Седьмое декабря 1905 года.
Утро было морозное, небо мутное. Жгучий ветер белыми вихрями носился по улицам города, метался по крышам домов, кружил над дворцами и храмами, качал двуглавых орлов кремлевских башен. И казалось, эти орлы скрежетали ржавыми клювами, свирепо глядя вниз огромными хищными глазами.
Часы на Спасской башне пробили одиннадцать…
А в городе все было как вчера.
Обыватели осаждали продуктовые магазины, пекарни, колбасные, молочные. Кучки людей стояли на углах улиц и переулков, о чем-то спорили, размахивали руками, волновались. По мостовым взад и вперед, как всегда, носились санки извозчиков, тяжело проходили ломовики, а по Тверской промчался даже какой-то купчина на тройке с колокольцами.
В разных концах города громыхали трамваи, на полудохлых конягах тянулись конки. Как обычно, работали заводы и фабрики, дымились гигантские трубы, и тучи дыма, подхваченные ветром, кружились над рабочими окраинами. Сотни тысяч рук нажимали рычаги, били молотами, рубили топорами, ткали ситцы и сукна, выпекали хлеб, давали свет, жизнь. Великий город глухо рокотал, содрогался от трудов, тяжко вздыхал каменной грудью.
Все было как вчера…
Но почему так много разъездов драгун и казаков? Почему удвоились посты городовых? Почему дом губернатора Дубасова, словно штаб армии, окружен войсками? И почему сам Дубасов, слегка приоткрыв темные шторы окна, со страхом выглядывает на улицу?
Гигантская стрелка часов Спасской башни Кремля незаметно тянется к двенадцати. Сотни прохожих с тревогой смотрят на часы, словно чего-то ждут с минуты на минуту.
Тысячи пар глаз следят за маленькими стрелками карманных часов, которые медленно, страшно медленно двигаются к двенадцати…
Вся Москва знает и ждет, что именно в двенадцать часов дня начинается…
Куранты Спасской башни пробили двенадцать…
Однако ничего не случилось. Напряженная тишина. Люди застыли на своих местах. Даже извозчики приостановили коней и подняли головы, словно ожидая какого-то чуда с неба. Городовые тревожно косились на публику. Разъезды казаков и драгун пошли рысью. Сухое лицо губернатора прилипло к стеклу, нос сплющился.
Прошла минута, две…
Казалось, от тревоги и напряжения разорвется сердце. Хотелось крикнуть: «Скорей! Скорей же, товарищи!..
Пора!..»
И вдруг откуда-то издалека едва слышно, протяжно, постепенно набирая силу, завыл гудок Брестских мастерских. Через долю секунды к нему присоединился второй, третий… А вот загудело Замоскворечье, завод «Гужон», Листа; вслед за ними Пресня, отозвались Хамовники, дружно подхватили Бутырки.
И вот уже разноголосый хор заводских и фабричных гудков ревел и свистал во всех концах города, надвигался от окраин к центру, заглушал и давил все звуки и шумы, вздымался к небу.
Завыли гудки железнодорожных депо и мастерских, высокой фистулой запели паровозы.
Стаи мальчишек высыпали на улицы и радостно кричали: «Ур-ра-а-а-а!»
И, наконец, тысячи медных глоток слились в такой могучий и грозный оркестр, что сотрясался воздух, звенели стекла домов, испуганно храпели и дыбились кони. Погасло электричество. Трамваи, как по команде, остановились. Застряли на путях конки, возчики стали торопливо распрягать и уводить лошадей. Пассажиры в тревоге разбегались. Не принимая седоков, извозчики понеслись в разные стороны — по домам, к хозяевам: они тоже забастовали. Закрывались магазины, лавки, кабаки. В ресторанах переполох. Повара и официанты сбрасывали свои белые колпаки, фартуки и дерзко уходили. Кое-где на горячие плиты кухонь опрокидывали котлы с варевом, и облака пара, шипя, вырывались на улицы, пугая прохожих и пожарных. Кое-где оставались недобритыми посетители парикмахерских и, ругаясь, убегали под хохот забастовщиков.
А гудки надрывались долго, неистово, угрожающе, призывно.
Жизнь гигантского города замирала.
Дым над окраинами постепенно рассеивался. Гул паровых котлов и удары молотов замолкли. Сто тысяч пар человеческих рук бросили работу. Машины стали.
Ворота фабрик и заводов широко распахнулись, и тысячные толпы рабочих вышли на улицы, возбужденные и радостные, словно рабы, отпущенные на волю.
Замолк последний гудок…
И в городе вдруг стало так тихо, как будто все живое затаило дыхание и остановилось…
Всеобщая стачка московского пролетариата началась…
Первый день стачки. Уличные шествия рабочих, попытки братания с войсками, всюду митинги, пламенные речи агитаторов.
Рабочие готовы были в любую минуту двинуться в бой. Только дайте оружие, только скажите, куда направить энергию и гнев свой, какие пункты захватывать, какие крепости брать, кого бить, как именно и когда переходить от стачки к вооруженному восстанию! Как раз на эти вопросы никто из нас не мог бы ответить: четких директив от руководства пока еще не было.
В этот горячий день, как и все большевистские агитаторы, я носился с митинга на митинг, с завода на завод, с упоением и страстью хрипел сорванным голосом и особенно часто повторял вдохновенные строки Горького: «Пусть сильнее грянет буря!» Но если бы меня спросили, что конкретно надо делать сегодня и завтра, я оказался бы в большом затруднении. Я имел на руках только последний номер «Известий Московского Совета рабочих депутатов», где было напечатано воззвание Совета и трех революционных партий с призывом к стачке и восстанию. Оно передавалось из рук а руки, жадно расхватывалось рабочими и работницами, оно проникало в казармы к солдатам, раздавалось на улицах гражданам, подсовывалось даже казакам и драгунам. Это воззвание сыграло поистине историческую роль — роль набата, поднимавшего на борьбу московский пролетариат.
Мне пришлось читать его на Пресне, на мебельной фабрике Шмита. Сотни рабочих глаз смотрели не на меня, а на газету с воззванием, которая дрожала в моих руках. Они видели и слушали не агитатора, а голос партии, голос своих депутатов. Было так тихо, что я слышал дыхание окружающих, осторожный кашель с закрытыми ртами, вздохи.
На шаг от меня стоял мальчуган с растрепанной головой, в больших валенках. Глядя снизу вверх на газету, он широко улыбался и так стоял до конца с растянутыми губами. Вряд ли он понимал, к чему призывало воззвание, но детским сердцем чувствовал, что речь идет о чем-то великом и грозном.
Последние строки воззвания были встречены криками «ура». Громче всех кричал мальчишка.
Вот это историческое воззвание:
Товарищи рабочие, солдаты и граждане!
С 17 октября, когда рабочий класс силой вырвал у царского правительства обещание разных свобод и «действительной» неприкосновенности личности, насилия со стороны правительства не только не прекращаются, но усиливаются, и по-прежнему льется человеческая кровь.
Свободные собрания, где можно слышать свободное слово, разгоняются оружием, профессиональные и политические союзы жестоко преследуются. Свободные газеты закрываются уже сразу десятками. За стачки грозят тюрьмой. А над «действительно» неприкосновенною личностью русского гражданина учиняются такие издевательства и насилия, от которых кровь стынет в жилах.
Снова тюрьмы набиваются борцами за свободу. Объявляются на военном положении целые области и губернии. Без пощады избиваются и расстреливаются голодные крестьяне. Матросов и солдат, не желающих быть братоубийцами и примкнувших к своему народу, гноят в тюрьмах, топят и убивают.
Если бы собрать всю кровь и слезы, пролитые по вине правительства лишь в октябре, оно бы утонуло в них, товарищи!
Но с особой ненавистью царское правительство обрушивается на рабочий класс: заключив союз с капиталистами, оно выбрасывает на улицу сотни тысяч рабочих, обрекая их на нищету и голодную смерть. Оно десятками и сотнями сажает в тюрьмы депутатов и вождей рабочих. Оно грозит принять против представителей социал-демократической рабочей партии и партии социалистов-революционеров какие-то «исключительные» меры. Оно снова организовало черные сотни и грозит новыми массовыми убийствами и погромами.
Революционный пролетариат не может дальше терпеть издевательств и преступлений царского правительства и объявляет ему решительную и беспощадную войну.
Товарищи рабочие! Мы, избранные вами депутаты, Московский комитет, Московская группа, Московская окружная организация РСДРП и Московский комитет партии социалистов-революционеров, объявляем всеобщую политическую забастовку и призываем вас в среду, 7 декабря, в 12 часов дня, бросить и остановить работу на всех фабриках и заводах, во всех городских и правительственных предприятиях.
Да здравствует беспощадная борьба с преступным царским правительством!
Товарищи солдаты! Вы наши кровные братья, дети единой с нами матери — многострадальной России. Вы уже осознали это и подтвердили участием в общей борьбе. Ныне, когда пролетариат объявляет ненавистному народному врагу — царскому правительству — решительную борьбу, действуйте и вы решительно и смело. Отказывайтесь повиноваться своему кровожадному начальству, гоните его прочь и арестуйте, выбирайте из своей среды надежных руководителей и с оружием в руках присоединяйтесь к восставшему народу. Вместе с рабочим классом добивайтесь роспуска постоянной армии и всенародного вооружения, добивайтесь отмены военных судов и военного положения.
Да здравствует союз революционного пролетариата с революционной армией!
Да здравствует борьба за общую свободу!
И вы, граждане, искренне жаждущие широкой свободы, помогите восставшим рабочим и солдатам чем только можете — и личным участием и средствами. Пролетариат и армия борются за свободу и счастье всей России и всего парода. На карту поставлено все будущее России. Жизнь или смерть, свобода или рабство!
Соединенными силами мы свергнем наконец преступное царское правительство, созовем Учредительное собрание на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного голосования и утвердим демократическую республику, которая одна может обеспечить нам широкую свободу и действительную неприкосновенность личности.
Смело же в бой, товарищи рабочие, солдаты и граждане!
Долой преступное царское правительство!
Да здравствует всеобщая забастовка и вооруженное восстание!
Да здравствует Всенародное учредительное собрание!
Да здравствует демократическая республика!
Московский совет рабочих депутатов
Московская окружная организация РСДРП
Московский комитет РСДРП
Московская группа РСДРП
Московский комитет партии социалистов-революционеров РСДРП».
После митинга рабочие высыпали на улицу и организованной колонной двинулись через Горбатый мост к Новинскому бульвару, но человек сорок остались на месте и по команде одного из рабочих побежали во двор.
— Это наша дружина, — с гордостью сказал мне прилично одетый молодой человек, тронув меня за плечо. — Пошли обучаться военному делу. Видите вон того высокого рабочего с рыжей шевелюрой? Это Николаев. Замечательный парень! Он так вышколил своих ребят, что теперь они могут действовать как солдаты.
В молодом человеке я не сразу узнал Николая Павловича Шмита, с которым познакомился неделю тому назад на дискуссионном собрании студентов Московского университета. Там он был в студенческой форме и ничем не отличался от остальных студентов. А здесь он хозяин большой мебельной фабрики, капиталист. Однако я с уважением пожал этому «буржую» руку, чего никогда со мной не случалось. Сейчас он был в простом зимнем пальто, в черной шапке, в чесаных валенках с калошами. Худощавый, белокурый, с ясным, открытым лицом, светлыми, приветливыми глазами. В нем было что-то доброжелательное и мягкое. Совсем не похож на эксплуататора, выжимателя пота.
После смерти отца, еще будучи студентом, Николай Павлович вступил во владение фабрикой. Но он так повел свои дела, что вскоре вызвал против себя лютую ненависть всех своих собратьев — фабрикантов и заводчиков. Он сам установил сокращенный рабочий день, значительно повысил заработную плату, отменил штрафы и обыски и создал для рабочих такие бытовые условия, каких не было ни у одного фабриканта.
Его рабочие активно участвовали во всех политических стачках, но… никаких требований к хозяину не предъявляли. Это было удивительно и опасно, — значит, и он сам «крамольник». Фабриканты не раз жаловались на Шмита губернатору, доносили полиции, пакостили как могли. А он продолжал вести свою линию и даже помогал средствами большевистской газете «Новая жизнь». Впрочем, больше всего меня поражал тот факт, что молодой хозяин принимал горячее участие в организации боевой дружины из рабочих своей фабрики. При помощи Горького и МК он на свои личные средства получил из-за границы несколько десятков маузеров и вооружил ими рабочую дружину, возглавляемую рабочим-большевиком Николаевым. Надо сказать, что скорострел маузер как будто специально был создан для уличной борьбы: короткий, легкий, сильного и точного боя, он укладывался в деревянную кобуру, которую в любую минуту можно было превратить в ложу и стрелять, как из винтовки. Вот почему дружина фабрики Шмита оказалась лучшей во всем районе.
Рассказывая мне как-то о необыкновенном хозяине мебельной фабрики, всезнающий Сережка изумленно восклицал:
— Подумать только! Сам хозяин вооружает своих рабочих против царя и хозяев! Каково! Конечно, он большевик, ей-богу!
Не знаю точно, был ли Шмит и формально членом нашей партии, но помогал ей всемерно и признавал только большевиков. Вот почему, беседуя сейчас с этим хозяином фабрики, я поглядывал на него с восторгом и даже забывал, что он все-таки «буржуй».
Но мог ли я тогда предвидеть трагическую судьбу этого молодого человека?.. Палач рабочих Дубасов выместил на нем свою злобу и ненависть к революции. Дней через десять после нашей встречи Шмит был арестован у себя на квартире, посажен в Бутырскую тюрьму, подвергнут жестокой пытке и после мучительного годового пребывания в камере-одиночке был задушен тюремщиками. От него требовали выдачи уцелевших после восстания дружинников его фабрики, но он предпочел погибнуть, не запятнав своего имени предательством. Он знал, что живым его не выпустят из тюрьмы.
«Я чувствую, что дни мои сочтены, — писал он в тайно переданной записке на волю. — Мне представляется, что здесь хотят поскорее покончить со мной, торопятся и избегают огласки… Передайте привет маме, товарищам и моим рабочим… Прощаюсь я с вами, с жизнью навсегда… Маме поклон последний. Писать больше не успею.
Горячо любящий вас Коля».
Мрачные предчувствия не обманули Шмита. Но даже и в эти предсмертные минуты он не забыл о партии: через свою сестру он сумел составить завещание и передать товарищу Ленину значительные суммы денег из своего наследства, на дело борьбы за освобождение рабочего класса, на дело революции… Нет, ничего подобного я не представлял себе в тот день, когда вместе с Николаем Павловичем мы стояли во дворе за оградой и смотрели, как занимались дружинники его фабрики, готовясь к боям.
А посмотреть действительно стоило. Под командой рабочего Николаева дружинники с азартом занимались метанием гирь и кусков железа в цель. Мишенью был дубовый бочонок, поставленный на попа шагах в сорока от метальщиков «бомб». По тому, как часто гудел и громыхал бочонок, я понял, что учение происходило не впервые, и, признаться, позавидовал: на таком расстоянии я не смог бы не только попасть, но даже добросить «бомбу» до бочонка.
Начальник дружины был высокий, плечистый парень в коротком пальто с облезлым меховым воротником. Через плечо у него на ремне висел маузер. Из-под мохнатой шапки, лихо сдвинутой на затылок, выбивалась рыжеватая шевелюра. Он командовал и кричал на ребят с такой страстью, будто шел уже в настоящий бой, а «бомбами» засыпали не бочонок, а самого царя Николая и всю мировую буржуазию.
В перерыве Шмит познакомил меня с Николаевым и ушел. Я прежде всего поинтересовался, много ли на фабрике большевиков.
— Мы тут все большевики! — весело отвечал Николаев, показывая на своих дружинников. — Ребята на подбор! С такими чудеса творить можно!
В самом деле — дружинники выглядели воинственно: все молодые, вряд ли хоть один был старше двадцати пяти лет, с красными от мороза лицами, здоровые, веселые. Одеты пестро: кто в пальто, кто в поддевке или в короткой шубейке, в разных шапках, иные даже в папахах, многие в валенках, часть в сапогах. Несколько ребят подпоясаны были красными кушаками, так сказать, на страх врагам.
Я выразил свой восторг и удивление Николаеву. Он был очень доволен.
— Да, я надеюсь, что, когда начнется восстание, наши орлы будут не последними. А все Николай Павлович! Сорок маузеров достал! Шутка? И патроны есть и еще кое-какие штучки, пятое-десятое… И все-таки мало. Рабочим приходится самим вооружаться, кто чем может. Посмотрим-ка, что в кузнице делается.
Мы прошли в кузницу. Там было необычайное оживление. Непрерывно сопел мех, раздувая огонь в горне, где накалялись докрасна железные полосы, концы прутьев, болванки. Гремели по наковальням тяжелые молотки, превращая железо в копья, в подобие кинжалов, ножей. Кузнецов и наковален не хватало. Многие рабочие сами оттачивали и оттягивали концы больших напильников на каменных плитах. В кузнице было тесно и стоял такой шум, крик и грохот, словно шла битва на поле брани.
Николаев сам схватил молот и, отстранив кузнеца, с азартом начал плющить красный конец прута, яростно «ахая» при каждом ударе. Огненным бисером сыпались искры. Горны пылали.
«Вот она, кузница революции! — думал я, глядя на работу шмитовцев. — Конечно, мы победим».
С хозяином фабрики, Шмитом, мы больше не встречались. Тогда мне совсем не приходило в голову, что имя этого славного студента долгие годы будут вспоминать потомки как одного из героев первой революции, отдавшего жизнь свою за рабочее дело.
Москва была объявлена на положении чрезвычайной охраны. Дубасов усилил охрану вокзалов, казначейства, почты и телеграфа и, конечно, своей резиденции — дома губернатора. Верные правительству войска с артиллерией и пулеметами заняли центр города — Кремль, Театральную площадь, Манеж.
8 декабря бастовало уже сто пятьдесят тысяч рабочих и почти все железные дороги, которые сходились к Москве, как вены и артерии к сердцу. Только Николаевская дорога, связывавшая Москву с Петербургом, продолжала работать. Дубасов своевременно учел особое значение этой дороги и поторопился занять вокзал и мастерские крупными воинскими частями, с пулеметами и орудиями.
Второй день стачки прошел так же, как первый: повсюду митинги и собрания, массовые демонстрации в районах, небольшие стычки с казаками и полицией. Подобно шмитовцам; теперь рабочие уже открыто обучались уличной борьбе, стрельбе в цель, метанию бомб, ковали оружие.
В «Известиях Совета рабочих депутатов» на второй день мы прочитали указания стачечникам: ежедневно проводить митинги, строго охранять заводское имущество, не допускать грабежей и насилия, не платить, домовладельцам за квартиры, закрыть все кабаки и винные казенные лавки, выпекать хлеб для рабочих, разоружать городовых и офицеров. Но прямого призыва к началу боевых действий все еще не было. А именно этого ждали взбудораженные рабочие и дружинники.
Дубасов тоже не принимал решительных мер к подавлению движения, но усилил разъезды драгун, казаков и полицейские посты. С обеих сторон чувствовалось какое-то колебание, неуверенность в своих силах. Враги как бы присматривались друг к другу, выжидали.
Наши дружинники приступили к разоружению городовых, вооружаясь за их счет. В тот же день было совершено несколько дерзких налетов на оружейные магазины у Покровских ворот и на Лубянке. Захватив несколько десятков револьверов и винтовок, дружинники благополучно скрылись.
Но самую смелую вылазку организовала под вечер Шмитовская дружина под руководством Николаева. Вооруженные маузерами дружинники сняли все полицейские посты по Новинскому бульвару, перебили часть городовых, пытавшихся оказать сопротивление, и, наконец, разгромили полицейский участок. Здесь, в ожидании казни, городовые сами бросали оружие, падали на колени, молили о пощаде. Но дружинники оказались настолько великодушными, что всех отпустили с миром, отобрав лишь оружие.
Эта вылазка так напугала полицию, что во всем Пресненском районе полицейские посты сразу исчезли и район оказался в полной власти Совета рабочих депутатов.
По настоятельной просьбе Сережки, вступившего в боевую дружину рабочих типографии Кушнарева, я побывал там на митинге, а вечером вместе с колонной типографщиков направился в «Аквариум». Там я надеялся увидеть Седого или Южина и узнать последние директивы руководства.
Во главе с дружинниками, под красным знаменем наша колонна долго шла по каким-то длинным улицам и переулкам, а когда мы приблизились к цели, наступила уже ночь и мутная мгла спустилась на город. На улице стало темно. Ни единого фонарика! Окна домов казались черными провалами. Лишь кое-где странно желтели стекла, — значит, зажигали лампы или свечи. Гул шагов и мощные звуки песни «Смело, товарищи, в ногу» неслись к небу, которое серым полотнищем висело над нашими головами.
Наконец из узкого Оружейного переулка колонна вырвалась на Триумфальную площадь. Здесь со всех сторон — справа, слева и навстречу нам — двигались бесконечные потоки рабочих; перед раскрытыми воротами «Аквариума» они шумно сталкивались вместе, образуя море человеческих голов. И все приветственно махали друг другу шапками, платками, что-то радостно кричали, и каждая колонна пела свою песню.
Тверская улица, длинная и темная, как жерло туннеля, выбрасывала на площадь тысячи людей и призывно гремела:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
А Садовая с двух сторон дружно и грозно подхватывала:
Вставай на борьбу, люд голодный!..
Врезаясь в общий водоворот, наша колонна яростно угрожала:
Сами набьем мы патроны,
К ружьям привинтим штыки!..
И мне казалось, что вместе с нами ноют все улицы и переулки, темные громады домов, поет мостовая под нашими ногами и эти снежные тучи, что несутся над великим городом.
А впереди победа!..
Во дворе «Аквариума» мы попали в такой водоворот, что наша колонна сразу рассыпалась и типографщики уже небольшими группами разошлись в разные стороны.
Мы с Сережкой, держась за руки, пробились в Театр оперетты.
Электричество, пущенное рабочими специально для митинга, горело вполнакала, еле освещая сцену и стол президиума собрания. Весь зал тонул в полумраке. Народу набилось много. Признаться, я опасался, что здесь нас расплющат в лепешку.
— Ты, оратор, локтем работай, локтем, а то дух вон, — учил меня Сережка, стараясь занять более устойчивое положение.
Южному дружиннику, видимо, доставляло удовольствие всячески охранять «оратора», хотя я был куда крепче и сильнее его самого.
Со сцены уже неслись страстные речи, короткие, сильные, полные огня. Это были даже не речи, а яростные призывы к бою, выкрикивание лозунгов, порывы сердца, пылающего ненавистью.
— Царское правительство сгнило на корню! Свобода заливается кровью. Мы снова стали рабами. Народ вымирает от нищеты и голода. К оружию, товарищи! К оружию!
— Да здравствует вооруженное восстание! — неслось из зала.
— Долой царскую опричнину!
— Смерть тиранам!..
А по рядам, с трудом протискиваясь вперед, с папахой в руках шел высокий, могучий парень, громко выкрикивая:
— На оружие, товарищи! На оружие, граждане!
В шапку со всех сторон летели медяки, серебряные монеты, бумажки.
Сотни рук, как в трамвае, передавали деньги из дальних углов зала. С верхних ярусов, подобно осенним листьям, летели бумажные рублевки.
По другому ряду плечом вперед двигался молоденький студент с форменной фуражкой в руке:
— На оружие, товарищи! На оружие, граждане!..
О, да это Бобчинский!.. А может быть, Добчинский… Во всяком случае, кто-нибудь из них. Я узнал в студентике одного из курьеров, которые так весело и быстро выполняли поручения штаба. Вот молодцы ребята!
Обшарив все свои карманы, я тоже собрал деньги и пустил по рукам, к шапке рабочего.
Сережка заволновался:
— Слушай, Павло, дай мне монету. Ей-богу, нет ни гроша за душой, поступлю к Сытину — отдам.
— Да я уже послал все, до копейки.
— Сколько?
— Кажется, девяносто копеек. А может, и рубль.
— Значит, полтинник за меня. Запомни, оратор. Уплачу, хоть кровь из носа!
Рабочий уже поднимался на сцену, его шапка была полна.
Сережка толкнул меня в бок:
— Гляди, оратор, Седой вышел!
У трибуны стоял Седой. Его мощный голос был слышен во всех концах зала, хотя он вырывался из глотки с хрипом и синением. Он не только призывал к борьбе, но давал уже и практические указания:
— Солдат старайтесь убеждать и не трогать. Драгун и казаков, если не слушают убеждения, бить беспощадно. Полицию и офицеров разоружать, при сопротивлении убивать. На местах поддерживать полный порядок. Грабителей уничтожать. На смену власти кнута и нагайки идет наша власть — власть народа…
Я понял, что это директивы партии, указания штаба.
Нас неодолимо тянуло вперед, к Седому.
Внезапно погасло электричество, и мы оказались в кромешной тьме.
Раздались крики со сцены:
— Спокойно, товарищи! Оставайтесь на местах! Сейчас будет свет.
Метнувшаяся было к выходу толпа остановилась. Шум замолк. При помощи Сережки я вскочил на сцену, он, разумеется, за мной.
Из темноты послышался женский голос:
— Товарищи рабочие! Мы здесь призываем народ к восстанию, а на улицах уже пролилась кровь. Драгуны стреляли по безоружной толпе. Есть убитые…
В зале раздались негодующие возгласы, общее движение, треск сидений. Все встали, и, словно по сигналу, из разных концов зала раздались скорбные звуки похоронного марша:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
В любви беззаветной к народу…
Песня была подхвачена сотнями голосов и торжественно полилась под сводами театра в полной тьме.
Вскоре на сцене зажгли свечи и лампы.
Никогда в жизни я не слышал ничего более потрясающего, чем этот трагический марш в стенах театра. В живом, колеблющемся полумраке, накануне кровавых боев он звучал невыразимо скорбно и в то же время сурово, угрожающе:
А грозные буквы давно на стене
Чертит уж рука роковая…
Согретые одним чувством, наполненные одной печалью и гневом, пели сотни людей. Казалось, тени павших витали над нашими головами. В разных углах слышались всхлипывания женщин. Мне казалось, что мы все вот-вот задохнемся в этой страшной, мигающей полутьме…
Настанет пора, и проснется народ…
Мы еще не кончили последнюю строфу, как чей-то тревожный голос оборвал песню:
— Товарищи! «Аквариум» окружен солдатами!
— Никакой паники! — загремел со сцены голос Седого. — Пошлем делегатов для переговоров.
Все остались на месте. Митинг продолжался.
Вскоре вернулись посланные для переговоров товарищи и сообщили, что командир части обещал беспрепятственно пропустить всех безоружных участников митинга, если не будет оказано сопротивление, — иначе…
Дальше следовала угроза открыть огонь. Несколько сот безоружных людей оказались в окружении войск. Принимать бой было бы безумием. Собрание решило подчиниться, и все пошли к выходам.
Вместе с Седым и боевой дружиной мы тоже вышли во двор.
Главный выход со стороны площади оказался прегражденным войсками. Две шеренги драгун выстроились от ворот «Аквариума» в сторону Бронной улицы, направив винтовки на толпу народа, двигавшуюся из сада к воротам.
Расставаться с оружием дружинники не хотели. При непременном участии Сережки, который знал здесь все входы и выходы, нам удалось устроить пролом в заборе и перебраться во двор Комиссаровского технического училища.
Сережка ликовал:
— Вот видишь, как все замечательно получается! Сейчас через калитку мы выйдем в переулки — и поминай как звали…
Однако разведка обнаружила, что переулок занят сильной воинской частью и полицией. Таким образом, около ста вооруженных, преимущественно большевистских, дружинников вместе с группой агитаторов попались в ловушку. Что делать?
К счастью, директор училища оказался своим человеком и, по предложению Седого, укрыл нас в мастерских, у где мы и пробыли до утра. После я узнал, что жена директора, Зинаида Ивановна Яшнова, была членом финансовой комиссии Московского комитета партии и немало помогала нам по сбору средств.
Поговорить с Седым мне не удалось, обстановка оказалась неподходящей. До ста человек сбилось в одном помещении, в абсолютной темноте. Люди старались не шуметь, чтобы не выдать своего убежища врагу. А рано утром вездесущий Сережка первым проведал и сообщил нам, что войска и полиция ушли из переулка и выход свободен. Мы тоже не стали мешкать и незаметно поодиночке и попарно покинули Комиссаровское училище. Можно было только удивляться, как это войска и полиция сумели упустить сто вооруженных дружинников, попавших в ловушку, окруженных со всех сторон.
Разгоном митинга в «Аквариуме» Дубасов начал активные действия против забастовщиков. Можно было ожидать, что на следующий день мы сами перейдем в наступление. Однако этого не случилось. 9 декабря, так же, как и вчера, повсюду продолжались митинги и массовые шествия к казармам, разоружение городовых и жандармов, мелкие стычки с казаками и драгунами. Почти вся пехота сидела в казармах запертой и обезоруженной, под охраной драгун, казаков, артиллерии. Вооруженное восстание все еще не развернулось.
Но самая большая неудача в этот день постигла нас на Серпуховской улице. Здесь проходила воинская часть, недавно вернувшаяся с Дальнего Востока. Она шла на соединение с рабочими типографии Сытина. Оркестр гремел «Марсельезу», над головами солдат реяло красное знамя. Если бы в этом районе были уже баррикады, солдаты наверняка примкнули бы к восстанию. Но баррикад еще не было, а наши люди, посланные навстречу части, опоздали.
На несколько минут раньше сюда прискакал генерал Малахов, остановил часть и обратился к солдатам с речью, обещая удовлетворить все их требования. Оркестр замолк. Солдаты заколебались. А тем временем примчались сумские казаки, окружили часть и загнали ее в ближайшие казармы.
Именно об этом эпизоде взволнованно писал позднее Ленин: «Малахов успел приехать, а мы не успели… Малахов окружил солдат драгунами, а мы не окружили Малаховых бомбистами».
Да, мы не успели. У нас еще не было опыта, и мы еще не понимали, как важно в первый же день захватить инициативу и сразу наступать, не давая врагу опомниться.
После волнующих двух дней стачки и бессонной ночи в «Аквариуме» я шел по улицам как пьяный, с трудом передвигая отяжелевшие ноги. Но прежде, чем где-нибудь передохнуть и собраться с силами, я решил сходить к Вере Сергеевне. Она имела прямую связь с комитетом и могла бы познакомить меня с положением в городе.
На Малую Бронную я добрался с большим трудом. В центре было неспокойно. То и дело встречались разъезды драгун и казаков. На постах стояли усиленные наряды полиции.
Квартиру Веры Сергеевны я нашел без особого труда. Парадная дверь оказалась запертой. Я позвонил. После долгой паузы вышла молоденькая девушка в белом фартуке.
— Вам кого? — спросила она с испугом.
— Анну Петровну, — ответил я не очень твердо.
Девушка просветлела:
— Ах, вы к нашей квартирантке? Ну, так бы и сказали. Ее нет дома. Зайдите попозже.
И перед самым моим носом дверь захлопнулась.
Что же теперь делать? Идти в Оружейный — далеко, на Пресню — еще дальше. Вспомнил черный ход в кухню к Елене Егоровне. До Никитских ворот отсюда рукой подать и, наверно, безопасно. Хозяйка магазина — бывшая помещица и пока у полиции вне подозрений.
Елена Егоровна, как обычно, встретила меня приветливо и тотчас усадила за стол.
— Ты что это, как рыба, вялый? Выпей-ка чаю стаканчик.
Чай действительно приободрил меня. Я поинтересовался, как откликнулась на призыв Совета домашняя прислуга. Елена Егоровна охотно рассказала:
— В двенадцать часов дня, когда завыли гудки, часть столовых и ресторанов закрылась безо всякого принуждения со стороны. Официанты, лакеи и подавальщицы побросали свои полотенца и фартуки и толпами вышли на улицы. Вслед за ними уходили швейцары, предоставляя самой публике разбираться, где и чья одежда висит на вешалках. Первые забастовщики группами ходили по ресторанам и гостиницам снимать своих товарищей. Кое-где они врывались на кухни, опрокидывали вверх дном все варево и парево. Во многих богатых домах забастовала и домашняя прислуга.
Я спросил насчет Марфы и лакея Ивана, которые так замечательно выступали на митинге домашней прислуги в «Аквариуме». Елена Егоровна знала обоих и очень живо рассказала некоторые подробности их забастовки:
— Марфа подняла целое восстание, предъявив хозяйке ультиматум: повысить жалованье на сорок процентов, впредь называть ее по имени-отчеству, не ругаться и самой таскать собаку с пятого этажа. «Я, говорит, вам не рабыня какая-нибудь, я тоже свободы желаю, и все праздники чтобы как у людей были». Хозяйка сразу не согласилась. Тогда Марфа схватила кочергу и давай молотить на кухне все горшки и тарелки. Хозяйка взвыла и сдалась.
Мы оба посмеялись.
Лакей Иван поступил несколько иначе. Накануне забастовки он написал длинный перечень требований, а 7 декабря ровно в двенадцать часов преподнес их своей хозяйке на том самом серебряном блюде, на котором обычно подавал ей почту:
— Будьте любезны, сударыня, ознакомьтесь и через час дайте ответ! Иначе вы останетесь без никого-с. Теперь у нас есть союз, и ваше дело плевое.
Можете себе представить, какие глаза сделала барыня… Требования Ивана были почти полностью удовлетворены, и он ходил с гордо поднятой головой.
Все это меня несколько оживило, и я попросил Елену Егоровну кое-что рассказать о хозяйке магазина. Оказывается, хозяек было две, а не одна, — Анна Леонидовна и Ольга Александровна. Обе выходцы из дворянских семей. Рано познакомившись с идеями социализма, они «пошли в народ», стали учительницами. Последние годы учительствовали вместе в Тульской губернии. Из их школы вышло немало будущих революционеров. Позднее на свои средства они открыли у Никитских ворот книжный магазин, где продавалась только прогрессивная литература.
Никаких доходов от магазина не получали, — наоборот, расходы на его содержание оказались гораздо выше прибылей. Магазин оказался очень удобным местом для партийных явок, чем и воспользовался Московский комитет. Больше того — в магазине была продавщица, которая поддерживала связь с военной организацией. Магазином как явкой пользовались, по-видимому, и московские меньшевики, поскольку в те годы в борьбе с самодержавием они пытались идти в одном фарватере с большевиками.
После этого я стал относиться к «буржуйкам» с большим доверием.
— Обе хозяйки и моя дочка уехали в Рузу, так что ты можешь спать хоть до ночи, — сказала Елена Егоровна, заметив мой усталый вид.
Я не заставил себя упрашивать и вскоре лежал уже на знакомом матраце под прилавком книжного магазина.
Пахло книгами, которые, как всегда, мирно лежали на полках, тщетно ожидая покупателей.
К Вере Сергеевне мне удалось попасть только ночью. Парадную дверь открыла та же девушка в белом фартуке. Она узнала меня.
— Вы к Анне Петровне? Пожалуйста, она дома. Пришла лишь полчаса назад. Второй этаж, дверь налево.
Вслед за девушкой я поднялся по лестнице и, пройдя по длинному, слабо освещенному коридору, осторожно постучался в знакомую дверь.
Ответа не было. Я постучал сильнее.
— Кто там? — спросила Вера Сергеевна из-за двери.
Я отозвался, и Вера Сергеевна впустила меня в комнату.
— Как ты напугал меня, Пашенька! — сказала она. — Я забыла договориться с тобой об условном стуке, и вот…
— А что в этом страшного?
— Ничего особенного. Я кое-чем занималась, и пришлось наспех убрать…
Окинув взглядом ее маленькую комнату, я ничего подозрительного не заметил.
— Как будто все в порядке?
— Ты плохой сыщик, дорогой мой. — Она сунула руку за батарею и вынула оттуда небольшой черный шнур.
— Что это такое? — недоумевал я, разглядывая его со всех сторон. — Мне кажется, никакой шпик не обратил бы внимания на подобный шнурок.
Вера Сергеевна улыбнулась:
— Нет, дорогой мой, шпики его должны знать. В таком виде этот шнур действительно не страшен. А вот если один конец его закрепить в железный стакан с известной начинкой, а другой поджечь, то…
— Бикфордов шнур?! — воскликнул я, догадавшись наконец, в чем дело.
— Тише, голубчик, охранка еще жива…
Она убрала шнур. Я с восторгом смотрел на нее. Вот, значит, какая она, моя Вера Сергеевна, бомбы начиняет!
— И сильна эта штука?
— Очень; взрыв устрашающий и множество осколков. Это «македонка», она гораздо лучше эсеровских «лимонок», которые взрываются от удара и более опасны для бросающего.
Вера Сергеевна говорила спокойно, деловито, будто речь шла не о бомбах, а о разных сортах яблок. До сих пор я знал ее как самоотверженного революционера, бесконечно доброго, любвеобильного и по-женски мягкого. И вдруг в ее руках смертоносное оружие! И мне тотчас представилось, как она поднимается на гребень баррикады — обязательно на самый гребень! — и бросает бомбу с горящим фитилем… Нет, это не ее дело, тут нужна сильная мужская рука.
Я высказал это вслух и не без тайной тревоги.
Вера Сергеевна отрицательно покачала головой:
— Нет, друг мой, сила здесь на втором плане, нужны предварительная тренировка и некоторая выдержка.
— Вот видите! — обрадовался я. — Когда ж вам было тренироваться и где?
— В Сибири, голубчик, там времени было много.
— А нельзя ли и меня как-нибудь приспособить к этому делу?
Вера Сергеевна сдвинула брови.
— Бомба не камень, и бросать ее надо умеючи. А у нас их так мало, что давать в руки необученным людям было бы преступлением.
— А вы?
— Что я? — Вера Сергеевна с обычной лаской положила свою руку на мое плечо. — За меня ты не беспокойся, голубчик. Я могу бросить бомбу метров на двадцать без особых усилий. А в условиях московских улиц этого за глаза достаточно. Впрочем, вряд ли мне разрешат… И не в бомбах сейчас беда.
Новости, сообщенные Верой Сергеевной, ударили меня как обухом по голове. По предложению Московского комитета нашей партии Совет рабочих депутатов выделил особый штаб для общего руководства восстанием, куда вошло по два представителя от большевиков, меньшевиков и эсеров. В первый же день стачки штаб приступил к разработке общего плана восстания и собирался дважды: один раз днем, другой — ночью. Второе совещание оказалось и последним! Неожиданно нагрянула многочисленная орда жандармерии и полиции, и штаб был арестован. В том числе два наших представителя — товарищи Шандер (Марат) и Васильев (Южин). Это были члены комитета, а Марат к тому же был и представителем ЦК в московской организации. Таким образом, в первый же день стачки восстание было обезглавлено. Этим и объяснялась некоторая задержка руководящих указаний. Арестом штаба нам был нанесен тяжелый удар. Как же быть дальше?
Вера Сергеевна попыталась успокоить меня:
— На второй же день стачки наш комитет создал новый руководящий орган — Исполнительную комиссию в составе трех человек. Фактически она теперь и возглавляет движение. Вот можешь познакомиться с инструкцией «Советы восставшим рабочим».
Я торопливо схватил «Известия» с напечатанной инструкцией, подсел поближе к лампе и стал читать:
«1. Главное правило — не действуйте толпой. Действуйте небольшими отрядами — человека в три-четыре. Пусть только этих отрядов будет возможно больше, и пусть каждый из них выучится быстро нападать и быстро исчезать… Полиция и войска будут бессильны, если вся Москва покроется этими маленькими неуловимыми отрядами.
2. Кроме того, товарищи, не занимайте укрепленных мест. Пусть нашими крепостями будут проходные дворы, все места, из которых легко стрелять и легко уйти…»
Вера Сергеевна смотрела на инструкцию через мое плечо. Я чувствовал ее дыхание и торопился поскорее кончить чтение. Мне казалось, что она чем-то недовольна.
— Да, — сказала она, вздохнув, — мы начинаем партизанскую войну. Сейчас это, конечно, правильно, только так мы и можем действовать, но…
— Но что? — поспешно спросил я, повернув к ней голову.
Вера Сергеевна неловко запнулась, как бы сомневаясь, можно ли сказать мне то, что она думала.
— Видишь ли, мне кажется, мы упустили самые важные три дня, когда власти были растеряны и когда можно было начать наступление. А ведь еще Маркс говорил, что главное правило восстания — это отчаянно смелое, бесповоротно решительное наступление, а мы…
Вдруг с улицы донесся такой мощный и угрожающий звук, что зазвенели стекла и дрогнул пол под нашими ногами.
Мы оба вздрогнули.
— Что это такое, Пашенька? — спросила Вера Сергеевна, вскочив на ноги.
Я сам не мог понять, что могло в городе так тяжко ухнуть. Быть может, взорвалась бомба?
После небольшой паузы удар повторился с еще большей силой.
— О! Кажется, началось! — Вера Сергеевна поспешно подбежала к окну и открыла форточку.
Звук нового удара с гулом и треском ворвался в комнату.
— Пальба из орудий!..
Несколько минут подряд пушки грохотали непрерывно, одна за другой. Потом сразу все оборвалось, и стало тихо…
Вера Сергеевна резко захлопнула форточку и задернула темные шторы окна.
Я схватился за шапку.
— Что теперь делать? Сбегать узнать, что там случилось?
Вера Сергеевна остановила меня:
— Кажется, я догадываюсь, в чем дело. Стрельба слышалась со стороны Пречистенки?
— Оттуда.
— Ах, что за беспечность! — возмутилась Вера Сергеевна. — Надо было в первый же день стачки покинуть этот дом. О нем знала вся Москва, как же не знать полиции?
Меня обдало холодом.
— Неужто дом Фидлера?
— Уверена. Большинство дружин ушли оттуда еще вчера, но некоторые, по-видимому, решили остаться: понадеялись на глупость и растерянность властей…
Дом Фидлера я знал. Задолго до стачки там каждый день без особой конспирации собирались дружинники большевиков, меньшевиков, эсеров, студентов. Это был своеобразный штаб боевиков, где происходили обмен опытом, дискуссии по вопросам тактики баррикадного боя и даже обучение дружинников. Казалось, нетрудно было предвидеть, что враг попытается нанести первый удар именно здесь но нашим вооруженным силам, собранным в одном месте и, следовательно, лишенным возможности действовать активно. Против артиллерии кучка окруженных дружинников долго устоять не может… недаром сейчас так зловеще тихо на улице.
Вера Сергеевна быстро оправилась и внешне спокойно сказала:
— Разгром даже одной дружины для нас немалый урон. Это означало бы, что не мы, а Дубасов начал наступление. И, конечно, теперь победа обойдется нам дороже.
— По мы все-таки победим! — Я снова схватил шапку.
— Ты куда, Пашенька?
— Мне кажется, надо узнать, что там творится.
— Да, да, узнай, голубчик, а потом свяжись с Седым. Он наверняка будет на Пресне, у прохоровцев. Там же найдешь и Семена Петровича. Это член комитета, посланный для руководства Пресненским районом. Ты им можешь понадобиться как агитатор. Завтра можно ожидать больших событий…
— А вы куда? — спросил я с тревогой в голосе.
Вера Сергеевна улыбнулась:
— Обо мне не беспокойся. Я свяжусь с комиссией комитета и буду знать, что делать.
Как и в первый раз, она проводила меня до двери, заботливо поправила мой башлык на шее, глубже натянула шапку на уши, посмотрела на сапоги.
— Поди, мерзнут ноги-то? Надо бы валенки надеть. Смотри, осторожнее ходи, теперь на улицах небезопасно…
Когда я вышел от Веры Сергеевны, было далеко за полночь. На улицах темно, холодно. Не горел ни один фонарь. Тем не менее почти на каждом углу стояли кучки людей, полные тревоги, возбужденные, перепуганные.
Со времени нашествия Наполеона Москва не слышала орудийных выстрелов, и вдруг в самом центре столицы загремели пушки. Это было так неожиданно и страшно, что никто не мог усидеть дома, в четырех стенах, — тысячи граждан высыпали на улицу.
— Что случилось?
— Взорвался пороховой погреб?
— Пушки стреляют!
— А может, бомбы?
— Где палят?..
Люди перебегали от одной кучки к другой, жадно ловили слухи, возмущались, негодовали.
Я шел в бодром настроении. Моя уверенность в победе ничуть не уменьшалась. Мне казалось, что первый гром пушек будет сигналом для всеобщего возмущения и вооруженного восстания. Если не сегодня, так завтра начнется…
До училища Фидлера было далеко, а на пути так часто встречались полицейские посты и патрули казаков, что я только утром попал к месту катастрофы. Но подойти к самому зданию мне не удалось — весь этот район был оцеплен войсками. Все же от случайных очевидцев и толпившихся здесь москвичей я узнал некоторые подробности о ночном событии.
Догадка Веры Сергеевны оказалась правильной. Когда войска окружили здание, там находилось около ста дружинников и человек тридцать школьников обоего пола в возрасте до шестнадцати лет.
После отказа сдаться на милость победителей здание было обстреляно из пулеметов и винтовок. Дружинники приняли бой. В итоге жертвы с обеих сторон. Тогда были пущены в ход пушки, вызвавшие пожар. Не желая подвергать смертельной опасности детей и видя безвыходность положения, дружинники сдались. Спаслись очень немногие. Пленных и безоружных дружинников жестоко избили, несколько человек было убито тут же, у ворот дома. Вместе с ними были избиты и арестованы школьники.
Весть об этой зверской расправе к утру облетела всю Москву. В ближайших к дому Фидлера улицах началось сооружение баррикад.
День 10 декабря выдался ясный, морозный. Волосы и лица прохожих заиндевели, изо рта валил белый пар, словно все усиленно курили.
Прежде чем направиться на Пресню, я решил пройти к Страстной площади, а оттуда спуститься по Тверской улице к Оружейному переулку. Мне хотелось повидать Петра и сначала узнать, что творится в его районе и на заводе «Гужон».
Если ночью встревоженные канонадой жители собирались маленькими группами, то теперь вся Москва была на улицах. Сотни людей толпились на площадях и бульварах, на перекрестках улиц, около магазинов. Стихийно возникали митинги. Ораторы из толпы с гневом говорили о виновниках вчерашних событий, поносили Дубасова, драгун, казаков. Но больше всего люди возмущались бессмысленным избиением школьников-подростков.
Патрули драгун и казаков пытались разгонять большие толпы, но как-то нерешительно, вяло, словно нехотя. Отступая перед конями, люди не разбегались, как обычно, а обращались к солдатам со словами убеждения, уговаривали или дерзко осуждали за творимые насилия, иногда освистывали.
Я шел по Страстному бульвару к Страстной площади, часто останавливался, прислушивался к тому, о чем толковал народ.
На площади у женского монастыря стояла артиллерийская батарея из четырех орудий: два были направлены в сторону Триумфальной площади, вдоль по Тверской, одно тупо смотрело в сторону Тверского бульвара, мимо памятника Пушкину, а последнее совсем уже по-мирному торчало дулом вверх, в небо.
По соседству с орудиями горел небольшой костер, почти невидимый при свете солнца. Озябшие артиллеристы грели над огнем руки, беззлобно переругиваясь между собою. Старый офицер с отекшим лицом и холодными глазами стоял поодаль, прислонившись спиной к двери монастыря. Он бездумно поглядывал по сторонам, покуривая папиросу.
Эта зловещая группа выглядела настолько безобидно, что прохожие дерзали даже заговаривать с солдатами.
Тогда офицер внезапно оживал и резким голосом выкрикивал:
— Прочь! Прочь! Прочь!..
Мне тоже захотелось потолковать с солдатами. Я подошел к костру и протянул руки над огнем.
— Эка холодище какой!
Солдаты покосились на меня, с опаской оглянулись на офицера, однако не прогнали.
— С кем это вы, братцы, воевать собрались? — продолжал я, потирая руки. — Японцев как будто нет здесь, мир давно заключен, а вы пушек навезли. Может, с монашками не поладили?
Молодой солдат справа от меня смешливо фыркнул в руку, а хмурый сосед слева сердито посоветовал:
— Уходи, пока цел, мальчишка, а то наш гавкало даст тебе монашек!
Молодой тихо, сконфуженно шепнул мне:
— Должно, для острастки поставили, не бойсь… Начальство, что поделаешь… Уходи, браток, офицер смотрит…
— Прочь! Прочь! — услышал я противный окрик и медленно пошел но левой стороне Тверской улицы в сторону Триумфальной площади.
По Тверской, особенно на углах и перекрестках, грудился народ, толпа то убывала и редела, то вырастала до нескольких сот человек. От Страстной площади к дому губернатора то и дело проносились отряды драгун и казаков — они очищали от народа этот отрезок улицы и почему-то совершенно не трогали толпы людей, идущих по той же Тверской в сторону Триумфальной площади. Ни войск, ни полиции там не было заметно. «Странно… Что бы это значило?»
Я остановился на углу какого-то переулка в большой толпе.
Люди шумели здесь и спорили особенно громко.
— Ведь это разбой, товарищи! — кричал пожилой человек в потертом пальто. — В свой народ из пушек палили, а! Для японцев снарядов не хватило, а для наших детей нашли!
— Так это же дружинников били, — возразил кто-то из толпы, — в безоружных, чай, не стреляют…
— Детей, школьников, говорят, избивали!
— Вот они, пушки-то, стоят, — показав в сторону монастыря пальцем, с испугом сказала молодая женщина с ребенком на руках. — Уйти от греха…
— Это так поставили, народ пужают.
— Изверги треклятые…
Я хотел было вмешаться в спор и провести здесь летучий митинг, как вдруг грохнул оглушительный выстрел из орудия и коротко протрещала пулеметная очередь.
Толпа ахнула. Раздался женский визг. Чей-то голос по-солдатски скомандовал:
— Ложи-и-и-ись!..
Люди как скошенные свалились на тротуар и мостовую. Многие побежали в переулок. Меня и какого-то студента придавили к парадной двери углового дома.
Упавшие лежали неподвижно, как мертвые. Иные руками прикрывали головы, пряча лицо в снег.
— Должно, холостыми ахнули, — решил пожилой человек, поднимая голову. — Стращают, идолы.
— Ишь дьяволы, чем шутить вздумали!
— Вставай, граждане, это забастовщиков пужают.
Люди стали подниматься, отряхиваясь от снега и ругаясь.
— А я вот чуть младенца не зашибла, — заговорила женщина, с трудом поднимаясь на ноги и прижимая к груди ребенка, укутанного одеялом. Ребенок посинел от крика.
— Гляди, гляди, кажись, опять наводят! — раздались тревожные голоса.
— Пущай наводят, потому как холостые.
Мимо нас по мостовой, обезумев от ужаса, вихрем неслась лошадь с санками без кучера. Вслед за ней, путаясь ногами в полах своего армяка, стремительно бежал извозчик и кричал неистово:
— Держи, держи коня-а-а-а!
От удара о тумбу сани разлетелись вдребезги, и лошадь рухнула на мостовую. На миг подняв голову и вытянув шею, смертельно раненное животное огласило воздух таким потрясающим воплем, что у меня зашевелились под шапкой волосы и похолодело сердце.
Не добежав несколько шагов до своего коня, извозчик упал на мостовую и так остался лежать с кнутом в руке.
Новый залп из орудий потряс землю.
Угол соседнего дома срезало снарядом. Камни и щебень полетели на наши головы.
С криками и стонами люди снова распростерлись на земле, кто где стоял. Женщина с ребенком беззвучно свалилась лицом вниз. Детская ручонка с куском одеяла отлетела в сторону. А через мгновение уцелевшие люди шарахнулись в разные стороны. Ломились в парадные двери, лезли под ворота, прилипали к стенам, бежали в переулок.
Вместе со студентом мы бросились было на помощь женщине, но тут один за другим раздались два залпа картечью, и улица сразу покрылась убитыми и ранеными.
И только теперь, в какую-то долю секунды, я вдруг понял, почему от Страстного до Триумфальных ворот не было ни войск, ни полиции: расстрел безоружной толпы из орудий был, видимо, задуман заранее и на моих глазах приведен в исполнение. Дубасов одним ударом решил запугать народ, запугать и смирить забастовщиков, предотвратить восстание. Но, кажется, он добился обратного.
Не помню, кто крикнул первый — я ли, студент ли, пли, быть может, десятки голосов сразу:
— Баррикады, товарищи-и-и! Строй баррикады!..
И все, кто оказался в переулке, бросились по дворам. А вскоре начался такой шум и треск, стук топоров и скрежет пил, будто шел ураган, ломал и гнул деревья, сокрушал все на своем пути.
Не знаю, каким образом в моих руках оказалась пила, и мы вместе со студентом в несколько бешеных взмахов подпилили телеграфный столб, и он с треском упал поперек переулка у самого выхода на Тверскую улицу. На поверженный столб полетели доски, куски забора, охапки поленьев, пустые бочки, старый сундук, поломанные сани — словом, люди тащили все, что можно было захватить в ближайших дворах и сараях.
С разных сторон налетела стая ребятишек и с веселым визгом и криками стала помогать взрослым наращивать баррикады по всему переулку. Они срывали железные вывески магазинов и лавок, ломали палисадники, тащили всякую рухлядь и все это громоздили на баррикады как победные трофеи.
Не прошло и часа, как по всему переулку чудовищными волнами вздымались баррикады, ощетинившись концами досок и кольев, железными зубьями ворот и заборов, оглоблями саней и пролеток.
Какой-то мальчишка притащил мне красную ситцевую рубашку, разодранную сверху донизу.
— Вот он, флаг! Воткни, дядя, на палку.
А когда на нашей баррикаде на конце высокой жерди заполоскалось от ветра красное полотнище, ребятишки приветствовали его неистовым криком «ура» и разбойничьим свистом.
Вместе с ними закричал «ура» и молодой студент, с которым мы подпиливали столб, закричал отчаянно, звонко, подбросив форменную фуражку вверх.
Баррикады строили все жители переулка — рабочие, служащие, мелкие чиновники, лавочники, дворники, домашняя прислуга. Я заметил, что даже два почтенных буржуа, пыхтя и отдуваясь, тащили со двора на баррикаду деревянную лестницу.
К ночи почти все окраины города, Садовое кольцо, сотни улиц и переулков вокруг центра покрылись баррикадами.
А по Тверской улице, где пальба уже прекратилась, полиция и пожарники подбирали трупы убитых, бросали на санки легковых извозчиков, в кареты «Скорой помощи» и поспешно увозили. Дворники засыпали песком и снегом лужи крови на мостовой и тротуарах, смывали следы работы картечи…
День 10 декабря явился переломным днем: Дубасов начал широкое наступление с целью подавить восстание в самом зародыше. Собрания и манифестации разгонялись силой оружия. По толпам безоружных граждан, собиравшихся на площадях и улицах, стреляли без предупреждения из винтовок, пулеметов и даже из орудий. Пьяные драгуны, казаки и жандармы бесчинствовали по всем улицам.
В то время, когда в центре артиллерия осыпала безоружные толпы народа картечью, в Пресненско-Хамовническом районе пять тысяч рабочих завода Гюнтера с оркестром и знаменами подошли к Хамовническим казармам для братания с солдатами Перновского и Несвижского полков. К несчастью, организаторы шествия не знали, что в тех же казармах расположился и Сумской драгунский полк.
Выстроившись на площади перед казармами, рабочие послали своих депутатов к солдатам с предложением присоединиться к народу и поддержать восстание. Ворота казармы гостеприимно раскрылись. Навстречу делегатам офицеры выкатили пулемет и направили его на толпу, мирно стоявшую в ожидании переговоров.
Толпа не дрогнула, никто не двинулся с места. Угроза стрелять не подействовала. Тогда из ворот по команде офицера выскочил отряд драгун с шашками наголо и без всякого предупреждения врубился в густую толпу безоружных рабочих. Драгуны были пьяны и рубили сплеча с непонятной злобой, с дикими криками и руганью.
Оставив на месте несколько человек убитыми, рабочие отступили в ближайшие улицы и дружно взялись за сооружение баррикад…
Так кончилась попытка братания с солдатами в Хамовниках, по соседству с Пресней.
Во второй половине дня я с большим трудом, через десятки баррикад, добрался до Пресни. Здесь меня поразила тишина и полное отсутствие баррикад до самой заставы. Я был озадачен. Что случилось? Почему пресненцы до сих пор бездействуют? Ответ я мог получить только на Прохоровке, где надеялся застать руководителей района, а быть может и Седого, который, как ответственный агитатор, был связан с Пресней. По дороге мне встречались патрули дружинников, которые расхаживали на своих участках, как у себя дома. Ни одного солдата и ни одного городового я не заметил. Стрельбы здесь тоже не было слышно — она доносилась издалека и казалась веселым треском ракет. Жители Пресни ходили здесь не спеша, не озираясь по сторонам. Вот чудо!
В действительности, как я сообразил позднее, никакого чуда здесь не было. Густая сеть баррикад по Садовой-Триумфальной, Новинскому бульвару и на Кудринской площади, возникших ранее, как стеной отрезала Пресню от центра и тем преградила путь в район дубасовским войскам. А после знаменитого рейда Шмитовской дружины, разгромившей полицейские посты, полиция в ужасе покинула Пресню, и фактически вся власть перешла в руки районного Совета рабочих депутатов, возглавляемого большевиками.
Районный исполнительный комитет немедленно создал Военный совет, суд и комендатуру. Новая власть быстро организовала охрану порядка и спокойствия в районе, борьбу с грабителями, охрану имущества фабрик и заводов, наблюдение за торговлей и за исполнением решений Московского Совета рабочих депутатов, которые печатались в «Известиях». Для дружинников в одной из школ была создана столовая.
В эти дни райсовет пользовался среди жителей района таким уважением и авторитетом, что все его решения немедленно проводились в жизнь. Грабежи, пьянство и насилия как рукой сняло. Мясные и продуктовые лавки, по указанию Совета, отпускали рабочим продукты в кредит. Домовладельцам впредь до свержения самодержавия было запрещено взимать с рабочих плату за квартиры. Со всеми жалобами и даже бытовыми конфликтами стали обращаться в районный суд, который немедленно разбирал дела и выносил решения.
Военный совет Пресни на второй день стачки решил все боевые дружины района объединить под руководством особого боевого штаба, возглавляемого отважным большевиком Седым и членом МК товарищем Семеном. Вместо ненавистных народу полицейских постов по району патрулировали дружинники.
Сокращая путь к фабрике, я шел переулками и параллельными улицами. Здесь тоже баррикад не было. На полпути к цели до меня издали донеслись знакомые звуки «Интернационала»: «Вставай, проклятьем заклейменный…» Я ускорил шаг и быстро нагнал многочисленную колонну рабочих, пересекавшую переулок в сторону Большой Пресни. От первого же рабочего я узнал, что это прохоровцы и рабочие других предприятий Пресни. Я присоединился к шествию и вскоре впереди себя заметил безусого дружинника Костю. Он шел, как солдат, в ногу со своим рядом и с упоением пел песню. Когда я окликнул его, он замахал мне руками, приглашая в свой ряд, но петь не перестал. Через минуту я уже шагал рядом с ним, присоединив и свой голос к общему хору.
Колонна казалась мне бесконечной. Впереди величаво колыхалось большое красное знамя с надписью: «Долой самодержавие! Да здравствует революция!». В белых сумерках оно казалось багровым.
Знамя несла высокая, румяная молодая работница, а рядом с ней шагал старик с белой бородой, в потертой шапке.
Мы шли плотными рядами, взявшись за руки, и все вместе громко и отчаянно бросали дерзкий вызов:
Долой тиранов! Прочь оковы!
Не нужно гнета рабских пут!
Мы путь земле укажем новый,
Владыкой мира будет труд!
Теперь трудно себе представить, какой вдохновляющей силой была революционная песня в те дни. Толпы людей она превращала в одну могучую армию, тысячи сердец сливала в одно сердце, зажигала одним пламенем, бросала в бой! И трусы становились храбрыми, смелые делались героями, силы каждого удесятерялись…
Мы вышли на Большую Пресню.
С каждым шагом вперед колонна росла, уплотнялась, захлестывала тротуары, растягивалась в длину. Хвост колонны я уже не мог разглядеть, а песня звучала все более грозно, билась о стены домов, рвалась в небо. Мы верили в свою мощь, верили в победу, чувствовали дыхание свободы. И мне казалось, что нет такой силы, которая могла бы остановить наше движение, преградить путь…
Вдруг далеко впереди вымахнул на мостовую отряд казаков. Пронесся одинокий испуганный крик:
— Казаки!..
Первые ряды остановились, словно наткнувшись на стену. Но песня замолкла не сразу — она обрывалась каскадами, медленно затихая.
Увидя колонну, казаки тоже придержали коней. Но по команде офицера тотчас развернулись поперек улицы и шагом двинулись нам навстречу.
Еще несколько дней тому назад одного крика «казаки» или «драгуны» было достаточно, чтобы люди в панике бросились в разные стороны, кто куда. Сейчас этого не случилось. Люди будто потеряли страх смерти. Крик испуга замер, перекрытый сотнями голосов:
— Вперед, товарищи!
— Вперед!
— «Марсельезу», товарищи!
Новая песня с отчаянной силой загремела сразу со всех сторон, и мы двинулись вперед. Девушка-знаменосец выше подняла знамя. Вырвавшись из первого ряда, к ней присоединилась еще одна работница, а старик рабочий заслонил их обеих, как будто он был в силах один отразить атаку.
Казаки пустили коней рысью. Шагов за пятьдесят до знамени над их головами сверкнули шашки, выхваченные из ножен. Еще минута — и они врежутся в густую массу демонстрантов.
С десяток дружинников выдвинулись вперед, готовые встретить врага огнем.
Раздалась команда:
— Стойте, товарищи, стойте!.. Пригото-о-о-овьсь!..
Толпа сразу остановилась. Девушка-знаменосец рванулась вперед, обеими руками вскинув над головой знамя:
— Да здравствует свобода!
Казаки шумно осадили коней, опустив шашки концами вниз.
— Ра-а-азойдись! — взвизгнул офицер, поднимаясь на стременах.
Старик рабочий поспешно заслонил собой знаменосца и обратился к казакам:
— Что вы делаете, казаки? Мы — ваши братья! Мы боремся за нашу и за вашу свободу! Не слушайте палача офицера!
Офицер бешено взмахнул шашкой:
— Бей их!
В ответ на команду офицера первый ряд казаков с треском вложил шашки в ножны и круто повернул коней назад. Остальные последовали их примеру, а через минуту весь отряд умчался прочь, оставив позади одного офицера. Он безобразно выругался и, злобно пришпорив коня, поскакал догонять своих подчиненных.
— Ур-ра-а-а-а! — понеслось казакам вслед. — Да здравствуют казаки! Да здравствует свобода!
Костя чуть не заплясал от радости:
— Казаки, казаки удрали! Ур-ра-а-а!..
И колонна рабочих двинулась дальше, продолжая песню:
Вставай, поднимайся, рабочий народ!..
Мы приближались к Зоологическому парку, где уже кончалась Большая Пресненская улица. Не знаю, кто отдал команду, но демонстрация остановилась, песня оборвалась, и тысячи людей с криками «ура» рассыпались по ближайшим улицам и переулкам.
— Строй баррикады!..
Пришли представители партии — товарищи Седой и член МК Семен. Они сообщили дружинникам, что есть приказ комитета строить баррикады. Под руководством дружинников-большевиков рабочие разбились на десятки и организованно приступили к работе, причем самые мощные баррикады воздвигались лишь в начале и в конце улиц, на перекрестках и площадях, вблизи полицейских участков и вообще там, где можно было ожидать нападение врага. И мне второй раз за этот день довелось принять участие в постройке баррикад.
Невозможно описать, с каким энтузиазмом, с какой радостью и как весело воздвигали баррикады пресненские рабочие. Подрубая и руша столбы, они «ухали», как бурлаки на Волге, с песнями волокли и поднимали на гребни тяжелые каменные тумбы и бревна, вместе с ребятишками кричали «ура», когда над баррикадой взвивалось красное знамя, шутили, смеялись.
Здесь произошла неожиданная встреча.
Какой-то студент маленького роста с трудом тащил к баррикаде огромное бревно. Я подбежал на помощь и взялся за другой конец бревна. Студент оглянулся, и я увидел розовое лицо юного курьера из штаба МК.
— Бобчинский! — невольно крикнул я, останавливаясь. — Как вы тут очутились?
От неожиданности тот бросил бревно.
— А вы… Вы откуда меня знаете?
— Кто же не знает штабного курьера! Вы же Бобчинский!
Студент поправил съехавшую набок фуражку и, поднимая бревно, разъяснил:
— Только я не Бобчинский, а Добчинский. А ну, пошли!
Мы оба рассмеялись и снова принялись громоздить баррикаду.
Работа по всей улице шла так дружно и весело, словно мы громоздили здесь не кучи разного барахла и камней для защиты от пуль и снарядов, а воздвигали прекрасные дворцы и палаты для новой жизни, словно здесь ожидали нас не бой и смерть, а веселый пир счастливого, свободного народа.
Домой я возвращался еле живой от усталости, но возбужденный и радостный. Мне все-таки удалось поговорить с Седым, который познакомил меня с членом МК товарищем Семеном. Несмотря на отдельные неудачи и жертвы первых дней восстания, оба они были твердо уверены в грядущей победе и заражали всех своей верой. Так как поддерживать живую связь центра с периферией было трудно, МК решил всех своих членов разослать на места для непосредственного руководства восстанием в районах. Таким партийным руководителем Пресни и явился товарищ Семен, а Седой возглавил боевые дружины района. Правда, на Пресне был создан особый боевой штаб дружин с участием представителей меньшевиков и эсеров, но фактически всем руководили товарищи Семен и Седой. Седой самый популярный в рабочей среде агитатор, большевик и военный человек, пользовался большим авторитетом и был душой восстания на Пресне.
До Оружейного переулка я добирался долго. Можно себе представить, какого труда мне стоило это необычайное ночное путешествие по лабиринту баррикад, загромождавших путь через каждые сто или двести шагов. Хорошо, что строители догадались оставлять небольшие проходы, или, вернее, пролазы, на линии тротуаров. Но в темноте я не сразу находил их, часто спотыкался и падал, путался в телефонных и телеграфных проводах, которыми были опоясаны многие баррикады.
За головными баррикадами уже дежурили дружинники, греясь у костров. Кое-где еще продолжалась стройка, нарушая тишину стуком и треском. Время от времени хлестали далекие залпы из винтовок, перемежаясь еле слышными хлопками пистолетов. В направлении Сухаревской башни молнией вспыхивало небо и короткими ударами гремел гром — это работали пушки. Ответной пальбы не было слышно. Нет, никакого сражения там не могло быть — это было избиение мирных жителей и обстрел баррикад. Так я думал.
После многих злоключений я попал наконец в Оружейный. Недалеко от нашего дома стояла высокая баррикада, доходившая почти до второго этажа, но работа еще продолжалась. К моему удивлению, здесь командовал сам дядя Максим.
— Ворота, ворота тащите, хлопцы! — деловито покрикивал он с вершины баррикады. — Вот сюда, зубьями вверх поставим, для острастки, значит… Мишка, не вертись под ногами! Пошел спать, пострел!
Человек шесть молодых парней, в том числе и Сережка, хлопотали у ворот нашего дома, пытаясь снять их с нетель. Тут же вертелся Мишка, хватаясь за прутья то с одной стороны, то с другой. На отца он не обращал внимания и лишь в тон ему покрикивал:
— Давай, давай, дядьки!
— Братцы! Граждане! Осторожней, пожалуйста! — умоляюще взывал солидный человек в полушубке, обращаясь к рабочим. — Ворота новые, не гните так прутья-то… Позвольте, я помогу вам.
Строители беззлобно смеялись:
— Тяни, тяни, Иван Петрович!
— Гляди не лопни!
— Ай да управляющий — революции помогает!
— Против царя пошел…
— Может, к нам в дружину запишешься?
Управляющий поспешно отскочил в сторону, смущенно бормоча:
— Я, конечно, не против, но… зачем же хозяйское добро ломать, когда можно взять без порчи?..
— Ладно, ладно, Петрович, проваливай! — оборвал его дядя Максим. — Без тебя справимся… А ну, взяли!
— Эй, ухнем! — поддержал Мишка.
Ребята дружно налегли на ворота и в самом деле сняли их с петель «без порчи». При участии Мишки ворота торжественно водрузили на самый гребень баррикады острыми копьями вверх. Теперь она выглядела совсем внушительно и казалась несокрушимой.
Дядя Максим решительно прогнал Мишку домой.
Под утро все разошлись, оставив дежурить у баррикады двух дружинников. Один был вооружен маузером, у другого на боку болталась шашка.
— Я тоже остаюсь, — решительно заявил неугомонный Сережка. — Отосплюсь днем!
— Ладно, оставайся, если хочешь, — согласился дядя Максим. — А ты, Павлуха, пойдем к нам, поспишь на Сережкиной койке.
Я еле держался на ногах от усталости и охотно согласился.
В комнате дяди Максима царил полумрак. В углу перед иконой чуть теплился красный огонек лампады. Было душно и сыро. С хрипотцой тикали стенные часы-ходики.
Накрывшись с головой одеялом, на кровати спала жена дяди Максима. Рядом с ней устроился Мишка и тоже спал. Петр лежал на сундуке, вытянув ноги на табуретку. Из-под подушки торчала рукоять маузера.
На секунду дядя Максим остановился у порога.
— Ишь ты, Мишук мое место занял, любит он около мамки понежиться. Жалко будить-то, намотался парнишка. Петруху тоже не стоит тревожить, с полчаса как лег… Ладно, я устроюсь на полу, а ты, друг, ложись на Сережкину койку.
Я запротестовал:
— Нет уж, дядя Максим, я помоложе, могу и на полу поспать, а вы — на койке.
Старик шепотом поспорил немного, потом схватил все, что было на Сережкиной койке, и сбросил на пол.
— Коли так, давай вместе ляжем — тут просторно.
Вскоре мы оба лежали на полу, кое-как прикрыв ноги.
Я думал, что усну мгновенно, как только прикоснусь головой к подушке. Не тут-то было. Невзирая на смертельную усталость, я долго не мог уснуть. За эти сутки слишком много пережито.
Долго не спал и дядя Максим, хотя лежал неподвижно, закинув руки за голову. Я тоже старался не двигаться, чтобы не тревожить старика. Вероятно, мы думали об одном и том же. Что будет завтра? Какие меры примет Дубасов против восставшего народа? Смерть или победа?..
Но мои мысли путались. Как только закрою глаза, передо мной возникали красные пятна на снегу, оторванная рука ребенка, мать, упавшая лицом вниз, убитый извозчик, ползущие раненые… и песня…
Я снова открывал глаза, неподвижно и молча глядел в потолок, низко нависший над нашими головами. Красный огонек лампады слабо мигал перед темным ликом иконки. Полумрак казался живым, таинственным, настороженным. В глубокой тишине было слышно только похрапывание Петра да странное, с шипением, тиканье будто простуженных ходиков.
Дядя Максим долго ворочался с боку на бок, тяжело вздыхал и что-то невнятно бормотал в бороду. Я не хотел мешать его думам и, полузакрыв глаза, лежал неподвижно. Вот он осторожно сбросил с ног тряпку, покосился в мою сторону и тут же, на подстилке, стал на колени. Долго стоял молча, глядя на икону и беззвучно шевеля губами. Потом медленно, будто в раздумье, перекрестился раз, другой…
— Боже всемогущий, — горячо зашептал дядя Максим, не спуская глаз с иконы, — спаси нас, господи, и помилуй!
В красноватом сумраке от лампады темное лицо молящегося казалось призрачным, странно изменчивым.
— Молю тебя, господи: дай нашим победу и одоление над врагами…
А дальше я услышал такие слова молитвы, которые, наверное, не были записаны ни в псалтырях, ни в святцах.
— Порази, господи, супостатов гневом своим, — истово крестясь, уговаривал бога дядя Максим. — Порази насмерть царя-ирода, пошли на его голову громы небесные… Николай-угодник, заступник наш…
И он распростерся на полу, вытянув руки вперед, весь мольба и покорность воле божьей.
Его молитва шла прямо из глубины сердца, измученного тяжкой неволей, нищетой, голодом. С детской верой в доброту и всемогущество господа дядя Максим молился не за царя-батюшку, не о покорении крамолы под нози его, а как раз наоборот — о победе народа над царем-иродом, о свободе и лучшей доле.
Старик с трудом оторвался от пола, кряхтя разогнул спину и совсем уж запросто заговорил с богом:
— Худо нам будет, господи, если он победит, царь-то… Изверг он и кровопивец. Народу враг и погубитель… Помоги нам, господи! Защити покровом своим, мать пресвятая богородица… Никола-угодник… святые мученики…
И снова мохнатая тень человека распростерлась на полу рядом со мной, глухо стукнув лбом в пол. Он еще долго лежал неподвижно, невнятно шептал свои молитвы, тяжко вздыхал, а быть может и плакал…
Дальше я уже ничего не слышал и незаметно заснул, словно накрытый теплой волной.
Но и во сне мне чудилось, что дядя Максим продолжает молиться и стучать головой в пол. Лицо его странно темнело, черным жгутом сдвигались брови, глаза пылали. Пальцы правой руки вместо креста сжимались в кулак и угрожающе поднимались над взлохмаченной головой…
Рано утром я проснулся под звон колоколов. Странно — что за праздник сегодня? Но, вспомнив вчерашние события, быстро вскочил на ноги и оделся.
С улицы доносились отдаленный звон колоколов и непонятная трескотня.
В комнате было уже светло. Сидя на сундуке, дядя Максим спокойно и обстоятельно чистил свою двустволку, как будто собирался на охоту по уткам. С серьезным лицом и нахмуренными бровями Мишка делал пыжи. Так же невозмутимо, как отец, Петр просматривал обоймы маузера — подсчитывал пули. Сережка успокаивал мать, которая в страхе суетилась по комнате, бросаясь то к мужу, то к сыновьям.
— Что ж теперь будет, дети мои?.. Максим Егорыч!.. Зачем вам эти пушки? Куда вас песет нелегкая? Слышите, что в городе делается?..
В самом деле, теперь уже отчетливо слышалась беспорядочная стрельба, изредка заглушаемая тяжелым уханием артиллерии.
— Убьют вас там! Сидите дома, — продолжала волноваться Арина Власовна, хватаясь за ружье дяди Максима.
— Отстань, Арина, не кудахтай, — отводя рукой жену, говорил дядя Максим. — Ничего страшного не случится: вишь, к утрене звонят, сегодня воскресенье.
Они оба перекрестились.
Я вспомнил ночную молитву дяди Максима и невольно улыбнулся. Усмехнулся и Петр, одеваясь.
— Ну, сыны, давай присядем, — сказал дядя Максим, усаживаясь к столу. — И ты, мать, сядь, как по закону полагается.
Все повиновались. На уголок скамейки присела и Арина Власовна, оглядывая свое семейство испуганными глазами.
Минуту помолчали.
— А теперь докладывай, кто куда, — сказал дядя Максим, беря в руки двустволку.
— Я должен к своей дружине пробраться, на завод, — первым ответил Петр, поднимаясь из-за стола.
— А я пойду к кушнаревцам. Здесь делать нечего, — весело сообщил Сережка, — там я сговорился.
Мишка бросился к брату:
— И я с Сережкой! Возьмешь, братень?
— Отстань, пострел! — оборвал его старик. — Никуда ты не пойдешь, будешь дома мать охранять.
— А ты, батя?
— Я — это само собой. Ты у меня разведчиком будешь.
— Разведчиком? — обрадовался Мишка. — Тогда остаюсь!
— Слетай на Триумфальную — и мигом обратно. Погляди, что там делается.
— Сей минутой! — Мишка моментально исчез, на ходу надевая шапку.
— Совсем сдурился, старый! — всплеснула руками Арина Власовна. — Куда ты послал ребенка? Зачем?
— Помолчи, Арина. Здесь пока тихо, а без дела Мишку не удержишь.
— Правильно, папаша, — согласился и Петр. — Мишук пусть останется при тебе. Неугомонный парнюга.
— Значит, пошли? — заторопился Сережка.
Отец сурово осадил его:
— Помолчи и слухай, когда старшие говорят.
Мне показалось, что и сам дядя Максим начинает волноваться.
— Вот что, сыны, — заговорил он тоном наставника. — Дело, кажись, идет не на шутку, большой бой будет. У них настоящее оружие, у нас пукалки, — он показал свою двустволку. — Вся надежда на солдат: чью они руку потянут, там и победа. Зря, стало быть, не храбрись, на рожон не лезь, из-за угла норови.
— Ты угадал, батя, так нам и комитет советует, — ответил Петр, вынимая из кармана такую же листовку, какую я получил от Веры Сергеевны. — Вот послушайте: «Пусть нашими крепостями будут проходные дворы и все места, из которых легко стрелять и легко уйти».
— Все это хорошо, Петруха, — перебил дядя Максим, — а все ж таки наше оружие супротив пулеметов и пушек дерьмо. Вся надежда на бога, — голос старика дрогнул. — Хоша вы в бога не верите, а он все равно будет с вами: где правда, там и бог.
— Ну, это как сказать, — заметил Сережка в сторону. Ему явно не терпелось поскорее выбежать из дому и начать «свергать самодержавие».
Прослушав наставления мужа, бедная Арина, видимо, поняла, что затевается что-то страшное, угрожающее жизни ее детей. Лицо ее сразу осунулось, добрые карие глаза наполнились слезами. И как только все поднялись на ноги, она бросилась Сережке на шею:
— Серёнька мой! Дети мои!.. Куда вас гонит старый? Убьют вас там казаки, будь они прокляты!.. Петруха, не ходи!
Загораживая собой дверь, старушка обнимала то Петра, то Сережку, то вдруг бросалась на мужа, осыпая его гневными упреками:
— И что ты себе думаешь, старый? Под пушки детей гонишь! Куда твои бельма смотрят?.. О матерь божья!
Дядя Максим решительно взял ее за плечи и, легонько оттаскивая от сыновей, уговаривал:
— Не кудахтай, мать, вернутся сыны целехоньки. Не в Маньчжурию едут. Слышите, ребята? Ночевать беспременно домой приходите.
— Придем, придем, мать, — сказали в один голос Петр и Сережка.
— Ну вот. А ты ревешь попусту. Нехай идут с богом…
В этот момент в комнату вихрем ворвался возбужденный Мишка:
— Ух, что там делается, братцы! Везде баррикады, баррикады! А на Триумфальной солдаты с винтовками стоят, казаки проскакали… Ух ты, «Вихри враждебные»!
— Постой, постой, трещотка! — перебил дядя Максим. — Говори толком: какие солдаты, сколько? Пушки есть?
— Пушек не видал, а солдаты на драгун похожи, с этакими полосками на штанах. А городовые кучей стоят, прохожих задерживают и чевой-то щупают каждого.
Старик нахмурился:
— Слышите, ребята? Прохожих обыскивают. Остерегайтесь.
— Не беспокойся, батя, — поспешил заверить отца Сережка. — Я Москву как свои пять пальцев знаю, куда хошь пройду. Вот только наш оратор новичок здесь, как бы не влопался, боюсь.
— А ты проводи его, коли так, — приказал дядя Максим, — наших людей беречь надо.
— А ей-богу, провожу! — обрадовался Сережка. — С ним нам всегда по дороге!
Я не стал спорить, так как в самом деле Москву знал плохо и нередко путался в лабиринте кривых улиц и переулков.
Мать поняла, что задержать детей невозможно, вдруг засуетилась и, сдерживая слезы, схватила каравай хлеба, стала резать его и ломать на части.
— Возьмите хлебца-то на дорогу, там, поди, некому и накормить вас…
Провожая каждого до порога, она своими руками совала им в карманы куски хлеба, опять обнимала, целовала, давала советы:
— А вы сами-то на казаков не лезьте, они, нехристи, и детей бьют, никого не жалеют, звери лютые. Ой, горе мое, горюшко!..
Старушка и мне дала кусок хлеба и поцеловала в голову.
— Будь здоров, сынок. Ты ведь тоже совсем еще малец! И как тебя мать одного в Москву пустила? Ты больше за Петруху держись, он старшой у нас, разумный.
— Ну, пошли, ребята! Не задерживай, мать, не хнычь! — решительно оборвал прощание дядя Максим, направляясь к двери с двустволкой за спиной.
Оставив детей, Арина снова набросилась на мужа:
— И что ты за человек уродился! Какой ты отец! Сам детей на погибель гонишь! Побойся ты бога-то. Бить тебя некому, старого дурня!
— Ну, ну, кончай панихиду!
Пропустив вперед меня и сыновей, дядя Максим сам захлопнул дверь. Мне почудилось, что Арина заголосила. Что-то и у меня защемило под сердцем.
Когда мы вышли на улицу, пальба из винтовок слышалась по линии Садовой-Триумфальной и со стороны Кудринской площади. От Страстного монастыря, по-видимому с колокольни, короткими рывками грохотал пулемет. Со стороны Сухаревки изредка бухало орудие. Временами можно было различить и выстрелы из револьверов, которые звучали как игрушечные хлопушки.
И все это под звон колоколов; они звонили по-праздничному весело, игриво, с переливами — хоть пляши камаринского. Попы выполнили приказ начальства — помогать крестом и молитвами «христолюбивому воинству», проклинать с амвонов и предавать анафеме крамолу.
По выходе из дома дядя Максим еще раз перекрестился и поправил на плече двустволку, висевшую за спиной.
— С нами бог!
На вершине «нашей» баррикады, на конце поднятой вверх жерди, развевался красный флажок.
— Это моя работенка! — похвастался Мишка, карабкаясь на гребень баррикады. — Вчерась мы сорвали царский флаг и взяли оттуда красную полосу, а синюю и белую отдали мамке на тряпки. Здорово?
— Молодец! — похвалил Сережка, следуя за братом.
Мы с Петрухой тоже поднялись на баррикаду.
— А это уж я оборудовал, — сказал Сережка, показывая мне большую железную вывеску, укрепленную на ребро в зубьях ворот. — Читай, оратор!
На обратной стороне вывески аршинными буквами мелом было написано: «Смерть грабителям!» и «Долой Николашку!».
Сережка весело озирал взбаламученную баррикадами улицу.
— Гляди, друг, какая силища — ни одна пушка не возьмет!..
Совершенно фантастическое зрелище представляли отсюда Оружейный переулок и примыкающие к нему улицы. Казалось, что это землетрясением выбросило на улицу обломки человеческих жилищ. И чего тут только не было! В самом невероятном сочетании громоздились друг на друга набитые камнями и мусором бочки, ящики, опрокинутые вверх колесами телеги, заборы и палисадники, телеграфные и телефонные столбы, полицейские будки, вывороченные тумбы, дрова и доски — словом, все, что можно было содрать, спилить, сломать, свалить на мостовую или поставить дыбом.
На первый взгляд никакого разумного плана в этом грозном хаосе не было, но, внимательно приглядевшись, я и здесь заметил организующую руку партии и боевых дружин.
Из многочисленных баррикад Оружейного переулка, по-видимому, совсем не случайно самыми сильными оказались две: одна — на которой мы стояли, другая — у выхода на Триумфальную площадь, шагов на двести от первой. Значение этой второй баррикады мне было понятно: со стороны площади можно было ожидать нападения. Роль «нашей» баррикады выяснилась немного позднее.
Под прямым углом, как раз между этими двумя баррикадами, в Оружейный переулок упиралась Первая Ямская улица, в горловине которой тоже возвышалась довольно мощная баррикада. Со стороны Триумфальной площади она была невидима и не могла быть обстреляна. А ее тыл на всем протяжении улицы был загроможден десятками баррикад более легкого типа.
— Зачем нужна такая сильная головная баррикада на Первой Ямской? — попытался я выяснить у Петра, когда мы спустились вниз.
Тот спокойно ответил:
— Глядишь, пригодится… Читал инструкцию?
Инструкцию я читал, но все-таки не понял, для чего может пригодиться баррикада, скрытая от площади за углом улицы. Из-за нее дружинники могли бы стрелять только в промежуток между двумя большими баррикадами Оружейного переулка, так сказать во фланг «нашей» баррикаде (это название укрепилось за ней по почину Мишки, который считал, что баррикада построена под его руководством).
Оружейный переулок в действительности был длиннейшей улицей, которая отделялась от Садового кольца всего одним кварталом и тянулась параллельно от Триумфальной площади до Садовой-Самотечной. В Оружейный упирались концами все Ямские и другие улицы, тоже загроможденные баррикадами. Таким образом, наш переулок приобретал особо важное значение, охраняя с тыла подступы к Садовому кольцу, которое войска стремились очистить от баррикад в первую очередь. Садовые улицы как клещами охватывали центр города, угрожая прервать связь с районами.
С утра в Оружейном было еще спокойно, местные жители и дети бродили меж баррикад, с любопытством разглядывая материал, из которого они сделаны, смеялись, острили. Только старушки испуганно жались к воротам и парадным дверям, боясь показаться на мостовой.
Колокола продолжали гудеть. Перестрелка усиливалась с каждой минутой, приближаясь к площади.
Мы спустились вниз, на противоположную сторону «нашей» баррикады.
Дядя Максим на все смотрел критическим оком бывалого солдата.
— От пуль, конечно, эти валы могут укрыть, а ежели дунут из пушки, все разлетится.
— Ну, я иду, отец, — заторопился Петр. — Ночевать не жди, я останусь на заводе со своей дружиной. Сюда придут кушнаревцы.
Дядя Максим остановил его:
— Боюсь, сынок, что ни тебе, ни Сережке сейчас уйти не придется. Слышь, что делается на Триумфальной?
В самом деле — пальба на перекрестке Тверской и Садовой-Триумфальной принимала уже характер большого сражения. Пулемет грохотал почти непрерывно, длинными очередями, а залпы из винтовок раздавались совсем близко — возможно, на самой площади.
— Да, кажется, ты прав, отец. Подождите минутку. — Петр побежал к выходу на площадь и скрылся за головной баррикадой.
— Проверять пошел, — решил дядя Максим. — Оно и так все понятно: здесь мы заградили путь к Александровскому вокзалу, а площадь слишком близка к центру и к дому губернатора — обязательно пробивать будут. — Он вдруг схватил Мишку за руку и необычно сурово приказал: — Марш домой, сынок!
— А разведка? — заупрямился Мишка.
— Когда понадобится, позову. Лети!
Мишка понял, что сопротивление бесполезно, и, медленно повернувшись, побрел назад. Однако, перед тем как скрыться в пролазе «нашей» баррикады, он остановился и попробовал уговорить отца:
— Батя, а бать! Покеда драгуны сюда пробьются, я со своей дружиной пойду в тыл фонари добивать, там их штук пять осталось. Можно?
— Нет, нет! Сей минутой домой! — прикрикнул отец сердито. — Живо!
Мишка безнадежно махнул рукой и исчез.
Петр вернулся взволнованный.
— Солдаты взяли баррикаду у самой площади. Наверняка двинутся сюда. Надо задержать.
— А какими силами? — спросил отец.
— Сейчас посмотрим. А ну-ка, Сережка, свистни, ты любитель.
— Есть, начальник! — весело отозвался Сережка, и тотчас пронзительный свист сирены прорезал воздух.
Вскоре в ответ на сигнал Сережки кто-то отозвался таким же свистом с Первой Ямской, потом со Второй и еще дальше, из тыла переулка. На зов Петра сбежалось человек двенадцать дружинников.
— У кого есть огнестрельное оружие, ребята? — вместо приветствия спросил Петр, пожимая знакомым руки. — Подсчитайте.
В нашем распоряжении оказалось семь револьверов разных систем, три маузера и двустволка дяди Максима. Некоторые были вооружены и холодным оружием — самодельными пиками и шашками, отобранными у городовых.
— Не густо, — заметил дядя Максим и, окинув взглядом молодые, задорные лица дружинников, вздохнул: — Совсем дети…
Впрочем, среди них двое выделялись и возрастом и своей солидностью. Один был пекарь, а другой кузнец. Трое молодых оказались наборщиками из типографии Кушнарева, знакомые Сережки. Двое безработных ткачей, два металлиста. Словом, состав дружины был очень пестрый.
— Вот что, товарищи, — обратился к ним Петр. — Вооружение у нас не очень грозное, но достаточное, чтобы задержать драгун в таком узком месте, как наш переулок, и не пропустить их дальше, по Тверской. Слышите? Они уже приближаются. Как вы скажете?
Дружинники хором поддержали Петра:
— Давай скорее на места, чего там разговаривать!
— Мы из разных дружин, товарищи, — напомнил Петр, — надо выбрать временного начальника.
— Чего там выбирать, — крикнул пекарь, — ты нас созвал, ты и командуй! Голосуй. Кто «за»?
Все подняли руки.
— В таком случае слушай мою команду, товарищи! — уже тоном начальника заговорил Петр. — Маузеристы пойдут со мной к головной баррикаде. Дружинники с револьверами засядут за второй баррикадой. Если головную захватят солдаты и двинутся дальше, мы отойдем к вам и встретим их огнем из-за прикрытий.
— А если пушку подвезут? — перебил пекарь.
Петр блеснул на него глазами:
— Там посмотрим… Во всяком случае, без команды не стрелять и стоять на месте до последней пули. Понятно? — Он повернулся к дяде Максиму: — Ты, отец, оставайся здесь и возьми команду до моего подхода. Он, ребята, бывший солдат, и вы слушайте его как начальника.
Петр окинул взглядом притихших ребят.
— А где же Мишка, батя?
— Я прогнал его домой, нечего ему тут вертеться, — хмуро отозвался дядя Максим. — А Сережка со мной будет?
— С тобой, батя. У него ведь только «бульдог». Павлуха тоже останется здесь.
Петр повернулся к дружинникам и, указав на меня, сказал:
— Это наш агитатор, товарищи, от комитета. Он останется с вами, а вы того… поглядывайте…
— Понятно, понятно, начальник! — зашумели дружинники.
— Давай на места!
Помахав нам шапкой, Петр решительно направился к головной баррикаде, за ним — три дружинника с маузерами.
По распоряжению дяди Максима мы немедленно очистили от любопытных ближайший отрезок переулка, предупредив жителей об опасности. Детей, конечно, разогнали.
Дядя Максим еще раз осмотрел «нашу» баррикаду и каждому указал место, откуда он должен стрелять, когда будет команда. Сережка, разумеется, расположился рядом со мною на левом фланге баррикады, тут же, за железной вывеской. Это место, как нам казалось, было хорошо укрыто от пуль противника мешками с мусором и булыжниками.
Устроив нечто вроде бойниц, мы успокоились… Впрочем, нет, это не то слово — «успокоились». По крайней мере о себе я не мог этого сказать. Стараясь сохранить внешнее спокойствие, я волновался и трепетал от внутреннего напряжения. Был ли это страх в ожидании смертельной опасности или просто кипение горячей крови — трудно сказать. А Петру я просто завидовал. Откуда у него такая выдержка, спокойствие, мужество? Он старше меня всего на два-три года, а держится как взрослый мужчина, как настоящий командир, видавший виды.
После короткой паузы неожиданно совсем близко от нас ударил залп из винтовок — будто кто-то рванул и с треском разодрал огромную парусину. В ответ захлопали одиночные выстрелы. Потом по крышам домов как будто пронесся железный град: тра-та-та-та-тах!
— Готовься, ребята! — громко крикнул дядя Максим, укладываясь со своей двустволкой в центре баррикады.
— Есть! — весело отозвался Сережка, просовывая в «бойницу» руку с «бульдогом».
Я тоже приготовился. Но, кажется, рано. Головная баррикада, еще молчала. Значит, пальба шла вниз по Тверской. Вот опять короткий перерыв, потом гул человеческих голосов, бой барабана.
— Что они, пьяные, что ли? — крикнул мне в ухо Сережка.
— Трезвые солдаты не пойдут…
И вдруг трескучей скороговоркой захлопали паши маузеры.
Петр открыл бой. В ответ мы услышали неистовый вой и такой грохот залпов, что мы уже не могли слышать друг друга. Пули со свистом проносились над нашими головами, срывая щепки с гребня баррикады, сбивали штукатурку со стен домов, били стекла, хлестали вдоль переулка, разгоняя с улиц последних обывателей.
Признаться, меня мороз подирал по коже, и я все крепче сжимал ручку своего жалкого револьвера, готовый выстрелить в невидимого врага. Сережка побледнел, но продолжал улыбаться, как бы желая ободрить самого себя. Нет, стрелять команды еще не было. Дядя Максим, на которого мы часто поглядывали, лежал спокойно. Все дружинники также словно прилипли к своим местам.
А маузеры продолжали работать.
Сережка вдруг схватил лежавшую у его ног палку и неистово забарабанил ею по железной вывеске. Раздался такой треск и грохот, словно на помощь маузеристам пришла целая рота стрелков. Залпы из винтовок вскоре оборвались. Замолкли и маузеры.
Сережа ликовал:
— Чуешь, оратор? Это моей артиллерии испугались! — Он перестал барабанить, отложив палку в сторону.
Что случилось, однако? Неужто солдаты и в самом деле испугались Сережкиной трескотни?
Дядя Максим оторвался от «бойницы» и обратился к нам:
— Ну, господи благослови, ребята! Сейчас дело будет…
С вражеской стороны доносился только гул голосов, отдельные выкрики — не то ругательства, не то команды. Впрочем, ждать пришлось недолго. Вместе с залпами из винтовок вдруг свирепо зарычал пулемет то короткими, то длинными очередями. Это был настоящий ливень свинца.
Сережка даже не пробовал пустить в ход свою железную артиллерию: «Все равно никто не услышит».
Наши маузеристы сделали перебежку и благополучно присоединились к нам, оставив головную баррикаду.
Дядя Максим похвалил их:
— Маневр правильный. Сейчас начнется атака, и вчетвером вам бы не сдюжить.
Петр немедленно скомандовал:
— Маузеристы остаются здесь, со мной. Все остальные с дядей Максимом сию же минуту займете первую баррикаду за углом Ямской улицы. Без моего сигнала не стрелять.
Дядя Максим дал знак, и мы ползком перебрались за указанную баррикаду. Здесь я оказался между дядей Максимом и Сережкой.
Маневра Петра я не понял и обратился к дяде Максиму за разъяснениями.
— Мой Петруха настоящий полководец! — с гордостью ответил Максим. — Ты глянь, что получается. Если солдаты атакуют головную баррикаду, она окажется пустой. Никакой стрельбы с нашей стороны не будет. Они обрадуются и ринутся дальше, на ту баррикаду, где засел Петруха. А когда солдаты сравняются с Первой Ямской, мы окажемся у них на левом фланге. Тогда Петруха даст сигнал и… соображаешь?
Я понял — Петр приготовил засаду, лишь бы только драгуны пошли в атаку.
Вскоре рокот пулемета и ружейные залпы прекратились. Баррикады тоже молчали.
На минуту водворилась тишина. Доносилась только перестрелка со стороны Кудринской площади.
Вдруг совсем близко заиграл горнист, затрещал барабан, и пьяное «ура» раздалось в воздухе.
— Готовься, хлопцы! — крикнул дядя Максим, беря на изготовку свою двустволку. — До свистка не стрелять!
Все залегли за прикрытиями.
Я смотрел в узкую щель между толстыми бревнами, но видел только один край «нашей» баррикады, за которой притаились маузеристы, два-три дома прямо перед нами, кусок булыжной мостовой — и ни души! Как будто все здесь вымерло. Что творилось за углом, на площади, у головной баррикады, я не мог видеть, но зато слышал каждый звук и все ясно представлял себе… Вот с ревом «ура», стреляя на бегу, драгуны «берут» уже пустующую баррикаду. Ответной стрельбы нет. Торжествующий рев усиливается. С винтовками наперевес солдаты бегут дальше, в Оружейный переулок, к «нашей» баррикаде.
Каждая секунда казалась вечностью. От напряжения и ожидания мои пальцы окостенели на ручке револьвера. Сердце отчаянно колотилось. Первый бой!.. Сережка тоже замер на месте. На губах застыла улыбка. Лицо побелело.
Вот я уже вижу пьяные рожи драгун. Впереди всех, дико выпучив глаза, с раскрытым, ревущим ртом, бежит солдат с нашивкой на погонах. Кажется, унтер. За ним беспорядочной толпой бегут другие. Блестят штыки. Вот они поравнялись с углом Первой Ямской. Свирепой лавой несутся мимо, к баррикаде Петра. А сигнала еще нет. Сирена молчит. Не забыл ли Петр?.. Лавина солдат все ближе, рев громче… Еще десяток шагов — и они полезут на баррикаду… «Скорей же, скорей, Петя!..»
И вдруг бежавший впереди унтер рухнул на мостовую. Сразу десяток выстрелов с нашей стороны оглушил меня. И я тоже раз за разом стал нажимать собачку «смита». Рядом палил Сережка из «бульдога» и, как из пушки, ухал дядя Максим из своей двустволки. А сигнал я так и не слышал.
Атакующие сразу попали под перекрестный огонь: с фронта — с баррикады Петра и с фланга — с нашей стороны. Еще трое драгун свалились в снег.
Не ожидавшие такого отпора, драгуны в панике повернули назад и еще быстрее понеслись прочь, даже не пытаясь отстреливаться. Однако к чести солдат надо сказать, что, рискуя жизнью, они подхватывали своих раненых и уносили с собой.
— Молодцы ребята! — похвалил их дядя Максим, вновь заряжая двустволку. — Оставлять раненых по уставу не полагается.
Ни один из солдат, тащивших с собой раненых, не был обстрелян дружинниками, хотя они уходили последними. Я тоже не стал стрелять в них.
Только унтер, упавший первым от пули Петра, остался лежать на мостовой. Он был мертв.
Мы ликовали. Шутка ли — отбили атаку настоящих солдат! Что будет дальше?.. Опять начнут громить из пулеметов или сейчас же предпримут вторую атаку?
Петр приказал всем занять прежние места и ждать команды.
Дядя Максим осторожно подошел к углу Ямской и заглянул в сторону площади.
— Ого! Парламентер идет, хлопцы, — солдат с белым платком на штыке. Пока будьте наготове, а я узнаю, что ему надо.
Дядя Максим с двустволкой в руках вышел навстречу солдату. Тот остановился на почтительном расстоянии.
— Эй, воин, что надо? — крикнул дядя Максим, тоже остановившись.
— Я санитар. За убитым послали, — ответил драгун. — Может, отдадите, товарищи, а?
— Хорош товарищ, — сердито проворчал дядя Максим, — против своих пошел! Эх ты, фефела!
— Дык вить начальство приказывает… — оправдывался парламентер, неловко переминаясь с ноги на ногу.
— А ты послал бы свое начальство к матери, а сам бы к нам шел, — продолжал агитировать старик, спокойно опираясь на дуло двустволки. — Дурак ты, парень, вот что. И звать тебя, поди, Ванькой?
— Угадал, дядя, я действительно Иван. А убитого дайте, сделайте милость. Влетит мне, ежели не того… не уговорю.
Дядя Максим повернулся к нам:
— Ну как, ребята, пускай берет?
— Давай, чего там! — послышались голоса дружинников. — Куда нам его девать?
— Ладно, тащи, Ванька, — милостиво разрешил дядя Максим, пропуская парламентера к трупу драгуна. — Только винтовку не трогай, моя будет.
Солдат торопливо подскочил к трупу.
— Велено взять с оружием, дык вить…
Максим поднял двустволку к плечу.
— Нет уж, браток, оставь, из этой винтовочки я тебе дырку в пузе сделаю, если опять к нам сунешься, дурило.
— Избави господи! — перекрестился солдат, поднимая убитого на руки. — Я пойду, коли так, отец…
Старик усмехнулся.
— Иди, иди, сынок, только вдругорядь не попадайся, худо будет. — Он поднял винтовку убитого драгуна.
Сгибаясь под тяжестью трупа, санитар бегом устремился к своим.
Дядя Максим вернулся к нам с винтовкой на одном плече и с двустволкой на другом.
— Вот теперь и я могу поговорить с ними.
Однако сегодня «поговорить» не пришлось. Драгуны куда-то быстро ушли. Возможно, их вызвали в более опасное место. И поле боя неожиданно осталось за нами.
Радости дружинников не было границ. А Сережка готов был плясать и петь песни. Обо мне и говорить нечего — впереди я уже видел знамя победы.
Однако удивительно, что все было не так, как я представлял себе, направляясь в Москву. Вместо пышных красных знамен, шитых золотом, на баррикадах там и сям висели на палках или на длинных жердях скромные куски кумача, обрывки красных рубашек. Вместо бомбы в руках паршивенький револьвер. Вместо того чтобы громить врага с вершины баррикады, надо было лечь прямо на мостовую, животом на снег, и стрелять в дырку. Было ясно, что даже бомбу под таким огнем пришлось бы швырнуть в атакующих солдат не с гребня баррикады, а из укрытия, через баррикаду, или из окна дома, или с крыши, или из форточки. Словом, все не так, как думалось. Впрочем, я не чувствовал ни малейшего разочарования и, как все дружинники, радовался первой победе. Одно омрачало настроение: против нас воевали не только казаки и жандармы, как мы рассчитывали, а все рода войск, от артиллерии до пехоты. Значит, окончательная победа достанется нам не дешево.
День 11 декабря прошел в, ожесточенных схватках по всей линии баррикад от Кудринской площади до Сухаревой башни и у Николаевского вокзала. Дружина железнодорожников вновь пыталась захватить этот вокзал, но под огнем пулеметов должна была отступить с немалыми потерями. Бои шли в Замоскворечье, в Рогожско-Симоновском районе, на Шаболовке, в Миусах, на Пресне.
Артиллерия весь день и часть ночи, переходя с одной улицы на другую, громила баррикады. Как правило, на огонь орудий дружины не отвечали: при первом же выстреле они скрывались во дворах, в переулках, в каменных домах, в укрытиях, недоступных артиллерии. После обстрела передних баррикад из орудий солдаты поливали улицы залпами из винтовок и шли на приступ «грозных крепостей», за которыми никого уже не было. При помощи городовых и пожарников баррикады растаскивались или сваливались в кучу, обливались керосином и сжигались. Но за ночь они вырастали снова. От беспорядочного огня артиллерии и от пуль пьяных драгун и казаков гибли главным образом мирные жители, случайные прохожие, дети.
Так было и в Оружейном переулке. Баррикады, разбитые днем 11 декабря, в ночь на 12-е возникли снова, и еще более мощные. Помогали все жители переулка, народ.
Головную баррикаду, сильно пострадавшую при атаке драгун, мы восстановили полностью.
Оставив за начальника дружины кузнеца, вооруженного маузером, Петр уже глубокой ночью отправился на свой завод. Часть дружинников осталась за головной баррикадой, а дядя Максим с Сережкой и пекарем пошли дежурить у баррикады, примыкавшей к Садово-Каретной улице. Я был так возбужден и доволен итогами первой стычки с драгунами, что решил тоже подежурить эту ночь, — разумеется, с дядей Максимом.
Ночь была ясная, морозная. Белая, занесенная снегом Москва казалась окостеневшей. Лютый декабрьский мороз захватывал дыхание. Холодные звезды сверкали в небе, как мириады рассеянных льдинок. Оружие молчало. Жуткая, настороженная тишина висела в воздухе. Над городом зловещими всполохами багровело небо — горела подожженная войсками сытинская типография, кое-где дымились обломки баррикад, полицейские будки, а меж баррикадами пылали костры. У костров грелись дружинники. Время от времени раздавались одиночные пистолетные выстрелы — то перекликались наши часовые. А вот где-то далеко прокатился трескучий залп из винтовок, и снова, тихо, как в пустыне.
За баррикадами можно было услышать необычные для верноподданной столицы окрики:
— Стой! Кто идет?
— Свой!
— Пароль?
— «Свобода или смерть»!
— «Победа»! Проходи…
За нашей баррикадой весело пылал костер и сыпал вокруг огненные искры. Ночью, в неверном свете костра, она казалась гигантской волной, поднявшей на свой гребень обломки корабля. По ту сторону баррикады, у ее основания, как сломанная мачта, лежал телеграфный столб, проводами которого была опутана мостовая.
Нас никак нельзя было принять за грозных воинов, задумавших низвергнуть твердыню самодержавия. Одеты мы были, прямо скажем, не по сезону. Я был все в том же пальто на рыбьем меху, с башлыком на шее и в черной мохнатой папахе (на страх врагам, ее достал где-то Сережка). Примерно так же выглядел и сам Сережка. Голова его по уши тонула в папахе, а на поясе болталась шашка, отнятая у городового. В нагольном полушубке и теплых валенках пекарь казался куда солиднее нас. А дядя Максим в своей шубейке, подтянутой кушаком, с теплым платком на шее и винтовкой в руках походил на партизана времен Отечественной войны 1812 года. Каждый из нас, заиндевевший от холода и покрытый сосульками, напоминал деда-мороза.
Мы втроем, чтобы как-то согреться и разогнать по телу стынущую кровь, плясали вокруг костра, как ведьмы на шабаше, хлопали друг друга рукавичками, боролись, валялись в снегу, смеялись. Нам было на диво весело. Глядя на нас, довольно ухмылялся и дядя Максим.
Да и как не радоваться? Сегодня, в сущности, первый день вооруженного восстания, который закончился безуспешно для наступающего врага. Нам стало известно, что почти вся пехота отказалась идти на усмирение народа, что верных псов царизма — драгун и казаков — «для храбрости» усиленно спаивают водкой, что артиллеристы тоже «работали» только «под градусом» и без особой охоты. А какие доходили до нас обнадеживающие слухи! Будто в Петербурге началось восстание, будто на помощь Москве уже идут дружины из окрестных городов, будто восстанием охвачены вся Грузия, Латвия, Донбасс, Украина…
Мы верили в победу — в этом и был источник нашего веселья.
Немного согревшись «дракой», мы уселись вокруг костра — кто на корточках, кто на бревнах. Только дядя Максим стоял, опираясь на дуло винтовки и потирая руки.
Дружинники мечтали вслух.
— Как думаешь, батя, скоро подойдут паши? — спрашивал Сережка, сияя голубыми глазами.
— Может, скоро, а может, нет, — спокойно отвечал отец. — Все от чугунки зависит и как бог…
— Бог-то бог, да сам не будь плох, — засмеялся пекарь. — Чать, железнодорожники за нас, подвезут подмогу-то.
— Должны подвезть, если войска не помешают, — так же невозмутимо охлаждал наш пыл дядя Максим.
А пекарь весело возражал:
— Войска, слышь, ненадежны, дядя Максим. И выходит, куда ни кинь, все клин, для них то есть.
— Ей-богу, наша возьмет! — воскликнул Сережка, подкинув шапку вверх. — Вот и оратор скажет.
Кличку, данную мне Сережкой, все уже знали и повернулись в мою сторону.
— А ну, давай, давай, разговаривай!
А я был в таком же настроении, как и они, и так же нерушимо верил в победу. С первых же слов увлекся и заговорил так, будто самодержавие уже свергнуто и нам остается только пожать плоды победы. Волнующие слова «свобода» и «счастье», «братство» и «равенство» повторялись мною так часто, с такой радостью и убеждением, что дружинники заулыбались, глаза у всех засияли надеждой, мечтой о новой, прекрасной жизни. Даже заиндевевшие, сивые усы дяди Максима дрогнули от хорошей улыбки. Но юному Сережке хотелось заглянуть еще дальше и выше.
— Нет, оратор, ты скажи: как оно при социализме получится? Понятно, я и сам знаю, а все ж таки интересно послушать…
Признаться, как будет выглядеть социалистическое общество в действительности, я представлял себе весьма смутно. Капитализм и частная собственность на землю, на средства и орудия производства, конечно, будут уничтожены, исчезнет страшный бич рабочего класса — безработица, исчезнут нищета и голод, эксплуатация человека человеком, темнота и невежество, власть перейдет в руки самого народа, и «кто был ничем, тот станет всем» — вот, пожалуй, все, что я мог сказать о социализме. Но, вероятно, именно потому, что социализм представлялся мне не очень ясно, в розовой дымке, я нарисовал перед дружинниками такую чудесную картину будущего, что все стало похоже на сказку, на лучезарную жар-птицу, на мечту…
— Да-а-а, все это хорошо, — почему-то вздохнув, сказал пекарь, — неизвестно только, когда оно будет…
— Когда нас не будет, — в том же тоне поддержал и кузнец.
— А ну-к что ж? — весело возразил Сережка, вскакивая на ноги. — Не мы, так паши дети доживут до социализма, а не дети, так внуки.
В устах безусого Сережки слова о детях и внуках прозвучали так забавно, что все невольно рассмеялись.
— А что оно такое «слобода», дяденьки? — неожиданно раздался голос Мишки за моей спиной.
Дядя Максим сердито оборвал его, стукнув прикладом о землю:
— Пошел вон, сорванец! Я ж тебе запретил сюда бегать! Убить могут!
Мишка резонно возразил:
— Вас-то не убили, ну и меня не убьют. Чай, я не маленький — за печкой сидеть. Я тоже воевать могу.
Мы рассмеялись, а Мишка обиделся:
— Что вы смеетесь, дяденьки? А кто все фонари здесь побил? Кто городовика отволтузил? Я и моя дружина!
— Видите, какой атаман Стенька Разин! — не без гордости отозвался отец.
— Оставьте его, дядя Максим, пусть смотрит, как революцию делают, — вступился за мальчика пекарь. — Казаки сюда и носу не сунут ночью.
Отец сдался:
— Да ладно уж, чего там, пришел — так оставайся на часок, померзни с нами.
Мишка обрадовался и немедленно засыпал нас вопросами:
— Вы говорите «слобода», а как это будет?
— Известно, как, — объяснил Сережка, — долой царя — и кончено.
— А потом что?
— Потом свободная республика будет, наша, значит, власть.
— А дальше? — не отставал Мишка.
— Что дальше?
— Я говорю: что дальше пойдет, за республикой?
— Ну, за республикой социализм сделаем, братство и равенство, — ухмыляясь, отозвался пекарь.
— А еще дальше?
— А еще дальше — отстань! — отмахнулся Сережка, не зная, как ответить въедливому мальчишке.
— При социализме хорошо будет, — мечтательно заговорил опять пекарь. — Всем буржуям дадим но шеям, помещикам по шеям, купцам тоже в загривок, одни пролетарии всех стран останутся, и всего будет вволю.
— Ух ты! — захлебнулся от удивления Мишка. — И настоящие коньки можно будет купить по дешевке?
— Ну и глупыш! При социализме, браток, никаких лавок не будет, крышка!
Мишка поражен:
— Но, но, заливай, дядя! Как это — без лавок?
— А оченно даже просто, — продолжал фантазировать пекарь. — Приходишь, значит, на главный склад разных товаров и бери что хочешь. «Здравствуйте, дядя заведующий, как поживаете? А ну-ка, дайте мне коньки серебряные или, к примеру, книжку про Илью Муромца, да с картинками, пожалуйста». А он тебе скажет, заведующий-то главным складом: «Пожалуйста, Миша, бери что нужно, только учись хорошенько, потому — при социализме дуракам не место».
Мишка поверил от всего сердца.
— Учиться — это я могу. Вот только пальтишко бы мне на вате да валенки по ногам. А то вишь какие — утонуть можно.
В отцовских валенках коротенький Мишка и в самом деле походил на кота в сапогах.
— Хватит болтать, парень, — оборвал беседу дядя Максим, — поди вон провода прикрути к колышкам! Видишь, зря торчат.
— Сей минутой! — охотно отозвался Мишка, направляясь в поход за баррикаду. — Я, дяденьки, все могу. Вы не глядите, что я такой вроде как маленький, в отца пошел: вишь, какой он коротыга…
— Я тебе дам «коротыга»! — пригрозил отец. — Иди живей!
— Бегу!
Мальчуган скрылся за баррикадой.
— Смышленый мальчишка растет, — похвалился отец. — Если наша возьмет, беспременно большим человеком будет. Голова!
Минутку все помолчали, глядя в огонь, который весело пожирал дрова.
Мороз, кажется, начал спадать. Но все так же торжественно сияло небо, так же было тихо. Лишь далеко, за Москвой-рекой, багрово полыхало пожарище.
— Должно быть, все еще сытинская горит, — заметил кузнец, показывая в сторону Замоскворечья. — Небо-то какое красное!
Сережка сердито накинулся на кузнеца:
— Что ты каркаешь, ворона? Кто тебе сказал, что это сытинская горит?
Дядя Максим подтвердил:
— Пропала твоя типография, сынок. Сначала, говорят, пушками громили, потом подожгли бумагу, и пошло…
Сережка растерялся, его мечта тотчас после свержения самодержавия поступить «в самую лучшую типографию» вмиг рассеялась. Он смотрел на зловещий кусок неба с таким горестным видом, словно там горело все его богатство и он остался нищим.
Глядя в ту же сторону, дядя Максим глухо произнес:
— Где-то теперь наш Петруха… жив ли?
Сережка в тревоге повернулся к отцу:
— Обязательно жив! Он же орел! Гужоновцы — такие ребята, в огонь и в воду пойдут за Петькой!
— А для чего мы так далеко путаем проволоку? — крикнул вдруг Мишка из-за баррикады.
— Ну и дружинник, не знает, для чего проволока! — укорил сына дядя Максим. — Да вот как налетят на нас конные, так и запутаются в этой проволоке, а мы их отсюда чик-чик!
Мишка радостно отозвался:
— Ух, здорово! Так им и надо — не лезь на народ!
Со стороны Каретного ряда показался большой патруль городовых, вооруженных берданками. Они шли настороженно, в страхе озираясь по сторонам.
— Ложись! — тревожно скомандовал дядя Максим.
Мы быстро исполнили команду, заняв за баррикадой заранее намеченные места.
— А зачем ложиться? — удивился Мишка, не замечая врага.
— Падай, тебе говорят! Падай! — резко прохрипел отец.
Мальчик упал.
Быть может, услышав крик дяди Максима, патруль вскинул винтовки и дал залп по нашей баррикаде.
Мы ответили частым огнем из револьверов. Дядя Максим разрядил свою винтовку.
Городовые бегом скрылись за поворотом, подхватив одного раненого.
Мы были очень довольны случайной стычкой и бегством врага. Сережка улюлюкал вслед патрулю.
Дядя Максим тотчас выскочил за баррикаду, крича на ходу:
— Вставай, Мишка, вставай! Беги скорей домой, разбойник!
По мальчик не двигался. Подвернув под себя руки, он лежал неподвижно. Голова по уши зарылась в снег.
Отец поспешно подхватил его на руки, с трудом пролез в проход и положил у костра.
Мы бросились к мальчику.
Я в ужасе смотрел на побелевшее лицо Мишки, запорошенное снегом. Густая, темная струйка крови медленно сползала по его щеке. Вражеская пуля пробила голову.
Отец простонал:
— Ах, Мишка, я же говорил тебе — сиди дома, а ты… эх ты!..
Он вдруг сорвался с места, выскочил за баррикаду и выпустил заряд в том направлении, куда скрылся патруль городовых.
— О, будьте вы прокляты! Будьте прокляты!.. О, я вас…
А потрясенный Сережка опустился у трупа брата на колени и, словно желая разбудить его, тормошил за плечи и растерянно лопотал:
— Мишка!.. Ну, Мишка… Ну что ж это, Мишук?..
Отец вернулся с винтовкой за плечами. Решительно отстранив Сережку, он взял мальчика на руки и пошел прочь. Сережка двинулся за ним.
Отойдя несколько шагов, дядя Максим обернулся и срывающимся голосом сказал:
— Вы уж посидите, хлопцы… Отнести домой надо… сынишку-то. Эх!..
Голова мальчика бессильно качалась на ходу. Упала шапка. Отец остановился. Сережка поднял шапку и снова надел ее на маленькую растрепанную голову мальчика, как будто он еще нуждался в этом.
— За что, господи владыко? — донесся до нас голос дяди Максима.
Через минуту они скрылись за второй баррикадой.
Костер догорал. Я смотрел на огонь, но видел его как сквозь туман, языки пламени расплывались.
Сытинская типография догорала. Гулкими перекатами раздавались одиночные выстрелы. Трещал и ухал мороз. Москва насторожилась, как лев, готовый к прыжку. Вздыбленная баррикадами улица таила угрозу и месть.
Под утро Москва как будто успокоилась, заснула. Не слышно было даже одиночных выстрелов дружинников. Небо светлело. Бледнели звезды. Хищно разинув рты, застыли над кремлевскими башнями двуглавые орлы. Недвижно стояли колокольня Ивана Великого, занесенные снегом Царь-колокол и Царь-пушка. У памятника Александру Второму стоял окостеневший от холода часовой. На Красной площади было пустынно и тихо. Тверская улица от Иверской часовни до Страстного монастыря казалась вымершей. Склонив кудрявую, слегка запорошенную снегом голову, как всегда, на гранитном пьедестале стоял Пушкин и задумчиво смотрел вниз.
На Пресне, на всех окраинах города за баррикадами все еще горели костры, горели они и в центре — в лагере врагов. Над Москвой, то вспыхивая, то угасая, странно колебалось огненное марево.
Изредка от Сухаревой башни врезался в небо длинный голубой мяч прожектора и беззвучно падал то на Садовую улицу, то на Первую Мещанскую, то на Сретенку. И тогда, словно выскочив из земли, мгновенно возникали грозные гребни баррикад, одна за другой пересекавшие улицы от края и до края.
На галерее Сухаревой башни, на высоте двух этажей, рядом с прожектором стояла горная пушка и зло смотрела в сторону Садовой улицы, которая казалась особенно зловещей.
В сторону Первой Мещанской улицы уставился пулемет. А между ними на листе железа горел небольшой костер. Из огня торчали ножки стола или кресла, положенные крест-накрест. Вокруг, потопывая ногами, грелись солдаты. Тут же стояли два ведра, одно — с водкой, другое — с солеными огурцами. Как бы справляя повинность, солдаты по очереди брали висевшую на цепочке жестяную кружку, черпали водку и молча выпивали. Пили медленно, закусывая огурцами, морщились, крякали и отплевывались.
Поодаль стоял пижонистый офицерик, брезгливо поглядывая на солдат. Желая подбодрить их и поднять «дух патриотизма», он тоже подошел к ведру, зачерпнул водку общей кружкой и негромко произнес:
— А ну-ка, братцы, за царя-батюшку!
— Ура-ра-а!.. — рявкнул было чей-то голос и сразу осекся: никто не поддержал его.
Офицер вздрогнул, чуть-чуть пригубил и незаметно для солдат выплеснул водку под ноги. Сделать замечание солдатам, не поддержавшим его тост, он не решился и, подойдя поближе к огню, стал греть руки.
Солдаты молча следили за ним пьяными глазами.
К бородатому часовому, стоявшему у орудия, подошел худощавый молодой солдат и, покосившись на офицера, спросил вполголоса:
— А вам не страшно, Петрович?
— Чего страшно? — отозвался часовой. — Чать, не впервой воюем.
— Я не про то, Петрович, я про тех толкую, — объяснил солдат, показав пальцем в сторону видневшихся в глубине улицы баррикад. — У них тоже костры горят.
Петрович пожал плечами:
— А ну-к что ж, они, чать, тоже люди, мерзнут, поди, как и мы.
— Вот и я думаю, — живо подхватил молодой солдат, — мы — народ, и они, стало быть, народ, мужики то есть или, скажем, рабочие.
— Знамо дело…
Солдаты немного помолчали, а через минуту молодой заговорил снова с тоскливой ноткой в голосе:
— И зачем это, Петрович, народ на народ травят? Добро бы японцы были ай другие-прочие басурманы. А тут мы русские — и они русские, мы православные — и они вроде как крещеные…
— Не нашего ума дело, Микита, начальству лучше знать.
— Так-то оно так, а ежели пойти в рассуждение, нехорошо. Ей-богу, нехорошо, Петрович. Все начальство, слышь, из господ, а бунтуют наши, рабочие люди. У них, поди, и деревенские есть, сродственники разные.
— Да отцепись ты, зануда, не тяни за душу! — вспылил вдруг Петрович. — Они, слышь, супротив царя идут, богу не молятся…
— Эх, Петрович, а может, и тут обманство? — Молодой перешел на шепот: — Царь-то, говорят, тоже руку господ держит, за них, значит, стоит. И касательно бога врут, поди.
— Отстань, пиявка! Услышит его скородие — всыплет тебе «обманство»!
Но молодой не унимался и продолжал «зудить»:
— Ты смекни, Петрович, — вчерась мы всю енту улицу пушками разнесли, а седни она опять ощетинилась, глянь-кось!..
Оба солдата устремили взоры в глубину Садовой улицы, сплошь усеянную баррикадами.
Бородатый солдат проворчал:
— Ну-к что ж, стало, у их людей много.
— Вся Москва с ними, Петрович, — уверял молодой. — А мы, значит, насупротив лезем. У них, слыхал я, будто и бонбы есть.
— Ну есть, так что?
— И бонбы такой страшенной силы, что, ежели пальнет, может зараз цельный дом своротить. Вот те крест, дядя Егор!
— Не пужай, и без того страшно.
— А что будет с нами, ежели такой бонбой да в башню шарахнет?
В этот момент внезапным порывом ветра с углового магазина сорвало железную вывеску, и она с грохотом покатилась на мостовую.
— Га-а-а! — дико вскрикнул Петрович и выстрелил из винтовки.
Артиллеристы бросились к орудию.
Луч прожектора врезался в небо.
Пьяный пулеметчик моментально открыл огонь вдоль по Садовой улице.
Грохнуло орудие. Снарядом, как молнией, срезало трубу ближайшего дома.
— Стой, сто-о-ой! — заорал офицер, угрожая револьвером. — Сбесились, дьяволы!
Паническая пальба оборвалась.
Перепуганный офицер наскочил на пулеметчика:
— Зачем стрелял без команды, скотина?
— Эт-то… это Петрович первым пальнул, — заплетающимся языком возразил пулеметчик.
Офицер бросился к бородатому солдату:
— Ты что, болван, очумел?
Тот вытянулся в струнку.
— Громыхнуло чтой-то, вашскородие, а я думал — того… бонба.
— Откуда бомба, чучело ты этакое?
— Оттелева, вашскородь, — солдат указал в сторону Садовой улицы.
Офицер занес было руку, чтобы ударить солдата, но тотчас спохватился и, неловко повернувшись, отошел к костру. Потом схватил кружку, зачерпнул из ведра остатки водки и одним духом выпил до дна. Зубы офицера стучали.
Три дня шли бои плохо вооруженных дружинников с тысячами остервеневших драгун, казаков, жандармерии и полиции: револьверы и маузеры — против винтовок и пулеметов, десяток ручных бомб — против пушек и картечи, пятерки и тройки необученных рабочих — против рот и полков солдат, вооруженных до зубов, — таково было соотношение сил в эти дни… И все-таки решающих успехов правительственные войска не имели. Разгромленные и даже сожженные за день баррикады волей народа за ночь возникали снова, и линия боев оставалась неизменной. Это разлагало и пугало солдат, приводило в отчаяние начальников. Конца сражениям не было видно, «крамола» казалась неуловимой и вездесущей. Генерального боя дружинники не принимали, но пули как бы сами собою летели из-за углов, из форточек, с крыш домов, из-за массивных баррикад и чаще всего с фланга или с тыла — словом, оттуда, откуда их меньше всего ожидали. Это была настоящая партизанская война в условиях большого города…
Нет, в стане наших врагов ликования не было, а сам Дубасов чувствовал себя скорее в осаде, чем осаждающим. Его дом охранялся, как штаб действующей армии. У дверей и на площади около памятника генералу Скобелеву стояли пулеметы и батарея горных орудий. Перед домом взад и вперед разъезжали усиленные наряды драгун и казаков. Обычный страх «его превосходительства» за свою жизнь ничуть не уменьшился. Сейчас Дубасов находился в том самом кабинете, где заседал военный совет накануне стачки. Перед ним на огромном столе лежала необыкновенная карта, истыканная булавками с красными и белыми флажками: ото был фронт — план города Москвы. Красные флажки на нем означали баррикады, белые — расположение правительственных войск. Такого «фронта», кажется, никогда еще не было в истории России.
Стоя на длинных ногах и навалившись животом на стол, Дубасов изучал карту.
— Тэ-е-екс, — цедил он сквозь зубы. — Новинский бульвар… Зоологический парк… Кудринская… Садовое кольцо… Тэ-е-екс… С другой стороны — Шаболовка… Мытная… Завод «Гужон»… черт знает что… Да-с!
В кабинет вошел генерал Малахов. Дубасов пожал ему руку и тотчас указал на карту:
— Полюбуйтесь, ваше превосходительство! Вы уже четвертый день воюете с этим стадом баранов, а воз и ныне там…
Малахов «полюбовался» и, покосившись на гусиную шею Дубасова, хмуро разъяснил:
— Вы говорите, стадо баранов? Хорошо-с. Но если ваша карта и красные флажки соответствуют действительности, то надо сказать, что стратегия этих «баранов» не так уж глупа. Как видите, они со всех сторон окружают баррикадами центр города и пытаются взять нас в клещи. На их месте я бы ничего лучшего не придумал. А вы как полагаете?
Дубасов побагровел, готовый вспылить, но сдержался.
— Карта, надо полагать, более или менее точная: я получаю донесения через каждые полчаса. А впрочем, я вызову сейчас градоначальника — это его дело. — Он сердито ткнул костлявым пальцем в кнопку электрического звонка.
Ответа не последовало.
— Тьфу ты, черт, и звонки забастовали! Ариста-а-ар-хов! — рявкнул Дубасов в сторону двери.
В дверях мгновенно появилась тонкая прилизанная фигура чиновника в черном фраке с длинными фалдами на отлете. Фигура согнулась в дугу.
— Чего изволите, ваше высокопревосходительство?
— Немедля вызвать барона фон Медем! — приказал Дубасов, стоя спиной к чиновнику.
— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство! — Чиновник вильнул хвостами фалд и ринулся было к двери.
— Стой! — осадил его Дубасов. — Генерал Слезкин вызван?
— Так точно, вашство. — Не разгибая спины, чиновник снова повернулся лицом к спине начальника.
Как всякий уважающий себя сановник, Дубасов говорил с подчиненными коротко, отрывисто, глядя в сторону. Он полагал, что именно так говорил Наполеон со своими генералами, разумеется сложив руки на груди. Но сейчас Дубасов об этом забыл и на немой вопрос чиновника сделал лишь выразительный жест большим пальцем через плечо, что означало — пошел вон!
— Слушаюсь, вашство! — отозвался чиновник и, еще раз вильнув хвостами фрака, мигом исчез.
Проводив его взглядом, Малахов откровенно расхохотался.
— Видна ваша школа, Федор Васильевич, — не человек, а флюгер. Он, случайно, не из резины сделан?
Дубасов слегка опешил:
— А? Что?.. Ах, этот. Я не терплю рассуждающих.
— И вы, конечно, правы: хорошо бы и солдат такими сделать.
— Вот именно, — согласился Дубасов. — Тогда бы вы в первый же день раздавили мятеж и не довели бы до этого, — он зло провел пальцем по линии красных флажков на карте. — Дэ-с!
— Простите, ваше превосходительство, — сухо отпарировал Малахов, — сооружение баррикад всем народом явилось ответом на ваш удар десятого декабря.
— То есть?
— Я имею в виду расстрел из пулеметов и орудий безоружной толпы на Тверской, у Сухаревой башни, по всем улицам от Смоленской площади, бестолковый обстрел Пресни с Ваганьковского кладбища…
— Довольно, довольно! — оборвал Дубасов. — Все это мне известно. А вы где были, генерал?
Не повышая голоса, Малахов холодно ответил:
— Я солдат, а не мясник, с вашего позволения. Стрельба из пушек по безоружным толпам не моя специальность. Я действовал по вашему настоянию. Вы уверяли нас, что разгром мирной толпы посеет панику среди мятежников и сорвет восстание. И вот результат, — он тоже ткнул пальцем в карту и демонстративно отошел от стола.
Неизвестно, чем бы кончилось препирательство двух генералов, если бы в кабинете не появился градоначальник — барон фон Медем.
— Здравия желаю, ваше превосходительство!
— Прошу! — сердито отрубил Дубасов, выразительно показывая на план города. — Есть новости?
— Как не быть, ваше превосходительство, — любезно отозвался барон Медем, вооружаясь булавками с красными флажками. — Баррикады появились вот здесь — на Арбате и по всем переулкам, к нему примыкающим, — он ловко воткнул булавку в соответствующем месте карты. — Потом на Лесной, на Долгоруковской, в Миусах… Впрочем, они уже отмечены… Дальше… Все улицы и переулки, идущие от Никитских ворот к Садовому кольцу. — Он воткнул еще несколько булавок. — Большая и Малая Бронная…
— Так близко к центру? — удивился Малахов.
— Совершенно точно, — хмуро подтвердил барон. — Прошу обратить внимание: передняя баррикада Малой Бронной непосредственно угрожает Тверскому бульвару, который пока еще в наших руках. Гигантское сооружение, ваше превосходительство! Я должен доложить также, что весь район Пресни совершенно неприступен Попытки проникнуть туда со стороны Зоологического парка и Новинского бульвара были отбиты, и даже с заметными потерями. Пресня ныне находится во власти районного Совета, а фактически всем командуют большевики. Такое же положение в Лефортовском районе. Боевые дружины завода «Гужон» осадили большой отряд драгун, и если мы его не выручим, то…
— Нет, не выручим! — перебил Малахов. — Сейчас свободных частей не имеется. Посмотрим, что будет к вечеру.
Барон пожал плечами и продолжал:
— Представьте себе, господа, Симоновская слободка забаррикадировалась со всех сторон и объявила себя «Симоновской республикой»! Вы понимаете, что это такое? Замоскворечье тоже ощетинилось баррикадами. Говорят даже, что большевистскими дружинами там командует какая-то звероподобная женщина под кличкой Землячка…
— Совершенно точно, господа, я могу это подтвердить, — перебил барона незаметно вошедший в кабинет начальник охранки. Его дынеобразная голова блестела, в углах губ застыла любезная улыбка. — Только эта Землячка, по нашим данным, ничуть не похожа на зверя: обыкновенная женщина, среднего роста, в пенсне, но говорит, как бритвой бреет.
— Значит, она уже в ваших руках? — живо спросил барон Модем.
Охранник неприятно поморщился:
— Никак нет. Сейчас арестовать Землячку не так-то просто: сначала надо разгромить весь район и разнести баррикады, чего вы еще не сделали, барон…
Дубасов перебил его.
— В каком положении Николаевский вокзал? — обратился он к Малахову. — Связь с Петербургом надо обеспечить во что бы то ни стало.
— Там все в порядке, — ответил Малахов. — У вокзала были настоящие бои с применением орудий и пулеметов. Храбрость рабочих-дружинников просто изумительна: почти с голыми руками лезли на пулеметы.
— Вы, кажется, в восторге от этих бандитов, генерал? — съязвил Дубасов, снова склоняясь над картой.
— Храбрый враг достоин уважения. Господин барон может подтвердить, что эти «бандиты» показали себя большими рыцарями, чем мы с вами, ваше превосходительство.
— Это еще что такое? — огрызнулся Дубасов, метнув злой взгляд на барона.
— Это весьма удивительно, — подтвердил барон Медем. — То есть непонятно: бунтовщики захватили полицейский участок…
— На Малой Грузинской, ваше превосходительство, — поспешил пояснить начальник охранки. — Дружина фабрики Шмита.
— И что же?
— Они забрали все оружие, порвали портрет его величества государя, а городовых отпустили невредимыми, то есть очень глупо…
— Но самое поразительное, господа, это случай с жандармами, — снова перебил барона охранник. — Кажется, одиннадцатого в Каретном ряду большая дружина дала бой эскадрону жандармов, загнала его во двор какого-то дома и, обезоружив, отпустила на все четыре стороны. Под честное слово, заметьте! Как вам это нравится? Джентльмены — и все тут.
— Ослы! — подвел итог разговору Дубасов и повернулся к охраннику: — Вы сказали, дружина Шмита?
— Так точно, фабриканта Шмита. Он сам, на свои средства, вооружил дружину рабочих, и вооружил недурно — маузерами, винчестерами, кажется, есть и «македонки»…
Дубасов вздрогнул.
— А где охранка была? Почему этот изменник до сих пор не расстрелян? Подчеркиваю — почему?
Слезкин вытянулся в струнку, слегка изменившись в лице.
— Наша агентура, ваше превосходительство, узнала об этом только на днях…
— К чертям собачьим вашу агентуру, так вашу…
Владыка губернии изволил выразиться так крепко, что даже видавший виды Малахов опешил, а начальник охранки инстинктивно отшатнулся назад. Барон Медем спокойно хлопал глазами, глядя в рот разгневанному начальнику.
— Осмелюсь доложить, — как бы оправдываясь, продолжал охранник, — фабрикант Шмит не одинок-с; революционерам помогали и другие, даже весьма уважаемые фабриканты, купцы…
— Кто? — грозно спросил Дубасов.
— На вооружение дружин немалые деньги давали фабрикант Савва Морозов, молочник Чичкин, булочник Филиппов…
— Филиппов? — изумился Дубасов. — Поставщик двора его императорского величества?
— Так точно. Дает большие суммы даже некий писатель Максим Горький, а в действительности обыкновенный мещанин — Алексей Пешков.
Дубасов окончательно вышел из себя:
— И писаки туда же? Арестовать!
— Осмелюсь доложить, — не без иронии возразил охранник. — Горький недавно сидел в крепости за преступный протест против избиения якобы безоружных петербургских рабочих девятого января, но…
— Но что? — прошипел Дубасов.
— Но указом его величества государя императора освобожден-с… Заграница, понимаете ли, подняла шум: всемирно известный писатель — жертва кровавого деспотизма, азиатчины!.. Позор цивилизации! И вот…
Дубасов сделал вид, что ничего особенного не случилось, что никакого приказа об аресте Горького он не давал и что речь идет только о фабриканте Шмите.
— Фабрику Шмита немедленно разгромить и сжечь. Фабриканта схватить и повесить на фонарном столбе, как предателя!
Малахов сухо возразил:
— Фабрика Шмита находится на Пресне за Горбатым мостом и отделена от центра целой сетью баррикад. Прежде чем разгромить ее, нам придется подавить восстание. А я уже имел честь докладывать вашему превосходительству, что почти вся пехота ненадежна, а верные нам части измучены вконец. Без поддержки из Петербурга вряд ли…
— В Петербург я уже обращался не раз, — неохотно сообщил Дубасов. — Ответ один — свободных войск для посылки в Москву нет. Сегодня буду говорить с его величеством по прямому… Полагаю, на сей раз он не откажет.
— Осмелюсь доложить, — усомнился начальник охранки, — в Петербурге тоже не сладко: ждут восстания. Есть данные, что туда пожаловал и сам Ленин…
— Арестован? — живо подхватил Дубасов.
— Никак нет. Нам известно лишь, что Ленин незаметно исчез из поля зрения нашей разведки и, по косвенным данным, находится сейчас в Петербурге или где-то в окрестностях…
— За пределами вашей досягаемости? — сострил Малахов. — Вот если бы он явился в Москву да сказал бы вам свой точный адрес, тогда бы вы обязательно поймали его. Хо-хо…
— Извиняюсь. Теперь мы поймали бы его и без адреса.
— Дивлюсь. Чем объяснить такую прыть?
Генерал Слезкин охотно пояснил, обращаясь, однако, не к Малахову, а к Дубасову:
— Нам удалось поставить внутреннюю разведку почти во всех революционных партиях. К сожалению, некая особа пока не добралась до цекистов партии большевиков.
— Вы, кажется, сказали — особа? — переспросил Дубасов.
— Так точно, женщина-с. Она уже несколько лет работает в партии социалистов-революционеров, имеет связи с меньшевиками, знает некоторых знаменитых большевиков. Гениальный осведомитель, господа! Для женщины это просто феномен какой-то! Позвольте иллюстрировать хотя бы одним фактом, ваше превосходительство…
Дубасов молча кивнул головой.
— Сын и дочь этой дамы, — восторженно продолжал Слезкин, — настоящие революционеры, связанные с подпольем. Но им даже не приходит в голову, что они являются слепым орудием своей матери — нашего агента. Через них она расширяет свои связи с партиями, лично знакомится с крупными революционерами, узнает их планы, помогает материально пострадавшим от ее же рук лицам и даже принимает участие в подготовке некоторых противоправительственных мероприятий, которые, разумеется, блестяще разоблачаются в самый решающий момент. Она ведет свою опасную игру так тонко, что до сих пор в революционных кругах находится вне подозрений.
— Вот подлюга! — искренне изумился Малахов.
— Она есть настоящий патриот нашего отечества, — возразил барон фон Медем, торжественно подняв указательный палец, — то есть верный слуга государя императора!
— За большие деньги, конечно, — не унимался Малахов, который пользовался каждым случаем, чтобы так или иначе поддеть начальника охранки.
— Ну да, это само собой, — согласился тот, отвечая Малахову. — Деньги она берет немалые, но ведь и работает прекрасно…
— Грош цена вашей патриотке, если такой человек, как Ленин, остается на свободе, — заключил Дубасов.
Дверь кабинета приоткрылась.
— Ваше высокопревосходительство, — раздался тревожный голос чиновника, — Петергоф у провода.
Дубасов рывком вскочил с кресла и устремился к двери.
— Извиняюсь, господа, его императорское величество…
Через секунду он уже был в соседней комнате, где находился прямой провод, соединявший Москву с Петербургом.
— Честь имею явиться, — сказал генерал-губернатор в трубку телефона, вытянувшись в струнку. — Министр двора его императорского величества?.. Слушаюсь! Жду у телефона…
Прислонившись спиной к стенке, с трубкой в руке, минут десять он стоял как столб. Потом вздрогнул и вмиг согнулся дугой.
— Ваше величество?.. Прошу прощения за беспокойство, ваше величество… Я хотел…
Трубка сердито зашипела. Дубасов замер.
— Так точно, ваше величество, — ответил Дубасов, когда шипение смолкло. — Вся Москва в баррикадах. Мятежники берут нас в клещи. Верные престолу части измучены до последней степени… Несем потери. Почти вся пехота обезоружена и заперта в казармах… Умоляю о присылке из Петербурга надежных полков…
Трубка снова зашипела.
Дубасов покрылся потом, побагровел, но, очевидно вспомнив, что он только у телефона, а не перед лицом «его величества», выпрямился.
— Как вам будет угодно, ваше величество… Я понимаю, ваше величество, в Петербурге тоже… Так точно, ваше величество, но в данном трагическом случае речь идет о возможном крушении монархии, ваше величество…
Царь, видимо, оборвал речь губернатора, и трубка долго шипела и трещала, заставляя Дубасова все крепче сжимать ручку телефона, так что концы его длинных пальцев побелели. Наконец Дубасов решился и более твердым голосом возразил:
— Я готов положить жизнь свою к стопам вашего величества, но осмелюсь доложить, что вслед за Москвой начались восстания в Малороссии, в Грузии, в Латвии, в Донбассе, в Сормове, Севастополе, Новороссийске, в Перми…
В трубке раздался треск, оборвав перечень восставших городов.
Дубасов покорно выслушал царя и, забывшись, низко поклонился.
— Ваше величество, осмелюсь доложить: если не усмирить Москву немедленно, нельзя ручаться за целость престола и монархии. Вся Россия смотрит на Москву.
На сей раз трубка пискнула жалобно, и лицо Дубасова расплылось в улыбке.
— Счастлив слышать это, ваше величество… Примите уверение в моей неизменной любви и преданности… Да, да! Мечом и кровью!
Дубасов простоял еще минуты две. Трубка молчала… Тогда он рывком выпрямился и швырнул трубку на рогульку.
— Не царь, а дубина стоеросовая!..
После гибели младшего сына дядя Максим резко изменился, стал мрачен, задумчив, молчалив. Винтовку он не выпускал из рук. Часто, словно по забывчивости, пересчитывал наличие патронов. Временами угрюмо смотрел в небо и укоризненно качал головой. Нет, я не видел, чтобы он молился или упоминал имя божье… Сережка с тревогой следил за ним.
Три дня подряд с раннего утра, с винтовкой в руках, дядя Максим куда-то исчезал, возвращаясь только поздно ночью. На просьбу Сережки взять его с собой он резко отказывал:
— Нет! Я один…
Но вскоре он сам сказал, куда и зачем уходил:
— Был на охоте, убил трех бешеных собак.
Это означало, что в течение дня он подстрелил трех городовых — месть за сына. Он бил наверняка и непременно в голову.
Но было бы неправильно думать, что действиями дяди Максима руководило только чувство мести отца за любимого сына. Нет, за дни стачки он на собственном опыте почувствовал и понял, что нет более беспощадного врага рабочего класса, чем царский режим и его опричнина. Он стал революционером, хотя не знал еще программы ни одной партии.
Он часто и с большой тревогой вспоминал о Петре.
— Опять не пришел ночевать Петруха. Не случилось ли что-нибудь?
— Да нет, — успокаивал его Сережка, — он же начальник десятки, как он может уйти с завода? И ты не волнуйся, папаша, он обязательно придет — парень с головой.
До прибытия семеновцев из Петербурга шли упорные бои по всему городу, с переменным успехом и почти на той же линии баррикад, построенных 9 и 10 декабря. Дружинники проявляли чудеса храбрости и изобретательности. Так, тринадцать дружинников Миусского трамвайного парка в течение целого дня выдерживали осаду воинской части в пятьсот человек с артиллерией и сумели уйти без потерь, когда кончились патроны. Таких примеров было множество.
По соотношение сил постепенно менялось в пользу Дубасова. К нему прибывали новые части, а наши силы шли на убыль; истощалось снаряжение, не хватало оружия; дружинники, разбитые на тройки, пятерки и десятки, жестоко уставали, сбивались с ног, несли потери. Рабочие начинали голодать.
К 16 декабря были разгромлены баррикады в Замоскворечье, сложила оружие «Симоновская республика», очистилась Шаболовка и некоторые другие улицы. Отсюда дружинники, как правило, уходили на Пресню, которая до сих пор оставалась неприступной. Туда же ушел и Петр с дружиной завода «Гужон». Обо всем этом мы узнали, конечно, значительно позднее, так как связи часто порывались. По кольцу Садовой, от Сухаревки до Кудринской, и на границах Пресни продолжались бои.
Баррикады Оружейного переулка громили и растаскивали с обоих концов.
Часть нашей маленькой дружины ушла на Пресню, мы же с дядей Максимом и Сережкой решили в ночь на 17-е поодиночке пробраться в район Бронных улиц, где сохранилась еще сеть баррикад, защищаемых кавказской дружиной студентов и небольшими группами рабочих.
Район Бронных оказался в тылу войск, наступавших на Пресню со стороны Кудринской площади и Новинского бульвара. Он уцелел до сих пор лишь потому, что все его улицы и переулки были кривыми, узкими, с разными тупиками и выступами, удобными для обороны даже с нашим жалким оружием. Это была заноза в теле врага.
Ранним утром 16 декабря из Петербурга в Москву прибыли Семеновский и Ладожский полки с артиллерией и пулеметами. Весть об этом в тот же день дошла и до нас. Мы сидели на одной из последних баррикад в Оружейном переулке, решив покинуть ее только ночью. Я ожидал, что бой немедленно разгорится с новой силой, но получилось как раз наоборот — пальба в разных концах города стала реже, нажим на баррикады Оружейного прекратился, и только в районе Пресни изредка ухали пушки. Это необъяснимое затишье казалось зловещим. Так затихает ветер перед бурей.
С прибытием семеновцев настроение дружинников стало падать.
С мыслью о поражении Сережка не мог примириться; он так был уверен в победе, так трепетно ждал ее, что весть о прибытии семеновцев и разгроме наших позиций в центре свалилась на него как гром среди ясного неба. Он не мог и не хотел понять, что его мечты о свободе уже разбиты. «Нет! Мы еще поборемся!..» — в таком настроении уходил он с отцом на Малую Бронную, где мы условились встретиться сегодня ночью.
А я?.. Что сказать о моем настроении в этот день? Я — агитатор, я — большевик, который должен быть там, где может понадобиться если не его довольно жалкое оружие, то его слово, его убеждение и вера в конечную победу нашего дела. И все же мне было тяжко, и сердце никак не мирилось с возможным поражением. Я еще надеялся: «А вдруг откуда-то явится помощь — восстанет Петербург, Кавказ, Варшава или вырвется из казарм пехота и… Почему нет?»
Так я раздумывал, пробираясь в одиночку по лабиринту баррикад к Малой Бронной.
Это было в сумерках, когда день еще не угас, а ночь не наступила. Густо шел снег, покрывая все белым пухом, округляя и сглаживая фантастические очертания баррикад. Было не очень холодно, и я приплясывал несколько реже обычного. Канонада, доносившаяся со стороны Пресни, стала реже и глуше.
Добравшись до Малой Бронной, я вспомнил о Вере Сергеевне: а вдруг она еще здесь? Правда, она связана с комитетом и может быть послана в любой район, но как знать… И я опять оказался во власти фантазии. А что, если мои мечты о встрече с ней на баррикадах сбудутся? Что, если и в самом деле я спасу ее от смерти или, легко раненную, вынесу из-под огня? Как это было бы чудесно! Мне казалось, что без Веры Сергеевны мир осиротеет, а партия потеряет одного из самых верных своих солдат.
Не знаю, куда бы завела меня фантазия, если бы впереди себя я вдруг не заметил человека, торопливо уходившего в сторону соседней улицы, где не было уже ни одной баррикады. Кажется, в серой шинели? Не пристав ли?.. Я инстинктивно схватился за свою «козью ляжку» и, ускорив шаг, быстро догнал незнакомца. Полицейский «чин»! Какая дерзость, однако, — один сунул нос за баррикады! Правда, баррикада, за которой он, по-видимому, побывал, никем не охранялась, а «чин» без оглядки спешил прочь. Сгоряча я было поднял револьвер, чтобы пустить ему пулю в спину, но на какую-то долю секунды палец застыл на спуске. Как стрелять в спину человеку, который не думает даже защищаться, даже не подозревает, что за его спиной шагает смерть? А окликнуть — смешно. Я же не рыцарь… Мгновенный холодок прошел по сердцу. Спина смущала меня. Мне казалось, что выстрелить в спину — все равно что убить пленного или связанного… Тьфу, черт! Еще пара шагов — и «чин» скроется за углом. Нет уж, извините! Я решительно нажал спуск, и — трах!.. Курок щелкнул, а выстрела не последовало, осечка!
Полицейский оглянулся. На секунду я увидел круглое бледное лицо, вытаращенные в страхе глаза и пышные черные бакенбарды. Пристав?!
Я снова нажал собачку, но «чин» с такой дьявольской быстротой шарахнулся в сторону, что пуля пролетела мимо. Я в бешенстве выпалил одну за другой все пули из барабана. «Чин» дико петлял из стороны в сторону, даже не пробуя отстреливаться, а через мгновение он уже был за углом дома, в полной безопасности. Мне хотелось трахнуть свою «ляжку» об стену — так я был взбешен неудачей. До сих пор не могу простить себе эту минуту донкихотства. Вероятно, по тем же мотивам наши дружинники отпускали с миром пленных городовых и жандармов.
Продолжая ругать себя, я шел, как было условлено, к головной баррикаде Малой Бронной, выходившей к Тверскому бульвару. Становилось темнее. Кое-где за баррикадами горели костры. Значит, есть и защитники. Но почему здесь так тихо? Ни одного выстрела. Только со стороны Пресни временами доносился гул орудий. Там что-то горело, и небо полыхало кровавым заревом. По пути я останавливался у костров погреться, а кстати и прощупать настроение дружинников. Пароль на сегодня был новый:
— Кто идет?
— «Свобода»!
— «Смерть тиранам»! Проходи, товарищ!
И меня тотчас забрасывали вопросами:
— Что слышно нового?
— Как на Пресне?
— Какие директивы Совета?
Однако никто еще не заговаривал о прекращении борьбы, хотя все были в тревоге и напряжении.
Я старался поддержать бодрость, уверяя, что не все еще потеряно, что надо ждать указаний Совета и партии.
Наконец я добрался до места. Здесь тоже горел костер из кучи разного барахла — доски, поленья, сломанный ящик, потроха старого дивана…
А какая замечательная баррикада! Куда больше и массивнее «нашей»! Поверх всего она была засыпана снегом, полита водой и теперь стояла как ледяной вал. В центре, как обычно, висел на палке красный флаг, а по ту сторону баррикады стояло огромное чучело из снега, с метлой на плече. Мне разъяснили, что это сам губернатор Дубасов.
У костра грелось человек семь или восемь дружинников, кажется кавказцы. Все вооружены были винчестерами или маузерами. Тут же я увидел и моих друзей — дядю Максима с Сережкой. Сережка радостно бросился навстречу:
— Как хорошо, что ты пришел! Как хорошо! А я уж думал, что тебя ухлопали, ей-богу!
Он так шумно со мной здоровался, что все обратили внимание и я сразу попал в окружение незнакомых дружинников. При свете костра я мог только заметить, что в большинстве это были молодые люди — рабочие, студенты и несколько кавказцев. Среди них выделялся стройный грузин с орлиным взглядом блестящих черных глаз. На нем была мохнатая бурка, в руках винчестер. Я догадался, что это начальник дружины. Он первый со мной поздоровался:
— Гамар чеба[2], товарищ! Садись, оратор, гостем будешь.
Он усадил меня на бочонок, на котором только что сидел сам.
— Откуда вам известно, что я оратор? — спросил я, смеясь и, конечно, догадываясь, в чем дело.
— Серега сказал: «Сейчас, говорит, придет наш оратор и все расскажет».
Подошел и дядя Максим:
— Что хорошего, сынок?
— Да-да, что вы можете сказать хорошего? — с явной иронией переспросил какой-то дружинник, выступая на свет костра.
Э-э, да это товарищ Митин! Тот самый меньшевик, который так горячо спорил со мною на кухне у Елены Егоровны. Сейчас поверх пальто на нем висела сумка с медикаментами, он был в меховой шапке и в теплых валенках. Студенческой формы не было заметно. Значит, он работал на медпункте.
Его тон мне не понравился, но я должен был ответить, — конечно, не для него, а для дружинников, для дяди Максима, Сережки…
А что я мог им сказать? Чем утешить? Какую надежду влить в сердца этих героев, которые знали о прибытии семеновцев и чувствовали, что конец приближается?.. Мне самому было дьявольски трудно. Я был так же молод, как они, и тоже хотел бы услышать вещее слово о близкой победе. Но я — член партии, один из тех, кому не положено впадать в отчаяние в дни невзгод и поражений, кто обязан смотреть вперед и видеть будущее; эту миссию большевика я знал твердо и решил потолковать с дружиной.
— Да, положение нелегкое. Садовое кольцо наполовину очищено и занято войсками. Баррикады за Москвой-рекой разбиты. Прибыла царская гвардия и вся брошена к Пресне. Там уже гремят пушки и полыхает пожар. Там бьются наши товарищи, они будут сражаться до последней минуты. А мы здесь должны поддержать их, оттянуть на себя хоть часть вражеских сил. Как знать, что будет завтра… А вдруг придет помощь? А что, если обезоруженная пехота вырвется из казарм и примкнет к восстанию?
Нет, мы не должны думать о поражении. И, во всяком случае, не сложим оружия, пока не будет директивы штаба, призыва нашей партии…
Возможно, я говорил не так и не теми словами, но не в словах было дело — хотелось зажечь сердца, укрепить веру в победу революции.
И, представьте себе, слово подействовало. У ребят загорелись глаза, дядя Максим кивнул головой как бы в знак согласия, а начальник дружины пожал мне руку:
— Хорошо, будем драться. Мы и сами так думали…
Митин промолчал и отошел от костра.
— Молодец, Пашенька, — мягко сказал знакомый голос.
За моей спиной стояла Вера Сергеевна.
Я повернулся так порывисто и радостно, что она невольно обняла меня и улыбнулась той самой улыбкой, от которой замирало сердце и на душе становилось светлее.
— Сестру встретил, оратор? — громко спросил Сережка.
— Да, старшую, — ответил я и, глянув на Веру Сергеевну, тихонько добавил: — Родную…
Ее тотчас окружили, как старую знакомую, и забросали вопросами. Она охотно отвечала всем и каждому и, видимо, для всех была здесь желанным гостем. На ней было все то же синее пальто, на голове котиковая шапочка, через плечо висела сумка с медикаментами, в руках муфта. На сумке был виден красный крест.
Поговорив с ребятами, мы отошли в сторону.
— Ночью вряд ли нападут на нас, — сказала Вера Сергеевна. — Зайдем на наш медицинский пункт — он в общежитии студентов, за второй баррикадой.
По дороге она рассказала мне, что в самом начале восстания на Малой Бронной курсистки и студенты создали медицинский пункт, он уже оказал помощь нескольким дружинникам, раненным за последние два дня. В этом пункте пришлось работать и Вере Сергеевне. Но она работала не только как сестра — с сумочкой медикаментов через плечо она обходила весь район Бронных, останавливалась и беседовала с каждой группой дружинников, защищавших баррикады, ободряла их, призывала к стойкости, объясняла положение.
Тепло и почтительно обращались с ней дружинники головной баррикады; я понял, что ее все знали и уважали. Иначе и не могло быть — ведь это же Вера Сергеевна!
В общежитии окна были завешены, на большом столе горела керосиновая лампа. Тут же лежали горка медикаментов, бинты. Вдоль стены стояло несколько коек, но раненых не было. Две курсистки в полном обмундировании дремали на койках в дальнем углу комнаты.
Вера Сергеевна усадила меня на табуретку около стола, сама устроилась рядом.
Не дожидаясь вопросов с моей стороны, она вполголоса рассказала, что случилось с ней после моего посещения 10 декабря. Оказывается, она была назначена комитетом помощником ответственного организатора Городского района, а когда началась стачка, стала работать в химической лаборатории по заготовке ручных бомб. Но вскоре эту лабораторию пришлось ликвидировать.
— А здесь бомбы тоже имеются? — спросил я шепотом.
— Может быть, — неопределенно ответила Вера Сергеевна, укладывая в свою сумочку заготовленные бинты. — Думаю, что завтра будет горячий день.
— Последний?
Она бросила на меня тревожный взгляд.
— Не надо так думать, дорогой мой. Последний день бывает только для мертвых, а живые борются и побеждают. Понятно?
Этот знакомый вопрос сейчас почему-то особенно взволновал меня. Вот так же и тогда, когда я был еще зеленым юнцом, она терпеливо разъясняла мне, что такое жизнь, что есть счастье, и в конце непременно спрашивала: «Понятно?» А я молча кивал головой и радостно улыбался: передо мной открывался новый мир. Вот и сейчас я не мог оторвать глаз от ее светлого лица…
Мы долго беседовали о разных вещах, но разговор как бы сам собою возвращался к событиям дня. Вера Сергеевна ни слова не сказала о возможности поражения восстания, но я чувствовал, что для нее этот вопрос решен.
Кажется, она что-то знала, но не хотела сказать мне.
Она с ненавистью говорила о поведении меньшевиков и эсеров в эти дни:
— Я не рада, что мои подозрения оправдались на деле. Меньшевики и эсеры уже дважды предлагали сложить оружие. И это в самый разгар борьбы! Мы отказались. А меньшевики сепаратно выпустили листовку с призывом кончать стачку и восстание. Быть может, она уже ходит по рукам…
— Но ведь это предательство! — воскликнул я, пораженный такой вестью.
— Нож в спину! — Вера Сергеевна рывком сняла с себя сумку с медикаментами. — Мы оказались слишком доверчивыми. Товарищ Ленин еще в апреле предостерегал нас от чрезмерного благодушия в отношении наших «союзников» — меньшевиков.
Очевидно заметив мою растерянность, она оборвала речь и резко изменила тон:
— Не унывай, друг, и верь в победу. Она неизбежна… если не сегодня, так завтра. Наше дело бессмертно…
Она была очень бледна и утомлена до крайности. Я посоветовал ей прилечь и отдохнуть, пока тихо.
— Хорошо. Я в самом деле немного устала.
Она проводила меня до двери и, словно желая подтолкнуть меня за порог, обняла одной рукой за плечи и коснулась губами моей щеки.
— До свидания, голубчик!
Я дрогнул… Так мать провожает любимого сына в опасный путь — дрожит за его жизнь, но не хочет лишить его мужества и веры в победу.
На улице было холодно и странно тихо. Канонада смолкла. Не слышно было и оружейной трескотни. Город молчал. Над Пресней багровыми зарницами полыхало пожарище. Баррикады казались окутанными ватой, улица спящей.
Я невольно остановился и поднял голову. Редкие серые облака медленно плыли по небу, в темных просветах лучисто и ярко сияли звезды. А какая тишина и покой! Да уж не сон ли это?..
У головной баррикады горел еще костер — два бревна и сломанный ящик. Сережка и трое дружинников молча сидели вокруг костра, дремотно опустив головы. Их согнутые фигуры и лица то озарялись вспышками огня, то меркли и темнели, сливаясь с ночью. Тяжело опираясь на винтовку, за спиной Сережки, как часовой, стоял дядя Максим. Только начальник дружины размеренно шагал взад и вперед вдоль баррикады. Он не услышал, как я подошел к нему.
— Гамар чеба, товарищ!
Начальник отскочил в сторону, схватившись за винчестер.
— Ах, это ты, оратор? Здорово, друг.
— Что случилось? — тихо спросил я, показав на приунывших дружинников.
— Ничего, кацо. Теперь уже «гамар чеба» не подходит.
Меня обдало холодом.
— Неужто?..
— Пришел приказ, — резко перебил меня начальник, — кончать борьбу, прятать оружие, уходить. Конец, товарищ…
Это было сказано с такой болью, что я схватил его за руку.
— Не унывай, друг, ты же большевик! Сегодня побили нас, а завтра мы… — повторил я слова Веры Сергеевны.
— Что завтра? Какого черта ожидаете вы завтра? — истерично закричал вдруг Митин, подскочив к нам вплотную. — Завтра нас в порошок сотрут! Мы еще три дня назад призывали кончать эту заваруху! Вы не послушались, пошли за большевиками! Теперь сами расхлебывайте кашу!
Начальник сурово осадил его:
— Помолчи, ишак! Уходить хочешь? Уходи! Не мешайся под ногами!
— И уйду, и уйду! — сразу снизив тон, обещал Митин, отходя от костра. — Из принципа уйду! Из принципа!
— А я остаюсь! — вперед выдвинулся молодой дружинник с маузером в руках. — Я тоже меньшевик, но буду до конца с большевиками, с рабочими. А ты просто трус, Митин! Уходи скорей, а то… — он угрожающе поднял маузер.
— Спокойно, друг! — начальник положил руку на плечо дружинника. — Крысы бегут с тонущего корабля. Пусть эта крыса бежит. Но наш корабль не потонет, товарищи! Мы еще выплывем!
Нас окружила вся дружина, возмущенная и взволнованная.
Митин незаметно исчез.
Дядя Максим тяжело вздохнул:
— Никто как бог…
Сережку будто кто-то подбросил, он рывком подскочил к отцу и дерзко бросил ему в лицо:
— Бог? Где он, твой бог, батя? Куда делся милостивый? За что братишка убит? Почему бог народ карает? Почему он за царя, черт меня побери, батя? — Сережка исступленно погрозил кулаком в небо!
— Окстись, безбожник! Ты с ума сошел! — Дядя Максим в гневе поднял было руку над головой Сережки, но через мгновение мягко опустил ее на плечо сына. — Ничего, сынок, без поражений войны не бывает, а бог… — Он глянул в небо и сокрушенно покачал головой. — Да… вот оно что…
Нет, он не перекрестился, как я ожидал.
За второй баррикадой неожиданно прогремел пистолетный выстрел.
Дружинники схватились за оружие.
— Приготовьсь! — скомандовал начальник. — Сбегай, Сережка, узнай, что там случилось.
Сережка стремглав бросился на выстрел, выхватив из кармана свой «бульдог».
Прошло несколько минут паи ряженного ожидания. Затем послышались голоса и скрип шагов.
— Эй, кто там? — окликнул начальник.
— Свои! — отозвался Сережка, появляясь в проходе баррикады.
За ним шли еще двое дружинников, подталкивая впереди себя высокого, плотного мужчину в мохнатой папахе, в потрепанном пальто и в сапогах. На первый взгляд его можно было принять за дружинника.
— Братцы! Товарищи! — в страхе причитал он, упираясь. — Я же сам дружинник… рабочий я…
— Да замолчи ты, гадина! — зло прикрикнул на него Серега, ткнув дулом револьвера в широкую спину незнакомца. — Здесь разберут.
Незнакомец с такой силой рванулся прочь, что свалил с ног дружинника, державшего его за рукав, но и сам упал в снег, к ногам начальника.
Тот взял его на мушку винчестера.
— Садись, кацо, гостем будешь.
Продолжая гнусить, человек медленно поднялся на четвереньки и встал на ноги.
— Откуда вы его взяли? — спросил начальник, обращаясь к дружинникам, приведшим незнакомца.
— У крайней баррикады. Хотел пройти втихую. Пароля не знает. Шпик, должно быть. Вот браунинг отобрали.
— Не верьте, начальник, я сам рабочий, — опять заныл незнакомец, — сам кричу «долой самодержавие»…
— Цыть ты! — сердито оборвал его дядя Максим. — А ну-ка, сынок, подбрось дровишек в костер, поглядим, что за птица такая.
Сережка быстро подбросил несколько сухих досок.
— А ну, покажи свою личность, «рабочий»! — приказал дядя Максим, тронув прикладом винтовки дико озирающегося незнакомца. — Повернись к огню, тебе говорят!
Тот неохотно повернулся лицом к огню. Полное, круглое лицо с черными бакенбардами озарилось светом костра.
Я чуть не вскрикнул он, пристав! — но как-то сдержал себя, решив проверить первое впечатление. Мало ли кто носит бакенбарды…
— Фамилия?
— Где работаешь?
— В какой должности? — посыпались вопросы.
Стуча зубами и заикаясь, он назвал какую-то фамилию.
— Кузнец я, братцы… Всю жисть своими руками…
— Ах, ты кузнец? — переспросил коренастый дружинник, хватая незнакомца за кисть руки. — Я тоже кузнец. Покажь лапы!
Незнакомец в испуге отдернул руки назад — они были в теплых перчатках. Но Сережка мигом перехватил одну руку, содрал с нее перчатку и, притянув к огню, тщательно осмотрел и ощупал ладонь.
— Хорош кузнец — ладони как подушки и ни одной мозоли…
— Шпик! — сказал начальник. — Судить будем.
Шпион сразу побледнел и внезапным ударом кулака в челюсть свалил Сережку в снег. Но грузин успел схватить его за воротник. От рывка пальто распахнулось, и медные пуговицы полицейского мундира блеснули при свете костра.
— Пристав! — крикнул я, узнав в шпионе того самого полицейского, которого упустил вечером.
Я не успел опомниться, как в воздухе мелькнул приклад винтовки дяди Максима и опустился на голову врага.
— Смерть фараону!
Начальник резко повернулся к дяде Максиму:
— Зачем так? Судить надо было!
Старик гневно сверкнул глазами:
— Они без суда сынишку моего убили…
Лицо грузина омрачилось.
— Оттащите эту падаль за ворота!
Приказ был быстро исполнен. Начальник пригнулся к огню, посмотрел на свои часы.
— Пора… Ко мне, ребята!
Когда дружинники окружили его, он вынул из-за пазухи листовку Московского комитета пашей партии и ровным, холодным голосом стал читать ее.
Все слушали молча, не шевелясь, глядя на костер.
— «Скоро мы снова приступим к упорной борьбе, — доносился до меня голос чтеца. — Новая схватка с проклятым врагом неизбежна, близок решительный день. Опыт боевых дней многому научил нас, этот опыт послужит на пользу в ближайшем будущем…»
Именно так я и думал: пролитая в эти дни кровь даст свои плоды завтра. Надо лишь сохранить уцелевших бойцов, отступить в порядке, без паники.
— «Становитесь на работу, товарищи, до следующей, последней битвы, — призывала партия. — Она неизбежна, она близка… Еще один могучий удар — и рухнет окончательно проклятый строй, всей стране ненавистный…»
— Слышите, товарищи? — спросил начальник, свертывая листок и кладя его в карман. — Борьба еще не кончена. Оружие понадобится, и, наверно, скоро. А теперь — за мной, я приглядел местечко, где можно хорошо припрятать наше оружие…
Нам не удалось уйти. Мы не успели даже покинуть баррикаду и спрятать оружие. Ослепительный свет ударил в улицу, выхватил из тьмы нашу баррикаду, красный флаг на ее вышке и нелепое чучело Дубасова с метлой у плеча. Все это как будто выскочило из земли и стало видимым, как днем.
Я не сразу понял, что случилось, и от резкого света на секунду зажмурил глаза.
— Прожектор с бульвара! — крикнул начальник, и пронзительный звук сирены прорезал тишину.
Дружинники бросились к своим местам за баррикадой.
В то же мгновение трескучий залп из винтовок хлестнул по баррикаде, и свинцовый град пронесся над нашими головами.
Я и Сережка оказались рядом с начальником. Он встал на правом фланге, просунув дуло винчестера в щель между ящиками, набитыми щебнем. Поблизости устроился и дядя Максим со своей винтовкой. Несколько минут залпы из винтовок раз за разом хлестали по нашей баррикаде при ярком свете прожектора. Красный флаг трепетал от нуль и ветра, как раненая птица. Голова чучела медленно сползала на живот, срезанная свинцом. Во все стороны летели мелкие осколки от баррикады.
Дружинники не отвечали, как бы замерли на своих местах.
Мне показалось, что я понял замысел начальника дружины: не отвечать и тем самым ввести в заблуждение противника. И я тотчас вспомнил подобный же прием Петра, примененный в Оружейном переулке.
После десятка залпов стрельба оборвалась, и снова стало тихо.
Глядя в щель, начальник поднял руку, призывая к вниманию. Потом я услышал его тихий голос:
— Идут! Идут!.. Ближе, пожалуйста!.. Еще ближе… прошу вас… Вот спасибо, как раз…
Он дал свисток, и сразу началась такая трескотня, будто рвались в воздухе десятки ракет. Прожектор внезапно погас. Дружинники палили непрерывно, каждый сколько мог. Начальник уже кричал во всю силу легких:
— Бей! Бей их, пожалуйста! Так! Бежит баранта… Бей!
Мы с Сережкой тоже стали палить вслед удиравшим драгунам. Иные на бегу поворачивались назад и отстреливались.
Начальник дал короткий сигнал. Стрельба прекратилась.
Поблизости я услышал стон и тотчас бросился на помощь. Но здесь уже были сестры — Вера Сергеевна и молоденькая курсистка в форме Красного Креста. Один дружинник оказался раненным в руку. Вера Сергеевна проворно перевязывала рапу. К ней подошел начальник и отвел в сторону:
— Друг Вера, если мы не отобьем и вторую атаку, дружина не успеет надежно спрятать оружие и разойтись.
— Отобьем, дорогой Вано, — уверенно ответила Вера Сергеевна. — Можно пустить в ход…
Она сказала это так тихо, что я не понял, о чем идет речь. Начальник кивнул головой:
— Хорошо. Но сюда могут двинуть и пушки — они стоят рядом, у Страстного.
— Вот и отлично! — почему-то обрадовалась Вера Сергеевна. — Мы должны задержать их здесь возможно дольше, иначе…
— Иначе их перебросят на Пресню, — живо подхватил начальник. — А там и без них жарко. Спасибо, друг Вера. Надо приготовиться…
— Я готова…
Начальник заколебался:
— А может, дружиннику поручим?
Вера Сергеевна решительно отрезала:
— Нет! Я сама!
И она направилась вслед за сестрой, уводившей раненого дружинника на медпункт, за вторую баррикаду.
Я с облегчением подумал: «Там она будет в безопасности».
Отбив первую атаку, дружинники весело перекликались между собой:
— Как мы их!..
— Пять солдат свалили!
— Больше: один упал за изгородью.
— Приготовьсь! — снова предупредил начальник.
Отбежав к исходной позиции — до бульвара, солдаты вновь стали поливать нашу улицу свинцом. Однако все это было не так страшно, как в первый раз.
А на Пресне, нарастая с каждой минутой, начиналась артиллерийская канонада. Там шел бой горстки дружинников с целой ордой семоновцев…
Пальба из винтовок вскоре оборвалась. По ту сторону баррикады был слышен глухой шум и гомон.
Начальник забеспокоился и что-то приказал ближайшему дружиннику. Тот со всех ног бросился бежать к медпункту. Что там случилось? Кажется, никто еще не ранен…
Я поспешил к начальнику и тронул его за плечо:
— Опять идут?
Тот рассердился:
— Зачем ты здесь, оратор? Скорей за дом иди! В воротах встань. И Сережку возьми. Сейчас ваши пукалки ни к чему — игрушки.
Я попробовал возразить:
— От пуль здесь безопасно, начальник. А если будет атака, мы тоже…
— От пуль безопасно, а снаряд может ушибить. Понятно? На бульвар орудие прикатили. Уходи, пожалуйста.
— Тогда и всем надо уходить: наша баррикада не выдержит и десятка снарядов, — настаивал я, не понимая странной беспечности начальника.
Он вспылил:
— Не мешай! Приказ слушай, уходи скорей!
Пришлось подчиниться и встать в воротах за углом дома.
Дружинники залегли у самого основания баррикады.
Около начальника вновь появилась Вера Сергеевна. Я заметил, что на этот раз у нее не было сумочки с медикаментами, а только муфта в руках.
По указанию начальника, в сопровождении дружинника с маузером, она поспешно перебежала на противоположную сторону улицы и скрылась в парадной двери двухэтажного дома, один конец которого выступал далеко вперед, за нашу баррикаду.
Полный тревоги, я бросился вслед за ней. Однако начальник снова задержал меня:
— Не сметь! Там больше никого не надо.
Я взмолился:
— Товарищ дорогой, я же не могу оставить…
— Кого? Чего? Зачем? — Но начальник тут же смягчился: — Хорошо. Иди и стой в парадном. Наверх ни шагу! Мешать будешь.
Через мгновение я уже ворвался в парадную дверь. Здесь никого не было. Лестница вела на второй этаж. Значит, они там, наверху. «Зачем он послал ее? Почему Вера Сергеевна только с муфтой? — В голове мелькнула смутная догадка: — Неужто она решилась?..»
Вдруг с потрясающим гулом с бульвара грохнуло орудие.
Бульвар отстоял от нашей баррикады в каких-нибудь двухстах шагах, тем не менее снаряд угодил не в баррикаду, а в карниз углового дома на противоположной стороне улицы. Артиллеристы были вдребезги пьяны или сознательно дали промах, чтобы предупредить нас об опасности.
Дальше события развертывались так быстро, что их нельзя описать в последовательном порядке. Выстрел… свист сирены… Дружинники быстро отхлынули от баррикады на две стороны — в ворота и парадные домов, за надежные прикрытия. Дядя Максим с Сережкой и начальник ворвались ко мне в парадную дверь. Я метнулся было наверх, но начальник схватил меня за рукав пальто:
— Постой, постой! Одна секунда… Сам пошлю…
Пальба из пушки продолжалась. Снаряды кусками разносили баррикаду. Фонтаном летели осколки досок, щепы, каменья, снежная пыль, огонь и дым. Полтуловища чучела Дубасова вместе с метлой взлетело на воздух. Древко наклонилось на сторону, но красное знамя все еще трепетало и билось над развороченной баррикадой.
Мне никогда еще не доводилось видеть так близко действие артиллерии, и я был оглушен. Я пытался понять, чего мы ждем, почему мы не уходим отсюда, тогда как баррикада на наших глазах превращается в развалины. Время тянулось невероятно медленно и тяжко, как кошмар. Но вот грохот смолк, а мы все еще стоим в засаде, не уходим. С пьяными криками «ура», с барабанным боем, стреляя на бегу, к покинутой баррикаде ринулись солдаты. В то же время с бульвара залпами обстреливали окна домов по обеим сторонам улицы.
Пронзительный звук сирены еще раз разрезал воздух. Однако дружинники не двигались с места и не открывали стрельбы. Я с удивлением посмотрел на начальника.
С винчестером в руках, готовый к прыжку, он наклонился вперед и так застыл, чего-то ожидая.
— Ай, скорей, кацо!..
В ту же минуту оглушительный грохот потряс землю, и облако пыли и щебня рванулось к небу. Вой и крики ужаса за баррикадой. Дружинники выскочили из-за прикрытий. Беспорядочная и частая стрельба из маузеров.
— Наверх! — крикнул мне начальник, а сам вместе с дядей Максимом ринулся к баррикаде.
— За мной, Сережка!
В несколько прыжков мы взбежали на второй этаж, потом — в полутемный коридор… Я искал Веру Сергеевну. Это, конечно, она бросила бомбу. «Ах, зачем он задержал меня? Я бы сам…»
Впереди распахнулась дверь, и навстречу нам выскочил маузерист, хватаясь за плечо и шатаясь.
— Там… скорей… Вера…
Я стремительно влетел в комнату, окно которой выходило на улицу. Оно было разбито. Под окном валялась муфта. Раскинув руки, на полу лежала Вера Сергеевна.
По сердцу резануло ножом: убита!.. Я бросился к ней и упал на колени… Нет, нет! Она еще жива, жива! Вера Сергеевна!..
Она вдруг обеими руками схватилась за грудь, словно ей стало невыносимо душно. Я распахнул пальто. Кровь…
— Вера Сергеевна, — шептал я растерянно, — родная… Вера… Сережка, бинты! Скорей бинты!..
Сережка бросился вон из комнаты.
Она как будто очнулась. Открыла огромные, затуманенные глаза, протянула ко мне руки:
— Пашенька… мальчик мой… победа…
— Да, да, победа!
Ее пальцы были мокрыми от крови, теплыми, живыми. Я прижал их к своему лицу.
— Вы будете жить, дорогая. Будете жить!.. Мы спасем вас… Только вот бинты… Сию минуту…
Еле заметно шевельнулись ее пальцы. В углах губ появилась улыбка.
— Живи, голубчик… не плачь…
«А разве я плачу? Нет, нет! Я не плачу! Она будет жить!.. Ах, Сережка, скорей!..»
Но тень смерти уже ложилась на ее лицо. Улыбка застыла. Она вдруг вся содрогнулась и затихла. Я услышал ее последний вздох. Глаза погасли.
Прибежал Сережка с бинтами. Поздно…
И только теперь я заметил на стене портрет с разбитым стеклом — портрет Антона. Значит, здесь была комната Веры Сергеевны, та самая комната, где я увидел ее счастливой…
За окном еще слышалась перестрелка.
Я поднял Веру Сергеевну на руки и понес. Сначала но коридору, йотом вниз но лестнице, вдоль стен по тротуару.
— Скорей, скорей! — понукал меня Сережка, придерживая ноги Веры Сергеевны, а у самого из глаз катились слезы.
Я почти бежал. И мне чудилось, что она еще жива, что я уношу ее из-под обстрела врагов, что спасение близко… Вот он, медпункт.
«Прощай, Вера Сергеевна… мать моя… друг мой… мечта о счастье…»
Пушка продолжала громить головную баррикаду Бронной. Дружина отступила в переулок. По указанию начальника оружие было закопано во дворе одного дома. В ту же яму полетел и мой револьвер.
Мы разошлись, крепко пожав друг другу руки. Как знать, кто из нас уцелеет…
Дядя Максим увел Сережку с собой в Оружейный переулок. Там оставалась бедная Арина Власовна одна-одинешенька. С каким трепетом ждала она знакомого стука в ободранную дверь! Вернутся ли дети? Придет ли ее неугомонный старик, без которого и жизнь не в жизнь? А Мишки уже нет и не будет…
Хотелось кричать от горя, от бессильной ярости. Нет! Я не мог примириться с мыслью о поражении, с мыслью о том, что мы разбиты. Ведь Пресня еще не сложила оружия. Туда стянуты дружины из других районов, — значит, будет бой. И неизвестно еще, чем это кончится. А вдруг подойдут…
Теперь трудно сказать, какими путями мне удалось пробраться на Пресню. Помню, что было невыразимо жутко. С разных сторон доносились какие-то зловещие шумы, глухой рокот, пугающий треск. Кое-где вспыхивали огни костров, обнаруживая тени солдат. Я обходил их, прячась за обломками баррикад, крадучись, как вор. Далеко в глубине Пресни клубился черный столб дыма, — казалось, он подпирал небо. Пахло гарью.
На Большой Пресненской улице я наткнулся на мощную баррикаду. На ее гребне на высоком шесте неподвижно висел флаг.
Я бросился вперед, надеясь попасть в проход.
— Стой! Кто идет?
— Свои.
Я не успел опомниться, как был окружен дружинниками с маузерами в руках.
— Свои, свои! — весело уверял я, озираясь по сторонам.
— Знаем мы, какие «свои» приходят с той стороны! — сурово оборвал меня высокий дружинник, подходя ближе. — А ну, пароль?
Я сказал пароль Малой Бронной.
— Федот, да не тот. Руки вверх!
— Да что вы, ребята, своих не узнаете? — попробовал я протестовать, поднимая руки. — Отправьте меня к Седому или Семену…
Высокий дружинник подошел вплотную и заглянул в мое лицо.
— Ба-а-а, да это ж наш оратор! Здорово, друг!
Я узнал Петра, начальника десятки с завода «Гужон».
Мы обнялись.
— По местам, ребята! Это в самом деле наш.
Петр расспросил об отце, о Сережке и матери.
Но только я успел ответить и успокоить друга, как вспыхнуло небо и грохот орудийного залпа прокатился над Пресней.
— Ну вот, началось, — сказал Петр.
Он дал короткий свисток сиреной, и дружинники быстро заняли свои места за баррикадой.
— Ты, брат, иди в штаб, на Прохоровку, — напутствовал меня Петр. — Без оружия здесь делать нечего. Если увидишь Седого, скажи, что, пока есть патроны, по Большой Пресне семеновцев мы не пропустим. Иди переулками.
Я ушел с тяжелым сердцем.
После небольшой паузы пушки загремели со всех сторон. Значит, Пресня окружена.
Артиллерия била навесным огнем по всему району, куда попало. Снаряды срывали крыши и трубы домов, пробивали стены и заборы, с треском и звоном крушили окна, убивали людей и животных. Вспыхивали пожары.
Спасаясь от огня и осколков гранат, безоружные и беспомощные люди метались по улицам, прятались в погребах и подвалах, бегали с детьми на руках, не зная, куда укрыть их.
Настало утро. С небольшими перерывами канонада продолжалась. Со всех сторон слышались треск залпов из винтовок и грохот пулеметов.
Я пробирался кривыми улицами и переулками, часто останавливаясь в укрытиях и за покинутыми баррикадами.
Если бы можно было сверху одним взглядом окинуть Пресню, мы были бы поражены необычным зрелищем. Внутри огромного вражеского кольца, опоясавшего район, мы увидели бы с десяток улиц и переулков, пересеченных баррикадами с красными флажками. Между ними взад и вперед снуют люди — мужчины, женщины, дети, старики. В центре, за баррикадами, никого нет. Только на окраинах кольца видны маленькие кучки дружинников, отражающих атаки солдат. А вокруг этого мятежного островка стоят многочисленные колонны вооруженной до зубов царской армии. По донесению генерала Малахова в этот день Пресню окружали одиннадцать полков пехоты, пять кавалерийских, двенадцать батарей артиллерии, два саперных батальона. А сколько казаков, полиции, жандармерии!..
Тысячи против десятков! Пулеметы и пушки против револьверов и пистолетов! Вся мощь современной военной техники против кучки отважных, руководимых большевиками молодых рабочих, вооруженных великой жаждой свободы.
Казалось, при таком соотношении сил можно было одним ударом разгромить Пресню и покончить с «крамолой». Но страх перед восставшими был так велик, что соединенные силы Дубасова и семеновцев не решились идти на штурм окраинных баррикад. Началась планомерная осада из всех видов оружия, словно перед войсками была могучая крепость, с высокими каменными стенами, с дальнобойными орудиями и многочисленным гарнизоном. Пресню со всех сторон громили из пушек, баррикады и улицы поливали свинцом из винтовок и пулеметов. В воздухе стоял такой треск и грохот, что ответных выстрелов дружинников совсем не слышно было.
Казалось, в Москву ворвалась чужеземная банда, которая в ярости крушила все, что подвертывалось под руку, не щадя людей — ни старых, ни малых.
Я не мог себе представить, чтобы в этом аду могли удержаться хоть час-два наши пятерки и десятки, брошенные навстречу врагам.
Но они держались целый день 17 декабря, до глубокой ночи. Больше того — дружинники даже делали отчаянные вылазки и внезапными ударами с флангов и тыла обращали семеновцев в бегство. Дважды в течение дня они захватывали орудия, но пустить их в ход не могли — не знали, как это делается.
Исключительную стойкость проявила в этот день боевая дружина фабрики Шмита, возглавляемая отважным большевиком Николаевым.
По особому приказу Дубасова эту фабрику семеновцы должны были разгромить артиллерией и сжечь, а ее хозяина схватить и отправить в тюрьму, как изменника царю и отечеству.
Корпуса фабрики были деревянные. Сзади находились парк и лесной склад, по сторонам — деревянные дома и баня. Все это обстрелять и захватить ничего бы не стоило, но за каменным фундаментом ограды засела дружина с маузерами.
Фабрику сначала обстреляли из пушек с Новинского бульвара, навесным огнем, потом с Горбатого моста, прямой наводкой. От разрыва снарядов запылали все корпуса фабрики, загорелся парк и лесной склад, ближайшие дома и баня. Пламя бушевало с трех сторон у ограды. Но дружинники, перебегая с места на место, упорно обстреливали батарею, не давая ей приблизиться к фабрике. Семеновцы дважды пытались взять ограду штурмом в штыки, но всякий раз панически убегали назад под огнем дружинников.
Бой шел несколько часов подряд. И только когда иссякли патроны и жара от огня стала невыносимой, начальник дружины приказал попрятать оружие и разойтись.
Дружинники благополучно покинули ограду, а пушки еще долго обстреливали пылающую фабрику и парк.
Наконец рота семеновцев с пьяными криками «ура», со штыками наперевес взяла штурмом черную от дыма ограду, где никого уже не было.
Дальше, в глубину Пресни, эти вояки не пошли: боялись засад, боялись нуль, которые летели в них неизвестно откуда.
На фабрику Прохорова я попал только к ночи. По дороге было много передряг и неожиданных препятствий. Беспорядочный обстрел из орудий вызвал много пожаров и случайных жертв. Мы убирали с улиц в подвалы и каменные дома раненых и убитых, уводили обезумевших от страха за своих детей женщин из зоны обстрела и неугомонных ребят, которые рвались на улицы, не понимая опасности.
С перерывами, канонада продолжалась весь день. Багровое зарево зловеще освещало дома и улицы. Как тучи огненной мошкары, носились в воздухе красные искры и лохмы пепла.
В малой кухне Прохоровки я застал районного организатора товарища Семена и нескольких дружинников с белыми повязками — это раненые. Семен узнал меня и, поздоровавшись, не преминул заметить:
— Вот уж не ожидал, что из города кто-нибудь явится в такой момент! Агитаторам теперь делать нечего, борьба кончена.
Последнюю фразу он сказал вполголоса, но совершенно спокойно, как что-то неизбежное.
Меня обдало холодком, хотя я и сам понимал, что кольцо вокруг Пресни сомкнулось. Можно было только удивляться, как не разгромили до сих пор и Прохоровну.
Когда стемнело, канонада постепенно затихла. На кухню стали стекаться дружинники, все с оружием в руках. Потом явился и Седой. Он молча прошел к столу, стоявшему посредине кухни.
На столе горели две лампы, скупо освещая мрачное помещение.
Дружинники тотчас окружили Седого.
Он отвернул побольше фитиль лампы. Стало чуть-чуть светлее. Потом снял с плеча висевший на ремне маузер и положил на стол.
Лица дружинников выражали одну общую тревогу: что же дальше?
— Я думаю, товарищи, — начал Седой хриплым, сорванным голосом, — вы сами понимаете, в каком мы сейчас положении. Петля вокруг Прохоровки стала уже. Оружия меньше, патроны на исходе. Продолжать борьбу нет смысла. Но мы не разбиты. По призыву партии и Совета мы организованно кончаем бой. Мы отступили, чтобы собраться с силами и ударить вновь. Революция не кончилась. Партия жива! Живы большевики! Жив Ленин! Не будем унывать, дорогие друзья, будущее за нами.
— А что делать сегодня? — спросил пожилой дружинник.
Седой неторопливо чиркнул спичкой и закурил.
— Сегодня мы должны выполнить директиву партии: основательно запрятать оружие и примерно под утро незаметно для врага разойтись.
Я с восторгом смотрел на Седого, удивляясь его хладнокровию и необыкновенной выдержке. Он так спокойно сидел на краешке стола, попыхивая табачным дымом, будто ничего особенного не случилось и торопиться некуда. Только его большие, блестящие глаза пытливо озирали лица дружинников. Так же невозмутимо держал себя и товарищ Семен.
К столу торопливо пробирался новый дружинник, только что вошедший с улицы.
— Район окружен, товарищ Седой, — сказал он, — наши патрули сообщили.
По рядам дружинников пробежал тревожный шумок.
Товарищ Семен выступил вперед:
— Спокойно, други! Это мы еще проверим. Время есть. Судя по поведению семеновцев, ночью на штурм они не решатся.
— А если подтвердится, что выхода нет? — перебил кто-то из дальнего угла.
К столу подскочил молодой паренек, в котором я узнал Костю Симонова.
— Тогда дадим бой и прорвемся в город. У нас есть еще патроны и даже две «македонки».
Седой улыбнулся и положил руку на плечо Кости.
— Молодец, дружок! А пока давайте-ка споем, товарищи.
— Споем.
Вначале разноголосо, потом все дружнее и громче полилась наша любимая «Варшавянка»:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут.
Нас действительно ждали «судьбы безвестные». Каждый понимал, чем может кончиться эта ночь, если не будет найден выход из окружения. Тем не менее ребята быстро ободрились, подняли головы, пели всем сердцем.
За «Варшавянкой» последовала «Марсельеза», потом «Смело, товарищи, в ногу». Пели все. Даже Седой хрипел своим сорванным голосом и, как дирижер, махал руками.
Трудно сказать, как долго это продолжалось. Все ждали известий от разведчиков, посланных на поиски выхода.
Радостный крик оборвал пение:
— Проход есть, товарищи!
Но указанию Седого дружинники немедленно пошли прятать оружие.
Это было уже перед рассветом. Уходили небольшими группами и поодиночке по Малой Грузинской, где по оплошности семеновцев не оказалось ни одного солдата.
Последними покинули район товарищи Седой и Семен. Предварительно их постригли и переодели до неузнаваемости.
Таким образом, главные силы восстания оказались «за пределами досягаемости», как выразился впоследствии губернатор Дубасов. А московский градоначальник с огорчением доносил царю: «Мятеж кончается волей мятежников, а к истреблению последних случай упущен».
Я тоже вышел с Пресни благополучно. Меня провожал дружинник Костя Симонов. По дороге он рассказал, что в самый разгар забастовки известный нам крестьянин Парфеныч привез из подмосковных деревень воз муки и картофеля для рабочих. Это был акт братания города и деревни. Куда делся потом Парфеныч, Костя сказать не мог, но слышал, что он собирался примкнуть к дружинникам.
На Малой Грузинской мы расстались.
Нет, я не буду описывать торжества победителей, не стану говорить о том, как семеновцы расстреливали рабочих Прохоровки на дворе фабрики, как пропускали сквозь строй казачьих нагаек наших сестер милосердия, как измывались над стариками и женами, как лилась драгоценная кровь героев восстания. Я расскажу только о славном подвиге двух беспартийных рабочих-прохоровцев.
Днем 17 декабря Пресня не сложила оружия, дружины не были разбиты. К ночи войска продвинулись лишь в глубь района и сузили кольцо вокруг фабрики Прохорова. Семеновцы готовились к общему штурму наутро 18 декабря. Первой жертвой была намечена Прохоровка, где находились штаб и центр восстания, а также все дружины, отступившие с окраин района.
Штурм фабрики решил возглавить сам полковник Мин — командир семеновских банд. С большим отрядом пехоты, с артиллерией и казаками он стоял на Звенигородском шоссе вблизи фабрики. Сопротивление Пресни привело его в ярость, и завтра он хотел отыграться.
Огнем артиллерии в течение дня корпуса фабрики не были затронуты, громили лишь спальни и общежития рабочих. Хозяин фабрики Прохоров своевременно снесся с самим Дубасовым, умоляя пощадить его собственность. Дубасов обещал пощадить, но лишь в том случае, если дружинники сложат оружие и фабрика без выстрела сдастся на милость победителей — семеновцев.
Весь день, до глубокой ночи, рабочие Прохоровки с детьми и женами сидели в подвалах. Кольцо огня и дыма подходило все ближе к их общежитиям и спальням. Снаряды то и дело рвались во дворах, попадали в крыши, срывали чердаки. В подвалах было невыносимо тесно, душно, не хватало воды и пищи, дети задыхались, стонали старики. Все чувствовали себя обреченными и ждали ночи как избавления.
Канонада закончилась поздно. Ответных выстрелов дружины давно уже не было слышно. Тишина, нависшая над Пресней, казалась еще страшнее.
Рабочие стали выбираться из подвалов во двор фабрики. Что делать? Все понимали, что пришел их последний час. С минуты на минуту ждали штурма семеновцев.
Пощады не будет. Погибнут сотни людей, женщины, дети…
В четыре часа утра хозяин фабрики Прохоров направил к рабочим своего швейцара с предложением прислать к нему делегатов на совещание. Ничего другого не оставалось делать. Рабочие отправили к хозяину пять человек — в большинстве депутаты райсовета.
Прохоров жил в роскошном двухэтажном доме в центре своих владений, на возвышенности, откуда можно было видеть все постройки фабрики. В четыре часа утра он принял депутатов рабочих.
Хозяин сам дрожал от страха, но все же не без злорадства показал депутатам письмо от губернатора Дубасова с ультиматумом: «Если не прекратится стрельба из фабрики, в шесть часов утра она будет обстреляна артиллерией и сожжена».
В их распоряжении оставалось всего два часа, а потом…
Хозяин предложил сдаться, вывесив на всех корпусах фабрики белые флаги. Иного выхода не было: рабочие были безоружны, связаны семьями, детьми, женами, над всеми нависла угроза смерти.
Прохоров заранее подготовил письмо полковнику Мину с извещением о сдаче и с просьбой не подвергать фабрику обстрелу из орудий.
— Кто же пойдет к полковнику с этим письмом? — спросил один из рабочих.
Прохоров слегка замялся, но сказал, что надо идти кому-нибудь из депутатов. Не он же пойдет в клетку тигра.
Произошла заминка. Все понимали, что делегат, посланный к Мину, живым не вернется. Даже хозяин не отрицал этого.
— Да, идти к семеновцам — значит рисковать жизнью: делегата могут и расстрелять, — сказал он и как бы между прочим добавил: — Семья погибшего будет мною обеспечена, конечно… И вообще я подумаю обо всех пострадавших…
Вперед выступил молодой еще, но уже семейный рабочий Краснов и просто сказал:
— Я иду, Николай Иваныч!
Восстание породило много отважных героев, имена Которых останутся в веках. Немало было дружинников, которые беззаветно сражались и умерли безвестными. А как назвать этого молодого рабочего, который так просто вышел вперед и сказал: «Я иду!» Героем? Храбрецом? Не знаю. Он шел не на баррикады, шел не сражаться с оружием в руках, — шел умирать во имя спасения жизней сотен своих товарищей, их жен и детей. Он знал, что ему придется идти с пустыми руками, с вывернутыми карманами, чтобы даже намека на оружие не было. Он настолько был уверен в неминуемой смерти, что, прежде чем пойти к Мину, зашел в общежитие к своей семье и просил жену дать ему переодеться в чистое белье. Так делали русские солдаты перед большим сражением, готовясь к смерти: умирать надо во всем чистом.
Это был подвиг самоотвержения, сознательная жертва самым дорогим, что есть у человека, — жизнью.
До ворот фабрики его провожала большая толпа рабочих и работниц, иные с детьми на руках. И все знали, что он идет умирать за них, за их детей. Женщины плакали и причитали. Старушка мать повисла на его шее, ее оторвали силой. Какая-то работница принесла икону, и делегат должен был принять благословение. Женщины обнимали его, целовали, крестили вслед, обливаясь слезами.
Это было страшно и торжественно, как на похоронах близкого и любимого человека.
Взяв в одну руку привязанное к палке белое полотнище, в другую — письмо рабочих к Мину, депутат вышел за ворота. Здесь он столкнулся с рабочим Власенковым, который пробирался к фабрике.
— Куда? — спросил Власенков.
— К волку в пасть, — ответил Краснов, показав белый флаг.
— И я с тобой.
И они уже вдвоем направились к Звенигородскому шоссе, где предполагалась стоянка штаба Мина.
Власенков тоже понимал, что они идут на верную гибель, быть может на муки, терзания.
Впереди шел Краснов с белым флагом и с письмом, за ним Власенков. Вскоре их остановил патруль семеновцев:
— Стой! Куда прете?
Краснов объяснил. Солдаты грубо обыскали их и передали второму патрулю. Те обыскали делегатов еще раз, потом повели к Мину. Рабочие шли в том же порядке, готовые ко всему.
Но было еще рано, и Мин спал. Тогда патруль передал их под охрану пьяных казаков, стоявших около батареи орудий на возвышенном месте Звенигородского шоссе. Три орудия были наведены в сторону Прохоровки. Казаки заставили делегатов стоять с поднятыми руками и позвали офицера. Краснов по-прежнему в одной руке держал белое знамя, в другой — письмо. Казачий офицер был тоже пьян. Подойдя вплотную, он ударил Краснова кулаком по правой руке, желая вышибить флаг.
Но Краснов удержал его и сурово сказал офицеру:
— Прежде чем убить нас, примите письмо для полковника Мина от рабочих Прохоровской фабрики. А флаг я не отдам, пока жив.
Офицер расхохотался и приказал казакам поставить делегатов против одного из орудий. Потом отдал команду готовиться к стрельбе. Трое казаков бросились к орудию и стали наводить его на делегатов, стоявших в нескольких шагах от дула: оба побледнели, но крепились изо всех сил, пощады не просили. В таком виде их заставили простоять еще несколько минут.
— Слушай, бандиты, сколько у вас убитых и раненых дружинников? — спросил офицер, пьяно пошатываясь на ногах.
— Много, — сухо ответил Краснов.
— Так вам и надо, собаки. Сегодня придем и всех расстреляем.
Казаки наперебой издевались над делегатами, называя их грабителями, жидами, врагами царя и отечества, предателями. Обещали всех прохоровцев перепороть нагайками, надругаться над их женами, перебить детей.
— Ни одного щенка не оставим в живых!
— Готовьсь! — крикнул вдруг офицер, выхватывая шашку из ножен.
Казаки приложились к затвору орудия, готовые пустить снаряд по делегатам, застывшим перед дулом.
— По бандитам… по врагам царя и отечества… огонь!
Власенков схватился за сердце и как скошенный упал на землю.
Краснов удержался на ногах, хотя вся кровь отхлынула от лица.
Дикий хохот казаков потряс воздух. Они взвизгивали, хватались за животы, ржали, как лошади. Оказывается, это была шутка, придуманная офицером.
Власенков постепенно пришел в себя, медленно, под рев и хохот казаков, поднялся с земли и снова встал рядом с Красновым.
Вскоре появился заспанный полковник Мин. Высокий, в черной романовской шубе, в мохнатой папахе с гвардейской кокардой.
Казаки присмирели.
— Кто вы такие? — спросил Мин, окинув делегатов злым взглядом. — Откуда?
— Мы прохоровцы, — ответил Краснов, протягивая письмо полковнику. — Принесли вам… от рабочих…
Мин выхватил бумагу и, хлестнув ею по лицу Краснова, крикнул:
— Вы не прохоровцы, а мерзавцы! Я вас в порошок сотру!
Он матерно выругался и приказал офицеру прочитать письмо. А когда офицер кончил, Мин сказал:
— Сейчас я отпущу вас живыми, расстреляю йотом — от меня не уйдете. Отправляйтесь назад и передайте рабочим мой приказ: всем мужчинам выйти к нам навстречу без шапок, женщинам — в белых повязках. Все оружие вынести на простынях. Выдать всех депутатов и дружинников. А ты с этим флагом, — он ткнул пальцем в белый флаг, который продолжал, держать Краснов, — выйдешь первым. Фабрика сейчас будет оцеплена моими войсками. И если с вашей стороны раздастся хоть один выстрел, то и фабрика и все ваши спальни и общежития будут превращены в развалины, а от вас самих останется только месиво. Хо-хо!..
С таким наказом делегаты отправились обратно.
Было уже около шести часов утра. Огромная толпа рабочих ожидала их во дворе фабрики. Мать Краснова держали под руки — она все время порывалась бежать за сыном. Жена оплакивала его, как покойника, и тихо голосила. Рабочие с трепетом прислушивались, не раздастся ли залп по их делегатам. До шести оставались считанные минуты… вот-вот начнется канонада. Никто уже не верил, что делегаты вернутся.
Они явились как выходцы с того света. Краснов нес белый флаг под мышкой. Толпа онемела. Никогда еще не было такой страшной тишины, как в тот момент, когда заговорил Краснов. Он в точности передал приказ Мина, его требование выдать депутатов Совета и его угрозы.
Рабочие оказались в безвыходном положении и были вынуждены подчиниться, но они не выдали своих депутатов и сами помогли им покинуть фабрику до прихода семеновцев.
18 декабря…
Восстание московского пролетариата подавлено, мостовые города залиты кровью.
Прозвучали последние орудийные выстрелы на Пресне. Догорали разрушенные здания, растаскивались баррикады, расстреливали и закалывали штыками пленных, избивали насмерть «подозрительных», и черные столбы дыма вздымались к небу — горела Пресня. Во всех концах города все сорок сороков церквей звонили в колокола и колокольчики — попы служили благодарственные молебны по случаю победы над «крамолой».
С Пресни я снова вернулся к Елене Егоровне: пока это было единственное место, где можно было чувствовать себя в сравнительной безопасности.
Я долго не мог взять себя в руки. Холодное отчаяние давило душу. Восстание подавлено. Мечты о свободе остались мечтами. А сколько жертв! Сколько трупов лежит сейчас кучами по участкам и моргам! Кого еще добивают? Кому мстят за пережитый страх победители? А Вера Сергеевна?..
Колокольный звон отдавался в сердце жгучей болью: палачи торжествуют!
Уже полдень. Неудержимо потянуло на улицу. Хотелось увидеть, что творится теперь в городе, на Пресне, там, где были баррикады.
Уговоры Елены Егоровны не помогли, — нет, я должен идти.
Тогда она сбегала в комнату хозяек и принесла оттуда почти новенькую котиковую шапку и простые очки.
— На вот, надень, а свою шапчонку оставь здесь: в ней ты слишком похож на рабочего, убьет первый городовой. Очки тоже следует напялить…
Шапку я надел, но от очков отказался: это уж чересчур конспиративно. Однако Елена Егоровна сумела убедить меня и сама водрузила очки на мой нос.
— Ну, теперь ничего, на бухгалтера похож…
Вышел на улицу. Охватило морозом. Я машинально поднял башлык и спрятал уши, хотя мне было решительно все равно. Сначала шел каким-то переулком, очищенным от баррикад. Всюду валялись обломки досок, куски скрученной проволоки, спиленные столбы, разбитые фонари с остатками стекол. Мальчишки и дворники все тащили по дворам — на дрова.
Я шел бесцельно по жутко притихшему городу. Тянуло к Пресне. Часто встречались городовые. Они ходили группами и били насмерть всякого прохожего, чем-либо напоминавшего дружинника или простого рабочего.
По улицам как бешеные носились пьяные казаки и драгуны. Редкие прохожие при виде победителей издали шарахались в стороны, прятались в парадных, в калитках, везде, где можно было укрыться.
А усмирители по-своему веселились: ради шутки с обнаженными шашками, с улюлюканьем и свистом гонялись за пешеходами, а иные также шутя рубили головы, избивали нагайками со свинцовыми наконечниками. Навек останется в памяти, как двое казаков били нагайками женщину, повисшую на зубьях железной ограды.
Чем ближе к Пресне, тем чаще избиения. И все же я шел, как лунатик, стиснув зубы, сдерживая бурное и злое клокотание сердца. Самое тягостное чувство — это сознание своего полного бессилия, полной невозможности что-либо предпринять, кому-либо помочь, отомстить. Мы — побежденные…
А вот уже Зоологический парк, дальше — Большая Пресненская улица. Здесь чинят суд и расправу семеновцы. На всех углах и перекрестках стояли патрули гвардейского полка его величества.
Во многих домах разбиты окна, свалены трубы, сорваны углы, продырявлены крыши. В разных концах клубились облака дыма.
Трудно понять, какая сила влекла меня на Пресню и как я добрался до фабрики Шмита. Она лежала в развалинах, но еще дымилась. Пожарные заливали насосами языки пламени, вырывавшиеся из разных углов зданий, растаскивали баграми горевшие бревна соседних домов.
У пожарища грелись городовые, семеновцы и подозрительные люди в штатском.
Всюду торчали штыки, серые солдатские шинели. С видом победителей носились взад и вперед офицеры. Там и сям валялись еще не убранные трупы рабочих.
— Эй ты, очкастый, подь сюды! — рябой, огромного роста семеновец грубо дернул меня за плечо. — А ну, выворачивай карманы!
Я помнил, что у меня ничего подозрительного не имеется, и спокойно вывернул все карманы пальто. Но семеновец заставил меня расстегнуться и собственноручно полез в нагрудный карман. Там оказалась только записная книжка, тоже вполне безопасная.
Семеновец тщательно ощупал меня со всех сторон, от корки до корки перелистал книжечку.
— Мы больше насчет рыкламаций. Ежели найдем, штык в пузо — и весь разговор.
Прокламаций у меня не оказалось. Семеновец сунул мне в руки записную книжку и, слегка подтолкнув прикладом в спину, крикнул:
— А ты, рыжий пес, марш отсюда, пока цел! Нечего шляться, где не полагается!
Я повернул к Горбатому мосту, на противоположной стороне которого стоял еще один семеновец. Отсюда можно было пройти к Кудринской площади. Дальше я решил добраться до Никитских ворот и вернуться к Елене Егоровне. Надо было подумать о новом ночлеге.
Не доходя нескольких шагов до моста, я вдруг вспомнил, что во внутреннем кармашке записной книжки лежит печатное воззвание Совета рабочих депутатов с призывом к стачке и вооруженному восстанию. Я забыл о нем. Холодные мурашки пробежали по телу. Замедлив шаги, я с большим трудом вынул опасный листок и, скомкав его в кулаке, незаметно спустил на снег через дырявый карман пальто.
За мостом меня снова остановили и так же грубо обыскали. Дошла очередь и до записной книжки, теперь действительно безопасной. И странно — в ту минуту, когда семеновец, перелистав книжку, обнаружил уже пустой кармашек и заглянул в него, я почувствовал, как кровь отхлынула от лица и на голове зашевелились волосы… Вот где была смерть…
В нескольких шагах от часового валялись три трупа.
Двое были раздеты до белья и разуты. Голые ноги уже заиндевели. Один, видимо пожилой рабочий, лежал, мучительно скрючившись, вцепившись руками в живот. Знать, заколот штыком. На его плече лежала голова безусого юнца с белым, окостеневшим лицом, слегка запорошенным снегом. Третий не был раздет — на нем были слишком потрепанный полушубок, заплатанные варежки и совсем никчемная заячья шапка. Я едва удержался от крика. Парфеныч! Тот самый задиристый мужичонка! Как он попал сюда? Он лежал на спине рядом с юнцом, руки раскинуты, клинышек жидкой бородки задорно торчал вверх, остекленевшие глаза раскрыты. Казалось, он хотел сказать: «Что ж такое делается, землячки?»
Я был так потрясен, что не сразу сошел с места и даже не заметил, как сзади подошел ко мне офицер.
— Ты кто такой?
— Бухгалтер.
— Знаем мы, какие вы здесь бухгалтера! Бандиты!.. Покажь руки, бухгалтер!
Я молча протянул руки в шерстяных варежках. Офицер брезгливо сдернул с правой руки варежку и, нагнувшись, внимательно осмотрел и ощупал ладони. Искал мозоли. История повторяется: так офицеры версальской армии, разгромившей восстание парижского пролетариата, распознавали коммунаров-рабочих и тут же убивали их. У кого на руках мозоли, тот рабочий, а кто рабочий, тот непременно коммунар и враг короля.
К счастью, длительная безработица и пребывание в тюрьме стерли следы мозолей, и офицер ничего подозрительного на моих руках не обнаружил. Однако поношенное пальто и неказистые сапоги, видимо, сильно не понравились офицеру — он долго не отпускал меня, оглядывая со всех сторон. Это был высокий краснолицый верзила, похожий на мясника.
Наконец он крикнул на меня, пригрозив револьвером:
— Пшел к чертовой матери, щенок! Все вы тут бунтовщики!
Уходя, я слышал, как щелкнул затвор винтовки. Невольно ускорил шаги в ожидании пули в спину. Нет, выстрела не последовало.
Вскоре я догнал розвальни с какой-то тяжелой поклажей, накрытой рогожами.
Старик кучер в полушубке и нагольных рукавицах то и дело чмокал губами, дергал вожжи, понукал хилую лошаденку и часто с явным испугом оглядывался.
На вершине поклажи сидел бородатый городовой с берданкой между коленями. Он молча курил трубку.
Из-под рогож торчало что-то черное, похожее на обгорелое бревно. Воз поднимался в гору. Я без труда нагнал его и пошел по тротуару почти рядом с розвальнями.
Кучер продолжал ерзать как на иголках. Казалось, что ему очень неудобно сидеть на рогожах. Но, проследив его испуганный взгляд, я сам содрогнулся и сразу все понял. Из-под рогожи торчала обуглившаяся человеческая нога. Сидя на куче трупов, несчастный старик чувствовал себя скверно. Городовой, наоборот, сидел с таким видом, словно вез с бойни коровьи туши.
Впереди открылись ворота полицейского участка.
По знаку городового розвальни Завернули во двор.
Проходя мимо, я заглянул туда. Около стены серого, невзрачного здания возвышалась целая гора изуродованных, частью обуглившихся трупов. Они лежали поленницей. Сюда свозили жертвы со всей Пресни.
Ворота быстро захлопнулись.
Восстание захлебнулось в собственной крови. Какое горе надрывало душу, какая жажда мести сжимала кулаки!
А церковные колокола продолжали гудеть и переливаться малиновым звоном, тысячи попов и монахов воздевали очи к небу и радостно молились «о здравии и благоденствии» палачей рабочих.
И как будто для того, чтобы усилить мое горе и довести до полного отчаяния, вскоре через верного человека я получил письмо о последних событиях на Кавказе и о трагической гибели моего друга Алеши Маленького. Писала Раечка. В разных местах этого письма буквы расплывались, — наверное, от слез…
По приказу коменданта Тифлиса отряды драгун и казаков разгромили рабочую Нахаловку. Были сотни убитых и раненых. В порядке самозащиты надо было покарать палача рабочих — коменданта. Алеша давно жаждал подвига и первым вызвался принять участие в этом опасном деле. Вместе с молодым грузином (не знаю его имени) он должен был проследить проезд коменданта по известной улице и бросить в его экипаж бомбу. Покушение не удалось, и Алеша был схвачен драгунами на улице с бомбой в руках. Он был привезен в казармы и по приказу офицера подвергнут жестокой пытке. От него требовали выдачи соучастников. Алеша молчал, стойко выносил все муки. Его, полуголого, избивали плетьми со свинцовыми наконечниками, о его тело гасили папиросы, вывертывали руки. Но все было тщетно — Алеша молчал. Тогда офицер приказал поставить его босыми ногами на жаровню с горящими угольями. Алеша плюнул офицеру в лицо и тотчас был поднят драгунами на штыки.
Так кончил свою недолгую жизнь Алеша Маленький, оставив глубокий след и жажду мести в сердцах друзей и товарищей…
Нет! Мое отчаяние и горе длилось недолго: я знал и верил, что рано или поздно победим мы — рабочий класс, наша партия.
А теперь… теперь опять в подполье, опять за черновую работу. Ленин зовет продолжать борьбу: крепить нашу рабочую партию, заново собирать силы, готовить новый и уже смертельный удар старому миру. Но… но когда это будет? Увижу ли я своими глазами зарю свободы?..