ЧАСТЬ ВТОРАЯ. МОСТ ЧЕРЕЗ БУХТУ ЗОЛОТОЙ РОГ

ДЛИННЫЙ СТОЛ В РЕСТОРАНЕ «КАПИТАН»

Мы приехали в Стамбул, где люди проедали деньги. Студенты довезли меня до родителей. Почти вместе с нами к дому подкатил «понтиак». Мужчина за рулем, не выходя из машины, сказал в открытое окошко:

— Добро пожаловать домой, дочь моя. Не узнаёшь своего отца?

Он поблагодарил моих провожатых и добавил:

— Зайдите к нам, выпейте чаю с дороги.

Мы пошли за ним. Поднялись на третий этаж. Женщина, открывшая дверь, воскликнула:

— Дочь моя! — и поцеловала меня. Она все смотрела на меня, будто не верила, что я вернулась. Я не узнала мать. — Пришлось выманивать тебя в Стамбул обманом, ты слишком долго была в Германии, девушке опасно так долго жить одной в чужих краях.

Я сидела вместе с двумя студентами на диване, и мне казалось, что я в чужой квартире. Комната была залита солнцем, но и солнца я не узнавала. В клетке запела птица. Женщина, считавшаяся моей матерью, сказала:

— Гляди-ка, птица Мемиш узнала тебя, она поет в твою честь.

Птицу я тоже забыла.

Студенты хотели уже ехать дальше, но им пришлось подождать, пока птица Мемиш допоет свою песню. По окончании концерта они встали и начали прощаться. Мне протянули левую руку, родителям — правую.

— Смотри, осторожнее тут, среди капиталистов.

С балкона я видела, как они свернули вправо и скрылись в каштановой аллее, солнце блеснуло на металлической табличке с берлинскими номерами. Последний кусочек Берлина.

Я пошла разбирать сумку. Молния на ней заедала. В сумке лежали две берлинские блузки, две куртки, одна юбка, одно платье, одни сапоги, две пары туфель, две пластинки — Курта Байля и Бертольта Брехта — и стихотворение Хорди. Я вытащила наугад одну из блузок. Попалась та, что из тонкой белой ткани с желтыми цветами. Она была на мне в тот день, когда убили Бенно Онезорга. На ней еще остались кофейные пятна из кафе «Штайнплац», И пахла она сигаретами и сигарами левых берлинских студентов. Вся одежда за время долгого путешествия помялась. Я разложила вещи на диване и принялась рассматривать многочисленные складки: от Стамбула до Берлина три дня и три ночи. Женщина, считавшаяся моей матерью, сказала:

— Деточка, отчего ты сидишь тут, будто у тебя целая флотилия пошла ко дну? Скажи что-нибудь. Скажи нам что-нибудь по-немецки.

Когда в Берлине левые студенты начинали какую-нибудь дискуссию и она потом заходила в тупик, потому что они никак не могли докопаться до первопричины, то всегда задавался вопрос: «Что было сначала — курица или яйцо?» Я сказала это предложение по-немецки.

— И что это значит по-турецки? — спросила моя мать.

Я перевела. Мать сказала:

— У нас так тоже говорят. Петух вылупился из яйца и решил, что эта скорлупа недостаточно хороша для него. Может быть, ты тоже решишь, что мы недостаточно хороши для тебя, потому что ты повидала Европу.

Отец сказал:

— Твоя мать тоже хотела стать европейской женщиной. Она выкрасила себе волосы в белый цвет.

Кроме белых волос моей матери, все остальное в квартире было как прежде. Когда я два года тому назад уезжала в Германию, лампочка над входом в наш дом мигала. Она мигала и по сей день. Старое радио было тоже на месте. Отец разговаривал с ним, как с человеком.

— Если сейчас не подашь голос, убью! — говорил он.

Или так:

— Опять не в духе. Молчит.

Холодильник на кухне все так же громко тарахтел. Соседка со своей кошкой все так же сидела на том же самом стуле у нас под балконом. Она носила кимоно и сверху, с моего балкона, мне, как и прежде, открывался прекрасный вид на ее мощный бюст. Соседки, как прежде, цокали каблуками, спускаясь по лестнице. И как всегда, из-за открытых нараспашку окон у них в квартирах хлопали двери. Только я одна приехала в Стамбул с вещами, которые мне теперь нужно было упрятать куда-нибудь подальше от родительских глаз. Первым делом я спрятала стихотворение Хорди. Я сунула его в сапог, а сверху еще заткнула газету. Отец имел привычку класть свои брюки под матрас, чтобы стрелки не расходились. У себя под матрасом я обнаружила его брюки и сразу рассердилась:

— Не клади свои брюки ко мне в постель!

Мать хотела постирать мои блузки вместе с отцовскими брюками.

— Нет, я стираю блузки отдельно, — сказала я.

— Что за новая мода! В Европах научилась? — спросила она.

Мои родители сидели в креслах, читали газеты и время от времени менялись страницами. Когда их лица скрывались за распахнутыми газетами, я немного успокаивалась. Когда они опускали газеты на колени, я уходила в туалет, посмотреть, не начались ли месячные. Я дергала за ручку унитаза, вода с урчанием заполняла горшок, а моя мать кричала мне из комнаты:

— Что случилась, доченька? Ты заболела? У тебя понос?

— Нет! — в ярости кричала я ей из туалета и скалила зубы, глядя на себя в зеркало.

Может быть, месячные придут, думала я, если взять всю одежду, которую я привезла из Берлина, выстирать, выгладить и развесить на плечики. Тогда я снова стану прежней дочерью своих родителей. Я всё постирала, выгладила и повесила на старое место в шкаф. Пошла в туалет. Ничего. Моя мать показала мне фотографии и письма, которые я прислала ей два года тому назад из Берлина. На одном снимке я ем суп в компании с пятью девушками из женского общежития. На другом я стою между нашим комендантом-коммунистом и его женой. У меня было такое чувство, будто эти снимки сделаны лет тридцать назад — когда я была еще девственницей. Теперь у меня в сумке лежали новые карточки. На одной я снята в тот день, когда мы с колченогим социалистом основали в Берлине Социалистический союз. Мы стоим, подняв вверх сжатые кулаки, словно едем в трясучем трамвае и держимся за кожаные петли. Мать сказала:

— Когда ты уехала, время превратилось для меня в одну сплошную ночь. Ты спряталась в этой ночной тьме. И я не могла тебя больше найти. Иногда я целовала дверь в комнату, в которой ты раньше спала, и говорила: «Аллах, защити ее там от дурных вещей». — Она заплакала. — Два года я сдерживалась, теперь могу и поплакать.

Отец сказал:

— Не плачь, не плачь. Гляди, она тут, она ведь вернулась, такая же, как была.

— Да, знаю. Груша от груши падает не далеко. Она не могла запятнать нашу семейную честь.

Я снова пошла в туалет, а когда вернулась, в гостиной сидела тетушка Топус. Моя мать познакомилась с этой одинокой женщиной много лет назад на пароходе и взяла ее к нам в дом. Тетушка Топус сказала:

— Курица, которая много бегает по улицам, приносит на лапах много дряни. Много дряни прилипло к тебе в Германщине?

Мать сказала:

— Она выучила немецкий. Один язык — один человек. Два языка — два человека.

Отец сказал:

— Соловьем улетела она в Германщину, а вернулась попугаем, она выучила немецкий язык. Теперь она у нас турецкий соловей и немецкий попугай.

Все сидели в гостиной, пили чай и смотрели на меня, на соловья, который стал немецким попугаем. От неспешности этих троих, сидевших в гостиной, мне сделалось страшно — а вдруг я пропущу все сроки со своей беременностью и сделать уже будет ничего нельзя. В детстве, когда в моей комнате собиралось слишком много народу, я всегда убегала на улицу и играла там до самого вечера. Я пошла к нашим соседям — офицерская семья, у них было три дочери. Все три дочери оказались дома, и все они перекрасились в блондинок, как моя мать. Когда они пили чай, они теребили свои носы, давили на кончик указательным пальцем. Они думали, что, если долго давить на кончик носа, он рано или поздно станет курносым, как у Элизабет Тейлор или Ким Новак. После того как я уехала в Берлин, в Стамбуле пошла мода на курносых блондинок. Знаменитая поп-певица Айжда Пеккан сделала себе пластическую операцию, теперь у нее был курносый нос и крашеные белые волосы, она стала кумиром многих стамбульских женщин. Она выглядит как настоящая европейская женщина, сказали три девицы и принялись изучать, нет ли у меня чего лишнего, от чего следует срочно избавиться. Выяснилось, что мне нужно избавиться от косточек на ногах и брови у меня густоваты. Пока я сидела у них, я раза два сходила в туалет, посмотреть, не начались ли, наконец, месячные.

Три девицы сказали:

— Ты долго была в Европе. Могла бы вполне сойти за европейскую женщину, но с такими густыми бровями — нет, никуда не годится. Прямо как из деревни.

Они тут же отвели меня к соседке, которая была портнихой и вдовой и при этом всем красила волосы и выщипывала брови. Мне она выщипала брови только наполовину и спросила, чем я занималась два года в Германии. Я подумала, не сказать ли ей, что я беременна. У нее не было детей. Может быть, она знала, что делают в таких случаях.

Я сказала:

— Я… — Но прежде чем сказать «беременна», бросила взгляд на ее стол, чтобы посмотреть, что она читает-левую прессу или бульварную. Она читала «Хюрриет», дешевую турецкую газетенку, и вместо «беременна» я сказала «стала социалисткой». Она продолжала выщипывать мне брови и сказала:

— Ничего, это не больно. Пройдет. На одну голову может много чего свалиться, но у человека голова крепкая, всё выдержит!

У нее я тоже сходила в туалет. Ничего. Я посмотрела на себя в зеркало и вздохнула. Три девицы с портнихой сидели в комнате, пили чай и рассуждали о том, что нужно делать, чтобы была тонкая талия. Надо надевать на ночь тутой-претугой корсет и спать так много месяцев, и в один прекрасный день ты проснешься с тонкой-тонкой талией и найдешь себе мужа. А когда найдешь мужа, можно и обратно поправиться. Мужа тоже нужно раскормить, чтобы был потолще, тогда другие на него не будут зариться. Одна из девушек сказала:

— Ой, я потекла! — и постучалась в туалет.

Когда она проскользнула мимо меня, я хотела, чтобы мы поменялись и я стала ею, а когда она вернулась из туалета, я все смотрела на ее лицо и на ее живот и ни о чем так не мечтала, как только быть ею. Она ела пирожное, и мелкие крошки сыпались ей на юбку, а я все смахивала что-то с колен, как будто это у меня на юбку насыпались крошки.

— У меня всегда такие сильные месячные, — сказала она.

Возвращаясь в родительскую квартиру, я увидела этажом ниже кошку старой соседки, той, что всегда сидела на одном и том же месте у себя на балконе в своем кимоно. Кошка мяукала и царапалась в дверь. Старуха открыла дверь, увидела меня и сказала:

— Заходи.

Я хотела взять кошку на руки, но она цапнула меня, и я ее отпустила. Соседка сказала:

— Она боится, потому что беременна.

Старая женщина в кимоно жила вместе со своей сестрой, моя мать называла ее «мадам Покойница». Обеим дамам было под восемьдесят, и были они из турецких греков. Старушка в кимоно никогда не была замужем, но в юности, когда при Ататюрке вошли в моду танцы, ей довелось однажды с ним потанцевать, и он сказал ей: «Вы, мадемуазель, как бабочка».

Вот почему моя мать называла ее «мадемуазель Бабочка». Ее сестра, мадам Покойница, уже лет десять не вставала с постели. После того как умер ее муж, она перестала есть и пить. Моя мать видела у нее на кухне записку, лежавшую на столе. Там было написано: «Боже, помоги мне. Сегодня умер мой муж». На нее напала меланхолия, и однажды она не смогла встать с постели; теперь она жила в ней, как покойница. Женщина, приходившая к ним убирать, кормила ее из ложечки супом и давала лекарства. Мадам Покойница глотала и выплевывала и пела женщине по-гречески детские песенки. Мадемуазель Бабочка десять лет кряду ухаживала за своей сестрой и делала все, чтобы продлить ей жизнь, у нее не было больше никого на свете. Я подошла к постели мадам Покойницы. Уборщица как раз переворачивала ее на другой бок, чтобы не было пролежней. Уборщица сказала:

— У меня так болит спина оттого, что мне приходится все время поднимать мадам и переворачивать на другой бок.

Мадемуазель Бабочка сказала ей:

— У тебя спина болит не от работы, а оттого, что ты сделала уже двадцать абортов. Говорю тебе, сходи к врачу, пусть пропишет тебе таблетки, иначе когда-нибудь отдашь концы.

Я постеснялась спрашивать уборщицу, но поняла, что в Стамбуле, оказывается, бывают аборты. Мне нравились женщины в этой квартире, здесь были трагедии, а теперь и у меня была своя трагедия. Над кроватью мадам Покойницы висела икона, на которой была изображена Дева Мария с младенцем Иисусом. Когда я была маленькой, я думала, что, если я вдруг забеременею без мужа, я скалу, что зачала ребенка как Дева Мария, потому что так было угодно Аллаху. Наш общежитский комендант-коммунист в Берлине говорил: «Гулять нужно с умом. Как Мария. Такой умной девки свет не видывал. Сплела такую историю, что по сей день ей все верят».

В квартире у сестер была библиотека, и я обнаружила там множество толстых томов Карла Маркса и Фридриха Энгельса на французском. Книги принадлежали мужу мадам Покойницы. Карл Маркс и Энгельс. У всех моих берлинских друзей были их сочинения. От этих людей, которые читали Карла Маркса и Энгельса, я бы не стала скрывать свою беременность. Вид этих книг, принадлежавших почившему супругу мадам Покойницы, развеял неожиданно мой страх, и я вприпрыжку побежала по лестнице, громко распевая по-немецки песню Наина из Брехта, которую я разучила в Берлине.

Gott sei Dank geht alles schnell voriiber,

Auch die Liebe und der Kummer sogar.

Wo sind die Tranen von gestern abend?

Wo ist der Schnee vom vergangenen Jahr?[56]

Когда настала ночь, мать накрыла клетку с птицей Мемиш платком. Было очень жарко. Я поднялась и пошла на кухню, там громко ворчал холодильник. Потом я снова отправилась в туалет с журчащим унитазом и подумала, что, если бы у меня сейчас начались месячные, я бы перестала слышать все эти звуки. В комнате храпела тетушка Топус, над нею жужжа вились комары. Я прихлопнула одного комара, усевшегося тетушке на щеку. Старушка проснулась и спросила:

— Чего ты дерешься?

Потом я вышла на балкон. Время от времени с каштанов на землю падали колючие шарики. На море виднелись редкие рыбачьи лодки с тусклыми фонариками. Я сидела и громко разговаривала сама с собой по-немецки: «Нужно что-то делать. Ты можешь снова поехать в Германию и пойти работать на фабрику». Но чтобы поехать в Германию, нужно было сначала пройти медицинский осмотр. Они возьмут анализ мочи и увидят, что я беременна, а беременных в Германию не пускают. Кроме того, я не хотела больше работать на фабрике. Я хотела стать актрисой. Все, что в жизни казалось тяжелым, в театре выглядело гораздо более легким. Смерть, ненависть, любовь, беременность. Можно засунуть подушку под платье и сыграть беременную, а потом вынуть подушку и вечером снова засунуть. Можно убить себя из-за любви, а потом восстать, смыть искусственную кровь и выкурить сигарету.

Когда на следующее утро птица Мемиш начала распевать свои песни, я отправилась гулять по каштановой аллее, туда-сюда, туда-сюда, словно заключенный на тюремном дворе, я ходила и думала, как мне сбежать из этого узилища. В конце каштановой аллеи стоял газетный киоск. Для поддержания сил я нашла левую газету «Джумхуриет» («Республика»). Последние новости выглядели так: «Американские солдаты, отказавшиеся воевать во Вьетнаме, вылетели в Японию, затем через Россию в Стокгольм»; «Известный хирург-кардиолог доктор Барнард провел вторую операцию по пересадке сердца. Пациенту было трансплантировано женское сердце. Первое, что он сказал, очнувшись после операции, были слова: „Передайте привет моей жене"». Теперь я каждое утро отправлялась по каштановой аллее к газетному киоску и стояла там, изучая «Джумхуриет»: «В Хуэ американские солдаты тяжело ранили и захватили в плен одного вьетнамца, который, как утверждается, занимался шпионской деятельностью в пользу коммунистического Вьетконга»; «На черноморском побережье Турции начались массовые выступления шахтеров, объявивших забастовку. Между рабочими и полицией произошли столкновения. Двое шахтеров убиты. Убийство шахтеров послужило поводом для решительного протеста со стороны прогрессивного профсоюза. В Стамбуле студенты прекратили занятия и вышли на улицы…»; «Тысячи дворников заявили о своем намерении встать на защиту интересов трудящихся. Они пойдут из Анатолии в Стамбул пешим маршем. В знак солидарности с рабочими социалистическая молодежь организовала демонстрацию. По улицам несли плакаты с лозунгами „Фашизм захлебнется в потоках рабочей крови!", „Нам не страшны удары — от них мы становимся только крепче!", „Дело революции — в руках турецкой молодежи!"».

Бастующие рабочие, студенты, устраивающие демонстрации, — все это было где-то рядом, в Стамбуле, а я ничего не видела, кроме родительской квартиры, газетного киоска и каштановой аллеи. Я казалась себе сжатой пружиной, которую запихнули в коробочку. Если коробочку открыть — пружина разожмется. В «Джумхуриет» была помещена фотография человека без рук. Оказалось, что он крестьянин, обрабатывал свое поле какой-то техникой и заметил черепаху, которая чуть не угодила под нож. Он хотел спасти черепаху и сунулся под машину. Черепаху он спас, но потерял при этом обе руки. Я тоже любила черепах, и это напомнило мне одного мальчика, с которым я раньше дружила и с которым мы часто бросали в небо над морем каштаны. У этого мальчика была черепаха. Ночью он сидел на балконе, брал черепаху с собой и прилеплял ей на спину горящую свечу, чтобы можно было читать. Комары слетались на свет, попадали в пламя и сгорали с легким шипением. Иногда мы с ним переговаривались. Черепаха бродила по столу с горящей свечою на спине, и мальчик все время пересаживался. Бывало, я спрашивала его со своего балкона:

— Как твоя черепаха? А что ты читаешь?

— Стихи.

И точно так же, как бросал он в небо каштаны, он бросал мне иногда строчки стихов.

А вдруг он сможет мне помочь? Я пошла домой и посмотрела на балкон, на котором раньше сидел мальчик с черепахой. Его отец как раз разрезал большой арбуз. Потом он сидел и все ел свой большой арбуз. Один. Моя мать сказала, что родители мальчика развелись и что мальчик с мамой куда — то переехал.

— Я слышала, будто он заболел. Говорят, шизофрения. Даже ушел из университета. Он учился на юридическом.

Его отец дал мне адрес, мальчик жил в европейской части Стамбула. Между двумя половинками города лежало Мраморное море, большие пароходы ходили от одного берега к другому. Когда на следующее утро птица Мемиш принялась распевать свои песни, я отправилась в гавань и поехала на европейскую половину. Запрыгивать на пароход было опасно. По морю гуляли волны, пароход болтало, его то отбрасывало от пирса; то снова пришлепывало к бетонной стене. На посадке бывали несчастные случаи, когда человек падал в воду, а потом его придавливало бортом. Вот почему родители постоянно говорили детям:

— Нельзя запрыгивать на пароход до тех пор, пока не положат трап.

Раньше я все равно запрыгивала, и сколько раз бывало, что именно в этот момент какая-нибудь мужская рука обязательно ущипнет меня за мягкое место, а я из-за качки не могла даже обернуться, чтобы крикнуть «Осёл!». Я и теперь прыгнула на пароход, не дожидаясь трапа, и, как в былые времена, чья-то рука ущипнула меня за мягкое место. Пассажиры пили чай из маленьких стаканчиков, я слышала, как бренчит мелочь в карманах форменных курток подавальщиков чая, снующих по палубам, я смотрела на девушек и знала, что их тоже кто-то щипал. Они сидели сердитые, а когда корабль причаливал на европейской стороне, они торопились на выход, стараясь встать перед какой — нибудь женщиной или стариком.

Я пошла в сторону моста через бухту Золотой Рог, который соединяет две европейские части Стамбула. Мужчины на улицах, как и прежде, чесали себе между ног. Пароходы, сгрудившиеся у моста, сверкали на солнце. Длинные тени людей, идущих по мосту через бухту Золотой Рог, ложились на пароходы по обе стороны моста и продолжали скользить по их белым корпусам. Иногда на них прорисовывалась черным по белому тень брод ячей собаки или осла. Там, где кончались пароходы, тени людей и зверей соскальзывали в море и двигались дальше. Над этими тенями кружили белокрылые чайки, и крики их сливались с воем корабельных сирен и гомоном уличных торговцев. Когда я шла по мосту, у меня было такое чувство, будто мне сейчас придется разгребать воздух руками. Все вокруг меня двигалось очень медленно, будто в старом пересвеченном фильме. Старики и дети, с канистрами за спиной, сохранившимися со времен Оттоманской империи, продавали прохожим воду. Они кричали в небеса «Водаааааа!», и люди выглядели так, будто эта «водаааааа» для них последняя соломинка, за которую они держатся, чтобы не упасть от жары в обморок.

На другой стороне, у самого моста, стояла большая мечеть, там, под палящим солнцем, сидели слепые и торговали зерном, собирая вокруг себя тучи голубей. Когда кто-то проходил мимо, голуби взлетали всей стаей, но потом возвращались на место и продолжали клевать зерно у слепых. Двое слепых шли под ручку и улыбались, у них были ботинки пятидесятых годов, как у Элвиса Пресли, на высоких каблуках. Еще один слепой стоял, озираясь по сторонам:

— Мусульмане, помогите мне, дайте мне кто — нибудь руку, — говорил он.

Хорошо одетый мужчина вызвался помочь. Слепой спокойно пошел, прицепившись к нему, по направлению к мосту через бухту Золотой Рог, оставляя позади себя переполошившихся голубей.

Я пошла по узким крутым улицам вверх и отыскала дом мальчика-шизофреника — деревянный дом с открытыми дверями. В доме пахло базиликом, который рос в горшочках на окнах. Я заглянула в большую комнату: на полу сплошные ковры, по стенам расставлены стулья, терявшиеся в сумеречном свете. Под одним из стульев сидела черепаха. Мальчик-шизофреник стоял на коленях и молился перед священным тюрбаном и мантией своего дедушки, который был знаменитым религиозным деятелем. Я оставила его молиться и пошла бродить по комнатам. Почти в каждой комнате жил какой-нибудь родственник, в одной из них сидела женщина в инвалидной коляске. Она сказала:

— Я его тетя.

Здесь были старые женщины, молодые женщины, одинокие мужчины, женатые мужчины. В одной комнате на подоконнике сидели четыре кошки и смотрели на улицу. По улице шел мальчишка, зажав под мышкой восемь лепешек, и две старые женщины, которые вели на поводу двух коров. Мальчик-шизофреник закончил молиться.

— Откуда ты взялась?

— Захотела посмотреть на тебя и твою черепаху.

Он взял черепаху на руки и принялся гладить черепахе панцирь и лапы. Мы стояли друг против друга.

— Ты стала в Германии настоящей красавицей, — сказал он.

Мы расположились в комнате его прославленного дедушки. Свет от лампады на стене падал на священный тюрбан и мантию, черепаха медленно ползла по ковру. Мальчик молчал. Мы просидели там два часа. Я хотела рассказать ему, что беременна и не знаю, как быть. Но только я начала, мальчик сказал:

— За нами наблюдают. Строительные рабочие наблюдают за нами. Пошли отсюда.

Он страшно всего боялся. Я обняла его, и мы перебрались в другую комнату. В этой комнате тоже было темно, толстые шторы были задернуты. Он лег на кровать, посмотрел на потолок и тихо сказал:

— Строительные рабочие могут пройти сквозь стены.

Я присела на край кровати и смотрела не на стены, а на его лицо. Я поднесла руку к его глазам и пошевелила пальцами — он не видел моей руки, он видел мужчин, которые с молотками в руках проходят сквозь стены. Я хотела спасти его. Раньше я с родителями ходила иногда в стереокино. Когда я кричала от страха, что сейчас в меня попадет стрела какого-нибудь индейца, и начинала цепляться за маму, она снимала с меня специальные очки. Я подумала, что смогу снять очки с мальчика-шизофреника, я поцеловала его, и мы оказались в одной постели. Теперь он не смотрел на стены, потому что смотрел на меня. Потом он прикурил две сигареты, дал одну мне и раздвинул шторы. Мы сидели на кровати, курили и смотрели из окошка на улицу. Снова мимо дома прошли две старые женщины с коровами, какие-то дети тащили граммофон на колесиках, волоча его за собой на веревочке, как игрушечную машинку. Мальчик — шизофреник сказал:

— Знаешь, когда-то этот граммофон был наш. Это было как раз когда умер дедушка. Все люди, живущие в этом доме, высыпали из своих комнат и стали кричать: «Твой дедушка умер!» Мне было семь лет, я плакал без остановки и хотел, чтобы дедушка был снова со мной. Люди давали мне шоколад, чтобы я перестал плакать. В одной из плиток под оберткой лежал лотерейный билет. Я выиграл этот граммофон. Фабрика «Нестле» дала в придачу две пластинки, «Голос твоего господина», с картинкой посередине, на которой изображена собака, лающая в микрофон. Одну пластинку быстро попортили. Когда я шел гулять, я всегда брал с собой граммофон. Все соседи приходили к нам в дом, чтобы послушать пластинку. Но электричество часто отключали, и тогда пластинку вертели вручную, все по очереди. Ее вращали указательным пальцем правой рутой, причем так быстро, что собаку на картинке уже нельзя было различить. Потом граммофон сломался, к тому же всем уже надоело вертеть пластинку. Много лет граммофон стоял в одной из комнат, пока мы не отдали его детям. Они приделали к нему колеса, и теперь это у них машина.

Рассказывая мне историю про граммофон, он совершенно забыл об опасных стенах. Я думала, что сумела сотворить чудо.

Мальчик-шизофреник хотел обязательно познакомить меня со своим другом, который жил в том же доме. Мы пошли по длинному коридору, ступая по скрипучим половицам. В одной из комнат летали канарейки. Друг мальчика-шизофреника носил имя Хюсейн — щуплый мужчина с тонкими усиками, похожий на сына султана. Мальчик-шизофреник сказал мне, что Хюсейн — сын танцующего дервиша из ордена Мевлеви. Члены этого ордена, одетые в белые просторные одежды, рассказал он, часами вертятся вокруг своей оси, чтобы таким образом войти в состояние транса и напрямую общаться с Богом, являясь как бы посредником между ним и людьми.

Когда Хюсейн услышал, что я была в Германии, он спросил меня, читала ли я Генриха Бёлля. Я не знала Бёлля. Он дал мне книгу на немецком языке и сказал:

— Это моя любимая книга. Прочти обязательно.

Они сделали чай, я открыла книгу на какой-то странице, и Хюсейн сказал:

— Это история о послевоенной Германии.

Книга Бёлля называлась «И не сказал ни единого слова». Я сказала:

— Я беременна.

— Ты уверена? — хором спросили они.

— Кажется, уверена.

— Подожди еще несколько дней, может быть у тебя просто задержка, из-за переезда. Если нет, придется что-нибудь придумывать.

Хюсейн сказал:

— У меня есть одна подруга, которая знает врача. Она сама ходила к нему.

На пароходе я снова перебралась на родительскую азиатскую сторону, чтобы подождать несколько дней.

На другой день, вскоре после того как птица Мемиш начала распевать свои песни, к нам неожиданно пришла мать мальчика-шизофреника и объявила моим родителям, что ее сын хочет на мне жениться. Моя мать сказала:

— Не знаю, что мне на это сказать. Я думала, они просто так дружат, по-соседски.

— Я тоже так думала, но он утверждает, что любит ее уже давно, с тех пор, когда они бросали каштаны в море. Но очень прошу вас, подумайте хорошенько, он ведь у нас больной. Правда, мы надеемся, что он поправится.

Мать мальчика-шизофреника пришла не одна. Рядом с ней сидел мужчина, какой-то родственник, которого знали мои родители, он был председателем одной партии, его портрет каждый день можно было видеть в газетах. Может быть, поэтому мои родители не отважились сразу ответить «нет». Когда гости ушли, родители сказали мне:

— Мы любим этого мальчика. Не делай этого. На такое можно пойти, только если человек готов принести себя в жертву. Ты сама можешь заболеть от этого.

Мать мальчика сказала мне:

— Его врач хочет поговорить с тобой.

— Я полагаю, — сказал врач, — вы не знаете, что такое шизофрения. Если вы бросите его, ему станет еще хуже. Подумайте как следует.

После этого мы шли с матерью мальчика по улице, и я смотрела на ее профиль. Она была красивой женщиной и совсем не старой, но она шла так медленно, будто несла на собственном горбу своего мальчика. Я сказала ей:

— Я хочу выйти за него замуж.

Она пришла к нам со своим сыном, мы пили лимонад. На другой день мальчик снова пришел к нам и привел с собой друга — Хюсейна, сына дервиша, и мы сходили втроем на кладбище, где был похоронен знаменитый дедушка мальчика. Кладбище располагалось на холме над морем. В просветах между покосившимися надгробиями мы видели Босфор. Я смотрела на пароходы, на палубе сидели девушки, и я думала, что всех их щипали за мягкое место. Когда мальчик-шизофреник начал молиться, стоя на коленях перед могилой своего дедушки и не видя нас, Хюсейн протянул мне книгу.

— Прочти этот роман. Это об одной француженке, жившей в восемнадцатом веке, которая принесла себя в жертву ради одного мужчины. Ты как эта женщина. Приезжай через четыре дня на европейскую сторону. Вернешь мне книгу.

Через четыре дня я села на корабль и отправилась на европейскую сторону. Хюсейн спросил меня:

— Тебе понравилась книга?

— Да, но я не такая женщина.

— Наверное, ты хочешь стать такой, — сказал Хюсейн.

— Хюсейн, мне кажется, я не хочу выходить за него замуж, я хотела его только спасти.

— Тебе не удастся его спасти, — сказал Хюсейн. — Мой друг очень серьезно болен. Через два дня ты уйдешь, и тогда ты будешь во всем виновата.

Эти слова прозвучали как звонкая пощечина.

Я принялась отчаянно теребить свои пальцы, так, что они у меня захрустели. После того как я три раза прошлась по всем суставам, Хюсейн спросил меня:

— Чем ты собиралась заниматься до того, как возникла вся эта история с вашей женитьбой?

— Я собиралась стать актрисой.

— Вот и спасай актрису.

Причалил пароход, пассажиры один за другим спрыгивали на набережную и уходили, спеша найти солнечную улицу.

— Подумай хорошенько.

Пароход ждал. Я поехала на нем к себе на азиатскую сторону. Многие мужчины и женщины на корабле читали газеты. В «Джумхуриет» была помещена фотография: «Красный Руди Дучке». Текст сообщал: «Тысячи студентов Западного Берлина вышли на улицы. Произошли столкновения с полицией».

Берлин был для меня моей улицей. Девочкой я до самой ночи гуляла на улице, в Берлине я снова нашла ее, мою улицу. Из Берлина вернулась я в родительский дом, но он стал для меня гостиницей, мне снова хотелось на улицу. Мужчины на палубе выглядывали из-за распахнутых газет, откладывали их в сторону и смотрели на меня. Каждый вечер будет приходить корабль, полный людей, мечтающих увидеть меня на сцене. Мужчины будут влюбляться в меня пачками. Неожиданно я поймала себя на том, что мне интересно, как будут выглядеть эти мужчины, которые будут влюбляться в меня пачками. Я хотела умереть на сцене, как Мольер, среди декораций. Я представляла себе, как лену на сцене, друзья-актеры несут меня на руках, изо рта течет струйка крови, я умираю, не оставив потомства, которое могло бы проливать слезы на моей могиле. Корабль находился как раз посередине между европейской и азиатской частью Стамбула. Актриса выбралась из моего тела, пошла, подталкивая перед собой мужа и ребенка, к перилам и бросила их за борт. Потом она вернулась и преспокойно забралась обратно в тело. Когда пароход причалил на азиатской стороне, я твердо знала, что никогда в жизни не выйду замуж. Я не могла дождаться, пока доберусь до дому. Я не стала садиться в автобус, а позвонила матери и сказала:

— Я не хочу замуж. Хочу в театральное училище.

— Ты ведь можешь говорить по-немецки, с чего тебе вдруг понадобилось выходить замуж? Успеешь. Когда ты надумаешь выходить замуж, у тебя будет столько предложений!

Я заметила, что мне легче говорить с мамой по телефону, чем дома. Телефон стоял на улице, а улица придавала мне храбрости, дома же я заперлась у себя в комнате и не выходила, пока Хюсейн не сказал мальчику-шизофренику, что я не могу выйти за него замуж.

Хюсейн познакомил меня со своими друзьями. Они называли себя сюрреалистами — несколько молодых людей, изучавших искусствоведение, и одна девушка. Они собирались в квартирах своих родителей, заворачивались в родительские простыни, как древние римляне, садились в круг и задавали друг другу вопросы, которые они заучили по книге, написанной французскими и испанскими сюрреалистами. «Мы хотим жить поэтической жизнью, вот почему нам нужно освободить инстинкты и потребности, задавленные цивилизацией». Если кто-нибудь задавал вопрос, рядом сидящий должен был тут же дать ответ на него. Девушка в круг не входила. Она стояла сзади и смотрела, как смотрят женщины в казино, заглядывая через плечо играющим в покер. Один из сюрреалистов спросил:

— Как ты относишься к открытому мастурбированию, когда мужчина мастурбирует перед женщиной или, наоборот, женщина мастурбирует перед мужчиной?

— Я отношусь к этому превосходно, — тут же ответил близсидящий молодой человек.

Другой спросил:

— Как ты относишься к мужскому эксгибиционизму?

— Никак. Меня это не трогает.

— Меня тоже. Это вопрос социальный, а не личный.

— Что ты думаешь по поводу борделей?

— Я отношусь к ним так себе, считаю, что это не самое милое заведение, но без них, судя по всему, не обойтись.

— Я считаю бордели мерзким заведением.

— Если женщина мне нравится, то почему бы и нет.

— Какое значение, по твоему мнению, имеют разговоры во время полового акта?

— Обычное значение, отрицательное. Некоторые фразочки могут испортить мне все дело.

— По-моему, наоборот, от некоторых слов еще больше возбуждаешься.

— Могут ли мужчина и женщины одновременно испытать оргазм, и если да, то как часто?

— Крайне редко.

— Насколько желательно, чтобы это происходило одновременно?

— Очень даже желательно.

— Как ты относишься к гомосексуализму?

— В принципе, я ничего не имею против, но меня лично это не интересует.

— Если двое мужчин любят друг друга, то я не вижу в этом ничего предосудительного с точки зрения морали.

— А две женщины?

— Я так представляю себе, что одна женщина выполняет роль мужчины, другая — женщины.

— Ни разу в жизни не разговаривала с лесбиянками.

— Что ты думаешь по поводу онанизма?

— Онанизм — это только вынужденная мера. Своего рода временный эрзац.

— Я не считаю онанизм вынужденной мерой или временным эрзацем. Имеет такое же право на существование, как и гомосексуализм.

— Это две совершенно разные вещи.

— Онанизм предполагает наличие образа женщины.

— А как же животные?

— Надеюсь, что это шутка.

— В чем ты видишь разницу между образом женщины во время обычного полового акта и образом женщины во время онанирования?

— Такая же разница, как между сном и фантазией наяву.

— Очень сомнительное объяснение. Разница заключается в том, что при онанировании у тебя есть выбор, тогда как осуществляющийся половой акт выбора уже не предполагает.

— Верно.

Девушка, стоявшая «за креслами» и слушавшая молодых людей, иногда вмешивалась в их беседу, поправляя отдельные фразы. Она прекрасно знала весь текст, потому что сама перевела его с французского на турецкий. Она училась в Париже.

— Эти фразы, — сказала она мне, — принадлежат французским сюрреалистам Бретону, Танги, Пере, Преверу, Ман Рэю. Двадцать восьмой год.

Молодые люди дали и мне простыню, я замоталась, они сфотографировали меня в фас и профиль и сказали:

— Добро пожаловать в сюрреализм!

Мне тут же велено было рассказать какой — нибудь сон. Девушка сказала:

— Они хотят, чтобы ты зачаровала их своими сновидениями и открыла бы в пространстве их фантазий еще одну дверь.

Я рассказала сон, который мне приснился в Берлине. Я плыла по небу на облаке. Облако напоминало большое одеяло. Я наклонилась, приподняла его и увидела внизу на земле мать и отца, которые стояли на крутом склоне.

Девушка, которая училась в Париже, сказала:

— Политически движение сюрреализма во Франции 1928 года ближе всего было к коммунистам, но все-таки сохраняло свою независимость, вот почему коммунистическая партия в итоге отмежевалась от сюрреалистов.

У девушки был очень низкий, глубокий голос, который звучал так, будто кто-то взял в руки целую пригоршню песка и стал шуршать им по шелковой ткани. Ей нравился собственный голос, и она любила поговорить. Она сказала:

— Мозг — это как тело балерины. Чтобы хорошо танцевать, ей нужно много упражняться и репетировать. Хорошие балерины специально танцуют в тяжелых костюмах, чтобы потом легко исполнять все движения. Они засовывают себе в трико свинцовые пластины, прилаживают их к ногам и тренируются, тренируются, тренируются. Наш мозг должен брать пример с балерин. Начать с тяжелых понятий и учить их, учить, учить, чтобы встряхнуть наш разум и вывести его из состояния пассивного прозябания.

Я слушала эти фразы, раскрыв рот, и чувствовала их тяжесть. Это тянет свинец в моей юбке, подумала я, как у балерины, которая приступает к упражнениям. Она встряхнула свой разум и вывела его из состояния пассивного прозябания, а теперь хочет встряхнуть и мой. Мне очень нравился низкий голос девушки. Она сказала:

— Язык сюрреализма складывается из общих бесед, когда сталкивается множество мыслей. Слова и фантазии превращаются в трамплин для того, кто умеет слушать. Они не хотят ничего анализировать, они хотят одного — погрузиться в состояние образного опьянения, как погружаются в состояние опиумного транса. В глубине нашего сознания дремлют уникальные силы. Вот почему так важен любой спонтанный текст, рассказ, ответ, вопрос. Сюрреалисты выступали против таких ценностей, как семья, родина, религия, воспитание детей. Все это воспринималось ими как угроза, потому что ставило человека в зависимую позицию, втискивало фантазию в жесткие рамки, сковывало ее. Свобода, любовь, поэзия, искусство — вот что должно было воспламенять фантазию, способствуя развитию личности.

Девушка могла бы, наверное, еще много чего мне рассказать, если бы нам не помешала мать того молодого человека, у которого мы собрались. Она заглянула в комнату и сказала:

— Ребятки, я понимаю, что вы играете, но не могли бы вы все-таки оставить наше постельное белье в покое?

Сын попытался закрыть плотно дверь, за которой стояла его мать и кричала:

— Сынок! Ну не могу же я каждый день перестирывать все белье! Смотри, свет опять отключили, и неизвестно, когда дадут. В машине лежат другие вещи, которые тоже нужно стирать.

Сын крикнул ей через дверь:

— Мама! Мы же не пачкаем ничего. Сложим все, как было, и можно пользоваться.

Когда Хюсейн вместе с девушкой с низким голосом складывали простыни, он сказал:

— Нашей подруге нужен врач, она беременна.

Девушка взялась вместе с Хюсейном за концы очередной простыни и, растянув ее, сказала:

— Я знаю одного врача. Позвоню ему сегодня. Он делает это, конечно, нелегально. Зато хорошо.

Когда они сложили простыню пополам, Хюсейн сказал:

— Только у нее нет денег.

Теперь осталось сложить простыню вчетверо. Девушка отдала простыню Хюсейну, взяла свою сумку, достала шестьсот лир и вручила их мне. Она сказала:

— Отдашь врачу. И ничего не бойся. Это не страшно. Как будто палец себе порезала.

Я поехала домой. У пристани стояли продавцы газет, вытянувшись в ряд и все как один размахивая свежими листками.

— Убит Че Гевара! Убит Че Гевара! — кричали они на все лады.

Мертвый Че Гевара лежал на деревянном помосте, рядом с ним три солдата, три молодых человека, и полицейский. Все без галстуков, а мертвый Че Гевара выглядел так, будто он специально смотрел в камеру. Люди толпились вокруг продавцов, покупали газеты и, не веря тому, что было написано у них, заглядывали к соседям в надежде, что в другой газете будет написано что-то другое. Они забыли про пароход и про то, что им нужно ехать. Пароход подавал сигналы и в результате отчалил почти без пассажиров.

Через два дня Хюсейн отвел меня к врачу. Врач сделал мне аборт в свой обеденный перерыв, помогала ему медсестра. Он сказал Хюсейну:

— Сегодня ей нужно есть мясо, и желательно соли побольше.

Когда мы с Хюсейном шли через мост, я не могла понять, это мост качается или я. Хюсейн проводил меня до пристани и сказал:

— Через два дня встретимся здесь в девять часов. Я отведу тебя в театральное училище. Там преподают лучшие педагоги.

На пароходе лица у всех опять были скрыты газетами. Я прочитала заголовки: «Америка отправляет еще 10 000 солдат во Вьетнам», «Доктор Барнард провел третью операцию по пересадке сердца». Я пошла в туалет. За столом возле туалета сидели двое мужчин из обслуживающего персонала. Один из них читал другому вслух новости из газеты «Джумхуриет», потому что тот, видимо, не умел читать. Он читал по складам, как плохой первоклассник. В туалете мне был слышен его голос:

— «Де-пу-тат ту-рец-кой ра-бо-чей пар-тии Че — тин Ал-тан был из-бит в пар-ла-мен-те пред-ста — ви-те-лем пра-вых. Кто-то из пра-вых крик-нул Че — тину Алтану: „Ты ком-му-нист, и брат твой на-вер — ня-ка тоже ком-му-нист". Четин Алтан по-лу-чил трав-му го-ло-вы. Не обра-гца-я вни-ма-ния на силь-ное кро-во-те-че-ние, он ска-зал: „Мы не ком — му-нис-ты, не боль-ше-ви-ки, мы со-циа-лис-ты».

Когда я вернулась домой, я сказала маме:

— У меня месячные начались.

Она дала мне две таблетки аспирина, я выбросила их в унитаз и посмотрела на себя в зеркало.

Два дня спустя я, задолго до того как птица Мемиш начала распевать свои песни, отправилась на европейскую сторону. Хюсейн ждал на пристани и курил. Директором театрального училища был знаменитый актер и режиссер Мемет. Он учился в Америке, на студии «Актор», у Марлона Брандо. Я любила Марлона Брандо. Мемет сидел за столом напротив меня и молчал, он молчал минут пять — шесть и смотрел мне в глаза. Потом он довольно сердито спросил меня:

— Почему вы хотите стать актрисой?

— Я хочу жить поэтически. Я хочу пробудить мой разум от пассивного прозябания.

— Других причин нет?

— Есть. Я люблю кино. Потому что в кино ты можешь увидеть за полтора часа историю без пробелов. Это так чудесно — сидеть в темном зале и плакать и смеяться. Я хочу пробуждать чувства у зрителей.

Мемет дал мне книгу, «Гамлет» Шекспира, и сказал:

— Прочтите.

Когда я читала, он встал, подошел ко мне сзади и закрыл мне глаза руками.

— Быстро скажите, что на мне надето? Какого цвета у меня рубашка? А волосы? Как зачесаны — направо или налево? У меня есть часы на руке? Скажите, что лежит на столе.

С закрытыми глазами я перечислила ему, что видела.

— Изобразите мне ваших родителей, отца или мать.

Я показала, как отец курит. Мемет сказал:

— Первое, что необходимо для того, чтобы стать артистом, это умение подражать. Отца и мать передать легко, потому что мы их знаем. Но нужно уметь представить любого, а это получается только тогда, когда мы умеем наблюдать и при этом выделять существенное. Приходите в понедельник к девяти часам на первое занятие и прочитайте до того три пьесы.

Выйдя на улицу, я взвалила Хюсейна на спину и потащила его на себе. Хюсейн, сидя у меня на закорках, спросил:

— А ты знаешь, что первыми актрисами в Стамбуле были армянки? Потом уже появилось несколько турецких женщин, которые рискнули выйти на сцену. Газеты тогда писали: «На сцене снова бесстыдницы без панталон». Сам начальник полиции пришел в театр и сказал актрисам: «Не выступайте, пожалуйста, без панталон». Иногда их вызывали в префектуру и спрашивали: «Вы носите панталоны?» Они отвечали: «Да, носим», и тогда их отпускали.

Хюсейн слез с меня и сказал:

— Теперь и ты одна из этих бесстыдниц, без панталон.

Наш педагог Мемет держал нас в училище с утра до самой ночи. Сначала мы два часа занимались гимнастикой, и он говорил:

— Негр, прямо, вперед, негр, прямо, вперед.

Когда он говорил «негр», это означало, что нужно было отставить попу, как отставляют негритянки. «Прямо» означало, что нужно вернуться в исходное положение, «вперед» означало, что нужно максимально подобрать попу. Я сразу обзавелась подружкой, она говорила на пяти языках и очень хотела знать, что такое оргазм. Она сказала мне, что делает со своим мужем в постели наше упражнение «негр-прямо-вперед», но до оргазма так и не доходит. Когда случалось так, что Мемет держал нас слишком долго, я ночевала у нее и ее мужа. У них была очень большая кровать, и, поскольку они занимались любовью не часто, я спала вместе с ними, и мы дружно читали пьесы по ролям. Один раз они попросили меня посмотреть, как они занимаются любовью, чтобы помочь им определить, кто виноват в том, что у нее нет оргазма. Они начали целоваться, я захихикала, им тоже стало смешно, и пришлось отставить все мероприятие. Иногда на занятиях она писала мне записочки и потихоньку передавала. Там могло быть написано: «Я уже 660 дней замужем и все еще не знаю, что такое оргазм. Может быть, я впустую трачу время?» Наш учитель Мемет тоже говорил о потерянном времени. Однажды он принес на занятия три куклы. Он сказал нам, что сегодня он будет греческим полубогом Сатурном.

— Сатурн был отцом Зевса. Сатурн съел всех своих детей, только Зевс сумел спастись.

Мемет стал есть принесенных кукол и сказал:

— Сатурн съел своих детей, потому что хотел съесть время. Его дети — это время.

Мемет считал, что мы тоже пожираем свое время, заполняя его пустыми мыслями. Мы ничего не читаем. Время не нужно пожирать, его нужно заполнять.

— Кто из вас знает Сартра? Кто читал его книги? Сартр не пожирал свое время, поэтому он обогнал его, свое время.

На выходные Мемет давал нам анкету, которую мы должны были заполнить дома. Вопросы были такие: Что я сделал на этой неделе для того, чтобы расширить свое сознание? Какую книгу я прочитал? Чтобы ответить на эти вопросы, я перечитала пьесу «Войцек», которую я очень любила. В книге был помещен портрет Бюхнера, молодой человек, похожий на птицу, смотрел мне прямо в глаза. Мне было стыдно перед Бюхнером, который в двадцать лет уже писал такие замечательные пьесы и так рано умер, а мы, дожив до такого возраста, пожираем время. Теперь мне жалко было спать, потому что во время сна человек съедает свое время. По ночам я читала, часов до четырех-пяти утра, мама приходила ко мне в комнату, выключала свет и говорила:

— Надо экономить электричество.

Я отвечала ей из темноты словами Гамлета: «Умереть. Забыться. И всё. И знать, что этот сон — предел сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу…».[57] Теперь, когда я колобродила до утра, я заметила, что у многих людей в домах горит свет. Иногда, бывало, свет на секунду гаснул, но потом снова зажигался. Может быть, там тоже мамы выключают свет, а дети, которые читают по ночам, включают его снова. Мне очень хотелось узнать, что они читают. Ночи были жаркие, и все мои книги были в кровавых пятнах, потому что я лупила ими комаров. Я представляла себе, что и у других, тех, кто читает по ночам, может быть, тоже все книги заляпаны кровью от комаров.

Мемет тоже принес однажды на занятия книгу в темно-коричневых разводах от убитых комаров, легенду о Прометее. Имя Прометей означает «тот, кто все предвидел». Прометей жил с остальными греческими богами на Олимпе, он похитил у них огонь и передал его людям. Но огонь мог принадлежать только богам. Вот почему Зевс так рассердился на Прометея, приковал его к скале и велел орлу летать к Прометею каждый день. Орел выклевывал у Прометея кусочки печени, но за ночь у Прометея снова все зарастало, и печень была как новенькая; на следующий день орел прилетал снова и снова клевал. Мемет лег прямо на пол, представляя распятого Прометея. Когда прилетел орел и принялся клевать его печень, Мемет закричал громким голосом, и все кричал и кричал, а потом сказал:

— Вы должны, как Прометей, украсть огонь у богов и дать его людям! Кто из вас знает, какие у Турции проблемы с топливом? Известно ли вам, что мы не имеем права пользоваться своими полезными ископаемыми, зато Америка может продавать нам свои запасы по дорогим ценам? Если змея вас еще не укусила, она укусит другого, более слабого. А вы что будете делать? Аплодировать змее? Или пойдете к укушенным и принесете им свет, как принес Прометей огонь человеку?

Мемет очень любил Михаэля Кольхааса. Он говорил:

— Михаэль взбунтовался против сильных мира всего-навсего из-за какой-то лошади. Так и нужно поступать. Из-за одной блохи можно сжечь целую простыню. Это выдающиеся личности, которые превзошли самих себя. Вы должны превзойти себя! Вы должны вытащить из себя все свои чувства, чтобы изучить их до мельчайших подробностей. Только тогда для вас не будет пределов. Театр — это лаборатория, в которой чувства исследуются под микроскопом. Но сначала нужно эти чувства вытащить наружу.

Сказав это, Мемет положил руку чуть ниже живота и медленно потянул ее наверх, как будто вытаскивал из себя все внутренности, при этом он громко кричал.

Другой наш педагог учился в Германии и, так же как наш комендант-коммунист в Берлине, любил эпический театр Бертольта Брехта. Он говорил:

— Вы должны играть не чувствами, а головой, вы должны подходить ко всему с научной точки зрения и рассматривать человеческие отношения в социологическом аспекте. Невозможно вытащить наружу все, что заключено внутри вас. Не нужно прислушиваться к себе, нужно смотреть на окружающий вас мир, нужно наблюдать. Настоящая драма разыгрывается не на сцене, а между сценой и зрительным залом.

У него мы должны были анализировать героев с социальной точки зрения и в соответствии с этим играть их. Он считал, что зритель таким образом получает возможность узнать что-то новое о себе и своем мировоззрении, а также сформировать свое отношение к разыгрываемой пьесе и ее персонажам, положительное или отрицательное. Главное, чтобы оно было активным, и не исключено, что зрители начнут спорить друг с другом или даже драться.

— Голова хорошего актера должна работать как воздушный гимнаст или канатоходец, отдавая себе отчет в том, что одна неверная мысль может оказаться смертельной.

Между собой мы называли этих наших двух педагогов Безголовым и Бестелесным. Один требовал, чтобы мы оставляли свои телесные оболочки за дверью и на занятия брали только головы, другой же требовал оставлять за дверью головы и приводить на занятия только свои телесные оболочки. Я приходила домой, ложилась на ковер и начинала кататься по полу, громко крича, чтобы научиться извлекать из тела свои чувства. Тетушка Топус говорила:

— Надо сказать твоему отцу, чтобы отправил тебя в дурдом.

Иногда же я превращалась в бестелесную голову, садилась за стол напротив мамы и спрашивала ее:

— Что ты сделала за эту неделю для того, чтобы расширить свое сознание?

Мать спрашивала меня, что такое сознание. Я не могла толком ответить и потому спрашивала ее, как те студенты в Берлине:

— Мама, что было сначала — курица или яйцо?

Мать смеялась и говорила:

— Ты сама яйцо, которое выскочило у меня из попы, а теперь тебе кажется, что курица, из которой ты выскочила, недостаточно хороша. Не зли меня, иначе я пошлю твое сознание куда подальше. Мне начхать на него. Мы ее тут кормим, поим, а она фасоны разводит, словам всяким мать учить взялась, в театре своем словесами развлекайся.

Я представила себя Гамлетом и сказала:

— Подгнило что-то в Датском королевстве.

Однажды Мемет принес на урок пачку фотографий и сказал:

— Фотографии постоянно оказывают воздействие на нас, формируя представление об облике вещей. Когда мы смотрим на какой-нибудь предмет, мы смотрим на него не просто так: помимо непосредственного впечатления есть еще впечатление, которое уже сложилось у нас когда-то благодаря фотографиям. Вы должны погрузиться в изображение и разгадать его реальную сущность, которая видится вам. На сцене же вы должны голосом и телом передать то чувство, которое сообщает вам эта фотография.

Он дал мне одну фотографию. Мертвый мужчина лежит на земле, с открытым ртом, голый, тощий как скелет, кожа обтягивает череп, ключицы торчат, коленки выпирают, словно он долго пролежал в пустыне и тело его все высохло и истончилось. Но по фотографии видно, что это не пустыня, потому что рядом с покойником много деревьев. Я поднялась на сцену, посмотрела минуты две на фотографию, закричала и рухнула плашмя, я каталась по полу, рвала на себе волосы, а под конец меня вырвало. После этой импровизации наш учитель Мемет подошел ко мне и заключил в свои объятия. Тяжело дыша, я уткнулась ему в грудь. Мемет сказал, что он не может дальше продоллсать урок.

— Этот мужчина на фотографии — еврей, а место, которое изображено здесь, концентрационный лагерь.

Мне все не давало покоя, что рядом с убитым росли деревья. Весь день у меня потом чесались ноги, и я расчесала их в кровь.

Теперь, когда я сидела на палубе парохода, курсирующего между Европой и Азией, и заглядывала в газеты, которые читали другие пассажиры, я первым делом принималась изучать фотографии, пытаясь разобраться в чувствах, которые они у меня вызывали. На одной фотографии мужчина поднес нож к самому горлу своего ребенка. Ребенок держал в руках игрушку, мужчина был небрит, и по его рубашке было видно, что он весь потный; он стоял между кучей пыльных камней и деревянных балок. Полиция начала сносить его дом, который он построил без официального разрешения. Чтобы спасти свой дом, он схватил нож, угрожая перерезать горло собственному ребенку, если полиция не остановится. Пижама на ребенке тоже казалась пропотевшей. В газетах часто можно было встретить фотографии председателя правящей партии Демиреля; вот он стоит, например, рядом с американским президентом Джонсоном и не потеет. Зато у американского солдата, который на другой фотографии с автоматом наперевес продирается один сквозь вьетнамские джунгли, рубаха такая же потная, как у бедняка из Стамбула, построившего себе дом. Или вот на этой фотографии, где изображен вьетнамский партизан, которого американские солдаты только что ранили в голову: он лежит со связанными за спиной руками, и рубашка у него тоже потная. Часто попадались шахтерские фотографии, если на черноморских шахтах случалась авария. Семьи погибших несут шестьдесят гробов под палящим солнцем, и у мужчин, несущих гробы, рубашки тоже потные. У шахтерских вдов волосы липкие от жары, у кого приклеились к щекам, у кого — ко лбу. Очень часто встречались фотографии палестинцев и евреев; они стояли на улицах, перед ними — трупы, и рубашки и волосы у палестинцев и евреев были потными. На одной фотографии у какого-то еврея от пота очки съехали с носа. Он смотрел на то, что осталось от его сына, которого разорвало бомбой на части. В детстве я уже видела однажды большое потение. Нас с классом водили на фабрику. Там была огромная пылающая печь, рабочие вытаскивали из огня горячие куски железа, клали их в воду и потели. Мы, дети, тоже все вспотели, и, когда мы вышли оттуда, у нас у всех были мокрые волосы и мокрая форма. Я стащила маленький кусочек железа и принесла его домой, и теперь, когда я делала домашние задания, я брала его иногда в руку, он был очень тяжелым. Грузчики таскали на спинах тяжелые вещи и потели. Когда я садилась в автобус, я видела иногда на сиденьях мокрые пятна от пота. Однажды рядом со мной в автобусе стоял лилипут. Он смотрел на меня снизу вверх и потел. Мы стояли у выхода. На каждой остановке дверь открывалась, наши тени выскальзывали на улицу, но и там его тень была меньше моей. Может быть, поэтому лилипут после каждой следующей остановки придвигался ко мне поближе, так что в конце концов его тень стала выше моей и получилась одна большая высокая тень. Когда он принялся на каждой остановке прятать свою тень в моей, я тоже начала потеть. Однажды я увидела под мостом через бухту Золотой Рог торговца водой, он как раз вытирал платком пот со лба и вдруг упал и умер. Он умер, а с его мертвого лица продолжали стекать на землю капли пота. Когда писали о бастующих рабочих, в газетах были такие заголовки: «Почем нынче рабочий пот? Работодатели и рабочие не сошлись в цене».

Выходя на сцену, я пыталась представить людей, которые потеют, и хотела через это показать личные драмы персонажей. Но потеть по-настоящему на сцене было трудно, поэтому я брала стакан воды и перед самым выходом выливала его себе на голову или намазывала лоб вазелином, чтобы получались капли, и сажала вазелиновые капли на волосы.

Однажды я играла рабочую, которая погибла от полицейской пули. Когда она умирает, изо рта у нее должна была пойти кровь. У меня во рту был маленький пакетик с искусственной кровью. Когда настал момент, я надкусила его, но он не хотел лопаться. Я куснула еще раз, потом еще, и от этого мне самой и всем остальным стало смешно. Но потом мы задумались: где-то умирают люди, умирают на самом деле, а мы тут смеемся. Чем мы тут занимаемся? Мы решили, что мы паразиты и живем за счет крови других людей, которые на самом деле истекают кровью или потеют. Те студенты, что были из левых, спросили: чему должен служить театр — искусству или народу? Как можно через театр найти путь к народу? Поэтому они играли рабочих, которые были либо героями, либо простыми положительными бедняками. Наш педагог, тот, что любил Брехта, говорил:

— Вы играете не рабочих, а свое представление о них, вам кажется, что, если вы будете громко кричать, вы вызовете к ним сочувствие.

В одной газете я увидела фотографию жены рабочего, которого убила полиция. Она прижала ко рту кончик своего платка, скорее всего именно для того, чтобы не кричать. Я видела сбившийся платок на голове матери убитого палестинца, я видела слетевшую на землю шляпу еврея, который склонился над трупом своего сына. Но в театральном училище было модно кричать. Все училище кричало и кричало. Дворники из Анатолии, получавшие гроши, шли в Стамбул, семьсот пятьдесят километров пешком, а мы в театральном училище кричали, изображая этих самых дворников. Мы кричали, как бульварная пресса: «Дети рабочих — крик души!», «Кричащая беднота», «Крик голодающего народа». Наш педагог, почитатель Брехта, говорил:

— Не надо так кричать, нужно исследовать, изучать историю. Поскольку вы не изучаете историю, все то, что происходит в мире, обрушивается на вас, как кошмарный сон, и вы показываете не реальность, в которой существуют эти люди, а свои эмоции, которые вызывает у вас этот кошмар, порождая тем самым новый кошмар. Кто из вас знает хоть одного рабочего? Никто. Кто из вас видел человека на войне? Вы фабрикуете кричащие памятники, а нужен анализ истории. Прекратите кричать, так можно заболеть. Крик — это ваша маска. Снимите маску и прочтите хоть что-нибудь по истории Оттоманской империи.

Но мы все равно продолжали кричать, и этот крик следовал за нами, проникая в наши спальни, — даже там мы не снимали своих масок. В училище у меня было несколько ухажеров, Я спала с ними. Они жили в подвалах вместе с другими молодыми людьми, и в квартире всегда либо летали птицы, три-четыре штуки, либо из шкафа вываливались пустые бутылки, когда кто-нибудь открывал дверцы. Мы занимались любовью, а три птицы гадили на наши голые тела, и дерьмо капало на головы. Нам нравилось целоваться в загаженных постелях, но к оргазму обязательно должен был прилагаться крик. Я еще ни разу не испытала оргазма, но зато умела изображать его различными криками. Мальчики тоже почему-то думали, что каждое их появление должно сопровождаться криком, иначе оно будет считаться недействительным. Я тренировала свой крик, чтобы он звучал как можно естественнее. Иногда в процессе крика на нас нападал кашель, и мы кашляли и кашляли, а птицы поливали нас дерьмом: плюх-плюх, плюх-плюх — капало нам на спины, или на лоб, или на ноги. На следующее утро молодой человек говорил мне:

— Тебе, я вижу, понравилось, ты так здорово кричала. Давай еще раз встретимся, с тобой хорошо.

И мы договаривались о новой встрече, чтобы вместе оттачивать крик.

Наш педагог по сценической речи всегда прерывал урок, когда на улице появлялся какой-нибудь торговец и начинал кричать. У торговцев в Стамбуле особая манера кричать. Стамбульские торговцы все из бедняков, и, чтобы продать свою воду, или бублики, или фрукты, они по семнадцать часов в день ходят по улицам и кричат: «Водаааааа! Водааааа! Водаааааа!», «Бууууублики! Бууууууууу — ублики! Буууууууууублики!», «Банааааааны! Бана — ааааааны! Банаааааааны!».

Поздними вечерами я часто видела уличных торговцев, тащивших по узким крутым переулкам Стамбула свои деревянные тележки, которые они либо толкали перед собой, либо тянули за собой. В тележках бывало еще полно товара. Куда они девают свои тележки, если живут в однокомнатных квартирах со всеми чадами и домочадцами? Может быть, кладут свои баклажаны, или огурцы, или бананы рядом с постелями, чтобы потом, на следующее утро, опять попытаться продать их? Наверное, тогда в комнате всю ночь пахнет не только спящими усталыми человеческими телами, но и бананами и яблоками. Торговать на улицах было запрещено. Специальные полицейские отлавливали уличных торговцев. Сколько раз я видела, как какой-нибудь уличный торговец срывается с места и куда-то бежит со своей деревянной тележкой, из которой вываливаются яблоки и катятся вниз по крутому склону. Случалось и так, что тележка опрокидывалась, и опять по склону катились баклажаны или артишоки. Торговец тогда останавливался подле опрокинувшейся тележки и смотрел на лица прохожих, будто ему хотелось, прежде чем начать собирать свои яблоки, собрать их сочувствие. Их крики, которыми они хотели привлечь к себе внимание, звучали многоголосной музыкой, они кричали на все лады, и эти крики сливались друг с другом, а наш педагог по сценической речи говорил:

— Если бы я мог, я бы пригласил некоторых уличных торговцев петь в опере.

Он велел нам ходить по городу и слушать все эти голоса, чтобы усвоить как следует ораторию Стамбула. Все уличные торговцы были из крестьян, они приходили в Стамбул, и у каждого из них была с собой своя постель, свернутая в рулон. Я часто видела их на мосту через бухту Золотой Рог. Низкий мост раскачивался у них под ногами, а они шли так, словно шагали по пустыне, со свернутыми одеялами на плечах, и мечтали добраться до какого — нибудь источника. Крестьяне говорили: «В Стамбуле все улицы из золота» — и отправлялись в дорогу, оставляя свои деревни, тряслись на грузовиках шесть, семь дней, в надежде, что найдут в Стамбуле работу. О золотых улицах Стамбула был даже анекдот. Приезжает в Стамбул бедняк из деревни и видит: на дороге лежит большой кусок золота, размером с кирпич. Он взял его и бросил в море, потому что думал, будто золота тут навалом. Чего хвататься за первый попавшийся? Наш педагог по сценической речи говорил:

— Пусть кричат уличные торговцы, они умеют это делать как настоящие мастера, их крик — это их боль, из которой рождается музыка. А вы лучше смотрите немые фильмы и учитесь играть молчание. Вы поймете, это очень трудно, но кто сказал, что стать хорошим актером легко? В брехтовском фильме «Куле Вампе» безработный рабочий кончает жизнь самоубийством. Он бросается из окна. Но перед тем как броситься вниз, он аккуратно снимает часы с руки и кладет их на стол. Потом он прыгает и умирает. Как вы будете играть эту сцену? Он не забыл снять часы, потому что подумал о своей семье, которая еще сможет их продать и на это прожить какое-то время. Протянуть. И этот момент, когда он снимает свои часы, сообщает зрителю о характере персонажа гораздо больше, чем все остальное, и одновременно показывает, что такое безработица. Одной такой точной деталью вы можете зацепить зрителя, пробудить у него чувства и одновременно заставить задуматься о социальных причинах. Вы должны смотреть хорошие фильмы и следить за движением камеры. Как происходит переход от общего плана к крупному?

Немые фильмы показывали только в одном кинотеатре, в синематеке. Хюсейн сказал:

— Синематека — это центр левой интеллигенции. А левые профсоюзы покупают на каждый сеанс по двадцать билетов и отправляют по двадцать дворников или рабочих-литейщиков в кино. Они посмотрят фильм и расскажут потом другим. Французский режиссер Жан-Люк Годар сказал: «Кино не знает границ».

Среди фильмов, которые показывались в стамбульской синематеке, были картины из Советского Союза, «Броненосец „Потёмкин"» русского режиссера Сергея Эйзенштейна. Этот фильм я уже смотрела в Берлине с немецкими левыми, второй раз я его смотрела с турецкими левыми. Хюсейн сказал:

— Хорошо, что мы пошли смотреть сегодня. Сегодня здесь будет человек, который знает русский, он будет всё синхронно переводить. Знаменитый турецкий коммунист, который бежал в Россию и провел там много лет.

Турецкий коммунист оказался щуплым мужчиной небольшого роста. Он держал в руках микрофон и переводил субтитры с русского на турецкий. Когда на экране шел дождь, он говорил:

— А теперь, дамы и господа, идет дождь.

Когда на экране появлялась целующаяся парочка, он говорил:

— А теперь они целуются, дамы и господа.

Когда зал рассмеялся, он сказал в микрофон громко:

— Ой!

Левые солдаты подняли бунт против царского релсима. Я все время следила за движением камеры, повторяя тихонько то, что я вилсу: я вилсу старую женщину, пулей ей разбило очки, камера наезжает на очки, я вилсу разбитое стекло. Теперь я вилсу корабль. На корабле недовольные матросы. Камера дает крупным планом мясо, из которого будут готовить обед. Я вилсу, как в мясе копошатся черви, мясо гнилое.

На следующий день я пыталась воспроизвести на сцене те детали, которые камера давала крупным планом. Я купила себе две пары очков, одни были у меня целые, другие — разбитые; я играла, будто меня ударили в лицо: отвернувшись, я быстро заменила целые очки на разбитые и снова повернулась лицом к «зрителям» — к моим однокурсникам и педагогу Мемету. Они увидели разбитые очки, и эта деталь им очень понравилась. Получилось так, будто камера взяла эти очки крупным планом. Даже наш педагог Мемет отметил, что технически этот номер был подготовлен очень хорошо. Еще я посмотрела фильм, который назывался «Горькие слезы». В одном из эпизодов девушка говорит исполнителю главной роли: «Давай поиграем, ты на скрипке, а я на пианино». Она начала играть, а скрипка в футляре еще лежала сверху, на пианино. Молодой человек вынул скрипку из футляра, но не успел он ее как следует приладить, как пошла уже скрипичная мелодия, потому что фильм был плохо синхронизирован по звуку. В конце фильма у девушки обнаруживается туберкулез, и перед смертью она просит молодого человека, чтобы они опять поиграли — она на пианино, он на скрипке. Когда он протянул руку, чтобы открыть футляр, кто — то крикнул из зала:

— Можешь не стараться, скрипка и без тебя сыграет.

На следующий день я показывала на уроке скрипачку и попросила одного студента, чтобы он начал играть до того, как я открою футляр. Все очень смеялись.

Я завела себе тайную театральную школу. Кино. Правда, я ходила в синематеку не только из-за фильмов. В обычном кинотеатре люди после просмотра выходили, застегивали куртки и разбредались по домам. В синематеке все люди смотрели по сторонам, оглядывались, ища знакомых, здоровались друг с другом. Потом они стояли группками перед кинотеатром и обсуждали фильм, и к ним подтягивались другие, кто только что вышел из зала. Тут все знали всех, знакомства здесь завязывались так же легко, как в мечети.

Синематека в Стамбуле была центром левого движения, как кинотеатр на Штайнплац в Берлине. Но в Берлине я видела там только студентов. Здесь, в Стамбуле, я видела много рабочих, и пожилые люди тоже встречались, мужчины и женщины. Мы смотрели русские фильмы о детстве Максима Горького или о Толстом, Толстой раздавал свои земли бедным русским крестьянам. В фильмах о русской революции люди часто погибали от пуль царских солдат, и когда мы выходили из синематеки, многие люди, стоявшие перед кинотеатром кучками, выглядели так, будто они собрались на панихиду. Революционные истории в этих фильмах происходили на русских улицах, и мы, зрители, долго еще потом стояли на улице перед кинотеатром, как будто стамбульские улицы были продолжением революционных улиц из русских картин. Потом мы медленно шли, держась группами, мы шли, словно провожая в последний путь погибших на экране, глядя в спины тем, кто шел перед нами, как и мы, провожая тех же погибших в последний путь. Уходить с улицы не хотелось. Сначала говорили только об убитых, потом начинали обсуждать операторскую технику или постановку света. И когда вся компания загружалась в один автобус или рассаживалась по такси, разговор продолжался, с разговорами они входили в ресторан «Капитан», и, пока официанты сдвигали для них столы, они стояли и всё обсуждали фильм. Мне не хотелось, чтобы революционные улицы из кино обрывались, мне хотелось оставаться на улице, и потому я всегда присоединялась к ним. А вот дворники, которых профсоюзы направляли в синематеку, они никогда не ходили с нами в «Капитан». Я часто слышала, как они говорили, выйдя из зала: «Давайте скорее, уже поздно», и торопились разойтись по домам. Рабочие и интеллигенты двигались с разной скоростью, и казалось, будто у них две разные ночи. Одна ночь принадлежала рабочим и отводилась для сна, другая принадлежала интеллигентам и предназначалась для бодрствования.

Официанты в ресторане первым делом приносили ракэ. Ресторан располагался прямо на берегу, почти у самой гавани. Когда какой-нибудь корабль проходил близко от берега, капитан, глядя на жилые дома на набережной, приветствовал людей, которые как раз собрались ужинать, или в пижамах читали газеты, или, как мы, устроились в ресторане. В ответ мы поднимали наши бокалы, а некоторые женщины бросали на палубу яблоки. Мы сидели за длинным столом. Во главе стола — седобородые старики. Женщин здесь было совсем мало, и, когда я присаживалась к какому-нибудь знакомому, чтобы поприветствовать, я напоминала себе проститутку из бара. Проституток в Стамбуле называли раскрутчицами, они переходили от стола к столу, за которыми сидели одни только мужчины, и «раскручивали» их на дорогие напитки. Подсаживаясь к кому-нибудь за нашим столом, я всегда говорила: «Пришла вас раскрутить». Мулсчины смеялись, я была для них сознательной девушкой. Слово «сознание» было важным словом. И мне нравилось сидеть между бородатыми и безбородыми интеллигентами, потому что я была здесь единственной женщиной. Я исполняла заглавную роль, а мулсчины были моими зрителями. Но потом мне нулшо было одной добираться до дому, и я ехала на последнем пароходе, который назывался пьяным пароходом, потому что в это время с европейской стороны возвращались одни только пьяные гуляки. «Еще подумают, что я проститутка». Я шла будто аршин проглотив и старалась придать своему лицу строгое выражение. Но изобралсать все время порядочную девушку — ах, только не подумайте, что я проститутка! — было тяжело. Ладно, пусть думают, что я проститутка, решила я. У проституток ведь тоже есть матери. И девушке из бедной семьи проще простого оказаться среди проституток: дня два помыкаться в чужом городе — и готово дело. Только два дня без еды, без крова над головой, и нет никого, кто бы тебе помог, — этого вполне достаточно, чтобы самой сдаться в бордель. Я была беременна, но нашлись люди, которые мне помогли. Если бы на моем месте оказалась девочка из бедной семьи, она бы уже давно ходила в проститутках. Мне повезло, что я познакомилась с такими людьми, как Хюсейн, сюрреалисты, киношники из синематеки, мои однокурсники. Многие девушки, оказавшиеся без помощи, вынуждены были стать проститутками. Из всех женщин, которых я встречала на улицах, меня интересовали теперь только проститутки. Они сидели в неоновом свете ночных ресторанов и придавали мне храбрости.

В ресторане «Капитан» интеллигенты рассказывали о своих похождениях прошлой ночи. Они отправились в бордель, но бордель был уже закрыт. Они постучали в окно: «Откройте, мы вам заплатим». Проститутки сказали им: «Валите отсюда, мы не работаем». — «Мы заплатим!» Тогда одна из девиц открыла окно и стукнула одного интеллигента туфлей по лбу: «Получи и проваливай!» Потом все выпили за проституток. От выпитого у всех развязались языки, и один седобородый мужчина начал рассказывать об эротической книге «Банамэ». Этой старинной книге семьсот лет, хранится она в стамбульской библиотеке и никому не выдается, только некоторым профессорам-специалистам. Одного из авторов этой книги звали Насреддин, который, собственно, считается отцом астрономии. Он рассказывает о сыне одного султана, у которого было много-много женщин, со всего света, но в один прекрасный день он потерял свою мужскую силу. Призвали врачей, но никто не мог ему помочь. И тогда призвали в сераль астронома Насреддина, и султан велел ему написать книгу, которая вернула бы его сыну мужскую силу. Насреддин написал, что нужно сделать для того, чтобы у сына султана опять появилось желание: нужно взять птенца, обязательного голого, без пуха и перьев, и положить рядом с ульем. После того как пчелы накусают его, нужно свернуть птенцу голову, положить в горшок, полить базиликовым маслом, сварить, потом как следует размять, растолочь, поместить все в бутылку и залепить ее воском, затем выставить бутылку на три дня на солнце, а через три дня раскупорить, накапать из нее несколько капель масла на кусочек ткани, натереть места между пальцами на руках и на ногах и позвать женщину Седобородый профессор не знал, помог ли рецепт, но тут же перешел к другим рецептам:

— Чтобы вернуть девственность, нужно взять пять граммов шерсти из козьей бороды, шестнадцать граммов виноградного сока, несколько капель уксуса, всё перемешать и поставить варить. Женщину посадить рядом с горшком и заставить семь раз вдохнуть пар, затем смочить кусочек ткани в отваре из козьей бороды, виноградного сока и уксуса и натереть как следует дырку в попе.

Официанты тоже слушали рецепты и только всё подносили ракэ, чтобы истории не кончались.

Другой старик во главе стола сказал:

— В «Банамэ» есть много полезного. Там даются советы, как лучше целоваться и в каком возрасте сколько раз нужно заниматься любовью. Подросткам нужно заниматься этим через день. Между двадцатью и тридцатью годами — два раза днем, один раз ночью, а между тридцатью и сорока — три раза в день. В семьдесят лет рекомендуется два раза в день. Если тебе восемьдесят — то два-три раза в год, а если хочется больше — то четыре. А еще там перечисляются признаки, по которым можно определить, какой у женщины темперамент. Холодную женщину можно вычислить по бровям, длине пальцев, цвету волос, по пяткам, запястьям, щиколоткам, по ноздрям, по пупку, шее, ушам и смеху. Относительно детородных органов там сообщается следующее. Мужские детородные органы меряются пальцами, сложенными вместе, и подразделяются на три группы: первая группа — двенадцать пальцев, вторая группа — восемь пальцев, третья группа — шесть пальцев. Книга рекомендует для широких влагалищ двенадцатипальцевые члены, для средних — восьмипальцевые, для узких — шестипальцевые.

Интеллигент, которого прошлой ночью огрела проститутка, тоже знал эту книгу:

— Первые проститутки в Оттоманской империи появились в 1565 году. Сначала они работали в прачечных, куда приходили одинокие мужчины и сдавали в стирку свое белье. Потом эти прачечные запретили. Тогда они начали работать в сливочных лавках и работали до тех пор, пока оттоманская полиция не установила, что мужчины в этих лавках не только сливками и йогуртом угощаются, но и еще кое-чем. Сливочные лавки тоже запретили. Официальная проституция процветала на невольничьих базарах. Там мужчина мог снять рабыню, взять ее к себе домой на несколько дней, а потом вернуть и сказать: «Она порченая». Были и проститутки мужского пола: в 1577 году некий мужчина набрал себе в городе девять мальчиков, отрастил им волосы, нарядил в женские платья и стал посылать их под видом прачек или гадалок в богатые дома. Так у состоятельных дам появилась возможность принимать любовников. Но в один прекрасный день полиция разузнала об этом, и многие богатые мужчины развелись со своими женами, потому что думали, а вдруг и к их женам приходили эти длинноволосые юноши. Вот почему в 1577 году в Стамбуле появилось так много разведенных женщин.

В «Капитане» мы просиживали часами, потому что истории никогда не кончались. Хозяин «Капитана» ни разу не сказал нам, что ему, мол, пора закрываться, он даже виду не показывал, что ждет только нас. Он посылал на наш стол мелко нарезанные фрукты и, не выходя из своего темного угла, время от времени поднимал свой бокал, присоединяясь так к нашему застолью. Заглядывали в «Капитан» и стамбульские греки. Под утро они так расходились, что начинали швырять на пол тарелки, официанты сметали осколки в море, и они отражались в воде, освещенные лунным светом. Кто-то из компании рассказал, что, после того как однажды сентябрьской ночью 1955 года турецкие националисты разгромили магазины, православные храмы и кладбища стамбульских греков, многие греки так напугались, что со страху уехали в Афины. Какая — то семья, жившая на стамбульском острове, выбросила перед отъездом все свои старые пластинки в море, и эти старые пластинки с чудесными греческими песнями долго еще потом плавали в Мраморном море. Во время этого рассказа неожиданно набежали волны, подкатились к самому «Капитану», так что мы все оказались мокрыми. Ночь была теплой и быстро высушила нас. Мы сидели там в объятиях моря и теплой ночи, и весь мир скукожился до пространства этого ресторана, и было такое чувство, будто я появилась тут на свет вместе со всеми этими мужчинами, молодыми и старыми, и умру вместе с ними, на исходе ночи, но до того мы будем долго сидеть и слушать наши бесконечные истории. Быть может, и я расскалсу какую-нибудь историю, а потом закрою глаза, и море долго будет качать на своих руках наши мертвые тела, а потом мы все поплывем в Мраморное море, как старые греческие пластинки, и всякий, кто нас увидит, подумает, что у каждого из умерших есть в запасе несколько красивых песен.

Иной раз, когда я возвращалась домой поздно ночью, меня встречал отец, которые еще не спал; он сидел перед радио, искал какую-нибудь музыку стучал по нему, пытаясь заставить его, наконец, подать голос. Увидев меня, он говорил:

— Дочь моя, ты стала мужчиной. Ты привезла из Германии новую моду. Ты возвращаешься домой поздно ночью.

А еще он говорил:

— Дочь моя, ты вертишься, как земля во Вселенной, смотри, не потеряйся там, в небесах.

Днем я отправлялась на европейскую сторону в театральное училище, потом шла в синематеку, оттуда в «Капитан» и только потом возвращалась на азиатскую сторону, в родительский дом как в гостиницу. Я спала в Азии, а утром, когда птица Мемиш принималась распевать свои песни, перебиралась снова в Европу.

СИГАРЕТА — ВАЖНЕЙШИЙ РЕКВИЗИТ СОЦИАЛИСТА

Между Азией и Европой тогда, в 1967 году, еще не было моста. Обе части отделялись друг от друга морем, и, когда между моими родителями и мною была вода, я чувствовала себя свободной. В одной сказке молодой человек, спасаясь от великанов, которые его уже почти догнали, бросает на землю зеркало, и зеркало превращается в море, и великаны оказываются на другом берегу. Я могла бы наврать и сказать: «Отец, я пропустила последний пароход и заночевала у своей учительницы». Азиатская и европейская стороны Стамбула были как два отдельных города. У нас в училище рассказывали, будто один из наших преподавателей по актерскому мастерству сделался знаменитым только потому, что Стамбул разделен на две части. В молодости он якобы поехал в Россию и работал там ассистентом у знаменитого русского режиссера Станиславского. Потом он вернулся и сам стал работать режиссером, и все говорили, что он самый лучший режиссер во всей Турции, что он наш Станиславский. Его враги, однако, утверждали, что он тогда сказал всем своим друзьям из европейской части Стамбула: «Прощайте, еду в Россию, к Станиславскому», на самом же деле просто-напросто перебрался в азиатскую часть. Все путешествие заняло у него двадцать минут. Там он, по их словам, ушел на полгода в подполье, обложился книгами Станиславского, выучил их все наизусть, а через шесть месяцев вылез из своей норы на азиатской стороне Стамбула, сел на пароход и снова появился на европейском берегу. Так ли было на самом деле, я не знаю, может бьпъ, это была просто выдумка, чтобы очернить нашего педагога, потому что он был таким знаменитым. Недаром же говорят: если на яблоне много яблок, их сбивают камнями. Я очень любила этого педагога. Ему было уже за девяносто, у него на занятиях мы должны были быстро придумать какую-нибудь историю и сразу сыграть ее на сцене во всех лицах. Иногда он засыпал на уроке. Мемет говорил:

— Это он специально, потому что ваши таланты оставляют его равнодушным. Он показывает вам, как будут реагировать на такое ваши будущие зрители.

Во время спектакля, говорил наш строгий педагог, нужно помнить, что зритель заплатил за свое место, хорошо поел и теперь хочет спать, и потому актер должен его своей игрой разбудить.

Однажды я представляла у него на уроке женщину, которая вышла погулять со своим ребенком. Я играла одновременно и женщину, и ребенка. Наш старый педагог сказал:

— Деточка, ничто тебя не сможет оторвать от театра, только ребенок. Вы видели, как нежно она обращалась со своим ребенком?

Исполняя роль матери, я копировала свою собственную мать и только сейчас осознала, с какой нежностью она ко мне относится. Так я обнаружила в театре свою мать.

Девяностолетний педагог давал толстым студенткам советы, как похудеть. Он говорил:

— Деточка, нужно каждое утро перед завтраком выдавить целый лимон, выпить сок, потом можешь есть все что хочешь.

Если мы разыгрывали на сцене что-нибудь смешное, он смеялся и от смеха мог запросто хлопнуть какую-нибудь сидевшую рядом с ним студентку по коленке. Однажды я тоже хлопнула одного интеллектуала из «Капитана» по коленке. Той ночью все интеллигенты, как всегда, одновременно поднялись из-за стола и пошли всей гурьбой, как будто приклеенные друг к другу. Меня вызвался подвезти на своей машине до гавани один карикатурист, из левых. Он сказал:

— Мужики в «Капитане» всегда встают из-за стола все вместе, чтобы никто не мог ничего сказать за спиной друг у друга.

Я рассмеялась и хлопнула его по коленке.

— Ты не ушиблась? — спросил он.

— А что у тебя за нога такая?

— Деревянная, я ведь член левого движения. «Дай умереть в постели мне с подругою моей, луной». Это стихотворение испанского поэта Лорки, которого убила фашистская гвардия генерала Франко.

Над Стамбулом тоже светила луна, и она была большой. Я сказала Деревянной Ноге:

— Прочти мне что-нибудь из Лорки. Пожалуйста.

Лорка — это была моя парижская любовь, Хорди. Я подумала, Хорди смотрит сейчас на ту же луну, что и я.

Да, я увел ее к реке,

думал я — она невинна,

но она — жена другого.

Это было в праздник Сант-Яго,

и даже нехотя как-то.

Когда фонари погасли

и песни сверчков загорелись.

На последнем глухом перекрестке

я тронул уснувшие груди,

и они расцвели мне навстречу,

как белые гроздь жасмина.

Крахмал ее нижней юбки

мне уши наполнил звоном,

как лист хрустящего шелка

под десятью ножами.

Деревья выросли выше,

потонув в потемневшем небе;

горизонт за рекой залаял

сотней собачьих глоток.

За колючим кустом ежевики,

у реки, в камышах высоких,

ее тяжелые косы

на мокром песке разметал я.

Я снял мой шелковый галстук,

она сняла свое платье.

Я снял ремень и револьвер,

она — все четыре корсажа.

Была ее гладкая кожа

нежней жемчугов и лилий,

светлее луны сиянья,

разлившегося по стеклам.

На этом месте карикатурист Деревянная Нога подъехал к гавани, где мне нужно было выходить. Я сказала ему:

— Езжай дальше, я хочу услышать всё до конца.

Она от меня ускользала,

и, как рыбы, попавшие в сети,

ее белые ноги

бились в свете луны холодном.

Я мчался этой ночью

по лучшей в мире дороге,

на кобылке из перламутра,

забыв про узду и стремя.

Как мужчина, храню я в тайне

то, что она мне сказала.

Разум меня заставляет

быть как можно скромнее.

Всю в песке от моих поцелуев

от реки я увел ее в город.

А острые листья кувшинок

Сражались с поднявшимся ветром.

Я поступил как должно.

Как истый цыган.

Подарил ей шкатулку для рукоделья,

большую, из рыжего шелка,

и не стал я в нее влюбляться:

она ведь — жена другого,

а сказала мне, что невинна,

когда мы к реке ходили.[58]

Когда стихотворение Лорки закончилось, мы оказались у дома Деревянной Ноги. Он сказал мне:

— Только тихо, я живу вместе с матерью.

Он отцепил свою деревянную ногу, мы занялись любовью, он рассказывал в постели веселые истории, и снова я смеялась, и снова я хлопнула, но не по коленке, а по матрасу, отчего на этот раз рассмеялся он. Под утро он сказал:

— Сейчас моя мать поднимется на утреннюю молитву, давай уже пойдем.

Он прицепил свою деревяшку и показал мне белую пустую бутылку из-под ликера. В одном месте я заметила маленькое пятнышко крови.

— В Стамбуле есть стекольная фабрика, на которой работают стеклодувы. У многих из них туберкулез. Наверное, у того, кто выдувал эту бутылку, начался кашель, и сгусток крови попал в стекло.

Мы ехали с Деревянной Ногой по мосту в гавань, как вдруг он резко затормозил, потому что именно в этот момент мост развели для того, чтобы могли пройти большие русские корабли. Мы остались сидеть в машине перед разведенным мостом, мимо нас проходили корабли, направлявшиеся к арабам, и громко гудели. Деревянная Нога прокричал:

Порою видится себе он мореходом,

И парус застилает ему взор,

И забывает он об апельсинах, барах,

И только в воду все глядит.

Когда мост потом медленно свели, Деревянная Нога протянул мне книгу стихов Лорки и сказал:

— Это тебе.

На пароходе я прочитала одно стихотворение, Лорка писал о двух монахинях. Они сидели под палящим солнцем на лугу и вышивали узоры, перенося на ткань краски природы. Книга была с фотографиями, на одной из них маленький домик, откуда, быть может, испанские фашисты увели Лорку на казнь. Он ведь написал в своем стихотворении: «Дай умереть в постели мне с подругою моей, луной». Дом, выптивающие монахини, которые переносили на ткань краски природы. Быть может, Лорка видел этих монахинь из окон своего маленького дома, а потом увидел, как к нему идут фашисты, чтобы забрать его с собой. На улице светит солнце, ветер колышет траву, фашисты идут по траве, оставляя следы. Трава умирает под их сапогами, уносящими на себе зеленоватые мокрые пятна. В темном доме нет никого, кроме Лорки. Один из гвардейцев взошел на крыльцо и пнул дверь ногой, на двери осталась зелень травы. Интересно, что делал Лорка в этот момент в своем доме? Наверное, время у него растянулось. Там, внутри, время было другое, оно отличалось от того, что было снаружи, у тех, кто пришел его забирать. Я представила себе, как спасаю Лорку. Я успела прийти до гвардейцев. Нарядившись монахиней, проскользнула к нему в дом. Я принесла ему одежду монахини. Он бреется на скорую руку и переодевается. Мы вместе выходим из дома, садимся на лужайку и принимаемся вышивать узор, перенося на ткань краски природы. Когда думаешь об умерших, всегда почему-то кажется, что ты опоздал, что ты не успел. Я начала читать книги о гражданской войне в Испании, прочла «По ком звонит колокол» Хемингуэя. Там была одна сцена, в которой описывается, как герой-антифашист занимается любовью с героиней-антифашисткой, и в этот момент под ними зашевелилась земля, но не потому, что началось землетрясение, и не из-за бомбежки, а от их любви. Герой напоминал мне мою первую парижскую любовь, испанца Хорди. И почему этот Франко все еще у власти, часто думала я и чувствовала себя совершенно бессильной оттого, что он все еще живет и мой Хорди и многие другие должны жить при его режиме. Именно тогда я получила открытку из Барселоны, от Хорди. На открытке была изображена красивая площадь, сплошные кафе, стулья и голуби. Хорди писал, что он пьет за мои красивые глаза и посылает мне привет. Я долго разглядывала открытку, удивляясь тому, что при фашисте Франко в Испании есть такая красивая площадь, что на ней так много кафе, что на улице стоят столы и стулья, что перед ними разгуливают голуби и что Хорди может поднять бокал вина за мои красивые глаза и выпить его. Я удивлялась, что такой человек, как Хорди, из левых, может легально пойти на почту, купить марку и отправить в другую страну открытку. На всякий случай я читала его открытку, отойдя подальше от людей, чтобы никто не видел, чтобы у него потом не было проблем с полицией. Я купила открытку, написала на ней строчку из Лорки: «Зелень глаз твоих люблю, зелень ветра, зелень листьев…»- и бросила в море, с адресом Хорди. Море принесет ему мое послание. Открытка от Хорди наполнила меня таким счастьем, что, когда я прикасалась к каким-нибудь предметам, от меня шел электрический заряд. Я шагала по мосту через бухту Золотой Рог, и в этот момент начался дождь. Я шагала и думала: «Хорди, небо, которому мы столько раз отдавали свою любовь, чтобы оно хранило ее, это небо изливает теперь нашу любовь дождем на головы бедняков, что идут по мосту через бухту Золотой Рог».

Бедность гуляла по улицам города как зараза. Я смотрела на бедняков как на чумных больных и ничем не могла им помочь. Если мне попадался половинчатый человек в инвалидной коляске, я старалась не смотреть ему в глаза, но потом оборачивалась и долго глядела ему в спину. Только слепым я смотрела прямо в глаза. Смотреть в глаза беднякам было тяжело. Я так часто поворачивала голову, чтобы посмотреть через плечо в спину бедности, что у меня заболела шея. На крутых узких улочках стояло много книжных торговцев. Они раскладывали свои книги прямо на земле, и ветер перелистывал страницы; книги о русской и французской революциях или о храбрецах, которые пятьсот лет назад боролись против Оттоманской империи, за что им отрубили головы, сочинения Назыма Хикмета, книги о гражданской войне в Испании. Все убитые, задушенные, обезглавленные, все те, кто умер не в своей постели, — все они восстали в эти годы. Бедность гуляла по городу, а люди, которые хотели в своей жизни что-то сделать, чтобы ее не было, этой бедности, и которые за это были убиты, — они лежали теперь в виде книг на земле. Нужно только наклониться к ним и купить, и тогда эти убитые разойдутся по квартирам, соберутся на полках, будут лежать у изголовья и жить в домах. И люди, которые будут засыпать с этими книгами и просыпаться, — они будут по утрам выходить на улицу и чувствовать себя Лоркой, Сакко и Ванцетти, Робеспьером, Дантоном, Назымом Хикметом, Пиром Султаном Абдалем, Розой Люксембург. Дома я открывала холодильник и, обнаружив в нем мясо или фрукты, говорила матери:

— Не стыдно вам покупать так много мяса и фруктов, когда столько людей вокруг голодает?

Мать отвечала:

— Если мы будем голодать, голодающих станет больше. Если не хочешь, не ешь.

Я ела, но смотрела при этом очень сердито. Иногда я пыталась выдавить из себя кусок мяса обратно. Но у меня не получалось.

Отец говорил мне:

— Дочь моя, там, в Германии, ты, наверное, застудила себе голову.

Я громко хлопала дверью, выходила на улицу и покупала себе очередную книгу о каком-нибудь убитом. Толстой роздал свои земли бедным крестьянам. У меня была куртка, которую я давала носить двум студентам из моего училища, неделю носил один, неделю — другой. Так возникла легенда, будто я хороший товарищ. Я начала воровать книги, особенно в дорогих магазинах. Между роскошными атласами и энциклопедиями я отыскивала книги об убитых и выносила их. Так у меня на полке образовалось пять одинаковых Назымов Хикметов. Еще я воровала деньги у своего отца и покупала на них книги об убитых. Когда у меня стало слишком много книг, так много, что мне их было уже не прочитать, я начала мучиться угрызениями совести от вида этих непрочитанных книг. Я перебирала их, переставляла, стирала с них пыль, и это меня немного успокаивало, правда не надолго. Так же успокаивающе на меня действовали интеллектуалы из «Капитана», они очень много читали и рассказывали всякие истории из разных книг, и мне казалось, будто я сижу за одним столом с живыми, ходячими книгами. Мужчины часто спрашивали друг друга: «А ты что думаешь по этому поводу?» Меня никто не спрашивал, что я думаю по поводу той или иной темы, я исполняла для них роль зрительницы, они играли между собой, а я только смотрела. Мне нравилось быть зрительницей. Деревянная Нога говорил: «Кто болтает, тот может наболтать лишнего и нажить себе неприятности». Наверное, они не хотели, чтобы у меня были неприятности. Между разговорами они просили меня спеть им какую-нибудь старую песню оттоманских времен. Они аплодировали мне с закрытыми глазами, а иногда подпевали.

Однажды за столом появился новый человек, он был похож на сову, и взгляд у него был такой, какой бывает у предводителей религиозных сект в Индии. Я очень любила сов, и мне показалось, что я его знаю.

— Его лицо мне кажется знакомым, — сказала я, обращаясь к своему соседу.

— Ты наверняка видела его отца в газетах. В пятидесятые годы он был знаменитым, он был министром от американской партии.

Он сидел за нашим столом, как призрак отца, с точно таким же совиным лицом, и был членом новой левой турецкой партии — рабочей партии, которая на последних выборах легко получила пятнадцать мест в парламенте. Обычно интеллектуалы сидели, потягивали ракэ, ели не спеша и рассказывали длинные истории времен Оттоманской империи. Сегодня вечером, однако, они забыли про ракэ в стаканах и про еду на тарелках. Они все смотрели на человека, который был похож на сову. и если кто-нибудь начинал говорить фразу, другой внедрялся в нее, отсекал, словно ножницы, лишнее и делал свою собственную фразу. Эту фразу, в свою очередь, разрезали другие ножницы. Неожиданно за столом оказалось двадцать пар ножниц, которые только успевали поворачиваться направо и налево.

Одни ножницы сказали:

— Потенциал турецкого рабочего класса…

Другие ножницы сказали:

— Какого рабочего класса? Оттоманская империя не создала даже своей собственной аристократии…

Другие ножницы сказали:

— Поскольку люди делали себе карьеру в сералях, они вынуждены были…

Другие ножницы сказали:

-.. бросать свои семьи и служить…

Другие ножницы сказали:

— …султану.

Другие ножницы сказали:

— О какой национальной буржуазии может…

Другие ножницы сказали:

— …идти речь. Турецкая буржуазия сделала себе капитал на чужих заказах, на монтажных работах и находится в полной зависимости от Америки, и если у этой бурлсуазии есть деньги…

Другие ножницы сказали:

— …она отправляет их в швейцарские банки.

Другие ножницы сказали:

— Турция до сих пор находится на феодальном…

Другие ножницы сказали:

— …уровне развития.

Другие ножницы сказали:

— Нет, индустриализация идет полным ходом, и рабочий класс уже достаточно сознательный, чтобы при определенных условиях…

Другие ножницы сказали:

— …взять власть в свои руки. Нужно только, чтобы рабочий класс ясно понимал, что такое…

Другие ножницы сказали:

— …империализм. Но все дело в том, что Турция по сей день остается американской колонией. Как Африка и…

Другие ножницы сказали:

— …Латинская Америка. Нужно сначала идти в народ, чтобы пробудить его…

Другие ножницы сказали:

— …сознание, не забывая при этом, что основная масса нашего народа…

Другие ножницы сказали:

— …крестьяне. В чем заключается роль…

Другие ножницы сказали:

— …крестьянского класса?

Другие ножницы сказали:

— Всё не так. Феодализм существует только на востоке…

Другие ножницы сказали:

— …Турции, у курдов…

Другие ножницы сказали:

— …а большая часть крестьян вовлечена уже в капиталистические…

Другие ножницы сказали:

— …отношения и капиталистический базар.

Другие ножницы сказали:

— Легальная борьба против капитализма возможна на основах ленинизма…

Я была единственной девушкой и, слушая фразы двадцати пар ножниц, склеивала их по-своему: сознание, идти в народ, империализм, зависимая буржуазия, феодализм, Латинская Америка, Африка, швейцарский банк, курды, отсталые крестьяне, потенциал турецкого рабочего класса, национальная буржуазия, ленинизм, объективные и субъективные предпосылки. Пока я занималась склеиванием слов, интеллектуалы говорили дальше, забыв о еде и напитках, они чесали у себя в загривках, и я видела, как перхоть сыплется на стол.

И тут неожиданно интеллектуал, похожий на сову, обратился ко мне через весь стол с вопросом:

— А что вы думаете по этому поводу?

Я сидела ровно напротив него, на противоположном конце стола. Все головы повернулись ко мне как в замедленной съемке. Кошмар, преследующий любого актера, — страх забыть текст. Теперь этот кошмар случился со мной. Мой выход, а я не знаю текста. Я вспотела, и пряди волос прилипли к щекам. Один из седобородых интеллектуалов взял в руки стакан и сказал:

— Что-то мы совсем забыли про ракэ.

И все сказали «Шерефе!» («За здоровье!») и подняли стаканы с ракэ, а седобородый интеллектуал сказал мне:

— Спой нам красивую песню.

И я спела: «Отчего, отчего, дорогая, так случилось, случилось, не знаю, слов любви подарил тебе море, но от них нам с тобой только горе…»

Интеллектуал, похожий на сову, не сводил с меня глаз, пока я пела. Он напомнил мне газеты моего детства. Я слышала, как он сказал кому-то:

— Я, как настоящий большевик…

У него были очень красивые глаза. Когда все встали и направились к выходу, я нагнулась, будто для того, чтобы завязать получше ботинки. Из-под стола мне было видно, что он идет в мою сторону. Я видела только его ноги, которые на какое-то мгновение остановились. Он шел последним, не спеша направляясь к выходу, мы оказались у дверей одновременно, и каждый хотел пропустить вперед другого, в итоге, после всех этих церемоний, мы оба застряли в проеме и рассмеялись. Другие интеллектуалы, увидев, что мы смеемся, оставили нас одних. Я сказала:

— Возьми меня с собой.

Его дом стоял на холме и смотрел на море. Мы подошли к дому и залегли свет. Он задрал мне блузку, ту самую блузку с желтыми цветами, которая была на мне в тот день, когда в Берлин приезжал шах и был убит студент Бенно Онезорг. Мужчина, похожий на сову, сказал:

— Какая у тебя красивая блузка.

Он погладил меня по груди и сказал:

— Какая у тебя красивая грудь.

Когда мы целовались, я слышала, как поскрипывает песок у нас под ногами. С песком на ногах мы прошли в квартиру, и там нас ждала большая луна, повисшая над большой кроватью и несколькими стульями. Мы сели на лунный свет, выкурили по сигарете и легли на луну, которая лежала на постели. С этой совой в лунном свете я впервые испытала оргазм. Он принес большую тарелку вишен, поставил ее на стол, теперь и вишни все были в лунном свете. Мы сидели на стульях, я видела наши руки, его и мои, которые брали вишни с одной тарелки, клали косточки на другую, а потом опять тянулись за вишней, и с каждой вишней мы съедали по кусочку лунного света. Он укрыл меня одеялом и сказал:

— Спи, я пойду вниз.

И он ушел в лунном сиянии. И снова я слышала, как скрипит песок у него под ногами. Что он будет делать, после того как уйдет? Я заснула с луной и проснулась с солнцем. Мужчина, похожий на сову, сидел у меня на кровати, на сей раз в лучах солнца, которое играло у него в волосах. Он сказал:

— Ты очень красиво спишь, спокойно, как ребенок.

Я была ребенком, он — совой.

Потом я часто встречалась с Совой, однажды он купил у ночного торговца цветами все цветы и покрыл меня ими в комнате, где жила луна. И снова я испытала оргазм, и снова он ушел в лунном сиянии на первый этаж, а мне остался только запах цветов. Утром я хотела убрать постель, но человек, похожий на сову, не дал мне. Он сказал:

— Оставь. Знаешь, я был женат, и мы с женой жили в Лондоне. Она всегда стелила постель только перед тем, как ложиться спать. Она влюбилась в английского почтальона и вышла за него замуж.

История очень подходила к этой комнате: луна, цветы, человек-сова, который был интеллектуалом, имел знаменитого отца, считал себя большевиком, и его богатая жена, тоже наверняка интеллектуалка, которая влюбилась в английского почтальона.

Однажды он пошел на первый этаж до оргазма. Я купила в аптеке противозачаточные свечи.

Он помог мне их вставить, но потом у меня там было так много какой-то пены, что у нас ничего не получилось. Мы просидели в лунном свете напрасно. Первый раз я рассердилась на лунный свет. Он мне мешал. Интеллектуал, похожий на сову, спросил меня:

— Чем занимается твой отец?

Мне, как всегда, было стыдно за своего отца.

— У него строительная фирма.

Он спросил:

— А как его зовут?

В Стамбуле было несколько известных владельцев строительных фирм, но мой отец не был известным. Раньше он был маляром, а потом, в пятидесятые годы, когда партия, в которой состоял отец Совы, пришла к власти, открыла дверь американскому капиталу и развернула в Турции на американские деньги большое строительство, мой отец завел свое дело и стал предпринимателем. В шестидесятые возникло много крупных строительных концернов, и отдельным предпринимателям все труднее находить работу. Я не знала, чего я больше стыжусь — того ли, что мой отец был капиталистом, владельцем строительной фирмы, или того, что он не был знаменитым предпринимателем. Сова спросил:

— А ты закончила школу? У тебя есть аттестат?

Я соврала и сказала:

— Да.

Тогда он спросил:

— И где ты училась, в какой гимназии?

— В Анкаре.

Анкара была столицей, и там жили многие министры, которые закончили университеты. Сова снова укрыл меня одеялом и ушел в лунном сиянии на первый этаж. Цветы, которые он мне купил несколько дней тому назад, завяли. На следующий день я опять должна была встретиться с человеком, похожим на сову. Но наш учитель Мемет задержал нас в училище. В результате я опоздала на несколько часов, и, когда я примчалась в бар, где мы договорились встретиться, его уже не было. Я взяла такси и поехала к нему; пока добралась, наступила ночь. Подойдя к дому, я услышала два голоса — его и какой-то женщины. Развернуться и уйти я не могла, мне нужно было еще расплатиться с такси, а денег у меня не было. Мне пришлось постучать, он заплатил за такси, проводил меня на второй этаж и посадил женщину, которую я так и не увидела, в ту же машину, на которой приехала я. Он поднялся ко мне и сказал:

— Можешь оставаться у меня, только мне нужно работать. Я позвоню тебе на днях.

Снизу до меня долетали разные звуки. Я слышала, как царапнул по каменному полу стул или стол, я слышала, как шуршат страницы книг, которые он листает. Я тоже принялась у себя наверху шуршать страницами, листать его книги: Маркс, Ленин, Троцкий, Луначарский. Луна куда-то подевалась, и засохшие цветы тоже. Комната, заполненная книгами, смотрела на меня немым укором. Недоучка. Я заснула, чувствуя себя необразованной хавроньей. На следующее утро он не поднялся ко мне. Я слышала, как хлопнула дверь и песок заскрипел у него под ногами. Он не позвонил. Я купила себе Ленина, но все равно чувствовала себя необразованной хавроньей. Мне было стыдно, что я поехала к нему на такси. Может быть, поэтому я пошла и записалась в рабочую партию.

Пятнадцать депутатов партии постоянно ходили заклеенные пластырями — у кого на носу, у кого на щеке, у кого на губе, — потому что правые депутаты частенько поколачивали их в парламенте. Когда проводился очередной съезд партии, молодые члены, вроде меня, стояли у входа в большое здание и прикрепляли партийные значки, сделанные из бумаги, всем прибывающим делегатам. Прицепляя значки на лацканы пиджаков, я чувствовала разницу в ткани. У многих членов партии пиджаки были явно великоваты, у других, наоборот, узковаты, — наверное, они одолжили эти пиджаки у кого-нибудь из знакомых, только на этот день. Парламентарии, заклеенные пластырями, тоже были тут. Когда они входили в зал, все поворачивали головы и хлопали им, и пепел с сигарет, зажатых между пальцами, сыпался на пол. Когда делегаты останавливались передо мной, чтобы я могла прицепить им бумажный значок, они не вынимали сигарет изо рта и продолжали дымить, глядя мне прямо в глаза. Они проходили в зал, я оставалась стоять у входа вместе с другими молодыми членами партии. Мы тоже курили и особо не разговаривали, только смеялись и, прикончив одну сигарету, тут же тянулись за следующей. В кармане юбки у меня лежала мелочь, я то и дело нарочно роняла ее, чтобы потом наклониться и долго собирать по монетке: мне хотелось, чтобы все эти красивые молодые люди могли разглядеть мои ноги. Когда кто-нибудь на съезде поднимался на сцену и говорил что-нибудь в микрофон, сидевшие в зале слушали его с таким видом, будто перед ними выступает воздушный гимнаст. С напряженными лицами следили они за выступавшим, и на лицах читался общий страх: сорвется или не сорвется? Они слушали, и со стороны казалось, будто они превратились в одно целое, в одно тело, как болельщики на футбольном стадионе, которые все вместе встают со своих мест, чтобы выдохнуть общее «ах» или грянуть «ура». Если во время выступления очередного оратора кто-нибудь из публики поднимался и начинал бродить по залу, мне становилось не по себе, потому что это выглядело так, будто тело рассыпается на части. Я шла в туалет и смотрела там на себя в зеркало. Стоять перед зеркалом, неожиданно оказавшись в одиночестве, было трудно. Тогда я выходила в коридор и принималась ходить туда-сюда, быстро-быстро, как будто я так быстрее могла найти свое тело. Я металась, как ребенок, который потерял свою улицу. Партия была для меня, как синематека и ресторан «Капитан», продолжением улицы. Здесь сходилось множество улиц, и все, кто здесь собрался, были беспризорниками, уличными мальчишками, которые, не зная, как кого зовут, дружно бросаются в погоню за какой-нибудь кошкой или местным чудаком, а потом все вместе тянут эту кошку за хвост. Здесь такой кошкой была Америка, американский империализм и его пособники в лице турецкой правящей партии с Демирелем во главе. Существовала пирамида, внизу находились рабочие и социалисты, а сверху — богачи. Эту пирамиду нужно было перевернуть, чтобы низ стал верхом. Наш лозунг был: «Поставим всё с ног на голову!» Мы были ногами, и, если ног соберется много, можно будет легко перевернуть пирамиду. У многих ног еще было неправильное сознание, которое, однако, можно было превратить в правильное, используя при этом легальные демократические методы: нужно идти в народ и сформировать у него правильное сознание. И тогда правильное сознание масс приведет на выборах рабочую партию к власти. Формировать сознание означало уметь говорить так, чтобы другие тебя слушали: «Америка — это бумажный тигр», «Земля — крестьянам, труд — рабочим, книги — студентам», «Мы устроим большой Вьетнам». На съезде я часто слышала: «Послушай меня», «Друзья, давайте, послушаем его», «Мы — уши партии». Во время демонстраций, которые устраивали левые, полиция перерезала провода от микрофонов, но у левых были с собой генераторы, и они продолжали кричать: «Друзья, товарищи! Они хотят заставить нас молчать, они думают, нас можно просто отключить. Но мы запустим наши голоса на полную громкость».

Среди левых ходило множество генераторных историй. Была, например, одна история про то, как однажды агитаторы поехали на село. Во многих деревнях не было электричества. Левые прицепили генератор на спину ослу. Вышел первый оратор, но осел вместе генератором отправился по своим делам, и все агитаторы вместе с крестьянами пошли за ослом, они шли и смеялись. Одни партийцы на съезде были радиоприемниками, другие — радиослушателями. Радиоприемники и радиослушатели собирались в маленькие или большие группы и курили. У радиоприемников на плечах лежала перхоть. Многие стряхивали пепел прямо в ладони, или кто-нибудь один держал ладонь для всех как общественную пепельницу. Из разных голосов иногда складывалось многозвучное эхо, как будто кто-то вдруг включил одновременно пять тысяч радиоприемников. Я подумала, что от всех этих голосов может сорвать крышу, и если крыша улетит, то радиоприемники и радиослушатели полетят вслед за ней; они будут лететь, курить и смеяться, а люди, сидящие в своих домах или в конторах, подойдут к окнам, посмотрят на небо и увидят все эти летящие, курящие, смеющиеся радиоприемники в компании с радиослушателями, и с неба будут сыпаться пепел и перхоть.

В каждом районе Стамбула имелся свой партийный клуб — большая комната, в которой стулья стояли рядами, как в кинотеатре. Один человек делал для всех чай, остальные сидели и курили. Каждый должен был подняться со своего места и что-нибудь сказать по поводу обсуждаемой темы. Поднимаясь, всякий выступавший шкрябал стулом по полу и говорил, продолжая курить; он курил, и дым от его сигареты был выше, чем дым, который пускали сидящие. Я старалась всегда сесть подальше, и, если видела, что скоро моя очередь выступать, убегала в туалет, вставала там перед зеркалом, тоже с сигаретой, и слушала вопросы. Достигла ли Турция достаточного уровня индустриализации, чтобы рабочий класс смог привести к власти рабочую партию? Или Турция все еще отсталая феодальная страна? Является ли Турция колонией? Можно ли говорить о том, что в Турции созрели объективные предпосылки для демократического перехода от капитализма к социализму? Или страна должна сначала объявить борьбу феодализму, собрав под свои знамена все прогрессивные силы — из интеллигенции, военных, гражданского населения? И кто тогда возглавит эту борьбу? Рабочие или крестьяне, буржуазная интеллигенция или военные? Я не имела ни малейшего представления о том, что такое феодализм. Все эти слова-феодализм, империализм, общественный базис, общественная надстройка — напоминали мне бездонный колодец, перед которым я стою, вглядываюсь, вглядываюсь, но ничего не вижу. Мне пришлось обратиться за помощью к умершим. Сколько этих книг, которые мне нужно освоить! Вот Роза Люксембург много всего прочитала и написала. Но я еще вполне могла успеть стать такой, как она. Мне было всего лишь девятнадцать. И я знала одну спасительную фразу, которую часто слышала на партийных собраниях: «Тут есть о чем поспорить». При помощи этой фразы дискуссию можно было задвинуть на следующий день. Сегодня не будем, завтра. Эта фраза помогала выбраться из затруднительного положения. Можно было ввязаться в обсуждение, а можно было просто сказать: «Тут есть о чем поспорить».

На одном из партийных собраний я опять встретила Сову и после собрания пошла с ним и другими партийцами в ресторан. Неожиданно Сова обратился ко мне с тем же вопросом, что и в первую нашу встречу:

— А что ты думаешь по этому поводу?

Я сказала:

— Тут есть о чем поспорить.

Когда ресторан закрылся, Сова пригласил нас всех к себе. Я тоже пошла, и мы сидели в комнате, в которой я спала при лунном свете. Сова вместе с другими мужчинами ушел на первый этаж, оставив меня спать наверху. Я сидела на кровати против балконной двери, к которой приклеилась улитка. Наверное, она заблудилась, и ползла все ползла, забиралась все выше и выше, пока не умерла, — она умерла, а ее тело осталось приклеенным к стеклу. Я вышла на балкон и посмотрела, что делается на балконе внизу. Они стояли все там, в своих темных костюмах, плечом к плечу, стояли, курили и смотрели на море. Они стояли совсем неподвижно, как на потемневшей черно-белой фотографии, а мои глаза уже не искали Сову.

На следующее утро я снова посмотрела на балкон внизу, и снова там стояли мужчины, они стояли и курили. Светило солнце, и все они курили по-разному: одни очень медленно, другие очень быстро. Сигарета была важнейшим реквизитом социалистов.

Когда я курила дома, я забывала иногда свою горящую сигарету в пепельнице, шла на кухню, там брала себе новую, возвращалась в комнату, обнаруживала первую в пепельнице и тогда курила две сразу. Когда я приходила домой после партийных собраний, тетушка Топус говорила мне:

— Как от тебя несет! Проветри одежду!

На многих балконах я видела вывешенные на проветривание пиджаки, брюки и думала про себя: когда нас будет совсем много, на каждом балконе будут проветриваться социалистические штаны. Я думала, что все левые курят. Когда я ночью возвращалась на последнем пароходе на азиатскую сторону и видела молодых людей, у которых в руках были сигареты, я думала, что они все левые. Тогда я тоже закуривала сигарету, чтобы дать им понять, я тоже из левых. Многие грузчики, ходившие по мосту через бухту Золотой Рог, курили. На спинах у них были приторочены седла, как у ослов, и они тащили на себе пачки бумаги, ткани, канистры с маслом. Они шли, согнувшись крючком, и пот капал с их лиц, и они выплевывали непотушенные окурки прямо на землю.

На фотографиях 1872 года можно видеть курящих шляпников; или вот 1885 год, первый вождь рабочего класса, грузчик, которого потом посадили; 1872 год, портовые рабочие, первая забастовка, тоже курят. В 1927 году в Стамбуле было убито пятнадцать портовых рабочих, рядом с погибшими стоят их друзья, они стоят и курят.

Я радовалась, когда видела, как наш педагог Мемет, не успев выйти после занятий в коридор, тут же закуривал сигарету. Если я видела сапожника, который курит, я приносила ему свои сношенные туфли, садилась на стул и, пока у него рот был занят гвоздями, которые он по одному вбивал в подошву моих старых туфель, я пыталась втолковать ему, почему он должен голосовать за рабочую партию. Я говорила:

— Америка выжимает из нас все соки. Если вы случайно молотком повредите себе руку, что вы будете делать? У вас нет даже страховки. Капитализм — это молот, Демирель — это гвоздь, а мы — подошвы.

Сапожник не мог разговаривать, потому что во рту у него были гвозди. Его дымящаяся сигарета лежала на крышке от жестяной коробочки. Если я видела курящего зеленщика, я тоже заходила к нему в лавку. Я покупала два яблока и думала, как бы мне половчее начать разговор о партии, но стоя заводить разговоры было трудно. Зеленщик спрашивал меня:

— Что-нибудь еще, сестричка? Чего тебе положить? Скажи, я достану.

У одного молодого зеленщика сигарета была заткнута за ухо. Я спросила:

— Яблоки быстро гниют?

— Да, — сказал он.

— Яблоки гниют, а люди стареют. У вас есть пенсионная страховка? Америка эксплуатирует нас. Америка толстеет и жиреет, а мы всё худеем и худеем.

У зеленщика были красные щеки, теперь они стали еще краснее.

— Вы учительница?

Я поняла, что он запал на меня, и поспешила уйти из лавки.

— До свидания, моя учительница.

В «Капитане» один из интеллектуалов рассказал мне, как их пригласила к себе одна богатая женщина. Четырнадцать человек. Они пошли к ней, сидели в красивой гостиной, она играла на пианино, потом встала и сказала:

— Теперь все разденьтесь. Я тоже пойду разденусь, а потом вернусь.

Интеллектуалы посмеялись и разделись. Они сидели раздетые и ждали. Женщина вернулась, но она была не раздетая. Она села на свой стульчик у пианино и стала смотреть на четырнадцать голых мужчин. Потом она протянула каждому по сигарете и каждому дала прикурить.

Иногда тетушка Топус просила у меня сигарету. Тогда она говорила:

— Дай мне немного денег на саван.

Иногда ко мне приходил кто-нибудь из моих соучеников или товарищей по партии. До поздней ночи мы сидели на кухне, пили чай и разговаривали. Отец кричал мне из спальни:

— Дочь моя, что случилось? Почему ты не спишь?

— Ничего, папа! — кричала я в ответ. — Ничего не случилось. Просто решили с товарищем выкурить по сигаретке.

Отец снова засыпал, но слово «сигаретка» вселяло в него тревогу. Мы сидели, курили, и товарищ рассказывал мне, что марксисты считают родителей вредным явлением, — гораздо лучше, если ребенка будет воспитывать дядя, потому что тогда не будет такого авторитарного воспитания. Ребенок тогда будет более свободным. Бывало, товарищ спрашивал:

— Что должен марксист ответить своему ребенку, если он в один прекрасный день спросит: «Папа, а Бог есть?» Если Бог дает ребенку тепло, то правильно ли будет отобрать у него это тепло? А если отобрать у него это тепло, то что тогда дать ему взамен?

Мы курили и не находили ответа.

Однажды ночью я возвращалась домой на последнем пароходе с европейской стороны на свою, азиатскую. Вместе с приятелем, который учился в нашем училище, мы взяли такси. Водитель выбросил непогашенный окурок в окошко и, не успев тронуться, тут же засунул в рот следующую сигарету. Приятель вышел раньше и заплатил за свою часть.

— Прямо как немец, — сказал водитель.

В Турции мужчины всегда платят за женщин. Я сказала:

— У него мало денег. Почему он должен платить за меня? Мне жалко мужчин, они всегда должны платить и поэтому умирают раньше, чем женщины.

Водитель засунул в рот очередную сигарету и повез меня домой. Когда я расплатилась, он сказал:

— Я вижу, вы современная девушка. Можно с вами поговорить?

На улице было темно и пустынно, только какой — то бродячий пес протрусил мимо нашей машины. Мне было немножко страшно.

— Нет, меня отец дома ждет, он будет сердиться.

Но водитель протянул мне сигарету и дал прикурить. Он поехал к морю, под колесами шуршал песок. В свете фар я видела, как песок разлетается в разные стороны. Он выключил мотор, и свет погас. Он открыл бардачок и вынул пистолет. Теперь у него в правой руке был пистолет, а в левой — зажженная сигарета.

— Знаешь, сестричка, тебя мне послал Аллах. Иначе я бы сегодня застрелился. Я хотел поговорить с вами, потому что вы человек современный. Это я понял, когда вы не дали вашему другу заплатить за вас.

Он опять протянул мне сигарету и начал рассказывать:

— Моя жена окончила гимназию, а я нет. Ее родители мне все время говорят: «Наша дочь не стоит тебя. Ты осёл».

Он плакал и курил. Я молчала, слушала, как он плачет, и старалась выпускать дым только после него. Потом он открыл окна и сказал:

— Уже светает, сестричка. Я отвезу вас домой.

Когда я рассказала отцу эту историю, он сказал:

— Дочь моя, ты совсем сдурела? А что, если бы он тебя пристрелил из своего пистолета?

— Мы только сидели и курили.

После этого несколько ночей подряд отец не спал, поджидая меня. Когда я приходила домой, он облегченно вздыхал и говорил:

— Пойдем, дочь моя, выкурим по сигаретке.

Для театрального училища сигарета была тоже важным реквизитом. Когда мы репетировали отдельные эпизоды из разных пьес, студенты часто играли с сигаретами в руках. Гамлет был курильщиком, Отелло был курильщиком, Офелия тоже курила, Медея была курильщицей. Но на сцене курение выглядело скучно. Это выглядело так, будто мы не знаем, куда девать свои руки, и поэтому либо засовываем их в карманы, либо курим. Наш педагог Мемет заставлял нас по очереди выходить на сцену и стоять там пять минут, что-нибудь рассказывая, главное — при этом нельзя было курить и засовывать руки в карманы.

ГРОБ ПОГИБШЕГО СТУДЕНТА МНОГО ДНЕЙ ПЛАВАЛ В МРАМОРНОМ МОРЕ

Однажды я пришла из училища домой и обнаружила в родительской квартире Бодо и Хайди, моих берлинских друзей. Мать пыталась объясниться с ними на пальцах, то и дело вставляя немецкое слово gut. Отец спокойно и невозмутимо беседовал с ними по-турецки. Бодо и Хайди не понимали ни слова, но продолжали сидеть, слушая моего отца и улыбаясь. Отец с матерью уступили Бодо и Хайди свою спальню, а сами всю ночь гуляли на море. Они могли, конечно, спать и в гостиной, но они сказали: так романтично, что ко мне, в Турцию, приехали мои друзья из Германии, это напомнило им собственную молодость, и они всю ночь гуляли по берегу. Бодо и Хайди были в восторге. Бодо все повторял: «Невероятно, невероятно», а Хайди говорила: «Как это здорово, как это здорово». Бодо и Хайди приехали на международный студенческий фестиваль стамбульского Технического университета. На следующий день они пошли на встречу. Когда заиграла музыка, левые студентки и студенты из Европы и Турции начали танцевать друг с другом. Дениз, легендарный вожак турецких студентов, имя которого означает «море», внедрился в оркестр и разнес на части большой барабан. Музыка прекратилась, все смотрели только на него. Дениз закричал со сцены по-английски:

— На Ближнем Востоке идет война, во Вьетнаме идет война, а вы тут отплясываете под американскую музыку. Смерть американскому империализму! Да здравствует революционная борьба народов всего мира!

В результате Бодо и Хайди вернулись рано. Бодо выпил с отцом на кухне ракэ, отец поцеловал его и сказал:

— О, душа моя, взгляни, какие у него чудесные голубые глаза! — И поцеловал его в глаза.

Мать сказала ему:

— Оставь детей в покое, они не понимают твоего языка.

Отец все никак не мог угомониться. Он продолжал:

— Вы мед, стекающий с деревьев Аллаха.

Я перевела, и на меня напал смех. Тогда отец сказал:

— Пойдемте к морю.

Море было в пяти минутах ходьбы от нашего дома. Отец лег на песок, на море был прилив, волны выкатывались на берег, отползали назад и снова возвращались. На небе было много звезд. С тех пор как я вернулась из Берлина, я ни разу не подумала о звездах. Я забыла их, но они все это время были на месте. Теперь я смотрела на них вместе с моими друзьями из Германии и радовалась, будто это я сама приклеила звезды на небо. Отец протянул нам бутылку ракэ и произнес:

— О!.. О!..

Бодо сказал:

— Турок чувствует себя хорошо на море, немец чувствует себя хорошо в лесу. Писатель Элиас Канетти сказал: «Немец чувствует себя в лесу хорошо, потому что прямые стволы деревьев напоминают немцу регулярную армию». Но поскольку немцы так долго жили в лесу, они стали подозрительными и недоверчивыми. За каждым деревом им чудилась опасность, в дремучих темных лесах повсюду были черные тени. Только когда немцы срубили свои деревья и проложили дороги, они обнаружили, что на свете, оказывается, есть другие люди и другие страны. Англичане, испанцы и голландцы потому первыми сделались колонизаторами, что жили у моря. С давних пор у них перед глазами было море, и они рано усвоили, что мир велик.

Потом Бодо замолчал и посмотрел на звезды. Отец уже давно спал на песке, и Хайди сказала:

— Карл Маркс говорил, что немцы опоздали к переделу мира, вот почему немецкий интеллектуал все еще продолжает делить мир в голове, как ты, Бодо.

Хайди рассмеялась, Бодо взял пригоршню песку и пустил его тонкой струйкой сыпаться на голые ноги Хайди.

В Стамбуле Бодо и Хайди подобрали на улице собачонку и назвали ее по имени одного оттоманского султана Муратом. Они хотели взять его с собой в Берлин и купили валерьянки, чтобы пес не лаял на границе. Когда они вернулись в Берлин, они позвонили мне, подозвали турецкую собачонку к аппарату, и она тявкнула мне в ухо.

Телефон, это было новшество. Когда звонил телефон, моя мать брала трубку как, какая-нибудь киноактриса. Она видела в кино, как разговаривала по телефону Элизабет Тейлор, и подражала ей. Телефон пользовался авторитетом. Если мне звонил кто-нибудь из партии — «Приходи, сегодня ночью встречаем знаменитых коммунистов, которые много лет просидели в тюрьме» — или кто-нибудь из однокурсников — «Приходи сегодня в Институт Гёте, Хайнер Киппхардт выступает», — я говорила матери:

— Я пошла.

— Куда же на ночь-то глядя?

— Мне нужно идти, мне позвонили.

— А, ну тогда конечно… Смотри не опоздай.

В училище потом еще долго обсуждали Киппхардта. Человек из Европы. Все, что он говорил, казалось схваченным цементом. Турку, который учился в Европе, всегда отводилось за столом первое место, и все смотрели ему в рот, когда он что — нибудь говорил. Если за столом завязывался спор и при этом присутствовал какой-нибудь европеец, то обязательно находился хотя бы один, кто говорил: «Слушай, дурья твоя башка, как ты можешь мне не верить, если мне европеец верит?» Европа была палкой, которой расшибали друг другу лбы. «Мы прямо турки какие-то», — говорили турки и не подозревали, что даже это выражение пришло из Европы. «Да не будь ты таким туркой», «Ну, что ты прямо как турок какой». Европейский аспирин помогал от сердца. Европейскую ткань видно за сорок метров. Европейская обувь никогда не снашивается. Европейские собаки все прошли обучение в европейских собачьих школах. Европейские женщины настоящие блондинки. Европейские машины не попадают в аварии. Художник, который учился в Париже, купил по заказу своего друга, жившего в Стамбуле, синтетическую секскуклу. Он привез ее своему другу в Стамбул и сказал:

— Это тебе. Только я первый с ней буду спать. Потом отдам тебе.

Друг посмотрел на причинное место нейлоновой куклы и закричал:

— Сволочь! Да ты уже с ней переспал! Смотри, все швы разошлись! Дырка-то должна быть зашитой!

Потом и я встретила человека, который учился в Европе. Я сидела в ресторане «Капитан» с четырьмя молодыми актерами и кормила под столом кошку рыбой. Актеры тоже начали ее кормить, и мы видели только светящиеся в темноте глаза кошки. Один из актеров начал декламировать:

Серебряные шпоры звезд

На черном теле ночи,

Летящей без оглядки.

В этой кромешной тьме мимо «Капитана» прошел корабль, он шел так близко, что столы закачались и у кого-то опрокинулись бокалы. На палубе кто-то закурил сигарету, и пламя от спички осветило лицо, у него была голова как у Ленина. Четыре актера тоже заметили его.

— Приехал!

Пока корабль причаливал, мы говорили о нем. Отец отправил его учиться в Европу, хотел, чтобы он стал архитектором, он был из старинной богатой семьи. Вместо этого он решил заняться кино, учился в Италии у Феллини и Пазолини и вернулся домой марксистом. Его семья не хотела его больше знать и не дала ему денег на то, чтобы снимать кино. Он издавал журнал по теории кинематографа и был последователем Пазолини. Четверо актеров сказали хором:

— Он большой интеллектуал, настоящий художник, светлая голова!

Его звали Керим. Керим Керим Керим.

Потом дали свет, и Керим неожиданно появился за нашим столом. У него была бархатная рука. Все четверо актеров встали и предложили ему свои стулья. Он сел напротив меня, а когда официанты принесли ему его жареную рыбу и он положил половину мне на тарелгу, четверо актеров распрощались и ушли. Я ничего не ела и только смеялась.

— В этом шелковом платье тебе нельзя шевелиться, — сказал Керим, и чуть позже, в постели, когда он раздел меня, я услышала:

Свет возгорается в груди,

И отражается она в ручье бегущем.

— Не прячь свою грудь, — сказал он мне, когда я стояла перед ним, — пройдись передо мной, не таясь, возьми духи, подушись и покажи мне свою наготу, как показывают красивое платье.

У него в комнате висел портрет Пазолини. Когда он вставал с постели и выходил из комнаты, он всякий раз смотрел на этот портрет через правое плечо, а возвращаясь смотрел на него через левое. Керим сказал:

— Китайские девушки, которые вместе с Мао делали революцию, стали и в любви более сознательными. Хороший секс зависит от революционного сознания.

Керим тер персик о мою правую грудь, а я в это время думала о маленькой сознательной китайской девушке. Он сказал:

— Итальянская актриса Анна Маньяни всегда одевается только в черное. Она очень хорошая, сознательная актриса.

Я тоже стала одеваться только в черное, мне хотелось быть для него Анной Маньяни и китайской девушкой. Быть Анной Маньяни было проще: носи черные платья, и всё; быть сознательной китайской девушкой, знающей толк в сознательном сексе, было гораздо сложнее. Три дня мы не выходили из комнаты и занимались любовью. Иногда он отправлялся на улицу, покупал фрукты, возвращался назад и высыпал фрукты из пакета прямо в постель. Я брала персик в руку, нюхала его и хотела быть более сознательной, но не могла думать ни о чем другом, кроме секса. Мое тело познакомилось с новыми чувствами и научилось не забывать их, оно привыкло к ним и хотело получать их снова и снова. Когда мы вставали и выходили на улицу, у меня было такое ощущение, что наши тела успели срастись в одно целое, а теперь будто кто-то разделил нас на две части, разрезав большим ножом от головы до пяток. Керим шагал рядом со мной в стамбульском тумане, и я думала, что он уже бросил меня. Он бросит меня. Что я буду делать, если он меня бросит? Я хотела поехать в Красный Китай. В газете я видела Бриджит Бардо в костюме Мао. БРИДЖИТ БАРДО НАД ЕЛА КОСТЮМ МАО. Я попыталась найти такую же куртку, как у Мао.

Через неделю Кериму пришлось идти в армию; после того как я привыкла к нему и не могла уже обойтись без него, он уехал в другой город, а я начала покупать газеты и журналы и читать их на занятиях в училище, чтобы стать сознательной, как китайская девушка. Я садилась в самый конец, на заднюю парту, на улице шел снег, и сквозь оконные стекла заспанных классов мы слышали, как сигналят машины. Бастовали таксисты, протестуя против нового налогового кодекса, а студенты ходили по заснеженным улицам и кричали: «Университетская профессура любит только деньги! Наше дело — совершить революцию». На следующий день опять шел снег, и я прочла в газетах о том, что было вчера. Студенты, которые вчера вышли на улицы, отправились потом к ректору и потребовали, чтобы университет принял, наконец, их предложения по реформе высшего образования. Ректор сказал:

— Друзья мои, прошу вас как старый друг, успокойтесь, вы ведь студенты университета, а поднимаете столько шума.

Студенты закричали:

— Это не шум, это голос молодежи. Уходите в отставку! Мы младотурки!

Ректор сказал:

— А я кто, по-вашему? Я еще раньше вас был младотурком. Я самолично слышал речи Ататюрка.

Студенты сказали:

— Не повторяйте ошибок, которые допустили профессорство Франции и Италии. Мы хотим сделать революцию в университете. Университет не должен подчиняться американскому правительству. Уходите в отставку!

Легендарный вожак студентов Дениз разбил палкой стекло на ректорском столе. Студенты захватили юридический факультет, пели песни, принесли на следующий день большой портрет Ататюрка и повесили его на стене над ректорским письменным столом. На портрете они написали: «Подарок от комитета обороны, захватившего университет». Ректор спросил:

— Зачем вы повесили мне на стену портрет Ататюрка? У меня уже есть на столе бронзовая голова Ататюрка и его фотография. Давайте спокойно обсудим все ваши предложения по реформе и придем к обоюдному согласию.

Так закончился захват университета. Студенты снова вернулись к занятиям, гигантский портрет Ататюрка остался висеть в кабинете у ректора. После училища я сразу побежала к университету и увидела на снегу следы протестовавших вчера студентов. Керим писал мне из армии чудесные письма, он сочинял стихи и однажды прислал мне зимний цветок, который растет в горах. Я продолжала на занятиях читать газеты. Снег не кончался. По улицам маршировала фашистская группа «Серые волки», я слышала их голоса за окном, когда читала газету. Они кричали:

— Турция станет кладбищем коммунистов!

Газеты писали, что бургомистр Стамбула запретил мисни-юбки, а религиозные группировки говорили: «Лучше коровье молоко, чем молоко неверующей женщины. Настоящей матерью может быть только верующая женщина. Да здравствует армия! Наша цель — ислам».

Еще одно сообщение гласило: «Америка прекращает бомбардировки Северного Вьетнама. Американский президент вылетает на мирные переговоры в Гонолулу».

В Стамбуле все еще шел снег, когда я прочитала в газете следующее сообщение: «Убит Мартин Лютер Кинг». Его жена плакала у гроба. После занятий я вышла на улицу с газетой в руках и все смотрела на фотографию плачущей женщины. От снега газета быстро намокла, бумага стала разъезжаться, и черная газетная краска капала с фотографии убитого Мартина Лютера Кинга на белый снег. В эти дни в Вашингтоне и Чикаго горели дома, а в Японии черные американские солдаты дрались с белыми американскими солдатами. В Чикаго были введены войска, а в Вашингтоне объявлен комендантский час. Один стамбульский таксист сделал из простыни транспарант и разъезжал с ним по городу, на простыне было написано: «Нет НАТО!» Дети бежали за его машиной и кричали: «Нет НАТО!» Таксиста уволили. Тогда он завернулся в простыню и стал ходить по городу со своим транспарантом, на котором было написано: «Нет НАТО!» Триста пятьдесят тысяч учителей, членов профсоюзов и студентов вышли на демонстрацию против религиозных фанатиков и империализма. Женщина, возглавляющая религиозную партию, сказала:

— Мужья имеют право бить своих жен, только не в лицо.

Керим писал мне письма и посылал горные цветы, а в Стамбуле начались дожди. Вместе с дождем появились хиппи, они жили на улицах, или в своих машинах, или в парках. Они сушили свои вещи на веревках, натянутых между деревьями. В Стамбуле шли первые дожди, а газета писала о том, что во Франции запретили роман «Надежда» французского министра культуры Андре Мальро из-за его коммунистической направленности и даже изъяли весь тираж. В эти дождливые дни студенты из фашистского объединения «Серые волки» устраивали облавы на девушек-социалисток из педагогического училища; они подкарауливали их после уроков, хватали их, залезали под юбки и кричали: «Смерть коммунисткам!» Сидя на занятиях, мы слышали, как на улице дубасят палками по головам, а когда шли домой, видели на стенах домов и дверях парадных, защищенных от дождя, пятна крови. На другой день мы слышали, как левые студенты, проходя мимо нашего училища, поют в микрофон:

Не допустим, чтобы брат на брата шел войной,

Нет диктаторам, диктаторов — долой!

Этот мир — он наш, он — твой и мой.

Становитесь, братья, в общий строй!

Полиция перерезала провод от микрофона, и мы больше не слышали их голосов. Газеты писали: «Берт Ланкастер заявил: „Нам, американцам, не следовало бы сейчас находиться во Вьетнаме"». Советский Союз отправил на румынскую границу тысячи солдат: Москва, Будапешт и Восточный Берлин выступают единым фронтом против волны либерализации. В Риме полиция избила студентов. В Париже тысячи раненых студентов и полицейских. В Париже заканчиваются запасы хлеба. Население Парижа запасает хлеб, как во время войны. Де Голль собирается посетить Турцию. Турецкое правительство заказало для Де Голля специальную кровать в соответствии с его ростом. В то время как турецкие столяры сооружали для Де Голля кровать по его росту, французские студенты и рабочие сооружали баррикады. Рабочие заняли сотни фабрик. Французы начали снимать свои деньги со счетов. В Турции фашистская группа «Серые волки» избила министра от рабочей партии. А премьер-министр проамериканской правящей партии Демирель сказал: «Социал-демократы — настоящие людоеды». В Лионе и Париже погибло 22 человека, 477 ранено. Де Голль сказал: «Я хочу перестроить всю университетскую систему заново». Газеты поместили фотографии: сожженные машины с парижскими и лионскими номерами и обгоревшие трупы собак, лежащие рядом с баррикадами. Парижские девушки в мини-юбках защищались от полицейских ногами, и от этого их мини-юбки задирались еще выше. В Астурии, на севере Испании, прошли забастовки, фашистская гвардия генерала Франко открыла огонь по бастующим горнякам.

Прочитав это сообщение, я подошла к окну и высунула голову под дождь. Я думала, что среди убитых горняков мог быть и Хорди, моя испанская любовь. Потом я снова села, с волос текло, а я сидела на газете, прямо на фотографии с обгоревшими трупами собак. На улице перед нашим училищем под проливным дождем ходили бастующие рабочие и студенты. Левые студенты кричали: «Мы хотим, чтобы университет отвечал интересам народа! Вам нужны студенты-марионетки! Мы хотим, чтобы учебники были дешевыми!» «Серые волки» устроили жестокую потасовку, они начали избивать рабочих и левых студентов, полиция пустила в ход слезоточивый газ. Когда мы вышли из училища, в воздухе пахло слезоточивым газом и дождь поливал валявшиеся на земле палки «Серых волков». Дождь все лил и лил и никак не кончался. Я купила себе газету. Пока я шла обратно, газета промокла. Я села читать, и от мокрых букв у меня почернели коленки и вся мини-юбка была в темных пятнах. В газете горел Париж. Полиция захватила Сорбонну. В Стамбуле и Анкаре левые студенты захватили университеты и спали в коридорах. Вход в университет был забаррикадирован стульями, которые притащили из аудиторий, а глава правящей проамериканской партии Демирель обвинил в университетских беспорядках социал-демократов и рабочую партию. Я вышла из училища и направилась в сторону Технического университета. Перед университетом валялись ножи, палки и ножки от стульев, окна университетского коридора казались молочными из-за сигаретного дыма. Смутные голоса левых студентов заполняли коридор гулким эхом. Вдруг я увидела, что по улице, под проливным дождем, бегут люди, много людей. Я решила, что за ними гонится полиция, но это приехала в город итальянская кинозвезда Джина Лоллобриджида. Она ехала в автомобиле и махала рукой. Дождь заливал стекла машины, и лицо Джины казалось размытым. Машина была украшена цветами, от дождя лепестки падали на землю, туда, где валялись палки и ножи, и следующие машины давили их своими колесами. Вокруг памятника Ататюрку в центре города лежали тысячи размокших цветов и транспаранты разных партий, представивших на суд Ататюрка свои заявления. На транспарантах было написано: «Смерть коммунистам!» или «Не дадим сделать из Турции второй Вьетнам!», «Бог, храни Турцию!». Некоторые буквы расплылись от сильного дождя, потоки которого бежали по крутым улицам Стамбула, устремляясь к морю и унося с собой опавшие лепестки и брошенные транспаранты. Продавцы вечерних газет кричали под дождем: «Убит Роберт Кеннеди!» Убитый Роберт Кеннеди лежал на земле. Плакала Жаклин Кеннеди, яркая вспышка молнии осветила на секунду мертвого Роберта Кеннеди. Я ехала на пароходе из Европы в Азию. Двое мужчин разговаривали о Роберте и Джоне Ф. Кеннеди. Один сказал:

— Джон Ф. Кеннеди был отличным мужиком. Совсем не трус. Много ему пришлось поездить на Палм-Бич, поэтому он все время ходил загорелый. Однажды какой-то журналистишка спросил его, почему он такой желтый и не болят ли у него почки. На что Кеннеди, который всегда нормально относился к журналистам, взял и показал ему кое-что, дескать, смотри, не весь я такой желтый.

Сверкнула молния и на секунду осветила раскрытые газеты, которые люди держали в руках, и в синеватом свете мелькнули лица плачущих Жаклин Кеннеди и лежащие на земле мертвые Роберты Кеннеди. Потом опять стало темно, и я слышала только, как шуршат переворачивающиеся страницы.

Затем дожди прекратились, появилось солнце и наступило лето. Керим присылал мне теперь летные цветы, которые растут у него там, в горах, где он, как офицер запаса, проходил свою службу. Бумажные страницы, на которых он писал о своей любви, выгорели от солнца. Наверное, он часами сидел на солнце, подыскивая слова для своей любви.

Я шла по городу, зажав письмо в руке, конверт нагрелся от солнца, я засунула его в карман миниюбки, и теперь он грел мне бок. Стекольщики вставляли новые стекла.

Потом рабочие захватили фабрики, студенты, захватившие университеты, посылали цветы рабочим, захватившим фабрики, а полиция опять принялась бить окна захваченных зданий. На некоторых стамбульских стенах появлялись пятна студенческой и рабочей крови, но долго они не держались, солнце подсушивало их и отбеливало. В училище мы слышали двадцать один пушечный залп. В вечерней газете писали: «Шестая флотилия американского флота вошла в стамбульские воды. Правительство приветствовало прибытие шестой флотилии салютом из двадцати одно залпа». На следующее утро многим стамбульским башмакам, оказавшимся в центре, пришлось ходить по чернильным пятнам. Ночью левые студенты поливали белые формы американских матросов чернилами и краской, забрасывая их бумажными бомбочками. В порту студенты спустили турецкий флаг. «Мы считаем, что Турция несвободная страна, поэтому мы спустили флаг». Полиция снова подняла флаг, а ночью во многих американских домах были разбиты окна. Полиция устроила под утро облаву в студенческих общежитиях и похватала всех студентов, у которых руки были в чернилах или в краске. Один студент, Ведат Демирджиоглу, выпал из окна студенческого общежития и получил тяжелые травмы. На другой день я видела, как американские солдаты шестой флотилии в белых формах плавают в море. Студенты их избили и побросали в Мраморное море. В вечерней газете я увидела фотографию активиста Дениза, сидящего на плечах у кого-то из студентов. Студенты кричали: «Кровь за кровь!» Они хотели отомстить за своего товарища Ведата Демирджиоглу. Несколько дней Ведат был без сознания, а потом умер. В день его смерти Дениз два часа пролелсал в университетском коридоре, уткнувшись лицом в пол. Когда он поднялся, каменный пол коридора был мокрым от его слез.

Студенты прошли по городу, неся символический гроб, потому что полиция постаралась, чтобы труп как можно скорее исчез. Теперь полиция посягала и на символический гроб. Студенты побежали с бумажным гробом через мост, поверх голов летели камни, которые бросала им в спины преследовавшая их полиция, студенты попрыгали на пароход и захватили его. Полицейские хотели тоже попасть на пароход, но промахнулись и очутились в море; они барахтались в воде в своих касках, а студенты запустили корабельную сирену, которая выла несколько часов. Тысячи людей собрались на мосту через бухту Золотой Рог. Их тени падали на воду и смешивались с тенью от корабля и тенями от студентов, которые держали гроб на плечах. Студенты скандировали хором первые строки стихотворения Назыма Хикмета «Мальчик мой, взгляни на звезды».

Потом они запели:

Не допустим, чтобы брат на брата шел войной,

Нет диктаторам, диктаторов — долой!

Этот мир — он наш, он — твой и мой,

Становитесь, братья, в общий строй!

Потом вышла луна, и пароход с бумажным гробом продолжал свой путь в лунном свете, а студенты продолжали петь «Не допустим, чтобы брат на брата…», потом они опустили символический гроб первого погибшего студента в Мраморное море, и море долго носило его по волнам. На следующий день студенты напечатали большие фотографии Ведата и ходили с ними по городу, забрасывая полицию камнями. Полиция отвечала им тем же, и камни летели в портреты Ведата так, что скоро от них остались одни клочки.

Окровавленные студенты устремились к памятнику Ататюрку, они бежали и кричали: «Убийцы!» Правительство вызвало войска на помощь полиции. Студенты продолжали забрасывать полицию камнями, не трогая при этом солдат. «Народ и армия едины! — кричали студенты. — Да здравствует Ататюрк! Ататюрк вернется!» Яркое солнце играло на автоматах и касках, не делая различий между полицейскими и солдатами. Студенты стояли у памятника Ататюрку и пели турецкий гимн, полицейские и солдаты замерли, вытянувшись в струнку. Потом студенты запели «Интернационал», полиция пустила в ход дубинки. Затем появились «Серые волки», они шли и кричали: «Армянские жиды, убирайтесь из Турции! Турция для турков!» Полиция перешла к слезоточивому газу, студенты возле памятника Ататюрку плакали и кашляли, плачущие студенты кричали: «Революция или смерть!»

Пока студенты проливали кровь у памятника Ататюрку, мы проливали искусственную кровь на репетиции, отрабатывая очередную сцену из «Убийства Марата», потом мы смыли кровь и вышли из училища с выученными текстами. Я была Шарлоттой Корде, и мой текст звучал так:

Что это за город?

Что это за проклятый город,

Где солнце не может пробиться

Сквозь чадную мглу?

Это — не дождь, не туман,

А теплый, густой, окровавленный пар

Скотобоен.

Что они там горланят?

Кого волокут?

Что поднимают на пики?

И для чего этот вопль,

Этот хохот, Кривлянье,

Сумасшедшая пляска?[59]

На следующий день, когда вовсю стрекотали цикады и усталые деревья стояли с поникшими листьями, в газетах появилась фотография вожака Дениза. Полиция арестовала его почти сразу после того, как он сдал государственный экзамен по уголовному праву. Пятьдесят восемь дней провел он в тюрьме вместе с другими участниками выступлений, и в течение всего этого времени газеты печатали фотографии небритых студентов. Правительство не пустило в страну знаменитых деятелей левого движения из Европы, которые были приглашены на фестиваль мира, и они улетели обратно. Теперь «Серые волки» маршировали по городу и перед памятником Ататюрку клялись истребить коммунистическую заразу. Люди рассказывали теперь истории о Денизе. Говорили, что в детстве он приходил на свалку и раздавал мусорщикам все деньги, которые у него были. Рассказывали также, у Дениза с друзьями было две группировки, одни назывались «козьими мордами», другие «черепашьими мордами»; «козьи морды» были сторонниками вьетнамского лидера Хо Ши Мина, «черепашьи морды» сторонниками Че Гевары или Фиделя Кастро.

До того как его арестовали, Дениз с «черепашьими мордами» отправился в Анатолию, чтобы агитировать крестьян за проведение земельной реформы, — теперь, наверное, многие ножницы вырезают его фотографию из газет и многие руки вешают его портрет на стену. В один прекрасный день Дениз неожиданно исчез из газет, уступив место последней новости: «Аполлон-7 отправляется на Луну». Я вырвала из газеты фотографию Луны и сунула ее к себе в тетрадь, как будто хотела спрятать Лупу от космонавтов. Под фотографией Луны помещалась фотография какой-то турецкой деревни, снятой с вертолета: «Они летят на Луну, а мы живем во мраке Средневековья». В горах на турецко-персидско-иракской границе началось таяние снегов, и талые воды размыли дороги между селеньями, а также дорогу в Хаккьяри. Крестьяне оказались отрезанными от города, поля все залиты водой, население страдает от нехватки продуктов. Правительство выделило пострадавшим продукты питания и медикаменты, которые должны были сбрасываться с вертолетов, но газеты писали о том, что все это в итоге досталось бюрократам. Когда я прочитала это сообщение, меня охватило чувство отчаяния от собственной беспомощности; я опустила газету на колени и увидела рядом с собою моего однокурсника, Хайдара, который тоже только что прочитал это сообщение. Он был самым молодым в нашей группе и приехал из Каппадокии. Хайдар сказал:

— Если они летают на Луну, то почему мы не можем поехать на персидскую границу и сделать репортаж о голодающих крестьянах?

Я сразу же согласилась и подумала о крестьянах. А еще я подумала о Кериме. Я ведь могу сделать много фотографий, которые потом покажу ему, и он очень удивится, а еще я буду читать по дороге политические книги. Роза Люксембург наверняка читала политические книги, когда моталась между Берлином и Варшавой; она ехала на поезде, а за окном шел дождь, и она смотрела на дождь или на косуль и кроликов, которые скакали по лугам. Хайдар предложил одному мальчику из нашей группы поехать вместе с нами, — он был у нас самым толстым, и Хайдар играл иногда вместе с ним американских комиков Стена и Олли. Мы пошли в газету рабочей партии и сказали:

— Мы хотим сделать репортаж о событиях на персидско-иракской границе.

Главный редактор выписал нам журналистские удостоверения.

— Если вам понадобится помощь, обращайтесь в местные комитеты рабочей партии.

Когда я сообщила родителям, что еду в Анатолию, мать спросила меня:

— Ты не боишься?

— Нет. Там голодают крестьяне, и я считаю, что нужно что-то делать.

— Дочь моя, я спрашиваю тебя, не боишься ли ты ехать в такую даль, ведь все-таки две тысячи километров? Не опасно ли молодой девушке отправляться в такое путешествие?

— Нет. Я не могу тут сидеть и объедаться, когда крестьяне там голодают. Я поеду.

— Опасный ребенок. С детства такая. — сказала мама. — Бывало, поставлю горячую кастрюлю с супом на пол, чтобы остудить, а ты возьмешь и усядешься прямо на кастрюлю.

Отец сказал:

— Дочь моя, у тебя с головой все в порядке? Куда ты собралась? В ад! Сама погибнешь и нас за собой утянешь.

Тетушка Топус сказала:

— Наша девица совсем разум потеряла. Ей к врачу надо, чтобы сделал ей укол. Милая, собери мозги!

Отец сказал:

— Ладно бы ты была мужиком, а то ведь девушка!

Я взяла в училище мужской парик и усы. Хайдар сказал:

— Зачем? Я думал, мы хотим сделать репортаж. Если дело окажется опасным, то оно будет опасным и для мужчины.

Тогда я решила надеть по крайней мере длинную рубаху моего отца, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания мужчин.

Отец сказал:

— Тебя не переубедить. Легче верблюда заставить подпрыгнуть.

Он дал мне триста лир. Я купила в аптеке средство от змеиных укусов. Из моих денег мы купили три билета на автобус до Каппадокии, у Хайдара там жил отец, он был врачом. Мы надеялись, что он даст нам еще денег на дорогу. Я купила себе две книги: «Капитал» Маркса и «Государство и революция» Ленина.

МЫ МОГЛИ ЗАСЫПАТЬ ЛУНУ ЗЕРНОМ

Автобус в Каппадокию был забит крестьянами, которые возвращались в свои деревни с пустыми карманами. Многие из них попались на удочку одного стамбульского проходимца, умудрившегося продать им городские часы у памятника Ататюрку. Этот проходимец встал у памятника, против городских часов. Через какое-то время к нему подошел один из его сообщников, сверил свои часы с городскими и заплатил проходимцу денег. Потом появился еще один сообщник, тоже сверил свои часы и тоже заплатил. Крестьяне, которые в поисках работы оказались как раз на площади, спросили обманщика, за что эти люди дали ему денег.

— Эти часы — моя собственность. И все, кто хочет сверить свои часы с моими, должны мне платить. Я уже много заработал на этом. Если хотите, могу вам уступить их.

Крестьяне купили у него часы и стали требовать денег у прохожих, которые сверяли свои часы по городским. Дело кончилось тем, что позвали полицию.

Перед самой отправкой в автобус вошел еще один обманщик. Он показал рулон брючной ткани, двадцать метров, и хотел получить за него сто лир. Нашелся крестьянин, который купил у него ткань. Обманщик вышел, автобус поехал, тут оказалось, что в рулоне не двадцать метров, а всего три. Обманутый крестьянин обвернул себе ноги тканью и не хотел верить, что это не двадцать метров. Я сказала ему:

— Америка эксплуатирует нас, и ее прихвостни, живущие в нашем прогнившем обществе, тоже эксплуатируют вас. Это все из-за прогнившей экономики.

Я несколько раз повторила свои тезисы, пока один из крестьян не сказал:

— Сестричка, Америка полетела на Луну. У Америки нет времени заниматься нами.

Крестьяне везли с собой овец, которые блеяли без конца: «Америка — ммееее — эксплуатирует — ммеее — нас — мееее-меее-меее».

Я замолчала и открыла Ленина. «Государство и революция». В кассе мне продали билет на место прямо за кабиной водителя, который теперь смотрел через зеркальце на мои ноги. Я перестала читать Ленина и положила раскрытую книгу на колени. Водитель поправил зеркальце и рассматривал теперь мое лицо. Я закрылась Лениным и снова принялась читать, не понимая ни слова, потому что мне все время приходилось следить за водителем, который то и дело менял положение зеркальца, и Ленин гулял у меня туда-сюда, пока не настала ночь. Луна ехала вместе с нами в ночи, все крестьяне смотрели на луну за окошком, справа, и думали об «Аполлоне-7» и американцах.

Когда мы добрались до дома Хайдара в Каппадокии, его мать встретила нас словами:

— Дети приехали! Вы в Стамбуле, наверное, больше знаете о путешествии на Луну, чем мы тут, в Анатолии.

Я сказала матери Хайдара:

— Луна принадлежит всем, значит, она принадлежит и нам. Американцы нас не спросили, хотим ли мы, чтобы они полетели на Луну. Вот так же они заходят к нам в море и не спрашивают нас.

Мать Хайдара сказала:

— Луна принадлежит только Аллаху.

Отец спросил нас, почему мы хотим попасть именно на персидско-иракскую границу.

— Это у нас задание такое творческое, изучить там людей, — соврали мы.

Мы боялись, что он нам иначе не даст денег. У Хайдара в саду были одни сплошные вишни. Все втроем мы залезли на деревья, расселись поудобней каждый на своем дереве и долго сидели, ели вишни, разговаривали об американском империализме, бросали косточки вниз, стараясь попасть по большому камню, что лежал в саду, и кричали:

— Да здравствует спасение всех угнетенных народов!

Вечером отец Хайдара пригласил нас на ужин в офицерское казино. У него была своя частная практика, и он дружил со многими офицерскими чинами. Мы сидели за длинным столом при свете луны и слушали речи старшего офицера, потому что никто, кроме него, не говорил. Когда он говорил, никто не ел, когда он делал паузу — все принимались работать ножами и вилками. Важный офицер спросил отца Хайдара:

— Что делает тут твой сын со своими друзьями?

— Они артисты, хотят изучить получше здешних жителей и местные нравы.

Теперь важный офицер обратился к нам:

— Мы надеемся, что вы, молодые, современные люди, устроите у нас порядки, как в других современных странах и в Америке. Ататюрк вверил эту страну молодым. Мы ожидаем, что вашими усилиями Турция доберется до Луны.

Никто из нас троих не вымолвил ни слова, только наши стулья заскрипели одновременно. Остальные смотрели на луну, мысленно представляя себе нас, молодежь, уже там. Прелсде чем мы отправились домой, жена важного офицера предложила мне пойти вместе с другими женщинами в турецкую баню.

— Хотим посмотреть, как выглядит тело стамбульской девушки, которая побывала в Европе, — сказала она.

Дома отец Хайдара достал старый граммофон, поставил какое-то танго и пригласил меня танцевать. Две его дочки лежали на диване и смотрели на нас. Хайдар ушел вместе с толстым парнем к себе в комнату и на следующий день не разговаривал со мной.

— Хайдар, с чего ты вдруг перестал со мной разговаривать?

Он метался по вишневому саду.

— Крестьяне голодают, а мы тут развлекаемся, танго пляшем, только время теряем, — сказал он.

— Но ведь мы не можем ехать дальше, потому что у нас нет денег. Поговори лучше с отцом, чтобы он дал нам денег.

Но Хайдар боялся просить денег у отца. Поэтому мы так и проводили время в вишневом саду, забирались на деревья, сидели, ели вишни и бросали косточки вниз, стараясь попасть по большому камню. Я брала с собой в сад свои книги, Маркса и Ленина, но оставляла их лежать под деревом. С моего места мне было видно, как ветер теребит страницы. Иногда сверху падали спелые вишни, и красный сок растекался по Марксу.

Отец Хайдара поехал с нами на знаменитые каппадокийские вулканы. Итальянский режиссер Пазолини снимал как раз там свой фильм «Медея» с греческой оперной певицей Марией Каллас в главной роли. Мне очень хотелось его увидеть, а потом написать Кериму.

Мы стояли и смотрели на бесконечные пещеры, вдруг из одной пещеры вышел Пазолини, он стоял теперь в окружении каких-то мужчин на пыльной дороге. Я бросилась к нему, чтобы сказать: «Я знаю вашего ученика Керима». Он глядел в мою сторону, а потом медленно двинулся мне навстречу, но, поравнявшись со мной, прошел мимо, направившись к женщине, которая находилась у меня за спиной и которую он, подойдя к ней поближе, взял под руку. Это была Мария Каллас в костюме Медеи и в парике. Защищаясь от яркого солнца, она прикрыла свое лицо черным платком и теперь шла с Пазолини по пыльной дороге наверх.

В соседней деревне мы увидели толпу крестьян на главной площади, где кроме них еще стояли полицейские и два офицера. Одна из местных девушек заговорила у реки с незнакомым мужчиной, а ее братья, узнав об этом, размозжили ей голову камнями. Мы пробыли там до темноты, а когда вышла луна, полицейские, офицеры и крестьяне, забыв об убийцах и несчастной девушке, стали все смотреть на луну, как будто надеясь увидеть, как садится американский корабль «Аполлон-7». На следующий день отец Хайдара отправил нас к своей матери в другую деревню.

— Вы хотели изучать людей в наших краях. Начните с бабушки Хайдара.

Я взяла с собой «Государство и революция», чтобы там читать. Бабушка Хайдара была старой крестьянкой. Она посадила меня на осла, а Хайдар и толстый парень должны были идти за ослом пешком. Стояла жара, осел гонял хвостом мух, садившихся то и дело ему на бока, и всякий раз его хвост стегал меня по ногам. Я пыталась читать по дороге Ленина. На каком-то этапе нас нагнали две крестьянки на ослах. Мой осел притормозил, чтобы подождать товарищей. Проезжая мимо меня, крестьянки сказали:

— Хорошо устроилась, сама на осле, а мужика пешком гулять пустила. Сытый он у тебя, крепкий. Как обнимет, так не отпустит.

С Лениным в руках я спросила крестьянок на ослах:

— А вы знаете, что такое оргазм? Оргазм — это ваше неотъемлемое право, — добавила я.

Крестьянки были заняты своими ослами:

— Дэх, дэх, давай, давай! — подгоняли они ослов. — А что это такое, твой уразм, — дэх, дэх — давай-давай — и с чем его едят? — спросили они меня.

— Ну, нравятся вам ваши мужья в постели? Хорошо вам с ними в постели?

Крестьянки рассмеялись:

— Нам, крестьянам, только в постели и хорошо. А твой мужик? Сладко с ним?

Мы ехали и смеялись, и наши тела покачивались на ослах, с трудом шагавших по каменистой дороге на разъезжающихся ногах.

В деревне врачиха собрала крестьянок в клубе и хотела поставить им всем спирали. Крестьянки стеснялись и смеялись.

Врачиха сказала:

— Люди на Луну летают, а вы, как курицы — пеструшки, несетесь, несетесь, а птенцов-то кормить и нечем.

Крестьянки сказали:

— Давай лучше годик подождем, нам нужно с мужьями посоветоваться. У нас, крестьян, мозги не так шустро ворочаются.

Потом они пошли к своим коврам и стали ткать. Они ткали и пели:

Я плету, плету, плету,

всю себя я заплету.

Не уйти мне никуда

от проклятого ковра.

Нужно мужа мне сыскать,

чтоб служил в конторе чинно,

брошу я ковры те ткать,

заживу себе я мирно,

без ковров и без плетенья

будет мне одно веселье.

Когда наступил вечер и на небе вышла луна, все снова высыпали на улицу и долго смотрели на луну, которая сегодня была цвета мандарина. Одна из женщин сказала:

— А я видела там мужчин. Они раскрыли луну и вошли в нее.

Кто-то из детей спросил:

— Мама, а луна не упадет, если мужчины зашли туда?

— Вот если Аллах рассердится, он возьмет и бросит луну нам на головы.

Хайдар и толстый парень тем временем играли с крестьянами в домино и не задавали им никаких вопросов о перекупщиках и заниженных ценах.

Хайдар сказал:

— Почему я должен их спрашивать об этом? Крестьяне сами всё прекрасно знают. У меня мозги не лучше их.

Я пошла искать своего осла, он уже убрел назад, к Хайдаровой бабушке, успев до того изрядно изжевать моего Ленина. Так что пришлось мне идти домой пешком. Мы шли и громко пели под луной, к которой где-то там сейчас летели американцы, наш социалистический марш, «Интернационал». С окрестных полей тысячи жаб вторили нам в ночи многозвучными руладами.

Отец Хайдара нам все-таки потом дал немного денег, на которые мы смогли добраться только до соседнего города. А еще он дал нам с собой много лекарств и старых газет для крестьян. Газеты он велел бросать в окошко из автобуса, когда мы будем проезжать какие-нибудь деревни, чтобы крестьяне, которые газет не получают, могли бы хоть немножко почитать. В соседнем городе мы попытались найти какого-нибудь водителя грузовика, который подвез бы нас бесплатно. Один из водителей сказал:

— В ту сторону я не езжу. Там одни сплошные бандиты, курды. Вооружены до зубов.

В ожидании попутки мы сами читали старые газеты, фотографировали возчиков, лошадей и лошадиный навоз.

Потом нас взялся подбросить до соседнего города какой-то грузовик. Мы стояли в открытом кузове среди овец, вместе с которыми нас отчаянно трясло, а вокруг простиралась Анатолия. Овцы блеяли и сыпали горохом, мы пйсали и пели в лунном свете «Интернационал» неровными голосами, дрожавшими от трясучей дороги. Ночью мы принялись бросать газеты на крестьянские поля. Газетные страницы разлетались на ветру. Три страницы мы оставили себе, и каждый прилепил себе по странице на грудь, и шуршащие страницы трепыхались на ветру. Пастушьи собаки бросались с лаем за нами вдогонку. Лунный свет падал на их оскаленные пасти, и мы видели их блестящие зубы и стекающую слюну. Под утро грузовик остановился у скотобойни. Первыми выгрузились овцы, следом за ними мы, все трое с обляпанными ногами и башмаками. Когда водитель в забрызганных кровью ботинках вернулся со скотобойни к машине, он сказал нам:

— Никогда не бросайте на ходу газеты. Потом за ними бегают детишки и гибнут у нас под колесами.

Город, в который мы приехали, назывался Диарбакыр. Наш водитель сказал:

— Будьте осторожны, здесь много курдов.

Мы стояли на пыльной дороге возле высохшей реки, мимо пробежала хромая пыльная собака. запыленный крестьянин застыл у обочины с вилами в руках. Он все ждал вместе со своей женой какой-нибудь грузовик, который согласился бы их подвезти. Его жена спала тут же рядом, на пыльной земле, прикрывшись всеми своими детьми. Один ребенок проснулся, пошарил вокруг себя в поисках чего-нибудь съестного и принялся есть землю. В пустую бутылку из-под кока-колы набилась грязь. У детей в пыльных волосах запутались дохлые комары. Теперь, под утро, проснулись мухи, которые ползали по их лицам. У запыленного крестьянина тоже по лицу ползали мухи, но ему надоело уже их гонять. Пыльная корова стояла посреди пересохшей реки, и ее иссохшее вымя свисало до самой земли. Время от времени с дерева, под которым лежала дохлая собака, падали поклеванные птицами финики. Финики приклеивались к мертвому телу собаки и медленно высыхали вместе с собачьим трупом под лучами пыльного солнца. Пыльные курды тихонько переговаривались между собой, деревьев тут почти не было, одна только пыль и засохшая грязь, и чахлые их хижины, построенные из этой пыли и грязи, наполовину ушли в землю, напоминая пещеры, в которых и жили эти люди вместе с мухами, змеями, комарами и крысами. Пыльная змея выползла на пыльную дорогу и нашла свою смерть под пыльными колесами грузовика. Мухи облепили раздавленное тело змеи. Заплакала девочка, свалявшиеся волосы свисали паклей, и слезы текли по пыльному лицу, оставляя на щеках дорожки. Я спросила ее:

— Отчего ты плачешь?

Она не поняла меня. Истошное блеянье овец со скотобойни постепенно сошло на нет, померкло, как меркнут вечерние огни. Из скотобойни вышли полуголые мужчины, заляпанные кровью с головы до ног, с овечьими потрохами в руках, они перешли на другую сторону пыльной дороги и бросили потроха в пересохшую реку, а потом двинулись назад, к скотобойне, и ноги их все были в пыли. Голодные собаки бросились к еще теплым потрохам, отчаянно кусая друг друга на бегу, и скоро уже на дне высохшей реки осталась только подсыхать овечья кровь. Мы всё ждали и ждали и не знали, к кому обратиться за помощью, чтобы добраться до персидско-иракской границы. Я сфотографировала дохлую собаку и грязную бутылку из-под кока — колы. Нам хотелось есть, особенно толстому парню. Мы с Хайдаром перестали говорить о том, как нам хочется есть, чтобы не травить толстого парня разговорами о еде. Как три пыльные бродячие собаки, блуждали мы по узким улочкам. В пошивочной мастерской портной гладил тяжелым раскаленным утюгом мужские брюки, много брюк, — американские форменные брюки, солдатские и офицерские. Он гладил и время от времени отрывал взгляд от утюга, а мы, как зачарованные, следили за его движениями. Он заказал нам чай и купил баранок. В горах стояли американские войска, портной любил американцев.

— Хорошие люди, — сказал он.

— Империалисты, — сказала я.

Портной брызнул водой на очередные брюки, вода зашипела под утюгом, и он спросил:

— А что это значит, «империалисты»?

— Это значит, что они нас эксплуатируют.

Портной сказал:

— Американские штаны не дают мне умереть с голоду.

— А что они здесь потеряли, эти американские штаны? Тебя это не волнует?

— Американцы не сделали мне ничего дурного, — ответил портной и снова пустил утюг по шипящим каплям.

Потом в мастерскую зашел молодой человек, он был из Анкары и здесь, в Диарбакыре, проходил военную службу.

Он пригласил нас посидеть в казино для младшего офицерского состава. В саду казино пыль города резко исчезла. Плакучие ивы свесились над ручейком, и луна отражалась в воде. Мы сидели под ивой, рыбы тормопшли луну на воде. Солдат, пригласивший нас на ужин, был не один, а с товарищем. Они спросили нас, не левые ли мы.

Я сказала:

— Да, левые.

Он сказал:

— Приятно познакомиться, сестричка. А мы фашисты. Скажи мне, дорогая, а что вы будете делать, если придете к власти?

— Больницы для всех, дешевое мясо, дешевые книги, дешевые квартиры, школы для детей бедноты.

— Хорошо. Я выслушал тебя. А вот если мы придем к власти, мы отправим всех богатых девиц строить дороги. Будут ходить у нас в деревянных башмаках и платить девяносто процентов налогов.

Мы ели, пили, смеялись, и луна продолжала бултыхаться в воде. Фашист предложил Хайдару и толстому парню переночевать в казарме. Мне ate он дал денег на комнату в гостинице и отправил своего товарища со мной, чтобы тот помог мне найти подходящий ночлег.

— Сестричка, запрись изнутри на два раза и не пускай к себе моего друга.

Я оставила его друга стоять в коридоре и заперла дверь комнаты изнутри, на два раза. В комнате не было света. Дорогу к постели я нашла при помощи луны, легла и заснула. Когда я проснулась, я увидела огромного паука, размером с детскую ладонь, который полз по стене, а вся простыня и подушка были в пятнах от раздавленных комаров. В ванной пахло гнилью, как в старых банях, по каменному полу бегали тараканы. На следующее утро мы стали спрашивать водителей грузовиков, не подвезет ли нас кто-нибудь до города Хаккьяри, туда, где в деревнях голодают крестьяне. Грузовики были загружены камнями под завязку, и встать там было некуда. Тогда мы снова пошли в портновскую мастерскую. Портной, кормивший семейство американскими штанами, сказал нам:

— Сходите к главному офицеру Диарбакыра, у военных много грузовиков, которые все время ходят в Хаккьяри. Поговорите с ним, может, он вас отправит.

Мы пошли в комендатуру, главный офицер оказался маленьким круглым толстяком.

— Мы актеры из Стамбула, хотим изучить разных людей нашей страны. Нам нужно попасть на персидско-иракскую границу, в Хаккьяри.

Офицер сказал:

— Браво, ребятки! Вы честь и гордость нашей страны. Вы дети Ататюрка. Я дам вам грузовик, и езжайте на нем куда хотите.

Офицер пригласил нас к себе домой на обед, было жарко, он пил ракэ и угощал нас.

— Посмотрите хорошенько на этих молодых людей, — сказал он, обращаясь к жене и своим красавицам дочерям. — Они наведут у нас порядки и сделают Турцию современной страной, не хуже других. Они свет очей наших. Европа лопнет от удивления. Вперед, ребятки! Марш! В чем беда нашей страны? Беда нашей страны в отсталости, головы у нас у всех отсталые. Если бы все были современными людьми, не было бы ни убийств, ни разбоя. Вот возьмем, к примеру, меня. Если бы я не был современным человеком, я бы сейчас был убийцей. Мы когда с женою поженились, то в первую брачную ночь крови не было. Если бы я, господа хорошие, не был современным человеком, я бы убил свою жену. И сейчас перед вами сидел бы не майор, а убийца. Потом выяснилось, что у моей жены такая плева, которая в науке называется звездной.

Жена майора подняла бровь и сказала:

— Ну хватит, Неджил! Что ты такое рассказываешь!

Майор сказал:

— Не мешай! Эти детки из Стамбула — современные люди.

Жена майора так и сидела с поднятой бровью, а майор продолжал:

— У нее плева оказалась в форме звезды. Я когда вставил свой член, он прошел прямо по центру, а плева, видимо, очень эластичная у нее была, вот она и не порвалась, вот почему и крови не было.

Мы рассмеялись, майор совсем захмелел и принялся объяснять, что такое настоящая красивая женская попа. Его дочери пошли со мной в другую комнату.

— Сестричка-артистка, скажи отцу, чтобы он разрешил нам танцевать с лейтенантами в офицерском клубе. Тебя он послушается.

Майор заснул за столом.

Мы вышли на улицу под жаркое послеполуденное солнце. На большой площади, где, как положено, стоял памятник Ататюрку, проходила демонстрация левых профсоюзов. Четыре тысячи крестьян пришли пешком из своих деревень и требовали земельной реформы: «Мы требуем отмены частной собственности на землю!», «Земля — крестьянам, рабочим — работа!», «Социализм победит!». Четыре тысячи запыленных людей стояли плечом к плечу и слушали деятелей профсоюза. К нам подошел какой-то журналист и спросил, что мы думаем о демонстрации.

Хайдар сказал:

— Да ничего не думаем. А вы что думаете? Вы что, мыслитель?

Я же ответила:

— Я считаю, что спасение народов только в социализме.

Журналист спросил, как меня зовут, где я живу, куда мы направляемся, чего мы хотим и не состоим ли мы в партии. Я всё ему продиктовала. Хайдар скрежетал зубами, но я слышала только свой собственный голос, а журналист всё записывал и записывал. Толстый парень сказал потом Хайдару:

— Эта девица доведет нас до беды. Я возвращаюсь в Стамбул. Этот журналист точно из службы госбезопасности.

Он уехал на автобусе в Стамбул, мы с Хайдаром остались. Правда, Хайдар со мной не разговаривал. Мы шли по пыльной дороге, и я сказала:

— Стукача тоже можно переделать и сделать его сознательным. Он может сменить роль, как мы в театре.

Хайдар продолжал скрежетать зубами. Мы пришли к майору, чтобы узнать, скоро ли он нас отправит в Хаккьяри, его лейтенант сказал:

— Некогда ему тут вами заниматься.

— Видишь, — сказал Хайдар. — Своим интервью ты нам испортила всю пьесу и показала свою полную несостоятельность как актриса. Стукач гораздо лучше справился со своей ролью.

Портной продолжал гладить брюки американцев, дислоцированных в горах, а на столе у него лежала раскрытая газета.

— Американцы сели на Луну, — сказал он. — «Аполлон-7» передал первое сообщение с Луны. Астронавты сказали: «Тут очень забавно», а один из членов экипажа обругал с Луны директора Центра управления космическими полетами, взял и крикнул ему: «Придурок!»

Мы начали свое путешествие одновременно с «Аполлоном-7», они уже были на Луне, а мы даже не добрались до города Хаккьяри. Портной сказал:

— Onlar Aya biz уауа. (Они летают на Луну, а мы всё еще ходим пешком.)

Портной договорился с одним водителем, который ехал как раз в Хаккьяри, дал нам немного денег, а сам остался гладить брюки американских офицеров. Мы забрались в кузов, заполненный зерном, и поехали в сторону персидско-иракско-турецкой границы, в город Хаккьяри. Луна освещала зерно, от которого вкусно пахло. Грузовик поднимался по горной дороге, все выше и выше, как будто мы ехали на луну, нас болтало в кузове вместе с зерном, и волосы у нас все были в зернах. Мы могли дотронуться до звезд руками и засыпать луну зерном. На небе то и дело мелькали хвостатые кометы, со стороны кабины мы слышали странные звуки, как будто падающие звезды ударялись о лобовое стекло. Но это были не звезды, а птицы, которые в темноте налетали на наш грузовик. И вот здесь, лежа на куче зерна, под луной, Хайдар признался, что уже давно любит меня. Я сказала:

— Но я люблю другого человека.

— С Керимом тебе не будет счастья, он буржуй.

— Нет, он марксист.

— Откуда ты знаешь?

— Все говорят, что он марксист.

— Да он ни одной книжки Маркса до конца не прочитал! Чтоб мне жениться на моей матери!

Я навалилась на Хайдара, и он вдавился в зерно, мы долго барахтались в куче под покровом луны.

— Оставь пока свою любовь при себе, — сказала я с набитым ртом. Во рту у меня были сплошные зерна. — Может быть, через пару лет у нас что — нибудь и получится. Жизнь длинная.

Мы заснули на куче зерна и проснулись с первыми лучами солнца рядом с памятником Ататюрку. Город Хаккьяри был весь окружен горами и оказался таким маленьким, что больше напоминал деревню. Напротив памятника Ататюрку находилась городская управа. Мэр угостил нас чаем.

— Мы хотим попасть в ту деревню, где голодают крестьяне, чтобы изучить их лица для наших занятий по актерскому мастерству, — сказали мы.

Он выслушал нас и, кажется, не имел ничего против, пока в кабинете не появился толстый человек, обливающийся потом, и не принялся ему что — то нашептывать на ухо. Мэр вздернул брови и внимательно слушал его, наморщив лоб, на котором отчетливо обозначились четыре складки. Затем он принялся обстоятельно, даже слишком обстоятельно, тушить сигарету, после чего, продолжая смотреть на пепельницу, сказал:

— Дорогу там всю размыло, да и медведей там полно, и змей. Сожрут вас медведи. Лучше весной приезжайте. Дорогу к тому времени починим, и я отвезу вас сам лично на своей машине. А сейчас я не могу вам дать разрешения. Если вы там, на дороге, умрете, я буду нести ответственность. Пешком туда три дня ходу.

Когда мы вышли из управы, на другой стороне улицы стояло шестеро полицейских в штатском. Три на Хайдара, и три на меня. Мы стояли и не двигались с места, пока нас не позвал к себе продавец из мелочной лавки. Он был членом рабочей партии. Расцеловав нас, он залился слезами, и слезы текли по щекам, застревая в щетине.

— Добро пожаловать, свет очей моих! Добро пожаловать, зрачки мои! Даже птицы, и те не залетают к нам. Мы одни тут сидим среди гор. Вы сказочные герои. Вы одолели гору Арарат и пришли к нам. Как там наша партия в Стамбуле? Как дела у наших товарищей?

В лавке у него было темно, мы сидели, пили чай, а на улице нас поджидали шестеро полицейских, оставшихся стоять под палящим солнцем. Хозяин прикрыл дверь своей лавки, теперь мы сидели в абсолютной темноте, как трое слепых.

— Наш мэр из демирелевской партии, — зашептал партиец. — Теперь он спустил на вас своих собак. Но я отведу вас в гостиницу, и там, в ресторане, вы можете пить и есть сколько хотите. Не думайте о деньгах. Но будьте осторожны. Мы, партия рабочих, тут как птицы с подрезанными крыльями, наше слово тут ничего не значит, это как старые деньги, которые в ход не пустишь. Если вам понадобится защита, обращайтесь к депутату от социал-демократов. У него есть телефон, и он может позвонить своим в Анкару. Я не хочу, чтобы эти псы согнули вас тут в бараний рог. И не задерживайтесь здесь особо, возвращайтесь-ка подобру — поздорову к своим родителям.

Мы вышли на улицу, наши шестеро полицейских стояли все на том же месте, рядом с ними на земле валялось множество окурков. Мы решили отыскать для будущего репортажа кого-нибудь из тех крестьян, кто потратил три дня, чтобы добраться пешком до этого города и купить муки. Мы нашли одного. Он был худым как щепка, и глаза у него провалились. Он тащил на спине тяжелый мешок с мукой и как раз собирался двинуться в путь, домой, в голодающую деревню. Когда мы заговорили с ним, мы увидели, что в кустах притаились наши шесть полицейских в штатском. Крестьянин сказал:

— Мы ели листья с деревьев, как животные, но теперь листьев уже не осталось. Мы мертвые, дочь моя. Никто нам теперь руки не подает. Для нас уже настал конец этого слепого света. Дети наши все умерли, отлетели, как цветы с вешних деревьев на ветру. Скажи государству, чтобы послало нам на вертолетах яду. Мы примем яд и все умрем. Вот такой у меня наказ государству. Вот так и напиши, дочь моя.

Хайдар оставил меня разговаривать с крестьянином, а сам пошел потихоньку с фотоаппаратом за кусты и сфотографировал шесть задниц полицейских, которые, пригнувшись, наблюдали за мной из укрытия. Я услышала, как щелкнул фотоаппарат, и шесть полицейских резко выпрямились. Крестьянин из голодающей деревни не мог больше держаться на ногах, он лег со своим мешком муки на землю и теперь лежал, как перевернутая черепаха.

— Дочь моя, ты видишь меня. Напиши о том, что ты видишь, и не спрашивай меня больше ни о чем. Я на последнем издыхании.

Муравьи заползли на мешок с мукой и сразу стали все белые. Потом крестьянин поднялся и пошел с муравьями на спине в сторону проселочной дороги. Шестеро полицейских отправились за ним.

Вернулся Хайдар и сказал:

— Будем надеяться, что полицейские не видели гангстерских фильмов, иначе следующим номером они должны были бы вспороть ему мешок.

Хайдар пошел в турецкую баню, я купила себе газету и села читать в саду гостиницы. В Мексике и Перу произошли столкновения студентов с полицией, двадцать семь студентов погибло, и матери оплакивали их. В другой газете я увидела советские танки, вошедшие в Чехословакию. Чехи стояли в пижамах и ночных рубашках перед своими домами и смотрели на русские танки. Ниже помещалась фотография чешского премьер-министра Дубчека. Я читала это сообщение с сигаретой, забыв о том, что собиралась прикурить. Вдруг чья-то рука поднесла мне горящую спичку, это был один из шести полицейских. Я не стала прикуривать, и спичка, догорев до конца, обожгла полицейскому пальцы. Он рассмеялся и облизал свои пальцы. Хайдар вернулся из бани и рассказал, что один из полицейских тоже был с ним в бане; он подошел к Хайдару совершенно голый и сказал: «Брат, дай я потру тебе спину!» Вечером мы пошли в открытый кинотеатр смотреть кино, шестеро полицейских сидели перед нами и все время оборачивались назад. Только когда актеры целовались, они смотрели вперед. Лунный свет падал на плечи и головы мужчин, освещая заодно и деревянные стулья. Единственными женщинами в кино были Одри Хепберн и я. Одри Хепберн разговаривала с Грегори Пеком, но разобрать, что она говорила, было нельзя, потому что снаружи все время лаяли собаки, квакали лягушки и стрекотали цикады. Кусали комары, и все отчаянно чесались. На каком-то этапе вырубился свет, изображение исчезло, и на экране остался только свет луны. Все мужчины встали и теперь смотрели на меня. Тихонько насвистывая «Интернационал», я направилась к гостинице. Хайдар не разговаривал со мной. Он отобрал у меня ключи, запер меня снаружи на два раза и пошел к себе в комнату. Ночью он несколько раз принимался стучать мне в стенку, как будто мы были узниками в тюрьме. Я долго смотрела из окна: на небе было столько звезд, высокие горы поблескивали снегом, а за ними начинались Персия и Ирак. Шестеро полицейских стояли перед гостиницей и курили, одинокие собаки пробегали мимо них и лаяли на луну. К утру шестеро полицейских исчезли. К нам подошел молодой человек, в одной руке у него была зажата левая газета «Джумхуриет».

— Я покажу вам окрестности, — сказал он.

Он уже приготовил трех ослов. По дороге он раскрыл «Джумхуриет». Я увидела фотографию арестованного чешского премьер-министра Дубчека. Маленькая чешская девочка плакала, стоя перед советским танком. Прочитав страницу, молодой человек передавал ее нам. В Стамбуле полиция собрала всех хиппи, намереваясь выдворить их из города. В Иране произошло сильное землетрясение, и тысячи людей погибли. Молодой человек сказал:

— Иранское землетрясение может и до нас добраться. Если такое случается, то тут даже горы могут начать шевелиться. Прямо видно, как они шевелятся.

Сидя на ослах, мы посмотрели на горы. Горы были лысыми.

— Говорят, прежде эти горы были все зелеными, — сказал молодой человек. — Там росли овощи и фрукты, это когда тут армяне жили. Потом всех армян поубивали, и горы превратились в голые камни.

Хайдар спросил его:

— Брат, а ты не из полицейских?

— Нет, — ответил он. — Но я слышал, что министр внутренних дел из Анкары послал мэру телеграмму: «Не пускай этих двух опасных коммунистов в деревни».

Хайдар сказал:

— Мы не коммунисты.

Я сказала:

— Потому что мы социалисты.

Молодой человек улыбнулся, показал, перегнувшись ко мне со своего осла, газету с советскими танками в Праге и сказал:

— Посмотри, это ваши. Они уже в Праге.

— Они не наши.

Он сказал:

— Советские люди — великий, героический народ. Они совершили революцию, почему ты от них отмежевываешься?

Тогда я решила доказать ему, что я читала Ленина, и достала из сумки изжеванную ослом книгу «Государство и революция». Поскольку Хайдар в этот момент пнул моего осла ногой в живот, чтобы призвать меня к порядку, мой осел припустил, и молодой человек так и не увидел, какую книгу я ему хотела показать.

Над сумасшедшей рекой крестьяне протянули длинный, толстый кабель, который соединял оба берега и на котором висели покрышки от грузовиков, использовавшиеся для переправы. Если крестьянам нужно было в город, они переправлялись через эту сумасшедшую реку. Они усаживались в покрышки и, держась за кабель, перебирали руками, пока не добирались до другого берега. Для рабочей партии и левых студентов в Стамбуле и Ан-, каре эта река была своеобразным символом, потому что каждый год на этой реке гибли крестьяне и партия каждый год планировала построить тут для крестьян настоящий мост. Не успели мы загрузиться в покрышки, как я тут же вывалилась и повредила себе левую руку. Хайдар сумел перебраться через реку, потому что он занимался боксом и у него были крепкие мускулы. Два часа я просидела под деревом. Газетные страницы одна за другой полетели в сумасшедшую реку и одна за другой исчезли в бурлящих водах. Когда Хайдар вернулся, рука у меня вся распухла. Молодой человек сказал:

— Я проведу вас в горы, к курдам.

Две женщины как раз кормили грудью своих детей. Мы дали их мулсу лекарств, которыми снабдил нас отец Хайдара. Муж пололсил лекарства в тень. Мы хотели сфотографировать женщин, но они отказались, вместо этого они открыли какой-то сундук и достали оттуда яркое платье, которое я должна была надеть. В этом платье муж посадил меня на свою лошадь, и Хайдар сфотографировал меня. Потом мы отправились на своих ослах в обратный путь, а женщины все еще продолжали кормить детей грудью.

В Хаккьяри в больнице врач перевязал мне руку и сказал:

— Вам здесь нечего делать. Езжали бы уже к своим родителям.

С перевязанной рукой я подсела в кафе к рабочим-дорожникам и спросила их, сколько они получают и есть ли у них профсоюз, который борется за их права. Они рассказали мне, что зарплату им частенько задерживают.

— А что мы можем с этим поделать, уважаемая? — спросили они меня.

В этот момент в кафе вошли несколько солдат с автоматами наперевес. Они вошли и очень удивились.

Я сказала дорожникам:

— Вы можете пойти пешком в Анкару, чтобы отстоять там свои права.

Дорожники рассмеялись и сказали:

— Да у нас и башмаков-то столько не найдется, чтоб до Анкары дойти. Есть одни, да и те каши просят.

Я проскандировала несколько наших стамбульских боевых речевок, и рабочие смеялись вместе со мной.

Рабочие, крестьяне, молодежь!

Вместе все — на Анкару!

Полиция на лошадях.

Мы — пешим строем.

Долой эксплуатацию, долой!

Не помогут вам ни пушки, ни танки,

Все равно страна придет к социализму!

Солдаты продолжали смотреть на меня большими глазами, и руки их лежали на автоматах.

Дорожники сказали:

— Дочь наша, уважаемая, выпей еще с нами чаю.

Хайдар куда-то исчез, на улице начался дождь, в считаные минуты рубаха моего отца и повязка на руке промокли насквозь, и в туфлях моих хлюпала вода. В конце концов я нашла Хайдара в парке на скамейке. Он сидел там так, как будто истосковался по воде.

— Поскольку ты любишь этого буржуя, ты не соблюдаешь никаких мер предосторожности, хотя, как социалистка, ты должна была бы подумать об этом. Эти буржуйские сынки только играют в социализм, — сказал он.

Целый час мы просидели под проливным дождем. Когда мы говорили, дождь заливался нам в рот, когда мы кричали друг на друга, дождь снова выскакивал из наших ртов наружу. В какой-то момент мимо нас прошел мужчина в очках. Он шел, то и дело протирал свои очки мокрым платком и смотрел на нас. Когда вечером мы с Хайдаром сидели в ресторане гостиницы и пили ракэ, к нам подошел тот самый мужчина, который все время протирал свои очки. Оказалось, что он единственный журналист в Хаккьяри. Он взял мою руку, поцеловал ее и сказал:

— Я видел вас. Вы как герои Сартра из «Невиновных». Он — Иван, а вы — Наташа, и вы собираетесь бросить в царя бомбу.

Журналист подсел к нам, он сидел, плакал и все целовал мне руку.

— Я мелкий, ничтожный провинциальный журналист, а вы — вы герои Сартра.

Когда он, все еще продолжая плакать, выпил ракэ, шестеро наших полицейских в штатском тоже подняли свои стаканы, и мы присоединились к ним. Ночью к нам постучался человек из рабочей партии.

— Есть грузовик, который отвезет вас назад, в Анкару, — прошептал он. — Вам пора сваливать отсюда.

Мы сели в грузовик, водитель оказался пожилым мужчиной, он всю дорогу угощал нас сигаретами. В темноте мы слышали тысячи птичьих голосов, и вдруг неожиданно верхушки гор осветились. Водитель притормозил, потом солнце скакнуло наверх, нырнуло куда-то за горы, чтобы уже через секунду вынырнуть снова. В этот момент несколько птиц ударились о лобовое стекло и остались лежать без движения на капоте, в красноватом свете утреннего солнца. Водитель сказал:

— Некоторые птицы гибнут за солнце.

Грузовик все ехал и ехал и раздавил шесть змей, которые хотели переползти через дорогу. К вечеру мы добрались до города Ван, расположенного на берегу чудесного озера. Водитель устроил себе небольшой перерыв, он отправился в автобусный гараж попить чаю, потом вернулся и сказал:

— Мне пора ехать, но вас я взять не могу. Мэр Хаккьяри уже позвонил сюда. Я не имею права использовать государственный грузовик для перевозки коммунистов. Ничем не могу вам помочь. У меня дети.

Он дал нам сигарет и поехал дальше, в сторону Анкары. Хайдар фотографировал землю и лягушек в пыли, рядом с которыми мы сидели. Сначала к нам подсел щенок, который устроился рядом и тоже стал смотреть на лягушек, потом неизвестно откуда взялся какой-то мужчина, который знал, как нас зовут.

— Я знаю, почему вы тут сидите. Мой друг, хозяин лавки в Хаккьяри, позвонил мне.

Он пригласил нас в ресторан, перед которым несколько женщин стирали в озере белье. Они обходились без мыла, потому что в воде было много соды и от этого получалось много пены. Лунный свет падал на пену, американские астронавты что-то там ели на Луне, и кто-нибудь из них, наверное, искал открывашку, которая плавала в воздухе. После ужина мужчина проводил нас в гостиницу.

— Я сниму для вас тут комнату. Вам придется спать всем вместе. Только запритесь хорошенько изнутри, лучше на два раза. И никому не открывайте, ни за что не открывайте! А утром проснетесь — и сразу на автобус! Вот вам деньги на билеты.

Когда я в Каппадокии увидела мать Хайдара, она воскликнула:

— Как ты загорела, прямо вся черная! Придется тебя отмывать добела.

Хайдар отнес пленку в фотоателье. Когда на следующий день он пришел за снимками, фотограф сказал:

— Засветилась пленка. Случайно. Я не виноват.

Мать Хайдара дала мне денег на автобус до Анкары, где находилась теперь часть Керима. В Анкаре я пересела на микроавтобус, который шел до казармы. Солдаты сказали мне:

— Керим поехал в Стамбул и вернется только сегодня.

— Если он сегодня вернется, скажите ему, что он может меня вечером найти в синематеке в Анкаре.

Дверь синематеки была закрыта. Парень, который сидел в портновской мастерской напротив и шил куртку, сказал мне, не вынимая булавок изо рта:

— Я знаю, куда ходят есть люди, собирающиеся здесь.

Он долго вел меня по бесконечным улицам, пока мы не добрались до темного ночного клуба. Войдя туда, он что-то сказал какому-то мужчине, после чего у меня на столе тут же появился напиток. Я вылила потихоньку напиток, который странно пах, на пол и притворилась, будто заснула.

— Уже спит. Давай сюда такси.

Я вскочила и закричала:

— Вы — продукт американского империализма! Нет НАТО! Нет Вьетнаму! Да здравствует международная солидарность угнетенных народов!

Я выскочила из темного клуба и помчалась, не разбирая дороги, по Анкаре. Потом я снова нашла синематеку, дверь теперь была открыта, и портной, который хотел меня изнасиловать, опять сидел на своем месте и шил куртку. Увидев меня, он ткнул себя булавкой в палец. Я крикнула:

— Друг! Зачем ты меня обманул? Поберег бы лучше свою энергию и употребил ее на то, чтобы повысить свою политическую сознательность. Я понимаю тебя. Тебя угнетают, и поэтому ты хочешь угнетать еще более слабых. Но твое спасение не в этом. Твое спасение — это партия рабочих.

Другой портной перестал гладить и спросил парня:

— Чего это она говорит?

— Ничего. Сумасшедшая, наверное.

В зале синематеки сидели три человека. Они сидели рядком, и у каждого в руках была одна и та же газета, «Джумхуриет». Вместо их лиц на меня смотрели три одинаковые фотографии де Голля. Он прибыл в Стамбул и сказал турецкому правительству: «Оставайтесь в НАТО».

Рядом с ним я увидела трех одинаковых плачущих женщин в Чехословакии. Муж женщины ушел бороться с советскими солдатами и не вернулся. В какой-то момент трое мужчин одновременно сложили газеты и посмотрели на меня. У все троих были бороды, как у Че Гевары. Пока я рассказывала им о своей поездке, они все теребили свои бороды и время от времени восклицали:

— Ну какая ты храбрая девушка! Невероятно! Они все знали Керима. На полках в библиотеке стояли киножурналы, для которых он написал много статей о разных фильмах. Я была очень довольна и надеялась, что, когда Керим придет, эти мужчины с чегеваровскими бородами скажут ему: «Ну какая же у тебя храбрая девушка! Невероятно!»

Мы вместе пили чай и ели хлеб, помидоры и виноград, разложенные на газетах. Вечером в кино показывали фильм с Чаплином. Один из синематечных мужчин рассказал, что однажды в Африке показывали аборигенам кино, один фильм с Чаплином и один фильм о концлагерях в Германии. Аборигены, ничего не знавшие о Гитлере, смеялись над немецким фильмом больше, чем над Чаплином, им казалось очень забавным, что белые люди могут выглядеть такими изголодавшимися.

Когда Чаплин поцеловал руку девушке, в которую он был влюблен, кто-то взял меня за руку и покрыл ее поцелуями. Рука, которая держала мою, была как бархатная. Я подумала, что вокруг моего тела обвился длинный кусок бархатной ткани, который теперь тянет меня за собой на улицу. Когда Чаплин в конце картины ушел вместе с девушкой, размахивая тросточкой и теряя на ходу свои слишком большие башмаки, бархат уже утянул меня за собой из зала, а потом к себе в комнату, а потом в постель. Бархат раздел меня, я видела, как бесшумно падает на пол моя одежда. Снаружи не было фонарей, но зато у самого окна вились светлячки. Их огоньки кружились над моей одеждой. Бархат скользнул на пол, и теперь огоньки светлячков кружились над его телом, и оно превратилось в гусеницу шелкопряда, и шелкопряд покрыл меня слюной и начал прясть шелковую нить. Шелковые нити обвивались вокруг моего тела и завили меня всю. Я дышала, и мое дыхание было из шелка. И вместе с дыханием у меня выросли крылья, и я запорхала по комнате. Светлячки, кружившиеся за окном, отбрасывали свет на мои крылья, и у меня от этого кружилась голова. Я заснула и проснулась рядом с Керимом. Вечером он сбежал из казармы, чтобы встретиться со мной в синематеке.

— Ты первая девушка, — сказал он смеясь, — ради которой мне придется отсидеть несколько дней под арестом.

Синематечные люди рассказали ему всё о моей поездке. Он сказал:

— Ты всех удивила.

Он дал мне денег на автобус до Стамбула, а сам пошел в казарму отсиживать свой срок. Деньги хранили еще жар его рук, я оделась, но мое тело отторгало одежду, оно не хотело одежды, оно хотело надеть вместо платья Керима, который сейчас был на пути в казарму. Я сидела в автобусе, ехавшем в Стамбул, смотрела в окошко и видела, как мы занимаемся любовью — на лугах, в степях и в озерах. Потом я подумала, что он сидит рядом со мной, он выйдет вместе со мной в Стамбуле. В Стамбуле мне сплошь попадались мужчины, которые со спины были похожи на него. Я то и дело за кем-нибудь бежала. Один из этих мужчин шел по мосту через бухту Золотой Рог, и там я увидела, как слева по морю движется моя одинокая тень, и я не пошла по мосту, я поехала к маме и папе.

ГОЛОСА МАТЕРЕЙ

Моя мать все то время, пока меня не было, принимала успокоительные таблетки и как в тумане пролежала в постели. Отец опять колотил радио, пытаясь заставить его работать. Увидев меня, он рассмеялся:

— Слава Аллаху!

Пришла тетушка Топус и сказала:

— Тебе не совестно перед Аллахом? До чего мать довела!

— А ты знаешь, сколько людей сейчас в мире гибнет от голода? — спросила я тетушку Топус.

— Ты что, хочешь спасти весь мир?

— Да, — ответила я. — Я хочу спасти мир.

— Если ты хочешь спасти мир, почему ты доводишь свою мать до такого состояния? Она что, по — твоему, к этому миру не имеет никакого отношения?

Я пошла к маме, она все еще продолжала плакать. Луна светила сквозь шторы на под ушку и ее слезы.

— Знаешь, мама, нечего плакать, от этого никакого толку, тебе нужно книжки читать. Они помогут.

Я сняла с полки Достоевского и положила ей на одеяло. Она продолжала плакать, но книгу взяла и начала читать. Я вышла из комнаты, затворила за собой дверь и осталась стоять под дверью, слушать, как шуршат страницы. Потом я направилась в гостиную и сказала отцу:

— Папа, хватит тебе играться с радио, мне нужно работать.

Отец, как послушный ребенок, ушел в кухню. Я села за стол и написала репортаж о голодающих крестьянах «Хаккьяри взывает к Турции». На следующий день я отнесла репортаж в газету рабочей партии, и они сразу напечатали его. Мой педагог в училище, тот, что любил Брехта, сказал:

— Хорошую статью ты написала, но смотри, чтобы эта политика не отвлекала тебя от театра.

Политика не отвлекала меня от театра, но мой язык раздвоился. Одна половина моего языка говорила: «Да здравствует солидарность со всеми угнетенными народами мира!», другая половина моего языка произносила тексты Шекспира: «Спокойной ночи! Я тебе желаю такого же пленительного сна, как светлый мир, которым я полна».[60] Керим продолжал писать мне любовные письма из казармы, теперь он вкладывал в них осенние цветы и посылал краткие отчеты о положении дел в армии: «Нижние офицерские чины склоняются больше к фашизму, молодые офицеры — к социализму, армия разделилась на две части». Вскоре и партия рабочих разделилась на две фракции. Первая фракция говорила: «В Турции есть рабочий класс, который может легально привести партию рабочих к власти». Вторая фракция говорила: «Турция превратилась в колонию. Сначала — национал-демократическая революция, потом — социализм». Я пошла в партийный клуб. Члены партии не общались друг с другом, как прежде, а тихонько переговаривались, разбившись на множество мелких группок. И если раньше члены партии садились кто куда хотел, то теперь здесь были закрепленные места — стулья первой фракции и стулья второй фракции. Иногда члены партии, расходясь по домам, забывали на стульях свои куртки или сумки. И если куртка висела на стуле первой фракции, то никто из второй фракции не кричал вслед забывшему, что он оставил тут свою куртку.

И снова я каждый день перебиралась на пароходе с азиатской стороны на европейскую. Пароход проходил мимо дома, в котором жили две сестры. Одна из них была замужем за депутатом от рабочей партии, другая — за депутатом от правой партии. Каждая выкрасила свою половину дома в свой цвет: одна половина дома была белой, другая — розовой.

Люди на пароходе тоже разделились теперь на три группы. Читатель фашистских газет сидел только рядом с другим читателем фашистских газет. Читатели религиозных газет сидели рядом с читателями религиозных газет, читатели левых газет сидели с читателями левых газет, — они сидели рядком и читали одинаковые газеты. Никто не смотрел больше на море, только старики, беременные женщины и дети. Если дул сильный юго-западный ветер, корабль кренился то на левый борт, то на правый, и стаканы для чая, стоявшие на стойке бара, съезжали то влево, то вправо, и все газеты-левые, фашистские и религиозные — склонялись вместе с кораблем то влево, то вправо. На одной фотографии в «Джумхуриет» американский солдат приставил дуло автомата к виску старой вьетнамской женщины. У женщины на лбу было восемь морщин. В газете правых была помещена фотография башмака. Молодой чешский мальчик погиб в оккупированной Праге, спасаясь от советских танков, на мостовой лежал его ботинок. Корабль причалил на европейской стороне, все левые, правые, религиозные газеты сложились и разбрелись в разные стороны в карманах представителей трех разных групп. Когда газеты в карманах людей молчали, начинали говорить стамбульские стены, на которых появлялись левые, религиозные или фашистские лозунги.

Один из членов первой фракции рабочей партии сказал одному из членов второй фракции: «Если вы будете действовать так и дальше, то социализм вы построите разве что на Луне». А с Луны астронавт прислал на Землю сообщение: «Отсюда Земля кажется гипсовой». Скоро уже в Стамбуле не стало видно луны. Город окутал густой туман. Корабли не могли больше перевозить людей из Азии в Европу. Не видно было даже кончика собственного носа, все было в тумане, автобусы ехали медленно, такси ехали медленно, все двигались по улицам очень медленно. Только в освещенных помещениях люди двигались нормально. В турецком парламенте правые депутаты пустили в ход стулья, устроив потасовку с представителями рабочей партии. В университетах члены религиозного движения и фашисты дрались с левыми, в одной квартире подрались два брата — один из левой, другой из правой молодежной организации, они пустили в ход родительские стулья, расколошматили их в щепки и побили окна. В тумане был слышен звон разбивающегося стекла. Глава проамериканской правящей партии Демирель сказал: «Это странное явление происходит не само по себе, оно инициировано кем-то извне».

Неожиданно в Стамбуле началась охота за русскими шпионами, и как-то раз арестовали какого — то немого. Правительство выдворило из страны всех хиппи, которые жили в Стамбуле прямо на улицах, в машинах. «Хиппи подают нашей молодежи дурной пример». Некоторые хиппи, ради того чтобы остаться в Стамбуле, состригли себе волосы, а некоторые девушки из хиппи впервые отправились в турецкие бани. Они покупали теперь турецкие газеты и сидели в кафе, чтобы полиция их не схватила. Газеты служили также хорошим утеплением бедным детям. Когда становилось холодно, родители обворачивали детей газетами, а сверху уже надевали одежду. Проходя мимо какого-нибудь бедного ребенка, можно было слышать, как шуршит у него под одеждой газета.

В газетных киосках левые, религиозные, фашистские газеты выставлялись все вместе, в одном ряду, все на турецком, но казалось, будто все они на разных языках. На пароходе теперь все раскрывали свои левые, фашистские или религиозные газеты, и лиц было совсем не видно. Но незадолго до того как пароходу причалить в гавани, все складывали свои разные газеты, и какой — нибудь левый заводил разговор с тем левым, который сидел рядом с ним и только что читал ту же газету Фашист заводил разговор с фашистом, который сидел рядом с ним, и вот так они разучивали вместе новые слова, которые им только что встретились в их газетах. Если на автобусной остановке оказывались два человека, которые читали разные газеты, то те читатели, которые были в меньшинстве, иногда даже не садились в автобус. Вот почему часто случалось, что в одном автобусе ехали люди, читающие одни и те же газеты. Иногда фашисты покушали левые газеты и выбрасывали их в море с борта корабля. Иногда две политические группировки накидывались друг на друга и дрались газетами, свернутыми в трубочку.

Однажды, в феврале 1969 года, левые собрались в центре, у памятника Ататюрку, на санкционированный воскресный митинг. У всех в руках и в карманах были газеты. Против этого митинга выступило пятнадцать тысяч человек, приехавших в Стамбул на автобусах из разных городов. Двое демонстрантов из левых погибли: они лежали, и кровь растекалась по их газетам. Левые обратились в бегство, они бежали, роняя газеты. Кровавое воскресенье. Когда в газетах появились заголовки «Кровавая среда» и «Кровавый понедельник», многие студенты вышли из партии рабочих, основали «Дев Генч» («Богатыри») и вооружились: «Только в вооруженной борьбе мы можем отстоять независимость нашего народа». Они стали наряжаться как знаменитые борцы за независимость: очки Троцкого, френч Мао, френч Ленина, френч Сталина, борода Че Гевары, борода Фиделя Кастро, и язык их распался на множество новых языков. Появились новые левые журналы, я покупала эти журналы и подолгу сидела в туалете, изучая все эти новые языки.

Иногда я засиживалась до утра с одним поэтом, другом Керима. Дом, в котором он жил, стоял на холме. Когда через Босфор, внизу, проходили русские корабли, его дом весь качался. Тогда поэт кричал: «Русские пришли!» — и смеялся.

Бывало, я оставалась у него ночевать. Когда он обнаруживал меня в холодной комнате, где я, завернувшись в одеяло, сидела за столом и читала мои ленинистско-маоистско-троцкистские газеты, он опять смеялся и говорил:

— Это все твои мужчины? Ленин был страшным пьяницей, катался пьяным на велосипеде по Швейцарии, где он жил в эмиграции. И на Розу Люксембург он всегда залезал тоже пьяным.

Когда Керим, с лысиной как у Ленина, появлялся у своего друга в Стамбуле и сидел за столом и писал, я боялась заходить к нему в комнату. И когда он спал, я, прислушиваясь к его дыханию, часто задавала себе вопрос, не умер ли он, как Ленин. Потом я написала кое-что о нем в свою тетрадь, мысленно представляя себе, что пишу о Ленине. Поэт прочитал мои записи и сказал:

— Ты воспринимаешь мужчин слишком серьезно. Ты считаешь, если он сидит за столом в комнате, он думает о чем-то важном. А он, может быть, в этот момент просто думает о том, что у него брюки грязные и что нужно было бы отнести их к матери постирать. Или он думает о хорошем сыре.

Ночью к нему в окошко стучались молодые поэты, они входили в дом, принося с собой снег на башмаках, и читали свои стихи. Когда они читали свои стихи, мне начинало казаться, что даже холод в моей комнате — это стих. Один из молодых поэтов, приходивших по ночам, сказал мне:

— Ты слишком веришь всему написанному. Сталин был убийцей, потому что слишком верил написанному, а верил он потому, что учился в семинарии. Перестань верить написанному. Постарайся стать хорошей актрисой. Все поэтические фразы — это эскизы будущей реальности. Поэзия никогда никого не заставит убивать.

Из книг я почерпнула одно: когда-нибудь ночью произойдет революция, а потом настанет рай. Но до того будет долгий путь, и этот путь будет адом.

— Нет, — сказал поэт, — ад начнется только потом.

Он рассмеялся. Я рассмеялась тоже и подумала, что вот с ним я смеюсь, а с Керимом никогда. Керима я воспринимала слишком серьезно, независимо от того, что он делал — читал, ел или чесался.

Однаясды утром, когда все мелкие рыбачьи лодки объявили забастовку и вышли в Мраморное море, а между лодками резвились дельфины, я села в поезд и поехала в Анкару, где получила роль в местном театре, потому что учеба моя уже закончилась. Директором театра оказался наш комендант — коммунист из Берлина, который в Турции теперь считался крупным специалистом по Брехту и писателем.

— Добро пожаловать, сладкая наша! — приветствовал он меня вместе со своей женой Голубкой, как тогда, в Берлине.

Он ставил в театре свою собственную пьесу о девушке, которая может выжить при капитализме, только сделавшись проституткой или содержательницей борделя. Я боялась, что не смогу как следует сыграть на сцене проститутку, и спросила полицейского, стоявшего перед борделем в Анкаре, нельзя ли мне побеседовать с проститутками, потому что я собираюсь играть в театре роль проститутки.

— Я хочу научиться у проституток, как нужно играть проститутку.

Полицейский рассмеялся и сказал:

— Это вам нужно обратиться в полицию нравов, они выделят вам трех сотрудников, которые обеспечат вашу безопасность.

Начальник полиции нравов сказал:

— Я слышал об этой пьесе.

Он выделил мне трех полицейских, которые сопровождали меня повсюду, я заходила во все номера борделя по очереди и разговаривала с проститутками. Старые проститутки сидели у печки, молодые рассказывали. Было холодно, поэтому многие проститутки были в шерстяных носках и шерстяных жилетках. У каждой проститутки имелось две кровати: одна ее собственная, постель принцессы, большая, с красивым покрывалом, другая считалась ее рабочим местом. Все проститутки хотели мне помочь.

— Скажи, сестричка, а что ты хочешь знать?

— Покажи мне, как ты получаешь деньги от мужчин.

Проститутки показывали мне свои дневники, и каждая говорила: «Моя жизнь — это целый роман».

У ворот стояла мадам, мужчины выходили и платили ей, она скручивала деньги в трубочку, как папиросу, и засовывала бумажку себе под золотые браслеты.

Для выступления я тоже надела, как настоящая проститутка, белые шерстяные носки и скручивала деньги, которые я получала от мужчин, в трубочку, а потом засовывала их под браслет. Мужчины в зале смеялись, женщины нет. На премьеру пришли многие проститутки из борделя, они смотрели политическую пьесу о проститутке и громко аплодировали. Рядом с ними сидели знаменитые турецкие коммунисты, участвовавшие в гражданской войне в Испании. Один из них был тяжело ранен, теперь у него не было полподбородка. Когда мы отмечали премьеру, я сидела вместе с ним и с проститутками. Я рассказала, что у меня был испанский друг, и проститутки сразу захотели узнать его имя.

— Хорди, — сказала я.

Все проститутки одна за другой стали повторять его имя: «Хорди, Хорди, Хорди», а мужчина без подбородка сказал:

— Франко никогда не умрет.

Проститутки спросили:

— А кто такой Франко?

Мужчина без подбородка сказал:

— Враг Хорди.

Проститутки стали ругаться и молиться, чтобы этот Франко, враг Хорди, сдох как можно скорее и попал в ад, как и положено сукину сыну. После совместного отмечания проститутки и мужчина без подбородка решили проводить меня, по дороге неожиданно во всех домах и на улицах отключилось электричество. Проститутки зажгли спички и с зажженными спичками довели меня до моей квартиры. Здесь, в Анкаре, я жила у одного слепого студента, который как раз мыл посуду вместе со своим слепым другом. Один мыл, другой вытирал, и оба в темноте говорили о Марксе и Энгельсе, не зная о том, что в этой темноте есть еще другие люди. Мужчина без подбородка тут же вмешался в темноте в разговор, а проститутки спросили меня, что это за язык, на котором разговаривают эти люди, — язык слепых? Они начали говорить на своем проституточном языке, так что в результате все языки смешались в темноте — язык Маркса и Энгельса и язык проституток. Нам стало смешно, и мужчина без подбородка рассказал, что в 1960 году в Испании один священник продавал крестьянам места на небесах. Можно было купить тысячу квадратных метров, можно пять, в зависимости от средств, и крестьяне покупали себе место на небе, где они собирались жить после смерти. Проститутки решили в темноте купить шестьдесят квадратных метров неба. Одна из них сказала, что настоящая жизнь протекает в постели, и сколько места в постели, столько должно хватить и на небесах. Никто не знал, сколько квадратных метров в постели, и тогда один из слепых марксистов сказал:

— Пойдем, сестра, померим.

Он взял ее за руку и в темноте пошел прямиком в соседнюю комнату, а проститутка шла в темноте, как слепая.

На спектакли каждый вечер приходили: проститутки, социалисты, рабочие, в антракте они все вместе курили сигареты.

Когда в Стамбуле из-за всеобщей стачки, в которой приняло участие двести тысяч рабочих, было объявлено чрезвычайное положение и введен комендантский час, многие студенты из Стамбула приехали в Анкару Вечером перед театром выстроилась очередь, и кое-кто из зрителей в ужасе выскакивал из очереди, заметив у какого-нибудь студента, стоявшего перед ним или позади него, оружие под курткой. В руках у студентов можно было увидеть книгу, пособие для герильерос «Тактика уличных боев». Ночью в Анкаре пулями повредило множество фонарей. На следующее утро я шла в театр по осколкам и вдруг увидела человека, который, заложив руки за спину, медленно шагал, прокладывая себе путь сквозь нервозную толпу: бывший чешский премьер-министр Дубчек, которого русские сослали в Анкару. Он прогуливался по одной и той же улице, ходил туда-сюда. В Анатолии полиция убила левых студентов, их матери прибыли в Анкару и отправились вместе с демонстрантами к мавзолею Ататюрка, чтобы пожаловаться Ататюрку. Женщины были закутаны с ног до головы, и видны были только их глаза. Они оплакивали в мавзолее Ататюрка своих погибших сыновей, и от слез черная ткань их покрывал стала вся мокрой. Некоторые из них пришли к нам в театр смотреть «Мать» Бертольта Брехта. В конце спектакля закутанные матери подняли руки со сжатыми кулаками и грозили кому-то из-под своих покрывал.

Один мой друг рассказал мне, что его молодежная организация передала ему пакет подпольных листовок, которые он в свою очередь должен тайно передать кому-то в университетском туалете. Он поехал на автобусе в университет, нашел условленную кабинку туалета, зашел в нее и передал пакет. В этот момент он узнал руки того, кому он вручил пакет, — это был его собственный брат. Они спустили воду, вышли из туалета, не сказав друг другу ни слова, сели в один и тот же автобус и вернулись с пакетом в свою собственную квартиру.

Пока мы были на гастролях, объехав с нашим проституточным спектаклем сорок городов, левые студенты основали ТНАС — Турецкую народную армию спасения. Они хотели сделаться герильерос, чтобы начать вооруженную борьбу, и думали, что могли бы поучиться тому, как это делать, в латиноамериканских боевых лагерях или во Вьетнаме, но Вьетнам был далеко. Тогда они решили отправиться в Палестину, в один из лагерей «Эль-Фатаха». В лагере они занимались физподготовкой, учились собирать и разбирать оружие и скоро обнаружили, что география Палестины отличается от географии Турции. Шестнадцать часов они ехали обратно в Турцию, они хотели закопать орулше где-нибудь в Анатолии и потом вернуться в свои университеты. Но полиция арестовала их. Со всех концов Турции к ним приезжали студенты и навещали их в тюрьме. На суде обвиняемые сказали:

— «Эль-Фатах» — арабская националистическая организация, которая борется за то, чтобы получить назад свою территорию, занятую ныне Израилем. Мы только хотели им помочь.

Суд все никак не мог решить, является ли «Эль — Фатах» националистической или коммунистической организацией, и потому отправил запрос в Министерство иностранных дел: «Является ли „Эль-Фатах" националистической или коммунистической организацией?» Турецкое Министерство иностранных дел ответило: «„Эль-Фатах" является арабской националистической организацией». Тогда суд вынес студентам оправдательный приговор. Но в то время, когда они еще сидели в тюрьме, крестьяне, занимавшиеся выращиванием опия, объявили забастовку, потому что Америка хотела запретить Турции выращивать опий. Бастующие крестьяне навещали студентов в тюрьме, и студенты думали, что смогут привлечь крестьян на сторону борцов Турецкой народной армии спасения. Дениз, предводитель студенческого движения, как раз только вышел из другой тюрьмы и присоединился к ТНАСу. Некоторые молодые курсанты военного училища говорили:

— Нужно подождать еще с партизанской войной, скоро левые военные сформируют левую военную хунту.

Тнасовские студенты говорили:

— Турецкая армия входит в НАТО. Мы хотим уйти в горы и начать партизанскую войну, прогрессивные офицеры и солдаты турецкой армии могут присоединиться к нашей борьбе за спасение турецкого народа.

Один знаменитый певец сочинил песню «Горы, горы». Человек без подбородка вел споры с Денизом.

— Ты пойди, встань на гору. Они снесут тебя вместе с горой.

Дениз и тнасовские студенты обзавелись картами Турции и мотоциклами, как у Че Гевары. Первого января 1971 года Дениз с двумя товарищами ограбил банк. Отец Дениза заявил: «Мой сын не вор». В эти дни многие студенты говорили своим родителям «Забудьте меня» и уходили из дома. Полиция вышвыривала студентов из окон университетов, некоторые погибали. Правительство направило в университеты полицию и армию, чтобы взять их под свой контроль, потом университеты и вовсе закрыли. Полиция отлавливала герильерос в книжных магазинах, избивала книгопродавцев тяжелыми книгами и хватала мотоциклистов. Собрания и демонстрации были запрещены, синематеку и наш театр тоже закрыли, как рассадник коммунистической заразы. Русские фильмы полиция сдала в префектуру. Как раз в это время наш театр показывал проституточную пьесу в Стамбуле, вечером к нам пришла полиция, полицейские дождались конца спектакля, а потом арестовали всех актеров прямо в костюмах и в гриме, а также нашего директора. Театр закрыли, поскольку дирекция якобы давала деньги Турецкой народной армии спасения. В Стамбуле бастовали дворники, на улицах копились горы мусора, по которым бегали довольные крысы. Полиция досматривала все корабли, прибывающие из-за границы, пытаясь найти оружие. Крестьяне захватили усадьбы крупных землевладельцев, а крестьянки ложились на землю, чтобы преградить путь солдатам. Электрики тоже бастовали, угрожая отключить свет во всем Стамбуле. Глухонемые созвали конгресс, требуя от правительства дать им работу. Полицейские тоже созвали конгресс, требуя предоставить им право вешать всякого, кто ударит полицейского. Покупатели в овощных лавках возмущались слишком высокими ценами и кричали, что нужно повесить всех продавцов, — только так можно навести порядок.

Керим снял с шестью своими товарищами, которые, как и он, хотели делать революционные фильмы, квартиру напротив английского консульства. Внизу помещалась портновская мастерская, в которой работали стамбульские греки, снизу до меня постоянно доносился стрекот швейных машинок. Наверху жили проститутки, каждую ночь они приводили к себе мужчин, и до самого утра я слышала, как скрипят их кровати. После того как мы расставили столы и кровати в нашей квартире, чтобы начать там совместную жизнь, ко мне в комнату, где я спала вместе с Керимом, ночью пришли его друзья и сказали:

— Раз у нас все общее, то все должно быть по — честному. Мы тоже хотим с тобой спать.

Потом они рассмеялись и ушли. Денег ни у кого не было. Внизу, на улице, было множество заведений. Когда нам хотелось выпить, мы открывали окно и вдыхали запах ракэ. Один из товарищей подключился к общему кабелю, чтобы мы могли бесплатно пользоваться электричеством и отапливать свои комнаты. Потом он насыпал крошек на подоконник и поймал восемь голубей, которых пустил на суп. Следуя заветам китайской культурной революции, я разбила две свои пластинки Бетховена, а мальчики уничтожили все свои детские фотографии. Я все время ходила в одних и тех же брюках и в одном и том же свитере. У меня было еще две блузки, и это раздражало меня. Дайке кровать, в которой я спала, раздражала меня. Я мечтала о том, чтобы жить в палатке. Когда я случайно ловила свое отражение в витринах обувных магазинов или магазинов одежды, мне становилось стыдно. Я останавливалась только перед книжными лавками. Я ходила к родителям, воровала у них еду и приносила ее в нашу кинокоммуну. Мальчики целыми днями болтались по городу и снимали на восьмимиллиметровую камеру людей, которые, по их представлениям, были жертвами угнетения. Потом они проявляли пленку в домашней лаборатории, развешивали ее на веревках в большой комнате и сушили моим феном. Внизу работали швейные машинки турецких греков, наверху работали проститутские кровати, а в кинокоммуне работал мой фен. Мы добыли фильмы Эйзенштейна в русском консульстве и смотрели их у себя в коммуне, из Франции к нам приехали молодые французские коммунисты и подарили нам чистую пленку. Днем они отправлялись на базар, воровали, а вечером беседовали с Керимом о французских режиссерах Трюффо и Годаре. Я все время ломала себе голову, как мне найти денег, чтобы Керим мог снять фильм не хуже Годара или Эйзенштейна. Я даже думала, не податься ли мне в проститутки, и однажды сходила к нашим проституткам наверх, чтобы разузнать, сколько они зарабатывают. В театре я получала больше. Одна из проституток сказала:

— Пусть тебе твой мужик платит.

— Он не работает, потому что он теоретик.

Однажды нас навестил наш друг-поэт. Он сказал:

— Не воспринимай мужчин так серьезно, главное — это постель. Научись получать от этого удовольствие. Это полезно для искусства.

Я снова забеременела, но мы решили: «Нашим детям не место в этом прогнившем обществе», и я сделала аборт. Многие студенты бросили университеты, потому что Мао сказал: «Сначала нужно сделать революцию». У Керима были только одни ботинки, да и те все рваные. Его родители перестали давать ему денег. Я взяла ботинки у отца, они были на четыре размера больше, но Керим их надел и продолжал сушить восьмимиллиметровую пленку моим феном.

Мне предложили роль в выездном театре, и я отправилась в Анатолию. Там мы каждый день ночевали в разных гостиницах, сквозь прохудившиеся крыши заливал дождь, а в холле гостиницы мужчины, приехавшие на заработки, сушили над печкой свои мокрые башмаки и куртки. В кальсонах они стояли вокруг печки, и мы говорили о студентах, которых повсюду разыскивала полиция, объявившая их опасными герильерос. «Государство отвернулось от нас, вся наша надежда на молодежь». Потом мы услышали по радио, что Дениз с друзьями похитили американского офицера, Джимми Рэя Финнли. На месте происшествия была обнаружена куртка Финнли, в кармане куртки были презервативы. Когда мы тем вечером выступали в театре, фашисты разбили все окна в зрительном зале, здоровенный камень попал мне прямо в мою искусственную грудь, которая мне полагалась по роли. Некоторые зрители тоже пострадали: у кого-то шла кровь, какой-то мужчина вытирал кровь вечерней газетой, в которой было написано, что Дениз с друзьями уже отпустили офицера Джимми Рэя Финнли. Рэй сказал: «Они обходились со мной хорошо».

Полиция получила приказ применить оружие в отношении Дениза и двух его друзей, Хюсейна и Юсуфа. Один из молодых актеров все время слушал радио, чтобы узнать о судьбе Дениза и его друзей. Он не расставался с радио даже на сцене и все время держал его у самого уха, как будто так нужно было по ходу пьесы. В какой-то момент он закричал посреди своего монолога:

— Вот это да! Дениз с Хюсейном и Юсуфом похитили в Анкаре четырех американских солдат!

Публика не желала дальше смотреть пьесу. Все только кричали хором:

— Что там говорят? Скажи!

Молодой актер ответил со сцены:

— Они требуют за солдат выкуп. Американский президент Никсон позвонил председателю правящей партии Демирелю и сказал: «Советую вам не вступать с ними ни в какие переговоры».

Полиция арестовала две тысячи студентов, перекрывших движение между Анкарой и Смирной. Режиссер сказал молодому актеру с радио, чтобы он поостерегся выкидывать впредь такие номера, но четыре дня спустя актер снова прервал спектакль:

— Американцев отпустили, но Дениза и его друзей не взяли. Порядок.

Зрители зааплодировали, режиссер тоже был счастлив, что Дениз и его друзья не убили заложников. Какой-то журналист сумел взять интервью у Дениза и двух его друзей, встретившись с ними в тайном месте. Повсюду рассказывали подробности: один из них оделся турецким лейтенантом и снял в Анкаре квартиру. Ночью они перегородили дорогу, по которой американские солдаты всегда возвращались на машинах к себе в казарму Было холодно. Дениз с друзьями были в перчатках. Они открыли машину, сели в нее, и кто-то из них сказал американскому водителю: «Don't move,[61] мужик!» Они пересадили американцев в другую машину и привезли их к себе на квартиру. Все сняли свои сырые башмаки, и Дениз приготовил чай. Один американский солдат был негром. Потом они узнали, что у двоих солдат жены в положении. А третий изучал литературу. Черный солдат рассказал, что его дедушка еще видел Сидящего Быка, легендарного индейского вождя. Срок ультиматума истекал через тридцать шесть часов, но Дениз сказал в интервью: «Мы не могли их убить, мы не фашисты, они ни в чем не виноваты, и лет им столько же, сколько нам. Их единственная вина состоит, пожалуй, в том, что они американцы. К тому же у них не было оружия. Условия были неравными. Хюсейн не мог смотреть им в глаза, он боялся, что придется их убивать. Я тоже представил себя на их месте и подумал о матери, об отце, о моих сестрах и братьях — и сказал „нет". У американцев уже не оставалось надежды, и на третий день они написали прощальные письма родным. Я взял у одного из них письмо, у Ларри, и прочитал, что он написал. Он составил завещание. Я не мог этого выдержать». Дениз сказал: «Мы их очень хорошо кормили, давали им даже бананы. Мы не убили их. Мы потихоньку ушли из квартиры. Солдаты даже не заметили, что мы ушли».

Полиция начала проводить тотальные обыски, прочесывая одну квартиру за другой в поисках Дениза, Хюсейна и Юсуфа и арестовывая по ходу дела всех, кто был похож на Дениза. Четыре дня спустя после того, как были освобождены американские солдаты, турецкие военные устроили путч, отправив в отставку председателя правящей партии Демиреля, и герильерос выступили с заявлением: «Цель достигнута. Американский приспешник Демирель и его правительство отправлены в отставку. Если полиция прекратит обыски, мы готовы сдаться». Но путчисты сняли в одночасье все высшие чины, которых они подозревали в левых настроениях. В костюмерной мы разглядывали фотографии трех главных генералов-путчистов. Один был генералом сухопутных войск, второй — генералом флота, третий — генералом военно-воздушных сил. С нашей точки зрения, генерал флота мог быть только социалистом, потому что море большое и морской офицер знает, какой большой этот мир. Генерал военно-воздушных сил тоже не может быть фашистом, думали мы, потому что он ведь тоже видит, какой большой этот мир. Мы продолжали переезжать на автобусе из города в город, показывая свои спектакли, никто не разговаривал в автобусе, мы покупали газеты и буквально проглатывали их, надеясь обнаружить там хорошие новости, — мы всё ждали, когда же, наконец, генерал флота и генерал военно-воздушных сил устроят против генерала сухопутных войск социалистический путч. В один из дней, рано утром, я бродила по гостиничному коридору туда-сюда, шел снег, в гостинице не топили. Я посмотрела в окошко дорогу, по которой американские солдаты всегда возвращались на машинах к себе в казарму Было холодно. Дениз с друзьями были в перчатках. Они открыли машину, сели в нее, и кто-то из них сказал американскому водителю: «Don't move,[62] мужик!» Они пересадили американцев в другую машину и привезли их к себе на квартиру. Все сняли свои сырые башмаки, и Дениз приготовил чай. Один американский солдат был негром. Потом они узнали, что у двоих солдат жены в положении. А третий изучал литературу. Черный солдат рассказал, что его дедушка еще видел Сидящего Быка, легендарного индейского вождя. Срок ультиматума истекал через тридцать шесть часов, но Дениз сказал в интервью: «Мы не могли их убить, мы не фашисты, они ни в чем не виноваты, и лет им столько же, сколько нам. Их единственная вина состоит, пожалуй, в том, что они американцы. К тому же у них не было оружия. Условия были неравными. Хюсейн не мог смотреть им в глаза, он боялся, что придется их убивать. Я тоже представил себя на их месте и подумал о матери, об отце, о моих сестрах и братьях — и сказал „нет". У американцев уже не оставалось надежды, и на третий день они написали прощальные письма родным. Я взял у одного из них письмо, у Ларри, и прочитал, что он написал. Он составил завещание. Я не мог этого выдержать». Дениз сказал: «Мы их очень хорошо кормили, давали им даже бананы. Мы не убили их. Мы потихоньку ушли из квартиры. Солдаты даже не заметили, что мы ушли».

Полиция начала проводить тотальные обыски, прочесывая одну квартиру за другой в поисках Дениза, Хюсейна и Юсуфа и арестовывая по ходу дела всех, кто был похож на Дениза. Четыре дня спустя после того, как были освобождены американские солдаты, турецкие военные устроили путч, отправив в отставку председателя правящей партии Демиреля, и герильерос выступили с заявлением: «Цель достигнута. Американский приспешник Демирель и его правительство отправлены в отставку. Если полиция прекратит обыски, мы готовы сдаться». Но путчисты сняли в одночасье все высшие чины, которых они подозревали в левых настроениях. В костюмерной мы разглядывали фотографии трех главных генералов-путчистов. Один был генералом сухопутных войск, второй — генералом флота, третий — генералом военно-воздушных сил. С нашей точки зрения, генерал флота мог быть только социалистом, потому что море большое и морской офицер знает, какой большой этот мир. Генерал военно-воздушных сил тоже не может быть фашистом, думали мы, потому что он ведь тоже видит, какой большой этот мир. Мы продолжали переезжать на автобусе из города в город, показывая свои спектакли, никто не разговаривал в автобусе, мы покупали газеты и буквально проглатывали их, надеясь обнаружить там хорошие новости, — мы всё ждали, когда же, наконец, генерал флота и генерал военно-воздушных сил устроят против генерала сухопутных войск социалистический путч. В один из дней, рано утром, я бродила по гостиничному коридору туда-сюда, шел снег, в гостинице не топили. Я посмотрела в окошко и увидела двух мужчин, — они стояли под снегом, разговаривали и печально кивали головами. Я не слышала, о чем они говорят, но почему-то поняла, что полиция схватила Дениза и его друзей. Вечером я прочитала в газете: Юсуф и Дениз поехали на мотоцикле из Анкары в Анатолию, но мотоцикл все время заносило. Тогда они взяли по дороге машину напрокат и загрузили мотоцикл наверх. Но машина так обледенела, что мотоцикл все время съезжал и падал в снег. Какой-то ночной сторож обратил на это внимание и хотел отвести их в участок. Они выстрелили в воздух и бросились бежать, во время погони Юсуфа ранило, и его поймали. Его отвезли к врачу и положили на операционный стол, еще не зная, кто он такой. У Юсуфа был медальон, который он отобрал у американского солдата, этот медальон якобы защищал от пуль. Поэтому полиция сначала решила, что они ранили американского разведчика. Позже двое полицейских, переодетых крестьянами, поймали и Дениза.

Я вернулась в Стамбул, потому что мы не могли больше играть: повсюду, где мы выступали, в театре выбивали стекла. В автобусе, на котором я ехала в Стамбул, передали по радио, что сегодня скончался от инфаркта композитор Игорь Стравинский, потом сыграли какую-то вещь Стравинского. Неожиданно музыка оборвалась, водитель заглушил мотор. На дороге стояли солдаты, которые велели всем молодым мужчинам выйти из автобуса. Некоторые из них, крестьяне, везли с собой овец, чтобы продать их в городе. Пока солдаты обыскивали карманы, овцы повыскакивали из автобуса и ринулись на дорогу. Часть солдат бросилась их ловить. Когда мужчины и овцы загрузились в автобус, водитель снова включил радио, и мы опять молча слушали Стравинского.

В Стамбуле я тут же отправилась к моему другу, поэту. Из его окна мы смотрели на море, в котором с недавних пор стало так много акул, что даже газеты писали об этом. Я спросила его:

— Как ты думаешь, военные повесят Дениза, Хюсейна и Юсуфа?

— Думаю да, — сказал поэт. — Они повесят их, чтобы другим было неповадно. В Оттоманской империи была такая пословица: «У того, кто занимается политикой, всегда должно быть в запасе две рубахи: одна на торжественные случаи, другая на тот день, когда тебя повесят». Почему Дениз и его друзья не спрятались в большом городе? Даже крысы, и те прячутся в больших городах.

Когда в магазинах появилось акулье мясо, военная хунта запретила рабочую партию. Объяснение звучало неожиданно: пропаганда интересов курдов. Профсоюзы продолжали организовывать забастовки, рабочие захватывали фабрики, перед домами генералов взрывались бомбы. Много дней подряд люди в Стамбуле ели акулье мясо. Когда они подносили кусок рыбы ко рту, где-нибудь в городе раздавался взрыв, и они бросали рыбу и бежали к окну или на улицу. Вот почему тогда в мусорных бачках было так много рыбы. Ночью мне повсюду попадались кошки, которые собирались вокруг мусорных бачков и устраивали акульи пиры. Для людей же улицы были закрыты. Военные запретили все фильмы, все пьесы, в которых встречалась тема воровства или похищения. Они запретили профсоюзы и собрания. Если где-то собиралось больше трех человек, это уже выглядело подозрительно. Полиция проводила аресты и подвергала арестованных пыткам. Криков было не слышно, стены, за которыми проводились пытки, были достаточно толстыми, но из многих домов доносились рыдания матерей и отцов. Полиция обыскивала дома в поисках левой литературы, один из полицейских сказал в газете: «Я уже себе всю спину надорвал, таская на себе коммунистические книги».

Именно в это время мы в нашей кинокоммуне начали читать вслух Маркса, Энгельса и Ленина. Как в фильме Трюффо «451° по Фаренгейту», мы хотели выучить книги наизусть, чтобы дать им тем самым вторую жизнь.

Лейла Кхалед, из палестинской боевой группы «Эль-Фатаха», угнавшая в свое время самолет, носила на пальце кольцо, в которое вместо камня была вплавлена пуля. Молодой человек, сваривший однажды суп из голубей, сделал мне точно такое же кольцо в подарок. С кольцом на руке я пошла на базар за рыбой, и один из продавцов засмеялся и сказал своему приятелю:

— Ты видел, какое у нее кольцо? Она партизанка.

Керим часто говорил мне:

— Сними кольцо. Ты нас всех так погубишь.

Он закопал все мои письма к нему под деревом и спросил меня:

— У тебя еще сохранились мои письма? Отнеси их к родителям и спрячь где-нибудь вместе с русскими фильмами.

Моя мать сказала:

— Собери свои книжки и выкинь их куда — нибудь. К соседям уже приходила полиция.

Но я не могла расстаться со своими книгами и перенесла их в сумке на европейскую сторону, в кинокоммуну. Сумка была такая набитая, что она не закрывалась, люди смотрели на торчавшие книги и не верили своим глазам. Керим увидел эти книги и сказал:

— Унеси их отсюда, закопай, выброси куда — нибудь.

Я не в сипах была сделать это и спрятала их у себя под кроватью вместе с письмами, которые писал мне Керим из армии. Я спала над ними, и мне снилось, что я сняла целый дом, в котором я спрятала Дениза, Юсуфа и Хюсейна. В доме были большие окна без штор. Я протянула вокруг дома веревку и повесила белье, чтобы никто не мог заглянуть с улицы. Дениз дал мне деньги, которые они вынесли из банка, чтобы я их припрятала. Потом я оказалась в автобусе, и мне пришлось засунуть деньги в трусы, когда в автобус зашли солдаты.

Я проснулась от скрипа проститутских кроватей. На суде Дениз заявил прокурору:

— Ваши обвинения преследуют одну только цель — оторвать нам головы.

Прокурор заявил:

— Государству не нужны головы. Суд не отрывает никому голов. Обвиняемый сам засовывает свою голову в петлю, а суд только выбивает у него стул из-под ног.

В эти дни наверху умерла одна из проституток. Я помогала нести ее гроб. На улице нас ждали сорок проституток, которые хотели идти за гробом на кладбище. Тут появилась полиция — в связи с запретом на собрания — и спросила, есть ли у проститутки мать и отец.

— Если бы у нее были мать и отец, разве она стала бы проституткой? — спросила одна проститутка.

Полицейские почесали за ухом и разрешили нам нести проститутский гроб на кладбище.

Иногда я подрабатывала на дублировании, озвучивая фильмы Юлмаза Понея, величайшего кинорежиссера Турции, который помогал нашей кинокоммуне пленкой. Однажды он послал к нам двух курдских студентов, которых нам нужно было спрятать ради него. Одного из них разыскивала полиция, у другого был пистолет, которым он в случае чего собирался защищать своего товарища. В городе было полным-полно тайных агентов. Чтобы доставить курдов в надежное место, я нарядилась проституткой, загримировалась, нарисовала себе здоровенный синяк под глазом и шла потом, отчаянно виляя задом. Один из курдов шел за мной, как будто собираясь меня снять, второй же, с пистолетом, шел за ним. Я довела их до дома одного нашего товарища, приготовила им еду и, оставаясь в своем костюме проститутки, выстирала в тазу их брюки и трусы. Потом мы сидели вместе, курд с пистолетом показал мне свое оружие и хотел меня научить стрелять. У него были красивые глаза, я слушала его, потом взяла пистолет в руки и тут же положила на место. Он был тяжелым и холодным. Когда я шла назад в кинокоммуну, за мной увязалось сразу несколько мужчин из-за моего наряда проститутки.

Каждые два дня курдам нужно было менять квартиру. Я нарядилась замужней женщиной, повернула мое кольцо Лейлы Кхалед задом наперед, превратив его в обручальное, смастерила из платков куклу, которую можно было принять за младенца, взяла ее на руки, наложила в сетку баклажан, помидоров, лука, взяла одного из курдов под ручку, и так мы пошли в другую квартиру, а второй курд с пистолетом шел за нами. Я снова выстирала им вещи и приготовила еду, как настоящая хорошая жена. Потом мы вместе поели, и курд с пистолетом сказал:

— Может, мне лучше уйти в другую комнату? Супруги, наверное, хотят остаться наедине, а я могу пока присмотреть за ребенком.

Мы рассмеялись.

В кинокоммуне все собрались в большой комнате. Керим обследовал все кресла и все лампы, проверяя, не наставила ли нам полиция лсучков. Потом для большей наделдаости включил радио, чтобы заглушить наши голоса. Мы решили влиться в подпольное движение, уйти в горы и снять фильм о деятельности герильерос. Но мы не знали никого из настоящих герильерос, и мне поручили встретиться с девушкой, которая знала одну женщину из герильерос. Через эту девушку я доляша была договориться о встрече с той женщиной, чтобы спросить ее, какое задание они нам могут поручить. На другой день я купила для наших курдов овсяного киселя, нарядилась как крестьянка — в длинный балахон, повязала на голову платок и собралась выходить, чтобы отвести их снова на другую квартиру. Тут в дверь постучали. Я открыла и увидела трех полицейских в штатском. Они отодвинули меня в сторону, пакет с овсяным киселем выскочил у меня из рук и разорвался. Полицейские побежали по длинному коридору, я выкинула платок и платье во двор. Полицейские ворвались в комнату, где сидели трое наших. Я помчалась к себе, вытащила из-под кровати Маркса и Энгельса, распахнула окно, — на карнизе сидели голуби и клевали крошки, я поставила книги к голубям и быстро достала письма, которые мне писал Керим из армии. Куда же мне их девать? Выбросить во двор? Тут я увидела ведро с краской, оставшейся после покраски дверей, которой в течение последних нескольких дней занимался один из наших товарищей, решивший выкрасить все двери в желтый цвет. Я сунула письма в желтую краску, потом взяла их, побежала в большую комнату и ткнула их в кресло. Все руки у меня были в желтой краске, краска капала на пол, и теперь весь пол оказался заляпан. Тогда я бросилась в туалет, чтобы там снять кольцо Лейлы Кхалед и выбросить его в унитаз, но оно не снималось. Вдруг я увидела нашу кошку, которая пронеслась по длинному коридору, оставляя желтые следы, и завернула в ту комнату, где были трое полицейских. Полицейские пошли за кошкой, увидели мои желтые руки, посмотрели, куда ведут желтые пятна, и добрались до кресла, из которого выглядывали желтые письма. Они забрали письма, а один молодой полицейский открыл окно, за которым ворковали голуби. Он увидел трех Марксов и Энгельсов, взял их в руки и сказал:

— Если бы ты их туда не выставила, мы бы, наверное, даже не обратили на них внимания.

Голуби уже успели немного загадить мои книги.

Полицейские доставили меня, Керима, всех жильцов кинокоммуны мужского пола, загаженных Марксов и Энгельсов и желтые любовные письма в полицию. Когда мы садились в полицейскую машину, я отдала нашу кошечку управдому:

— Пожалуйста, присмотрите за ней.

В полиции меня спросили, кто была та женщина в платке и длинном платье, которая открыла им дверь. Потом они показали мне фотографии Дениза и его друзей.

— Знаешь их?

— Да, из газет. Их все время печатают в газетах, сколько лет.

Комиссар крикнул кому-то в другой комнате:

— Она знает этих бандитов.

Они записали, что я знаю их, потом комиссар спросил:

— И что, все эти киношники тебя трахают? Уж не сомневаюсь, что они спят с тобой. У меня дочь твоего возраста, — сказал он и плюнул мне в лицо.

— Они не спят со мной.

— Уведите эту шлюху с глаз моих долой!

Они всех нас отпустили, и я пошла к управдому за кошкой.

— Она сбежала.

Я искала на улице желтые следы, но ничего не нашла.

Керим сказал:

— Я же просил тебя отнести мои письма к родителям. Пусть хотя бы спрячут русские фильмы.

Отец не знал, куда ему девать русские фильмы, пошел и бросил их в Мраморное море. Многие люди поступали как он и выбрасывали по ночам в Мраморное море левую литературу мешками, а некоторые выкидывали по одной книге из окон машин прямо на улицу. В эти дни корабли и рыбачьи лодки перемещались по морю среди книг Маркса, Энгельса, Мао и Че Гевары, а дельфины по-прежнему кувыркались в воде. В городе автобусы и машины катили по Ленину, Марксу и Энгельсу, обливая их грязью из-под колес. Ребятишки из бедных кварталов собирали эти книги на растопку, и грязные, раздавленные книги громоздились стопками перед их хибарами, рядом с кучами мусора, крысами, тараканами и вшами. Иногда кто-нибудь ночью вешал одну из этих книг на дерево, прикрепив ее на веревке, а рядом, на стволе, появлялась намалеванная краской надпись: «Убийцы! Смертный приговор Денизу, Юсуфу и Хюсейну — это смертный приговор мысли. Они никого не убивали».

В нашем доме внизу по-прежнему работали швейные машинки греческих портных, а наверху по ночам скрипели кровати проституток, между ними бродили мы, неслышно перемещаясь из комнаты в комнату. Мы боялись теперь воровать электричество у государства, мы заворачивались в одеяла и ходили по холодной квартире, не зная, куда приткнуться. Из-за меня Керим оказался в опасности. Он сказал:

— Никогда нельзя полагаться на женщин, — и закрыл дверь комнаты, в которой обсуждал с другими обитателями нашей кинокоммуны, что делать дальше. Первый раз мне было стыдно, что я девушка.

Я решила пойти в кинопроизводство и спросила одного-другого оператора, нельзя ли мне поработать ассистентом. Один из операторов, человек религиозный, сказал «да». Я должна была носить камеру, которая весила восемнадцать килограммов, а он показал мне, как «наезжать» на лицо звезды. Он сказал мне:

— Ты первая женщина-ассистент оператора в Турции.

В перерывах меясду отдельными планами религиозный оператор отправлял свои молитвы. В павильонах и на площадках никто не говорил о военном путче или о студентах, приговоренных к смерти. Все говорили в камеру о любви, предательстве, изменах: «Ты разлюбил меня, я люблю тебя», а я в этот момент брала крупным планом губы. Но когда я после съемок садилась в автобус, там я слышала совсем другие фразы: «Как твои сыновья?» — «Сидят». — «В какой тюрьме?» Во всем городе были забиты все туалеты, потому что сыновья и дочери рвали дома левые листовки или письма и спускали их в туалет. Я тоже отправила свое кольцо Лейлы Кхалед в унитаз. Но оно не хотело смываться и плавало наверху, тогда я зашвырнула его в Мраморное море.

Однажды мы снимали секс-фильм о карате. Исполнительница главной роли должна была лелсать в постели со звездой карате. Говорили, она работает проституткой в дорогом борделе. Она разделась до трусов, реяшссер сказал:

— Снимите, пожалуйста, и трусы.

— Нет, господин режиссер, у меня в договоре этого нет.

Мы ждали. Тогда звезда карате отправил своего водителя за коньяком и шоколадом. Он налил актрисе в рот коньяку, а потом стянул с нее трусы. В этот момент в павильон зашли три полицейских. Режиссер закричал:

— Куда лезете! Рано!

Но это были настоящие полицейские, их машина стояла на улице, в машине сидел Керим. Религиозный оператор сказал полицейским:

— Дайте ей доработать, иначе она денег не получит.

Но полицейские сразу отвезли нас в префектуру. Там мы провели два дня в приемной, в которой работали полицейские. Время от времени они закрывали свои пишущие машинки, брали свои пистолеты и уходили, потом они возвращались:

— Два пса из своры сдохли.

Через два дня они перевели нас с Керимом в другую комнату, в которой сидела женщина-комиссар. На столе перед ней лежали любовные письма, которые я сунула в желтую краску. Комиссарша смотрела на меня некоторое время изучающим взглядом, а потом сказала:

— Я хотела познакомиться с девушкой, которая получает такие чудесные письма.

Потом она поздравила Керима:

— Это чудесные, высоколитературные письма. Но в них вы даете характеристику армии. За это вы получите как минимум двадцать пять лет тюрьмы.

Потом они разделили нас, и меня отвели обратно в приемную. Полицейские все так же печатали на своих пишущих машинках и продолжали говорить о собаках:

— Один пес с юридического факультета, один пес, учившийся на философском.

Теперь в помещении находились еще две женщины, одна рабочая и одна студентка. Рабочая сказала мне:

— Чего ты волосы-то распустила? Подбери скорее, иначе тебя примут за проститутку.

Потом полицейские взяли на допрос студентку. Вернувшись, она села на место и сидела притихшая. Она смотрела на свою белую юбку, и с головы ее сыпались волосы на белую ткань. Ее заставили слушать, как пытают ее друга. Нам запретили подходить к окнам во избежание попыток самоубийства. Полиция не справлялась с политическими подследственными, поэтому на помощь призвали транспортную полицию и полицию нравов. Ночью нас охраняли транспортники, которые попросили написать им по-немецки открытки туристкам, с которыми они недавно познакомились. В туалет мы могли ходить только с ними. Я видела студентов, которых подвергли пыткам, — двое полицейских тащили их под руки, от побоев ноги у них были все в крови. Кровь капала на пол, и полицейские, сновавшие по коридору, ступали по студенческой крови. В туалете я остановилась перед зеркалом, рядом со мной стояла известная партизанка из герильерос. Полицейский крепко держал ее, она мыла руки мылом, потом передала мыло мне, мы посмотрели друг на друга в зеркало. Получилась застывшая картинка. Потом они повели меня на допрос, и мы вошли в кабинет для допросов с кровью на башмаках. В кабинете сидело пятеро мужчин, которые стали выспрашивать у меня, кто привел меня в синематеку, кто вовлек меня в партию рабочих. Я сказала:

— Я прочитала об этом в газетах.

— Почему ты хочешь, чтобы настал социализм?

Я посмотрела на пишущую машинку — американская модель.

— Я хочу построить социализм, чтобы мы могли сами делать себе пишущие машинки.

Главный допрашивалыцик сказал:

— Я тоже хочу этого.

Потом он сказал, обращаясь к остальным четырем допрашивалыцикам:

— Видите, господа, коммунисты постоянно используют таких красивых девушек. Посмотрите на нее — эти глаза, эти брови, эти баклажановые волосы, эти чудные сладкие губы. Сердце кровью обливается, когда думаешь, что такую красоту коммунисты используют в своих целях. Разве нет?

Четверо мужчин молчали. Главного допрашивалыцика вдруг прошиб пот, он взял лист бумаги, лежавший рядом с пишущей машинкой, и вытер себе шею. Один из четырех мужчин спросил меня:

— Не узнаёшь меня?

Он повернулся к своему начальнику и сказал:

— Видите, господин майор, она не узнаёт меня!

Он пододвинул мне фотографии.

— Я вел тебя в Анатолии, когда ты ехала на персидско-турецкую границу, следил за каждым твоим шагом. Ты сказала курдам в горах, что они должны убивать турецких жандармов.

— Нет, я такого не говорила, я только дала им лекарства.

— Я был там и слышал всё собственными ушами.

— Там было только две женщины, они кормили своих детей грудью, потом там был еще их муж, лошадь и три осла. Или лошадь это были вы?

Допрашивальщик рассмеялся и сказал:

— Господа, давайте не будем терять время с этой артисткой. Послушайте, госпояса актриса, вы хороши собой, вы могли бы найти себе хорошего мужа, наролсать детей. Скалсите, зачем вам эти игры в социализм?

Мне разрешили выйти из комнаты, и полиция отвезла нас с Керимом на азиатскую сторону Стамбула, к армейским. Военные доллсны были решить, что с нами делать дальше. Там нас передали майору, который спросил меня:

— За что вы здесь?

Полицейский показал ему любовные письма. Майор посмотрел на скорую руку письма и сказал:

— И за это вас взяли? Проваливайте! Не хватало мне еще тут любовными письмами заниматься! Проваливайте, и чтоб я вас тут больше не видел!

Полицейские доставили нас и наши любовные письма обратно в префектуру. Когда мы ехали на пароме, я видела через решетку полицейской машины мост через бухту Золотой Рог. Керим весь исхудал и был небрит, ему было страшно. Я держала его за руку. Он сказал мне:

— Позвони твоему отцу. Пусть вытащит нас отсюда. Скажи, что я твой жених.

В полиции они снова нас разделили, и я снова села на тот же самый стул.

Еще три недели я просидела на этом стуле, а по ночам мы с транспортниками играли в шахматы и домино. В приемную то и дело приводили новых задержанных. Однажды привели индуску, артистку цирка. Она была танцовщицей, выступала со змеей — боа. Со змей на шее она села на полицейский стул и заказала на всех полкурицы. Змея болталась у нее на шее и спала, напичканная опиумом. Ночью начальник полиции заглянул к нам в комнату, посмотрел на нас и спросил:

— Ты кто?

— Рабочая.

— А ты кто?

— Циркачка, танцую со змеями.

— А ты кто?

— Актриса.

Потом он сказал:

— Рабочая, актриса, циркачка. Пусть Аллах покарает вас, шлюхи проклятые!

После этого он ушел, оставив в комнате следы студенческой крови, которую он принес на башмаках. Утром полицейские всегда приходили с пакетами соли. Люди, которых они пытали, должны были потом отмачивать ноги в соленой воде, чтобы они не распухали и не оставалось следов. На нашем этаже они пытали студентов, подключали к гениталиям ток, а когда арестованные кричали, полицейские принимались потешаться над ними:

— И этот называется герой Турецкой народной армии спасения?

Мне разрешили позвонить отцу.

— Папа, спаси меня и моего жениха, забери нас отсюда.

Он сразу приехал с двумя тюбиками зубной пасты, двумя зубными щетками, двумя полотенцами и потребовал свидания со мной. Полицейские сказали ему, чтобы он шел домой, но отец стал кричать на лестнице так, что голос его был слышен на всех семи этажах:

— Я жизнь положил на эту страну, вся голова уже седая! Я хочу видеть мою дочь! Что вы сделали с ней?

Полицейские сказали:

— Вали отсюда! Пошел вон!

Отец продолжал кричать:

— Я хочу видеть мою дочь!

Полицейские впустили его ненадолго. Он сразу замолчал, а потом сказал тихим голосом:

— Дочь моя.

Он дал мне зубные щетки и полотенца и сказал:

— Я спасу вас, дочка.

Затем появились студенты без рук. Они собирались взрывать бомбы в знак протеста против смертного приговора, вынесенного Денизу, Юсуфу и Хюсейну, бомбы взорвались у них в руках. Они сидели рядышком на стульях и сгоняли культян псами друг у друга мух.

Когда нас с Керимом выпустили и мы вышли на улицу, там стояли отцы тех студентов, которых пытали, и в руках у них были большие ботинки.

Один отец сказал:

— Мой сын обычно носит сороковой размер, а теперь ему нужен сорок пятый. С ногами у него совсем плохо.

Слепые кормили голубей зерном, и голуби взлетали из-под наших ног. Мы шли по мосту через бухту Золотой Рог. Мы оба стали на шестнадцать килограммов легче. Дул ветер, я держалась за перила моста, Керим держался за меня. Из продуктовой лавки я позвонила родителям и сказала:

— Нас выпустили.

Когда я положила трубку, продавец сказал:

— Поправляйтесь. Мой сын тоже там был, а теперь дома.

Он дал нам два яблока. Мы сели на пароход и поехали на азиатскую сторону, к моим родителям. Пока мы ехали, я смотрела на море, и оно казалось мне старым синим ковром, который покрывает бесконечный пол. Я бросила яблоки в море, и синева зашевелилась. Дома родители в первый раз увидели Керима и поцеловали его. Отец продемонстрировал мне свою густую бороду, которую он отрастил за это время, и спросил:

— Скажи, дочь моя, я похож на Сталина?

Мать, рассказывая что-то о соседке, сказала о ней:

— Буржуйская подпевала.

Наша кинокоммуна распалась, тех, кто еще не был в армии, призвали на службу. Керим провел несколько дней в доме моих родителей, а потом перебрался к другу-поэту.

Три дня спустя отец сказал мне:

— Тебе пришло письмо из Испании.

Хорди, моя первая любовь, прислал мне книгу о художественном оформлении сцены и написал длинное письмо: «Любимая моя, мне страшно за тебя. Жива ли ты, или, быть может, тебя уже убила полиция? Я каждый день хожу в турецкое консульство, смотрю газеты, ищу твое имя». Я написала ему ответ — подобрала где-то птичье перо, окунула его в чернила и принялась писать. Внизу, на море, опять кувыркались дельфины, выпрыгивая между рыбачьими лодками. Муравьи на балконе облепили письмо Хорди, и солнце грело его слова, муравьев и мои ноги. Со стороны казалось, будто муравьи хотят все вместе перетащить слова Хорди к себе домой. Я закрыла глаза. Мимо пролетали птицы.

Птицы, летите в долины,

Найдите его,

Помашите ему

Многотысячными крыльями,

Передайте привет от меня.

Я сняла туфли. Майский ветер принес жасминовые лепестки, они набились мне в туфли. Ветер и жасмин напомнили мне о том, что я еще молодая. В то время когда я писала письмо Хорди, Дениз, Юсуф и Хюсейн писали прощальные письма своим отцам. Юсуф сказал своему адвокату: «Завтра, когда я умру, придет мой отец за моими вещами. Видишь, у меня на ногах кеды. Пусть отец не расстраивается, что я в кедах. Скалси ему, чтобы он не расстраивался. Скажи ему, что у меня были кожаные ботинки. Просто я не успел их надеть».

Они приступили к казни ночью, в 1.25, и продолжалось все это до 5.20. Военные и полицейские вывели Дениза во двор, где стояла виселица, а Юсуф, который был следующим, должен был ждать своей очереди на стуле у окна, откуда ему было видно, как вешают Дениза. Потом пришлось Хюсейну смотреть из этого окна, как вешают Юсуфа. Когда они повесили Дениза и его тело уже болталось на виселице, военные услышали какой-то шум, они сразу схватились за автоматы, но это был всего-навсего голубь, который хлопал крыльями, пролетая над тюремным двором. Отец Юсуфа увидел у сына, лежавшего в гробу, след от петли на шее, и три месяца спустя у него самого на этом месте образовалась злокачественная опухоль. Военные не разрешили похоронить все троих вместе, а имамы отказались совершить над ними погребальный обряд.

На следующий день люди на корабле сидели, держа газеты на коленях, никто не читал. Большие черные буквы. Одно-единственное слово: «Asildilar» («Повешены»), Какой-то крестьянин, не умевший читать, держал газету вверх ногами и плакал, и слезы застревали у него в бороде. Какая-то чайка влетела на пароход и ударилась со всего размаху о стенку. По мосту через бухту Золотой Рог шли матери, они тихо шли, не поднимая глаз. Они ничего не говорили, но я слышала их голоса.

«Когда теряешь детей, то сначала надеешься их найти. Когда же ты видишь, что твой ребенок уже не вернется, ты встаешь каждый день как на смерть. Жизнь продолжается. Мы готовим обед, гладим, они растерзали наши тела. Они такие юные, такие молодые, с такими тонкими шеями, как у новорожденных животных. О чем думает ребенок? Он думает, что рай — вот он, близко, ад — далеко. Теперь же жизнь превратилась в несколько строчек на помятой бумажке в портфеле чиновника, оформляющего документы. Тусклые лампочки в тюрьмах, клопы, генералы, ржавые кровати. Перед генералами или за ними люди в штатском, в руках у них аккуратно сложенные города. Вот откуда эти шаги по ночам, переходящие от дома к дому. Луна, мокрые стволы автоматов. И тела их заматываются в черные чувства. Месть под подушками. Гомоняще-гудящее жужжание голосов в ушах, пароходы, перегруженные печалью. Его губы целовали во сне спящие девушки. Как можно отправить на виселицу юношу, живущего в стольких девичьих снах, как можно выбить у него из-под ног эти сны и мечты. Двери, двери, двери. Закрытые окна. Облака закутывают море. Редкие мокрые тени на берегу. Холод. Не смотри на его смерть. У него есть глаза, у него есть руки, его руки еще охвачены предсмертным ужасом. Пот. Сыновья, не уходите, останьтесь. Замети темноту во тьму. Плачьте. Они пели свои песни и теперь ушли. С этим миром они не свыклись. Сегодня тут, завтра нет. Глаза опустили ресницы. Рыба покоится на поверхности моря. ЧЕЛОВЕК ИДЕТ. Ребенок умирает, женщина плачет, кошка бежит вдоль дома, запах дерева, улиц, апельсинов, облаков из холста, запах пахнущих мылом, плохо вытертых детей, птиц, пересчитывающих от бедности свои перья. Ножницами, которыми можно отстричь страх. Сон, живущий в зрачках. Город, молчи. Слушай нашу песню. Мы давно уже живем вместе с умершими, оставшимися без могил. Посмотрите на наши груди, на наши руки. Мы хотим получить назад наших детей живыми. Вы забрали их живыми. Пуще всех старались большие мужчины, элита, конники, они наклонялись вниз и, не сходя со своих коней, собирали наших детей. Тогда наши дети еще выглядели так, будто хотят весне отдать свои краски. Бешенство плевало в лица наших ветвей, наших деревьев. Бешенству плевать на любовь матерей. У наших детей еще молоко на губах не обсохло. Сладкое молоко. Все дети видели это молоко. Все хотели к ним, потому что они пахли этим сладким молоком. Вы погребли наших детей в птичьем клюве, который не думал никогда, что ему придется молчать. Они идут на ветру, идут. Куда? Горы как пестрая шерсть, растрепанная чьими-то руками. Солнце сложилось. Темная сложенная тряпка. Звезды протягивают им руки. Море горит. Дождь не приходит на помощь, зато облака. Беременные женщины смотрят, закрыв рот руками, как дети выходят из их животов. Подобно их безгрешным делам, они падают вниз легкими перышками. Молоко, что пили они из груди, вытекало обратно у них из ноздрей. Отчего наши дети приходят к нам только во снах? Вот стоим мы тут, на мосту через бухту Золотой Рог. И эти глаза видели на этом слепом свете судный день».

Керим сказал мне:

— Пора начать собирать буржуазную культуру читать новые книги и слушать новую музыку.

Мы сидели за одним и тем же столом, смотрели на одни и те же лепестки жасмина, которые слетали с одного и того же дерева, вот только язык, на котором он теперь говорил, стал другим.

Он сказал:

— Прекрати разговаривать лозунгами. Сними свою военную куртку. Оденься как нормальная женщина.

Я больше не хотела спать с Керимом. Многие сидят еще в тюрьме, думала я, а я разгуливаю на свободе. Когда моих родителей несколько дней не было дома, я продала всю их мебель. Когда моя мать увидела пустую квартиру, я сказала:

— Это была мелкобуржуазная квартира.

— Я плачу, потому что знаю, потом ты будешь жалеть о том, что сделала, — сказала она. — Я тоже стала левой, я читала Достоевского, Айтматова, Толстого читала. Чем тебе помешали ковры и кресла? Ведь нужно же на чем-то сидеть.

Отец сказал:

— Дочь моя, тебе пора обратиться к психиатру.

От аллергии у меня обсыпало все губы, и кожа сходила с них как с апельсина. Я не могла разговаривать, от каждого слова губам моим было больно. Отец кормил меня с ложки супом и приговаривал:

— Это за Маркса. Это за Че Гевару. Это за Энгельса.

Я смеялась, и от этого губам становилось больно.

Ночью я услышала по радио, что убит глава чилийского государства, социалист Альенде.

Отец сказал:

— Не плачь, дочь моя. Давай я поплачу за нас двоих.

Потом на выборах одержал победу социал-демократ Эджевит и религиозная партия, трое генералов-путчистов боролись теперь друг с другом за место президента республики.

Новое правительство объявило всеобщую амнистию. В Стамбуле вдруг появилось множество мужчин с обритыми головами. У некоторых не было рук. Снова открылись университеты. Однажды я стояла одна на остановке, рядом была полицейская машина. Я спросила у полицейского, какой автобус идет в центр. Он сказал:

— Шестьдесят восьмой.

А когда автобус подошел, он закричал:

— Подними руки! Руки вверх!

Я тотчас же подняла руки вверх, чтобы он в меня не стрелял, потом оказалось, что он просто хотел сказать, чтобы я помахала водителю, иначе он не остановится.

Чуть позже социал-демократ Эджевит вынужден был уйти из правительства, и не успели еще волосы вырасти на обритых головах левых, как в городе снова стали стрелять по ночам. «Серые волки» входили с автоматами в автобусы, они ловили левых по домам и общежитиям, а потом убивали их на кладбищах. Они приходили в кафе, где собирались левые, и убивали их. Дома я перестала сидеть спиной к двери, потому что они стреляли через двери. Когда мне попадались на улице беременные женщины, я думала: наверное, их детям в животе теперь тоже страшно. Когда я ехала в машине, то на поворотах на меня нападал такой страх, что я хватала водителя за руки. Когда я делала чай, на меня нападал страх. Когда я видела таракана, я думала, что за ночь он может вырасти до невероятных размеров. Однажды я пришла домой и увидела, как в подвал забежала крыса. Там хранились в больших мешках мои книги. Я спустилась в подвал, деревянные стены прохудились, и сквозь щели туда залетали голуби, которые загадили все мешки с книгами. Из-за сырости мешки совершенно разъехались и были все в дырках, из дырок выглядывали корешки книг, книги все были мокрые и загаженные. У Маркса не было одного глаза. Я достала Бертольта Брехта, сборник стихов, полистала его.

Gott sei Dank geht alles schnell voruber,

Auch die Liebe und der Kummer sogar.

Wo sind die Tranen von gestern abend?

Wo ist der Schnee vom vergangenen Jahr?[63]

Я тихонько пропела эту песню в ночи по-немецки, а потом, уже лежа в постели, решила, что поеду в Берлин и буду работать там в театре. Сердце мое громко стучало.

Последнюю ночь, которую я провела дома, я проплакала. Моя мать услышала, что я плачу, пришла ко мне со своей постелью, легла рядом со мной и сказала в темноте:

— Беги и живи своей жизнью. Иди. Лети.

На следующий день я собрала чемодан и пошла на вокзал. Какой-то бедняк стоял перед вокзалом и показывал солдатам и проституткам, собравшимся перед вокзалом, бутылку, в которой лежала маленькая жалкая змея. Бедняк сказал:

— Как змея курит?

Он открыл бутылку, затянулся сигаретой, выдохнул дым в бутылку и снова закрыл ее. Несчастная змея лежала вся в дыму.

— Вот так курит змея.

В нескольких метрах от него какой-то человек развел костер, в который он все время подбрасывал газеты. На одной из страниц я успела прочесть: «Уотергейтский скандал. Никсон предстал перед американским судом» — через секунду текст оказался в огне. У этого человека был с собой петух. Он спросил людей, собравшихся вокруг него:

— Как танцует петух? — после чего поставил петуха прямо на горящие газеты, петух задирал по очереди лапы, надеясь так спастись от огня. — Вот так танцует петух, — сказал хозяин петуха.

Продавец баранок смотрел на это представление, потягивая длинную сигарету. Пошел дождь. Газетный костер потух, поезд дал призывный гудок, и я села в поезд, направляющийся в Берлин. Из окна я видела мост через бухту Золотой Рог. Рабочие разбирали его на части, потому что здесь хотели построить новый мост. Они колотили по мосту молотками, и этот стук разносился эхом. Поезд на Берлин тронулся, из окна мне все еще был виден мост через бухту Золотой Рог. Несколько кораблей тянули за собой фрагменты моста, и чайки летели за ними, они летели и кричали, и поезд кричал, долго-долго, проезжая мимо стамбульских домов. Напротив меня сидел молодой человек моего возраста. Он раскрыл «Дясумхуриет», и я прочитала: «Умер Франко». Это было 21 ноября 1975 года. Молодой человек, читавший газету, спросил меня:

— Хотите сигарету?

— Да.

Загрузка...