И МЫСЛЬ НЕСЁТ МЕНЯ НА TERRA FERMIOR[48]

I


Жизнь всяческие кульбиты выделывает. Пятиминутная пустая размолвка распахивает дверь вековой вражды, а злостные недруги вдруг ни с того ни с сего спасают своим кровникам жизнь, закрывают собственной грудью, делятся последним... Чувства на Войне обнажены и заострены. У китобоев, ведущих борьбу с чудищами морскими, так же.

Общая забота и общая работа, даже грязно-рутинная, отупляющая, как ничто другое сближают людей. Причём делают это почище всяких клятв, присяг и крестоцелований. «Сколачивают», — вспомнил армейский термин Михель. А уж как спаивает близкая опасность! Бывало, даже злейшие враги раскрывали объятия после плевой стычки или после суточного дежурства в скользких грязных шанцах под снегом и картечью.

Память опять услужливо приподняла Михеля над окаменелой ледяной пустыней, над послушно завернувшимся в плащ и оставившим снег в покое Томасом и, повертев, мягко втиснула в студень военного прошлого. Как из-под воды, стали доноситься неясные звуки, зыбчатые тени оформлялись людьми, давно знакомыми и позабытыми...

Во льдах, да и вообще в этом плавании, Михель никогда не грезил военными зимами. В лето тянуло, в проклинаемую жару и сушь великую, кои вечно мокрые от пота как мыши ландскнехты кляли не меньше, чем полгода назад и вперёд проклинали и будут ещё проклинать мороз и снега. Вот и сейчас, врезанный памятью годика на три назад, Михель не удивился выгоревшей донельзя сини небес, жухлой от жары, да порядком вытоптанной траве, да мокрой спине. Воевали в те поры, как и всеобычно, «ногами», то есть топали ротно одному богу и генералам известно куда, по стежке средь ещё зеленеющих полей, которые то ли были засеяны невесть как уцелевшими мужиками, то ли уж какой год самозасевались тем, что но осени опадало. Судя по обилию мелкой живности, кишмя кишевшей под ногами и совсем не боявшейся людей, вернее было второе. Шли в меру резво, в меру вальяжно — то есть как всегда, когда толком не ведаешь, кто встретит да угостит: уцелевший землероб с караваем или швед с мушкетом. Солнце пекло немилосердно. Хоть и разопрели все, однако нет-нет да и поглядывали с опаской на лесок впереди: не ахти рощица — пару ночей постой биваком, и без остатка сведёшь на костры, — но для засады накоротке очень даже подходяща.

Шли, лениво переругиваясь, и не заметили, как доболтались до серьёзной ссоры. Горячая кровь Джорджо под почти южным солнцем накатила, вскипев, и отхлынула, напоровшись на бритвенный утёс Михелевых острот. Джорджо тогда, не мозоля напрасно языка, — за шпагу. Аж пальцы побелели: того и гляди эфес переломит. Верные М и Г где-то поотстали как на грех, так ведь он и один в поле воин. Кого бояться?

Откуда ни возьмись — Макс, как всегда, бесшумно-быстро. Ни слова не говоря, будто невзначай толкнул спесивого ломбардца[49], а когда Джорджо моментально на него перекинулся, посоветовал подыскать приятеля, а то, мол, у него тоже руки чешутся. Однако не успел итальянец возопить о помощи, как мрачный детина Вацлав, не плетя словесных кружев, отодвинул Макса от Джорджо, ткнул пальцем в себя, а затем в грудь Максу, и бросил руку на гарду своей шпаги. Ясно, без болтовни.

Отчётливо запахло потехой! Все не совсем разомлевшие от жары, определившись с симпатиями, заторопились в очередь желающих позвенеть железом.

Потасовка не заварилась прямо здесь, в поле, даже не потому, что боялись внимания профоса: просто уж больно тот лесок глаза мозолил. Как местечко, подходящее для вражеской засады.

Рота у них тогда была так себе — дрянь. Сырая рота, сводная, считай. Пришлые, отсталые, выздоровевшие, рекруты зелёные... Присматривались, принюхивались, притирались, отталкивались. Отсюда и ссоры, драки: кому верховодить, а кому подчиняться. Чья баклажка будет всегда полна вином, а кто и глотку из лужи будет несказанно рад.

Многие не против были приткнуться к 4М и 4Г, да вот незадача — вход туда заказан. Оттого невзлюбили Михеля и компанию, которые, в отличие от большинства, обрели опору и поддержку друг в друге, а не тыкались слепыми щенятами, осыпаемые ударами судьбы. Поэтому у каждого М и Г тут же обнаружились визави, чтобы побеседовать тет-а-тет на животрепещущую тему: кто лучше владеет «белым оружием». Словом, свалка намечалась грандиозная.

Оттого и Джорджо приценился как репей к парочке беззубых шуток — шёл как бы закопёрщиком, а за ним и все прочие заговорщики-дуэлянты.

Хотя... ерунду ты мелешь, Михель. Какой такой сговор может быть у нелюдима-молчуна Вацлава и Джорджо, который за полчаса вытараторивает слов больше, чем деревня Вацлав цедит за год? Так что, выходит, ежели не подвернулся б Макс под руку, то никакого коллективного побоища и не наметилось бы. Отошли бы на ближайшем привале Михель и Джорджо подале, в овраг, допустим, прихватив для верности каждый по секунданту, а итог встречи свалили бы на вездесущих шведов, мстительных мужиков или кого там ещё; да и то кабы кто на тело набрёл, а нет — так ошельмовали бы дезертиром, да и дело с концом.

Но вот что уязвило до глубины души: почему он именно Михеля счёл себе под силу, итальяшка заносчивый? Выходит, я по его меркам — слабак?! Даже Союз святого Марка сюда приплёл[50], гауклер[51]. Ну я ему задам: насыплю перцу под хвост, в паштет нашинкую — только б до дела поскорее дошло.

И шагали-то они уже не нестройной толпой, а двумя шеренгами: дуэлянт против дуэлянта. Шли, небрежно косясь, но на деле внимательно следя за каждым движением друг друга, цедя язвительные фразы. Старались, впрочем, не зарываться: фактор леса тяготел, давил, остужал не в меру горячие головы.

Примолкли капралы, поняв, что словами уже ничего не поправишь: зачинщиков из массы не выдернуть, общий настрой на драку не переломить. Сбились кучно в хвосте строя, понимая, что гаёв не в меру распалённых вояк вполне может перекинуться на начальство. Любой солдатский бунт, как правило, оборачивается нещадным битьём отцов-командиров.

Ротный ещё выкрикивал ругательства, лапая шпагу, а потом плюнул и уехал обедать. Отмахнулся от конфликта как от назойливой мухи, хотя многие подумали, что, пожрамши, вернётся не один. А и ладно: кому повезёт в ристалище, те и ответят головами и спинами.

Четвёрка разведчиков, кое-как, вернее — никак, осмотревшая лес и доложившая, что никого там и в помине не было, быстро сообразила что к чему, и вот их уже не четверо, а двое на двое.

Приятные прогулка и беседа были прерваны самым преотвратным образом. Сколь ни обзывай чёрта нечистым, он чёртом и останется. Дьявольская сущность шведских еретиков на этот раз проявилась в том, что они не стали устраивать засаду в лесу, как все ожидали, — они залегли прямо в поле. И когда солдаты, поверив почему-то разведке, таким же недоумкам, как они сами, выбросили все мысли о возможных противниках, шведы и предстали нежданно-негаданно третьей силой. Поднялись и врезали хлёстко из мушкетов, не разбирая особо, кто здесь против кого настроен биться.

«Какая глупость, — невпопад подумал Михель, когда вокруг уже свистели пули и падали люди. — Обождали б чуток, вполовину б меньше хлопот им было». Но он напрасно беспокоился за шведов, ибо те и так сделали половину работы своим залпом. Вот уже и Вацлав, смертельно ужаленный неприятельской свинцовой «пчёлкой», сполз по Максу, обрывая тому пуговицы, и, уже упав, отчётливо произнёс, прежде чем замолчать навеки:

— Я не смогу доставить тебе удовольствие, скрестив шпаги, как клятвенно обещал. Уж прости и не сочти за труса и пустобрёха.

Это была самая длинная тирада в его жизни.

Джорджо?! Вот и он, родимый, валяется в траве. Наповал, ранен? Не дождёшься! Итальянец ловко перевернулся на спину и внимательно посмотрел на Михеля, словно читая мысли:

— Не дождёшься. И я не дождусь. Ты только, смотри, Михель, пулю не слови. Ты ведь мне после боя очень даже понадобишься.

— Дуралей ты, итальяшка, — сплюнул Михель, широко махнув в сторону ноля, словно поясняя: разве можно сейчас забивать голову такими глупостями, если её вот-вот оторвать могут? — Тебя бешеная собака, случаем, не куснула на днях? Или урсулинка какая одержимая с костра сбежавшая?[52]

— Вот-вот, и за дурака ответишь, и за собаку. — Джорджо слышал лишь то, что хотел.

— Пойдём, прогуляемся, раз ты такой неукротимый. — Михель сделал гостеприимный, приглашающий жест в сторону выросших словно из-под земли, в коконах сгоревшего пороха, врагов.

— А что, думаешь, не пойду? Ответь только — хоть один пистолет имеешь?

— Пару, Джорджо, пару. И в спину, чур, не стрелять.

— И за эти слова ответишь.

— Макс, составишь компанию?.. Да ты, никак, дерьмовый дружок, собрался жить вечно.

— Его храбрость серпом срезали. С такими слизняками даже храбрым быть неинтересно.

— А я что? Я ничего. Я их знаешь как счас за Вацлава?! Чего их бояться, шведов-то? Прошли безвозвратно те времена и быльём поросли...

...Длительная Война, она ведь что? — нивелир гигантский. Или ярмо, скажем. Подравнивает боевые качества всех армий, в неё впрягшихся. Или алхимик великий. В её ретортах, кубах, тиглях и сепараторах скверные, слабенькие, неудачливые части усыхают, кальционируются, выкристаллизовываются, сепарируя, отжимая неприемлемые, случайные элементы. И если золото из оставшегося материала получить не удастся, то мечи ковать из этих людей уже можно — такие молодцы остаются. И наоборот: некогда отличные полки начинают разбухать, разжижаться, напитываться сверх краёв разной дрянью.

Виной подобным пермутациям — весь этот сброд вчерашних землеробов, пивоваров и студентов. «Вояки» эти гибнут сотнями, мрут тысячами, но умножаются мириадами. Огромной толпой они мечутся в поисках жранья. Они подвержены всем слухам, пусть даже самым фантастическим, ещё легче поддаются панике. Не имея морального якоря, они находятся в постоянном дрейфе. И едва какая-либо сторона начинает одолевать, то есть выиграют стычку-другую, плёвую, или каким-то чудом наскребут жалованье за недельку-другую, или хотя бы возымеют намерение завернуть носки башмаков в область, богатую «жирными мужиками», — пиши пропало. Эти части, с головой и потрохами, захлёстываются валом всех этих молодчиков из разряда «перекати-поле». Кабы они хоть немного, да усиливали армию, кою «осчастливили» своим присутствием! Болваны-командиры никак не могут осознать простой истины: пятнадцатитысячная легкоуправляемая преданная армия гораздо лучше пятидесятитысячной толпы, пусть и вооружённой. Небольшая заминка — и вся эта толпа схлынет так же быстро, как и накатила.

Потому-то шведы, они ведь шведы только по названию да по знамёнам, а присмотрись, принюхайся — шибанёт в нос нашим, доморощенным.

Макс, сначала причитавший что-то вроде: «Да их же там больше, чем чертенят на острие иглы», потом разошёлся и захотел оказаться впереди, и Михелю пришлось рявкнуть, чтобы тот приотстал и приглядывал за флангами и тылом. А Джорджо с каждым шагом к противнику всё больше приободрялся, словно насыщаясь, подобно вурдалаку, острыми запахами крови, свежей развороченной плоти и тем пряно-жгучим ароматом военной опасности. Обернув весёлое злое лицо к Михелю, он неожиданно закричал:

— Ты уже имеешь заговорённые пули — те, что всегда летят точно в цель? Сходи к ворожее — недорого возьмёт по моей протекции! Зато в бою себя уверенней почувствуешь!

Михель тогда на секунду даже пожалел, что связался с таким одержимым. Поддержал Макс, заоравший в другое ухо:

— Михель, наши-то подтягиваются! Клянут нас почём зря, однако ж топают, не бросают. И дуэлянтов своих за собой волокут, так что десятка полтора набирается. А Ганс, судя по хитрой роже, своего уже тиснул втихомолку, пользуясь суматохой-то. — И без перехода, жалобно: — Может, подождём ребятишек? С ними оно верней как-то...

— А на черта они сдались? На черта, я вас спрашиваю?! Вслед за этими охломонами, глядишь, и шведы сюда ж набегут — истребляй их потом, пока руки не отвалятся! Вон, вон, видишь, один чешет, только пыль клубится?! Держи, родимый!..

— Эй, олух итальянский, он же не упал! Чешет себе как чесал, даже не запнулся!

— Правильно, — захохотал Джорджо, даже заряжать бросил. — Я ж за эти ещё не расплатился. В долг старая ведьма наговор творила и упредила строго-настрого, что пока до последнего крейцера не отдам — цены им никакой.

— И ты с такими пулями попёр на рожон? И нас поволок?! Зелье у тебя, случаем, не подмочено? Святой водой там, али ещё чем?

— А ты-то, Михель, ты-то на что? Вот и будешь меня оберегать. Мушкетом, шпагой, да и грудью, коли понадобится.

— На черта ты мне сдался! За каким дьяволом я вообще с тобой связался!

— Знай же, о великий Михель, что Дьявол — дух могущественный и удивительный, — ляпнул Джорджо невпопад что-то книжно-заумное. — Не кипятись мелким ключиком, но знай, что шведа, который тебя прикончит ненароком, я хоть из-под земли вырою, но отомщу за твою смерть.

— Утешил, называется, душу. Я-то подумал — бутылку ему на радостях выставишь.

— Поставлю, поставлю. Дерьма бутылочку, пополам с крысиным ядом.

— Хорош препираться, петушки! Вон там пяток шведов что-то нам явно пытаются сказать.

— Поболтаем и мы с ними, — проворный Джорджо уже перезарядил, приложился и на этот раз не подкачал. — Хороши пули заговорённые! Вот уже и четверо только хотят с нами побеседовать... Присоединяйся, Михель, к общему говорку, не тушуйся!

— Пусть ближе подойдут, тогда и жигнем. А вы с Максом прямо близняшки-братья: и брешете много да пусто, и стреляете скоро да мимо, — поморщился Михель, потому как Макс саданул над самым ухом. — Ты куда палишь-то?!

— Поверните свою башку налево, сударь, и вы сразу поймёте.

— За сударя, конечно, спасибо. Но влипли мы с вами — и врагу не пожелаю. Мы ж, считай, уже по пояс в могиле...

— И могила та не сыта, ой не сытёхонька! — Бесшабашному итальянцу всё нипочём, только шомпол мелькает. — У тебя, Михель-сударь, порох, случаем, не из золота сработан? Что-то трясёшься над ним сверх меры.

— Так ведь жадность — второе счастье, Джорджо. Вот, пожалуй, того хлыща срежу — больно уж резв на ногу...

Да уж, очутились как в утлой лодчонке посреди грозного океана: или спастись всем вместе, или также вместе сгинуть в пучине. И волок их за собой в ад Джорджо одержимый.

Одержимость та сослужила им добрую службу, ибо порыв был слишком мощным и неожиданным для опешивших, явно не ожидавших подобной прыти от своей законной добычи шведов. Резво помирать, пылко сдаваться, лихо задавать стрекача — это они бы ещё поняли и приняли, но броситься как головой в омут в безумную атаку?! Не смогли вот, несмотря на всю свою хвалёную хитрость, предусмотреть, что Джорджо рассорится с Михелем и решит идти до конца. Не могли предвидеть, что бравада эта безумная Джорджова — она не для них — только для Михеля. И наоборот. Потому и подались почти без сопротивления, фактически расступились, как покорно расходятся хляби морские перед корабельным килем или китовым чревом.

За ними, в узкую щель прорыва, буквально протиснулись Михелевы друзья и враги его друзей. Тоже без потерь, разве что Маркус дохромал вприпрыжку в хлюпающем башмаке: шальной пулей разнесло палец на ноге. Его же соперник, первым не выдержав, бросился на помощь. Отогнал выстрелом шведа, вознамерившегося подколоть раненого сзади, подхватил уже падающего Маркуса с его снаряжением. В иной ситуации это было бы, наверное, смешно — глядеть, как один ландскнехт пытается одновременно уволочь своего явно пьяного в стельку дружка да два мушкета с фуркетами в придачу, причём обе их шпаги играли роль палок в колесе. Мешали поржать всласть два обстоятельства: белый как молоко Маркус был трезв, а вокруг парочки густо зудели свинцовые оводы, норовя куснуть побольнее. Дотащил-таки, не бросил. А там и тряпка нашлась на перевязку, и бодрящий глоток из фляжки. Присели они в холодке под кусточком, да так там и остались, изредка постреливая-помогая. Бог с ними — обойдёмся.

— Так ты продолжаешь держать меня за труса, немчик-перчик? — обернул разгорячённое, изрядно уже чумазое лицо Джорджо.

Михель ни секунды не сомневался, что пороховая копоть оставила на нём самом столь же веселящие разводы.

— Джорджо, оставил бы ты эти глупости. — Момент для демонстрации миролюбия был явно неподходящим, зато для примирения в самый раз.

— Нет, ты ответь! Или лучше скажи: обратно потопаешь со мной — займём первоначальные позиции?

— Джорджо, ты не трус, ты самый безумный храбрец из всех, кого я видел, и я не трус, но посмотри, что там творится. На нашей исходной позиции обосновался добрый десяток шведов, и отдавать её они никому не собираются.

Действительно: шведы опомнились и, переменив фронт и использовав свои параллельные шеренги ровно две гигантские челюсти, намертво вцепились в хвост роты и мотали-трепали его теперь без всякой жалости. Михель с ужасом подумал, что было бы, если б он и его друзья замешкались и не поспешили за Джорджо.

Быстренько прикончив всех не успевших убежать или сдаться в плен, шведы обратили самое пристальное внимание и на их группу. Главное, у самих офицеры наличествовали, а среди нас только один капралишко затесался; да и то больше визжал, чем давал дельные советы. Решили кучно отходить к лесу, а там уж кому как повезёт. Организованная часть явно в чащобу не сунется. Джорджо и здесь свою итальянскую браваду демонстрировал — отступал последним, почти под носом у шведов. Михелю поневоле, чертыхаясь, приходилось его поддерживать. Пару раз Джорджо — так, мимоходом, как и случается в подобных переделках сплошь и рядом, — спас Михелеву шкуру от лишних дырок. И Михель постарался не остаться в долгу.

Фокусируя урывками взгляд на гибкой ладной фигуре красиво, а главное, расчётливо целенаправленно передвигавшегося — то появляющегося, то исчезающего в новых клубах дыма — Джорджо, Михель тоскливо вздыхал:

— На кой дьявол нам эта дурацкая дуэль? Жалко ведь будет срубить такого вояку.

Вот и загляделся однажды, вернее, зазевался. Произошло же что-то, привлёкшее всеобщее внимание: сзади зашумели тревожно-радостно. И Джорджо заорал вдруг с непередаваемым итальянским акцентом:

— Кавалери! Кавалери!

И сразу толчок, жёсткость сухой земли, ничуть не смягчённой жидкими, перепутанно-вытоптанными колосьями, ужасное жжение в плече и стремительная атака холода на все другие члены.

«Интересно, чья она, кавалерия? Ежели шведская — всем конец...»

II


Джорджово лицо, приближаясь, почему-то расплывается всё больше и больше, вопреки здравому смыслу.

«Добьёт или бросит? Вот подфартило-то гаду, а мне нет. И наши не увидят за дымом, что и как, и не отомстят. Дай им Бог со своими бы успешно совладать...»

Из адовых хлябей, немыслимых толщей меж гладью жизни и дном окончательного выбытия, сознание кашалотом рванулось вверх. Словно сбросили с китобоя некую приманку, аппетитно-пахучую, и она своим видом, цветом, запахом придала серьёзной рыбине безрассудство оголодавшего малька. А ведь подвсплывёшь, высунешь нос из укрывища — тут-то тебя за жабры да на солнышко...

— Водил жареной курицей под носом — без толку, а как только поднёс стаканчик — сразу и ожил.

— А я, понимаешь ли, подумал, что это меня уже в преисподнюю сволокли и на сковородку швырнули. А как хлебной пахнуло, тут уж точно понял: на земле покудова. На земле! Ведь на небе, как и в преисподней, подобного продукта отродясь не гнали. И взалкал, разумеется.

— Сам ты дурик, Джон Ячменное Зерно, — скривился Джорджо, ровно зубы заломило. — Это ж настоящая граппа[53], и один лишь Всевышний ведает, скольких трудов мне стоило её заполучить. Ведал бы о столь вопиющем твоём невежестве по части спиртного — сам бы вылакал. А тебе, милый, водицы из гнилого бочага зачерпнул бы.

— Ну уж нет, хлебай сам из болота. А мне давай скорее свою граппу-мраппу.

Из пелены, рядом с гримасничающей итальянской рожей, возникло несколько озабоченное лицо Гюнтера, и Михель подмигнул ему: мол, всё в порядке.

— Лакай скорей божественную субстанцию, а то вон дружки твои уже косятся насчёт самим выхлебать. А потом и меня на закуску построгать, — заявил Джорджо как можно громче. Явно не для Михеля. Паршивый итальяшка снова пёр на рожон, алкая неприятностей и приключений.

Гюнтер, не зная как обращаться теперь с Джорджо — всё ж таки спаситель, — посоветовал ему только ferociam exuere[54], справедливо полагая, что латынь и ломбардский — из одной купели. Джорджо и правда, наморщив лоб, протянул, что вроде знакомое что-то, однако в таком итальянском нашёл tocco di tedesco[55] и зацикливаться на этом не стал. Гюнтер сплюнул втихомолку, на том и угомонился.

— Только попробуй, схлестнись с кем-нибудь, я ведь когда-нибудь встану, — прошипел Михель.

— Ты вот сначала встань... Ну так ты пьёшь? Или мне стакан плеснуть вверх и пусть ртами ловят? — Джорджо уже и свободную руку под шею подложил, приподнимая Михеля для удобства употребления.

— Я, конечно, вмажу, — облизнул враз пересохшие губы Михель. — Только ты сначала досчитай до семи: все ли здесь?

— Да что с ними сделается, с железными дружками твоими? Хотя лучше бы они были из золота, ну или из серебра на худой конец. Вон даже Хрым-нога, — Михель не смог сдержать улыбки при такой грубоватой характеристике несчастного Маркуса, — поодаль переминается и думает, как бы хорошо водочкой — да на его покалеченный пальчик. Чтоб и снаружи, и внутри обмыть.

Михель отпил ровно половину из поднесённого, затем отрицательно мотнул головой: убери.

— Что, уже с плевой порцией совладать не можешь? — притворно удивился Джорджо. — Али не в то горло забрело?

— Да это для меня... — Михель почувствовал, что ураганно пьянеет, и действительно поперхнулся, отрыгнув мощно рванувшийся из желудка спиртной дух, — ...капля в море. Просто я хочу, чтобы ты допил... чтобы ты выпил со мной из одной посуды.

— Я ж, по твоим словам, флорентиец[56], и пить со мной зазорно.

— Брось ты это. — Михель так и не понял, что же подвигло его на следующие слова, и винил во всём свою слабость после раны да чересчур крепкую, прямо-таки огненную граппу. Иначе бы фигу Джорджо... — Ты прости меня, парень. Поцапался я с тобой по глупости, а сейчас нет никакого желания тебя убивать. Вернее, — тут же неловко поправился Михель, — скрещивать с тобой оружие.

— Ну ты поглянь-ка! Он меня прощает!

— Не прощает, Джорджо, не прощает. Просит прощения. — Михель едва удержался, чтобы не ляпнуть вдогон: «Бери, пока дают, и не испытывай моего терпения».

— Замётано. — Джорджо забросил в рот остатки своей хвалёной виноградной так смачно, что рядом кто-то, невидимый Михелю, но явно Ганс, шумно сглотнул слюну. — Нам ведь всё едино — что дружить, что резаться.

Потом Джорджо долго ещё пригоршнями сыпал шуточки и колкости, так что даже Макс, ему позавидовав, отложил в памяти, что первоочередную монетку надобно будет пропить вместе с Джорджо, чтобы, выставив ему кварту-другую[57], попытаться выудить, разжиться, запомнить побольше новенького. Михель же, прежде чем рухнуть в теперь уже спасительно-пьяное, выздоравливающее забытье, успел выслушать Гюнтера относительно своего «тёмного» периода жизни.

— Итальяшка-то проклятый счастливым для тебя оказался. Думали, сгинули вы оба от гордыни его несусветной — не видать же ни зги в дыму. Нет, глядим, тащится твой макаронник и тебя, что самое важное, волокёт. Оружие и снаряжение скинул, а тебя взвалил на плечи. Мушкет-то мы его так потом в поле и не нашли. Твой отыскали: и фуркет при нём, и сумка, распоротая правда, и перевязь со шпагой. А евонное — как в преисполню провалилось. Ох, и ругался охальник. Ну да он никогда не отличался belle parlare[58].

— Надо будет ему свой мушкет презентовать.

— Тю, хватился! Продан давно. Половину костоправу за услуги, половину за твоё здоровье — в кабак. Очень уж лекарь сомневался, что ты выдюжишь. Я чаю, нарочно страху нагонял: чтобы платили щедрее. Ну, мы и рассудили здраво... — Тем не менее в этом месте рассказа Гюнтер кашлянул виновато и замялся неловко.

И Михель вдруг понял, что бедняга Гюнтер — единственный в ораве, кто настаивал на сохранении мушкета, но переубедить прочих не смог. Точно так же Гюнтер явно убеждал всех денежки, от фельдшера сэкономленные, отдать капеллану, чтобы попросил тот у Господа скорейшего выздоровления для раба Божьего Михеля. Но опять люди с вечно сухой глоткой, типа Макса, Ганса, да и всех прочих, уволокли его в кабак — может, даже и за руки за ноги. Это-то и виноватит Гюнтера. Потому и представляет себя как всех прочих: не выделяя, не предавая.

Михель мягко, понимающе сжал руку Гюнтера, обнаружив, что ладонь того не пуста.

— А-а, твоё же вот это. Забери на память, хотя можешь вполне и зашвырнуть подальше. — И Гюнтер передал ему сейчас бесформенно расплывшийся, а когда-то, без сомнения, круглый кусочек металла. Из тех, что каждый ландскнехт отливает в соответствии с точным размером дула своего ружья. — Вот я и говорю, что мы рассудили так: ежели сгинешь, то ружьё там тебе ни к чему. От чертей не оборонишься, — позволил себе улыбнуться Гюнтер. — А ежели выживешь — спроворим новое, лучше прежнего. Джорджо-то, кстати, давно уже при ружье разгуливает. Погоди-ка, ещё и счёт тебе предъявит.

— Не предъявит, — расплылся Михель, чувствуя, как разгулявшаяся внутри приятность толчками вышибает прочь из тела боль и мрачные мысли, а во рту устойчиво держится привкус былого винограда. Хорошая всё-таки штука — граппа. — Если что, я ему и так по гроб жизни должен. — Приятность, как неумелая кошка, выпустила из лап одну мышку-мысль, и Михель хоть и не без труда, но выволок-таки её на свет божий: — Да, там вроде какая-то кавалерия нарисовалась? Как раз когда меня зацепило...

— Здесь тоже смех да грех. Мы-то поначалу подумали, что заплутал корнет[59]. Ибо ты знаешь, когда кавалерия нас, грешных, выручает, — только когда с великого похмелья приказ перепутает. Вмиг растоптали шведов, которые и правда изрядно растянулись: нас догоняли и не успели перестроиться. Кого не успели прибрать, те так сквозь нас в лес и умчались — в тот самый, куда и мы поначалу так спешили. Резвые ребята — никак не удержать было. Что атаковать, что удирать здоровы. Ганс-живодёр только одного лихо подрезал. Сгоряча хотели мы ту рощицу окружить, да и, дождавшись подкреплений, истребить синих[60] без пощады, но потом остыли. Очень надо! К тому же коннички те отнюдь не заплутали. Их наш жила-ротный приволок, чтобы, значит, учинить суд правый да расправу скорую. Выстроили нас и по конвойному на каждого отрядили. А этот носится вдоль строя да хлыстиком по мордасам перекрещивает. Понёс, как поп учёный, что-то о грехах вопиющих... Чья бы корова мычала! Думали, конец уж пришёл всем. Осталось-то нас всего ничего, поэтому он кого ни спросит — всяк вину на мёртвого спихнуть рад. Сам-то он, если помнишь, свалил в самом начале заварухи и потому указать зачинщиков в лицо не мог. Профоса, опять же, умудрился в запарке забыть. А лейтенант драгунский ему и втолковал разницу между штабной палаткой и полем боя: не палачи, мол, его люди, а солдаты, и к делу палаческому не приставлены и не обучены. Кроме того, их звали бунт усмирять, трусов карать, а тут оказалась горстка героев израненных, нас то есть, — пояснил Гюнтер со смешком, — которые кучу шведов доблестно сдерживали...

Михель к тому времени давно уже бродил в грапповых сумерках, отрезанный от всего былого, но Гюнтер, увлечённый собственным повествованием, заново переживал волнующий момент близости своей шеи к чужой верёвке, ничуть не замечая потери благодарного слушателя. Да и го сказать: что за ландскнехт, которого не собирались вздёрнуть хотя бы десяток раз?! Ведь вместо «Здравствуй» и «До встречи!» здесь приветствуют и прощаются иначе: «Здорово висеть, приятель!»

— ...В общем, попрыгал наш капитанишко, подрыгался, да и успокоился. Впервые я, пожалуй, конничков зауважал, потому как все попытки нашего капитана покомандовать чужой частью пресекались на корню. Лейтенант и ротмистр прямо заявили, что они дворяне и что если из вонючего жерла Капитановой пасти долетит до них хоть одно словечко насчёт трусости и неисполнения долга, — призовут нашего храбреца, лихого на расправу с безоружными, к немедленной сатисфакции. На это он смог только пробормотать, что пожалуется командующему. На что ему резонно ответили, что единственное, что маршал ненавидит больше скисшего вина, — так это командиров, бросающих своих людей на поле боя. И что два их доноса с полным описанием произошедшего и с кучей свидетелей как-нибудь да перетянут Капитанову кляузу. Наш готов был локти грызть от досады: либо вешать нас самому, либо оставить нас в покое, чего бы ему хотелось ещё меньше. Да, а тут ведь неугомонные шведы начали как раз из леска постреливать. Правда, без особого вреда, но кто их знает, чего они там ещё могли измыслить, воспользовавшись нашей заминкой? Может, и контратаковать даже, поднакопив силёнок. Тут каждый ствол на счету и время занимать позицию, а не торчать мишенями посреди поля! Наконец он выдернул из строя троих молодцов, в том числе и нашего Ганса — верно, за зверскую рожу и плохо замытые пятна старой крови на платье, — да начал соблазнять рядовых драгун хорошей платой. Желающие вроде и нашлись — кому ж денежки помешают? Ганс, бродяга, даже заявил, что за такую плату готов самоповеситься, а кто его знал получше, тот понимал, что ещё немного — и Ганс попытается прыгнуть в ад вместе с господином капитаном. Опять же вмешался лейтенант — хороший парень оказался, даром что и дворянин, и кавалерист. Громко так заявил, что, мол, когда этим палачам их товарищи будут делать «тёмную» — он отвернётся. Видел бы ты рожу нашего капитана! — Гюнтер перевёл-таки взгляд на умиротворённое лицо давно почивающего Михеля: — Мда... ты сейчас видишь явно уже что-то другое... Джорджо вскоре ушёл в формируемый итальянский регимент. Расстались, как и положено закадычным друзьям, упав под стол. А когда Михель продрал глаза — Джорджо уже отбыл. Зато в памяти остался последний рассказанный им анекдот:

— Врывается рейтар к мужику, а мужик чтой-то заартачился. Тогда рейтар и говорит ему: хорошо, мол, защищай своё имущество. Давай биться на равных, но чести, один на один. Я своей саблей — ты своей палкой; я на своём коне — ты на своих двоих; я в своей кирасе — ты в своей рубахе; я со своим шишаком — ты со своим черепком. Умора, не правда ли?..

III


А под головой Михель обнаружил любовно подложенный мешочек с «верными» пулями. Михель даже не пытался тут же обменять их на стаканчик-другой, хотя башка разваливалась. Так и таскал до первого боя, хоть прослышавший про то Гюнтер и брюзжал не переставая, что вот, мол, Михель тешит дьявола, а с ним и все они угодят прямо в дьявольские тенёта. Михель в ответ только посмеивался да отбрёхивался, напоминая, что милосердие Божие, как всем известно, безгранично. Потом Гюнтер, гад, умудрился-таки их стянуть, но сничтожить поопасался.

Ибо произошла у них совсем недавно большая свалка с Максом. Тот вернулся с игровой площадки[61], проигравшись вдрызг, и Гюнтер устроил ему хорошую словесную выволочку, объяснив, что чёрт всегда стоит за плечами игрока, подталкивает под локоть и не угомонится, бесово отродье, пока не разденет догола. Макс, рисковый парниша, решил прогуляться по лезвию, заложив на следующий день оружие, но, как выяснилось, не зря. К вечеру заявился довольный-предовольный, пьяный-распьяный, с карманами, полными серебра. За ним топал трактирный служка, навьюченный выпивкой и закуской. И что же в итоге?! Встречен везунчик был не менее свирепой бранью. Ведь премудрый Гюнтер сразу определил, что чёртушко, как премудрый стратег, полностью сменил тактику и теперь решил наслать на Макса беспрестанную удачу — дабы не так, так этак уловить глупца и мота в свои тенёта. Макс сначала даже опешил от подобной нежданной-негаданной встречи, но недолго хлопал глазами. Пока опомнились все да растащили их, Макс, воспользовавшись неожиданностью, зуб выхлестал и сопатку расквасил своему критикану. Вот Гюнтер и поутих, ненадолго, разумеется.

Так что пули Михелевы он только к попу снёс, а тот уже щедро сбрызнул «нечисть» святой водицей. Испохабил, короче. Так и не удалось Михелю спытать в деле, что за штучкой такой одарил его пылкий в ненависти и любви итальяшка. Михель про себя всё время обзывал так Джорджо, не особо опасаясь и проговориться. И с Гюнтером умудрился как-то без скандала, тем паче без мордобоя обойтись. Может, он и к лучшему, Гюнтеров-то поступок. Не верил особо Михель во все эти заговоры, так что и не пришлось разочаровываться. Ведь как оно вдруг: понадеешься сверх меры на что-нибудь этакое, с выкрутасами, разворотишь без страху былого само гнездо змеиное, а оно в самый жизненный момент — бац, да осечку. А там, куда никто не торопится, встретят ой как неласково: пошто, мол, на бесовы шутки клюнул? Да вниз тебя, вниз, в самое пекло. Там можешь вдоволь костерить соседа но котлу Джорджо, да только прохладней ужо не станет.

С другой стороны, Макс как-то, любопытства для, выпросил у Михеля Джорджову пульку — «на самый крайний». И было это ещё до Гюнтерова «очищения». Так не ею, разве, он ухлопал позднее «снежного короля»?! Неисповедимы пути Твои, Господи.

Михель никогда больше не видел своего итальянского друга. Зима того года выдалась изумительно суровой. Полк южан по какой-то стратегической целесообразности, то есть глупости и нерасторопности, не был отведён, как намечалось, в Мантую[62] и вымерз на 4/5. Михель ни минуты не сомневался в участи Джорджо, и летом-то, в жару, умудрявшегося распускать сопли до колен.

Подпортил память о Джорджо только один случай. Когда однажды в грязном походном кабаке Михель, приканчивая по обыкновению бутылочку-другую со своими, невольно услышал, как в соседней компании какой-то хлыщ красочно живописал, что в одной деревушке Джорджо-итальяшка запёрся сразу с тремя крестьянскими мальчуганами в сарае и тешился, как только мог придумать, а полроты, прильнув к щелям в стенах, старались не пропустить ни одного момента да советы подавали. Михель от столь гнусного навета сначала опешил и уж совсем было собрался очередную опустошённую посудину запулить не в окно, на удачу, — авось кого да приласкает гостинчик! — а смазать ею по черепу рассказчика. Гюнтер удержал:

— Я не против драки. Просто все его слова — правда. Я давно всё это знал, да и прочие, верно, тоже.

Сидевший ближе всех к ним Гийом важно кивнул:

— Не хотели тебе говорить, дабы не обидеть ненароком. Всё ж таки он тебя спас. Пусть, думаем, лучше из третьих рук дойдёт.

— Но почему ж он мне тогда, в тот раз, ни одним словом, ни одним жестом не намекнул, не выдал себя? Ведь так не бывает!

— А ты внимательно слушал ли всю эту мерзость? Джорджо похоть свою утолял с мальчиками, а не со зрелыми мужчинами. Вот тебе и весь ответ.

Бутылку всё-таки Михель метнул — в бессильной ярости. Не нашёл худшего момента, потому как сей же час в трактир вломилась дюжая толпа во главе с потирающим макушку солдатом — именно его нашёл «подарок» Михеля. Ох, и всыпали им тогда по первое число! У Михеля даже рана, помнится, вновь открылась...

IV


Михель растерянно и даже несколько недоумённо огляделся: льды, камни, припорошённые снежком пятна пожарища, ненавистный Томас себе на уме...

А всё-таки Михель в этот раз победил-переубедил. Нашлись у него нежданно-негаданно союзники мощные.

Первый — морозяка зверский. Томас жался-жался у своего костерка жалкого, а потом Михель, не слушая, прямо скажем, робких протестов спутника, передвинул его кучку углей к своей, щедро набросал сверху дровец свежих да за шкирку приволок того ближе. В итоге, скоренько угревшись, Томас перестал не только зубами клацать, но и глядеть волчонком.

А утром, перед самым появлением «Ноя», в их коалицию «записалась» прокравшаяся в бухту касатка...

Михелю ещё в океане неоднократно показывали изогнутые плавники да ладные, мощные резвящиеся чёрно-белые туши, просветив заодно, что страшнее зверя в этих водах не сыскать. Выступают-де конкурентом китобоям, умерщвляя и пожирая полосатиков и прочую живность. Разик как-то действительно, прямо перед носом уже навострившего гарпун Йоста, стая касаток перехватила кита. Такую возню развели — едва на вельботе удрать успели! Не то бултыхаться бы им всем среди разверстых пастей...

Утром позавтракавший юнга явно томился бездельем. То ли не ведал, как время убить до прихода корабля, то ли по-прежнему дичился Михеля, то ли без помех решил додумать чего. О спексиндере он уже и горевать забыл. Михель, в свою очередь, всё никак не мог набрать нужных слов для последнего разговора, хотя и понимал: промедление смерти подобно. Потому, никем не сдерживаемый, Томас отправился размяться к бережку, вернее — к тюленьему лежбищу. Глупые животные, конечно, забыли, какая участь ждала их сородичей — да и их бы сейчас, посмей они «разбить бивуак», — когда в фактории ещё появлялись люди.

По сравнению с обычным исходом встречи человека и животного поведение Томаса являло верх безобидности:

— Ты глянь, ландскнехт, на этих придурков! Совсем не боятся. А сала-то, сала сколь нарастили на боках и задницах! На башку, что ли, этому молодчику навалить?..

Михель ещё раз внимательно оглядел бухточку и даже вздрогнул, отчётливо увидев неспешно раздвигающий мелкие льдинки гигантский плавник. Надо действительно быть полным олухом наподобие юнги, чтобы ничего не заметить! Потому тюлени и не лезут обиженно в воду от юнговых проделок — тех зубов больше опасаются.

А юнга продолжал сотрясать стылый воздух своими воплями:

— Можно было бы заняться промыслом и наколотить до прихода наших десятка три, да боюсь, шкипер будет недоволен. Дождёмся лучше. Жаль, что детёныши подросли. Уже не «бельки»[63]. Вот бы моей дурочке плащик подбить — не хуже королевны вышагивала бы по городской грязи!

— Чтобы задарить всех твоих дурочек, мехового кита не хватит, — ляпнул Михель, слабо представляя, впрочем, как они выглядят, эти «бельки».

— А может, это и не та порода. Я ж, знаешь, сам недавно плаваю, всего не знаю.

«И его, что ли, спровадить в воду? Прямо в огромную прожорливую пасть, да и дело с концом. Семь бед — один ответ. Судя по времени, пожирать его будут уже на глазах всего экипажа. Отличное алиби... А если рыбина сыта? Брось, подобные твари вечно голодны! Так скормить или не скормить?.. Да ты, Михель, похоже, забыл, что и в бою, и в поединке не рекомендуется дважды повторять один и тот же приём. Противник к нему уже готов...»

Томас тем временем, абсолютно не ожидая опасности с моря, подошёл к самому урезу, да ещё и сел спиной к воде, разглядывая наиболее выразительные усатые морды, швыряя в них гальку и даже пытаясь самых ближних щёлкнуть по носу. Ну чистое дитя!

Михель, разумеется, не мог ведать, что удумала рыбина, но догадался, что решение сю было принято. Чёрный, смолью блестящий треугольник прекратил беспорядочное рысканье и, ровно по ниточке, двинулся прямиком к берегу. А Михель, в отличие от касатки, так ещё ни к чему и не пришёл. Но ноги вдруг сами по себе понесли вперёд.

На бегу он неожиданно осознал, что напрочь забыл, как кличут зверюгу, угрожающую сейчас юнге. Томас проглядел его рывок, а когда увидел стремительно набегающим, ясно, о чём подумал. Попытался вскочить, но, не удержавшись, уселся у самой воды. Отползать-то ему было некуда, разве что в ледяную глубину, потому он просто закрылся руками и заверещал фальцетом. А Михель, подскочив, схватил его за руку и рванул на себя так, что, наверное, напрочь выбил руку из плечевого сустава, ибо Томас заорал уже по-другому. Но тут Михель, и сам не удержавшись на скользкой гальке, покатился вперёд, а Томас перелетел через него. Так что теперь между Михелем и касаткой — вспомнил-таки имя смерти своей! — не было никого.

«Вот и всё, кажись. Так и знал, что мои игры в благородство закончатся скверно. Хотя я вроде пока на суше, а она в воде...»

Розовато-серая под лучами только что всплывшего светила, на вид совсем не холодная и не страшная гладь расступилась, извергая чужеродное тело.

«Боже ж ты мой! А с борта "Ноя" и представить было нельзя, что она такая! Это ж китище добрый!..»

Глаз, ровно у опытного уже китобоя, тотчас выделил существенную разницу между касаткой и ранее виденными китами: огромные молочно-белые зубы, в несколько рядов усеявшие открытую, уже готовую принять, размолоть и мгновенно сплавить жертву в утробу пасть. И смотреть-то ему было больше некуда, кроме как в эту пасть, заслонившую полмира. Было страшно, как ни в одном бою: словно воочию узрел ту пресловутую Пасть Ада, в которую проваливаются грешники и в которую они бессчётное количество раз отправляли друг дружку. Не хватало только чёрта под боком, чтобы наладить пинка в нужном направлении, ровно тому ростовщику[64]. Может, Томас в благодарность исполнит роль нечистого?

В длинном, мрачно нескончаемом коридоре страха Михель распахнул ещё одну дверь в ряду прочих и привычно-опасливо отшатнулся за косяк. «Ну надо ж! И за каким, спрашивается, дьяволом я спас этого несчастного вертопраха?! Прям всё как у старушки Войны: стоит разок проявить слабину — и всё, можно могильщиков заказывать...»

И Михель закрыл глаза, чтобы не видеть потоков воды, двумя водопадами стекающих из углов алчной пасти. Скоро так же будет изливаться Михелева кровушка...

Но начхать ей было на Михеля! А также на Томаса и прочих людишек, шляющихся по берегам и водам. Тюлень, точнее, мягкий глупый тюлений детёныш, — ради него только и стоит рисковать, вынося на смертельно-враждебную территорию более половины созданного для иной стихии тела! Пока тюленей и китов хватает — им, касаткам, нечего делить с ничтожными людишками.

Брызги и мелкие камешки обдали Михеля с ног до головы. Но это оказалось единственной неприятностью, связанной с лежанием на ледяных камнях и в полной власти острейших зубов. Кто-то тонко, задавленно пискнул, но явно не Томас. Еле-еле заставив себя открыть глаза, Михель на расстоянии вытянутой руки увидел тугой бочкообразный мокрый гладкий, лоснящийся не то от жира, не то от воды, бок гигантской рыбины.

«Да ты вроде как промахнулся, великий парнище. И зубы такому чудищу без надобности — прокатится по мне, что та пушка под Нюренбергом, да и впечатает навечно в сырую гальку...»

Бок под рукой вспух чудовищными мускулами, и Михелю пришлось спешно закрывать вновь глаза, потому как плавники опять швырнули в него добрую порцию — да что там порцию! всеармейскую канонаду! — каменных пулек и ядрышек. Одна галька угодила прямо в темечко, и Михель на какое-то время лишился сознания, а когда вновь пришёл в себя, знакомый — буквально до боли в черепе — треугольник плавника рассекал волны на приличном уже от него расстоянии. И ничегошеньки при этом в мире не изменилось. Разве что на берегу недосчитывалось одного сверх меры любопытного тюленьего детёныша...

Общую картину неизменности вечного бытия несколько смазывало тарахтенье юнги, уже примерявшегося тащить Михеля прочь от воды:

— Ну ты герой, ландскнехт! Выволок меня ведь прям из зубов! Мне ведь чёрт-те что поблазилось, когда ты на меня наскочил. А она-то — раз из воды! Даром что рыбина... А меня уж там и след простыл. И она с досады тюленя — хам!.. Да вот опять, смотри, что вытворяет!..

Словно на салазках, огромная касатка снова въехала на низкий каменистый берег. Миг — и зазевавшийся разнежившийся тюлень даже мякнуть не успел, как очутился в её утробе. Мощный толчок ластами — и место кровавой трапезы захлестнула, смывая все следы, поднятая отступившей тушей волна. Огромный плавник пошёл параллельно берегу, примечая уже следующую жертву.

— Вот они какие, края дикие, — запредельные, неведомые... У нас-то дома, на Большой земле, мы и думать забыли, что звери — это что-то опасное, что их бояться надо. У нас ведь крыска самый страшный зверь, потому как чуму на хвосте тащит. А здесь и медведи клыкастые, и киты зубастые... — Не найдя больше слов, юнга закрутил головой, словно восхищаясь, и Михель понял, что Томас просто безумно рад, как и прочий любой смертный на его месте, что остался целёхонек. Отсюда и тараторит всё что в голову придёт. Просто боится расплескать свою радость по обледенелым камням, потому слова его ему самому же пустышками и кажутся. Потому-то, недолго думая, и вернулся к избитой теме: — Молодец ты, Михель! Такого чудища не убоялся, спас меня!..

Михель хотел было в сердцах бросить: «Сдался бы ты мне, придурок худосочный», но губы уже обметала тонкая корочка солёного льда. А когда сумел разодрать рот, грубить передумал. В целом ведь славно, ежели юнга станет так думать, да и прочим передаст. Поэтому лишь стряхнул Томасовы руки:

— Отцепись ты... Сам пойду.

И действительно шагнул, хотя в глазах потемнело и всё равно пришлось опереться на плечо Томаса. Правда, ненадолго, потому как малец, мигом забыв про спасителя, увлёкся уже новой игрушкой:

— Ландскнехт, смотри, смотри — вон он, наш красавец! Видишь верхушку мачты над каменной грядой?!

— Чего ж тогда стоишь? Лунани в воздух, хоть из задницы, — теперь можно. — Михель говорил весело, напористо, хотя от вида «Ноя» сердце так и покатилось куда-то вниз. Ведь не могут же ему просто так, за здорово живёшь, спустить потерю спексиндера.

Томас действительно выстрелил, не так, конечно, как советовал Михель, а по-настоящему — из мушкета. А затем сосредоточенно-внимательно разглядывая «Ноя», словно ожидая увидеть в нём какие-то изменения, произнёс:

— Я верю тебе, ландскнехт. Дьявол меня забери, со всеми моими потрохами, но я верю тебе! Я, верно, тысячу раз буду иметь возможность раскаяться в этом, но я верю тебе.

Стало вдруг Михелю теплым-тепло, словно солнце за пазуху юркнуло. А душа стала таять, словно жира кусок в котле салотопном. И подумалось ещё раз, как славно бы оно было, кабы на место рохли Яна — да живчика Томаса.

— Пойду, однако, к костру, сырых водорослей швырну на угли для дыма. Да и обсушиться малёхо не помешало б.

— И без этого обнаружат. Видишь, как в створ правят? — тютелька в тютельку.

Михель хотел было внятно объяснить, что покуда не видит далее собственного носа, но воздержался. Сознание быстро возвращалось.

— Могу и ещё выстрелить, — не унимался юнга. — Теперь-то вроде заряды беречь ни к чему... Да, ты слышал, ландскнехт, что я тебе сказал по поводу смерти спексиндера?

— Слышал, — коротко ответил Михель.

Радость его как-то угасла. Ишь ты, ухарь, подтверждения ждёт, не иначе как благодарности домогается.

— Ты понял, что я поверил тебе и скажу всё как надо?

— И на том спасибо, — пожал плечами Михель. — Только правда, она как-то пробивает дорогу сама. Независимо от слов и причин.

— Ага, слышали, слышали уже. Всплывает, хотя бы и брюхом кверху. — Томас явно кому-то пытался подражать голосом, но Михель не стал угадывать.

— Ты молодец, Томас, и я хочу, чтобы ты это знал. А теперь можешь говорить им там всё, что заблагорассудится.

Победа, коей столь домогался, даже рискнул испробовать на своей шкуре бритвенную остроту касаткиных зубов — хорошо, та побрезговала, — почему-то перестала радовать. Словно солнце из-за пазухи — да опять на небушко. И не просто на небушко, а и закуталась там в тучу великую. И то рассудить: это ведь пока не пол- и даже не четверть победы. Подумаешь, обвёл мальца вокруг пальца. А со шкипером каково? Что, весь экипаж теперь по очереди бросать в пасть касаткам, а потом выволакивать?

Когда чего-то долго ждёшь, опасаешься, поневоле начинаешь преувеличивать степень угрозы. Мерещится чёрт-те что. Вот и встречу с экипажем Михель невольно представлял объяснением с командой ушлых следователей, жёстких профосовых служек. Не секрет ведь, что большинство экипажа не питало к Михелю тёплых чувств. Разумеется, смерть спексиндера потрясла людей с «Ноя» своей внезапностью и ужасностью. Но если сразу, как только узнали, не вцепились в горло, значит, пронесло, поживём ещё.

Внимательно, не перебивая, выслушали сначала Михеля, затем Томаса. Причём юнга не оправдал Михелевы страхи и на сторону команды вновь не переметнулся, а подтвердил Михелеву невиновность. Да так, словно сам всё наблюдал. Его-то рассказ, верно, и стал краеугольным камнем в оправдании Михеля. Осмотрели со всевозможным тщанием труп спексиндера. Шкипер, к немалому удивлению Михеля, не смог сдержать рыданий.

— Сидите, два олуха, спексиндера проворонившие, здесь пока. Грейтесь, — Адриан швырнул им фляжку, словно собакам на драку кость, — да ждите. Мы порешим, что с вами делать.

— Я-то здесь причём? — сразу заныл Томас, однако шкипер его и слушать не стал.

«Конопля-то, дружок, оказывается, не только для меня была посажена[65]», — едва не ляпнул Михель, да вовремя осадил себя: уж очень убитый вид имел Томас — спексиндер и то краше выглядел. Однако полностью не угомонился, хотел выдать другое: «Ты ещё, часом, не передумал? Не откажешься ли от своих слов?». Но опять же решил держать язык за зубами. А так как молчать вообще было невыносимо, особенно когда на корабле все галдели без передыху, решая их судьбину, в итоге выдохнул только:

— Хлебнём с горя, братишка.

И они, разумеется, хлебнули, причём не раз и не два. А что им ещё оставалось делать? Ведь над ними даже охранника не поставили. В Запределье бежать некуда...

«"А мы пили, и желудки наши пели от удовольствия..." Откуда это? От Гюнтера осталось или уже на "Ное", от Питера? Впрочем, какая разница... А вот то, что Питер, как выяснилось, вмазать совсем не дурак, это крепко запомню. Вдруг да пригодится».

Из кубрика доносился возбуждённый гул. Иногда из клубка голосов выскакивал обрывком верёвочки чей-то крик. Вот Виллемов, злобно-визгливый:

— Подпалить ему пятки! Враз выложит начистоту, как спексиндера хитро умертвлял!

Что ещё от него ожидать? Его слова — сами собой разумеющиеся. Было бы даже странно и обидно, если б Виллем вдруг начал защищать Михеля. Тут важно, что шкипер скажет. От него всё зависит. А Адриан, в отличие от этих горланов, не вопит как резаный, потому и не слыхать, сколь уши ни выворачивай, самую важную важность. Вот наконец всё стихло — теперь точно шкипер взял слово.

Михелю определённо понравились бы Адриановы речи:

— Послушайте, парни, хорошенько и зарубите это на носу. Как только получите расчёт в конторе и по морскому обычаю приткнётесь в кабаке, чтобы для начала хорошенько встряхнуться на бережку, — он ваш! Тогда я на всё закрываю глаза, отворачиваюсь, умываю руки и что там ещё полагается. Но вот пока мы в море — ни-ни! Ибо каждые руки на счету. Дотерпите до тверди земной. Прошу и приказываю! Что касаемо Томаса, помощничка и собутыльника дорогого, безвременно нас осиротившего, то ведь он во многом сам напросился на долю сию незавидную. Он ведь, сообщаю по секрету, хотел оставить новичков наших неказистых здесь, в Гренландии. Да, да, и тебя, Ян, тоже. Сиди и не вскидывайся! Заодно спросишь у дружка своего, знал ли он о спексиндеровых планах. Ответ мне передашь. На ушко, разумеется. Дословно. А пока не знаю: может, и выведал Михель как-то о спексиндеровых задумках, ведь покойный был довольно несдержан на язык. А может, ландскнехт — ведун, чур меня, мысли умеет чужие читать. Хотя, скорее всего, просто догадался чутьём своим выработанным солдатским, за каковое его и держим, что от Томаса исходит опасность некая. В целом же только Всевышний ведает, что у них там и как обстояло. Может, и ни при чём эта забубённая головушка. Не мог же он, в конце концов, с медведем в пай войти?! Может, просто стоял, смотрел, ухмылялся, пока мишка спексиндера ломал. Но прошу всех твёрдо помнить: нет в Томасе пули! А вот в медведе, наоборот, есть. Ну не успел ландскнехт, не успел! Осечка там, или ещё чего... Короче, отвяжитесь от человека. Я сказал!

Убедившись, что шкипер выдал всё, что хотел, в разговор неспешно вступил Питер:

— Величайшее заблуждение полагать, что все живые существа сотворены Господом на потребу роду людскому. Спексиндеру просто подошло времечко воздать долг натуре, как воздадим все мы, раньше или позже. Вспомните, покойный сам часто приговаривал: запомните, мол, ребятки, — к северу от Гебрид Бога нет...

— В общем, давайте-ка прекращайте галдёж. Чай, не в «коричневой пивной»[66].

— Поддерживаю, только пусть шкипер объяснит сначала, что нам дальше делать. Без спексиндера сумеем ли мы разделать очередного кита как следует? Сумеем ли сало перетопить? Может, резон сняться с якоря и на всех парусах прочь, домой? Продадим там хотя бы сало сырое...

— Сумеем ли сладить с содержанием трюма? И что будем делать, если океан подарит нам полосатика? — не спеша переспросил Адриан. — Сумеем! Конечно, отходы будут огромны, но и я, и Гийом, и Виллем не впервой промыслом занимаемся. Потому сегодня помянем спексиндера малёхо, а завтра с утра — все по дрова. Затопим, с божьей помощью, котёл.

— А что с этими супостатами делать прикажешь, с ландскнехтом и юнгой? Ведь они вроде как шибко провинившиеся...

— А мы их последнее ложе для спексиндера заставим долбить.

— И только-то?!

— Ну, у нас здесь ни каторги, ни команды расстрельной не предусмотрено, как известно...

— Вот и доболтались, — проворчал неугомонный в ненависти ко всем Виллем, стараясь, впрочем, чтобы Адриан его не услышал. — Вы там можете болтать всё, что вздумается, но он у меня точно до берега не дотянет...

И уже вечером, смутно понимая, что не самая он лучшая фигура для задуманного, просто довериться никому нельзя, подошёл всё ж таки к Михелю.

Михель, который утром с огромным облегчением воспринял своё «наказание», ближе к вечеру резко изменил мнение: рубку мёрзлого камня лёгкой работёнкой не назовёшь. Так что, несмотря на постоянные подкрепления в виде гретого вина и специально сооружённого Корнелиусом «ледокола»[67], силы Михеля были уже на исходе. Посему всё чаще задумывался он о гамаке, а перед этим — о большом, хорошо прожаренном куске мяса. Корабль его желаний, кроме парусов мечты, имел ещё и прочный киль: экипаж, не менее Михеля стосковавшийся по свежему мясу, решил, после недолгих колебаний, освежевать медведя. Томас-юнга, правда, категорически отказался «жрать этого убийцу-негодяя, да к тому ж изрядно порченного погаными песцами», так ведь это ж он тоже в начале работы бухтел. Тут-то из корабельного кубрика, словно змей-искуситель, и выполз Виллем. Он, верно, из мешка своих масок-физий выбрал и приклеил намертво самую доброжелательную улыбку. Но вот зеркала под рукой не нашлось, а глянуть в ближайшую ледяную глыбу не докумекал. А то бы и сам мог убедиться, насколько кривой и насквозь фальшивой выглядела его ухмылка.

Сначала вроде бы их обоих стал расспрашивать о здоровье, а затем незаметно, как ему казалось, переключился на одного только Михеля. Поинтересовался суставами. А у кого, интересно, они в этой ледяной сырости не поют? Михель хотел было сказать, что после такой работёнки, к которой их приговорили, всякая косточка заноет, но решил погодить, выяснить. «Посмотрим, посмотрим, что там на уме у старикана... Вдруг, да одумался, решил покончить с враждой, замириться, вот и ищет подходец».

А Виллема, кроме суставов, заинтересовал уже Михелев рот: не шатаются ли зубы, не болят, не кровоточат ли десны.

— Как же! От матросских, двойной да тройной закалки[68].

Минутку дружно побранили Корнелиуса. Досталось и посредникам, сбывающим на суда Компании далеко не самую лучшую провизию, но Виллем предпочёл не углубляться в вечную для всех наёмичей тему насчёт скверной жрачки.

— Да я не о сухарях. Вот скажи, десны-то у тебя не побелели, случаем?

Михель не был, конечно, железно уверен, что Виллем не зашвырнёт в раззявленный его хлебальник какую-нибудь гадость — допустим, изрядную толику крысиного яда, — но рот всё же послушно раскрыл. Виллем, призвав в свидетели юнгу, разглядел, что — да, действительно белесоватые.

— Не хотелось бы тебя пугать, — голос у Виллема стал ну прям как у чадолюбивого папаши, — но это ведь вполне может быть скорбут[69].

— Обычное дело, говорят, в этих краях, — поддакнул юнга.

— Намекаешь, что мне надо рядышком могилку отдалбливать?

— Да нет, что ты! Просто шкипер поручил мне присмотреть, что и как у кого. Остальные вроде здоровые, так как более привычны, а вот ты, парень, мне не нравишься. Признаки налицо. — Виллем многозначительно замолчал, чтобы Михель прочувствовал трагизм своего положения, а затем бросился «на выручку»: — Однако скоро это ничего не будет значить, потому как в наших руках оказался эликсир от этой напасти. Да, да, не удивляйся! Я говорю о свежей медвежьей печени. Первейшее лекарство от цинги! Сейчас я приволоку тебе кусочек. Корнелиус уже предупреждён и вредничать не станет. Ну как? Если от сырья душу воротит, он тебе и зажарит по-скорому...

— Чегой ты, Виллем, прям исхлопотался весь?

— Объясняю ещё раз, дуралею. Завтра с утречка, по холодку, что называется, работа грядёт бешеная. Все должны быть в деле, а не отлёживаться с болячками.

Михель, которого уже изрядно начал тяготить этот разговор, узрел-таки на палубе появившегося шкипера. «Сейчас и глянем воочию, что почём и кто за кого». И — во всю мощь лёгких:

— Волоки побольше своей медвежьей печёнки! Чтобы уж наверняка выздороветь!

— Чего?! — заревел в свою очередь Адриан. — Виллем, стервец, а ну-ка, подь ко мне! Живее!

Дальнейшего Михель, к великому своему сожалению, не видел: шкипер предусмотрительно уволок виновного к себе в каюту. Но, судя по довольно жалкому виду Виллема, явно божившегося, что это всего лишь невинная шалость, словесными внушениями дело не ограничилось. Виллем, не глядя по сторонам, шустро юркнул на камбуз — искать утешения у Корнелиуса.

«Печёнкой закусывай!» — крикнул ему вдогон Михель, но только мысленно: с этого интригана на сегодня и так достаточно.

Немного погодя подвалил и шкипер. Михель не стал особо ему улыбаться и раскланиваться: на то тебе, мужчина, и пост доверен, чтобы порядок блюсти.

— За нашими орлами глаз да глаз. — Непонятно было, осуждает Адриан либо гордится. — Виллем, смотри-ка, чего удумал! Кабы я не пресёк своеручно...

— Спасибо, конечно, Адриан. Только так и так не стал бы я из рук Виллема что-нибудь брать. Равно как и печёнку эту его расхваливаемую, даже хотя бы и в сметане тушёную. На худой конец, вместо себя бы заставил попробовать.

— Да уж, явно занемог наш Виллем. И имя его недуга — излишняя подозрительность. Пострадал ведь в своё время от вояк, как и многие прочие.

V


На следующий день уже к полудню все были черны ровно трубочисты. Брови выгорели начисто. Шкипер-то всю растительность с лица предусмотрительно снёс, невзирая на холод, а вот недогадливому гарпунёру пришлось изрядно над своей мужской гордостью потрястись, то и дело в ближайший сугроб макая. И то сказать: сначала бороду хлопья жирной сажи обильно оснастили, потом смолистые угольки из печи во все стороны начали постреливать. Плюнул он в конце концов — лишь бы пламенем не занялась! — и к обеду уже имел кличку «Полубородый».

Можно было, конечно, в безопасности из трюма бочки с салом выволакивать, а потом ещё тёпленькие с готовым жиром закатывать, но подобная работа, вдали от основного действа, быстро наскучивала. Мороз, опять же.

Огнедышащая печь, из всех щелей которой с гулом рвались дымные липкие языки пламени, докрасна раскалённый и тоже нещадно чадящий котёл непреодолимо влекли работников. Адриан сначала пытался навести порядок — менял людей с места на место, пересменки устраивал, — а затем осознал, что оно и без его криков недурно выходит. Да и некогда ему было догляд править: сам работал за четверых.

Само собой, без опытной руки спексиндера дело поначалу не заладилось: в первой партии «оладьев» осталось ещё очень много жира, а вторую так перекалили, что чудом не полыхнуло само содержимое котла. Но мало-помалу процесс пошёл.

По общему решению Корнелиуса для стряпки решили не отпускать (накой время и руки терять?), а тут же, в закутке у котла, набили наскоро брюхо китовыми «оладьями» да сухарями, обильно оросив их пивом.

К вечеру опознать каждого можно было лишь с великим трудом, что дало повод Йосту, которого за глаза уже вовсю звали «Четвертьбородым», авторитетно заявить:

— Появись здесь сейчас ненароком испанские флибустьеры, и нам с вами, господа салотопы, прямая дорожка на Вест-Индские плантации. Сахарок варить.

— Потому что умеем с котлами обращаться? — поинтересовался Корнелиус, осторожно сматывая тряпицу с руки, на которую утром ещё ненароком плеснул раскалённым жиром, что тоже послужило поводом для насмешек. Ещё бы: готовя нехитрую еду во время шторма, да будучи даже и изрядно навеселе, умудрялся без последствий балансировать в узком закутке, а тут, на тверди земной, не остерёгся! До того, видать, привык к качке, что и здесь качнулся привычно, а всё прочее почему-то за ним не последовало.

— Нет. Потому что черны как негры. Не помоемся, так на невольничьем базаре ни одна собака не отличит.

Первым начал тыкать во всех пальцем смешливый Томас, затем Йост. Вскоре половина варщиков уже каталась по земле, вторая половина, согнувшись, держалась за животы, а сам шкипер не то пытался стереть намертво въевшуюся копоть, не то смахивал выступившие от смеха слёзы. Кончилось всё тем, что Йост схватил какую-то полуобгоревшую палку и принялся изображать злобного африканского демона.

Михель впервые увидел улыбающегося, да что там — хохочущего во всё горло Яна. Шустрый Томас с трудом отыскал в окрестностях чистый кусок льда, чтобы не только над прочими вдоволь потешиться, но и над собой посмеяться. Адриан продолжал сквозь пальцы смотреть на эту весёлую возню: топлива в печи достаточно, котёл выгружать и загружать время ещё не подошло. Однако, выждав определённое время, напомнил о себе, и через минуту все снова прилежно трудились.

«Резвятся прям как ландскнехты на привале у костра где-нибудь в Германии. Оружия дать побольше, и ни за что не отличишь», — с каким-то даже изумлением приметил Михель.

Ночевать устроились тут же, у котла: лезть в порядком опостылевший, к тому ж нетопленный кубрик никому не хотелось. Благо ночь выдалась безветренная да бесснежная.

Адриан и дежурного назначил, наказав, кого и когда разбудить в подмену. Задача: не загасить печь да беречь прочих от возможных медвежьих визитов.

Вообще-то белые их, несмотря на пророчества уже покойного спексиндера, не особо одолевали. Видели, конечно, не раз, но, судя по всему, предыдущие посетители фактории накрепко отшибли у них охоту совать свои чёрные носы в людские дела.

— Ничего, голод не тётка, вот покочегарим тут сутки-другие — закружат всё ближе и ближе, — утверждал уже Гильом.

Зато их род деятельности пришёлся явно не по вкусу поспешно ретировавшимся с лежбища тюленям. Кто их знает, этих людишек: а ну как захотят китовую ворвань тюленьим жиром разбавить?

На ночь плотно набили котёл, чтобы, как выразился Адриан, сало не выжаривалось, а выпаривалось. Намеревались поболтать уже закутанными в одеяла, да за трубкой-другой, однако усталость всех сморила быстренько.

Михеля ночью дежурить не назначили. «Не доверяют, что ли? Вырежу там, например, всех или медведей напущу... Впрочем, оно и к лучшему — отосплюсь без помех».

Честный труд, рук не покладая, в поте лица своего и всё такое прочее, — штука, как попы уверяют, полезная. Только тебе, Михель, никакая уж праведность дальнейшая не поможет. И вообще тем ландскнехтам, кои каким-то чудом умудрились протиснуться на небеса, ох и скучно, верно, там куковать. А от работы, кроме всего прочего, и устаёшь зверски. Просто жизненно необходимо подкрепить истощённые силы добрым сном да на свежем воздухе, благо погода и раскалённая печь позволяют не трястись полночи от холодрыги. А то ведь ненароком упадёшь у котла — засмеют.

«Яну-то такая работёнка в самый раз: трудится аки пчёлка. Хороший батрачок растёт. А вот о крови забыл! Ну да я ему напомню. Дайте срок».

Мужик, мать его, он и есть мужик. Себя таковым Михель давно не считал. Ломить без просвету — вот предназначение мужика! Его цель — пожрать. Его место — хлев. Ян — всего лишь попутный союзничек. Выбран по одному только признаку — что не смог, как и Михель, влиться в команду. Выжать его до последней капли, как выдавливают лимон для хорошего грога, да и швырнуть в помойное ведро. «Я не могу поставить и убрать парус в одиночку, я не могу совсем не спать. Потому я вынужден полагаться на отбросы рода людского, на тех, кого Великая Война просто выблевала, потому как обожралась в этот день человечины. Ян у нас, значит, не сонный вовсе, он просто полупереваренный. Потому-то, мать его, и ходит вечно, словно в штанах у него куча собственного "золота". И оживляют его только тяжёлая работа да добрая взбучка».

И всё-таки, костеря про себя на чём свет стоит Яна, Михель одновременно и жалел его: ну не видел паренёк жизни стоящей! Всё война да война — великий похититель радости. И радовался в душе: так же механически безропотно Ян станет в своё время — а время это придёт по-всякому! — выполнять его, Михеля-командира, любые приказания.

Нельзя сказать, что Михель совсем уж не чувствовал удовольствия или упоения от работы: крестьянская косточка, как-никак. Но работать хорошо не значит работать с удовольствием. Радость от разделки того же кита — тень бледная той сладкой, переслоённой для вкуса диким ужасом нервной истомы пред-, после- и боевого настроя! Интересно, Гансу-живодёру китов резать вдоль и поперёк полюбилось бы? С китобоями можно, верно, прожить подольше, вот только гораздо скучнее. Кто ведал бы, как ему одиноко среди этих чужих людей, всецело поглощённых чужим для него делом! Настолько они по уши в своём ремесле, что, ровно слепцы, в упор не видят Михелевых приготовлений к перевороту. Все Виллемовы происки против него считают не более чем старческим брюзжанием и завистью ко всем, кто помоложе. И эти люди с их китобойным делом отрывают от него, поглощают и, в свою очередь, переваривают Яна! А без Яна в его задуманном деле — всё равно что без правой руки. «Левой, — машинально поправил себя Михель. — Левой, а то ведь возомнит ещё о себе невесть что».

Мёртвых воскресить не дано. Михелю, во всяком случае, точно. Так почему же он, ландскнехт, всё время устремлённый вперёд, даже когда вместе со всеми драпал без оглядки, теперь всё чаще болтается в военном вчера? Забросив наживку в омут прошлого, жадно ждёт любой поклёвки и смертно тоскует по погибшим друзьям. Недавно вон даже Джорджо вспомнил-приплёл... А ведь с такими мыслями и настроениями нельзя идти на дело, кое задумал.

И помысливши так, Михель подошёл к Адриану и неназойливо поинтересовался, почему-де его обходят в общем деле ночной сторожи. После чего и прямо потребовал вахты на следующую ночь.

Адриан как-то уж чересчур лукаво-легкомысленно оглядел Михеля с ног до головы.

— Назначу, разумеется. Сала невыработанного гора, ночь на берегу не последняя. Так что не обижу недоверием.

И улыбнулся так вроде бы по-простецки, но Михеля его широченная ухмылка — словно крепкими шкиперскими зубами, да по сердцу, по сердцу.

И снова жир потёк рекой, и копоти опять — как от ожившего внезапно вулкана. Гильом, коего черти морские заносили в Исландию, поведал, задыхаясь и кашляя, как едва живьём не сварился в месте, похожем на Адову глотку, куда сволок их бес любопытства. Питер как бы невзначай поинтересовался, не было ли это любопытство вызвано распирающим желанием женского общества и домашнего пивка, и вечный спорщик Гильом на удивление сразу согласился: что да, мол, взалкали, души грешные, решив, что если там не посёлок рыбаков исландских дымит, то хотя бы жило аборигенское. Адриан возразил ему, что туземцев в Исландии от Сотворения мира не бывало, и они заспорили было, но тут Михель принялся вспоминать, как поведал ему однажды Джорджо — опять этот итальяшка впёрся в память! — о том, как взорвалась целая гора у Неаполя[70]. Сам Джорджо при этом, правда, тоже не присутствовал — земляки, служившие в тех краях, ему поведали, — но говорун он был, в отличие от Михеля, тот ещё, от Бога, да ещё непрерывно помогал себе руками. В общем, представил полную картину.

Плавное течение несколько затянувшегося Михелева пересказа шкипер перегородил плотиной приказа аккурат посерёдке — позвал на работы. Михель даже не обиделся: дело превыше любой болтовни. Тем паче что шкипер успокаивающе потрепал его по плечу:

— В следующий раз дослушаем, ландскнехт.

— Да не ландскнехт я вроде более, — привычно пожал плечами Михель, нисколько не обиженный.

Кроме редких, но всегда весёлых перерывов на пиво, грог, бутерброд, трубку, однообразие работы оживляло разве что зверьё. Тюлени, правда, сразу же убрались неведомо куда, как только пахнуло на них вонью перегоревшего сала. Видать, не самые светлые воспоминания вызвал запашок. Посланный спешно Корнелиус едва успел зашибить отсталого доходягу на обед, перехватив чудом у самого уреза воды. Михеля вот только от тюленьего супа вывернуло наизнанку, а когда, преодолевая отвращение, вторично выхлебал чашку, то вторично же отдал её мёрзлой земле да шустрым песцам. Но, как выяснилось чуть позже, он ещё легко отделался, потому как доброй половине команды обильный, но непривычный жир и желудок смягчил, и кишки смазал-промаслил, зато и потекло из них потом как по маслу. Едва вся работа не остановилась. Потому даже спокойный всегда шкипер схватил дубинку и погнался за Корнелиусом, крича, что догонит — изуродует, ведь только он во всём виноват! Кок, разумеется, в торосы не побежал из-за боязни медведей, а начал носиться вокруг котла, вопя на ходу, что тут, мол, такого? Ну плеснул пару ковшей талой воды перед подачей в суп, так ведь завсегда ж так делается, когда похлёбки в обрез, и ничего, проносило...

— Ах, проносило?! — взревел уже успокоившийся было шкипер и... рванул во всю прыть, но уже не за коком, а в другую сторону, сдирая штаны на ходу. Судя по всему, интимно общаться с природой.

А вдоволь нахохотавшийся к тому времени гарпунёр с железным желудком решил, что пришла пора шкипера остановить, а то и впрямь готовщика зашибёт, ну и помчался за ним, расставив руки. Шкипер его и привёл — на самое место. Михель как понял, что к чему, — чуть в котёл со смеху не свалился. Когда же несколько смущённый, но лукаво зажимающий рукой нос и тычущий пальцем в шкипера Йост, а за ним и мужественно-бледный, но гораздо более спокойный Адриан вернулись к котлу, то обнаружили там Корнелиуса, торопливо скармливающего огню все мало-мальски подъёмные палки, доски, дубины, дрыны, жерди, ослопы.

— Да ты меня просто обезоружил, парень, — только и развёл руками Адриан.

Разбежавшись по торосам и сидючи там в полной беспомощности со спущенными штанами, они, разумеется, предоставляли шикарную возможность медведям пополнить их съестные припасы. Ведь косолапые, по мере распространения дразнящего запаха, умножались без меры. Михель уж по три раза на дню заряжал по Адрианову приказу пушку и палил вхолостую для их разгона. Юнга, Питер, да и кок были совсем не против, если бы он забил ядро или картечь да попробовал поохотиться, но шкипер резко противился: достаточно, мол, и того, что компанейский порох пережигаем без меры. Свои ведь, мол, денежки обращаем буквально в дым: с нас затем за все расходы и потери высчитают ценой предельной. В конце концов на выстрелы перестали обращать внимание даже песцы.

Но если медведи, как и положено важным господам, держались в тени, не выпячиваясь, то уж песцы разве что добровольно в котёл не лезли. Любой оброненный ненароком кусочек сала, китовые «оладьи», не пошедшие в печь, капля пролитого, чуть остывшего жира, остатки трапез — они всему были рады. Шустрый юнга умудрился как-то просто затоптать парочку наиболее ретивых, причём остальные, ничуть не брезгуя, тут же закусили своими убитыми товарищами. Прочие же просто не обращали на мешкотню под ногами никакого внимания: за пятки не кусают — и то ладно. Охотиться? — так ведь они летние, линючие, прямо кошки какие-то ободранные. И, судя по всему, зверьки это отлично осознавали. В итоге, дружно преследуя какого-то удачливого наглеца, явно хапнувшего кусок «не по чину», стая умудрилась однажды уронить самого Йоста, порядком расшибшегося.

Отличное дополнение наземным побирушкам составляли пернатые стервятники — разного рода хищные чайки. Эти тоже своего не упускали: пикировали и рвали на лету. Ну никакого, понимаешь ли, почтения к нелёгкому груду китобоев! Когда же юнга попытался повторить с птичкой такой же фокус, что и со зверушкой, использовав вместо ног руки, чайка лихо располосовала ему большой палец так, что он кровью залился. Адриан на то лишь заметил, что вообще-то юнгу сюда приставили не ворон ловить, посему он должен работать. Юнга догадался сунуть руку в ледяную солёную воду, благо подобного лекарства в округе — с избытком.

Просто изумительно, как они вообще могли что-то наробить с такими приключениями. Тем не менее гора сала таяла на глазах, ровно снег под жарким солнцем, а желудок трюма явно перешёл на жировую подкормку, притом так успешно, что, того и гляди, скоро отрыгивать начнёт.

VI


Чёрт его знает, почему так? Голодная, холодная, бесплодная запредельная земля, явно кем-то когда-то хорошенько проклятая. А почему ж сердце-то так щемит? Почему, несмотря на очень мерзкую, как обычно, погоду, упрямо не желаешь идти вниз, в тёплый кубрик, а торчишь столпом на скользкой палубе? Пока окончательно не убедишься, что никакой ураган уже не в силах разодрать завесу ледяного дождя, скрывшего «Зелёную землицу». Точно так же дождь скрыл-затопил очередной бессмысленный кусок твоей жизни, где рядышком вмурованы в скалу прошлого, упокоились и медведь-убийца, и спексиндер-убитый, и касатка-охотница, и чайка-стервятница. Там же остались твои выстраданные, вымученные, прожитые — не всегда, может быть, верные — мысли, чувства, поступки. А впереди, теперь уже широкой полосой Датского пролива[71], и справа, и слева, и под, на немыслимую глубину, — вечно недовольный, ровно скучающий океан. Дожидается: чем же ты его потешишь? И твоя смерть тоже для него потеха, развлечение на миг-другой.

«Ну что ж, удивим старика Нептуна. Так ведь, Ян?..» И Михель решительно направился вниз: нечего сопли зазря морозить. Захворать сейчас последнее дело — оклемаешься уже в голландском порту. И что дальше?

В кубрике всё как обычно. Разве что шкипер спустился на огонёк. Скучновато ему явно без спексиндера. Хочет взамен Йоста заполучить, чтоб было с кем «ледокол» лакать. А тот, естественно, кочевряжится: грогом его и здесь не обносят.

— Эй, шкипер! Мы охотиться-то будем? Или я гарпуны зачехляю? — Йост перевёл надоевшую беседу в другое русло, и все замерли в ожидании ответа.

— А я смогу тебя удержать на борту, если рядом забьёт фонтан? — Адриан уже понял, что упрямец свои пожитки, в придачу с бренным телом, к нему в каюту не забросит. — Разве что в трюме на цепь усажу. — И уже более серьёзно: — Я полагаю, ещё один полосатик в виде сала вполне войдёт. Сырое сало, разумеется, не спермацет, не готовая ворвань, но спрос сейчас хорош — выгребут и сало. Кроме того, мы ведь всегда сможем арендовать печь в порту и сами обработать, как в Гренландии.

— Это заместо отдыха? — бесцеремонно вырвалось у Томаса.

— Под землёй, милок, вволю наотдыхаешься. Там уж никто не потревожит. А на земле надо на хлебушек зарабатывать. — Виллем подкрепил свою мысль тем, что нахлобучил зюйдвестку юнги ему на уши.

Михель расхохотался вместе со всеми, но совсем не над тем, что и прочие.

В течение дня он выбрал-таки момент и в очередной раз вдолбил Яну, что злобные китобои не угомонились, что они продолжают лить кровь тварей Божьих, невинных, и уже ради только собственного удовольствия. Трюм-то под завязку.

— Мне было видение. И голоса были — там, в Гренландии. Что надо пресечь это безобразие. — Михель неожиданно остро полоснул взглядом по лицу Яна, но парнишка то ли обучился таить свои мысли, то ли просто пропустил Михелевы слова мимо ушей, то ли все Михелевы ночные старания пропали втуне.

Все последующие дни для Михеля вместо солнца на небе поднимался один лишь огромный вопрос: как овладеть судном? Перебить команду, воспользовавшись внезапностью? Но Михель не был уверен, что владеет ножом настолько хорошо, чтобы безнаказанно умертвить семь здоровых мужиков. Тут от одного Йоста озноб по спине... Отравить? Нет, Корнелиус не допустит его похозяйничать в своей епархии, а если и допустит, то будет следить зорко, не отходя. Больше, правда, за тем, чтобы Михель не уволок мясо из котла, не подтибрил бы иной какой лакомый кусок либо не запасся спиртным за его, Корнелиуса, счёт. А главное — чем? Единственное, что Михель мог в избытке плеснуть в котёл, — так это солёной водички: океанской либо собственного производства. Осталось одно: дождаться, пока все прочие покинут борт «Ноя».

Потому-то Михель и обрадовался, выведав, что шкипер и гарпунёр не собираются прерывать охоту. Но, опять же, судя по заполненности трюма, это будет только одна удачная охота. Хоть садись, свесив ножки за борт, да приманивай китов: «цыпи-цып». И ещё здесь загвоздка: Яна-то, допустим, оставят на борту, но его, Михеля, — ни за что. И совсем не потому, что не доверяют. Тут проще резон: кому-то надо ведь на банке с веслом надсаживаться! Есть от чего руки опустить.

Хотя и это, опять же, не главная грусть-тоска. Ян занозой сидит в сердце! Ян с его чёртовым, ни в какие ворота не лезущим неприятием крови. Заглянешь иной раз в его пустые, словно вымороженные там, в Гренландии, глаза, и волком от отчаяния выть охота. А ещё больше хотелось звездануть кулаком что есть мочи и колотить до тех пор, покуда дух из него не отлетит. А после пойти вон хотя бы того же Йоста на бунт подбивать — и то легче будет. Единственное светлое пятно — то, что Ян уже довольно сносно управляется с «Ноем».

Иной раз, на войне, единственное удачное ядро, нашедшее дорогу в крепостной пороховой погреб, или шальная пуля, упокоившая вражеского генерала, решали все проблемы. Так и здесь приключилось: решение пришло само по себе, совершенно неожиданно.

Работал Михель на мачте. Не то чтобы на самой верхотуре, однако ж и до палубы было изрядно. Крепил себе парус вместе с прочими, да и зазевался. А тут юнга с «вороньего гнезда» завопил благим матом, как только он и умел. Что-то там про фонтаны с левого борта. Михель от грома внезапного с небес и полетел на палубу. Забыл, как есть забыл золотое правило, неоднократно ему вдолбленное: «На мачте одна рука для работы — другая для себя».

Приземлился довольно-таки удачно, но тут как молнией ожгло: «Вот он, выход!»

И Михель, не вставая, покатился по палубе, сдержанно стеная и обхватив колено руками. Его бережно, но быстро подняли и, поддерживая, повели в кубрик. Питер на ходу ругнул пару раз горлопана юнгу: не глухие же они здесь, в конце концов. Доорётся когда-нибудь, что у самого глазищи бесстыжие повылазают. В целом же в ходу были обычные для подобного случая разговоры: оступился, поскользнулся, не уберёгся. Только неугомонный Виллем злобно прошипел, что лучше бы проклятый ландскнехт головой приложился или за борт усвистел.

В кубрике длинные сильные пальцы Питера начали ловко мять и крутить освобождённую от одежды и обуви Михелеву ногу. А Михель, которому больше было щекотно, нежели больно, исправно стонал да вскрикивал так, чтобы костоправ не заподозрил подвоха.

Покончив со своими манипуляциями, Питер поспешил успокоить Михеля, что перелома-то точно нет, а наличествует либо вывих, либо сильный ушиб. Судить более верно он не берётся. Утро вечера мудреней: если нога к утру распухнет, тогда по виду опухоли и определимся с лечением — тугая повязка, водочный компресс или травяной настой. А вообще нет, мол, такого китобоя, который не маялся бы болями в конечностях, особенно в ногах: сырость, холод, мелкие ушибы. Михель резонно возразил, что вышеперечисленные причины он вдоволь имел и в солдатчине, и Питер охотно согласился, что да, возможно, именно старые, невидимые болячки только и ждали сигнала, чтобы громко о себе завопить. А пока из доступных средств он посоветовал потребовать, через него, у Корнелиуса самое эффективное снадобье — добрый стаканчик джина.

— Э-э, а лекарь-то ты, малый, видать, никакой, — поставил свой диагноз Михель, но с предложением согласился. — А то, что нога у меня к утру опухнет, насчёт этого ты, парень, не беспокойся.

— Уповай на Господа нашего, ибо Его милосердие безгранично, — бросил Питер на прощание.

«Эге, за вашим Богом я давно б уж ноги протянул», — подумал Михель, согласно кивая в ответ.

Питер отсутствовал долгонько, так что Михель смог хорошенько обдумать своё положение и план дальнейших действий. Несколько огорчило, даже обеспокоило то, что Ян, вопреки ожиданиям, не заскочил хотя бы на минутку. Ну да переживём: пущай, времени даром не расходуя, овладевает таинством мастерства шкиперского. Он пока и сам не ведает, как это может пригодиться.

Когда Питер наконец-то приполз с заветным стаканчиком, мозги Михеля раскалились уже точно ядро, призванное поджигать корабли либо блокгаузы деревянные. И только увидев полную посудину, Михель понял, как ему хочется выпить. Плеснуть ледяным джином на разгорячённые сверх меры мозги и потом жадно вдыхать пары. Питер, пряча заблестевшие глаза, бормотал что-то о том, как трудно было выпросить у Адриана ключ от винного погребца, а потом ещё и Корнелиус заартачился, но Михель враз определил, что свежим джином благоухает не только из рюмки.

«Э, да ты, святоша, пьянь тайная, несусветная. Ровно поп померанский[72]. Тяпнули вы там, в трюме, на пару с коком, который тоже, кстати, вмазать не дурак, по парочке-троечке таких чарок, а теперь вот и на мою пайку мылишься, плетя что-то о несусветных трудностях».

— Бог подаст! — Михель говорил вроде себе, но на самом деле обращался к Питеру; потом лихо опрокинул горькую жидкость в рот.

Питер ничем не выдал своего разочарования.

— Давай-ка ещё разок осмотрю. Может, там и водочный компресс понадобится... — А руки уже тянулись к Михелевым штанам, и если бы Михель точно не знал, что движет Питеровым милосердием, подумал бы бог знает что.

Стало скучно: подобных способов отцедить себе рюмочку-другую он навидался вдосталь. Поэтому Михель отказался, но так, чтобы не обидеть Питера: ни к чему ему пока свара с лекарем.

— Ты ключ-то Адриану ещё не отдал? — И, дождавшись утвердительного кивка, продолжил, сопроводив слова красноречивым подмигиванием: — Так отдавать-то особо не спеши, а по бортику — да прямо к Корнелиусу. Пока там шкипер прочухается... — Не успел докончить, а Питера уж и след простыл. — Посуду прихвати! — только и успел напомнить в спину.

— Да есть же там, — отмахнулся Питер как от мухи надоедливой.

Михель почему-то подумал, что если прямо сейчас спросить у Питера, какой ногой — правой или левой — он, Михель, приложился к палубе, тот не ответит. Да, верно, вообще не ответит — рукой или ногой.

А ответ держать пришлось. Ибо не прошёл Питер по палубе и двух шагов, как коршуном налетел на него зоркий и обо всём на свете помнящий шкипер. Ключ отобрал и допрос о Михелевом самочувствии учинил. А поскольку вразумительного ответа — Михель тут в самую точку угодил — не получил, а лишь всласть надышался парами винными, то и предстал пред Михелевыми очами сам, собственной персоной.

Михель беседу прекрасно слышал, потому время имел не только над незадачливым бедолагой лекарем посмеяться, но и к Адриановому появлению изготовиться. Сперва лёг и даже веки смежил, однако затем сел и начал всё ж таки изрядно побаливающую, хотя, разумеется, не сломанную, ногу растирать аккуратно.

Адриан некоторое время молча разглядывал Михеля. Тот почему-то был уверен, что шкипер за собой и Питера притащит — заставит повторить осмотр, — но обошлось. Возможно, до Питерова протрезвления.

— Не вовремя ты, парень, расхворался, — нарушил затянувшееся молчание шкипер. — Киты снова объявились. — Михель виновато улыбнулся и молча пожал плечами. — Ведь тысячу раз распекал Томаса: не ори так! Нет, всё бесполезно.

— Может, пройдёт за пару дней? — Михель постарался придать тону изрядную долю безнадёжности: мол, для тебя, шкипер, говорю только, а сам-то, увы, ни черташеньки в это не верю.

Однако шкипер слышал только то, что хотел слышать.

— Два дня?! Да тут завтра вода кипеть будет от фонтанов! Уж я-то чувствую. Как терьер дичь.

— Может, можно будет меня в шлюпку усадить? Руки ж ведь целы, — Михель ляпнул, словно на тонкий лёд выскочил: аж дух захватило — того и гляди провалится. То есть если шкипер за его предложение ухватится.

— Не дело это, — отмахнулся шкипер. — Мало ли, кит или волна вельбот опрокинут, а ты без ноги. — Михель вдруг понял, что, беседуя, шкипер одновременно напряжённо думает, ищет выход, как обойтись без него. — Ладно, поправляйся. Может, завтра и в пляс сам попросишься. Поболит, поболит да перестанет. Вот я, к примеру. Штурвала не бросал никогда. Даже когда в шторм — не на этом, правда, корабле, — обломком рангоута сверху шарахнуло. Боль ужасная, в глазах тьма египетская. Хорошо хоть, заранее меня к штурвалу привязали, а то б смыло. Бросить-то штурвал всё равно не на кого было. Вот сейчас, правда, твой парнишка есть, почти готовый штурман.

— Да какой он мой?! — отмахнулся на сей раз Михель. — Так, опекаю помаленьку, чтобы в кубрике не заклевали.

— Да уж, кубрик может быть жестоким. Так ведь и мир жесток! Однако ничего: если сразу не зарежут, то потом человеком станешь, да ещё и благодарить начнёшь, что не сюсюкали. С тобой ведь так же было, ландскнехт?

Михель согласно кивнул.

Уже поднимаясь на палубу, Адриан неожиданно присел на трапе:

— Слушай, может, тебе ещё джину? У нас ведь, знаешь, и ром имеется. Так ты скажи, только передавай не через Питера. А то у молодца и ручонки и губёнки уж затряслись от вожделения.

— Пожалуй, не стоит... Двое пьяных — это уже перебор.

— Ну, смотри, — пожал плечами шкипер. — Валяться-то здесь одному скучновато будет.

Михель готов был поклясться, что на лукаво изогнутых губах шкипера вскипала фраза: «Хочешь, дружка твоего пришлю, — развлечёшься». Но так и не пролилась.

Китобои по очереди заглядывали в кубрик, чтобы убедиться, как выразился суровый Виллем, «что солдатик не придуривается». Но Михель встречал каждого приветливо, охотно болтал и шутил над своей бедой, так что все сошлись во мнении: ландскнехт действительно здорово приложился к палубе, но в целом ему повезло — денька через три заскачет молодым козлом. Растроганный чужой бедой, добряк гарпунёр даже предложил глотнуть из своей заветной фляжки, и Михель, успевший уже тысячу раз раскаяться в своём отказе от предложения шкипера, с благодарностью приложился. Даже Виллем поверил ему — первый и последний раз.

Общекомандное полотно доверия несколько смазал Питер. Пока винные пары наполняли сердце его блаженством, он всем говорил, какой молодец этот Михель, что терпит боль жестокую по-мужски, не скуля. А вот когда за горло взяло протрезвление и откупиться от него стало нечем, тут лекарь и вспомнил, что это ведь Михель коварно послал его прямо в лапы шкиперу, ключ от рая конфисковавшему. И возопил тогда Питер совсем иное, обильно приправляя мысли свои о Михеле библейскими изречениями. Но люди, как известно, не любят злых пророков, к тому же на «Ное» уже привыкли к художествам подвыпившего Питера. Можно даже сказать, держали за развлечение и диковину некую, едва не за реликвию. Посему ввернёт Питер ни к селу ни к городу что-нибудь вроде: «Всегда, ночью и днём, в горах и гробах, кричал он и бился о камни[73]», а ему в ответ Гильом сладенько так, на винный погреб указуя:

— Знаем, знаем. Ведь «где сокровище Ваше, там и сердце Ваше»[74].

Тут же и Томас, как из пушки, в ухо:

— А желудок твой есть Харибда жизни!

Так Питер и застынет столпом: глазами лупает, ровно сыч на свету. Понять не может, откуда в соратниках его столь книжной мудрости накопилось. Не помнит вовсё, что сам же изрекал. В прошлый раз, когда, в частности, упрекал всех за чрезмерное пристрастие к чревоугодию.

На самом деле тогда, — впрочем, как и всегда в подобных случаях, — всё началось с того, что почудилось Питеру, якобы недоливают ему. Договорился в конце концов до того, что на евангелическом, в общем-то, судне начал кричать, что всех их, мол, «проклянут с колоколом, свечой и книгой»[75].

На это шкипер прихлопнул его народным:

— И чёрт может ссылаться на Священное Писание, если ему это выгодно.

...Но, несмотря на то что все прекрасно видели изнанку его филиппик[76] и отмахивались как от мухи надоедливой, на сей раз Питер не унимался. Взбешённый шкипер, которому тоже перепала изрядная порция Питерова сарказма, хотел уж было отправить пьянчужку на канате за борт к рукавицам[77] — на время, для протрезвления, — да Йост отговорил. Дал Питеру для успокоения пососать из своей фляжки, а затем спровадил баиньки. Питер согласно закивал, обещая задать храпака до небес, но — что бы вы думали? — через самую малую толику времени подскочил на своей лежанке, вытаращился на Михеля дикими глазами, грязно выругался непонятно на кого и вышел подышать свежим воздухом. После небольшого шума и гама наверху его внесли уже двое — Томас и Виллем. Притом Виллем без конца язвил лекаря сухоньким кулачком под рёбра, и его же, а может, и чей другой кулак неплохо прошёлся по роже Питера, обильно залитой кровью.

Михель чуть было не вскочил помочь, подумав, что неплохо было бы втихомолку ухайдакать святошу, а затем свалить всё на пьяную драку. Ан-нет, не пройдёт: ведь все прочие участники действа были трезвы.

— Чудны дела Твои, Господи, — только и смог произнести. — А говорили, что весь шум и гам на буйсе только от меня исходит.

— Лежи, ландскнехт, и не рыпайся! — завопил доведённый до белого каления Виллем. — А то и тебе наваляем под горячую руку. — И он с такой силой швырнул Питера на лежанку, что только пыль поднялась.

Михель примиряюще поднял руки, и Виллем, тут же забыв о его существовании, свирепо рыкнул на бесчувственного Питера:

— Только попробуй здесь наблевать! — Томас начал было хлопотать, поудобнее устраивая спящего, но Виллем решительно рванул его за руку: — Вот тот присмотрит и укроет. Ему всё едино делать нечерта...

VII


Среди разного армейского, полуармейского и околоармейского сброда, полнящего лагеря и обозы, болтался одно время неприметный парнишка по кличке Чёрный. Быть ему представленным лично мало кто удосуживался, но играющие по-крупному, явно или тайно, знали, что если оказался в долгах как в шелках и кредиторы давят немилосердно, кроме петли и побега есть и другой выход. Надо пойти пошептаться к маркитанту и ростовщику, выкресту Вальтеру, которого закадычные приятели нет-нет да и называли по старинке Абрашкой. Если вы могли доказать Вальтеру-Абраму свою платёжеспособность и предъявить залог какой, дальше надо было только неприметно указать нужного человечка, терпеливо дожидающегося возвращения своих гульденов или экю. Через пару-тройку дней кредитора находили мёртвым. Не убитым, а именно мёртвым. По причине естественности отбытия в мир иной профоса эти дела не интересовали, и долги списывались как бы сами собой. Правда, теперь уже счастливчик, отбелённый от долгов, чувствовал себя как на сковородке, потому как знал, что если задержит с оплатой выполненного поручения, Вальтер может науськать своего Чёрного и на него.

К Вальтеру, вернее, к услугам Чёрного, обращались и незадачливые дуэлянты. С этих немилосердно драли по три шкуры ввиду безотлагательности. Кроме того, спасённый утром забияка мог к вечеру на радостях навызывать ещё с десяток мастеров шпаги и пасть не расплатившись.

Да и дело это довольно щепетильное. А чего бы вы хотели, когда даже богатейшие страны, «империи, в которых никогда не заходит солнце», ведут себя ровно заурядные незадачливые проторговавшиеся купчишки?[78] Только личные оскорбления продолжали смываться кровью. Поэтому влипнуть в историю с Чёрным из-за карточных делишек — это одно. А связать Чёрного со своими дуэльными делами — совсем другое.

К слову, Чёрный не подводил ни там, ни там. Один оплаченный молодчик упал, уже войдя в дуэльный круг и встав в позицию. Нанятый для дуэли лекарь определил скоропостижный удар. На этом основании единственный уцелевший участник дуэли, уже попрощавшийся с этим миром, отклонил как настойчивые просьбы друзей покойного скрестить с ними шпагу, так и предъявленный Вальтером к оплате вексель. Пока друзья второго забияки судили и рядили, как его поядрёней оскорбить и всё-таки вызвать на поединок, причём большинство склонялось к обычной «тёмной» для труса, — он и сам помер. Упал ничком прямо на марше без вскрика, только за сердце схватиться и успел. Подоспевший лекарь с ходу определил причину: скоротечный удар.

Только раз на Михелевой памяти Чёрный прокололся. Причём в самом прямом смысле. Ткнул точно в сердце тоненькой иглой бесследно, но капелюшечку крови выступившей стереть побрезговал. Или поленился. Расплылась кровушка ягодкой раздавленной или винцом капнутым неосторожно. Однако выделили её среди прочих пятен — застарелых, жирных, винных, соусных и тому подобных — глаза зоркие. И стали ниточку дёргать-раскручивать. Неторопливо, правда: как кота за хвост. Вальтер всполошился за напарничка своего, никем не виданного. Зазвал профоса в свою палаточку, ничем неприметную, винцо выставил отборное, закуски, во рту тающие, золотишком, естественно, звякнул. А то, как после ухода гостя дорогого Вальтер-Абрам остатки трапезы прямо в скатерти брезгливо снёс на ближайшую кучу мусорную, — профос, конечно, не видел.

Итогом сей пирушки достопамятной стало то, что уже наутро цапнули профосовы служки девку первую попавшуюся, и та — не без «устрашения», разумеется, — конечно же, во всём созналась. Рутинно, до зевоты: не заплатил-де жадюга положенного, вот она его с досады пьяного иголкой и пощекотала. На общелагерной виселице старую гроздь покойников, для устрашения не снимаемых, раздвинули немножко, местечко освобождая...

Что по поводу промашки сей сказал и сделал Вальтер своему подручному — неведомо, потому как встречались они почему-то без свидетелей. Однако к покойникам, коих молва народная неистребимая приписывала Чёрному, больше не цеплялись ни лекари, ни дознаватели. Со временем Чёрный приобрёл в их лагере даже какую-то мистическую, дьявольскую власть. Всё мало-мальски таинственное, непонятное, по слухам, без него не обходилось. Стали поговаривать, что Чёрный — родственник, как бы не сын, Вальтеру-выкресту.

Иначе как объяснить ту силу, которую имел тщедушный старикан над неуловимым убийцей, способным пришибить его одним щелчком? Как объяснить его львиную долю в заработках и прочие нюансы? Были и такие, что с пеной у рта утверждали, что Абрам выказал покорность вере Христовой только для отвода глаз, а на деле остался горячим адептом каббалы, а Чёрный, что ему служит не за страх, а за совесть, есть не что иное, как одно из воплощений нечистой силы. Знатоки в подтверждение сыпали именами Белиала, Мересина, Абадоны[79]. Куда только Святейшая инквизиция смотрит, почему не приструнит болтунов? Хотя армия на сей день — пожалуй, единственное место, где можно болтать более-менее вольготно. Только здесь жарят людей на кострах не за грехи придуманные, а исключительно из-за добычи реальной.

Не все, как оказалось, боялись нечистой силы. Команда бравых вояк, наподобие 4М и 4Г, заключила однажды аккорд[80], что вычислит и уничтожит Чёрного. Метод избрали верный: неусыпную слежку за Вальтером-Абрамом и опрос всех, кто хоть что-то мог видеть или слышать.

Рьяно взялись, да быстро остыли. Какая кошка перебежала им дорогу, никто так и не понял. Разговорить в конце концов удалось только одного. Который и признался, что все они одновременно обуяны вдруг были таким ужасом, что едва не бросились из лагеря куда глаза глядят. Добежали, не сговариваясь, до церкви, долго там молились и даже принесли обет: ни за какие коврижки не лезть более в подобные сатанинские игры.

Днём над лагерем держали власть командиры и профосы, ночью простирал свою десницу Чёрный. Подобный порядок вещей продолжался до тех пор, пока кто-то не догадался распутать клубок с другой стороны: взял да и зарезал Вальтера-Абрама. По слухам, его хотели сперва утащить в лес да расспросить там хорошенько, с пристрастием. Уже собутыльники и костёр в условленном месте запалили, но старик вдруг начал отчаянно брыкаться, попытался поднять шум, привлечь внимание, не дай бог, самого Чёрного, и его по-быстрому истыкали кинжалами. Оборвалась единственная паутинка, ведущая в логово Чёрного, а раз не стало Вальтера-Абрама — не стало и новых заказов. Убирать врагов в лагере опять стали исключительно по-старинке: кинжал из-за угла; шпага на поединке; шальная пуля в спину в бою, невзначай...

К чему Михель выгреб сейчас из закоулков прошлого этого героя военного эпоса? Да к тому, что, по слухам, а их же не ветер разносит, одной из любимых забав Чёрного было вызвать у заказанного и оплаченного пьяного клиента рвоту, а потом своей же рвотной массой захлебнуться заставить. Дело облегчалось тем обстоятельством, что ближе к вечеру половина армии обычно на ногах уже не стояла.

Вот если бы и над Питером подобный фокус произвесть! Но здесь специалист надобен: вот так захрипит удавленник, брыкаться ненароком начнёт — тут и палубный люд набежит. И хочется, и колется...

Осторожно спустив ноги, Михель сделал пару кошачьих шажков к постели безмятежно похрапывающего пьянчужки. Напрасно уверял себя, что ежели уж решился — то действуй! Ноги не несли, словно и в самом деле были покалечены о палубу.

Таким образом — шажок вперёд, пару назад — Михель едва не допрыгался до того, чтобы его застали посреди кубрика живёхоньким-здоровёхоньким. На счастье, Йоста окликнули уже на трапе, и то, как Михель скоренько юркнул в свою постель, видели только гарпунёровы ноги.

Послав кого-то на палубе единожды, а затем, для вразумления, ещё разок, Йост продемонстрировал кубрику и верхнюю половину тела. Внимательно, что-то соображая, осмотрел Питера, затем Михеля. Видно, что-то такое высмотрел на Михелевой роже, но истолковал по-своему:

— Печалишься, что вынужден прохлаждаться, тогда как все прочие в поте лица куют себе денежки? Не тушуйся, с кем не бывает! Как доложил Питер — ещё в то время, когда был в состоянии что-либо докладывать, — от этого не умирают. Отлежишься денёк-другой — и в работу. Считай, что тебе повезло, хотя лично я в гробу видал такое везение. Помру, верно, если без дела проведу пару дней в постели просто так, без девки. Ровно как солдат в армии зачахнет, ежели за день никого не зарежет. Ну ты-то знаешь! — Жалкие остатки бородёнки Йоста затряслись от зычного хохота. Остановился же в некотором изумлении, заметив, что Михель его не поддержал. — Правда ведь?! — Тон гарпунёра неожиданно стал угрожающим, но Михель и бровью не повёл: только смотрел внимательно. Весь его вид как бы говорил: пользуйся, тирань, подгадал же момент, когда я беспомощен. И Йост не выдержал, сплюнул в угол: — Волк ты, ландскнехт! Одинокий. Волком и сдохнешь!.. А зачем я сюда пришёл? Уж явно не с тобой собачиться. За Питером. Боюсь, стравит он обильно, не соображаючи-то. А миазмов тут и без того хватает. Потому пойду-ка, вывешу его за борт да потрясу хорошенько. Пока всё дерьмо из него не выльется. Это ж надо: в открытом море, да так нажраться?! Парни уж хотели Корнелиусу-потатчику ряшку отполировать, да боятся — траванёт, злыдень, всех скопом...

Вечер закончился под сердитое бормотание Питера. Его не только вывесили за борт, но ещё и окатили ведёрком забортной воды, как лучшим эликсиром для протрезвления. Закутавшись во всё сухое тряпьё, кое только мог мобилизовать, он под стук собственных зубов бормотал теперь что-то. Не зло или обиженно, но очень уж надоедливо, жалостливо. Михель даже сплюнул в сердцах втихомолку: вот ведь, не задавил, теперь сам майся!

Над Питером и не смеялся-то никто открыто, так, похихикивали в кулак. В конце концов ополоумевший от его скулежа Йост, который к тому же чувствовал свою вину, послал юнгу на камбуз за грогом, строго-настрого наказав, чтобы кок сдобрил питьё только одной ложкой рома. Однако ж Корнелиус, давний собутыльник Питера, юнгу как-то провёл, а может, и задобрил — у кока для того и для другого самые широкие возможности.

Питер скоренько питьё выкушал и разом согрелся и взбодрился. Глаза заблестели, рот ровно заклинило широкой улыбкой. Йост недовольно крякнул — мол, самому надо было вначале грог испробовать, — и выразительно погрозил Томасу кулачищем. Что он мог ещё сделать? Однако юнга, у которого в отличие от Питера масляными были не глаза, а губы, только отмахнулся. Видимо, угощение стоило возможной взбучки.

Питер же, видя, что его веселье всем ровно кость в горле, решил сменить тактику и заняться покаянием. Показушно бухнулся на колени перед распятием и образом Святого Николая и принялся отбивать бесчисленные поклоны, громко, чтоб всем было отчётливо слышно, шепча слова молитвы.

Михеля, ещё со времён Гюнтера невзлюбившего святош-ханжей, так и подмывало запустить ему в зад сапогом. Прямо руки чесались. Пришлось за пазуху их сунуть да крепко сжать. К тому же под свистящий, бритвой режущий уши шёпот он почему-то едва не заснул. А спать-то ему в эту ночь заповедано.

Питер меж тем так разошёлся, что напрочь отмёл пожелание Йоста: «Чем из себя святошу разыгрывать, пошёл бы лучше Михеля ещё разок осмотрел да пособил бы чем. Теряем ведь работника, притом в самую страду».

Михель, это услышав, решил, что, пожалуй, лучше притвориться крепко спящим. Если Йост всё ж таки уломает Питера заняться всерьёз Михелевой ногой, тревожить его не будут, ведь всем известно: сон — лучший лекарь. Посему Михель смежил веки и приготовился ждать — долго и терпеливо. Этому он хорошо обучился — в засадах и караулах. Заодно надо хорошенько обдумать, что с ноженькой делать, чтоб к утру все поверили, что Михель — инвалид форменный, заслуженный, в суровых боях с большими рыбами покалеченный. Под рукой-то ничегошеньки нет...

Тут же едва не выдал себя, чудом не расхохотавшись. Ведь обувкой в Питера всё ж таки запустили — из самого тёмного угла. Кидальщик оказался косой, к тому же с ручонками явно кривыми: сапог в Питера не попал, зато чуть не смел с переборки иконостас немудрёный. После этого шутить как-то всем расхотелось, и молельщика оставили в покое.

Михелю некстати вспомнился мающийся с похмелья Маркус, которого вырвало прямо в церкви во время святого причастия — и выбежать не успел.

VIII


Армия есть мануфактура великая. Основной продукт — покойнички, побочный — покалеченные. Но калечат там хоть и с увлечением, да всё больше грубо, топорно. Как отсекут руку, ногу, так ведь потом обратно не приставишь. Михелю так, конечно, не подходит.

Натти сказывал — брехал ли, правду ли говорил, — будто у «морских братьев» вроде как попадаются лихие ребятишки, что и на одной ноге горазды управляться. Оно, может, и верно, когда у тебя сотня-другая локтей взад-вперёд по палубе да полёта вправо-влево в придачу. Можно и на протезе везде поспеть. А ежели тебя, как любого порядочного ландскнехта, каждый, почитай, божий денёк заставляют — ать-два, ать-два! — порядочную толику немецких миль за спиной оставлять?

Опять уточним задачу: Михелю такая нога надобна, чтобы, увидев её, китобоев прошибли слёзы жалости к несчастному горемыке. Но ежели понадобится — а Михель нутром чуял, что понадобится, — чтобы смог он при этом легко прыгать, бегать, нападать.

Счастье, что в армии, как и в любой мануфактуре стоящей, имелись мастера различного профиля и звания. Обучат, коли желание имеется.

Загрузка...