Глава вторая. Те, которых судили.

I. Медсестра

По семейным обстоятельствам я только в двадцать пять лет, и то с трудом, окончила городскую школу медсестер и стала работать в институтской кдинике. Летом того же года я познакомилась с Уэда, которого положили туда с аппендицитом.

Об Уэда я теперь стараюсь не вспоминать, да и наша супружеская жизнь, за одним исключением, к моим запискам не имеет никакого отношения, так что не стоит описывать ее подробно. Единственное, что врезалось мне в память, - это залитая предзакатным солнцем палата на втором этаже больницы, и на койке его тучное тело в рубашке из жатого ситца и набрюшнике чуть ли не до колен. Этот коренастый, не по годам расплывшийся человек был страшно потлив и всегда задыхался от жары.

Я, как медсестра, обязана была вытирать ему пот. Слонообразный, с маленькими, бесцветными глазами, он тогда не вызывал во мне ни интереса, ни любопытства.

Однажды Уэда вдруг прижался к моему животу и сжал мне руку.

Я и теперь не знаю, почему я тогда согласилась. Наверное, подумала, что мне уже двадцать пять лет, а у Уэда хорошее место на Южно-Маньчжурской железной дороге. И еще, как ни стыдно в этом признаться, мне страшно хотелось ребенка. Не то чтобы от любого мужчины, но, на худой конец, можно было и от Уэда.

В больничном дворе до одурения трещали цикады. Руки Уэда были липкими от пота...

Его родители жили в Осака, и потому свадьбу сыграли в доме моего старшего брата на улице Якуин-тё. Я и сейчас помню, как Уэда сидит на свадебном ужине в короткой визитке, взятой напрокат, и все время вытирает потную шею. Сразу же после свадьбы мы на пароходе отправились из Симоносеки в Дай-рэн * - Уэда отозвали из местного отделения компании в главную контору.

Этот пароход назывался «Мидори-мару», весь третий класс был забит колонистами; там воняло рыбьим жиром и соленой редькой.

Для меня, никогда не ездившей дальше Симоносеки, пересечь море и отправиться в незнакомое место, именуемое Квантунским краем, было настоящим событием. Вглядываясь в лица колонистов и их домочадцев, лежавших как попало между корзинок и чемоданов на палубе, застеленной тонкой кошмой, я начинала чувствовать себя одной из тех, кто, оставив родину, едет в далекие края на заработки. Эти люди, как только темнело, принимались во весь голос горланить военные песни. Я изнемогала от качки, а Уэда все приставал ко мне.

- Перестань, стыдно! - говорила я ему шепотом, стесняясь чужих глаз, и незаметно отталкивала

Д а й р э н - город Дальний.

его большие волосатые руки. - Почему мы едем третьим классом? Ведь компания, наверно, оплачивает проезд?

- В Дайрэне будут разные расходы, так что лучше приберечь деньги.

Потом он сузил свои крохотные Слоновьи глазки и оглядел меня всю, словно облизывая.

- Тошнит, говоришь? Но ведь не может быть, чтобы уже... Рано еще...

Целый день черное зыбкое море в иллюминаторе то вздымалось, то снова опадало. Наблюдая за ленивыми волнами, я с горечью думала: «Вот она, супружеская жизнь!..»

На четвертый день утром мы прибыли в Дайрэн. Дождь стучал по крышам портовых складов. На пароход под грубые окрики солдат, широко ступая, подымались тощие китайские кули с огромными мешками сои на плечах.

- Такие и рояль перетащат вдвоем, - смеясь, сказал над моим ухом Уэда, когда я прижалась лицом к иллюминатору.

Повозки, запряженные длинноухими мулами, поджидали пассажиров на пристани.

- Это не мулы, а маньчжурские лошади, - самодовольно разъяснял мне по дороге Уэда, прослуживший в Дайрэне четыре года. - Вот проспект Яма-гата, а это проспект Ояма. Тут все главные улицы названы в честь наших генералов, воевавших с русскими.

- Ас китайцами тут приходится общаться? - спросила я, тревожно сжимая потные пальцы Уэда и убеждая себя, что здесь у-меня нет никого, на кого бы я могла положиться, никого, кроме этого человека.

Казенная квартира находилась рядом с храмом Дайрэн-дзиндзя *. В этих краях зимы стоят холодные, и все дома строятся из камня. Наш одноэтажный дом, как и другие, был из серого кирпича. Обычная двух-

* Д а й р э н-д з и н д з я - синтоистский храм в городе Дальнем.

комнатная квартира, печь вмонтирована в стену, что поначалу удивило меня.

Да и все в этом колониальном городе первое время казалось мне необычным: и ухоженные аллеи, и здания, построенные в русском стиле, отличали его от грязных японских городов. Военные и штатские, если только они были японцы, держались здесь уверенно и высокомерно.

- А где же живут китайцы? - спросила я как-то Уэда.

- На окраине, - засмеялся он. - Там такая грязище!.. А чесноком воняет так, что ты и двух шагов не пройдешь.

В отличие от Японии, где почти все продукты распределялись по карточкам, здесь их было много, и стоили они поразительно дешево. Каждое утро под окна приходили китайцы. «Госпожа, - кричали они, - есть свежая рыба, есть овощи!» Стоило только поторговаться, и они уступали, соглашаясь с той ценой, которую я называла. Помню, всего за десять сенов* можно было купить пару омаров. Каждое утро, заглядывая в тетрадь домашних расходов, Уэда не забывал напомнить: «Смотри, торгуйся, старайся купить подешевле».

Уже через два месяца я признала правоту мужа и поняла, что мне, как японке, прежде всего необходимо научиться соответствующим образом держать себя с китайцами. У нашего соседа-галантерейщика служил мальчик на побегушках, и я частенько слышала, как хозяин с женой ругают и бьют его. Первое, время я пугалась, слыша их перебранки, но потом привыкла. Уэда говорил, что если китайца не лупить, так он сразу же обленится. И когда к нам три раза в неделю начала ходить прислуга-китаянка, я и сама стала бить ее по щекам по всякому поводу и без повода.

Красивый город, дешевизна продуктов, сравнительная обеспеченность радовали меня, и я уже думала,

* Сен 1/юо иены.

- мелкая денежная единица в Японии, равна

что люблю Уэда. И вот наступила зима. Благодаря печке в нашей квартире было тепло - не то что в японских домах, но на дворе, когда пришли декабрьские морозы, любая вещь, будь это мандарин или намокшие сандалии, превращалась в ледышку. Я и сейчас помню, как зимними вечерами ждала возвращения мужа, ссылавшегося на дела и часто запаздывавшего. А за окном - заснеженная улица и извозчик, щелкая кнутом, погоняет лошадь. Я была беременна, поэтому вечера проводила за шитьем детских вещей или заставляла китаянку массировать себя.

Я, глупая, и не подозревала, что Уэда ходит к официантке из японского ресторана «Ироха», находившегося на улице Наниватё. Первой мне сообщила сб этом жена соседа-галантерейщика, но я поначалу возмутилась: «Не может этого быть!» Когда я об этом спросила мужа, он только улыбнулся, сузив глаза. Он улыбался, и мне не хотелось верить в его измену. А когда в постели Уэда ласкал меня, тело и подавно забывало обо всем, и я уже совсем не верила слухам.

В апреле, когда в Японии была уже весна, а в Дайрэне все еще стояли холода и почерневший от копоти снег толстым слоем покрывал землю, я лежала в железнодорожной больнице и ждала ребенка. Я поверила мужу, который сказал мне, что родные японских служащих лечатся в этой больнице бесплатно, а потому лучше лечь туда пораньше. Тогда я думала только о ребенке и даже представить себе не могла, что, положив меня в больницу, Уэда тотчас приведет в дом другую женщину.

Даже сейчас, спустя много времени, я не могу без горечи вспоминать свои роды. Тот, кто прочтет эти записки, думаю, поймет, какая глубокая рана образовалась у меня в душе, когда я узнала, что никогда больше не смогу иметь детей. Младенец почему-то умер еще в утробе.

Я страстно хотела сына, и я уже придумала ему имя - Масу, но мне не пришлось даже его увидеть. Я медсестра, я представляла, хотя и смутно, к чему

могут привести роды мертвого ребенка. Я со слезами на глазах умоляла врача, но... чтобы спасти меня, пришлось удалить матку.

- Ничего страшного, - сказал Уэда, улыбаясь узкими слоновьими глазками.

Теперь я думаю, что он, должно быть, был ра^, что ребенок родился мертвым, - со мной стало проще разделаться.

- Я спрашивал доктора, он говорит, что в остальном все в порядке. Ну, в этом самом... Да и лечение почти даром. Так что убытки небольшие.

Слушая Уэда, я поняла, что у него есть другая женщина. Жена галантерейщика говорила правду. Но, как это ни странно, ни гнева, ни ревности я не испытывала. Чувство собственной ущербности, какой-то опустошенности совершенно подавило меня. Когда до моего сознания дошло, что я никогда не смогу стать матерью и, значит, как женщина всю жизнь буду неполноценной, я словно окаменела.

После месячного пребывания я выписалась из больницы. В Дайрэне была уже весна. С ветки молодой ивы слетел легкий, как пушинка, цветок. Коснувшись потной шеи Уэда, он плавно опустился на чемодан, который несла прислуга-китаянка. Я кусала губы при мысли, что никому теперь мои пеленки и распашонки не пригодятся...

Через два года я рассталась с Уэда. Когда произошел разрыв, я, как все женщины, кричала и плакала, но об этих омерзительных днях моей жизни писать я здесь не буду. Это никому не интересно. Как ни странно, из тех двух лет мне почти нечего вспомнить. И сейчас, когда я стараюсь воскресить в памяти хоть что-нибудь, перед моими глазами всплывает толстое, потное тело Уэды, и я вижу, как он, беспокоясь о своем кровяном давлении, пьет коричневую микстуру под названием «Бергер». И это все... Внушив мне, что супружеская жизнь вредна для его здоровья, Уэда, возвращаясь домой за полночь, тут же заваливался в постель и начинал громко храпеть. Я, конечно, знала, что на самом деле силы из него выжимает официантка из ресторана «Ироха». В темноте его тяжелое, го-

рячее тело подкатывалось ко мне, но я отталкивала его... Что говорить о чувствах! Я и физического влечения к этому человеку уже не испытывала. Сознание своей ущербности, по-видимому, влияло на то, что я не чувствовала и половой потребности. И все же, несмотря на все это, я прожила с ним целых два года. Думаю, из-за моей слабости да еще из-за стыда перед людьми. Очень уж не хотелось стать одной из многих несчастных, которых в этом колониальном городе мужчины бросали на каждом шагу. И не было желания тащиться в Японию...

Расставшись с Уэда, я на палубе того же парохода «Мидори-мару» уехала из Дайрэна. Так же, как и в день моего приезда, дождь лил на крыши портовых складов, и жандармы орали на кули, тащивших огромные мешки сои. Я подумала, что теперь никогда больше не увижу этого города, не услышу противных окриков, и почувствовала облегчение.

Когда я вернулась в город Ф., война уже была в разгаре, и хотя город был переполнен военными и рабочими, здешняя жизнь отличалась от дайрэнской, как небо от земли. Старший брат и его жена встретили меня неприветливо, да и у меня характер был неуживчивый. Вскоре я стала жить отдельно от семьи брата, решив снова поступить медсестрой в больницу. Я сняла за скромную цену комнату недалеко от институтской клиники.

За четыре года в больнице произошли большие перемены - врачи и средний медперсонал Полностью сменились. Вся молодежь была мобилизована на фронт. В Дайрэне я и представить себе не могла, что война вдруг так преобразит больницу. Поступив на работу, я узнала, что бывший заведующий первым хирургическим отделением Иноуэ умер и его место занял профессор Хасимото.

Расставшись с Уэда, я заранее готовила себя к худшему. Должна сказать прямо, мое вторичное поступление в клинику было для меня не очень-то приятным. Бывшие младшекурсницы теперь командовали

мной. Я, конечно, знала, что за моей спиной обо мне сплетничают: как же, ее ведь муж бросил! С разрешения хозяина меблированных комнат я притащила к себе дворняжку, которую случайно подобрала на улице. Конечно, держать собаку в такое трудное время была недопустимая роскошь - мы сами ходили полуголодные, - но меня слишком угнетало одиночество, пустота жизни. Теперь ее заполнило хоть какое-то живое существо. Я назвала дворняжку Масу, в память о моем ребенке. Эта жалкая сука, пугливо забивавшаяся в угол, когда я ее ругала, и всегда напускавшая со страха лужу, стала для меня единственной привязанностью. Но часто, внезапно просыпаясь по ночам и слушая шум прибоя, я чувствовала невыносимую, леденящую тоску. Машинально я высовывала руку из-под одеяла и шарила по кровати. И поймав себя на том, что мне хотелось, чтобы рядом оказался Уэда, которого я должна была уже совсем забыть, я испытывала жгучий стыд. В такие минуты я очень хотела найти человека, который избавил бы меня от одиночества.

Мне противно писать что-либо похожее на оправдание, но вначале профессор Хасимото, этот молчаливый старик, не вызывал у меня никакого интереса, он был просто моим начальником - и только. Мне, медсестре, казалось, что эти большие люди - профессора, доценты - не только выше меня по своему положению, но что они и родились от иных людей. И вот меня, простую сестру, своего рода прислугу при этих господах, привязала к профессору, как это ни странно, его жена Гильда.

Когда профессор учился в Германии, Гильда тоже работала медсестрой. Помнится, в свое время мне даже рассказывали историю их любви.

Впервые я увидела Гильду недели через две после того, как поступила в больницу. У первого хирургического отделения внезапно появилась хорошо сложенная немка; она толкала велосипед, на котором висела огромная сетка. Сестры, сидевшие в дежурной комнате, сразу поднялись и засуетились. Я оглянулась и увидела коротко подстриженную иностранку в брю-

ках. Она походила скорее на юношу, чем на женщину.

- Кто это? - озадаченная, спросила я молоденькую сестру Коно.

- А вы не знаете? - Она укоризненно посмотрела на меня. - Это же Гильда-сан, супруга профессора Хасимото.

Тем временем Гильда, вытащив из огромной сетки целлофановый пакет, протянула его ассистенту Асаи. Лицо Асаи растянулось в притворной улыбке. Крепким телосложением и ростом Гильда как-то подавляла его. Помахав рукой сестрам, она широким мужским шагом направилась к двери.

В целлофановом пакете, оставленном Гильдой, оказалось печенье, что по тем временам было неслыханной роскошью, поэтому все наперебой протянули руки к пакету. Я тоже взяла одно.

Я жевала печенье и молча слушала, что говорят сестры о Гильде. Их возмущала слишком яркая помада на ее губах. Японка никогда бы такого себе не позволила.

- И вечно сияет, - сказал кто-то. - Печеньем угостит или трусы у больного из общей палаты постирает - и довольна страшно, гордится!

Сестры посмеивались над Гильдой из-за того, что всякий раз, приходя в больницу, она навещала больных общей палаты. Она аккуратно приходила .три раза в месяц с большой сеткой и шла прямо туда. Собирала у самых бедных больных грязное белье, а в следующий приход приносила его выстиранным. Это был ее «жертвенный труд».

По правде говоря, ее милосердие нас, сестер, не трогало. Да и больных общей палаты, думаю, оно стесняло. Эта палата' была забита стариками и старухами, у которых после бомбежек никого не осталось в живых; они терялись и робели только от одного того, что европейская дама заговаривала с ними. А когда Гильда вытаскивала из их ветхих корзинок и старых мешков грязное белье, несчастные стыдливо забивались в угол.

- Пожалуйста, не надо. Оставьте, как есть...

Самым нелепым было то, что Гильда, кажется, не подозревала, что больным стыдно и неловко. Широким мужским шагом она расхаживала по больнице, раздавая печенье и набивая сетку грязным бельем.

Конечно, сейчас я пишу об этом не без ехидства, но тогда я еще не испытывала личной неприязни к Гильде. Как тут не растрогаться! Вот и сегодня Гильда вымыла горшок больной, находившейся на бесплатном лечении. «Подумать только -■ это делает европейская дама!» - умилялся ассистент Асаи. Мы, медсестры, ухмылялись: пусть себе тешится, раз ей делать нечего!.. Но не любить ее у нас, конечно, поводов не было.

Я обиделась на эту иностранку совершенно по другой причине. Однажды в сумерки я, закрыв лицо руками, сидела на ступеньках лесенки, выходившей во двор. Вспоминала железнодорожную больницу в Дайрэне, свои неудачные роды...

Тут ко мне подбежал мальчик лет четырех. Лицо у него было японское, но волосы каштановые, и я догадалась, что это сынишка Гильды и Хасимото. Как свинцом, мою грудь сдавила мысль, что если бы мой ребенок не умер, ему сейчас было бы тоже четыре. Я невольно протянула руки к мальчику.

- Не прикасайтесь к нему! - внезапно раздался над моей головой строгий женский голос.

Прямая, как струна, возле меня вытянулась Гильда с ярко накрашенными губами. Словно собаке, она свистнула ребенку, подзывая его к себе.

Но мальчик не послушался и, посматривая на мать, колебался. А мы с Тильдой неприязненно уставились друг на друга. Почему мне тогда стало так тяжело? Вероятно, нахлынули воспоминания о злосчастных родах, отнявших у меня счастье материнства. И я, брошенная женщина, неспособная рожать, почувствовала жгучую зависть к этой счастливой жене и матери.

- Простите, пожалуйста, - сказала Гильда на чистом японском языке, беря ребенка на руки. - Вы же знаете, как легко дети заражаются туберку-

лезом. Я и то, уходя из больницы, всегда мою спиртом руки...

В этот вечер, запершись в своей комнатке, я почувствовала себя еще более одинокой, чем прежде. Кормя Масу, я увидела у нее на брюхе следы крови и, выйдя из себя, замахнулась. Собака, сжавшись в комок, покорно глядела на меня, но я не выдержала и несколько раз ударила ее по голове. Потом разрыдалась...

Я внезапно почувствовала интерес к профессору Хасимото, но уже не как к начальнику, а как к мужу Гильды. Когда этот старик, засунув руки в карманы, проходил мимо сестер, выстроившихся у палат, я замечала даже едва заметное пятнышко от пепла на его халате. Волосы профессора уже побелели. Морщинистое, усталое лицо, дряблые щеки. Любит ли его молодая, здоровая Гильда-сан? Когда его пальцы касались груди больного, я представляла себе, как они ласкают Гильду. И я испытывала даже радость, обнаружив, что на манжете профессора не хватает пуговицы, - ведь я замечала то, что упустила его жена, Гильда.

Война становилась все ожесточеннее, но я жила в нескольких километрах от города, поэтохму пока уберегалась от бомбежки. А город уже наполовину сгорел. Брат, живший раньше на улице Якуинтё, с полгода назад эвакуировался в Итодзима, но мне и в голову не приходило съездить к нему. Да и он не приезжал ко мне. Я узнала, что Уэда из Дайрэна переведен в Харбин, но от него тоже не было никаких вестей. Настало такое время, когда связи между людьми ничего уже не значили. Я, всеми забытая, одинокая, не интересовалась ходом войны, не читала газет, потому что, сказать по правде, мне было совершенно безразлично, выиграет или проиграет войну моя страна. Шум моря, который я слышала, просыпаясь по ночам, в последнее время еще больше действовал на меня. Когда я в темноте напрягала слух, мне казалось, что вчера этот шум был сильнее, чем

позавчера, а сегодня сильнее, чем вчера. Только в эти минуты я думала о войне. Мрачный, похожий на барабанный бой, рокот с каждой минутой нарастал, и мне казалось, что мы вместе со всеми нашими -островами летим в какую-то черную, бездонную пропасть.

Ну и пусть летим, наплевать! В больнице смертность возросла, особенно среди туберкулезников. В общей палате не проходило и двух недель, чтобы кто-нибудь не умер. Ведь главное при туберкулезе - питание, а у этих бедняг не было денег, чтобы на черном рынке раздобыть еду. Люди умирали, а их койки занимали другие - больных поступало куда больше, чем имелось свободных мест.

Меня, как новенькую, приставили к общей палате, но я вовсе не жаждала уподобляться Гильде и помогать лежавшим там людям. Я только исполняла свои обязанности. По-видимому, это проистекало из моего убеждения: помогай, не помогай - всех поглотит угрюмое черное море. Наверно, и стычка с Циль-дой произошла по той же причине.

В тот день должны были делать операцию молодой даме, лежавшей в отдельной палате. В дежурной комнате осталась только я одна. Так что, когда пришла Гильда, ее вопреки обыкновению даже никто не встретил. Я сидела и разбирала анализы.

- Пожалуйста, сестра, можно вас на минуточку, - сказал, просовывая голову в дверь, старик из общей палаты. - Маэбаси очень плохо.

- А что такое?

- Уж очень она мучается.

Когда я пришла в общую палату, женщина, которую звали Маэбаси, металась по постели, широко раскрыв глаза и царапая грудь. Даже мне, медсестре, было ясно, что у больной спонтанный пневмоторакс. Ей нужна была немедленная помощь.

Я вошла в лабораторию, но и ассистент Асаи, и Тода, и Сугуро - все находились на операции. Свободен был только Сибата. Но его я не нашла. А если быстро не удалить воздух, Маэбаси задохнется. И я тут же позвонила в операционную.

- Асаи-сэнсэй у вас? - скороговоркой спросила я у сестры Коно, подошедшей к телефону. - У больной Маэбаси спонтанный пневмоторакс.

В трубке послышались чьи-то шаги. Мне это показалось странным - ведь обычно во время операции стоит гробовая тишина.

- Что это там у вас приключилось? - раздался, наконец, недовольный голос Асаи.

- У Маэбаси из общей палаты спонтанный пневмоторакс.

- Я ничего не могу поделать, нам некогда. Оставьте, пусть...

:- Но больная очень мучается.

- Ведь она все равно безнадежная. Дайте ей наркоз...

Что еще сказал Асаи, я не расслышала. Потом он бросил трубку. «Сделать наркоз, сделать наркоз», - мысленно повторяла я.

Ведь она все равно безнадежная - так он сказал... Лучи заходящего солнца проникали через оконные стекла в лабораторию, на столе лежал толстый слой белой пыли. Взяв прокаин и шприц, я направилась в общую палату. Там я увидела Тильду. Она стояла, схватившись за перекладину кровати Маэбаси.

- Сестра, принесите скорей аппарат для поддувания! - крикнула она мне.

Гильда с одного взгляда поняла, что у больной спонтанный пневмоторакс - ведь когда-то у себя, в Германии, она работала медсестрой. Внезапно она увидала пузырек с прокаином и шприц. Гильда изменилась в лице, резко оттолкнула меня, словно хотела ударить, и побежала за аппаратохМ.

Чувствуя косые взгляды больных, я собрала осколки вдребезги разбитого пузырька и вернулась в дежурную комнату. За окном пылало заходящее солнце; оно было таким же большим и багровым, как тогда, над больницей в Дайрэне.

- Почему вы хотели сделать ей укол? - пристала ко мне Гильда, заслонив вход в дежурную комнату

и по-мужски скрестив руки на груди. - Решили убить, да?

- Но... - не подымая глаз от пола, растерянно пробормотала я, - ведь она все равно обречена. Такая смерть более милосердна.

- Если даже точно известно, что человек умрет, убивать его никто не имеет права. Бога вы не боитесь, вот что! Не верите в его кару...

И Гильда крепко стукнула кулаком по столу. От ее блузки шел аромат душистого мыла, которого и в помине не было у нас, японцев. Таким мылом Гильда стирала белье больных из общей палаты. Мне почему-то стало смешно. Может, из-за этой стирки рука Гильды, которой она ударила по столу, казалась жесткой, как деревяшка? Наверное, из-за стирки. Я никогда не думала, что у белых такая некрасивая кожа. Один этот бледный золотистый пушок чего стоит! Сначала мне было смешно, а потом просто надоело ее слушать. Грозный, как бой барабана, рокот ночного моря снова послышался мне.

В эту ночь было мое дежурство. Когда на рассвете я вышла йз больницы и направилась домой, мне неожиданно встретился Асаи, разгуливавший по двору.

- Ну как операция, сэнсэй?

- Кто это? Кто?.. А, это ты?.. - запинаясь, протянул он. *

Как же упился этот щеголь! Даже очки сползли с носа.

- Убили.

- Убили?

- От родных пока скрываем. Да, руки у старика уже не те! Теперь профессор Кэндо запросто его побьет. И на моей карьере, кажется, надо поставить крест...

Асаи пошатнулся, оперся на мое плечо и дохнул на меня винным перегаром.

- Где живешь-то? Пойдем, провожу.

- Тут, рядом.

- А к тебе можно?

Асаи заночевал у меня. Мне было все равно.

- Ты, оказывается, держишь собаку. Гильда тоже держит. Н-да, Гильда... Что, она и сегодня тут командовала?

- Сэнсэй, вы же ее так уважаете...

- Какое там! Просто думаю разок переспать с белой бабой.

- Интересно, как профессор с ней держится?

- Н-да, она, верно, бешеная. Все эти святые блон-диночки такие... А бедрами как виляет, обрати внимание. Послушай, а что ты не соблазнишь нашего старика? Наставила бы рога этой Гильде...

Ни радости, ни волнения не испытывала я от ласк Асаи. Когда он обнимал меня, я, закрыв глаза, думала о том, как профессор рассказывает Гильде о смерти больной на операционном столе. Я вспоминала белые руки, покрытые пушком, запах мыла и испытывала злорадство.

Встретившись на следующий день в лаборатории с Асаи, я удивилась той холодной невозмутимости, с какой он окликнул меня.

- Что ты хотела сделать больной из общей палаты?

- Из общей палаты?

- Да, у которой возник спонтанный пневмоторакс. Сейчас звонила Гильда, требует, чтобы тебя уволили.

- Я только... как вы сказали.

- Я ничего тебе не говорил!

Я посмотрела на него в упор, и он, блеснув очками, отвел глаза. А ведь минувшей ночью этот мужчина мучил меня своими настойчивыми ласками!

- Значит, меня уволят?

- Никто тебе этого не говорит. - Лицо Асаи растянулось в его обычной притворной улыбке. - Но фрау Гильда может поднять скандал. Не лучше ли тебе с месяцок отдохнуть от работы? Как ты думаешь? Я за это время все улажу.

Вернувшись вечером домой, я не нашла Масу. Спросила' хозяина, он лишь покачал головой. В последние месяцы все так изголодались, что даже собак

стали есть. Видно, кто-то без меня и увел Масу... Устроившись на пороге, я с полчаса сидела молча. «А, будь что будет! Наплевать!» - подумала я. Асаи, конечно, тоже хорош, но сейчас я люто ненавидела Гильду, посмевшую позвонить и потребовать моего увольнения. Эта немка даже не замечает, насколько тяготят больных ее посещения. Кривляется, святоша! Ну и пусть, пусть она и мать и святая, а я урод, калека, уличная девка! Мне все равно, даже Масу бросила меня и убежала куда-то.

Тягостно было целый месяц не ходить в больницу и сидеть дома. За работой забывался Дайрэн, неудачные роды.,. Но когда, томясь от безделья, валяешься в постели, память возвращает тебя в тот город, к Уэда, к мертвому ребенку... Хоть бы Уэда разок увидеть, и то не так тяжко было бы!

В один из таких вечеров пришел Асаи.

- Поговорить надо.

- Что, увольняют?

- Да нет, - каким-то сухим голосом ответил он, усаживаясь на циновку. - Дело куда более серьезное...

- Какое еще там серьезное, раз уволили.

- В том-то и штука, что тебе надо вернуться в больницу.

- Разве это уже возможно?

Тогда он мне и рассказал о намеченных опытах над военнопленными.

- Все участники уже подобраны, - сказал он,- это старик и Сибата, Тода и Сугуро, только вот сестры нет... ,

- Поэтому вы ко мне и пришли? - Я истерически захохотала.

- Ты понимаешь, во имя родины! Их все равно приговорили к смертной казни, а тут они послужат науке. - И Асаи смущенно усмехнулся: видно, он сам не верил этим доводам. - Ты ведь не откажешься?

- Хорошо. Только я соглашаюсь не ради родины и не ради вашей науки.

Мне было абсолютно все равно, победит Япония или потерпит поражение. Прогресс медицинской науки меня тоже мало интересовал.

- А интересно, Хасимото-сан рассказал об этом Гильде?

- Ты в своем уме?! Брось.шутить! Смотри, никому ни слова.

Вспомнив, как тогда Гильда кричала на меня, говоря о божьей каре, я улыбнулась. Это была улыбка победителя. Гильда не знает, что собирается делать ее муж. А я знаю...

- Да, профессор, конечно, не может рассказать об этом Гильде, ведь она вроде бы святая...

Лежа с открытыми глазами в объятиях Асаи, я слушала похожий на барабанный бой рокот моря. В памяти опять ожили аромат ее мыла, ее руки с белесым пушком. Я со злорадством представила, как в такое же белое тело вонзается скальпель.

- Интересно, трудно резать тело белых?

- Глупости, какая разница, белый или японец? - пробормотал Асаи, поворачиваясь на другой бок.

А я с грустью подумала: не роди я тогда в Дайрэне мертвого ребенка, никогда бы не рассталась я с Уэда, да и вся моя жизнь сложилась бы по-другому...

II. Студент-медик

В 1935 году в начальной школе на восточной окраине города Кобэ я, пожалуй, был единственным учеником с длинными волосами.

Теперь эта окраина сплошь застроена, но тогда у школы теснились грядки с луком и стояли крестьянские дома, а под окнами со свистом проносилась электричка. Большинство школьников' были детьми крестьян, и среди них не встречалось ни одного с длинными волосами, как у меня. Среди этих наголо остриженных ребят с искусственными плешами величиной с медяк попадались и такие, что ходили в школу с младенцем за спиной. Когда во время урока

младенцы просились по малой нужде или просто начинали реветь, молодой учитель растерянно говорил:

- Иди успокой, - и показывал ученику на дверь.

В отличие от токийских школ здесь учитель называл учеников просто по имени: Масару, Цутому, без добавления приставки «кун». Лишь меня одного он звал всегда Тода-кун. И мои одноклассники не видели в этом ничего странного. Приставка просто говорила о том, что я не крестьянский сын. Мой отец был врачом-терапевтом, практиковавшим в том же районе. По-видимому, у молодого учителя, только что окончившего педагогическое училище и ходившего в своем неизменном сюртуке, профессия отца вызывала уважение. К тому же в моем дневнике с первого класса стояли одни пятерки. Я хоть и не отличался крепким здоровьем, но был единственным ребенком в школе, которого в будущем ждал университет.

Каждый год мне давали главную роль в школьном спектакле, на выставках рисунков учащихся мои произведения неизменно отмечались наградой, может быть, поэтому я и начал бессознательно надувать взрослых. Взрослыми были учителя, а также отец и мать. Я быстро научился читать по их взглядам, как нужно поступить, чтобы их обрадовать и заслужить похвалу, и, смотря по обстоятельствам, прикидывался -наивным или изображал умницу - и то и другое я делал совершенно запросто. Инстинктивно я чувствовал, что взрослые ценяг во мне две вещи: душевную чистоту и способности. Быть слишком уж хорошим тоже нельзя, так же как и слишком умным - это может показаться подозрительным. Но если и то и другое проявлять в меру, успех обеспечен.

Сейчас, вспоминая все это, я не считаю, что отличался в детстве особым умом. Но припомните свое детство. Все дети, хоть сколько-нибудь способные, обладают известной долей- хитрости. Снискав благодаря этому любовь ц внимание взрослых, они начинают искренне верить, что они очень хорошие.

В пятом классе в первый день учебного года учитель представил нам нового ученика. Это был щуплый, низкорослый мальчик в очках, с забинтованной шеей. Боязливо, как девочка, он стоял перед учителем, потупив глаза и глядя в одну точку.

- Ну, ребята, - весело сказал молодой учитель в пожелтевших спортивных брюках, - это ваш новый товарищ, его перевели к нам из токийской школы. Думаю, вы с ним подружитесь. - Учитель написал на доске: «Минору Вакабаяси». - Это его имя.

По классу прошел шумок. Кое-кто украдкой покосился на меня. Ведь этот мальчик, по имени Минору, носил такие же длинные волосы, как и я. Я наблюдал за ним с чувством недоброжелательства и даже враждебности. Поправляя спускающиеся на нос очки, он исподлобья посматривал на нас и тут же опять опускал глаза.

- Все, надеюсь, написали сочинение о том, как провели лето? - спросил учитель. - Вакабаяси-кун, садись вон за гу парту и слушай. Первым будешь читать ты, Тода-кун.

То, что учитель назвал новичка Вакабаяси-кун, задело мое самолюбие. До сих пор в нашем классе только я один пользовался этой привилегией.

Я поднялся и начал читать. Обычно такое чтение было моим коньком. Мои сочинения считались образцовыми, тут я мог вовсю потешить свое тщеславие, но на сей раз на душе было тревожно. Я, не отрываясь, смотрел на новичка, усевшегося наискосок от меня. Он пришел из токийской школы, носит длинные волосы и одет в щеголеватый костюм с белым воротничком. «Ничего, не поддамся», - пробормотал я про себя.

В моих сочинениях всегда были одно-два «трогательных» места. Они специально предназначались для преподавателя. Он неизменно умилялся моей добротой, юношеской чистотой и другими похвальными качествами, которые так и выпирали из моих сочинений. Недаром настольной книгой учителя был сбор-

ник рассказов Судзуки Миэкити * «Красная птица», которые он нам с превеликой охотой читал.

- «Как-то в середине лета я узнал, что Кимура болел, и тут же решил пойти его проведать», - проникновенно стал я читать, стоя перед всем классом.

Это было правдой. Но дальше я присочинил то, чего не было, - описал, как несу больному Кимура коллекцию бабочек, которую с таким трудом собрал.

И вот, когда я зашагал через луковые грядки, мне вдруг стало жаль отдавать эту коллекцию. Меня несколько раз подмывало вернуться домой, но я все же пошел к товарищу и облегченно вздохнул, увидев его довольное лицо.

- Прекрасно, - удовлетворенно улыбаясь, сказал учитель, когда я кончил читать, и оглядел учеников. - Понимаете, что хорошо в сочинении Тода-ку-на? Кто понял, поднимите руки.

Несколько ребят неуверенно подняли руки. А я уже догадывался, что они ответят и что скажет учитель. Я действительно отнес Кимура коллекцию бабочек. Но вовсе не из сочувствия. Правдой было и то, что я шел по огороду, где трещали цикады. Но мне совершенно не жаль было коллекции. Отец мне купил целых три, их все равно некуда было ставить. Нечего и говорить, Кимура, конечно, обрадовался. Но это отнюдь не умилило меня. Я только подумал, как бедно живет Кимура, и мысленно сравнил его жалкую лачугу с нашим благоустроенным домом.

- Акира, попробуй ты ответить.

- Хорошо, что Тода-кун подарил коллекцию... дорогую для него коллекцию, подарил Кимура. Это хороший поступок.

-■ Это, конечно, похвально. Но главное здесь - другое, - сказал учитель и, повернувшись к доске, крупно написал мелом: «ЧИСТОСЕРДЕЧИЕ». - Помните, ребята, Тода-кун честно пишет о том, что ему стало жалко отдавать коллекцию. Обычно вы кри-

* Судзуки Миэкити (1578-1655) - автор буддийских нравоучительных повестей и рассказов.

вите душой в сочинениях. А вот Тода-кун чистосердечно описывает свои чувства. Это очень приятно.

Я смотрел на крупно начертанные на доске иероглифы «ЧИСТОСЕРДЕЧИЕ». Из соседнего класса доносились сиплые звуки фисгармонии. Девочки пели хором что-то заунывное. Я не чувствовал, что обманул и ребят и учителя. Ведь я привык к этому, так было всегда и в семье и в школе, недаром я считался первым учеником и пай-мальчиком.

Я украдкой взглянул на новичка. Он напряженно смотрел на доску, но, почувствовав мой взгляд, повернулся и тоже уставился на меня. - Несколько секунд мы пытливо разглядывали друг друга. Вдруг его лицо порозовело, а по губам пробежала тонкая усмешка. «Всех ты провел, но я-то не дурак, - говорила эта усмешка. - И коллекция твоя и все твои нюни гроша ломаного не стоят. Вранье все это. Взрослых ты еще -можешь одурачить, но я-то из токийских ребят, меня не проведешь».

Я отвел глаза и почувствовал, как у меня краснеют уши. Сиплые звуки фисгармонии смолкли, и голоса девочек стихли. Мне показалось, что иероглифы на доске дрожат и прыгают.

С этого дня бастион моей самоуверенности начал понемногу рушиться. И в классе и на школьном дворе, если только Минору был поблизости, я чувствовал себя стесненно, словно он знал обо мне что-то нехорошее, постыдное. Я не стал учиться хуже, но теперь, когда учитель хвалил меня при всем классе, когда мои рисунки вывешивали на стену или когда ребята выбирали меня старостой, я невольно украдкой поглядывал на Минору.

Я боялся его проницательных глаз, но сейчас, оценивая все издалека, должен признать, что они ни в коем случае не были осуждающими глазами или глазами совести. Просто мы были молчаливыми сообщниками, знающими одну и ту же тайну и видящими друг друга насквозь. И я чувствовал не укоры совести, а стыд, что меня разбблачили.

Этот мальчик ни с кем не играл. На переменах, когда ребята носились по двору, он, прислонившись

к качелям, молча наблюдал за происходящим. На уроках гимнастики он тоже стоял в сторонке, так как получил освобождение от занятий. И даже когда ребята заговаривали с ним, он отвечал односложно: «Нет, не хочу», или: «Угу». Когда же все убедились, что этот бледнолицый, похожий на девчонку мальчик в городском костюме', с длинными, как у меня, волосами в общем-то тюфяк', да и учится не ахти как, начали открыто помыкать им. И я перестал его бояться и робеть перед ним.

Мои одноклассники - сыновья крестьян - начали потешаться над Минору. Однажды, убрав класс после уроков, я вышел во двор, собираясь идти домой, как вдруг увидел, что на спортивной площадке Масару и Сусуму тащат Вакабаяси по Песку за волосы. Сначала он пытался сопротивляться, на минуту даже поднялся, но очень быстро отказался от борьбы, и его тут же опять повалили. Я с удовольствием наблюдал за этой сценой. Мне и в голову не пришло заступиться за Вакабаяси. Напротив, я со злорадством думал: «Ну и поделом! Тебя еще не так стоит проучить».

Так бы, наверно, я и стоял, посмеиваясь, если бы не заметил в окно учителя, шедшего по коридору. Мгновенно сообразив, что он направляется на спортплощадку, я опрометью бросился разнимать дерущихся.

- А ну, прекратите это безобразие! - во весь голос крикнул я, отлично сознавая, что учитель видит эту сцену. - Масару, не обижай новичка! Смотри, нарвешься на учителя!

Мальчишки обернулись и, увидев учителя, смущенно покраснели, но их жертва продолжала лежать на песке.

- Вакабаяси-кун, что с тобой? - спросил я, подойдя к нему.

Мальчик поднял глаза, в лучах заходящего солнца на лице его засверкали песчинки. Поодаль валялись очки с погнувшейся оправой. Когда я хотел стереть с его лица песок, Вакабаяси резко отстранил мою руку и брезгливо поморщился.

- Отстань, я же к тебе не пристаю...

Моя правая рука сама сжалась в кулак, но я знал, что учитель стоит рядом.

- Опять ты, Масару, - укоризненно проговорил я.

- Что здесь происходит, Тода-кун? - спросил учитель.

- Да вот Масару пристал к Вакабаяси-куну... - Я запнулся, словно мне было очень трудно говорить. - Я сразу подбежал разнять их, но...

Пока я вел обычную игру, Вакабаяси, залитый лучами заходящего солнца, смотрел не на учителя и не на меня, а куда-то в сторону. Я впервые увидел его глаза без очков и поразился - они словно читали все мои мысли.

- И не стыдно вам? - покачал головой учитель. - Масару, Сусуму, вы хоть бы с вашего старосты брали пример.

Старостой был я. Пока учитель корил ребят, Вакабаяси, стряхнув с лица песок и подобрав кирзовый портфель, ушел, словно все случившееся нисколько его не касалось.

Весной следующего года Вакабаяси перевели в другую школу. Так же, как в первый день, наш учитель поставил его у своего стола. И так же, как в тот день, взяв в руки мел, написал на доске: «ЕСИ-МАСА».

- Е-СИ-МА-СА. Ну-ка, Томно, чем примечателен этот город?

- Там добывают медь.

- Правильно, медь. Вот не успели вы подружиться, а Вакабаяси-кун уже переезжает с родителями в Есимаса. Сегодня он с нами последний день.

В таких случаях учитель внезапно добреет. Я представил себе город, куда едет Вакабаяси. Я знал, что город этот окружают голые холмы, а небо там покрыто черной копотью от труб. Вакабаяси стоял неподвижно, потупив глаза. И сегодня, как в первый день, его шея была обмотана бинтом.

- Тода-кун, попрощайся от имени класса, - сказал учитель.

- До свиданья, Вакабаяси-кун!

Он молчал. И лишь, выходя из класса, на мгновение обернулся - по его губам пробежала едва заметная усмешка.

С этого дня я забыл про него. Во всяком случае, старался забыть. Теперь парта Вакабаяси пустовала. Вскоре сторож куда-то убрал ее. У меня словно гора с плеч свалилась, исчезли страх, настороженность. Я снова блаженствовал в звании первого ученика, читал во весь голос свои сочинения и получал похвальные грамоты.

Снова наступило лето. Однажды в жаркий полдень я один шагал по луковым огородам. В траве оглушительно трещали цикады, по пыльной дороге торговец эскимо тащил свою тележку.

И вдруг я вспомнил сочинение, которое написал в прошлые летние каникулы. Сочинение, в котором рассказывалось о том, как я навестил Кимура и подарил ему коллекцию бабочек. Оно было написано специально, чтобы растрогать учителя. С явным подражанием «Красной птице». И эту тайну знал только мальчик, которого звали Вакабаяси.

Я бегом помчался домой. Отыскал авторучку, которой дорожил больше всего. Отец купил ее в Геомании и подарил мне. Сунув авторучку в карман, я опрометью побежал к Кимура.

- На. Я дарю ее тебе.

- Зачем? - Кимура стоял у коровника, растерянно поглядывая то на мое вспотевшее лицо, то на авторучку.

- Просто так.

- Гм... Ну, тогда давай.

- Только, смотри, никому ни слова, что тебе подарил эту ручку я. Ни родителям, ни учителю, понял?

Возвращаясь домой, я с радостью чувствовал, что наконец-то освободился от гнетущего стыда, который вот уже полгода мучил меня, освободился от презрительной усмешки бледнолицего Вакабаяси. А в траве по-прежнему до одури трещали цикады, торговец эскимо, остановившись на краю дороги, неторопливо

мочился... Но я не освободился от опустошенности. Не было ни радости от того, что я совершил добрый поступок, ни даже крохотного удовлетворения.

Воспоминания детства сохранились, наверное, не только у меня. У вас ведь тоже есть что-нибудь подобное. А в памяти встают дальнейшие события.

Я поступил в гимназию Н. в районе Асия. Тут все было подчинено тому, чтобы как можно большее число учеников попадало в высшие учебные заведения. Поэтому все пять лет нас, нарядив в форму цвета хаки, ежедневно свирепо натаскивали к приемным экзаменам и гоняли на военных занятиях. Гимназисты в зависимости от успеваемости были разбиты на классы: «А», «Б» и «В». Мы, как заключенные, носили на груди нашивку с классной буквой.

В этой гимназии я стал обыкновенным и незаметным учеником класса «Б». Не моя леность была тому причиной. Я очень скоро понял, что это не начальная школа, здесь все учащиеся были из той же среды, что и я, и не хуже меня наловчились надувать преподавателей. Мой отец был врачом, и я тоже решил посвятить себя этой профессии. Но не потому, что испытывал к ней влечение или мечтал стать ученым. Просто я с детства уверовал, что профессия врача - одна из самых выгодных. Тут уж никогда без куска хлеба не останешься. К тому же отец говорил, что студенты-медики пользуются льготами при прохождении военной службы.

В гимназии больше всего я любил уроки естествознания. Еще в начальной школе я начал коллекционировать бабочек, а в гимназии продолжал ловить и собирать насекомых; поймав бабочку, я делал ей наркоз, клал в пахнущую нафталином коробку и любовался своей добычей.

Учителя естествознания мы прозвали «Окодзэ *, очень уж он был широкоскулый и- пучеглазый, совсем

* Окодзэ (minous adamsi) - небольшая морская рыба с крупной головой, из семейства остроплавниковых.

как эта рыба. Он являлся на занятия в пузырящихся на коленях брюках и жеваном пиджаке и, моргая своими круглыми навыкате глазами, рассказывал ученикам, как он всю жизнь собирает насекомых, обитающих на горе Рокугодзан. Впервые он пришел к нам, когда я был в четвертом классе. Как-то, рассказав о разновидностях бабочек, встречающихся в районе Хансин, он притащил маленькую стеклянную коробку, обернутую в фуросики *.

- А эту я поймал прошлым летом в верховьях реки Асиягава, - сказал он и, довольно оглядев всех, высоко поднял стеклянную коробку.

Никогда еще я не видел такой удивительной бабочки. И ее большие крылья, похожие на натянутый лук, и мягкое пухлое брюшко были совершенно серебряными. И только тонкие шелковистые усики - белыми. Я почему-то сразу представил прекрасную, юную танцовщицу с белой короной на голове, всю в серебряной пудре, готовую взлететь в грациозном прыжке.

- Наверно, гибрид. Но и для гибрида редкий экземпляр. Один профессор из Киотоского университета просит уступить эту красавицу ему, но мне жалко с ней расставаться.

Окодзэ улыбнулся и любовно погладил крышку стеклянной коробочки.

Эта бабочка настолько завладела моим воображением, что я весь день не мог думать ни о чем другом. Замирая от наслаждения, я представлял себе, как вонзаю иглу в ее мягкое серебряное брюшко.

После занятий я, как обычно, вышел вместе с товарищами из гимназии и, когда уже был на улице, внезапно вспомнил, что забыл в классе коробку из-под завтрака. Когда я вернулся в опустевший класс, лучи заходящего солнца желтыми струями текли по партам и полу. В коридоре тоже не было никого. Ноги сами привели меня к кабинету естествознания. Я толкнул дверь - не заперта. До чего же удачно все скла-

* Фуросики - специальный платок, в котором носят в Японии мелкие вещи.

дывается! В маленькой комнатке, пропахшей нафталином, на застекленных полках, освещенные лучами заходящего солнца, лежали различные минералы и коробочки с листьями растений.

На одной из полок я нашел черный фуросики Окодзэ. Я развернул платок, бросил его на пол и мигом сунул маленькую коробочку в брезентовый ранец. Я осторожно открыл дверь и вышел в коридор. Меня никто не видел.

Войдя на следующий день в класс, я увидел, что ребята о чем-то перешептываются.

- У Окодзэ бабочку стащили.

- Да? Кто?

Почувствовав, как мое лицо заливается краской, я отвел глаза.

- Вор уже пойман: стащил Ямагути из класса «В». Сторож видел, как вчера после уроков он выходил из кабинета естествознания.

- Я вспомнил обезьянье лицо этого Ямагути. Ом учился в отстающей группе. Среди гимназистов всегда объявляется какой-нибудь фигляр, скоморох, и в нашей гимназии Ямагути взял эту роль на себя.

- А он вернул бабочку?

- Нет. Говорит, потерял. Вот олух!

- И вправду дурак!

Целый день жалкая фигура Ямагути маячила на спортплощадке: он был наказан и стоял там по команде «смирно». Я не мог смотреть на него, настолько мне было не по себе. Еще бы! Ведь это я должен был там стоять. Непонятно одно: почему Ямагути взял вину на себя? Уже после полудня посеревший от усталости Ямагути понуро опустил плечи: видно, ему уже было невмоготу.

«Ну и пусть стоит! Поделом! Раз совался в кабинет - значит, хотел что-нибудь стащить, - убеждал я себя, чтобы заглушить угрызения совести. - Дурак, вот и мучается! Был бы поумнее, вывернулся бы».

Вернувшись домой, я вынул бабочку из коробки и сжег ее во дворе. Крылья мгновенно вспыхнули, словно бумажные, и с них осыпалась серебряная

пыльца. Ветер тут же развеял прах. Ночью у меня внезапно разболелся зуб, а во сне часто являлась сгорбленная фигура Ямагути.

На следующий день я пошел в гимназию, прижимая руку к опухшей щеке. Увидев впереди Ямагути, разговаривающего с приятелями, я невольно замедлил шаг.

- Ну и отличился ты! - донесся до меня голос одного из гимназистов.

За один день Ямагути превратился в героя. Размахивая руками, он самодовольно говорил:

- Вот потеха! Этот Окодзэ чуть не разревелся...

- А куда ты дел бабочку?

- Бабочку! Да ну ее! В канаву выкинул... Услышав этот разговор, я сразу успокоился. От

моей тревоги и мучительных угрызений совести не осталось и следа. Даже зубная боль почти прошла. Знай я, что так получится, никогда бы не сжег бабочку. Все стало на свои места. Я старательно записывал за учителем его слова, а на уроке гимнастики очень переживал, что забыл дома т.русы.

Какой толк продолжать перечислять аналогичные случаи? Стоит только копнуть поглубже мое детство и юность, эти случаи предстанут в великом множестве, отличаясь лишь степенью подлости. Поэтому я вспомнил только о двух.

И все же очень долго я не склонен был считать себя человеком бессовестным. Угрызения совести? Нет, я их не испытывал с детства, я боялся лишь наказания. Разумеется, я не кичился своим благородством и был убежден, что окружающие, на поверку, ничем не лучше меня. Мне просто везло - ведь за мои проступки меня никогда не наказывали и не осуждали.

Например, существует преступление, именуемое прелюбодеянием. Я совершил его еще пять лет назад, когда учился на естественном факультете в Нанива. И вот живу же я, не мучаясь угрызениями совести, и никто меня за это не презирает. Или другое -

ежедневно я хожу по палатам и осматриваю больных. Никогда я не испытываю к ним ни жалости, ни сочувствия, но, несмотря на это, принимаю как должное их доверие и почтительное обращение «сэнсэй».

Совершив прелюбодеяние, я тоже не почувствовал, что поступил бесчестно. Правда, мне было не по себе, как-то неловко и противно... Но все это сразу исчезло, как только я понял, что посторонние не разнюхали мою тайну. И угрызения совести мучали меня недолго - самое большее месяц. В недозволенную связь я вступил с кузиной. Теперь она мать двоих детей, так что не стоит упоминать ее имя. Да и останавливаться на этом особенно подробно тоже ни к чему. Кузина была лет на пять старше меня и в гимназические годы находилась на попечении нашей семьи. Она часто вспоминала те годы, но для меня они бесследно исчезли, словно никогда ничего и не было. Я помню только, что тогда у кузины за спиной болтались две тугие косы, а когда она улыбалась, обнажались белые зубы и на правой щеке появлялась ямочка. Сразу по окончании гимназии она вышла замуж, й мы долго не виделись. Ее муж окончил частную школу в Осака и служил в торговой фирме в Оцу.

Как-то в студенческие годы во время летних каникул я, не знаю даже почему, захотел вдруг съездить к ней в Оцу. Увидев кузину, я был разочарован. За несколько лет она превратилась в замученную домашними делами, поблекшую женщину. Ведь совсем недавно она вышла замуж, а у нее на лице уже лежала печать усталости от житейских невзгод. В тесном, сумрачном доме, возможно из-за близости озера, было сыро, и вечно несло из уборной. Муж кузины оказался бесцветным, апатичным служащим с запавшими глазами. От нечего делать я днем купался, а вечерами, изнемогая от противокомарийных курений, почитывал прошлогодние журналы, да еще изредка заглядывал в учебник математики, который прихватил с собой. Через фусума * до меня доиоси-

Ф у с у м а - внутренняя раздвижная перегородка в доме.

лись ежевечерние перебранки супругов. Кузина #еч-но нападала на неудачливого мужа.

- Куда это годится? Уволиться-то просто, а попробуй потом устройся...

- Потише, попридержи язык, - увещевал ее муж. - Ведь услышать может...

Они могли браниться часами, потом, поостыв, не спеша пили чай.

- Господи, до чего тошно!.. - тяжело вздыхая, говорила кузина на следующий день, кбгда муж уходил на службу. Она усаживалась на циновку и, вытянув ноги, принималась поправлять волосы на затылке. - Женщина должна выходить замуж за мужчину, который окончил государственный университет.

- Но он, кажется, неплохой человек, - проговорил я, притворяясь непонимающим.

Произошло это накануне моего отъезда. В ту ночь муж кузины, кажется, дежурил. После ужина делать было нечего, и я почти до десяти часов выслушивал ее жалобы. Среди ночи я услышал, как она плачет... В озере тихо плескалась в'ода. В доме было до удушья жарко.

- Можно я к тебе приду? - раздался через фу-сума сдавленный голос. - У меня что-то голова разболелась...

Я никогда не думал, что близость с женщиной, близость, которая так волновала мое воображение, такая бесконечно унылая вещь.

- Только смотри, никому не говори... Если обещаешь молчать, можешь делать все, что хочешь, - прошептала кузина.

И я без всякой радости лишился невинности.

Утром ее муж вернулся с испитым лицом. Когда я подошел к колодцу, он качал воду насосом, а потом шумно полоскал рот.

- А вам, кажется, уже пора на автобус, - торопила меня кузина, как-то странно улыбаясь. - Смотрите, опоздаете.

Взяв чемодан, я вышел из дому. Озеро было черным от тины, в нем плавали размокшие щепки. Идя

пдоль берега, я не чувствовал ни волнения, ни стыда. Я знал, что кузина будет молчать. Она слишком презирает мужа, чтобы признаться ему в своей измене. Тайна никогда не раскроется - сознание этого совершенно успокоило меня.

«Заставили жить в таком коровнике, так и пеняйте на себя». Я даже испытывал некоторое удовлетворение. Мне и в голову не пришло, что я низкий, бессовестный человек, злоупотребивший чужим гостеприимством. Я презирал жалкого клерка с запавшими глазами.

Я уже говорил, что сейчас кузина мать двоих детей. Право, не"знаю, терзалась ли она своей изменой. Скорее всего нет. Ясно одно: муж и по сей день ничего не знает. Ведь он ничего не заметил, а жена ему не призналась. И вот получается, что кузина, мать и жена, и я, студент-медик, продолжаем пользоваться уважением общества, в котором живем.

Да, дело вовсе и не в этом поступке. У меня не только отсутствует совесть, я вообще, по-моему, бесчувственный человек. Зачем скрывать это от самого себя? По правде говоря, я совершенно равнодушен к боли и к смерти других. Как студент-медик, я быстро свыкся со страданиями больных; слишком часто я видел их смерть. Не мог же я всякий раз хвататься за голову?

- Сэнсэй, пожалуйста, сделайте наркоз, - со слезами просили родственники, не выдерживая стонов оперируемого, но я только холодно качал головой.

- Опасно, еще рано, - отвечал я, а про себя думаю: «До чего же они надоели со своими каприг. зами!»

Кто-то умирает в палате. Плачут родственники. Я стою перед ними с сочувствующим видом. Но как только выхожу в коридор, чужое страдание начисто забывается.

Наверное, это все же профессиональное. Работа медика незаметно притупляет сочувствие к чужой боли.

Потому-то даже за Сано меня не мучила совесть. Сано была моей прислугой. Она приехала из префектуры Сага, когда я перешел на третий курс и снял маленькую квартирку на Якуинтё. Ее родители рано умерли, из родных остался только старший брат да еще маленькая сестра. Когда я однажды увидел, что Сано тошнит, я и растерялся и испугался. Но первое, что пришло мне в голову, было вовсе не раскаяние, что я испортил ей жизнь, а страх при мысли, что может родиться ребенок.

Я еще и теперь помню ту ночь. Это был опасный шаг - ведь чуть что не так, и девушка могла бы умереть. Орудуя киреткой, которую я обманом выпросил у приятелей из гинекологического отделения, я выскреб плод. Я весь вспотел, условия были неподходящие, но в ту минуту я был озабочен одним: как бы выпутаться из этой истории, ведь мне вовсе не улыбалось испортить себе жизнь из-за какой-то деревенской девчонки. Муки Сано, которая, прижав обескровленное лицо к стене, тихо стонала, стиснув зубы, мало меня трогали. И даже теперь, вспоминая все это, я думаю об одном: как ей удалось избежать воспаления брюшины?

Через месяц после аборта я отправил Сано на родину под предлогом, что переезжаю в пансион, где мне не понадобятся ее услуги. На самом деле я больше не хотел ее видеть. Когда вагон третьего класса заскользил по рельсам, Сано прижалась лицом к окну. Моросил мелкий дождик. Но вот поезд исчез за серой завесой, и я с облегчением вздохнул. Конечно, я знал, что она страдает, мысленно видел ее лицо, прижавшееся к стеклу... Я знал, что поступил непорядочно, но все же не испытывал угрызений совести.

Хватит, не буду больше об этом писать! Ведь и сейчас я вспоминаю все это не потому, что меня мучает совесть. Правда, мне стыдно и того сочинения, и кражи бабочки, и прелюбодеяния с кузиной, и по-

ступка с Сано. Но стыдиться и мучиться - это разные веши.

А если так, то почему же я все-таки пишу? Потому что мне жутко - я боюсь себя, человека без совести, который страшится лишь, открытого общественного осуждения.

Жутко - это, конечно, преувеличение. Просто мне не по себе. И я хочу спросить вас всех - вы, с виду такие жалостливые и добрые, вы тоже, если вас копнуть поглубже, бесчувственны к страданиям других? Вы тоже не чувствуете ни раскаяния, ни стыда, потому что общество вас до сих пор не наказало? Неужели вам никогда не кажется странным, что вы такие?

Однажды в начале этой зимы я с крыши больницы рассеянно смотрел, как самолеты «Б-29» бомбили город. Нам с Сугуро поручили наблюдение за воздухом, поэтому каждый раз при налете мы подымались на крышу.

В этот день бомбили очень сильно. Над городом клубился дым, кое-где его прорезали языки пламени. Звено бомбардировщиков, покружив с полчаса над городом, улетело в сторону моря, и тут же с запада прилетело второе, потом третье... С крыши больницы город был виден как на ладони, горели префектура, мэрия, универмаг...

Налет закончился лишь под вечер. Наступила зловещая тишина. Над городом нависло черное небо. И если прислушаться, время от времени раздавался странный звук, похожий на стон. Сначала я его почти не слышал, но постепенно он становился все отчетливее.

- Что это? - спросил я Сугуро.

- Наверно, дома рушатся, а может, взрывная волна. - Сугуро прислушался.

Но если бы рушились здания, шум был бы гораздо сильнее, а взрывных волн после бомбежки уже не бывает. Этот странный звук походил на стон множества людей. Я врач, и мне знаком такой стон. Казалось, люди вложили в этот предсмертный плач всю свою тоску, все проклятья...

- Может, это стонут те, кто умирает под развалинами? - пробормотал я.

Сугуро молча заморгал глазами. Потом я забыл эти звуки. Но ночью, в постели, я снова услышал страшный, тоскливый вой. Сначала я подумал, что слышу шум моря, но оно рокотало по другую сторону пансиона...

И тут я внезапно почувствовал, как во мне оживают картины прошлого: начальная школа, кабинет естествознания, залитая заходящим солнцем понурая фигура Ямагути на спортплощадке, утренний путь по берегу озера, душная ночь в объятиях кузины, глаза Сано, прижавшейся к окну вагона третьего класса... Не знаю почему, но вдруг я ясно почувствовал, что буду наказан, что скоро сполна расплачусь за содеянное. «Сейчас, когда в дыму и пламени обрываются сотни жизней, как-то странно, что я живу без единой царапины, словно никому не причинил зла». Но и эта мысль не вызвала во мне боли. «Что же тут странного, - подумал я, - ведь кто-то должен выжить».

Все очень просто, не надо мудрить. Но позавчера, когда Сибата рассказал нам об этом деле» я, глядя на голубоватое пламя в жаровне, призадумался.

«Будет меня потом мучить совесть? Буду я содрогаться, вспоминая совершенное убийство? Ведь я должен умертвить живого человека. Как я буду жить после такого чудовищного преступления? Жить без угрызений совести?..»

Я поднял голову. Сибата и Асаи улыбались. «Эти люди ничем не отличаются от меня. Они тоже боятся лишь разоблачения, а не собственного суда».

Внезапно я почувствовал такую глубокую усталость, от которой невозможно было избавиться. Смяв и погасив сигарету, которую дал мне Сибата, я поднялся со стула.

- Ну так как - будешь участвовать? - спросил Сибата.

- Хорошо, - ответил я. Вернее, не ответил, а промычал.

III. Три часа пополудни

Двадцать пятого февраля с утра было так пасмурно, что казалось, вот-вот пойдет снег. Орудуя зубной щеткой в умывальне, Сугуро смотрел на отражение своего лица в зеркале. Глаза у него воспалились от простуды и хронической бессонницы, лицо посерело и отекло, но он к нему уже привык и не удивлялся.

«Это случится сегодня, сегодня...» - мысленно повторял Сугуро. Но, странное дело, он был совершенно спокоен.

- Доброе утро, - сказал, входя в умывальню, студент в прозодежде и обмотках - сосед Сугуро по пансиону. - Как вам кажется, пойдет сегодня снег?

- Трудно сказать. - Сугуро энергично заработал зубной щеткой. - Ты что, сегодня трудовую повинность отбываешь?

- Да, заступаю в ночную смену. А вы?

- Я ухожу сейчас.

Сугуро завтракал обычно в больничной столовой. Опаздывать было нельзя, и он быстро зашагал по улице, густо запорошенной снегом. Втаптывая снег в землю, Сугуро иногда внезапно останавливался. В голову стучались слова Тода, брошенные им накануне сквозь зубы: «Еще не поздно, ты можешь отказаться».

Если он сейчас вернется в пансион... просто повернется и пойдет обратно, все будет решено. Но перед глазами неумолимо блестела прямая, единственная дорожка. Она вела к воротам больницы...

У ограды он столкнулся с шедшей навстречу старшей сестрой Оба. Она, кажется, тоже собиралась принять участие в сегодняшнем деле. Оба была в шароварах, строгая, непроницаемая, как маска Но[ 9 ]. Мельком взглянув на Сугуро, старшая сестра тут же отвела глаза и, опустив плечи, прошла мимо.

Когда Сугуро вошел в лабораторию, Тода уже сидел за столом спиной к нему. Он не обернулся и даже не поздоровался. Склонившись над тетрадью, он что-то сосредоточенно записывал. Будильник на столе показывал половину десятого. А «операция» должна была начаться в три часа пополудни.

До трех часов они почти не разговаривали. Пока Тода совершал обход больных, Сугуро понуро сидел за столом. В лаборатории обычно у него находилось множество мелких дел, но сегодня почему-то не нашлось ни одного, и единственное, что его ожидало, было только то, назначенное на три часа. Когда Тода вернулся в лабораторию, Сугуро, словно что-то вспомнив, поднялся и вышел в коридор. Когда он возвратился, куда-то ушел Тода, бросив свою тетрадь в ящик стола. Они избегали не только говорить, но и смотреть друг на друга.

Но когда до трех часов оставалось полчаса, Тода, заметив, что Сугуро собирается выйти, встал у двери, загородив выход.

- Ты что, избегаешь меня?

- Нет, почему же...

- Давай поговорим.

Тода посмотрел на Сугуро в упор, но тут ж£ понял- несуразность своего вопроса и криво усмехнулся. Несколько мгновений они неподвижно стояли у двери. В палатах было до ужаса тихо. Больные ждали конца «мертвого часа», совершенно не ведая, что должно совершиться в клинике всего через каких-то тридцать минут. Из дежурной комнаты медсестер тоже не доносилось ни звука.

Но эта гнетущая атмосфера неожиданно рассеялась, когда они поднялись на второй этаж, в операционную. В коридоре раздавался звонкий веселый смех. Четверо офицеров, которых ни Тода, ни Сугуро до сих пор ни разу, не видели, стояли у окна, курили и непринужденно болтали. Казалось, они ждут начала банкета в офицерском собрании.

- Уже почти три, а пленного еще нет. - Толстый военврач прищелкнул языком, доставая из футляра фотоаппарат.

- Полчаса назад звонили из тюрьмы, сказали, что отправили. Вероятно, скоро будет, - посмотрев на часы, ответил офицер с маленькими усиками.

- Снимочки получатся что надо! - Военврач сплюнул и растер плевок сапогом.

- О, имея такой превосходный аппарат... - заискивающим тоном проговорил офицер с усиками.

- Не жалуюсь, немецкий, - осклабился военврач. - А как насчет прощального банкета лейтенанту Комори? Здесь решили устроить?

- Да. Думаю, к пяти процедура окончится, так что в половине шестого начнем.

- С закуской все в порядке?

- На худой конец отведаем свежей печенки пленного!

Офицеры громко рассмеялись, Сугуро и Тода они даже не заметили. Дверь операционной была раскрыта, но ни старик, ни Сибата, ни Асаи еще не показывались.

- Я слышал, в Центральном Китае... - военврач почесал толстой пятерней зад, - некоторые пробовали печенку китаез.

- Говорят, неплохая закуска, - самодовольно улыбаясь, сказал офицер с усиками.

- В таком случае, может, действительно попробуем?

В это время в противоположном конце коридора показался, поблескивая очками, ассистент Асаи. Подойдя к офицерам, он по своему обыкновению выжал из себя улыбку.

- Господа, военнопленных только что доставили.

- А где же Сибата-сан?

- Скоро будет. Потерпите немного.

Он подозвал Тода и Сугуро, растерянно стоявших у стены.

Когда они вошли в операционную, Асаи прикрыл дверь.

- Ну куда это годится! Столько офицеров! Ведь больные могут обратить внимание... А главное - пленные встревожатся. Ведь их привезли якобы для осмотра перед отправкой в лагерь Оита.

Асаи открыл дверцу стенного шкафчика и достал бутылку с эфиром.

- Вы займетесь наркозом. Пленному можно объяснить, что наркоз необходим для лечебной процедуры... А я сделаю вид, что собираюсь его тщательно осматривать. Потом скажу, что хочу выслушать сердце, и мы положим его на операционный стол...

- Ремнями затянем? - спросил Тода. - Ведь при эфирном наркозе пациент сначала мечется...

- Ну, разумеется. Сугуро-кун, ты ведь знаком с действием этого наркоза?

- Да.

- До полной анестезии эфирный наркоз проходит, как вы знаете, три стадии. На первой еще легко очнуться, поэтому надо внимательно следить за действием эфира. Это поручается вам.

- А где старик и Сибата?

- Внизу, переодеваются. Когда наркоз подействует, я пойду за ними. Не то пленный может испугаться такого сборища людей.

Во время разговора Сугуро вдруг показалось, что идет подготовка к обычной операции. И лишь слово «пленные» положило конец иллюзиям. Только сейчас он впервые отчетливо понял, что здесь будет происходить. «Ведь мы собираемся совершить преднамеренное убийство!» И какое-то гнетущее чувство овладело им. Он нажал на дверную ручку. В эту минуту опять послышался смех офицеров за дверью. Будто стена навалилась на Сугуро, отрезав ему путь к отступлению.

Но вот в операционной с тихим журчанием потекла вода для смывания крови. Асаи и Тода, скинув туфли и пиджаки, стали надевать операционные халаты и сандалии.

Открылась дверь, и, будто в маске Но, вошла старшая сестра Оба, а за ней - сестра Уэда. Даже не улыбнувшись, они открыли стенной шкаф и деловито начали раскладывать на стеклянном столике скальпели, ножницы, пергаментную бумагу, вату. Никто не промолвил ни слова. Слышались только голоса офицеров в коридоре и тихое журчание воды.

Старшая сестра Оба - понятно. Но почему пригласили Уэда участвовать в сегодняшнем деле - этого Сугуро никак не мог взять в толк. Уэда совсем недавно поступила в клинику; Сугуро несколько раз видел ее во время обхода в общей палате; она всегда стояла, уставившись в одну точку, - это как-то настораживало и удручало.

Вдруг голоса офицеров смолкли. Сугуро испуганно посмотрел на Тода, стоявшего рядом. Лицо Тода на мгновение болезненно сморщилось, но, словно отогнав от себя мрачные мысли, он тут же овладел собой и даже выдавил улыбку.

В приоткрытую дверь просунулась бритая голова офицера с усиками. Он посмотрел на часы.

- У вас все готово?

- Да. Пусть войдет, - сдавленным голосом сказал Асаи.

Прислонившись к стене, Сугуро смотрел на рослого, худощавого военнопленного, которого словно кто-то втолкнул сюда. Как и все пленные, которых Сугуро не раз видел в больничном дворе, этот был одет в просторную холщовую одежду зеленого цвета.

Увидев людей в операционных халатах, пленный смущенно улыбнулся.

- Sit down here[ 10 ], - приветливо сказал Асаи, показав на кресло.

Неловко вытянув длинные ноги, пленный покорно уселся. Когда-то, еще до войны, Сугуро видел фильм с участием Гарри Купера. Этот худой американец чем-то был похож на знаменитого киноактера.

Старшая сестра сняла с пленного куртку; под ней оказалась рваная трикотажная рубашка японского производства. Сквозь дыры виднелась волосатая грудь. Когда Асаи приставил к груди пленного стетоскоп, тот смущенно закрыл глаза, но вдруг, почуяв резкий запах, воскликнул:

- Ah, ether, isn't it?[ 11 ]

- Right, it's for your cure.[ 12 ]

Сугуро заметил, как дрогнул голос Асаи, дрогнула и рука, державшая стетоскоп...

Когда Асаи, объяснив, что хочет выслушать сердце, указал на операционный стол, пленный беспрекословно улегся.

- Ремни затянуть? - скороговоркой спросил Тода.

- Потом, потом, - шепотом остановил его Асаи. - Если сейчас связать, может заподозрить недоброе. Сделаем это на второй стадии, когда начнутся судороги.

- Господа военврачи спрашивают, можно ли им войти? - спросила старшая сестра Оба, просунув голову в дверь.

- Нет еще. Я скажу, когда будет можно. Сугуро-кун, приготовьте маску.

- Я не могу, - жалобным голосом пробормотал Сугуро. - Выпустите меня!

Асаи глянул на Сугуро поверх очков, но ничего не сказал.

- Я приготовлю, - сказал Тода и, вложив в железный каркасик вату с пергаментной бумагой, подал маску ассистенту.

Увидев эти приготовления, пленный что-то спросил, но Асаи, широко улыбнувшись, отрицательно покачал головой. Маска легла на лицо. Закапал эфир. Пленный, завертев головой, попытался освободиться от маски.

- Затянуть ремни! - скомандовал Асаи.

Уэда и Оба, чуть ли не ложась на стол, стянули тело пленного ремнями.

- Первая стадия, - пробормотал Тода, уставившись на стрелку секундомера.

В первой стадии наркоза больной инстинктивно борется с потерей сознания.

- Не прекращайте капать эфир, - предупредил Асаи, держа руку пленного.

Из-под маски послышался низкий, нечеловеческий стон. Наступила вторая стадия. В это время больные нередко начинают кричать и даже петь. Но плеч-

ный только натужно стонал низким, хриплым голосом, похожим на лай.

- Уэда-кун, подайте стетоскоп.

Вырвав из рук сестры стетоскоп, Асаи быстро приставил его к волосатой груди пленного.

- Тода-кун, продолжайте капать.

- Все в порядке.

- Пульс замедляется.

Когда Асаи опустил руки пленного, они бессильно повисли по обе стороны операционного стола. Тода осветил зрачки карманным фонариком.

- Рефлекс роговой оболочки исчез.

- Значит, все в порядке. Пойду позову старика и Сибата, - сказал Асаи и засунул стетоскоп в карман халата. - Эфир больше не капайте, не то перестараетесь. Оба-сан, приготовьте, пожалуйста, инструменты.

Холодно взглянув на Сугуро, Асаи вышел из операционной. Старшая сестра тоже вышла в предоперационную и вместе с Уэда принялась готовить инструменты. Голубоватый свет бестеневой лампы падал на стены. В сандалии Сугуро, понуро стоявшего в углу, натекла вода. Возле пленного остался только Тода.

- Может, все-таки подойдешь и поможешь? - тихо спросил он.

- Нет, я совершенно не гожусь, - пробормотал Сугуро. - Мне надо было отказаться...

- Олух! - Тода в упор посмотрел на Сугуро. - Ты мог отказаться и вчера и сегодня утром. А если уж вошел сюда, то считай, что половину прошел...

- Какую половину?

- Половину нашей судьбы, - невозмутимо бросил Тода. - Теперь уже ничего изменить нельзя...

- «Однажды Сакья навестил своего больного ученика. Ученик этот был так слаб, что даже не мог ничего убрать за собой... Сакья, заботливо обтерев его, спросил, ухаживал ли он хоть раз за своим больным другом, когда был здоров. «Ты так муча-

ешься сейчас потому, что никогда не ухаживал за больными, - сказал Сакья. - Тебя сейчас терзают болезни телесные. Но есть еще болезни души, которые могут длиться и в трех жизнях», - читала Мицу Абэ, уставившись в растрепанную книжку, старику соседу по койке, положенному на бес.платное лечение.

Он лежал на той самой койке, где умерла неделю назад «бабушка» Сугуро. Еще не было пяти, но темнеть стало рано, и Мицу с трудом разбирала иероглифы при тусклом свете, сочившемся из окна.

- Почему это сегодня Сугуро-сэнсэй не идет с обходом? Или у него операция? - спросила она, кладя книгу на постель старика. - Советую вам обязательно поговорить с этим доктором. Той, что лежала на вашем месте, он очень помогал...

Старик, искавший чашку на столе, покорно, словно ребенок, кивнул.

- Но она перед операцией начала сдавать и умерла после той страшной бомбежки. А жила только надеждой свидеться с сыном.

- А мне все равно, когда помирать, - рассеянно проговорил старик, держа обеими руками чашку.

Мицу слезла с койки и подошла к окну. Во дворе сторож вскапывал лопатой черную землю.

- Когда же эта проклятая война кончится? - ни к кому не обращаясь, с глубоким вздохом протянула Мицу.

Загрузка...