Глава 14

У ординарца Петруши, бритоголового осетина, мысли были незамысловатые, как у херувима, и в жизни он знал только две, но пламенные страсти: обожал своего хозяина Елизара Суреновича и постоянно хотел женщину. Дни он проводил или на службе, или в постели, или в тренировочном зале, где накачал себе мускулатуру, которой позавидовал бы Шварценеггер. Прикатив в столицу из горного аула с десятком ящиков хурмы, он за два-три года сделал замечательную карьеру: от обыкновенного рэкетира поднялся до личного доверенного телохранителя великого владыки. Естественно, у него слегка закружилась голова, тем более что по некоторым прозрачным намекам Благовестова он заподозрил, что, вполне возможно, является не кем иным, как внебрачным сыном властелина. Его не смущало, что его натуральные родители, мать и отец, которых он нежно любил и почитал, мирно доживали век на Кавказе и за всю жизнь не выбирались дальше родимых ущелий. Жизнь сложна, философски думал Петруша, и в ней всегда найдется место чуду. Внимательно изучая себя в зеркале, он находил в своем лице немалое сходство – губы, очертания скул, сияние круглого черепа – с прекрасным, одухотворенным обликом Благовестова. Разумеется, Петруша ни с кем не делился счастливой догадкой, но все чаще улыбался красноречивой победительной улыбкой.

С женщинами отношения у Петруши складывались наособинку и беспощадно: он еще не встретил ни одной, молодой или дряхлой, которую не возжелал бы немедленно заключить в неистовые объятия. Большинство из них это сразу понимали и либо охотно откликались на его немой призыв, либо убегали куда глаза глядят.

С теми, кто откликался, он бывал предупредителен, заботлив, щедр, но, удовлетворив свою страсть, быстро в них разочаровывался и прогонял прочь. Тех, кто в испуге убегал, от считал ненормальными, обделенными природой и вдогонку им вчуже сочувствовал.

Появление в доме голой женщины Маши Копейщиковой крепко его растревожило. Он не сразу сумел сообразоваться с пикантной ситуацией. С одной стороны, он, естественно, мгновенно влюбился и потянулся к ней с такой силой, словно до этого провел десять лет на необитаемом острове. Вероятно, иначе и быть не могло:

Маша воплощала в себе высокий идеал любви, который прежде лишь грезился Петруше в смутных предутренних снах. Каждая жилочка ее пышного, созданного для безумных нег тела трепетала в ожидании восторженного соития, и, безусловно, он был тем единственным мужчиной, который мог успокоить и ублажить ее мятущуюся душу. С другой стороны, она принадлежала хозяину, была его собственностью, и это было свято для чистого сердцем горца. Ему не хотелось даже думать, как воспримет обожаемый владыка его греховные поползновения, в которых, учитывая их предполагаемое близкое родство, явственно звенел оттенок кровосмешения.

Нервы у Петруши были на пределе. Несколько дней подряд он до изнеможения, до седьмого пота изнурял себя на спортивных снарядах, совершал по утрам многокилометровые кроссы, а потом взял и убил невзначай какого-то зазевавшегося ночного пешехода. Тот ничем ему не угрожал, брел, понурясь, по своей стороне тротуара, серая городская мышка, но внезапно почудилось Петруше, что тот тайно показал ему кукиш. Черная кровь кинулась в голову, с ревом он подскочил к прохожему, прихватил за хлипкий пиджачок и с такой яростью шарахнул о стену, что у бедолаги кочан лопнул, как орех, и на асфальт высыпались гнилые мозги. Тут-то и понял Петруша, что натуру не переможешь и что если он дальше будет себя искусственно смирять, то недалеко до какой-нибудь настоящей беды.

Утром он заступил на дежурство и первым делом перехватил Машу в коридоре:

– Слышь, красавица, загляни в библиотеку, чего-то тебе скажу.

Маша несла хозяину завтрак и не обратила на его слова никакого внимания, но все же, как ему показалось, одним глазком подмигнула. В это утро она была особенно соблазнительна: от спутанных темных волос на голове до загорелых лодыжек сияла неземным перламутровым светом. И запах от нее тянулся восхитительный, как от доброй скаковой лошадки на проминке.

В библиотеке Петруша прождал два часа, покусывая ногти, изнывая от предвкушения, но она не пришла, то ли оробела, то ли набивала себе цену. Около полудня владыка, как обычно, прошествовал в ванную, и Петруша самолично наведался к Маше на кухню. Она заправляла дымящееся варево на плите травами из яркого пакетика. Ее атласная спина и нежный выпуклый зад подействовали на него так, что он забыл всякую осторожность. Приблизясь, положил одну руку ей на талию, второй ласково обхватил тяжелые, чуть обвисшие груди и трепетно прогудел в ухо:

– О, богиня красоты, как ты прелестна!

Маша Копейщикова хладнокровно досыпала специи в кастрюлю, помешивая клубящуюся жидкость расписной деревянной ложкой на длинном черенке, а потом, повернувшись, этой же ложкой наотмашь хлестнула его по лицу, да не один раз, а несколько, уверенно целя по его крупному, многажды перебитому носяре. Но этого ей показалось мало, и вдобавок она ухитрилась заехать ему в промежность литым, круглым коленом. Петруша со стоном отвалился к стене и рухнул на оттоманку, стараясь все же производить как можно меньше шума.

Его озадачила дикая гримаса, которая исказила милое девичье личико.

– Ублюдок! – прошипела Копейщикова. – Еще раз протянешь грязные лапищи, и тебе каюк!

Петруша ловил ртом воздух, но нашел-таки в себе мужество отшутиться:

– Не волнуйся, красавица, моего каюка нам хватит на двоих.

– Убирайся отсюда, дерьмо!

Петруша не был обескуражен: такое мнимое сопротивление в принципе соответствовало правилам любовной игры: чем дольше тянешься к запретному плоду, тем он слаже бывает напоследок.

Случай предпринять вторую попытку представился ему после обеда, когда хозяин отлучился, а его оставил сторожить дом. Некоторое время он сидел на своем обычном рабочем месте под вешалкой и прислушивался, что делает Маша. Она затихла в комнате, и похоже было, что легла подремать. Собственно, она всегда спала, когда владыка отсутствовал. Однако на сей раз, когда Петруша с задорным гиком ворвался в спаленку, оказалось, что Маша не спит, а сидит на кровати и Целится в него из огромного газового пистолета типа "кольт". С пистолетом в руке она была вдвойне прекрасна.

– Еще шаг, ублюдок, – предупредила она, – нахлебаешься газу до кишок.

– Зачем так?! – изобразил он обиду. – Давай поговорим.

– Ты что же думаешь, козел, поманил – и я твоя?

Обознался, гаденыш. А если Елизару доложу?

– Зачем докладывать, – расстроился Петруша. – Зачем огорчать? Сами разберемся.

– В чем разберемся? Ты чего липнешь?

– Влюбился, – просто признался Петруша. – Как тебя увидел, так и защемило в груди.

– Не в груди у тебя защемило… Говорю тебе, парень, обознался ты. Я дорогая штучка, с челядью не сплю.

Вот тут Петруша и бухнул, доведенный любовью до крайности:

– Какая же я челядь, Маша? Сынком ему прихожусь.

Красивые злобные Машины глазки выпучились от удивления.

– Ты его сын?!

– Это большой секрет, учти!

Маша долго смотрела на него молча.

– Да ты еще больше кретин, чем я думала, – сказала она наконец. – Придется, наверное, все же тебе когда-нибудь дать, но не сегодня. Сегодня я не в настроении.

– А когда? – Петруша судорожно сглотнул слюну.

– Отдельно узнаешь. А покуда пошел вон, сынок.

Потянулись тягостные дни ожидания. У Петруши пропал аппетит, и он весь стал, как пружина на взводе.

Те женщины, которых по привычке к себе приводил, больше его не возбуждали, и любовь с ними была похожа на отбывание трудовой повинности.

Не склонный к вину, он зачастил в маленькую пивную неподалеку от Елизарова дома и там среди пьяного, гомонящего сброда немного отмякал душой. Первый раз в жизни нелюдимый горец почувствовал потребность поделиться с кем-нибудь сердечными переживаниями, но он был одинок в Москве, как могучий дуб в пустыне. Даже в вонючей пивной, где люди быстро братались друг с другом, перед тем как затеять драку, к нему никто не обращался и никто не искал с ним знакомства, видимо, было что-то в его дюжем облике предостерегавшее даже захмелевших мужчин от поспешного приятельства. Но однажды к нему за столик подсел высокий, крепенький молодой человек с трехлитровым графинчиком пива и с креветками и, одарив бесшабашной улыбкой, добродушно спросил:

– Что, тяжко с бодуна, брат?

Насупясь, Петруша что-то буркнул сквозь зубы, чего и сам не понял. Молодой человек ничуть не смутился.

– Я тоже вчера налимонился будь здоров. Ничего, сейчас поправимся. Коля Фомкин, гинеколог. Тебя как величают?

– Петруша, – по-прежнему сквозь зубы процедил Петруша, но неожиданный собутыльник ему понравился сразу. Особенно, конечно, заинтриговала его профессия. Гинеколог – это тебе не сапожник и даже не мент. Это человек, которому женщины добровольно открывают самые сокровенные тайны. К тому же видно было, что малый прост, прямодушен и не гоношится своей счастливой долей. Через пару-тройку кружек они уже непринужденно болтали, и давным-давно Петруша не чувствовал себя таким свободным, раскованным и остроумным. По натуре он был застенчив и подозрителен, да и ответственная служба наложила тяжелый отпечаток, но этого веселого, общительного парня трудно было заподозрить в каком-нибудь коварстве. К тому же сразу чувствовалось, что он глуповат, хотя и гинеколог.

Про себя Петруша немного над ним посмеивался и прикидывал, что если знакомство упрочится, то впоследствии можно будет употребить его и по прямому назначению, такого крепенького, аппетитного петушка.

Забавно будет отдраить гинеколога. Разговор их, естественно, все время крутился вокруг женщин, и Коля Фомкин успел уже много рассказать поучительных случаев из своей медицинской практики, прежде чем Петруша наконец решился с ним посоветоваться. Но начал издалека.

– Вот скажи, Коля, как врач, – спросил он, починая третий графинчик, – неужели все женщины шлюхи?

Или это только так кажется?

Фомкин скорчил обиженную гримасу:

– Распространенное заблуждение. Среди женщин встречаются чистые, возвышенные создания, которые и нам с тобой не уступят в благородстве.

– Ну да уж, – усомнился Петруша.

– Чего далеко ходить. Недавно у меня была библиотекарша какого-то института. Обслужил ее прямо в кресле, так она, поверишь ли, сама десять штук отстегнула, как за консультацию. Хочешь познакомлю?

Петруша не всегда понимал, когда новый друг шутит, а когда нет, и на всякий случай рассмеялся.

– Познакомь, буду обязан, хотя мне ихние бабки до лампочки. Своих хватает… А вот объясни тогда такой нонсенс. Если женщина все время ходит голая по квартире… Она кто такая? Шлюха или нет?

– Необязательно. Комплекс эксгибиционизма.

Вполне может быть порядочная, целомудренная дама, но себе на уме.

– Что такое – эксионизм? Еврейка, что ли? – нахмурился Петруша.

– Наука относит эксгибиционизм к легким половым извращениям, но я с этим не согласен. Что же извращенного в желании человека вернуться к природе, к своему натуральному облику? Я бы даже сказал, что скорее уж этакая, знаешь, истерическая стыдливость свидетельствует о психическом надломе.

Научное объяснение, в котором он ни бельмеса не понял, так понравилось Петруше, что он торопливо заказал триста граммов водки. Только когда выпили и закусили и в глазах у обоих заслезилась истинно братская приязнь, он вернулся к начатой теме:

– А вот как ты со стороны посмотришь, Коля, как гинеколог? Вот есть одна красотка, и вижу, тянется ко мне, а не дает. И при этом все время голая, как гесионистка. Вот куда ее можно отнести?

Коля Фомкин озадаченно пережевывал кусочек копченой колбасы.

– Голая – почему? Ты ее раздел?

Петруша разозлился:

– Сама разделась, сама! Я тебе про что толкую?

И не дает. Нормальная она?

– Другой мужик у нее есть?

– Это вряд ли.

– Может, она девушка?

– Да ты что, Коль? Ей за тридцать. И все время голая.

– Не больная? Я имею в виду триппер.

– Здоровей нас с тобой.

– Любит, – твердо сказал Коля Фомкин. – Любит и стыдится признаться. Других объяснений нет.

Петруша не поленился встать:

– Дай тебя обниму и поцелую, друг!

Застигнутый врасплох столь горячим проявлением чувств, Фомкин судорожно прижал под мышкой кобуру, чтобы ее невзначай не нащупал Елизаров ординарец…

* * *

Вечером по телефону доложил Башлыкову:

– Сделано, шеф. Обезьяна на поводке. Подробности – письмом.

– Чтобы никакой инициативы, Коля! Гляди у меня!

За два года Коля Фомкин выработался в первоклассного гончака, неутомимого, сметливого, с индивидуальным почерком, и Башлыков им гордился. Но был у Фомкина недостаток, который мог стоить ему головы, – чрезмерная самоуверенность. Сам Башлыков после неудачного покушения на Благовестова плотно держался в тени. Отчасти он был доволен, что старик воскрес из мертвых. Психологическую сверхзадачу Башлыков выполнил, подбросил сухое полешко в костер страха, подозрительности и вражды. Драчка между подпольными синдикатами затеялась смертельная и быстро переместилась в верхние слои власти. С удовольствием он наблюдал по телевизору и по газетам, какие там завязывались узелки. Все эти "новые русские", награбив больше, чем могли унести, пока еще на глазах у изумленной публики денно и нощно обливали друг друга грязью, но уже готовы были приступить к взаимному истреблению.

Враг приоткрыл лицо, оно было безумным. Хасбулатовы и Гайдары, продолжая по инерции цокать языками о светлом рыночном рае, на самом деле приуготовились к последнему единоборству на узкой площадке между вчерашней победой и завтрашним небытием. Кто посметливее, грузил чемоданы и исчезал за горизонтом, подавая издалека торжествующие клики. Неслыханный разлад начался и среди тех, кто управлял правительственными марионетками. Мудрые финансовые воротилы, повелители людских судеб, уже не думали о наращивании капитала, о сверхприбылях, а мечтали лишь о том, как бы половчее замочить конкурента. Заокеанские братья с ужасом взирали на русскую смуту, в которой невозможно было что-либо понять. Особенно сокрушались те, кто успел закинуть в это болото долларовый крючок. Со слезами на глазах они наблюдали, как русское ворье перегрызало этот крючок зубами.

Башлыков вернулся на кухню, где Людмила Васильевна угощала чаем Ваню Полищука, вызванного на инструктаж.

– Ну давай, – сказал Башлыков, доверительно прикоснувшись ладонью к плечу замечательного юноши. – Все подробно, изо дня в день: как работаешь, с кем познакомился. Вот тебе бумага, нарисуешь расположение комнат на втором этаже. Сможешь?

– Смогу, – Иван застенчиво поглядел на Людмилу Васильевну.

– Ее не стесняйся, – понял его взгляд Башлыков. – Это могила. Единственная женщина, которой можно доверять. Чуть пикнет – и нет ее на свете.

Подробный, со множеством остроумных наблюдений Ванечкин доклад Башлыков выслушал с чувством глубокого удовлетворения. Он в нем не ошибся. В белокуром юноше было много такого, что вселяло надежду.

Он был порождением Москвы, чумного города, но тлетворное влияние времени его словно не коснулось.

Умен, скрытен, изящен, не по годам проницателен, а главное, давненько Башлыков не встречал человека, в котором так пронзительно торжествовала природная склонность к справедливости. Одним своим таинственным явлением этот мальчик как бы отрицал победительную силу грязи и подлости жизни. Он был явно из тех, кого так не хватало сейчас в России, кто ради благородной идеи готов был пожертвовать молодостью и кровью. Когда Башлыков понял это, ему самому стало легче жить.

– Хотя я полностью доверяю Людмиле Васильевне, – сказал он, – но кое-что хочу сказать тебе по секрету.

Людмила Васильевна молча удалилась, не поднимая глаз.

– Она тебе нравится? – спросил Башлыков.

– Она красивая, в ней много печали.

Как приятно разговаривать с этим мальчиком, подумал Башлыков.

– Тебе говорит что-нибудь фамилия Мещеряков?

Иван напряг память.

– Да, есть такой. У него кабинет на втором этаже. Кажется, специалист по межмуниципальным конфликтам.

– Предатель и сволочь. Бывший генерал-особист.

Сдал нашу агентуру в Болгарии. Скажи, Вань, ты мог бы убить человека?

Ни одна черточка не дрогнула на ясном лице.

– Не знаю. Я должен убить Мещерякова?

– Понимаешь, Ванюша, в этой игре пощады никому не будет. Ни тебе, ни мне, ни им. Да это и не игра вовсе. Это война. Если ты это не осознал, самое время тебе вернуться на школьную скамью.

– Школу я окончил, – улыбнулся Иван. – Григорий Донатович, значит, вы предлагаете террор? Но я в него не верю. Террор – бессмысленное кровопускание. Занятие для недоумков из красных бригад. Те, кто с помощью террора пытался переделать мир, оказывались в конце концов обыкновенными убийцами.

– Не совсем так. Видишь, все же ты не доучился.

К семнадцатому году народовольцы отстреляли около двенадцати тысяч человек. Царь рухнул не потому, что на него надавили большевики, а потому, что его некому было поддержать. Он остался одиноким. Лучшие кадры монархистов выбили, как мишени в тире. История, братец.

– Эта победа нам сегодня и аукнулась.

Башлыков устало потер лоб ладонью:

– Выходит, я в тебе ошибся, Вань?

Он встретился с ним взглядом и увидел в глазах тоску, которая была старше мальчика на целый век.

– Похоже, у меня нет выбора, – мягко заметил Иван. – Так и что там с этим Мещеряковым?

– Палач и вор. Больше ничего. Но тебе не придется его убивать. Попугать надо, Вань. Очень надо их попугать. С перепугу они сами себя переколотят.

С Мещеряковым он познакомился через два дня в туалете. Тучный мужчина, со спины похожий на моржа, долго колупался возле умывальника, полез за платком и выронил ключи. Иван ключи поднял:

– Пожалуйста, Павел Демьянович!

Генерал уставился на него совиным взглядом:

– Кто такой? Откуда меня знаешь?

– Иван Полищук, курьер… А вас кто не знает, все знают, и я знаю.

– По каким каналам?

– Из газет, Павел Демьянович, откуда еще. Я лично горжусь, что работаю с вами в одном здании.

– Вон как? – Генерал поглядел на него с благодушным прищуром. – Почему гордишься?

– Да вот, помните, как у Маяковского: если делать жизнь с кого, так только с товарища Дзержинского!

Иван выпалил это с таким молодецким задором, что генерал невольно оглянулся. Тут как раз в туалет заглянули двое посторонних.

– Ну-ка, пойдем отсюда, – пробасил Павел Демьянович. – Для беседы место не самое удачное.

Привел юношу к себе в кабинет, усадил за стол.

– Нуте-с, господин курьер, чем же вам так дорог товарищ Дзержинский?

Иван объяснил, что Дзержинский сам по себе ему, конечно, не дорог, пропади он пропадом, но в данном случае подходит как символ. То есть как символ человека, целиком посвятившего себя служению идее, хотя и ошибочной. Точно таким же человеком и гражданином он считает Мещерякова. Стальным, непреклонным, истинным рьщарем демократии.

– Много у тебя в голове чепухи, юноша, но в чем-то твоя горячность мне по душе, – генерал угостил его "Мальборо" из серебряного портсигара. – Честно говоря, редко нынче встретишь молодого человека со столь возвышенным образом мыслей. Похвально, похвально…

Но ты, полагаю, и сам не только о курьерской карьере мечтал?

Иван покраснел:

– Да это так, временно, оглядеться немного.

– Хорошо, я тебя запомню. Пока ступай…

Ближе к вечеру его вызвала Шмырева, заведующая отделом. На ней было новое темно-синее платье, добытое, судя по покрою, из бабушкиных сундуков, – с многочисленными оборочками и бисерной отделкой. Это платье ее бабушка, скорее всего, носила, когда была на сносях, но и оно не могло смирить могучую грудь Ирины Карповны, грузно покачивающуюся над столом.

– Ну-ка, чем это ты так очаровал господина Мещерякова? – без всяких предисловий спросила заведующая.

– Я?! – удивился Иван, привычно загипнотизированный ее сексуальной мощью, на которую ему открыл глаза друг Булат.

– Не прикидывайся, мальчишечка. Он только что звонил.

– Да мы сегодня познакомились. Поговорили минут пять у него в кабинете. Конечно, я не знал, как себя вести. Великий человек! Как он разоблачил всех этих вонючих гебистов. Ничего не боится. Я перед такими людьми преклоняюсь. А чего он от меня хочет?

Ирина Карповна сняла очки и положила их перед собой. У Ивана не первый раз возникло подозрение, что она их носит для маскировки. Без очков глаза у нее были молодые, ясные, откровенные.

– Хочет тебя к себе забрать. Тебе это надо?

– Мне у вас хорошо.

Ирина Карповна вылезла из-за стола и прошлась по комнате, как бы прогуливаясь. В кабинете сразу стало тесновато. Иван сжался на стуле, стараясь занимать как можно меньше места. Ее роскошное, до пола, платье при каждом шаге потрескивало, как небо перед грозой.

Начальница явно была чем-то взвинчена. Если друг Булат не врал, то, вероятно, замысливала какую-то непристойность. Иван приготовился защищать свое человеческое достоинство, но сомневался, что это ему удастся.

Она остановилась прямо перед ним и важно огладила ладонями тугие бока.

– Может быть, я совершила глупость, когда приняла тебя на работу, – задумчиво произнесла она. – Надеюсь, впоследствии мне это зачтется.

– Вы о чем, Ирина Карповна?

Она почти прислонилась к его коленям, он нее исходил чарующий, свежий аромат лаванды.

– Со временем, я думаю, у тебя, мальчик, отрастут огромные клыки, как у рыси. Ты действительно относишься к Мещерякову так, как говоришь?

– Я никогда не лгу.

Ирина Карповна вернулась за стол, и это его огорчило.

– Странный ты юноша, однако. Любопытно бы знать, какие мысли бродят в этой невинной головке…

Да, Ваня, да. Все, что происходит в этом доме, да и во всей стране, – это лишь прелюдия к главным событиям, которые скоро грянут. Придет кто-то неизвестный, кого мы не знаем, и начнет нас всех судить. Но уверяю тебя, это будет не Мещеряков. Кстати, если перейдешь к нему в отдел, жалованье у тебя повысится ровно вдвое.

– Я за длинным рублем не гонюсь.

– Хорошо, так ему и передам.

* * *

Жизнь у Мещерякова складывалась по пословице: хоть горшком назови, только в печку не ставь.

В тридцать девять лет получил генеральские погоны.

В органах ему было хорошо, но профессионалы его не жаловали. Да он и сам вполне трезво оценивал свои способности. Верный ленинец, сын верноподданных родителей (отец высокопоставленный чиновник МИДа), он горбатил карьеру на преданности начальству, но был себе на уме. С приходом Горбачева одним из первых почувствовал, что пора делать финт ушами. Отходный маневр исподволь готовил давно, и перестройка не застала его врасплох. Еще многие коллеги, которые привыкли смотреть на него свысока (разведчики, мать их за ногу!), в тревожном изумлении протирали глаза, а Мещеряков уже дал два огромных разоблачительных интервью журналу "Огонек", где объявил, что наконец-то прозрел. Откупной (от прогнившего режима) матерьялец он накопил изрядный, но в первых публичных выступлениях отделывался общими фразами и пышными декларациями (нарушения прав человека, общечеловеческие ценности и прочая чепуха), подобно тогдашним народным витиям. Из партии выскочил лихим чертиком, с опережением даже известных актеров, и не путем ублюдочной неуплаты членских взносов, а с помпой, с открытым забралом, с публичным преданием анафеме проклятых большевиков. Он крупно рискнул и крупно выиграл. Ставкой была голова, в награду получил всенародное признание. Следующие два-три года прошли в счастливом угаре: в беспрерывном мотании по заграницам, под вспышки телекамер, в цветах и шампанском.

Вдобавок Мещеряков передружился, считай, со всеми фаворитами заядлого суматошного времени, начиная от важного, философски накачанного Гаврюхи Попова, с его абсолютным завораживающим цинизмом, и кончая неистовым Гдляном, которого опасался по наитию.

Хлебнул, хлебнул праздника по уши, но где-то к девяностому году настороженным хребтом почуял знобкий ветерок новых перемен. Слава Богу, делать еще один акробатический кульбит не понадобилось, на что у него, обласканного фортуной, пожалуй, не хватило бы сил. На ту пору случай вывел его на человека, в котором он прицельным взглядом партийного службиста сразу угадал окончательное благополучное обеспечение судьбы. На одной из пышных презентаций в Доме кино его познакомили с известным спонсором и покровителем искусств Елизаром Суреновичем Благовестовьм, и тот пригласил его на уик-энд в свой загородный дом, где после небольшой приватной беседы, похожей на конкурсный экзамен в аспирантуре, предложил обыкновенную деловую сделку: ты мне информацию, а я тебе денег столько, сколько сумеешь потратить.

– Причем, – благодушно заметил на памятной встрече Благовестов, – учти, Паша, ты столько не стоишь. Я мог бы купить тебя в десять раз дешевле. Считай, это мой дачный каприз.

Мещеряков не обиделся, он давно не придавал значения оскорбительным словам, памятуя все ту же пословицу о горшке. С тех пор лишь один-единственный раз он попытался ослушаться навсегда обретенного благодетеля. Как-то через своего человека Благовестов передал ему указание, чтобы он затаился, не мозолил глаза людям, не лез в телевизор и газеты, а жил смирно и незаметно, как сверчок. Как раз началась августовская дележка, всходили новые имена, на политическом театре кукол менялись декорации. Мещеряков и сам понимал, что следует переждать. Поддался все же на уговоры очаровательной трещотки, курочки с телевидения и выступил в какой-то модной демократической тусовке. Ничего особенного не говорил, лишь скупо посетовал на разброд и шатания в общественном организме, но – высветился, нарушил приказ. Расплата была быстрой и немудреной. Вечером два дефективных подростка подстерегли в подъезде и так наломали бока, что целую неделю отлеживался на полатях. Позвонил Благовестов и посочувствовал:

– Ах, Паша, слышал, приболел ты чуток? Как же так, не бережешь себя! Немолодой ведь уже человек.

– Бес попутал, Елизар Суренович. Больше не повторится.

Действительно, не повторилось. Да и черт с ней, со славой, с публичностью. Есть вещи более значительные и даже более привлекательные для нормального человека. Дом, семья, любовь. Все это требовало постоянных подпиток. Семья у Мещерякова к шестидесяти пяти годам образовалась не одна, а три, и это если не считать озорных молоденьких сожительниц, которым он любил пощипывать перышки. Все, кому он покровительствовал, были обуты, одеты и жили припеваючи. Дети получали образование в самых престижных учебных заведениях, двое сыновей уже управляли собственными фирмами, старшая дочь вышла замуж за англичанина и укатила в Ливерпуль, другая крутилась под его крылышком в отделе лицензий, и у нее был открыт собственный счет в Женеве; любимому внучку Петрику он спроворил американское подданство, – и все это обходилось недешево, но он был чадолюбивым отцом, и ему было чем гордиться. Случился, правда, горчайший прокол с младшей дочерью от третьей жены, семнадцатилетней красавицей Жаннет, в которой он души не чаял.

Бедняжка отравилась героином и в одночасье померла.

Он не простил недосмотра ее матери, распустехе и засранке Дарье Дмитриевне, озабоченной только светскими развлечениями, и резко сократил ей содержание до пятисот долларов в месяц. Вдобавок решил с ней развестись и прикупил резервную двухкомнатную квартирку на Садовом кольце.

Исподволь, потихоньку, как истинный патриот отечества, начал Мещеряков задумываться о том, какое духовное наследство, кроме материального, оставит он своим детям, внукам и правнукам. Так уж повелось на Руси, что единым хлебом сыт не будешь, и уж кому-кому, а Мещерякову было что завещать потомкам. Интересных мыслей и наблюдений накопилось предостаточно, и было бы обидно, да и безнравственно, уносить их с собой в могилу. Постепенно в нем вызрело решение, что он должен и не просто должен, а обязан написать книгу воспоминаний, книгу-заповедь, в которой все его дела и свершения предстанут в истинном историческом аспекте. Конечно, сейчас этим занимались многие столпы общества, но все они поголовно преследовали корыстные цели, и читать их лживые, претенциозные книжонки было отвратительно. Правды о нашем бурном, сложном времени еще не сказал никто, и Мещеряков чувствовал, что призван восполнить этот пробел. У него были уже составлены план книги и даже разбивка по главам (юность, отрочество, политическая зрелость, восхождение на Олимп власти), но дальше этого не пошел. Загвоздка была небольшая, но чувствительная: Бог не дал ему писательского таланта. Как и все, кто управлял страной, при составлении служебных справок, не говоря уже о больших программных выступлениях, он пользовался сноровкой штатных помощников, всей этой писучей нагловатой государственной челяди, которая умела нанизывать слова как-то так ловко, что получалось впечатление ума и значительности. Тут была какая-то роковая загадка, которую нелегко было разгадать. Сами по себе эти никчемные людишки не представляли ничего путного, серая, гомонливая канцелярская и журналистская шушера, падкая на деньги и хозяйскую ласку, но вот поди ж ты: на бумаге ухитрялись из любой брехни слепить конфетку. Разумеется, Мещеряков им не завидовал и не воспринимал их таланты всерьез, каждому свое: одним властвовать, другим вести летопись их деяний, – беда была в другом. Ни к кому из штатных умельцев он не мог обратиться за помощью, потому что это непременно стало бы известно Благовестову. Одного урока с тремя переломанными ребрами генералу вполне хватило.

Появление в их смрадной конторе впечатлительного, скромного белокурого юноши Мещеряков воспринял как перст Божий. В последующие встречи прощупал его основательно и убедился: да, это то, что нужно. Грамотный, покладистый, книжный мальчик, из него можно веревки вить, к тому же пописывает стишки. Мещеряков заставил его почитать: что-то невразумительное про луга, поля и долины, но трогательно и складно. Именно литературно. Наконец, он взял быка за рога, запер дверь в кабинет, угостил мальчика сигаретой и сказал:

– Вот ты все отказываешься, Ваня, перейти ко мне в отдел, не пойму почему, но предложение, которое хочу сделать, тебя, полагаю, все же заинтересует. Ты умеешь хранить секреты?

– Еще бы! – сказал Иван.

– Но все-таки сначала ты должен поклясться. Это дело государственного масштаба.

– Клянусь жизнью своих детей, – торжественно произнес юноша. Мещеряков поморщился. Он не терпел этой современной развязной моды о самых серьезных вещах говорить с этакой незамысловатой иронией, но ничего не попишешь. Теперь все надо всем гогочут, и пошла эта зараза, конечно, с телевидения. Сперва это было идеологически оправданно: лучшим способом развеять нелепые романтические коммунячьи мифы были издевка, сарказм, но впоследствии, к сожалению, глумливая манера все высмеивать начала, как ржавчина, разъедать и высшие принципы человеческих отношений, к примеру, уважение к старшим по званию и по возрасту. От этого теперь приходилось страдать не только на службе, но и в семье. Не далее как вчера десятилетний Петрик огорошил его невинным вопросом:

– Дедуля, а ты не "совок"?

Пришлось выпороть малолетнего остроумца, хотя это далеко не лучший метод воспитания.

Иван Полищук, которого генерал намерился к себе приблизить, был далеко не худшим экземпляром подрастающей смены, но и в его речах нет-нет да и проскальзывала искорка цинизма. Однако когда Мещеряков поделился с ним задумкой и объяснил, какую роль тому предстоит сыграть в благородном начинании, на чистом юношеском лице отразилось искреннее восхищение.

– Достоин ли я, Павел Демьянович?! Справлюсь ли? – вымолвил он, раскрасневшись.

– Ничего сверхсложного, – успокоил его Мещеряков. – Работать будем по такой схеме. Я наговариваю мысли, рассказываю всякие эпизоды, а ты записываешь на диктофон. После немного обработаешь, придашь тексту, так сказать, литературную оправу – на то ты и поэт, – и готово! Учти, заодно подработаешь. Заплачу аккордно.

– Бог с вами, Павел Демьянович, – воскликнул юноша. – Какие могут быть деньги. Почту за честь прикоснуться… Это я вам должен платить за то, что учите, обратили внимание…

Вечером пожаловался матери и Нине:

– Мамонты не вымерли, они правят миром в новом обличье.

Домашняя обстановка была нездоровой. Матушка, как обычно после Алешиного визита, денно и нощно молилась и плакала, и Нина Зайцева замкнулась в себе и даже по магазинам перестала ходить. Целыми днями бродила по квартире нечесаная, неприкаянная и дожидалась ночи. Ночью приходила и пила его кровь. Она сказала, что заставит его полюбить или умрет.

– До меня же ты как-то продержалась, – возразил Иван.

– Неужели у тебя нет ни капли сочувствия, чудовище?

Такое упрямство его удручало.

– Но ты же не можешь жить у нас вечно? Вдруг кто-то спохватится.

– Скажи, чем я тебе не подхожу?

– Почему не подходишь? Ты красивая, добрая, веселая. Я о такой девушке всегда мечтал. Это я тебе не подхожу. Тебе нужен другой мужчина. Постарше возрастом, более солидный. Чтобы тебя обеспечивал.

– Ты думаешь, я дрянь?

– Почему обязательно дрянь? Сейчас ни в ком; не разберешься.

– Тебе не нравится, что я с другими спала?

– Почему не нравится? Сейчас все друг с другом спят. А что еще делать?

– Попробуй выгони, увидишь, что будет!

Она терзала его сердце.

Загрузка...