам, как скифо-сакские племена Евразии (Ариан III, 8.3; Страбон VIII, 1–9), так и кочевники более позднего времени предпочитали сражаться преимущественно конными [Хара-Даван 1992, с. 86–117; Крадин 1996, с. 73–90 и др.]. Обычно в роли пеших воинов в кочевых империях средневековья выступали представители зависимых оседло-земледельческих народов. Правда, например, Страбон (VIII, 5) сообщает, что массагеты — «прекрасные наездники и пешие воины». Однако вряд ли это в целом меняет ситуацию. Не исключено, что какая-то часть «пазырыкцев» по тем или иным причинам могла выполнять роль пеших воинов (ограниченные возможности маневра, нехватка боевых лошадей из-за джута и т. д.), однако данный вопрос несомненно нуждается в более детальном изучении. Отсутствие лошадей в могилах в 54 % (если исключить из общей совокупности погребений с этим признаком захоронения «элиты») номадов свидетельствует не об их полном отсутствии у этой части населения, а о том, что они не имели достаточного материального благополучия (или оно было ограниченным), мерилом которого выступали лошади, чтобы похоронить коня в погребении человека.

Имеющиеся материалы свидетельствуют о достаточно высокой степени милитаризации пазырыкского общества. Фактически все мужское население в той или иной степени могло быть вовлечено в этот процесс. Между тем явно наметилась тенденция к формированию определенной группы воинов-профессионалов, составляющих дружину (служилую рать) вождя. Однако степень сложения дружинного войска не стоит преувеличивать. Доля погребений, которые можно отнести к дружинным, велика и составляет примерно около 30 % от всей совокупности мужских захоронений. Это свидетельствует о незавершенности начатого процесса.


Зависимое население.

Вопрос о наличии в пазырыкском обществе «зависимых людей» — рабов в разное время рассматривался многими исследователями, начиная с С.И. Руденко [1953]. Новый импульс для изучения указанной категории людей дали находки человеческих костяков в заполнении могильных ям основных погребений кочевников Горного Алтая пазырыкского времени [Кубарев 1987, с. 29–30]. Прежде чем интерпретировать такие захоронения, следует указать на методологические и культурно-исторические выводы по данной проблеме, полученные в современном кочевниковедении. Большинство ученых пришли практически к однозначному выводу, что рабство в определенной форме всегда было у кочевников, однако ни в одном таком обществе оно не получило существенного распространения [Хазанов 1975, с. 139–148; Кляшторный 1986; Крадин 1994, с. 21; Кляшторный, Савинов 1994, с. 74–75 и др.]. Такая ситуация обусловлена целым комплексом причин: низкая потребность в дополнительных рабочих руках и экономическая неэффективность использования «рабов» в скотоводческом хозяйстве; сложности в организации контроля за «зависимыми людьми». У кочевников считалось почетным личное занятие скотоводством [Крадин 1996, с. 92]. В этой связи наибольшее распространение получило домашнее рабство, основанное преимущественно на использовании женщин как в качестве наложниц, так и в бытовой сфере [Кляшторный 1986]. Письменные источники по кочевым народам упоминают захват женщин и девушек как главную военную добычу. Плененные женщины вписывались в систему семейных отношений своего господина, а также в систему хозяйственной деятельности, осуществляемой его семьей, участия как в семейном, так и в общественном производстве [Кляшторный, Савинов 1994, с. 74; Крадин 1996, с. 92–95 и др.]. Если учесть, что у номадов доля женщин в повседневном труде была всегда выше степени участия в этом процессе мужчин, то становится вполне понятным экономическая обусловленность захвата в плен именно женщин, а также широко распространенная практика многоженства и левирата [Кляшторный, Савинов 1994, с. 74]. Выделить погребения женщин-«рабынь» в общей массе погребений пазырыкского времени достаточно сложно. Вероятно, представителей этой категории зачастую могли хоронить в одной погребальной камере с мужчиной (если только его не погребали в одной могиле с женой). Вероятно, такие захоронения следует искать среди парных (мужчина и женщина) и иногда коллективных погребений. Хотя, безусловно, не стоит интерпретировать все совместные похороны мужчины и женщины как «проводы» в иной мир господина и «рабыни-наложницы».

Надо отметить, что письменные источники фиксируют, в частности у хунну-монголов и ряда других кочевых обществ, не только женщин-рабынь, но и лиц мужского пола с аналогичным социальным статусом. При этом, как правило, такие люди «становились пастухами коров и овец (чабанами), но не табунщиками — коней рабам не доверяли» [Кляшторный, Савинов 1994, с. 75]. Судя по всему, мужские захоронения в заполнении могильных ям пазырыкских курганов как раз и принадлежали представителям аналогичной социальной группы. При этом исследователи отмечают, что такие же погребения существовали и у «саглынцев» в Туве [Грач 1980, c. 48; Кубарев 1987, с. 28]. Как справедливо заметил В.Д. Кубарев [1987, с. 30], это были люди из обоих указанных регионов, захваченные во время военных действий и похороненные вместе со своими хозяевами.

В целом имеющиеся археологические данные, а также сведения письменных источников позволяют сделать вывод о существовании в «пазырыкском» обществе домашней формы рабства, в котором основным объектом эксплуатации были женщины (наложничество, домашнее хозяйство и т. д.).


Управленческая деятельность и проблема политогенеза «пазырыкского» социума.

Историография изучения политического устройства кочевников Горного Алтая VI–II вв. до н. э. достаточно подробно рассмотрена [Васютин 1998; Дашковский 2000; 2002 и др.]. Общий итог дискуссии по данной проблеме сводился к следующему. Одна группа исследователей считала, что у «пазырыкцев» сложилось раннегосударственное образование, а вторая, наоборот, настаивала на том, что номады находились на уровне военной демократии и незавершенного классообразования [см. обзор: Васютин 1998]. В этой связи важно обратить внимание на современные теоретические разработки этой темы, подкрепленные существенным культурно-историческим материалом. По мнению некоторых ученых, социо-культурные особенности «ранних кочевников» не имели, в отличие от оседло-земледельческих обществ, предпосылок (экология, система хозяйствования, демографический оптимум) для возникновения государства. Поэтому кочевые общества в подавляющем большинстве были организованы по иерархическому принципу и представляли собой разные формы (стадии) вождества [Крадин 1991, с. 304–307; 1993]. Среди наиболее типичных черт политических объединений номадов разных исторических периодов можно выделить следующие: многоуровневая иерархическая социальная организация; триадный (реже дуальный) принцип деления социальной организации; военно-иерархический характер общественной организации, как правило, по «десятичному» принципу. При этом, если низшие звенья (семья, семейно-родственные группы) основывались на реальных кровнородственных и экономических связях, то высшие уровни социальной организации (племена или их союзы и конфедерации, вождества) объединялись преимущественно в военно-политические структуры [Крадин 1994, с. 25]. Отсюда вытекает и высокомилитаризованный характер многих социумов кочевников [Крадин 1993; Кляшторный, Савинов 1994, с. 66–75].

Имеющаяся совокупность источников и современные методологические разработки по политогенезу древних обществ позволяют сделать вывод, что во главе «пазырыкского» общества стояли вожди племен и их конфедерации [Дашковский 2002]. В их руках сосредотачивалась вся верховная, религиозная и административная (управленческая) власть. Применительно к «пазырыкцам», как и ряду других скотоводческих обществ Евразии скифского времени, например сакам, вероятно, правомерно говорить об определенной сакрализации «вождя», который мог являться олицетворением единства всего народа и стабильности в мировом порядке. Не случайно саки и скифы после смерти своих «верховных владык» на время инсценировали хаос, разрушение и дисгармонию мира, после чего снова наступал порядок [Акишев К.А., Акишев А.К. 1981, с. 149]. В то же время говорить о теократическом характере власти у кочевников Горного Алтая нет обоснований.


Служители культа в социуме номадов.

Изучение социального статуса персон, выполняющих функции священнослужителей (жрецов, шаманов и т. п.) в обществе кочевников и сакрализация правителей («вождей»), — одна из наиболее сложных и слабо разработанных тем [Дашковский 2001, с. 316–319]. В археологическом отношении это проявляется в трудности обнаружить специфичные ритуальные предметы, которые подтверждали бы не факт их использования в обрядах (поскольку в определенном смысле все вещи из погребений ритуального характера), а подчеркивали бы их сугубо религиозную значимость и принадлежность к атрибутам исключительно священнослужителей. Надо отметить, что категории таких предметов могут быть как универсальными для других культур Евразии скифского времени, так и носить уникальный характер для какого-то конкретного общества. Существование именно такой ситуации можно обнаружить при знакомстве с религиозной практикой скифов, саков, «тагарцев», «саглынцев» и других этнокультурных объединений евразийских степей скифской эпохи [Вадецкая 1996, с. 46–49; 1999, с. 108; Матвеева 2000, c. 190–191; Чугунов 1996, с. 69–80; Джумабеков 1996, с. 83–86; Банников 2000, c. 177–183; Кузнецова 1988, с. 17–23; Гусева 1983, с. 89–95 и др.].

К числу ритуальных предметов, являющихся маркерами захоронений служителей культа[4] исследователи относят: бронзовые жаровни с камнями, зерна конопли, «шестиноги», каменные алтарики, специфичные зеркала [Сорокин 1978, с. 184; Могильников 1997, с. 90 и др.]. Кроме состава сопроводительного инвентаря, а также изображений на татуировках, в последние годы археологи стали обращать внимание при выявлении «жреческих» курганов и на планиграфию могильников [Полосьмак 2001а, c. 279–281]. В целом, исходя из выделяемых авторами разных критериев, к числу погребений служителей культа ученые относят следующие объекты: курган 2 могильника Пазырык, Каракольский курган, курган 1 могильника Ак-Алаха III [Шульга 1998; Могильников 1997, с. 96; Полосьмак 2001, с. 279–280]. Если учитывать все отмеченные выше признаки погребального обряда, а также особенности погребальной конструкции и сопроводительное захоронение лошадей, то в эту группу погребений священнослужителей «пазырыкского» общества, вероятно, можно включить еще два кургана могильника Тыткескень VI (раскопки Ю.Ф. Кирюшина).

Таким образом, к специфичным погребениям служителей культа более или менее достоверно можно отнести 5 курганов. Данная цифра представляется более чем незначительной, если учесть, что в Горном Алтае исследовано уже свыше 700 курганов пазырыкского времени. Поскольку необходимость в совершении определенных религиозных действий (прежде всего, погребального обряда) была постоянной, то достаточно вероятной представляется ситуация, в которой отправление культовых функций было возложено (в зависимости от сложности и значимости ритуала) на глав патриархальных семей и родов. Данное предположение выглядит еще более убедительным, если принять во внимание устоявшееся в науке мнение, что цепочка курганов — это погребения семейно-родственной группы. Могильник, состоящий из двух или нескольких таких цепочек, компактно расположенных в одном месте, принадлежал нескольким родственным общинам (своеобразному родовому клану) [Суразаков 1992, с. 53; Кубарев 1991, с. 38; Шульга 1989 и др.]. Более того, весьма интересными представляются наблюдения, сделанные В.Д. Кубаревым, при изучении могильников номадов в долине р. Юстыд. Исследователь обратил внимание на то, что в большинстве случаев цепочки курганов открывали парные захоронения мужчин и женщин, которые, вероятно, состояли в браке и являлись главами больших семей [Кубарев 1991, с. 38]. Возможно, именно эта категория людей занималась отправлением религиозных культов, в том числе следила за соблюдением канонов погребального обряда на семейно-родовом уровне.

В то же время при изучении вопроса о месте и роли служителей культа в «пазырыкском» обществе важно обратить внимание на сложность религиозно-мифологических представлений номадов и их отражение в обрядовых действиях [Полосьмак 2001; Дашковский 2002 и др.]. Вполне очевидно, что объем знаний и религиозно-мифологической информации, необходимой для совершения сложных ритуалов, выходил за пределы уровня общего развития глав семейно-родовых групп. Скорее всего, в «пазырыкском» обществе действительно наметилась тенденция к формированию особой группы служителей культа, однако данный процесс не был окончательно завершен. Это объясняется тем, что «жречество» как социальный институт существует преимущественно в обществах, начиная с раннегосударственной формы политического устройства. Номады же Горного Алтая, как уже отмечалось выше, находились только на пути поиска одной из форм такого устройства. Примечательным также является то, что все пять курганов, которые можно связать с погребениями служителей культа («жриц»), преимущественно не относятся к числу «ранних» памятников пазырыкской культуры. К общей характеристике выше сказанных процессов нужно добавить, что в социуме номадов, скорее всего, верховная религиозная власть сосредотачивалась (во всяком случае формально) у вождя племени или «конфедерации племен». Об этом может, в частности, свидетельствовать парное захоронение мужчины и женщины, с указанной выше религиозной атрибутикой, в кургане 2 могильника Пазырык. Сочетание культово-символических и управленческих функций в лице правителя было весьма распространено в различных государствах Древнего мира, а также в предгосударственных образованиях [Дашковский 2001, с. 316–319 и др.].


Заключение.

Палео-социологические реконструкции позволяют сделать вывод о том, что в основе общественной структуры кочевого общества в раннескифский и пазырыкский периоды лежала половозрастная структура, определяющая место номада в зависимости от его физико-генетических показателей. Вертикальная иерархия базировалась на имущественной, социальной, профессиональной и других структурах. При этом, если в раннескифский период наблюдается слабая дифференцированность указанных структур, то в пазырыкское время иерархия уже достаточно сильно выражена, что отразилось и в погребальном обряде номадов. Кроме того, именно в пазырыкской культуре стала формироваться новая социальная группа — служители культа, которой в предшествующий период не было. В отличие от «бийкенцев» для пазырыкского общества были характерны высокая степень его милитаризации, а также и начало процесса формирования дружины.

Таким образом, учитывая особенности среды обитания, уровень развития основных видов хозяйственной деятельности, демографическую ситуацию, а также иерархический характер социальной структуры «пазырыкцев», вероятно, можно сделать вывод о том, что кочевники в своем развитии прошли период сложных форм вождества и встали на путь поиска формы раннегосударственного образования. Однако в полной мере процесс сложения государства, судя по всему, не был окончательно завершен. Это обусловлено как особенностями культурно-исторического развития «пазырыкского» общества, так и в целом кочевых народов Центральной Азии скифской эпохи.


Литература.

Авдусин Д.А. 1980. Полевая археология СССР. М.: Высш. школа.

Акишев К.А. 1978. Курган Иссык. Искусство саков Казахстана. М.: Искусство.

Акишев К.А., Акишев А.К. 1980. Происхождение и семантика иссыкского головного убора. Археологические исследования древнего и средневекового Казахстана. Алма-Ата, c. 14–31.

Антипина К.И. 1962. Особенности материальной культуры и прикладного искусства южных киргизов. Фрунзе.

Антонова О.В., Худяков Ю.С. 1999. Погребения воинов в памятниках пазырыкской культуры на Средней Катуни (по материалам раскопок Южно-Сибирского отряда САКЭ ИАЭ СО РАН). Итоги изучения скифской эпохи Алтая и сопредельных территорий. Барнаул, c. 17–20.

Ариан. 1993. Поход Александра Македонского. М.

Банников А.Л. 2000. «Жертвенники» как социальный маркер (к вопросу о наличии жреческого слоя у кочевников Южного Урала). От древности к новому времени (проблемы истории и археологии). Уфа, c. 177–183.

Бичурин Н.Я. 1998. Собрание сведений о народах, обитавших в Средней Азии в древние времена. ч. 1. Алматы.

Бородовский А.П. 1997. Древнее косторезное дело юга Западной Сибири. Новосибирск: Изд-во ИАЭ СО РАН.

Бородовский А.П. 2000.Технология изготовления предметов из полого рога. Феномен алтайских мумий. Новосибирск, c. 144–157.

Вадецкая Э.Б. 1996. Атрибуты служителей культа по древним погребениям Енисея. Жречество и шаманизм в скифскую эпоху. СПб., с. 46–50.

Вадецкая Э.Б. 1999. Таштыкская эпоха в древней истории Сибири. СПб.

Васильев В.Н. 1998. К вопросу о сарматских каменных жертвенниках кочевников Южного Урала. Уфимский археологический вестник, № 1. Уфа, c. 25–43.

Васютин С.А. 1998. Социальная организация кочевников Евразии в отечественной археологии: Автореф. дис… канд. ист. наук. Барнаул.

Васютин С.А. 1999. Проблемы изучения социальной организации кочевников скифского времени Горного Алтая по материалам погребений. Итоги изучения скифской эпохи Алтая и сопредельных территорий. Барнаул, c. 31–35.

Владимирцов Б.Я. 1934. Общественный строй монголов. Монгольский кочевой феодализм. Л.: Изд-во АН СССР.

Воеводова М.И., Ситникова В.В., Ромащенко А.Г. 2000. Расово- и этноспецифические особенности мтДНК представителей пазырыкской культуры Горного Алтая. Феномен алтайских мумий. Новосибирск, c. 224–230.

Воеводова М.И., Ромащенко А.Г., Ситникова В.В., Шульгина Е.О., Кобзев В.Ф. 2001. Сравнение полиморфизма митохондриальной ДНК пазырыкцев и современного населения Евразии. Археология, этнография и антропология Евразии, № 1, с. 88–94.

Гаврилюк Н.А. 1989. Домашнее производство и быт степных скифов. Киев: Наукова думка.

Гамкрелидзе Т.В., Иванов Вяч. Вс. 1984. Индоевропейский язык и индоевропейцы. Реконструкция и историко-типологический анализ праязыка и протокультуры. ч. 1–2. Тбилиси.

Геродот. 1972. История: В девяти книгах / Пер. и прим. Г.И. Стратановского. Л.: Наука.

Глушкова Т.Н. 1994. Плетение и ткачество в раннем железном веке (по материалам могильника Ак-Алаха I). Полосьмак Н.В. «Стерегущие золото грифы» (Ак-алахинские курганы). Новосибирск, c. 114–121.

Глушкова Т.Н. 2000. Традиции изготовления пазырыкских тканей. Феномен алтайских мумий. Новосибирск, c. 158–161.

Горяев В.С. 1997. Количественный анализ предметов погребального инвентаря и половозрастная структура. Социальная организация и социогенез первобытных обществ: теория, методология, интерпретация: Мат-лы всерос. конф. Кемерово, c. 34–39.

Грач А.Д. 1980. Древние кочевники в Центре Азии. М.: Наука.

Гумилев Л.Н. 1993а. Хунну. СПб.: Тайм-Аут-Компасс.

Гумилев Л.Н. 1993б. Древние тюрки. М.

Гусева Н. 1983. К вопросу о ритуальных напитках древних скотоводов евразийских степей и Центральной Азии. Информационный бюллетень. Международная ассоциация по изучению культур Центральной Азии. Вып. 3–4. М., c. 89–95.

Дашковский П.К. 20016. К вопросу о служителях культа в пазырыкском обществе. Историко-культурное наследие Северной Азии: Итоги и перспективы изучения на рубеже тысячелетий. Барнаул, c. 313–319.

Дашковский П.К. 2002. Социальная структура и система мировоззрений населения Горного Алтая скифского времени: Автореф. дис… канд. ист. наук. Барнаул.

Джонс-Блэй К. 1997. Женщины и война в индоевропейском мире. Стратум: структура и катастрофы. Сб. Символической истории. Археология, источниковедение, лингвистика. Философия истории. СПб., c. 67–72.

Добжанский В.Н. 1990. Наборные пояса кочевников Азии. Новосибирск: Изд-во НГУ.

Джумабеков Г.С. 1996. О сакральной функции котлов из семиреченских «кладов». Жречество и шаманизм в скифскую эпоху. СПб., c. 83–86.

Калоев Б.А. 1999. Осетинские историко-этнографические этюды. М.

Кармышева Б.X. 1998. Изготовление войлока у узбеков. Приаралье в древности и средневековье. М., c. 289–296.

Кирюшин Ю.Ф., Тишкин А.А. 1997. Скифская эпоха Горного Алтая. ч. 1: Культура населения в раннескифское время. Барнаул: Изд-во Алт. ун-та.

Кирюшин Ю.Ф., Тишкин А.А. 1999. Основные этапы изучения скифской эпохи Горного Алтая. Итоги изучения скифской эпохи Алтая и сопредельных территорий. Барнаул, c. 70–75.

Кляшторный С.Г. 1986. Формы социальной зависимости в государствах кочевников Центральной Азии (конец I тыс. до н. э. — I тыс. н. э.). Рабство в странах Востока в средние века. М., c. 312–339.

Кляшторный С.Г., Савинов Д.Г. 1994. Степные империи Евразии. СПб.: Фарн.

Козлов В.И. 1969. Динамика численности народов. Методология исследования и основные факторы. М.: Наука.

Колчин Б.А., Сайко Э.В. 1981. Особенности развития и организации скотоводства. Становление производства в эпоху энеолита и бронзы. М., c. 9-34.

Кочеев В.А. 1990. Воины пазырыкского общества. Проблемы изучения древней и средневековой истории Горного Алтая. Горно-Алтайск, с. 105–118.

Кочеев В.А. 1997а. Средний слой пазырыкского общества. Социально-экономические структуры древних обществ Западной Сибири. Барнаул, c. 112–114.

Кочеев В.А. 19976. Луки горно-алтайских курганов (к вопросу о луках скифского времени Горного Алтая): Известия лаборатории археологии, № 2. Горно-Алтайск, с. 147–152.

Кочеев В.А. 1998а. К вопросу о защитном вооружении кочевников Горного Алтая в скифское время. Древности Алтая: Известия лаборатории археологии, № 3. Горно-Алтайск, c. 83–88.

Кочеев В.А. 19986. Некоторые вопросы военного дела и военного искусства древних кочевников Горного Алтая скифского времени. Сибирь в панораме тысячелетий. т. 1. Новосибирск, c. 271–276.

Кочеев В.А. 1999. Погребение в с. Эликманар и оружейный комплекс в курганах кара-кобинского типа (по материалам горно-алтайских курганов скифского времени). Итоги изучения скифской эпохи Алтая и сопредельных территорий. Барнаул, с. 82–84.

Крадин Н.Н. 1991. Особенности классообразования и политогенеза у кочевников. Архаическое общество: Узловые проблемы социологии развития. М., c. 301–324.

Крадин Н.Н. 1992. Кочевые общества (проблемы формационной характеристики). Владивосток: Дальнаука.

Крадин Н.Н. 1993. Структура власти в государственных образованиях кочевников. Феномен восточного деспотизма: структура управления и власти. М., c. 192–210.

Крадин Н.Н. 1994. Кочевые общества (проблемы формационной характеристики): Автореф. дис… д-ра ист. наук. М.

Крадин Н.Н. 1996. Империя хунну. Владивосток: Дальнаука.

Кубарев В.Д. 1987. Курганы Уландрыка. Новосибирск: Наука, Сиб. отд-ние.

Кубарев В.Д. 1991. Курганы Юстыда. Новосибирск: Наука, Сиб. отд-ние.

Кузнецова Т.М. 1988. Скифские ритуальные сосуды. КСИА. Вып. 194. М., c. 17–23.

Кундо Л.П., Щербаков Ю.Г., Рослякова Н.В. 2000. Особенности бронзолитейного дела и сырьевые ресурсы металлургии скифской эпохи Горного Алтая. Феномен алтайских мумий. Новосибирск, с. 176–178.

Марсадолов Л.С. 2000. Планиграфия могильников Горного Алтая VI–IV вв. до н. э. Пятые исторические чтения памяти М.П. Грязнова. Омск, 2000а. с. 69–72.

Марсадолов Л.С. 20006. Археологические памятники IX–III веков до н. э. горных районов Алтая как культурно-исторический источник (феномен пазыркской культуры): Автореф… д-ра культурологии. СПб.

Мартынов А.И. 1986. О хозяйственном освоении территорий скифо-сибирского мира. Исторический опыт освоения Сибири. Новосибирск, с. 11–14.

Мартынов А.И., Алексеев В.П. 1986. История и палеоантропология скифо-сибирского мира. Кемерово.

Масанов Э.А. 1969. Казахское войлочное производство во второй половине XIX и начале XX в. Труды Института истории, археологии и этнографии АН КССР. т. 6. Этнография. Алма-Ата.

Матвеева Н.П. 2000. Социально-экономические структуры населения Западной Сибири в раннем железном веке. Новосибирск: Наука.

Михайлов Ю.И. 2001. Мировоззрение древних обществ юга Западной Сибири (эпоха бронзы). Кемерово: Кузбассвузиздат.

Могильников В.А. 1997. Население Верхнего Приобья в середине — второй половине I тыс. до н. э. М.: Наука.

Молодин В.И., Ламина В.В. 2000. Технологический анализ керамических сосудов. Феномен алтайских мумий. Новосибирск, c. 140–143.

Мыльников В.П. 1999. Обработка дерева носителями пазырыкской культуры. Новосибирск: Изд-во ИАЭ СО РАН.

Мыльников В.П. 2000. Технология изготовления погребальных сооружений из дерева. Феномен алтайских мумий. Новосибирск, c. 125–139.

Овчинников И.В., Друзина Е.Б., Овчинникова О.И., Козелыдев В.Л., Ребров Л.Б., Быков В.А. 2000. Молекулярно-генетический анализ делеционно-инсерционного полиморфизма региона V мтДНК у мумии из погребального комплекса Ак-Алаха-3. Феномен алтайских мумий. Новосибирск, c. 222–223.

Плетнева С.А. 1981. Печенеги, торги, половцы. Степи Евразии в эпоху средневековья. М., c. 213–222.

Полосьмак Н.В. 1992. Деревянные щиты из пазырыкских курганов. Проблемы сохранения, использования и изучения памятников археологии. Вып. 2. Горно-Алтайск, с. 58–59.

Полосьмак Н.В. 1993. Исследование памятников скифского времени на Укоке. Акаша, № 3. Новосибирск, c. 21–31.

Полосьмак Н.В. 2001. Всадники Укока. Новосибирск: ИНФОЛИО-пресс.

Руденко С.И. 1953. Культура населения Горного Алтая в скифское время. М.; Л.: Наука.

Самашев 3. С., Фаизов К.Ш., Базарбаева Г.А. 2001. Археологические памятники и палеопочвы Казахского Алтая. Алматы: Изд. Группа ОФ «Берел».

Сорокин С.С. 1978. Отражение мировоззрения ранних кочевников Азии в памятниках материальной культуры. Культура Востока. Древность и раннее средневековье. Л., c. 172–191.

Степанова Н.Ф. 2000. Погребальные комплексы скифского времени Средней Катуни: Автореф. дис… канд. ист. наук. Барнаул.

Страбон. 1994. География в 17 книгах. М.: Ладомир.

Суразаков А.С. 1992. О некоторых проблемах изучения социальных отношений населения Горного Алтая эпохи раннего железа: Мат-лы к изучению прошлого Горного Алтая. Горно-Алтайск, c. 48–56.

Таиров А.Д. 1993. Пастбищно-кочевая система и исторические судьбы кочевников Урало-казахстанских степей в I тыс. до н. э. Кочевники Урало-казахстанских степей. Екатеринбург, c. 3-23.

Тишкин А.А. 1996а. Погребальные сооружения курганного могильника Бийке в Горном Алтае и культура населения, оставившего их. Погребальный обряд древних племен Алтая. Барнаул, c. 20–54.

Тишкин А.А. 19966. Культура населения Центрального и Северо-Западного Алтая в раннескифское время: Автореф. дис… канд. ист. наук. Барнаул.

Тишкин А.А. 1996 в. Характеристика основного направления хозяйственной деятельности населения раннескифского времени Горного Алтая. Актуальные проблемы сибирской археологии. Барнаул, c. 57–61.

Тишкин А.А. 1997. Изучение социально-экономической структуры населения Горного Алтая раннескифского времени. Социально-экономические структуры древних обществ Западной Сибири. Барнаул, c. 93–95.

Тишкин А.А., Грушин С.П. 1997. Что такое кенотаф? Известия лаборатории археологии. Вып. 2. Горно-Алтайск, c. 24–28.

Тишкин А.А., Дашковский П.К. 1997. Захоронение человека с конем как отражение некоторых сторон социально-экономической структуры населения Горного Алтая скифской эпохи. Социально-экономические структуры древних обществ Западной Сибири. Барнаул, c. 114–117.

Тишкин А.А., Дашковский П.К. 1998а. Погребения человека с конем в курганах пазырыкской культуры Горного Алтая. История и культура народов Саяно-Алтая: в прошлом, настоящем и будущем. Горно-Алтайск, c. 16–19.

Тишкин А.А., Дашковский П.К. 1998б. Значение лошади в культуре населения Горного Алтая скифской эпохи. Сибирь в панораме тысячелетий: Мат-лы международного симпозиума. т. 1. Новосибирск, c. 581–591.

Тишкин А.А., Дашковский П.К. 2001. Социально-политическая организация населения Горного Алтая скифской эпохи (по материалам исследований 1960-1990-х гг.). Историко-культурное наследие Северной Азии. Барнаул, c. 134–149.

Троицкая Т.Н., Бородовский А.П. 1994. Большереченская культура лесостепного Приобья. Новосибирск.

Фролов Я.В. 2001. Особенности погребальной обрядности большереченской культуры (топография и планиграфия могильников, погребальные сооружения). Гуманитарные исследования на пороге нового тысячелетия. Барнаул, c. 96–99.

Чочиев А.Р. 1985. Очерки истории социальной структуры осетин. Цхинвали.

Чочиев А.Р. 1996. Нарты-арии и арийская идеология. Кн. 1. М.

Хазанов А.М. 1975. Социальная история скифов. М.: Наука.

Хазанов А.М., Шкурко А.И. 1976. Социальные и религиозные основы скифского искусства. Скифо-сибирский звериный стиль в искусстве народов Евразии. М.

Хара-Даван Э. 1992. Чингис-хан как полководец и его наследие. Культурно-исторический очерк Монгольской империи XII–XIV веков. Алма-Ата.

Худяков Ю.С. 1986. Вооружение средневековых кочевников Южной Сибири и Центральной Азии. Новосибирск.

Худяков Ю.С. 1995. Археологические исследования в зоне затопления Катунской ГЭС. Проблемы охраны, изучения и использования культурного наследия Алтая. Вып. 6. Барнаул, c. 135–136.

Худяков Ю.С. 1996. Поминальные памятники пазырыкской культуры Горного Алтая. Жречество и шаманизм в скифскую эпоху. СПб., c. 87–89.

Худяков Ю.С. 1997а. Оружие как показатель социального статуса в кочевых обществах Южной Сибири и Центральной Азии. Социальная организация и социогенез первобытных обществ: теория, методология, интерпретация: Мат-лы Всероссийской конференции. Кемерово, c. 62–64.

Худяков Ю.С. 19976. Роль военного дела в социальной стратификации кочевого общества. Социально-экономические структуры древних обществ Западной Сибири. Барнаул, c. 9-11.

Чугунов К.В. 1996. Погребальный комплекс с кенотафом из Тувы (к вопросу о некоторых параллелях археологических и письменных источников). Жречество и шаманизм в скифскую эпоху. СПб., c. 69–80.

Шульга П.И. 1989. К вопросу о планировке могильников скифского времени на Алтае. Скифо-сибирский мир. (Социальная структура и общественные отношения). ч. 2. Кемерово, c. 41–44.

Шульга П.И. 1998. Жреческие парные захоронения с зеркалами-погремушками (к постановке проблемы). Древности Алтая: Известия лаборатории археологии, № 4. Горно-Алтайск, c. 82–91.


В.Б. Трепавлов Вождь и жрец в эпическом фольклоре тюрко-монгольских народов: некоторые особенности традиционной организации власти у кочевников

Фольклорные памятники, особенно эпические сказания о богатырях, представляют собой весьма информативный источник для изучения социального строя кочевников, равно как и их представлений о нормах организации кочевого общества. В настоящей статье попробуем на материалах фольклора осветить процесс выделения отдельных функций власти в кочевых обществах. Функции власти в данном случае понимаются как руководство управляемым населением и посредничество между народом и его божественными покровителями. Полагается, что состояние источниковой базы позволяет наметить несколько уровней проявления и отражения упомянутых функций: мифологический, родовой, улусный, государственный и общеисторический. Эпические памятники зафиксировали исключительно первые три уровня и почти не отразили четвертого; письменные же источники с разной степенью детальности описывают четвертый уровень, государственный, и отчасти третий, улусный, но умалчивают о первых двух. Общеисторический уровень — это стадия собственно научного анализа. Для раскрытия данной темы использованы материалы монгольских, калмыцких, алтайских, хакасских и якутских эпосов.

Не случайно отобраны именно они. Якутские сказания весьма архаичны и поэтому удобны для реконструкции мифологического видения мира. К тому же изображаемое ими общество патриархально, их герои существуют в рамках родового (семейного) коллектива. Алтайские, хакасские эпосы и калмыцкая Джангариада повествуют о событиях, которые происходят в недрах кочевых улусов; алтайские и хакасские — в раннем улусе (т. е. простом вождестве), «Джангар» — в позднем улусе (сложном вождестве, или ханстве). Монгольский эпос в принципе тоже отобразил отношения сложного вождества, но сюжеты его оказались серьезно модифицированными в условиях теократического государства, поэтому в нем присутствуют многочисленные реалии более поздней эпохи.

Понятие «власть» по отношению к персонажам героического эпоса очень условно. Герой обычно приобретает свои потестарные прерогативы и сверхъестественные качества вне связи с обществом, в результате благоволения небесных сил. Тем не менее, для определения функций героя в обществе это даже удобнее, поскольку они приобретаются им как бы в чистом виде, как абстракция, без какой-либо исторической конкретики. Эпический богатырь обычно выступает как естественное средоточие всех общественных функций и человеческих совершенств. Поэтому проводимое ниже разделение между эпическими персонажами ролей хана (вождя) и жреца также довольно условно. И все-таки уже на самых ранних стадиях социальности просматривается тенденция к обособлению друг от друга административной и духовной прерогатив, в чем можно убедиться на данных фольклора, на мифологическом уровне.


Мифологический уровень отражения представляет собой, пожалуй, высшую форму абстрагирования, доступную человеку в ранних социумах. Вместе с тем мифологизированное сознание обладало свойством построения предельно конкретных форм в виде персонификации природных и социальных явлений, которые олицетворялись в образах мифических персонажей. В частности, древние якуты персонифицировали высшую мироустроительную силу в лице божества-творца по имени Юрюнг Айыы-тойон. Хотя по данным эпических текстов, это божество общается главным образом с богатырями-героями, этнографы располагают сведениями, что в мире людей («Среднем мире») предусмотрен специальный посредник для общения с главой пантеона. В случае угрозы людям и их скоту со стороны какого-нибудь врага они могут обращаться к Юрюнг Айыы-тойону только через так называемого белого шамана. В ответ на просьбу последнего Творец поражает обидчиков молнией [Дугаров 1991, с. 247].

Сейчас нам важно пока зафиксировать, что уже на мифологическом уровне складывается представление о посредничестве между земным и небесным («Верхним») мирами как особая способность и обязанность определенного лица. Причем это лицо не является административным главой данного социума: во главе якутских родоплеменных подразделений находились старейшины и аристократы-тойоны. Хотя критерий непосредственной связи с небожителями очень нагляден, но для исторического исследования более полезной может оказаться информация об отношениях между персонажами, принадлежащими не к разным, а к одному «этажу» мифического мироздания — только небесному, или земному, или подземному.

В якутском героическом сказании (олонхо) «Могучий Дьагарьыма» действуют потусторонние персонажи из Нижнего мира: «дух пучины» Уннью Санньы-тойон; его старший сын, «летящий вихрь, неукротимый богатырь» Умсары Холорук-тойон; младший сын, «дух берега пучины» Бэрийэ Хара, возящий подарки брату, терпящий от него побои и боящийся его гораздо больше, нежели далекого отца [Романов 1984, с. 108, 112]. Как видим, тойонами (т. е. вождями) здесь являются отец и старший сын, духами — отец и младший сын. По положению в этой троице Умсары Холорук-тойон занимает место, следующее за Уннью Санньы-тойоном; Бэрийэ Хара же всецело подчинен грозному брату. Владения их разделены между отцом, с одной стороны, и двумя сыновьями — с другой. Так что пространство, заселенное братьями, можно рассматривать как относительно самостоятельное. Внутри него отчетливо определяется распределение функций. «Тойоном и повелителем» является старший брат, но его «духовая» характеристика не названа; очевидно, ее и нет. Значит, сила отца и его военные, богатырские потенции в данном сюжете переходят к Умсары Холорук-тойону. Духовные же прерогативы наследуются преимущественно охранителем берега.

Так мы сталкиваемся с заметным разделением качеств лидера: от синтезного управления, воплощенного в образе отца, происходит переход к параллельному сосуществованию носителей различных прерогатив — административно-военной (так как старший сын — не только тойон, но и богатырь) и духовной. Отношения между персонажами отразим на схеме 1.


Схема 1.Отец (вождь + воин + дух).


Такое же сопряжение действующих лиц с разными качествами предстает в другом олонхо. У супруги богатыря Тонг Саар-тойона после сына-человека рождается сын-бык. Изгнанный перепуганной матерью из дома, он селится на западной стороне улуса, но постоянно помогает старшему брату в борьбе с врагами своими мудрыми советами, да к тому же обладает способностью предсказывать судьбу [Емельянов 1990, c. 113, 123, 124, 131]. В данном случае присутствуют некоторые моменты, сходные с отмеченными выше. Снова действуют два брата, и старший из них является богатырем, воином. Младший, хотя и оборотень, но имеет такие сверхъестественные черты, которые отсутствуют у первенца. Качества обоих сыновей Тонг Саар-тойона позволяют определить их как воина и мудреца (схема 2); верховным же вождем остается сам Тонг-Саар-тойон.


Схема 2.


Совместное проживание и соуправление братьев с различными функциями очень распространены в героическом эпосе. Кроме того, аналогичные отношения могут складываться у отца с сыном. Оба этих варианта присущи, в основном, персонажам, живущим в мифической, но уже земной обстановке, поэтому их удобнее рассматривать на следующем уровне отражения.


Родовой уровень. Соотношение между отцом и сыном попытаемся проиллюстрировать на примере монгольского эпоса «Энхэ Болот-хан». Собственно, действует там только старший сын Энхэ Болот-хана, Шилен Галдзу-батар, который борется с духами и чудовищами, освобождая своих маленьких брата и сестру. Сам же хан лишь эпизодически появляется в зачине и в конце сказания, но при этом он все же представлен сказителем как

Разнообразных ханов больше,

Всех ханов больше,

Больше всех возможных правителей,

Великий хан

[Рорре 1928, с. 202].

А Шилен Галдзу-батар ездит на охоту, воюет с врагами и вообще находится в центре повествования. Однако родители героя однажды все-таки выходят на первый план — в критической ситуации, при угрозе улусу со стороны чудовища-мангуса. Хан с ханшей вручают Шилен Галдзу-батару принадлежащую им волшебную книгу, сверившись с которой, тот убивает противника [Рорре 1928, p. 213]. Стало быть, хранительницей мудрости здесь выступает царствующая чета. Одновременно, несмотря на пышные эпитеты Энхэ Болот-хана, реальным вершителем судеб улуса оказывается молодой герой, а сам хан управляет в известной степени номинально. Информация данного эпоса по интересующему нас поводу сводится к схеме 3.


Схема 3.


Уже просматривается определенная закономерность. В пределах одного владения, родового улуса, находятся фактически двое правителей, один из которых воплощает мудрость и связь с высшими силами, предопределяющими судьбу, другой — силу и богатырскую удаль.

Отношения между братьями еще более показательны. Эрбэхтэй Бэргэн уважительно относится к своему старшему брагу Басымньы Баатыру (в одноименном олонхо), беспрекословно выполняет его волю, но, будучи более рассудительным, дает ему мудрые советы [Емельянов 1990, c. 159].

Приблизительно такой же расклад явлен в олонхо «Басымньылаан», где один из братьев — смельчак-охотник, а второй — мудрый чудотворец, разъезжающий на облаке и оживляющий убитого брата [Емельянов 1980, c. 204, 205]. Похожи на них и герои сказания «Бэриэт Бэргэн», где старший брат — защитник людей, младший — «ученый», предсказатель и грамотей [Емельянов 1980, c. 172].

Все эти ситуации, как и множество аналогичных в других эпосах, обобщенно отображены в схеме 2. Уже можно выявить два «полюса» в распределении компетенции между эпическими персонажами. Один из них (обычно старший родственник, но иногда бывает и младший) осуществляет обязанность защиты социума, другой сосредотачивает в себе умственную мощь, обладает сверхъестественными интеллектуальными способностями, позволяющими предвидеть течение судеб. Обозначим обоих соответственно как «воин» и «мудрец» и предположим, что социальное главенство принадлежит «воину», но по степени близости к божествам-миродержцам «мудрец» выигрывает, и в этом отношения его персона, вероятно, более священна.

Во взаимоотношениях «воина» и «мудреца» есть много нюансов, два из которых могут пригодиться нам для исследования. Во-первых, в упоминавшемся олонхо «Басымньылаан» один из братьев, «воин», погибает, и «мудрец» соуправляет владением вместе с племянником, сыном покойного. При этом «мудрец», естественно, сохраняет свои качества, а племянник участвует в боях [Емельянов 1980, c. 205 и сл.]. Значит, даже такая первичная, сугубо внутрисемейная разверстка компетенции уже могла приобретать наследственный характер (по крайней мере, по отношению к «воину»). В тексте эпоса не названы причины наследования. Для сказителей, видимо, был несомненным переход статуса от отца к сыну. Во-вторых, со статусом «мудреца» часто сочетается обязанность поддержания домашнего очага, хранителя улуса в отсутствие брата — «воина» (см., например: [Емельянов 1980, c. 237; Баскаков 1965, с. 213, 216; Емельянов 1990, c. 54, 55; Титов 1856, с. 211, 219]).


Улусный уровень. В вождестве-улусе было, возможно, несколько вариантов сочетания «воина» и «мудреца» в зависимости от типа улуса. Рассмотрим их.

Улус, развившийся из родового коллектива, сохранял родовую иерархию. В такой улус могли вливаться части других родов, сам он мог делиться и распадаться на отдельные части, но в нем все равно сохранялось общественное значение старейшин-патриархов. В силу как своего жизненного опыта, так и общепризнанного авторитета местные аксакалы имели весьма высокий статус в родовых улусах.

Характерным примером такого деятеля является персонаж огузских этногонических сказаний Коркут. Он «выступает прежде всего как мудрый патриарх племени, стоящий во главе старейшин и народа, он избирает и низлагает ханов, дает ханам и народу советы, которые выполняются как прорицание и завет, он окружен почетом как первый человек в народе, его особа священна, перед ним склоняет колена избранный по его слову хан огузов» [Жирмунский 1974, с. 541]. Поскольку Коркут считался общим пращуром всех людей огузского эля, то и огузские ханы рассматривались как младшие родичи патриарха. Во взаимных связях Коркута и ханов (схема 4) вновь возникают отношения, отраженные в схеме 2; «воин» — теперь еще и полноценный вождь, глава народа, его правитель.


Схема 4.


Всеобщее преклонение перед старцем диктовалось не только понятным уважением к престарелому родственнику. Приоритет Коркута в выборе кандидатуры очередного хана свидетельствует о его, Коркута, высочайшем общественном ранге, ведь организация власти в ранних обществах была предприятием, явно не доступным для большинства населения. Поэтому совершенно верно утверждение В.М. Жирмунского о том, что своеобразная власть Коркута имела несомненно сакральный характер [1974, с. 542, 543]. Пока нам известно, что эта сакральная власть сводится к совершению обряда интронизации вождей и «мудрым советам». О характере таких советов также можно догадываться из эпических источников.

Подумаем, в каких советах нуждался хан? Вероятно, прежде всего в таких, которые могли бы помочь в регулировании отношений между новой формирующейся властью и подданными, а также в среде подданных. Обе эти сферы регламентировались обычным правом, а обычаи были общеизвестны, т. е. известны как представителям власти, так и подданным. Но в сложной обстановке кристаллизации власти, встающей над народом, неизбежно возникали коллизии, не предусмотренные обычными нормами. Вот здесь-то и требовались консультации от знатоков этих обычаев, а таковыми являлись старики — хранители завещанных предками жизненных устоев. Неудивительно, что на месте советника мы встречаем, как правило, старца, особенно в случае конфликта с обычно-правовыми установками. В хакасском эпосе «Алтын-Арыг» регентша Пичен-Арыг, задумав свергнуть малолетнего хана, обращается к своему престарелому отцу, Алтын-Сейзену: «Хочу стать ханшей». Тот горячо отговаривает ее, ссылаясь на непреложность канонов наследования от отца к сыну как залог благополучия народа [Майногашева 1988, с. 264, 265].

Более сложная структура вождества явлена в сказаниях, где сюжет строится на контактах вождя не со всем народом, а только с кругом особо приближенных лиц, его военных соратников, т. е. с дружиной. Классическими образцами таких сюжетов можно считать степные эпопеи о Гэсэре и Джангаре.

В улусе Гэсэра ханская дружина состоит не только из родственников хана. Одного из дружинников, Барс-багатура, «Гэсэр особенно любил из всех тридцати богатырей и пожаловал, оставив в дворце-хороне своем попечителем», когда отправился на войну. Однако не Барс-багатур являлся истинным гэсэровым соправителем. Во время ханских походов дома остается, кроме Барс-багатура, еще брат Гэсэра, Цзаса-Шикир, хотя он и живет отдельно от Гэсэра. Именно Цзаса-Шикир определяет, откуда исходит опасность для улуса — причем, чудесным образом, читая по перу волшебной птицы [Козин 1935, с. 142, 144, 145], выполняя, тем самым, обычную для эпического «мудреца» функцию. Сопряженность Гэсэра и Цзаса-Шикира описывается схемой 5.


Схема 5.


Теперь посмотрим на информацию Джангариады. Самым высокородным в окружении хана-богатыря Джангара был Алтай Чэджи, сын и внук ханов. Некогда Алтай Чэджи управлял собственными владениями, но Джангар подчинил их себе, а Алтай Чэджи назначил «главой правой (стороны) своих многочисленных рядовых богатырей» [Биткеев 1990, c. 197]. Оказавшись в подданстве у победителя, Алтай Чэджи, видимо, сохранил за собой свое прежнее достояние. В одной из песен говорится, что ранее у него имелся «подобный картине дворец», в другой упоминаются пять миллионов его подданных [Биткеев 1990, с. 196; Еременко 1990, с. 23]. Судя по всему, он имел удел в пределах державы Джангара. Устойчивый эпитет Алтай Чэджи — «ясновидящий», что неоднократно расшифровывается:

Предсказывающий будущее

На девяносто девять лет вперед,

Безошибочно рассказывающий о прошлом,

(Что было) семьдесят лет назад и т. п.

[Еременко 1990, с. 198, 200, 349].

Военная функция у этого персонажа отсутствует начисто. Его, случается, именуют «полководцем», но он никогда не участвует в боях. При определении, кому идти на врага в поход, при подсчете, кто сколько покорил ханств, окружение Джангара припоминает заслуги всех его ближайших соратников на этом поприще, в том числе и из правого крыла, но не называет при этом Алтай Чэджи: за ним таких ханств не числилось. Пренебрежение к главе правого крыла по данному поводу определенно сквозит в словах Джангара, когда при выборе караульного жребий выпал на Алтай Чэджи:

Этот предводитель, старый тюшемил (сановник. — В.Т.)

Не прославился ни в близких, ни в дальних краях —

и все присутствующие приговорили переметнуть жребий [Биткеев 1990, c. 359]. В период самостоятельного ханствования Алтай Чэджи, возможно, и был богатырем, что следует из его полководческого титула и эпизодического упоминания клички его боевого коня (обязательный атрибут эпического образа витязя).

И все-таки, несмотря на отсутствие героического «послужного списка», предводитель правого крыла занимал высочайшее место среди улусной элиты. Ясновидение было не просто сверхъестественным свойством, но сочеталось с необычайной мудростью («Он, говорят, превзошедший всех умом мудрец» [Биткеев 1990, c. 349]). Кроме того, Алтай Чэджи выглядит довольно самостоятельным и полномочным иерархом:

(Делами) правления семидесяти ханств ведает он.

Любые, самые сложные тяжбы

Сам, без помощи хана разрешая,

На черном шелковом дербелджине (циновке. — В.Т.)

Он восседает

[Биткеев 1990, с. 200].

Прерогативы соправителя и судьи народа семидесяти ханств (т. е. завоеванных Джангаром улусов, составивших правое крыло) сочетались и с обязанностью замещать хана в его отсутствие. Так произошло, когда поступило известие о пленении врагами дружинника Мингъяна; Алтай Чэджи, сообщив об этом тем, «кто восседал во дворце славного Джангара», снарядил бойцов на выручку. Так произошло и во время пленения самого Джангара [Биткеев 1990, c. 286, 324].

Возникает резонный вопрос: происходят ли все указанные права и властная компетенция Алтай Чэджи из его поста в правом крыле или из персональных качеств мудреца-ясновидца? Ответить поможет одна сцена. Когда Джангар отправляется сватать невесту для своего главного дружинника и побратима Хонгора, Алтай Чэджи пытается подсказать подходящую, по его мнению, кандидатуру — когда-то виденную им девушку. Хан не соглашается, так как присмотрел для Хонгора другую, и разражается следующей тирадой:

То, что верным считаю я,

Почему неверным считаешь ты?

В давнюю пору ясновидением ты обладал,

А теперь постарел, ясновидцем быть перестал.

Сказанные тобой слова

Пусть уйдут через зубы и рот

[Биткеев 1990, с. 208–209].

Следовательно, провидческие потенции Алтай Чэджи оказались (по крайней мере, в глазах Джангара) столь же преходящими, как и ранее его воинская доблесть. Однако влияние и полномочия главы правого крыла после приведенного разговора нисколько не уменьшились. Значит, несмотря на исчезнувшую богатырскую мощь и исчезающую старческую мудрость, Алтай Чэджи остается у кормила власти, и это может быть объяснено только незыблемостью его статуса в улусе. На этой стадии улусного развития положение «мудреца» превратилось уже в общественный ранг, сопровождаемый определенной долей власти. Отношения между Джангаром и Алтай Чэджи попробуем отразить схематически (схема 6).


Схема 6.


Все приведенные до сих пор свидетельства раскрывают лишь косвенные следы тенденции к отделению духовной субстанции власти от «светской», непосредственно управленческой. Духовная пока является подчиненной и сопутствующей основной — военной или, как в последнем примере из «Джангара», военно-административной. Однако в эпосах есть сюжеты с действующими лицами, для которых возможность общения с потусторонними силами является главным качеством, хотя оно и сочетается иногда с управленческими полномочиями и удельным владением.

Монгольское сказание «Дзан Дзалудай» рассказывает о герое, живущем в своем улусе вместе с женой и «ламой-созерцателем — отшельником пещеры». Для этого ламы богатырь «на юго-западе (улуса. — В.Т.) воздвиг… длинную белую ставку» [Бамбаев 1929, с. 61, 69]. Лама не принимает ни малейшего участия в событиях данного эпоса. Но пара «вождь» и «мудрец» нам уже знакома, и на месте «мудреца» здесь оказывается уже истинно духовное лицо, настоящий священник. Трудно сказать, насколько «Дзан Дзалудай» был модифицирован в эпоху распространения буддизма, и все же возможно представить на месте ламы языческого белого шамана, поскольку такие шаманы активно действуют в других эпосах.

Иногда белый шаман появляется в качестве верховного улусного иерарха. Например, в алтайском героическом эпосе «Маадай-Кара» богатыри во главе с Когюдей-Мергеном приезжают свататься к дочери соседнего Ай-каана «в землю Ай-каана». Вдова некоего Кара Кула-каана, некогда разгромленного и убитого Когюдей-Мергеном, Абрам-Моос Кара-Таади, интригует против гостей — выкапывает в ханской юрте волчью яму и накрывает ее кошмой.

На одном краю белой кошмы

Ай-каана посадила,

На другом краю

Кюн-каана посадила, оказывается

[Суразаков 1973, с. 396].

Абрам-Моос Кара-Таади, видимо, иерархически старше обоих ханов-соправителей, так как указала им, где садиться. Если появление ее в ставке Ай-каана может объясняться ненавистью к убийце мужа, Когюдей-Мергену, то ее распоряжения, думается, происходят из подчиненности Ай-каана и Кюн-каана ее покойному мужу.

Схожие отношения просматриваются в другом алтайском эпосе: «Два равных белых богатыря, два равных русых чулмуса и их ведающий Куренке-хан, имеющий коня темно-бурой масти, под их предводительством мы были повоеваны; брат Куренке-хана, Алмыс-хан, имеющий коня темно-бурой масти, а над ними всеми владычествует Чулмус-хан, у которого конь темно-саврасой масти… Над этими ханами господствует Торлоо-Эмеген, „старуха-куропатка“, у которой орбу (колотушка для бубна) о девяти концах, она вещунья, все знает вокруг» [Потанин 1915, с. 211–212]. Здесь над всей пирамидой власти опять стоит колдунья. Хотя она и не связана супружеством с каким-либо вышестоящим ханом, как Абрам-Моос Кара-Таади в «Маадай-Кара», но зато прямо указано на подчиненность ей многоступенчатой когорты правителей.

В обоих приведенных выше фрагментах шаманство является, скорее, не столько духовной функцией персонажей, сколько вместилищем их вредоносного потенциала. Ведь сверхъестественные способности никак не проявляются, и колдуньи действуют как правительницы-интриганки.

Уяснению соотношения между вождем и белым шаманом может лучше помочь текст, в котором действуют параллельно вождь и шаман. К таким текстам относится якутское олонхо «Уолымар и Айтыр». В одном улусе живут Бай Харахан-тойон; его сын, Сильный человек Кюн-Эрилик; шаман Кыкыллан; его сын, Лучший человек Бэрэт-Бэргэн. При этом Бай Харахан-тойон назван хозяином, Кюн-Эрилик — хозяйским сыном [Ястремский 1929, с. 130–132]. Та же схема: «вождь»-тойон и «мудрец»-шаман, военный глава и сакральный глава («лучший», т. е. выше номинально). Сильный человек и Лучший человек женятся на сестрах — первый на старшей, второй на младшей. Живут в одном доме; когда приходят туда, то Сильный человек садится в переднем углу, а Лучший — в красном [Ястремский 1929, с. 136]. Два героя обычно действуют вместе, но больше внимания уделяется Сильному человеку (есть его прямая речь, тогда как слова шаманского отпрыска лишь пересказываются). А ведь это сыновья (!) тойона и шамана. Получается, что они унаследовали родительский статус и характер взаимоотношений между родителями. Их дети богатыри тоже действуют совместно, но более активен опять же сын Сильного человека, и его сватовство находится в центре последующего повествования.

Отметим некоторые важные моменты (схема 7).


Схема 7.


Во-первых, белый шаман занимает одну из двух высших ступеней в иерархии улуса. Во-вторых, шаман реально слабее, поскольку его напарник — «Сильный»; но номинально шаман, пожалуй, выше рангом, поскольку именуется «Лучшим». В-третьих, улус не разделен между ними («живут в одном доме»), так что строгое разделение компетенции являлось настоятельной необходимостью. Наконец, в статусе сыновей обоих персонажей можно усматривать наследственность отцовских рангов.

Улусное сосуществование вождя и белого шамана можно найти также в письменных источниках и этнографических материалах. Сначала обратим внимание на древнемонгольский институт бэки — жрецов, имевшие право проводить родовые моления и одновременно являвшихся родовыми предводителями [Галданова 1989, с. 150; Скрынникова 1989, с. 41, 42]. Б.Я. Владимирцов отметил некоторые принципиальные аспекты статуса бэки: а) этим титулом обладали, как правило, старшие сыновья улусных лидеров и старшие потомки родоначальников; б) смысл поста бэки сводился к первосвященничеству, волхвованию и предводительству над кланом; в) данный титул был наиболее распространен у племен, у которых шаманизм развился наиболее сильно [Владимирцов 1934, с. 49–50]. По отдельным упоминаниям в «Тайной истории монголов» (XIII в.) можно найти подтверждение колдовских, чудодейственных прерогатив бэки [Скрынникова 1989, с. 42], но в основном информация извлекается из следующего обращения Чингис-хана к своему окружению: «По Монгольской Правде, существует у нас обычай возведения в нойонский сан — беки. В таковой возводятся потомки старшего сына Бодончара, Баарина. Сан беки идет у нас от самого старшего в роде. Пусть же примет сан беки старец Усун. По возведении его в сан беки пусть облачат его в белую шубу, посадят на белого коня и возведут затем на трон» [Козин 1941, § 216].

С одной стороны, Усун, действительно, являлся старейшиной родов, происходивших от первопредка Бодончара (по линии бодончарова старшего сына Барина). Очевидно, в этом можно видеть зачатки династийного принципа. К тому же мы замечали, что еще на семейном и родовом уровнях отражения дети «воинов» и «мудрецов» наследовали отцовский статус. С другой стороны, выясняется, что бэки — не просто обозначение родового жреца, но и определенный ранг в нойонской, т. е. аристократической «номенклатуре». Причем аристократическое достоинство бэки было очень высоким, ведь в словах Чингис-хана содержится указание возвести Усуна на трон. Думаю, это пожелание следует понимать буквально. Известно, что во время посвящения белого шамана (а именно к этой категории языческого жречества относились бэки) его усаживали на белый войлок и трижды или девятикратно обносили вокруг престола [Дугаров 1991, с. 257]. Идентичная церемония проводилась при коронации государей у сяньби, древних тюрок, уйгуров и у тех же древних монголов (см., например: [Бичурин 1950, c. 229; Сухбаатар 1971, с. 132; Шастина 1957, с. 219; Saint Quentin, 1965, p. 93]).

В пользу того, что рекомендации Чингис-хана на самом деле можно трактовать как признание за бэки главенствующего положения, говорит и информация Рашид-ад-дина (конец XIII — начало XIV в.). Персидский хронист повествует о некоем Янги (или Баки) из племени бааринов. Этого Янги Чингис-хан «сделал онгоном… подобно тому, как делают онгоном коня и других животных, то есть никто на него не будет притязать, и он будет свободным и тарханом… В ханской ставка (орде) он сидел выше всех, подобно царевичам, он входил по правую руку (от хана), коня его привязывали с конем Чингиз-хана» [Рашид-ад-дин 1952а, c. 188–189]. В этом коротком пассаже отразилась целая гамма отношений (схема 8), которые нам будут понятнее с учетом всего изложенного выше.


Схема 8.


Итак: а) бааринец стал объектом священного поклонения (онгон), отчего резко возвысился над окружающими и приобрел недоступную для них сакральность; б) при этом онгонское достоинство он получил, если верить источнику, по воле Чингис-хана — сугубо «светского» правителя. Но сам-то хан не имел степени онгона, значит, бааринец в этом отношении возвысился в том числе и над назначившим его каганом; в) в монгольском улусе именно хан и онгон-бэки («сидел выше всех») оказались на вершине аристократической иерархии. Это доказывают и формальные признаки: общая (или рядом стоящая) коновязь и расположение онгона-бэки справа от хана. Разделения улуса между ними, как в случае с Джангаром и Алтай Чэджи, не произошло, но знаковые признаки управления западной частью улуса — правая сторона и белый цвет присутствуют в обрядности, связанной с монгольским бэки.

Известно, что в политике Чингис-хана первосвященники-бэки не принимали заметного участия. Оставаясь воплощением сакральной субстанции, небесного покровительства над народом и империей, они разумно оберегались государем и не допускались к опасным военным предприятиям, которые хан брал на себя. Поэтому неудивительно, что письменные источники, созданные в абсолютном большинстве немонголами, никак не отразили существования верховных жрецов в монгольском улусе, а затем и в империи. Первосвященники не появлялись под стенами осажденных крепостей, не участвовали в переговорах и в сборе дани, отчего и не получили возможности отображения на страницах средневековых хроник. Тем не менее, даже по приведенным выше минимальным данным можно сделать вывод, что, в частности, у монголов ко времени создания империи (начало XIII в.) произошло отделение военно-административной ветви власти от сакральной. Неучастие бэки в политической жизни приводит к мысли, что его персона тщательно оберегалась, поскольку олицетворяла собой благоденствие населения и возможность контакта с Вечным Синим Небом.


Государственный уровень. Полагаю, что изложенные особенности статуса бэки в монгольской социальной структуре не противоречат выводу Т.Д. Скрынниковой о светском характере его власти [1997, с. 123–134, 145–146]. Собственно, об этом и идет речь в настоящей статье: прерогативы правителя включали как непосредственно административные, так и сакральные (фактически жреческие) функции. Соправитель-«воин» и соправитель-«мудрец», оставаясь, несомненно, светскими деятелями, просто принимали на себя выполнение разных обязанностей по управлению социумом. Поэтому нельзя приписывать подобной организации управления теократический характер, на что справедливо указывает Н.Н. Крадин [1992, с. 150].

Другое дело, что «завещанные предками» порядки, отраженные в эпосе, на практике неизбежно корректировались, и сакрализованные напарники монархов в кочевых империях не получали никакой политической власти. К тому же верховный правитель и сам обладал определенным набором жреческих полномочий и необходимой харизмой, превращавшими его в подлинного лидера кочевого общества (см., например: [Трепавлов 1993, с. 62–68; Скрынникова 1997; Крадин 2002, с. 140–141]; общий анализ сакральной роли правителя в вождестве и раннем государстве см.: [Крадин 2001, с. 103–116]).

По процитированным и пересказанным выше эпическим сюжетам можно полагать, что процесс отделения одной ветви власти от другой занимал довольно длительное время. Средневековые источники застали монголов уже на той стадии, когда духовные и «светские» функции власти оформились полностью. Однако «Тайная история монголов» рассказывает о притязаниях жреца и на часть реальной власти. Белый шаман Кокочу Тэб-тэнгри пользовался высоким авторитетом среди монгольской знати. Он имел собственную ставку, куда одно время стали стекаться монгольские нойоны и целые кланы, недовольные Чингис-ханом. При посещении каганской орды Тэб-тэнгри садился справа от Чингиса [Козин 1941, § 245; Рашид-ад-дин 1952б, c. 253].

Роль этого шамана в оформлении Монгольской империи раскрывается из двух важнейших актов — предсказаний, сделанных им Чингис-хану. Во-первых, Тэб-тэнгри предрек ему возвышение и дал прозвище «Чингис» (Обряд наречения героя богатырским именем в героическом эпосе обычно осуществлялся родовым патриархом, мудрейшим из аксакалов.), фактически он же руководил каганской коронацией в 1206 г. Во-вторых, жрец однажды заявил кагану, что Небо, дескать, колеблется, утвердить ли на царстве Темучина (Чингис-хана) или же его младшего брата, Хасара, что послужило причиной ссоры братьев и отстранения Хасара от участия в управлении империей [Козин 1941, § 244] (Кстати, мать братьев утверждала, будто Темучин рос более умным, чем Хасар, а Хасар более сильным. Эта эпическая деталь «Тайной истории монголов», хотя и не получила развития в тексте памятника, но соответствует разбираемой нами эпической оппозиции: «воин» — «мудрец», сильный — мудрый.). Массовая поддержка жреца со стороны подданных, его интриги, заносчивое поведение, «вмешательство во все» (по Рашид-ад-дину) — эти причины в конце концов побудили Чингис-хана казнить Тэб-тэнгри (Анализ этой ситуации с точки зрения организации власти в монгольском обществе см.: [Скрынникова 1997, с. 146–148].). С тех пор, судя по источникам, монгольские белые шаманы не выдвигались на ведущие политические роли. Жреческая функция верховной власти, как считает Г.Р. Галданова, оказалась привилегией, принадлежащей «Золотому роду» Чингисидов-борджигинов [Галданова 1989, с. 154], т. е. закрепилась за носителями «светской» государственной власти. К этому можно добавить суждение Г. Франке [Franke 1978, p. 24], что каганская власть расценивалась монголами как своеобразное соуправление правящего императора с покровительствующим государству духом Чингис-хана, а не с сакрализированным жрецом, номинальным правителем.

Нетрудно убедиться, что отношения между Чингис-ханом и Тэб-тэнгри вписываются в нашу схему 8 — с той лишь разницей, что последний, видимо, предпринимал усилия по обретению политической власти, за что и поплатился жизнью. И еще одно отличие — в собственном уделе, где Тэб-тэнгри проживал постоянно и куда стекались его приверженцы, сосуществование правителей реального, с военно-административными функциями, и номинального, сакрализованного, несмотря на кровавую развязку у монголов в начале XIII в., все же могло успешно практиковаться. С одной стороны, в героических эпосах, как мы убедились, это явление было довольно обычным — значит, оно было спроецировано из действительности. С другой, в истории кочевников наблюдались реальные примеры такого соуправления.

Несколько каганских рангов существовало в Тюркском каганате. Китайские средневековые хронисты обычно называли всех каганов, помимо верховного, малыми. В свое время П.М. Мелиоранский предположил, что у древних тюрок имел хождение титул кичиг (малый) кагана — наряду с улуг (великим) каганом [1899, с. 110]. Но иногда малые каганы в тех же династийных хрониках обозначены титульными прозвищами — и, ини, кюси, кюби и др., причем некоторые из них были наследственными (см., например: [Бичурин 1950, c. 263, 270, 285; Liu Mau-tsai 1958, p. 155]). Кичиг кагану П.М. Мелиоранского ближе прочих соответствовал, очевидно, ини-каган, так как тюркское значение ини — «маленький, молодой, младший брат». Таким образом, этот каганский ранг был действительно «малым» [Hirth 1899, p. 80].

Малый каган в литературе расценивается по-разному — то как помощник правящего государя и его ближайший родственник, то в качестве заранее назначенного наследника [Потапов, Грач 1964, с. 95; Giraud 1960, p. 212]. В тюркских рунических памятниках тоже изредка фигурирует низшая «номенклатура» — Инэль-каган и Бёгю-каган. Эпизодичность их появления в рунических текстах не обязательно свидетельствует о кратковременности существования вторичного каганства, как полагал Р. Жиро [Giraud 1960, p. 73]. Традиционность его для центрально-азиатских номадов нам может быть очевидна из эпосов. Однако теперь речь идет не о родовых и племенных улусах, а о государстве-каганате.

В тюркской государственной структуре высшие посты распределялись между представителями рода Ашина. Разверстку каганских должностей в конце VII в. в Восточно-Тюркском каганате лаконично, но исчерпывающе изложил С.Г. Кляшторный: «В 699 г. Капаган (каган. — В.Т.) сделал своего сына Бёгю „малым каганом“ и назначил его правителем западной части каганата, то есть области, номинально управлявшейся… Могилянем (племянником Капагана. — В.Т.). Титул кагана получил и второй сын Капагана — Инэль… Во время походов 715–716 гг., которыми руководил сам Мочжо (т. е. Капаган. — В.Т.) Бёгю оставался в ставке как правитель государства» [Кляшторный 1964, с. 37]. Младший правитель, остающийся дома во время отлучки верховного сюзерена, нам уже знаком. Конкретною древних тюрках в одном китайском сочинении VIII в. содержится такая информация: «Имеются также каганы, стоящие по положению ниже еху (т. е. ябгу — главы правого крыла. — В.Т.), и имеются предводители крупных фамилий, живущие дома, которые называют друг друга и кэхань (каган). Туцзюэсцы (тюрки. — В.Т.) называют дом „и“, и это название означает „каган дома“» [Таскин 1984, с. 306].

Историки неоднократно обращали внимание на данное явление в тюркской государственности. Встречающуюся в текстах китайскую транскрипцию и кэхань расшифровывают как уй-каган или дб (или эв) — каган, т. е. тюркское «дом-каган». При этом одни исследователи объясняют значение титула как повелитель своего рода или семьи, другие — как государя, постоянно пребывающего в главной ставке [Таскин 1984, с. 305; Golden 1980, p. 100; Golden 1982, p. 46]. Вероятно, Бёгю и стал таким дб-каганом (схема 9).


Схема 9.


Однако это не полная аналогия с эпическим «мудрецом»-соправителем. Ведь в Тюркском каганате жреческая функция еще не обрела специальных исполнителей, и контакт с Небом осуществлял сам верховный каган, что являлось одной из основных его прерогатив (см.: [Кляшторный 1977, с. 14–15; Кляшторный 1986, с. 321]). Тем не менее, именно институт дб-каганов, «ленивых королей» можно считать (вслед за П. Голденом) предшественником знаменитого хазарского двоевластия [Golden 1982, p. 46, 62].

Литература по проблеме сосуществования у хазар номинального и реального государей огромна. Нам важно лишь напомнить, что номинальный каган являлся воплощением сакральности власти; он жил в затворничестве, олицетворяя своим здоровьем и благополучием здоровье и благополучие державы и народа. В случае одряхления кагана его могли сместить или убить (см., например: [Ковалевский 1956, с. 147; Минорский 1963, c. 195]. Реальный же правитель, несмотря на свое полновластие, занимал в иерархии низшее место по сравнению с каганом. Трон его стоял справа от каганского, и титуловался он в разное время не только каганским званием — каган-бек, но еще и княжескими — «просто» бек и дб-шад [Заходер 1962, с. 209, 211]. Взаимоотношения на вершине хазарской правительственной пирамиды близки эпическим аналогам — особенно отраженным на наших схемах 3 и 7. С учетом же взаимного расположения тронов их можно уподобить также связи монгольского улусного хана и бэки (схема 8).

Еще одну аналогию дает история Золотой Орды конца XIII в. Беклербек Ногай являлся главой правого крыла (западной части) государства и одновременно считался «хранителем» обычаев и заветов Бату, фактического основателя Золотой Орды. Кроме того, с 1270-х гг. Ногай обрел положение «старшего в роде» среди Джучидов [Рашид-ад-дин 1960, c. 83, 84, 105]. Однако попытка играть главенствующую роль в государстве рассорила его с большинством монгольской знати, и в конце концов его постигла та же участь, что и неудачливого узурпатора Тэб-тэнгри.


На общеисторическом уровне возможно ставить вопрос о происхождении административно-сакрального дуализма в ранних политиях. Многочисленные факты сосуществования наряду с «вождями» «мудрецов» не только в кочевой степи, но и в других регионах, в том числе и вне Евразии, позволяют усматривать некую общую закономерность. Именно в общеисторическом, глобальном ракурсе она сформулирована Л.Е. Куббелем и заключается в «общей тенденции… в сторону разделения и появления специализированных носителей отдельных видов власти» [1988, с. 98], в данном случае военно-административной и сакрально-жреческой. Л.Е. Куббель обозначил три основные первичные ветви разделения власти — жрец, военачальник и вождь. Причем сочетание в одном лице жреца и военного предводителя не зафиксировано в этнографической литературе [1988, с. 98][5], равно как и, добавлю, в эпических сказаниях и письменных источниках. Конечно, исключая те случаи, когда все функции власти концентрировались в единой персоне правителя.

Причина появления указанной тенденции видится в усложнении социальных структур, невозможности для одного харизматического предводителя в полной мере осуществлять все функции управления. Специализация власти, таким образом, оказывалась тем глубже, чем более развитым и структурированным оказывалось общество. В абстрактной схеме это выглядело бы как появление особых функционеров — сначала порученцев-дружинников или придворных слуг, затем чиновников, а позже и специализированных ведомств. Но в таком раннесоциальном мире, как кочевой, этот процесс, как правило, тормозился в самом начале.

Во-первых, продолжали действовать традиции патриархального клана, которые заставляли соотносить регуляцию управления с иерархией линиджей и авторитетом аксакалов. Во-вторых, при относительной структурной стабильности самодостаточной кочевой экономики хозяйственные сферы деятельности верховной власти почти не проявлялись; каганы и беки становились общенародными лидерами лишь при решении политических задач. Экономическая малоподвижность приводила к консервации административной системы, ее пребыванию в рамках «установленных предками» обычаев управления (тёрю — об этом явлении см: [Трепавлов 1991; Скрынникова 1997, с. 45–47, 116–117]). Завоевывая регионы с оседлым населением, номады обычно заимствовали у новых подданных и институты управления ими, а степные институты власти оставались незыблемыми, и после распада огромных трансконтинентальных империй-каганатов они продолжали действовать в прежнем ритме, в соответствии с тёрю.

Начавшись в недрах первобытного кровнородственного коллектива, процесс разделения власти завершился в государстве. Формула данного процесса, сводящаяся к схеме 5, отразила тенденцию к дуальному членению власти. Это членение по мере социального развития модифицировалось и «обрастало» различными вариантами. На родовом уровне сказывались естественные возрастные отличия: сила являлась прерогативой молодежи, т. е. младших родичей, а жизненный опыт и житейская мудрость оставались за стариками. Так происходило пока внесоциальное разделение функций внутри первичной социальной общности (см. схемы 2 и 3).

В вождестве, где административные обязанности уже начинали закрепляться и наконец утверждались за определенной частью коллектива, происходила кристаллизация и усложнение наметившихся на предыдущей стадии «полюсов» власти. К военной знати (вождям и старшим дружинникам) отходили военная и управленческая сферы деятельности, за шаманством (жречеством), сформировавшимся из хранителей родовых культов, числились идеологические полномочия власти (см. схемы 4, 6, 7).

Наконец в государственных организмах разбираемые отношения получили полноценное обоснование (сакрализировались) и закреплялись в административной иерархии. Власть теперь полностью отделялась от подданных как институт, а «вождь» и «мудрец» становились соправителями (см. схемы 8, 9). При этом фигура «вождя» являлась порождением исторических и политических закономерностей, которые привели к формированию политической структуры, а «мудрец» олицетворял наследие догосударственных социальных структур и представлений об общественном устройстве.

В развитых обществах древний институт особого исполнителя жреческой функции, стоящего на вершине иерархической пирамиды, мог трансформироваться в организованные теократические или церковные системы, а мог и угаснуть, оставшись лишь в исторической памяти и фольклоре или продолжая теплиться в жизненном укладе отдельных общин «инородческого» населения на периферии обширной империи. Н.Н. Крадин удачно назвал последнее явление «двойной политической культурой, в которой параллельно с официальными органами управления присутствуют традиционные формы власти» [2001, с. 157].

В итоге многовекового развития формировалось своеобразное явление биархии, при котором харизма власти считалась принадлежащей двум сюзеренам с разными функциями (схема 10): старший сюзерен — «вождь» и/или «воин», верховный, полновластный и постоянный государь, в иерархической конструкции занимал положение «левого» (= восточного) партнера по управлению; младший сюзерен — «мудрец», первосвященник, номинальный государь, иногда заменяющий «воина» в его отсутствие, занимал правую сторону в иерархически организованных обрядах (что могло означать и формальное главенство в западной части государства). Полномочия старшего сюзерена простирались на все управление государством, народом и армией, за младшим же оставались лишь камлания и моления о благополучии подданных. В развитых социальных структурах кочевников ранги «вождя» и «мудреца» превращались в наследственные категории и удерживались избранными аристократическими кланами.


Схема 10.


Литература.

Бамбаев Б.Б. 1929. Отчет о командировке в Монголию летом 1926 года. Предварительный отчет лингвистической экспедиции в Северную Монголию за 1926 год / Отв. ред. Н. Поппе. Л., c. 21–74.

Баскаков Н.А. 1965. Северные диалекты алтайского (ойротского) языка. М.: Наука.

Биткеев Н.Ц. и др. (пер.). 1990. Джангар. М.: Наука.

Бичурин Н.Я. 1950. Собрание сведений о народах, обитавших в Средней Азии в древние времена. т. 1. М.; Л.: Изд-во АН СССР.

Владимирцов Б.Я. 1934. Общественный строй монголов. Монгольский кочевой феодализм. Л.: Изд-во АН СССР.

Галданова Г.Р. 1989. К проблеме монгольского шаманизма XII–XIII вв. Письменные памятники и проблемы истории культуры народов Востока. ч. 1 / Ред. Ю.А. Петросян. М.: Наука, c. 149–158.

Дугаров Д.С. 1991. Исторические корни белого шаманства. М.: Наука.

Емельянов Н.Ф. 1980. Сюжеты якутских олонхо. М.: Наука.

Емельянов Н.Ф. 1990. Сюжеты олонхо о родоначальниках племени. М.: Наука.

Еременко В.Н. и др. (пер.). 1990. Джангар. Элиста: Калмыцкое кн. изд-во.

Жирмунский В.М. 1974. Тюркский героический эпос. Л.: Наука.

Заходер Б.Н. 1962. Каспийский свод сведений о Восточной Европе. т. 1. М.: Изд-во воет, лит-ры.

Кляшторный С.Г. 1964. Древнетюркские рунические памятники как источник по истории Средней Азии. М.: Наука.

Кляшторный С.Г. 1977. Образ кагана в письменных источниках. Письменные памятники и проблемы истории культуры народов Востока / Ред. Ю.А. Петросян. М., c. 14–17.

Кляшторный С.Г. 1986. Формы социальной зависимости в государствах кочевников Центральной Азии. Рабство в странах Востока в средние века / Ред. О.Г. Большаков, Е.И. Кычанов. М., c. 312–339.

Козин С.А. 1935. Гесериада. М.; Л.: Изд-во АН СССР.

Козин С.А. 1941. Сокровенное сказание. Монгольская хроника 1240 г. М.: Изд-во АН СССР.

Ковалевский А.П. 1956. Книга Ахмеда ибн Фадлана о его путешествии на Волгу в 921–922 гг. Харьков.

Крадин Н.Н. 1992. Кочевые общества (проблемы формационной характеристики). Владивосток: Дальнаука.

Крадин Н.Н. 2001. Политическая антропология. М.: Ладомир.

Крадин Н.Н. 2002. Империя Хунну. 2-е изд. М.: Логос.

Куббель Л.Е. 1988. Очерки потестарно-политической этнографии. М.: Наука.

Майногашева В.Е. (пер.). 1988. Алтын-Арыг. М.: Наука.

Мелиоранский П.М. 1899. Памятник в честь Кюль-тегина. Записки Восточного отделения Русского географического общества. т. 12. Вып. 2–3, с. 1–144.

Минорский В.Ф. 1963. История Ширвана и Дербенда X–XI веков. М.: Изд-во воет, лит-ры.

Потанин Г.Н. (ред.). 1915. Аносский сборник. Собрание алтайских сказок. Омск.

Потапов Л.П., Грач А.Д. 1964. Период ранних феодальных отношений. Тува в составе Тюркского каганата. История Тувы. т. 1 / Ред. Л.П. Потапов. М.: Наука.

Рашид-ад-дин. 1952а. Сборник летописей. т. 1. Кн. 1. М.; Л.: Изд-во АН СССР.

Рашид-ад-дин. 1952б. Сборник летописей. т. 1. Кн. 2. М; Л.: Изд-во АН СССР.

Рашид-ад-дин. 1960. Сборник летописей. т. 2. М.; Л.: Изд-во АН СССР.

Романов А. (пер.) 1984. Могучий Дьагарыма. Новосибирск: Западно-Сибирское кн. изд-во.

Скрынникова Т.Д. 1989. К вопросу о формировании монгольской государственности в XI–XII вв. Исследования по истории и культуре Монголии / Ред. Ш.Б. Чимитдоржиев. Новосибирск: Наука, c. 29–45.

Скрынникова Т.Д. 1997. Харизма и власть в эпоху Чингис-хана. М.: Восточная литература.

Суразаков С.С. (пер.). 1973. Маадай-Кара. М.: Наука.

Сухбаатар Г. 1971. Сяньби нарын угсаа гарал, соёл. Улаанбаатар: Шинжлэх Ухааны Академигийн хэвлэлийн газар.

Таскин В.С. (пер.). 1984. Материалы по истории древних кочевых народов группы дунху. М: Наука.

Титов В. 1856. Богатырские поэмы минусинских татар. СПб.

Трепавлов В.В. 1991. Тору у древних тюрок и монголов. Международная Ассоциация по изучению культур Центральной Азии. Информационный бюллетень. Вып. 18. М., c. 19–30.

Трепавлов В.В. 1993. Государственный строй Монгольской империи XIII в. (проблема исторической преемственности). М.: Восточная литература.

Шастина Н.П. (ред.). 1957. Путешествия в восточные страны Плано Карпини и Рубрука. М.: Гос. изд-во географ, лит-ры.

Ястремский С.В. 1929. Образцы народной литературы якутов. Л.: Изд-во АН СССР.

Franke Н. 1978. From Chieftain to Universal Emperor and God. Muenchen: Bauerische Akademie der Wissenschaften.

Giraud R. 1960. L’empire des Turcs celestes. P.

Golden P. 1980. Khazar Studies. Vol. 1. Budapest: Akademiai Kiado.

Golden P. 1982. Imperial Ideology of the Sources of Political Unity amongst the Pre-Chinggisid Nomads. Archivum Eurasiae medii aevi. т. 2. Wiesbaden, p. 37–76.

Hirth F. 1899. Nachworte zur Inschrift der Tonjukuk. Radloff W. Die altturkischen Inschriften der Mongolei. Saint-Petersbourg, p. 1–140.

Liu Mau-tsai. 1958. Die chinesischen Nachrichten zur Geschichte der Ost-Turken. Bd. I. Wiesbaden: Harrassowitz.

Poppe N. 1928. Zum khalkhamongolische Heldenepos. Asia Major. т. 5, p. 183–213.

Saint Quentin S. 1965. Histiore des tartares. P.: Libr. orientaliste Geuther.


С.Г. Кляшторный Образ кагана в орхонских памятниках

Среди древнетюркских рунических памятников Центральной Азии главное место по праву занимают эпитафии Бильге-кагану (735 г.), Кюль-тегину (732 г.) и надпись Тоньюкука (около 725 г.), открытые в бассейне реки Орхон. Источниковедный анализ этих сравнительно крупных текстов, начатый В.В. Бартольдом, И. Марквартом, П.М. Мелиоранским, П. Пельо и продолженный многими другими исследователями, осуществлялся: а) методом сопоставления орхонских надписей с независимыми от них группами источников (византийскими, арабскими, персидскими, согдийскими, китайскими, тибетскими, хотано-сакскими, тохарскими); б) методом выявления повествовательных закономерностей самого древнетюркского текста. Новые возможности для историографической интерпретации надписей открывает еще мало освоенный прием — функциональный анализ типических образов надписей, первым из которых является образ кагана.

Орхонским памятникам, как и другим произведениям средневековой историографии, не в малой степени была свойственна политическая тенденциозность, определяемая, прежде всего, общим социальным идеалом аристократической верхушки тюркского племенного союза. Таким социальным идеалом выступает в надписях «вечный эль народа тюрков», т. е. созданная тюрками империя. Гарантом благополучия «вечного эля» был избранный Небом каган, а основным условием существования эля провозглашены верность кагану бегов и «всего народа».

Имя кагана выступает как эпоним («в эле Ильтериш-кагана», «в эле Бильге-кагана» и синоним названия государства («земля — кагана»). Ради тюркского эля каган должен «приобретать (т. е. предпринимать завоевания) до полного изнеможения», ради «народа тюрков», он должен «не спать ночей и не сидеть (без дела) днем»). Война и мир, битва и союз — все решается по воле кагана для благоденствия «тюркского эля». Военные и дипломатические прерогативы кагана абсолютны, но ими не исчерпываются все его функции. Надписи постоянно фиксируют конкретные действия кагана и тем определяют место в системе управления. Так, каган а) поселяет и переселяет побежденные племена, т. е. заново определяет их территорию; б) расселяет тюрков на завоеванной территории, распределяя земли племенами; в) собирает, расселяет и «устраивает» тюрков в «стране Отюкен», т. е. на коренной территории народа тюрков; г) передает на определенных условиях часть племенных земель в своей собственной стране каким-либо группам иммигрантов (например, согдийцам). Главным преступлением «народа» против кагана и «вечного эля» была откочевка на другие земли, т. е. выход из-под каганской власти. Поэтому памятники полны предостережений и угроз против тех, кто замыслил отделение — откочевку, а к числу главных функций кагана отнесено «собирание» и «устроение» народа на подвластной кагану земле, т. е. создание политической организации, системы подчинения.

Более детальный анализ действий кагана в орхонских надписях несомненно добавит к образу тюркского правителя многие другие черты, определяющие его положение в общественной и государственной системе. Однако важно установить, подчинялся ли образ кагана в тексте какому-либо заранее определенному идеалу, например идеалу мудрого и смелого правителя, который полностью, или по большей части снимал реалистичность изображаемого лица, или же для трактовки образа имелась иная установка.

В орхонских памятниках упоминаются две плеяды каганов — древние каганы и каганы — современники создателей памятников. Из древних каганов двое, Бумын и Истеми, родоначальники династии и создатели империи, изображаются как великие завоеватели, добывшие тюркскому элю земли и богатства. Таким же образом изображают этих каганов в византийских, арабских и китайских исторических сочинениях. Относительно всех других древних каганов в надписях говорится нечто совершенно противоположное: «После них (т. е. Бумына и Истеми. — С.К.) стали каганами младшие их братья, а потом и их сыновья стали каганами. После того, так как младшие братья не были подобны в поступках старшим, а сыновья не были подобны отцам, то сели на царство трусливые каганы» (Памятник в честь Кюль-тегина, большая надпись, стк. 4–5). Противопоставление «мудрых» и «неразумных», «смелых и трусливых» каганов, сделанное через 150 лет после описываемых событий, полностью соответствует историческим результатам правления наследников Бумына и Истеми (длительная кровавая междоусобица, развал и гибель тюркского эля) и свидетельствует о причастности автора надписи к наличествующей в государстве историографической традиции.

Из «новой» плеяды каганов упомянуты трое — Ильтериш, его младший брат Капаган, сын Ильтериша Бильге. Деятельность Ильтериша, основателя новой династии и второго каганата, в двух текстах из трех оценивается в панегирических тонах. А в надписи Тоньюкука его образ совсем иной — это деятельный, но отнюдь не мудрый каган, обязанный всеми успехами своему советнику; более того, и каганом он стал по выбору Тоньюкука. Образ следующего кагана, Капагана, еще более противоречив. Наряду с выражениями, вполне пристойными для характеристики царствующей особы и близкого родственника, орхонские надписи прямо намекают на политическую неполноценность предшественника Бильге-кагана. Он единственный из «новых» каганов, который не был избран Небом, а сам «сел на царство» без божественной санкции. О времени его правления прямо сказано: «Тогда в Отюкенской черни не было хорошего (т. е. настоящего) владыки» (Памятник в честь Кюль-тегина, малая надпись, стк. 4). «Стеснения», которые пережил тюркский эль в последние годы правления Капагана, отнесены не только за счет «неразумного» поведения и «измен» подданных, но и за счет «теперешней порчи» самого кагана. Еще более уничижительно рисуется Капаган в надписи Тоньюкука. Иначе говоря, в более завуалированной форме (речь идет о недавней междоусобице!) повторено противопоставление между «мудрыми» и «неразумными» правителями.

Очевидно, что образ того или иного кагана характеризовался надписью по результатам его деятельности на пользу аристократического и иерархического тюркского эля, в соответствии с социальной сверхзадачей эпитафийного текста и политической тенденциозностью его автора. Вступая в противоречия друг с другом, споря в оценках и выводах, авторы орхонских надписей соперничают друг с другом в точности и убедительности описания событий, представляющимися им главными в недавней истории тюркского эля. Именно поэтому надписи подлинно историчны. Их лапидарность огорчительна, а селективность неизбежна. Их политическая тенденциозность не только не умаляет, а напротив, повышает значение надписей как исторического источника, так как сопоставление программных деклараций и дискуссионных суждений позволяет ясно обозначить социальные конфликты и политические противоречия в государстве древних тюрков.


П. Голден Кипчаки средневековой Евразии: пример негосударственной адаптации в степи

Эта страна раньше была землей кипчаков. Когда ее заполонили татары, кипчаки стали их подданными (râ âyâ). Позже они перемешались и переженились друг с другом. Земля победила природный нрав (jibillah) и происхождение (aşl). Все (они) стали похожи на кипчаков, как будто они были одного корня (jinswâhid), потому что монголы жили на земле кипчаков и (благодаря) их брачным узам с ними и их сообществом в их земле.

[al-’Umari1968, arab. text, 73].

В этом кратком утверждении мамлюкский историк Ахмед ибн Яхья Ибн Фадлаллах аль-Умари (749/1348-1349) описал кипчакизацию завоевателей Евразии под предводительством Чингизидов. Этот процесс, который многократно повторялся при различных обстоятельствах в эпоху политического господства Чингизидов и который дал начало современным тюркоязычным кипчакским народам, вряд ли был уникальным в истории степных народов. Поскольку многие боевые подразделения, приведенные монголами в Западную Евразию, разговаривали на различных восточно-тюркских языках, то процесс тюркизации оказался сравнительно легким и, возможно, даже естественным. Однако монгольский язык в пределах империи, по крайней мере при дворе и в правящих кругах, не исчез [Григорьев 1981, с. 81-89][6]. Когда отмечаем данный факт, мы не ставим перед собой цели проследить процесс культурной ассимиляции одной кочевой группы другой. Скорее, это всего лишь еще одна и, вне всякого сомнения, наиболее значимая иллюстрация невероятной устойчивости и адаптивности кипчакского племенного союза. Принимая во внимание историю их ассимиляции разных этнических элементов, неудивительно, что кипчаки, в конечном итоге одержали победу над своими завоевателями. Эта «победа» служила лишь последним примером уже давно усвоенной ими пассивной стратегии выживания.

Происхождение кипчаков остается одной из самых запутанных проблем тюркологии [Marquart 1914; Pritsak 1982, p. 321–340]. Этот вопрос выходит за рамки проблематики данной статьи и будет рассматриваться лишь поверхностно. Этноним Qïbčaq/Qïpčaq (араб., перс. Xifjâq, Qifjâq и т. д., арм. Xbšax, груз. Qivč’aq-i) впервые зафиксирован в плохо сохранившейся строке надписи уйгурского кагана Элетрес Билге-кагана (747–759) на так называемом Селенгинском камне. Прочтение надписи и, значит, ее исторический контекст неясны[7]. В любом случае, эти кипчаки не находились на значительном удалении от уйгурской территории в Монголии. Возможно, это был тот самый регион, который в «Книге дорог и царств» начальника разведки Аббассидского халифата Ибн Хордадбеха (Ibn Xurdâdhbih) (середина — конец IX в.) назван их территорией, находившейся по соседству с киргизами [Ibn Xurdâdhbih 1889, p. 31], т. е. в восточной, центрально-азиатской области племенного союза кимаков [Кумеков 1972], центр которого располагался в Сибири. Однако через сто лет в анонимном персидском географическом трактате «Регионы мира» (372/982) описывалось, что они по-прежнему были подданными (возможно, лишь номинально) союза кимаков, но проживали уже к югу от «северных незаселенных земель» и к северу от печенегов (последние жили в Волго-Уральском междуречье) [Sotoodeh 1962, p. 87]; [Minorsky 1970, p. 101]. Ясно, что имело место продвижение на запад. Таким образом, один из аспектов этногенеза кипчаков тесно связан с союзом кимаков.

Другие элементы племенного союза, который стал называться кипчаками, по многим, но не по всем источникам, ведут свое происхождение от алтайского племени или объединения Кун, имевшего, возможно, монгольские корни. Как нам известно из отчета (около 1120 г.), сохраненного аль-Марвази, придворным врачом при Сельджукидах, в первые десятилетия XI в. куны вследствие волнений во Внутренней Азии переместились на запад, при этом продвигая впереди себя другие кочевые народы [Marvazi 1950, p. 18]. Куны или стали частью клонящейся к упадку кимакской конфедерации, или одержали над ней победу. Название кун может быть вариантом названия куман (Comani, Cumani, Qumân), под которым этот племенной союз был широко известен в Западной Евразии. Этноним Qun сохранился в венгерском Кип, использующемся для определения этого народа и его потомков. Этноним Quman в заимствованном переводе на западнославянские языки звучит как polovcin, polovcy (ср. венг. Palôc), германские и германо-латинские — Falwen Valwen, Falvi, латинский — Pallidi и армянский — Xartês, что означает «бледный» (кроме уже упоминавшихся работ Маркварта и Прицака, см.: [Pelliot 1920, p. 125–185; Németh 1940, p. 93-107; Менгес 1979, с. 73]). Восточная ветвь этой конфедерации была известна как канглы. Вильям Рубрук, который совершил путешествие в Монгольскую империю в XIII в., дает основания считать, что куманы, кипчаки и канглы были, по сути, одним народом (см.: [Wyngaert 1929, p. 194, 218] «Comani qui dicuntur Capchat» (т. e. кипчаки), «Cangle quidam parentela Comanorum»).

Непрекращающиеся волнения в киданьской империи Ляо в Северном Китае, результатом которых стало разрушение этого государства чжурчжэнями в третьем десятилетии XII в., привели к тому, что другие кочевые элементы Внутренней Азии переместились или были вытеснены в Центральную Азию, а затем в западно-евразийские степи. Здесь они влились в кипчакский союз. Таким образом, в середине XII в. олберлики, имевшие, возможно, монгольское происхождение, мигрировали в Дешт-и-Кыпчак и установили контроль над целой группировкой восточных кипчаков [Golden 1986, p. 5–29], что является одним из немногочисленных примеров, о которых мы располагаем письменными свидетельствами (биография кипчакского военачальника оберликского происхождения, состоявшего на службе у Юаней) этого процесса. Несомненно, существовали и другие подобные примеры, которые не были письменно зафиксированы.

Возникшая в результате политая представляла собой протяженную кочевую конфедерацию, сочетавшую в себе элементы различного этнического и лингвистического происхождения, в том числе монгольские и иранские, часть которых представляла собой весьма архаичные группы, подвергшиеся тюркизации. Другие, такие, как аланоасские, были тесно связаны политически. Подобная этническая и лингвистическая гетерогенность была характерна для большинства объединений и государств, имевших тюркское кочевое происхождение. Эта общность простиралась от Дуная до степей, окружавших города среднеазиатских оазисов, особенно Хорезм, и глубоко вдавалась в Западную Сибирь. По-видимому, она подразделялась на множество субконфедераций, имевших четкую географическую локализацию. Их можно определить следующим образом: Центральная Азия — Казахстан, междуречье Урала (Яик) — Волги (Итиль), районы рек Дон, Днепр и Дунай. Мусульманские, основанные на западных материалах (аль-Идриси), и венгерские (Симон де Кеза) источники также отмечают регионы и народы, называемые «черной» и «белой» Куманией (Cumania) [al-Idrisî 1970–1984, fasc. IX 915, 916; Simon de Kéza 1937, p. 146, 148].

Наши данные, основывающиеся, главным образом, на русских летописях, также предполагают существование разнообразных группировок. В ходе времени они могли подвергаться значительным изменениям. Прицак полагает, что только в Западной Евразии он нашел по меньшей мере двенадцать групп, а именно волжская, донская, донецкая, днепровская-левобережная, днепровская-луговая, азовская, крымская, днепровская-правобережная, киевско-корсунская (херсонская), бужская, лукоморьевская и дунайская [Pritsak 1982, p. 342–367; см также: Кудряшов 1948, с. 134; Плетнева 1975, с. 262–281]. Русские летописи дают сведения о названиях родов и племен (хотя в источниках они не всегда четко определены) и упоминают одну важную куманскую политическую субконфедерацию так называемых «диких половцев» [Golden 1979–1980, p. 296–309]. Они были неизменно враждебно настроены по отношению к киевским правителям и обычно заключали союз с теми русскими князьями, которые противостояли великому князю. В середине XII в. «дикие половцы» включали в себя племена олберлик и токсоба. С этим союзом были связаны две семьи великих вождей: род Боняка и его сына Севенча и род Шарукана, его сына Атрака (русское отрок) и сына последнего Кончака, сыном которого был Юрги (русское Юрий, Георгий?). Поскольку шаруканиды, по-видимому, возглавляли токсоба [Golden 1979–1980, p. 306], бонякиды могли быть предводителями олберлик. В начале XIII в. шаруканиды под руководством Юрги, которого русские летописи называют «болише бѣ всѣх половець» [ПСРЛ 1926, с. 504], возможно, были на пути к установлению полного владычества над куманами, но им помешало монгольское нашествие. Юрги погиб при Калке. Из-за слабого сопротивления монголам со стороны кипчаков крепнущий политический статус Юрги, очевидно, не оформился в сильную централизованную власть. Русские источники особо отмечают князей лепших и лепших мужей, подразумевая, несомненно, племенных и родовых правителей и аристократов (беков), но не дают сведений о сильной центральной власти. Действительно, еврейский путешественник конца XII в. Петахия из Ратисбона, говоря о народе «земли Кедар», отмечал, что «у них нет царя, а есть лишь князья и знатные семьи» [Petachia 1856, на иврите p. 4 / перевод с. 5].

Одной из наиболее примечательных черт истории кипчаков Западной и Восточной Евразии является отсутствие государства, что следует из известных нам данных об их социальной и политической организации. В этой связи нам, вероятно, следует показать, что мы понимаем под государством. Оно подразумевает централизованную политическую власть, которая монополизирует (или делегирует) управление и регулярно взимает налоги на более или менее определенной территории. Государство провозглашает «преимущество применения голой силы для решения социальных проблем» [Fried 1967, p. 230]. Оно обладает военной силой, способной защитить его перед лицом внешнего или внутреннего врага. Кроме военных и налоговых чиновников, оно имеет в своем распоряжении другие «эксплицитные, комплексные и формальные» органы управления. Оно руководит и устанавливает правила для общества, в котором производительные силы являются достаточно развитыми для того, чтобы породить, в различной степени, социальную дифференциацию, стратификацию и создать излишки, необходимые для содержания государства. Социальные связи основываются не на узах родства и обычаях. Кроме того, существует государственная идеология, которую чаще всего подкрепляет организованное духовенство и понятие гражданства [Claessen, Skalnik 1978, p. 21; Krader 1968, p. 9–10, 13; Sagan 1985, xvi, xx, xxi]. M. Фрид отмечает: «Точка концентрации является одним из основных принципов организации: иерархия, дифференцированная степень доступа к основным ресурсам, повиновение официальным лицам и защита территории». Оно сохраняет себя «и физическими, и идеологическими средствами, путем поддержания военных сил и путем создания идентичности среди других подобных организационных единиц» [Fried 1967, p. 235]. В своей основе государство должно быть «совокупностью организаций, наделенных властью принимать обязательные для народа решения, и организаций, юридически располагающихся на определенной территории, которые внедряют эти решения, используя, при необходимости, силу» [Evans, Rueschemeyer, Skocpol 1985, p. 46–17].

Не все эти критерии могут быть применимы при анализе степного общества. Мобильность — колоссальное военное преимущество кочевников — была также и источником потенциальной политической слабости. Чтобы компенсировать эту слабость и непостоянство территориальных связей, в кочевой политической организации [Khazanov 1984, p. 138–142], даже на государственном уровне, по крайней мере на его ранних этапах, продолжали играть роль весьма политизированные родовые факторы. Крэдер называл такую общность «кровнородственным государством» [Krader 1968, p. 4]. Структуру кочевого общества определяли семья и айл, род, племя и насущные нужды пастбищной экономики, которые требовали определенного уровня кооперации, взаимодействия родственных связей и экономической деятельности. Те, кто претендовал на создание государства, часто вынуждены были прибегать к силе по отношению к своим собственным обществам, чтобы ввести их в рамки этих базовых уровней организации.

Состояние безгосударственности, характерное для кипчакской политической организации, было типичным для большинства кочевых сообществ региона. Кочевые тюркские племена Евразии передвигались вперед и вспять вдоль континуума, на одном полюсе которого находилось «первобытное» безгосударственное общество, а на другом — «передовое комплексное» общество. Первое из них было способно лишь с трудом управлять собой, а второе стояло на пороге какого-то варианта ранней государственности. В западно-евразийских степях безгосударственность была нормой вплоть до того момента, когда государство было привнесено извне другими кочевниками или когда кочевники завоевывали оседлое общество, в котором существовало государство (и вследствие этого покидали степь). Значит, государственность означала резкое отклонение от нормы. Кочевники Внутренней Азии, столкнувшись с мощью Китая, вынуждены были создавать государства. В Центральной и Западной Евразии подобного давления не было. Великие державы региона не имели возможности массированно и продолжительное время воздействовать своей военной мощью на степь. Расстояния были слишком велики, территории слишком обширны, а добыча — слишком мала.

Взаимодействие этих кочевых сообществ с их оседлыми соседями (всегда являющееся у кочевников решающим фактором государствообразования и вследствие тесного переплетения обоих процессов — и народообразования) могло происходить как мирным, даже симбиотическим, путем, так и в обстановке конфликта. Несмотря на то, что слабая экономика кочевников побуждала их совершать набеги и грабежи и зачастую именно они оказывались инициаторами враждебных отношений, все же не всегда причиной столкновений были они. Точно так же, хотя, за редким исключением, они считались великими завоевателями, их завоевания обычно ограничивались захватом территорий других кочевников в степи. Кочевники редко занимали оседлые земли. В ходе истории, особенно в начале Нового и в Новое время, чаще всего было наоборот.

Хотя кочевое хозяйство предоставляло больше благ индивидуальным кочевникам и давало значительно больше личной свободы, чем это было доступно оседлым крестьянам, все же пастбищное производство не могло сравниться с земледелием в производстве продуктов питания. Поэтому сельскохозяйственные общества могли обладать автаркией и содержать большее количество населения. А кочевые сообщества вынуждены были взаимодействовать с оседлым миром для того, чтобы получить доступ к тем материальным благам, которые сами не производили [Khazanov 1984, p. 46, 50, 70–72, 81, 83; Braudel 1979, p. 104]. Пастушеское хозяйство является значительно более рискованным видом деятельности, чем земледелие. Эпизоотии сокращали численность скота, перепроизводство требовало расширения пастбищ и, как следствие, вело к кровавым столкновениям в степи. Побежденный был вынужден откочевывать, становясь, в свою очередь, причиной целой серии степных миграций. Эти волнения выплескивались на оседлые территории, которые и без того страдали от набегов [Khazanov 1984, p. 69–72, 78–79, 81; Ecsedy 1981, p. 210–212]. В редких случаях отчаявшиеся кочевники завоевывали земледельческие зоны и оседали в них.

Кочевое сообщество было безжалостным по отношению к своим членам. Чаще всего те, кто из-за неправильного хозяйствования или из-за невезения были неспособны содержать количество скота, соответствующее уровню выживания (обычно 60-100 голов овец и лошадей, составлявших большую часть их стад, и меньшее число коров, коз или верблюдов), не найдя работы у богачей или у родственников, вынуждены были осесть [Jagchid, Heyer 1979, p. 289; Barth 1961, p. 16–17, 108–109; Хазанов 1975, с. 150–151]. Обнищавшие, «неприкасаемые» члены кочевого общества часто становились соратниками тех, кто претендовал на завоевания и создание государства в кочевом мире. Кроме того, они, а нередко и рядовые кочевники создавали банды, жертвами набегов которых в равной мере были как другие кочевники, так и оседлое население. Благодаря великолепному искусству верховой езды и военной выучке, отточенным постоянной жизнью в седле, кочевник был замечательным воином и смертельно опасным врагом [Sinor 1972, p. 177; 1981, p. 134–135]. Его навыки пользовались большим спросом. Фактически, все государства, соседствовавшие с евразийскими степями, имели наемников из числа таких кочевников. В зависимости от обстоятельств отношения могли иметь разные формы: союзнические (часто скреплявшиеся брачными узами (ср. альянсы куманов с русскими князьями, близкие связи хорезмшахов с кипчаками, йемеками и другими, связи грузинских царей с Шаруканидами), вассальные (ср. черные клобуки киевских князей), наемные (часто с Византией, реже — с русскими князьями), военное рабовладение (например, гулямы и мамлюки в исламском мире или армия грузинского царя Давида Агмашенебели, состоящая из рабов, и т. д.).

Вражда между кочевниками и оседлыми обществами проистекала из-за проблемы доступа к продуктам питания и изделиям ремесла, производившимися оседлыми земледельцами и горожанами. Для кочевника торговля и набеги были лишь двумя стратегиями для достижения одной цели — получения необходимых или желаемых товаров. Избранная стратегия обуславливалась балансом военных сил. Ослабленные границы делали грабительские набеги более эффективным средством получения товаров. Сильные государства не только заставляли кочевников заниматься торговлей, но зачастую диктовали условия и контролировали поведение кочевников либо перспективой увеличения объемов торговли, либо, напротив, угрозой ограничить ее. Такую политику для обеспечения безопасности своих границ проводил Китай [Yu 1967, p. 4–5; Jagchid 1977, p. 177–204; Khazanov 1984, p. 202-206, 209, 211–212]. Эти необходимые торговые взаимоотношения и конфликты из-за доступа к товарам могли послужить катализатором политического развития кочевников. А поскольку зачатки государства существовали в большинстве кочевых обществ, то движение к государственности, получив необходимый стимул, легко становилось эффективным. Хотя мнение о том, что кочевые общества обладали внутренними силами, способными создать государство, все еще дискутируется, тем не менее, почти несомненно, что главную роль играло внешнее воздействие. Его источник мог находиться на значительном удалении, но он, бесспорно, находился в оседлом обществе.

Племенная конфедерация, получившая толчок в этом направлении, сначала объединяет соседние, а затем и более дальние племена подобно снежному кому. Дж. Дэр назвал этот эффект суперстратификацией [Deér 1938, p. 10–16]. Высвобождающийся при этом динамизм легко преобразовывался в завоевательское государство, особенно тогда, когда в результате междоусобных войн снижалась обороноспособность оседлых государств. По мнению некоторых ученых, еще одним катализатором перехода кочевников к государственности было их включение в международную торговлю (ср. «Шелковый путь», большая часть которого пролегала через территории, контролировавшиеся кочевниками), желание контролировать или использовать ее, а также стимулирующие контакты с международными городскими торговыми группами (например, из центрально-азиатской Согдианы) [Pritsak 1981, p. 15–17]. Как мы увидим, перед эпохой Чингизидов формирование государства в степи явилось, главным образом, результатом взаимодействия с Китаем. Такие кочевые государства, расширяясь к западу, включали в себя другое, степное население. Те тюркские государства, которые возникли после падения Тюркского каганата, являлись, так или иначе, наследниками этой империи, результатом интервенции соседней великой оседлой державы или следствием завоевания уже существовавшего оседлого государства. Нет ни одного случая, когда бы государство в степи возникло спонтанно.

Создание государства несло угрозу и рядовым кочевникам. Если оно было создано в результате завоевания оседлого государства, то правящий дом кочевников, увлекаемый притягательной силой утонченной городской культуры, которая теперь находилась в их распоряжении, очень скоро превращался в царскую династию в соответствии с оседлыми традициями. Через несколько поколений он полностью отдалялся от племенных элементов, приведших его к власти. И наступал момент, когда то государство, которое было завоевано кочевниками, пыталось обложить их налогами. Противостояние между правителем и племенами часто приводило к падению династий (ср. Великие Сельджукиды). Кочевые государства в степи или по соседству с ней создавали таких же правителей «по небесному повелению», которые должны были уделять много времени борьбе с мятежными племенами (ср. Тюркский каганат). К тому же экономическое положение рядовых кочевников с созданием государства существенно не улучшалось, точнее, есть свидетельства того, что они становились не богаче, а беднее (ср. монголы эпохи Чингизидов) [Далай 1983, с. 116–120].

Когда кочевые государства разрушались, племена и роды, составлявшие их, всего лишь перегруппировывались, иногда под руководством родов, происходивших (или заявлявших, что происходят) от «харизматического» правящего дома, или под руководством новых родов, но чаще всего не как государства. Они возвращались к определенной точке континуума между безгосударственностью и государственностью в ожидании нового катализатора, который мог бы снова подтолкнуть их к государству. Такая характеристика придавала кочевым государствам эфемерный и пестрый облик.

В заключение нашего обсуждения кочевой безгосударственности и государственности приведем замечание В.В. Бартольда о том, что кочевники обычно не стремятся к политическому объединению. Ханы появляются и присваивают власть только в особых обстоятельствах. Их не избирают и не приглашают [1963–1977, с. 22–23]. Безгосударственность, таким образом, предоставляет кочевнику больше свободы, чем государство, и, с точки зрения кочевника, она во многом предпочтительней, чем государственность. И если взглянуть с этой точки зрения, то отсутствие у кипчаков государства не является чем-то необычным. Внимания заслуживает то, какие стратегии использовали кипчаки для взаимодействия с окружавшими их различными политическими образованиями.

Для того чтобы дать рассматриваемой проблеме должную оценку, а также для того, чтобы документально подтвердить свои рассуждения, мы должны, прежде всего, представить краткий обзор истории кочевых сообществ внутреннеазиатского происхождения[8], располагавшихся на территориях кипчаков. В первую очередь речь идет о центрально-азиатских и восточноевропейских гуннах. Они, по-видимому, произошли от группировок, вытесненных в Среднюю Азию в результате того, что сообщество хунну во Внутренней Азии потерпело целую серию поражений от ханьского Китая и его протомонгольских союзников сяньби. Этнические корни и языковая принадлежность и азиатских, и европейских гуннов не выяснены (о миграциях см.: [Czeglédy 1983, p. 1–33, 88–92]; о хуннском языке см.: [Maenchen-Helfen 1973, p. 376ff; Doerfer 1973, p. 1–50]). Также дискуссионным является вопрос о том, действительно ли хунну создали государство[9].

Еще меньше мы знаем о структуре гуннской политии в Европе. Вполне возможно, что гунны сохранили некоторые элементы политических традиций хунну, т. е. имперскую федерацию. Нет достоверных свидетельств того, что они собирали налоги. Правда, они получали дань или «субсидии», которые, в сущности, вымогались у поздней Римской империи. Как бы хорошо не была организована эта система, все же ее вряд ли можно назвать управлением. Наши источники упоминают видных представителей гуннского общества, в которых кое-кто из ученых усматривает развитую аристократию. И здесь данные тоже противоречивы [Maenchen-Helfen 1973, p. 180–186, 190–198].

Возможно, речь идет о родовых и племенных вождях. Не вполне ясные свидетельства указывают на существование «царского», т. е. правящего рода, из которого происходил Аттила, а восточно-римские источники дают общие сведения о «царстве гуннов» [Priskos 1903, p. 121]. Тем не менее, есть некоторые основания полагать, что у них существовала система управления, выходившая за рамки военной структуры типичной кочевой конфедерации. Под руководством динамичного харизматического лидера, такого, как Аттила, эта конфедерация росла, присоединяла к себе новые элементы (степных кочевников и других, например готов и славян), и в результате длительного взаимодействия с римским миром, из которого получала огромные материальные блага, она могла бы развиться в раннее государство. Этот возможный прогресс внезапно прервался из-за смерти Аттилы в 453 г. (при невыясненных обстоятельствах) [Иордан 1960, лат. 171–172, рус. 116–117][10]. Мятеж покоренных племен в 454 г., кульминацией которого была гибель сына Аттилы Эллака, и выход из конфедерации многих из них лишь подчеркивают хрупкость ее структуры. В дальнейшем легенда об Аттиле, по-видимому, использовалась в идеологических целях дунайско-балканскими булгарами, которые, если предположения современных ученых справедливы, связывали свой правящий дом с потомками Аттилы и таким образом легитимировали его (см. ниже).

В следующем столетии кочевники Западной Евразии, различные огурские племена (огуры, оногуры, шара огуры, ут(р)игуры, кутригуры) и сабиры, появившиеся в этом регионе в связи с наступлением аваров в 463 г. [Priskos 1903, p. 586][11], не создали политической структуры выше уровня племенного союза. Византия использовала их разобщенность и соперничество с роковыми для них последствиями (например, братоубийственная война между ут(р)игурами и кутригурами, спровоцированная Константинополем в середине VI в.) [Procopius 1928, p. 84–95, 235–251; Agathias 1967, p. 176–179; Menander 1903, p. 170–171]. Когда на этой арене[12] в 557 г. появились авары, они присоединили к себе некоторые из этих племен (например, кутригуров) и нашли убежище в Паннонии. Здесь они постепенно осели, но продолжали совершать грабительские набеги и войны с Византией, как и их предшественники в Паннонии, европейские гунны. Подобно последним, они сохранили элементы политической структуры своих внутреннеазиатских предков. Византийские и латинские источники сообщают, что ими руководил каган, а их чиновники именовались tudun и yuǧruš [Nemeth 1930, p. 103]. Все эти термины внутреннеазиатского происхождения были связаны с жуаньжуанями и протомонгольским племенным союзом сяньби, из которого и вышли.

Какой бы ни была государственная или государствоподобная структура европейских аваров, они, или, скорее, их правящие роды, принесли ее из Внутренней Азии. Они не создали государства на европейской земле. В типично степной манере, как только они ворвались в этот регион, они захватили другие племена и распространили на них те элементы своего государственного/государствоподобного аппарата, которым обладали. Будучи союзниками и противниками Константинополя, они собирали дань, накапливая колоссальные богатства, которыми, по-видимому, воспользовались Каролинги, победившие аваров в конце VIII в.

Византийцы не были совершенно пассивны перед лицом этой постоянной, если не сказать традиционной, опасности. Они искали союзников в Понто-Каспийских степях и при любой возможности поддерживали те общности, которые обладали достаточной силой, чтобы противостоять или контролировать угрозу, исходившую из степей. На первых порах такие союзники не заставили себя ждать. Речь идет о тюрках, которые быстро объединили в свой союз все кочевые племена Понто-Каспийских степей. Из китайских источников следует, что тюрки, несомненно, заимствовавшие многие элементы у жуаньжуаней (включая титул каган, происхождение которого остается неясным), обладали вполне сформированной системой управления. Они поделили свою обширную империю, простиравшуюся от Понтийских степей до Маньчжурии, на Восточный и Западный каганаты. Теоретически Восточный каган обладал более высоким статусом, тогда как Западный каган назывался Yabǧu Qaǧan. «Чжоу ту» и другие исторические хроники, как и тюркские надписи, содержат многочисленные тюркские титулы и должности: yabǧu (ye-hu), šad (shê), tegin (t’ê-lê), ilteber (sse-li-fa?), tudun, tutuq [Liu 1958, p. 8–9, 41; Clauson 1972, p. 134 (ilteber), 453 (tutuq), 457 (tudun), 483 (tegin), 866 (šad), 873 (yabǧu) — многие из них имели иранское или тохарское происхождение]. Эти же источники сообщают о сложных церемониях инвеституры при восшествии нового кагана, в которых сильно ощущались шаманистские мотивы [Liu 1958, p. 8]. Именно эта империя раскинулась в Понто-Каспийских степях в конце 560-х гг., неся кочевникам этого региона свою государственность в форме Западно-Тюркского каганата и подчинив их. В этом регионе кочевники следовали политическим традициям, принесенным сюда тюркским каганатом, как бы они ни забывались с течением времени. Эта тюркская политическая традиция сохранилась и в дальнейшем, хотя реальная власть каганата над регионом через некоторое время была утеряна [Golden 1982, p. 37–76].

Когда в конце VI — начале VII в. Тюркская держава, разрываемая внутренними раздорами и давлением со стороны Китая, стала клониться к упадку, Византия обратила свой взор на булгар. Они представляли собой племенной союз, который, по нашим источникам, впервые появился в 480 г. [Златарски 1918, 1927, repr. 1970, c. 81–82; Beševliev 1980, p. 83]. Император Ираклий (610–641), боровшийся не на жизнь, а на смерть с сасанидским Ираном, поддерживал и булгарский союз в Понтийских степях, и хазарский союз, который окреп под тюркским патронажем в низовье Волжско-Северокавказской зоны. Ираклий был заинтересован в обращении (в 619 г.) Кубрата, вождя булгар [John of Nikiu 1916, p. 197], как части широкого плана сдерживания аваров, которые к этому моменту уже объединили свои силы с персами. К 635 г. булгарская конфедерация под предводительством Кубрата (происхождение которого не выяснено), по-видимому, добилась независимости от аваров [Kollautz, Miyakawa 1970, p. 159–160; Besevliev 1980, p. 149][13]. Нам нет необходимости углубляться в эту тему, краткая история «Магна Булгарии» описана византийскими историками Теофаном и Никефором. Раздираемые внутренними противоречиями, булгары потерпели поражение от своих врагов хазар, которые установили гегемонию над западноевропейскими степями около 650 г. [Theophanes 1883, reprint 1963, p. 356–358; Nicephorus 1889, reprint 1975, p. 33–34; подробнее см.: Golden 1980, p. 44–46]. Большая часть булгарских племен осталась в Понтийских степях под хазарским владычеством (а немного позже переселилась в Среднее Поволжье). Некоторые орды, например те, которыми руководил Аспарух, в конечном итоге, пересекли Дунай и заняли (в 679 г.) их нынешнюю родину, Болгарию. Болгарское государство возникло в условиях симбиоза со славянами и благодаря огромному культурному воздействию Византии, но все же сохранило элементы внутреннеазиатского наследия. Оно было типичным кочевым захватническим государством. Вытесненное из степи другими кочевниками, оно захватило оседлую территорию и постепенно смешалось с ее обитателями. Славянизация стала заметной с IX в. Этот процесс ускорялся обращением в христианство, поскольку старая булгарская аристократия пыталась оказать сопротивление монархии и сохранять свои языческие традиции. Следствием поражения в этой борьбе явился упадок (дискредитация?) старой тюркской языческой культуры. Правящий дом, который когда-то легитимировал свою власть в степных терминах[14], теперь стал христианской династией и имел в своем распоряжении новый мощный источник легитимирующей идеологии.

Хазарский каганат, возникший в 650 г., был значительно ближе к своему тюркскому прародителю и сохранил многие его должности, титулы (qaǧan, yabǧu, šad, tudun и т. д.), структуры и традиции (например, церемонии инвеституры). Отличие Хазарского каганата состояло в том, что в нем существовала сакрализованная дуальная царская власть, в которой старший царь, каган, являлся церемониальной фигурой, гарантировавшей кут («небесно благое счастье») для царства, в то время как каган-бек, или шад, управлял насущными государственными делами. Такая тенденция уже существовала, в той или иной степени, и среди тюрков. Царский род мог быть тюркского, т. е. от Ашина, происхождения [Golden 1982, p. 55–61; 1983, p. 149–150, n. 67]. Напомним, что Хазарский каганат представлял собой государство, заимствованное извне. Его истоки следует искать в Тюркском каганате, с которым он был связан самым тесным образом.

Второй (Восточный) Тюркский каганат распался из-за междоусобиц в 742 г. В последующей борьбе победу сначала одержало племя басмыл (под предводительством Ашина-кагана), а затем уйгуры (в 744–840 гг.). Уйгуры, вождь которых возвысился до ранга ябгу в период короткого правления басмылов, стали каганским народом. Правитель карлуков в награду за заключение союза с басмылами тоже стал ябгу. Кроме того, этот высокий ранг получил и вождь огузов. Конфликт между членами этой тройки был неизбежен. Карлуки под предводительством своего ябгу ушли на земли западных тюрков (ок. 745 г.) и способствовали гибели Западного каганата в 766 г. [Pritsak 1951, p. 233–274; Pritsak 1953, p. 403; Beckwith 1987, p. 126]. Огузский союз, тоже вынужденный покинуть родные земли во Внутренней Азии, в 770-е гг. переместился в регион к западу от центрально-азиатской территории, заселенной карлуками, в сыр-дарьинскую степную зону [Golden 1972, p. 54].

Карлуки и огузы оставались племенными конфедерациями, а не государствами в течение двух столетий. Другие племенные группировки, которые раньше были частью Тюркской империи, например кимакский союз, находились на таком же уровне политической организации. Они сохраняли элементы тюркского аппарата управления, особенно титулатуру, в частности титул, который вождь их правящего рода носил в тюркском государстве. Так, карлукские и огузские правители продолжали величать себя ябгу. Когда киргизы, свергшие в 840 г. уйгуров, не смогли продолжить тюркские традиции (каганат при тюрках и уйгурах находился в Монголии, близ священных мест на Орхоне), на каганат, по-видимому, стал претендовать карлукский ябгу. Свидетельства этого содержатся в мусульманских источниках[15]. Так называемая Караханидская династия возникла именно в этих условиях, связанных с большей или меньшей степенью исламизации и значительными контактами с культурой ирано-мусульманских оазисных городов-государств, с которыми торговали, а иногда и совершали на них набеги. Точное происхождение правящей династии этого государства (из рода ашина, или из правящих родов карлук, ягма, тогуз огуз) до сих пор не выяснено. Хотя его можно назвать, в некоторой степени, наследным государством тюрков, хотя бы с точки зрения структуры (дуальный каганат) и династии (?), оно все же было в большей степени захватническим. Завоеванные им иранские городские области Туркестана были регионами древней оседлой культуры и государственности. Караханиды всего лишь привили некоторые основные традиции тюркской власти на оседлую территорию и управление, которое было у Саманидов. Этот процесс упрощался благодаря тому, что составлявшие население страны две этнические группы, тюрки и иранцы, были носителями мусульманской культуры. Исламизацию важных элементов их политической культуры можно проследить в «Кутадгу билик», караханидском «зерцале принцев» XI в. [Dankoff 1983]. Еще большей исламизации подверглись те огузы, которые под предводительством сельджуков продвинулись на Ближний и Средний Восток (из Средней Азии их вытеснили более сильные соседи) и завоевали империю в середине XI в. [Sümer 1980, p. 61ff; о сельджукских институтах см.: Uzunçarşili 1984, p. 1-58; Cahen 1968, p. 1–51]. Короче говоря, из этого следует, что государства караханидов и сельджуков, действительно, были следствием их завоеваний уже существовавших государств.

Наконец, мы можем отметить, что племенные союзы печенегов и восточных огузов (русское название — торки), которые доминировали в Понто-Каспийских степях после падения хазарского царства в конце X в., оставались конфедерациями и никогда не достигали уровня государственности [Golden 1982, p. 63–68].

В этом смысле проблему представляет кимакский союз, который был основой кипчакской конфедерации. Прицак, выдвинув целый ряд сложных филологических и исторических аргументов, содержащих множество предположений, приходит к выводу о том, что кипчаки произошли от «восточных тюркютов», которые были вытеснены на запад после того, как уйгуры закрепились в Монголии в 744 г. В конце IX в. протомонгольские *куомаки/кимаки (кит. K’u-mo), пришедшие в район Иртыша из Маньчжурии, стали их восточными соседями. Тюркские кипчаки называли их куманами[16]. Эта гипотеза интересна и обоснованна, однако наши источники настолько скудны, что не позволяют полностью принять эту интерпретацию. Сюмер, в сходном гипотетическом ключе, связывает их с упоминавшимся в орхонских надписях народом Чик [Sümer 1980, p. 31–32], который подчинялся тюркам. Кумеков предполагает, что около 650 г. они обитали на севере Алтая, в районе Иртыша. Они могли быть одним из племен, подчинявшихся Западно-тюркскому государству, которое тогда клонилось к упадку. Вскоре после этого, полагает Кумеков, они добились независимого статуса. Затем они переместились в Южно-Уральский регион (западное, кипчакское крыло) и северо-восточное семиречье. Здесь они граничили с тогуз огузами (уйгурами) Восточного Туркестана, а на юге — с карлуками. Такая реконструкция подразумевает, что они были частью Тюркского каганата. Эта точка зрения подтверждается наличием у них тюркских титулов (например, шад, тутук, байгу [recte yabǧu]). Согласно реконструкции Кумекова, после падения в 840 г. уйгурского государства, некоторые вассальные уйгурские племена присоединились к кимакам. Именно благодаря этому они приобрели статус народа под предводительством ябгу (в тюркской терминологии: yabǧuluq budun). Кимакское государство, простиравшееся от Среднего Иртыша до Джунгарских Ворот, создавалось, как полагает Кумеков, на фоне кровопролитных сражений между различными беглецами из внутреннеазиатского тюркского государства. Кроме того, чтобы подтвердить свою точку зрения о том, что у кимаков, действительно, было государство, Кумеков исследует данные арабо-персидской исторической и географической литературы [1972, с. 113–116]. К этим материалам обращаемся и мы.

Тамим ибн Бахр, который путешествовал по тюркским землям в IX в., упоминает, что «царь кимаков» проживает примерно в восьмидесяти днях пути от Тараза [Minorsky 1948, араб. текст с. 281 / пер. с. 284]. Аль Якуби, также в IX в., в своей книге «Китаб аль-Булдан» пишет: «Туркестан (Turk’stân) и тюрки (представляют) несколько племен (ajnâs) и стран (mamâlik, мн. ч. от mamlakah, что можно перевести как „царство, государство, страна“; отсюда вытекает одна из трудностей текста. — П.Г.). Среди них карлуки, тугузгузы, туркаши, кимаки и гуззы. Каждое племя (jins) тюрков имеет свою (собственную) отдельную страну/государство (mamlakah, не похоже, что каждое из них представляет государство. — П.Г.), а некоторые из них воюют с другими» [Al-Ya’qûbî 1892, с. 295].

Ибн аль-Факих (умер ок. 340/951-952 г.) в манускрипте Машад / (f. 168а) [Кумеков 1972, с. 116] сообщает, что огузы, тогуз огузы и кимаки являются самыми сильными тюркскими народами и все имеют царей. Хотя у тогуз огузов/уйгуров, конечно, было государство и цари, даже когда они рассеялись после 840 г., этого нельзя сказать об огузах. Поэтому эти данные представляются довольно неопределенными. Является ли «царь» всего лишь условным обозначением, которое наши источники применяют к любому правителю, вождю и т. д., или он подразумевает наличие царства и государственного аппарата? Что касается кочевников, я все же склоняюсь, в основном, к первой точке зрения, поскольку во всем огромном количестве источников мы не находим подтверждения существования государственного аппарата. Лишь в «Худуд аль-Алам» (982) мы находим определенные сведения, содержащие важные подробности.

Неизвестный составитель утверждает, что «царя кимаков называют каганом. У него в стране кимаков есть одиннадцать наместников (âmil), а владения (âmal) передаются по наследству детям наместников». Летней резиденцией кагана называется город «Намакия» (= Ямакия), примерно в 80 днях пути от Тараза [Minorsky 1970, p. 100; Sotoodeh 1962, p. 85–86]. Примечательно, что в то время использовался титул каган. Этот титул принимался не так уж просто, и он подразумевал существование тюркского кочевого государства по образцу тюрков. Наличие особых (возможно, племенных) территорий, управляемых амилами, позволяет предполагать наличие какого-либо государственного аппарата. Это является убедительным доводом в пользу существования у кимаков государства. Однако и здесь возникают вопросы.

Несколько другую картину представляет Гардизи, который писал в середине XI в., но пользовался мифами и данными более ранней эпохи. Он перечисляет семь племен, которые составляют кимакский союз: îmî, îmâk (= Yimek ← Kimek[17]), Tatar, Bayândir, Xifcâq, Lnîqâz, ’jlâd, и прослеживает их правящий дом от «Tatârân». В представленных им этногенетических мифах титулы шад и тутук (выступающие в роли собственных имен) ассоциируются с правителями. Что для нас особенно важно, Гардизи не упоминает о кагане. Он, скорее, говорит о том, что «их предводителя (ra’is-i išân) называют *Yinal Yabǧu (bmâl bygw)» [Бартольд 1963–1977. t. VIII, p. 26–28 / пер. 43–45; Martinez 1982, p. 120–122]. Это был малозначимый титул, которым обозначались их современники карлуки и огузы — в прошлом тоже покоренные племена в составе Тюркского каганата. Сведения Гардизи, как мы уже отмечали, не были современными, скорее, они, как и данные Худуда, были почерпнуты из отчетов путешественников и географов IX–X вв. Коротко говоря, вырисовывающаяся картина далека от ясности. Основываясь на Худуде, можно предположить, что кимаки, которые появились в результате падения тюркского государства (хотя мы не располагаем ни современными, ни какими-либо другими источниками, которые, действительно, указывали бы на их пребывание в этом государстве), были вынуждены развить зачаточное государство, латентно присутствовавшее во всех кочевых племенных конфедерациях Евразии, для того чтобы противостоять карлукам и другим. Однако в степи часто подобные раздоры не влекли за собой создание государства. Кроме того, государства, которые возникали в кочевой Евразии подобным образом, почти неизбежно становились захватническими из-за динамизма, высвобождавшегося в акте творения. Мы не располагаем подобными сведениями о кимаках. Что же тогда нам делать с данными, содержащимися в Худуде? Они не похожи на общие и клишированные данные других географических источников.

Ясно, что после 840 г. необходимо было переосмыслить легитимность каганата. Вплоть до того момента каганат ассоциировался с осуществлением политической власти в Монголии и Южной Сибири, традиционных локусах тюркского владычества, и с обладанием символическими священными землями. Мы уже кратко охарактеризовали адаптацию карлуков и других народов, которые находились в тесном взаимодействии с исламским обществом. Кимаки же жили на значительном удалении от них. В отличие от карлуков, огузов и более мелких туркестанских группировок, находившихся в непосредственном контакте с урбанистическим исламским сообществом в экономическом, культурном и физическом отношении, кимаки не граничили с ним. Решение проблемы, возможно, следует искать в факте вовлечения кимаков в международную торговлю. Как бы далеко они ни находились от политико-военных перспектив великих городских центров, кимаки были настолько важны для мусульманских торговых интересов, что географы предоставляли информацию о том, как до них добраться (например, Гардизи приводит данные о путях, ведущих к кимакам). Худуд отмечает, что «у них только один город, но племен множество». Эти жители — кочевники, «которые живут в войлочных юртах, зимой и летом бродят по пастбищным землям, водам и лугам. Их главные товары — соболя, куницы и овцы» [Minorsky 1970, p. 99; Sotoodeh 1962, p. 85].

Ответ на наш вопрос заключается, думается, в том, что кимаки торговали мехами. Кочевники издавна властвовали над лесными народами, которые охотились и меняли пушнину. Эта была модель, которая, возможно, шла от скифских времен (объясняющая некоторые иранские элементы в финно-угорских языках) [Ligeti 1943, p. 41–42, 54–57][18] и продолжалась в эпоху Чингизидов [Allsen 1985, p. 28–31]. А потому, вероятно, кимаки продвигались к государственности, основываясь (предположительно) на тюркских традициях (которые нашли отражение в некоторых титулах), в ответ на угрозу со стороны соседей и, что еще важнее, вследствие использования прибыльной пушной торговли. И здесь импульсом к созданию государственности послужил внешний катализатор: экономическое господство над лесными народами и влияние, хотя и на расстоянии, мусульманских городов — конечной цели их торговой деятельности. Если составитель не перепутал их с кем-то (может быть, с Киргизским каганатом), то этот пример может считаться одним из немногих случаев появления государства в степи. Что заставляет немного колебаться в принятии гипотезы о кимакской государственности, так это то обстоятельство, что кипчакская конфедерация, которая вышла из кимакского союза, ничего не взяла из этого наследия государственности. Если кимакское государство и существовало, оно не имело глубоких корней.

В Худуде содержится отдельное краткое упоминание о кипчаках, в котором отмечается, что они «являются родом (qaum), который, отделившись от кимаков, осел на этих землях (вблизи границ с печенегами. — П.Г.)… Их царь (malik) (назначается) от имени кимаков» [Minorsky 1970, p. 101; Sotoodeh 1962, p. 87]. И снова можно заподозрить, что под маликом Худуд или его источник подразумевал всего лишь вождя этой субконфедерации.

Как мы уже отмечали выше, конфедерация под руководством кипчаков сформировалась в ходе или сразу после кунской миграции. К сожалению, мы не располагаем источниками, проливающими свет на процесс интеграции кунов и кимаков и на превращение кипчаков в господствующий элемент. К 1031 г. или около того кипчаки и союзные племена чуграков и кучетов/кочетов уже беспокоили границы Хорезма. Спустя короткое время они оказались втянутыми во внутренние дела хорезмшахов как «союзники» или, что более вероятно, как наемники и использовались для достижения политических целей внутри государства [Baihaqî 1324/ 1945, с. 86, 316–333, 682–684]. Считается, что один из сельджукских руководителей, Чагры Бег, вскоре после победы сельджуков над газневидами при Данданкане в 1040 г., которая открыла им путь к созданию своего государства на Среднем Востоке, обратил одного из предводителей кипчаков в ислам и породнился с ним брачными узами [Sümer 1980, p. 92]. А затем кипчаки оказались втянутыми в дела Хорезма. Они действовали и как союзники, и как враги. Так, согласно Джузджани, хорезмшах Ала’-ад-Дин Атсыз (1127–1156) «направил силы против Джанда, Туркистана и Кипчака». В конечном итоге он распространил свою власть над всем степным регионом, окружавшим его страну. Его сын Иль-Арслан (1156–1172), однако, «заключил союз с ханами кипчаков» [Juzjânî 1342-43/1963-64, с. 299–300]. Его сын Текиш (1171–1200) женился на дочери одного из кипчакских вождей, которая затем получила титул терген хатун (как и жена его отца, которая тоже могла быть кипчакского происхождения).

Терген хатун, чьи интриги и прочные связи в хорезмском руководстве сыграли роль в падении этого государства с приходом монголов, была, согласно источникам, ханского происхождения. Ан-Насави и Ибн Халдун считали, что она была из рода/племени Баяут. Джувайни связывает ее с родом/племенем Уран/Ёрен. Они были частью кипчакской субконфедерации, имевшей отношение к имекам/емекам (кимакам) [Ан-Насави 1973, с. 70; Ibn Xaldûn 1983–1986, p. 235; Juvainî 1912, 1916, 1937 II, p. 109; см.: Boyle 1958, II, p. 378; Golden 1986, p. 22–23]. В случае их войны друг с другом Текиш иногда мог манипулировать обоими. Однако он усвоил, что, даже являясь союзниками, кипчаки доставляют беспокойство [Juvainî там же, c. 40–43; см.: Boyle 1958, I, p. 309–310]. Хотя наши источники иногда наделяют кипчакских вождей титулом «хан», этот термин, даже если он, действительно, использовался, вовсе не подразумевает существования государства. Нет доказательств того, что у восточных кипчаков на границах Хорезма была какая-либо централизованная власть или организация. По-видимому, они были так же разделены на различные субконфедерации, как и их конфедераты в западных степях. Хорезмшахи были слишком заняты другими делами и целями (длительное вмешательство в дела Азербайджана и Среднего Востока, присутствие каракиданей на востоке (после падения киданьского государства Ляо в Северном Китае в 1125 г.). К тому же кочевники не были столь притягательной целью, ради которой имело бы смысл вести долгие боевые действия. Они предпринимались только в случае крайней необходимости. Выгода была минимальной. Подобно Китаю и Византии, хорезмшахи (которые вплоть до конца XII в. оставались, хотя бы номинально, данниками сельджуков) считали более эффективным сочетать военную силу, или ее угрозу, с торговлей[19] и возможностью использовать кочевников в узаконенном грабеже в качестве союзников или наемников. Весьма сходная модель взаимоотношений была установлена с Русью.

В 1054 г. кипчаки, перед которыми продвигались теснимые ими западные огузы и печенеги (позже Русь изгнала последних в Византийскую империю), вошли в контакт с русскими князьями. Нет необходимости еще раз пересказывать историю русско-половецких (куман/кипчакских) военных отношений[20]. Мы лишь заметим, что длительный период взаимных проверок боем начался в 1060-е гг. Но никогда не было такого момента, чтобы кочевники стремились завоевать Русь. На самом деле кипчаки очень скоро оказались включенными в русскую систему[21], служили в качестве наемников и союзников и часто становились родственниками (посредством заключения брака) отдельных ветвей Рюриковичей. Период этот закончился в царствование Владимира Мономаха (ум. 1125), который в зрелые годы, если не использовал их в качестве союзников, успешно воевал против них. Ольговичи, ведя борьбу со своими сородичами Рюриковичами, призывали кипчаков около 15 раз. Владимир Мономах заключил с ними не менее 19 мирных договоров [Плетнева 1958, с. 222].

В конце этого периода в военном противостоянии, в сущности, победу одержала Русь. Когда князья Рюриковичи объединились, они оказались в состоянии нанести кипчакам сокрушительный удар, и делали это несколько раз. Например, в 1103 г., собравшись при Долобске, русские под предводительством Владимира Мономаха и по его призыву предприняли поход в глубь половецких территорий. Презрительно отвергнув предложения о мире, русские совершили нападение, убили 20 половецких вождей и пленили остальных. Позже некоторых пленных по приказу Владимира зарубили [ПСРЛ, I, c. 277–279; II, c. 252–256] в отмщение за набеги[22]. Следует иметь в виду, что у Руси был большой опыт взаимоотношений с кочевниками. Она уже одержала победу над печенегами и уничтожила торков (и те, и другие были вытеснены в Понтийские степи давлением со стороны кимак-кипчаков). По всей вероятности, кипчаков ожидала бы та же судьба, будь Русь в состоянии создать политическое единство. Однако в период после Мономаха, особенно после смерти его талантливого сына Мстислава (1132), Русь, в сущности, представляла собой совокупность княжеств, подчинявшихся киевскому князю лишь номинально, которые иногда объединялись на короткое время для достижения ограниченных целей. Кипчаки, будучи независимыми общностями, были полностью включены в эту систему, причем различные субконфедерации служили разным группам Рюриковичей или устанавливали с ними отношения.

Кипчаки принимали участие и в событиях в Закавказье. Когда Грузинское царство вело отчаянную войну с сельджуками, царь Давид Агмашенебели (1089–1125) призвал своего тестя, кипчакского вождя Атрака, сына Шарукана из конфедерации «диких куманов» (см. выше, Давид был женат на дочери Атрака. Грузинские источники называют ее Гуарандухт [это имя, несомненно, иранского происхождения и было, по всей видимости, тронным именем царицы). Это случилось примерно в 1118 г. Мы не располагаем сведениями, как сложился этот альянс, хотя грузинские цари издавна заключали политико-брачные союзы с важными группами на Северном Кавказе (например, алано-асы). Давид прибег к соплеменникам Атрака для того, чтобы увеличить численность своих собственных войск [Qauxč’išvili 1955, I, p. 335–337]. Затем он начал объединять Грузию и заложил основы ее становления как главной державы региона. Грузинское доминирование в Закавказье закончилось только с монгольским завоеванием. Главным фактором этого завоевания были продолжающиеся отношения грузинской короны с кипчаками. Атрак, как известно из русских источников, после смерти Владимира Мономаха вернулся в Понто-Каспийские степи [ПСРЛ, II, c. 716]. Причиной ухода Атрака на Кавказ была агрессивность Владимира. Но другие кипчаки остались в Грузии, в некоторых районах которой наблюдалось уменьшение населения, и в конце концов приняли христианство и огрузинились[23]. Новые группы кипчаков пришли в конце XII в. В других случаях грузинские цари могли просто их позвать (как поступил неудачливый Георгий Лаша, 1213–1223) [Qauxč’išvili 1955, I, p. 367; 1959, II, p. 65]. Мы не будем подробно обсуждать роль кипчаков в грузинской истории [Golden 1984, p. 45–87]. Заметим лишь, что корона использовала их для сдерживания мятежной аристократии. Но в свое время окультуренные кипчаки сами стали лидерами аристократических фракций. Еще можно добавить, что кипчаки, пришедшие в Грузию, находились на племенной стадии. Шаруканиды, как бы высок ни был их статус в степи и Грузии, не были царями и не управляли государством. На Балканах племена западных кипчаков/куманов, некоторые из которых, наряду со службой Константинополю, иногда разоряли границы клонящейся к упадку Византии [Diaconu 1978], сыграли важную роль в создании (1185–1188 гг.) Асенидской династии и Второй Болгарской империи [Fine 1987, p. 10 ff]. Царствовавшие позже болгарский царь Георгий I Тертер (1279–1292) и наследовавшие ему Шишманиды (царствовавшие вплоть до Османского завоевания в конце XIV в.) были по происхождению, вероятно, кипчаками. Они, подобно куманам в Венгрии (которые расселились там в конце 1230-х — 1240-е гг. в двух регионах, Великой и Малой Кумании [Nagykunság и Kiskunság]), вследствие монгольского нашествия и службы венгерской короне (о куманах в Венгрии см.: Rasonyi 1981, p. 120 ff), сохраняли племенную организацию и управлялись незаурядными вождями (например, Котяном /Kötän/, хорошо известным и на Руси). Они не были частью государства.

Как указывалось ранее, для того чтобы кочевники создали государство, необходим был какой-то внешний катализатор (обычно оседлое государство). На территориях, окружавших кипчакские степи, такого катализатора не было. Соседние оседлые государства были слишком слабы политически (но это не означало обязательно военной слабости), чтобы представлять для кочевников реальную угрозу. В свою очередь, кочевники, для которых неопределенность конфедеративных связей была нормой, никогда серьезно не угрожали окружающим государствам. В том сравнительно редком случае, когда соседнее оседлое государство решало применить против кочевников всю свою военную мощь (например, Русь при Владимире Мономахе), кочевники неизменно терпели поражение. С кочевой точки зрения, их положение в Дешт-и-Кыпчаке было превосходным. У них были отличные пастбища, хорошо снабжавшиеся водой. Они имели легкий доступ к товарам оседлых сообществ, как к продуктам питания, так и к изделиям ремесла. Они могли заниматься торговлей или набегами, обычно сочетая их. Дополнительный доход можно было получить посредством военной службы и в качестве союзника одного государства в его борьбе против другого, и внутри одного государства, поддерживая отдельные группировки. Их положение укреплялось сложной совокупностью брачных уз/альянсов, которые интегрировали их в региональную межгосударственную систему взаимоотношений. Русские князья, грузинские цари, хорезмшахи и, позже, венгерские короли имели в своем распоряжении куманские войска. Благодаря этому кипчаки избежали судьбы своих предшественников в западно-евразийских степях. Они выжили. Кипчакская независимость была уничтожена кочевым государством, государством монголов-чингизидов. И снова, после некоторого сопротивления, они быстро интегрировались в новое политическое окружение. Некоторые кипчаки стали высокопоставленными чиновниками в юаньском Китае, однако большинство осталось в кипчакской степи и в свое время ассимилировало своих завоевателей.


Литература.

Ангелов Д. 1971. Образуване на булгарската народност. София.

Ан-Насави, Шихаб ад-дин Мухаммад. 1973. Жизнеописание султана Джелал ад-дин Манкбурны. Баку.

Бартольд В.В. 1963–1977. Сочинения. т. 1–8. М.: Наука.

Волин С.Л. и др. (ред.). 1939. Мат-лы по истории туркмен и Туркмении. т. 1. М.; Л.

Голубовский П. 1984. Печенеги, торки и половцы до нашествия татар. Киев.

Гордеев Ф.И. 1985. Историческое развитые лексики марийского языка. Йошкар-Ола.

Григорьев А.П. 1981. Официальный язык Золотой Орды XIII–XIV вв. Тюркологический сборник, 1977. М.: Наука.

Гумилев Л.Н. 1970. Поиски вымышленного царства. М.: Наука.

Далай Ч. 1983. Монголия в XIII–XIV вв. М.: Наука.

Иордан. 1960. О происхождении и деяниях гетов. Гетика / Пер. на рус. яз. Е.Ч. Скржиньской. М.

Каргалов В.В. 1967. Внешнеполитические факторы развития феодальной Руси. М.

Кляшторный С.Г. 1986. Кипчаки в рунических памятниках. Turcologica. Л.

Кудряшов К.В. 1948. Половецкая степь. Записки Всесоюзного географического общества. Вып. 2. М.

Кумеков Б.Е. 1972. Государство кимаков IX–XI вв. по арабским источникам. Алма-Ата.

Мавродина P.М. 1973. Русь и кочевники. Советская историография Киевской Руси / Отв. ред. В.В. Мавродин и др. Л.

Мавродина P.М. 1983. Киевская Русь и кочевники. Л.: Изд-во ЛГУ.

Менгес К.X. 1979. Восточные элементы в «Слове о полку Игореве». Л.

Плетнева С.А. 1958. Печенеги, торки и половцы в южнорусских степях. Мат-лы и исследования по археологии СССР. Вып. 62. М.; Л.

Плетнева С.А. 1975. Половецкая земля. Древнерусские княжества X–XIII вв. М.: Наука.

ПСРЛ. 1841–1977. Полное собрание русских летописей, 2-е изд. Спб./Пг./Л.; М.

Расовский Д.А. 1935–1940. Половцы. Seminarium Kondakovianum, VII (1935), VIII (1936), IX (1937), X (1938), XI (1940).

Толочко П.П. 1980. Киев и киевская земля в эпоху феодальной раздробленности XII–XIII веков. Киев.

Хайду Р. 1985. Уральские языки и народы. М.

Хазанов А.М. 1975. Социальная история скифов. М.: Наука.

Aalto P., PekkanenT. 1975, 1980. Latin Sources on North-Eastern Eurasia. Wiesbaden.

Agathias. 1967. Agathias Myrinaei Historiarum libri quinque. Ed. R. Keydell. Berlin.

Al-Idrisî, 1970–1984. Kitâb Nuzhat al-Mustâq fî Ixtirâq al-Âfaq. Opus Geographicum sive Liber ad eorum delectationem qui terras peragrare studean. Ed. E. Cerulli, F. Gabrielli et al. Naples-Rome.

Allsen T. 1985. The Princes of the Left Hand: An Introduction to the History of the Ulus of Orda in the Thirteenth and early Fourteenth Centuries. Archivum Eurasiae Medii Aevi, vol. 5.

Al-Mas’ûdî. 1966–1979. Murûj ad-Dahab wa Ma’âdin al-Jawhar, vol. 1. Ed. Ch. Pellat. Beirut.

Al-Muqaddasî. 1906. Asan at-Taqâsim fî Ma’rifat al-Iqâlim. Bibliotheca Geographorum Arabicorum, vol. 3. Ed. M.J. de Goeje. Leiden.

Al-’Umari Lech K. 1968. Das mongolische Weltreich.al-UmarVs Darstellung der mongolischen Reiche in seinem Werk Masâlik al-Absar fi Mamâlik al-Amsâr. Wiesbaden.

Al-Ya’qûbî. 1982. Kitâb al-Buldân. Bibliotheca Geographorum Arabicorum, vol. 7. Ed. M.J. De Goeje. Leiden.

Baihaqî. 1324/1945. Târîx-i Mas’ûdî. Ed. Q. Gani and ’A.A. Fayyâz. Teheran.

Barfield T. 1981. The Hsiung-nu Imperial Confederation: Organization and Foreign Policy. Journal of Asian Studies, vol. XLI, № 1, p. 45–61.

Barth F. 1961. Nomads of South Persia. Boston.

Beckwith C. 1987. The Tibetan Empire in Central Asia. Princeton.

Benkô G.L. (ed.). 1968. A magyar nyelv tôrténete. Budapest.

Besevliev V. 1980. Die protobulgarische Période der bulgarischen Geschichte. Amsterdam.

Boyle J. 1958 (trans.) 1958. The History of the World Conqueror. Cambridge.

Braudel F. 1979. Civilization and Capitalism.Vol.I.The Structure of Everyday Life. Trans. S. Reynolds. New York.

Cahen C. 1968. Pre-Ottoman Turkey. Trans. J. Jones-Williams. New York.

Claessen H.J.M., Skalnik P. (eds.) 1978. The Early State. The Hague: Mouton.

Czeglédy K. 1977. Ogurok. és türkôk Kazâriâban. Magyar ôstôrténti tanulmânyok. Budapest.

Czeglédy K. 1983. From East to West: The Age of Nomadic Migrations in Eurasia. Archivum Eurasiae MediiAevi, vol. 3.

Dankoff R. (trans.) 1983. Yûsuf Khass Hâjib, Wisdom of Royal Glory (Kutadgu Bilig). A Turko-Islamic Mirror for Princes. Chicago.

Deér J. 1938. Pogany magyarsâg keresztény magyarsâg. Budapest.

Diaconu P. 1978. Les Coumans au Bos-Danube aux XIe et XIIe siècles. Bucharest.

Doerfer G. 1973. Zur Sprache der Hunnen. Central Asiatic Journal, vol. 17, p. 1–50.

Ecsedy H. 1981. Nomads in History and Historical Research. Acta Orientalia Hungarica, vol. 35, p. 201–227.

Evans P.B., Rueschemeyer D., Skocpol T. (eds.) 1985. Bringing the State Back In. Cambridge.

Fine J.V.A. 1987. The Late Medieval Balkans. Ann Arbor.

Fried M.H. 1967. The Evolution of Political Society: an essay in political anthropology. New York: Columbia Univ. Press.

Golden P.B. 1972. The Migrations of the Oguz. Archivum Ottomanicum, vol. 4, p. 45–84.

Golden P.B. 1979–1980. The Polovci Dikii. Harvard Ukrainian Studies, vol. 3–4, p. 296–309.

Golden P.B. 1980. Khazar Studies. Budapest.

Golden P.B. 1982. Imperial Ideology and the Sources of Political Unity Amongst the Pre-Cinggisid Nomads of Western Eurasia. Archivum Eurasiae Medii Aevi, vol. 2, p. 37–76.

Golden P.В. 1983. Khazaria and Judaism. Archivum Eurasiae Medii Aevi, vol. 3, p. 127–156.

Golden P.B. 1984. Cumanica I: The Qipcaqs in Georgia. Archivum Eurasiae Medii Aevi, vol. 4, p. 45–87.

Golden P.В. 1986. Cumanica II: The Ôlberli (Ôlperli): The Fortunes and Misfortunes of an Inner Asian Nomadic Clan. Archivum Eurasiae Medii Aevi, vol. 6, p. 5–29.

Halasi-Kun T. 1950. Orta-Kipçakça q-, k→O meselesi. Tiirk Dili ve Tarihi hakkinda Araçtirmalar. Eds. H. Eren, T. Halasi-Kun. Ankara.

Harmatta J. 1977. Irâniak és finnugorok, irâniak és magyarok. Magyar ôstôrténeti tanulmânyok. Eds. A. Bartha et al. Budapest.

Ibn Xaldûn. 1983–1986. Ta’rîx al-’Allâmah. IX. Beirut.

Ibn Xurdâdhbih. 1889. Kitab al-Masâlik wa’l-Mamâlik. Ed. M.J. de Goeje. Leiden.

Jagchid S. 1977. Patterns of Trade and Conflict between China and the Nomadic People of Mongolia. Zentralasiatische Studien, Bd. 11, p. 177–204 (перепечатано в его Essays in Mongolian Studies (Provo, Utah, 1988).

Jagchid S., HeyerP. 1979. Mongolia’s Society and Culture. Boulder and Folkestone.

John of Nikiu. 1916. The Chronicle of John Coptic Bishop of Nikiu. Trans. from Ethiopie R.H. Charles. London, reprint Amsterdam, n. d.

Juvainî. 1912, 1916, 1937. Târîx-i Jahân-Gusa. II. Ed. M. Qazwînî. Leiden-London.

Juzjânî, Minhâj ad-Dîn. 1342-43/1963-64. Tabaqât-i Nâlîrî. I. Ed. ’Abd al-Hayy Habîbî. Kabul.

Khazanov A.M. 1984. Nomads and the Outside World. Cambridge: Cambridge University Press.

Kollautz A., Miyakawa H. 1970. Geschichte und Kultur eines vôlkerwanderungszeitlichen Nomadenvolks: die Jou-jan der Mongolei und die Awaren in Mitteleuropa. 2 vols. Klagenfurt: Rudolf Habelt Verlag.

Krader L. 1968. Formation of the State. New York: Englewood Cliffs.

Ligeti L. 1943. Az urâli magyarôshaza. A magyarsâg ôstorténete. Ed. L. Ligeti. Budapest.

Liu Mau-tsai. 1958. Die chinesischen Nachrichten zur Geschichte der Ost-Turken (Tu-kue). Wiesbaden.

Maenchen-Helfen O. 1973. The World of the Huns. Berkeley: University of California Press.

Marquait J. 1914. Über das Volkstum der Komanen. W. Bang, J. Marquart. Osttiirkische Dialektstudien. Abhandlungen der koniglichen Gesellschaft der Wissenschaften zu Gottingen, philologische-historische Klasse, N.F. XIII.

Martinez A.P. 1982. Gardîzî’s two chapters on the Turks. Archivum Eurasiae Medii Aevi, vol. 2.

Marvazi 1950. Sharâf al-Zaman Tahir Marvazi on China, the Turks and India. Ed., trans. V.F. Minorsky. London.

Menander 1903. Excerpta de Legationibus. Ed. de Boor. Berlin.

Minorsky V. 1948. Tamîm ibn Bahr’s journey to the Uyghurs. Bulletin of the School of Oriental and African Studies, vol. 13.

Minorsky V. 1970. Hudûd al-’Âlam. Trans, commentary. 2nd ed. London.

Neméth Gy. 1930. A honfoglalô magyarsâg kialakulâsa. Budapest.

Németh Gy. 1940. Die Volksname quman und qûn. Kôrôsi Csoma Archivum,vol. 3.

Nicephorus. 1889. Opuscula historica. Ed. C. De Boor. Leipzig, reprint: New York, 1975.

Pelliot P. 1920. A propos des Comans. Journal Asiatique, vol. 15.

Petachia 1856. The Travels of Rabbi Petachia of Ratisbon, Ed. trans. A. Benisch. London.

Priskos 1903. Excerpta de Legationibus. Ed. C. De Boor. Berlin.

Pritsak O. 1951. Von den Karluk zu den Qarachoniden. Zeitschrift der Deutschen Morgenlandischen Gesellschaft, Bd. 101.

Pritsak O. 1953. Untergang des Reiches des Oguzischen yabgu. Fuad Kôprülü Armagam. Ed. O. Turan, H. Eren. Istanbul.

Pritsak O. 1955. Die bulgarische Fiirstenliste und die Sprache der Protobulgaren. Wiesbaden.

Pritsak O. 1981. The Origin of Rus. Vol. L Cambridge, Mass.

Pritsak O. 1982. The Polovcians and Rus. Archivum Eurasiae Medii Aevi, vol. 2.

Procopius. 1928. History of the Wars. Ed. trans. H.B. Dewing. Cambridge, Mass.-London (Loeb Classical Library, vol. 5).

Qauxč’išvili S. (ed.). 1955. K’art’lis C’xovreba, I. Tbilisi.

Qauxč’išvili S. (ed.). 1959. K’art’lis C’xovreba, II. Tbilisi.

Râsonyi L. 1981. Hidâk a Dunân. Budapest.

Sagan E. 1985. At the Dawn of Tyranny. The Origins of Individualism,Political Oppression and the State. New York.

Simon Kéza. 1937. Scriptores Rerum Hungaricarum. Ed. E. Szentpétery et al.

Sinor D. 1946-47. Autour d’une migration de peuples au Ve siècle. Journal Asiatique, vol. 235, p. 1–78.

Sinor D. 1972. Horse and Pasture in Inner Asian History. Oriens Extremus, vol. 19, p. 171–183.

Sinor D. 1981. Inner Asian Warriors. Journal of the American Oriental Society, 101/2.

Sotoodeh M. (ed.). 1962. Hudûd al-’Âlam. Tehran.

SümerO. 1980. Oguzlar. Istanbul.

Theophanes. 1883. Chronographia. Ed. C. De Boor. Leipzig, reprint: Hildesheim, 1963.

Uzunçarçili I.H. 1984. Osmanli Devleti Teçkilâtina Medhal. 3d ed. Ankara.

Van der Wyngaert A. (ed.). 1929. Sinica Franciscana, I. Itinera et relationes fratrum minorum saeculi XIII et XIV. Quaracchi-Firenze.

Ying-shih Yü. 1967. Trade and Expansion in Han China. Berkeley: University of California Press.

Златарски В. 1918, 1927. История на българската държава през средните векове. Sofia (reprint 1970, vol. 1).


Загрузка...