Летнее солнце старалось вовсю, и луга одуряюще пахли цветами. За то время, пока шла война, трава выросла коням по колено. И все равно войско разбрелось по обе стороны дороги – лучше трава по колено, чем пыль глотать. Королевские конники сонно кивали головами – словно бы на травянистых обочинах вдруг выросли и закачались под ветром гигантские красные маки. Давно скинувшие не только куртки, но и рубахи головорезы из пограничной стражи нестерпимо медленно пели какую-то из своих походных песен, тех, что под шаг лошади. Они все на один манер, эти степные баллады – про коней, атаманов, смерть и покинутых жен.
«Много они думают о женах, жеребцы, ни одной самой затрепанной юбки не пропустят», – невольно подумал Энтони Бейсингем, вслушиваясь в слова песни.
Он тряхнул головой, отгоняя соблазнительные мысли о юбках, верхних, а пуще того нижних. Оглянулся, подумал, что надо бы собрать авангардный полк в колонну, но лишь лениво махнул рукой – зачем? Победа ведь! Это на войну надо ехать строем, а с войны можно и так – трава по колено, песни, и знойный воздух колышется над дорогой… Жарко!
Он бы и сам разделся, по примеру стражников, но воспоминания о приличиях, еще сохранявшиеся где-то в уголке разомлевшего от жары мозга, удерживали: не подобает полководцу, едущему во главе победоносной армии, уподобляться полудиким степным коневодам. Так что Бейсингем скинул только мундир. Пропотевшая рубашка липла к телу – жаль, дамы не видят! Мокрая ткань куда лучше, чем нагота, подчеркивает телесную красоту. А уж чем-чем, а этим лорд Бейсингем, герцог Оверхилл, мог законно гордиться.
Любимица Марион шла, как лодочка по тихой воде. Боевой конь генерала следовал в обозе, а во всех прочих случаях жизни он ни на кого бы не сменял свою гнедую кобылу, да и в бою менял ее не потому, что не доверял Марион, а потому, что берег. Он взбодрил лошадь, пустил ее легкой рысью – и вдруг рванул галопом, и тут же слева от дороги с гиканьем сорвались обрадованные стражники. Проехав полмили, Бейсингем снова перешел на шаг, пытаясь утереть мокрым насквозь рукавом мокрое лицо. Как же все-таки жарко…
Вот уже два дня, как они пересекли границу, везя в обозе победу в виде пары вражеских знамен и трофейного оружия. Неброская кампания – ни громких сражений, ни славных побед, ни особой добычи. Ну, да солдат не обидят, слишком выгодной для страны была эта война. Не за безопасность державы и честь короны, а за серебряные рудники и угольные шахты. А командующего наверняка ждет еще один орден, хотя, по правде сказать, давать его не за что: победа досталась даже и не легко, а попросту даром. Интересно, что на сей раз привесит ему король? Для таких войн следовало бы учредить Орден Большой Мошны, было бы справедливо… Все королевские награды у него уже есть, даже Звезда Трогара, которую лет пятьдесят никому не давали. Семь знаков на орденской цепи – больше он видел только однажды: двойную цепь с восемнадцатью орденскими знаками. Если надеть сами ордена, то надо завести себе вторую грудь – хорошо, если не третью…
Впрочем, Энтони Бейсингем был чужд зависти. Он не менее родовит, чем король, и куда более богат, красив, как языческий бог Солнца, в свои тридцать два года давно уже генерал и, по общему признанию мужчин, лучший военачальник Трогармарка. Женщины войной не интересуются, но и прекрасным полом он не обижен, хотя и за другое… Он имеет все, что только может хотеть от судьбы человек – так стоит ли завидовать двойной орденской цепи? Судьба не любит неблагодарных, и кто хочет слишком многого, может потерять все…
…На самом деле Энтони Дамиан Бейсингем, герцог Оверхилл, насчитывал за собой куда больше, чем шестнадцать поколений славных предков – хотя по своему легендарному легкомыслию и не придавал этому значения. Главы аристократических домов, опекавшие рано осиротевшего герцога, пытались втолковать ему, что кровь обязывает ко многому – но тщетно. Энтони не был спорщиком. Он почтительно всех выслушивал, кивал головой и тут же забывал услышанное – любая деятельность ума, не связанная с армией или стихосложением, была ему глубоко чужда. И продолжал жить, как жил – легко, не выбирая по родословной ни лошадей, ни собак, ни друзей.
Шестнадцать для Трогармарка – не число. В хрониках Оверхилла поименно перечислялись сорок шесть поколений – об этом не возбранялось помнить, но на этом не следовало настаивать. Во времена распада Империи все перемешалось. Когда последний император умер, не оставив наследника, простоявшая почти семьсот лет и давно пережившая себя держава мгновенно и со страшным грохотом развалилась. Провинции давно уже жаждали независимости, герцоги и маркграфы хотели стать королями и теперь расхватывали обломки Империи, каждый в меру наглости и силы. Трогар, первый военачальник императора, едва спас центральную область, составлявшую не более одной пятой части прежней державы. Верный духу времени, он объявил себя королем, назвал доставшийся ему обломок Трогармарком, а столицу переименовал в Трогартейн, что означало Башня Трогара.
Башня, в честь которой король назвал столицу, по праву заслужила себе память в веках. В грозной крепости на вершине холма, увенчанной мощным донжоном, король Трогар четыре месяца оборонялся от мятежных баронов. Бейсингемы, не утруждая себя интригами, всегда верно служили короне, на чьей бы голове она ни была – и тогда, шестьсот лет назад, они стали на сторону Трогара, едва тот объявил себя королем. И это еще вопрос, существовал ли бы на карте Трогармарк, если бы Андреа Бейсингем не вычистил до последнего ратника Оверхилл и не привел на помощь осажденному в Тейне королю пятитысячное войско.
Когда король Трогар отстаивал независимость своего юного государства, среди его сторонников были и знатные рыцари, и совсем бедные дворяне, и простолюдины. Победив, он расправился с врагами, а их земли и титулы щедро раздал своим сторонникам, основал новое герцогство Баррио для гениального военачальника-самородка, лекарского сына Виттора Норриджа и приказал сжечь прежние родословные книги и начать новые, от времен короля Трогара.
Приказ короля был конечно же выполнен. Родословия, хранившиеся в геральдической палате, все, как одно, начинались со времен Трогара. Те, что велись в замках – шли от сановников Древней Империи и полудиких разбойников-баронов. Но сословные границы все равно были сломаны. Старая знать пошипела какое-то время, а потом поневоле смирилась с тем, что при королевском дворе бок о бок с ними находятся потомки купцов, ремесленников и солдат. И если бы не гербы… Но достаточно посмотреть на геральдического зверя, и сразу становится ясно, кто есть кто.
…Энтони кинул взгляд на правую руку и поморщился. Редко что раздражало его так, как фамильный перстень. Золота он терпеть не мог, а изумруды совершенно не сочетались с белой кожей, темно-русыми волосами и серыми глазами. Но в те времена, когда изготовили этот перстень, меньше всего думали о гармонии. Брали самый дорогой камень, вставляли в толстую дорогущую оправу и были довольны. А изумруд, из которого древний ювелир вырезал бычью голову герба, был размером с ягоду аккадской вишни. Мелкая терпкая вишня, которая так хорошо утоляет жажду на марше… Почему он не приказал прихватить с собой пару ведер?
…Если перстень кричал о родовом богатстве, то сам бык – обо всем остальном. Как и тур Монтазьенов, он пришел из тех незапамятных времен, когда почитались могучие копытные и означал, что представители рода стояли еще у трона Древней Империи, которая окончила свое существование полторы тысячи лет назад. Волк, медведь и лев других герцогских родов указывали на времена рыцарства – первые бароны любили клыки и когти. А Баррио получили своего единорога непосредственно из рук Трогара, чем, за неимением древности рода, и гордились.
Оверхиллский бык, упрямо наклонивший могучую голову и угрожающе выставивший рога, хорошо отражал характер и занятие тех, кто носил его на щитах и знаменах. Как бы далеко в глубь времен ни уходило родословие, хранившееся в замке Оверхилл, одно в нем было неизменно – Бейсингемы всегда воевали. За последние шестьсот лет в их роду было только одно исключение: Теренс, двоюродный дед Энтони, переболевший детским параличом и страшно изуродованный. Однако он тоже был Бейсингемом: не имея возможности сражаться, неукротимый калека написал «Хронику великих битв» – одну из лучших книг по истории войн. Остальные водили легионы, дружины, полки и армии, никакого другого занятия для себя не искали, и даже мысли такой у них не возникало.
…Энтони надел мундир в двенадцать лет, уже умея стрелять, фехтовать и управлять лошадью без помощи рук. Но на этом потомке древних воинов сказались изнеженные времена: куда больше, чем походы и лагеря, он любил роскошь богатого дома, балы, стихи, наряды. Еще с детства приученный отцом и братьями к суровой простоте армейской жизни, будучи облаченным в мундир, он свято соблюдал родовые традиции. Зато находясь вне армии, каждый день принимал ванну, спал на лебяжьих пуховиках, ел на серебре только потому, что золота не любил, и мог полчаса проторчать перед зеркалом, если его не устраивало сочетание пуговиц камзола и пряжки для волос.
Штабные пересмеивались за спиной генерала, наблюдая, как по мере приближения к столице его посадка становилась все более грациозной, а движения – отточенными и в то же время небрежными. Красивая лошадь должна красиво ходить – гласит старая трогарская поговорка. Война закончилась, и место генерала заступал столичный щеголь.
«Красавчик Бейсингем» – так называли его при дворе. Трудно понять, чего было больше в этом прозвище – признания достоинств герцога или шипящей змеиной зависти. Тем более оправа вполне соответствовала камню: по части одежды с Энтони безуспешно соперничали первые щеголи столицы, знаменитые драгоценности Бейсингемов едва ли имели себе равных. А еще он неподражаемо танцевал и считался одним из лучших поэтов – его стихи расходились в списках по всей бывшей Империи.
Притом что в армии Энтони был способен по месяцу спать, не раздеваясь, и при необходимости разговаривал так, что краснели даже капралы, в своей столичной ипостаси он славился любовью к изящному. Лет десять назад он вместе с другом, маркизом Шантье, основал кружок паладинов девяти галантных дев, которые еще со времен Древней Империи считались покровительницами изящных искусств. Кружок был, само собой, сугубо мужским, дабы не давать оным девам поводов для ревности. Для флирта существовали другие места, а в наполненный прелестными безделушками дом маркиза приходили музицировать, читать стихи, пить и обсуждать тончайшее вино и заниматься прочими делами, требовавшими спокойствия и сосредоточенности.
Иной раз галантные девы подбивали своих поклонников на рискованные проделки. Именно отсюда, из особняка Шантье, расходились по столице фривольные поэмы и язвительные эпиграммы, памфлеты и карикатуры, не щадившие никого, кроме короля – все-таки военные, присягавшие Его Величеству, никому не позволяли насмехаться над своим сюзереном. Зато отыгрывались на церковниках, начиная с монахов и доходя до самого Создателя. Барон Девиль, подписывавший свои творения именем «Крокус», был превосходным художником, а Энтони, автор самых блестящих куплетов и эпиграмм, вместо подписи рисовал смешного чертика. Время от времени устроителей этого непотребства публично обличали с амвонов, но отлучать от церкви воздерживались, ибо все превосходно знали, кто скрывается за потешными именами. Так что борьба за чистоту нравов в очередной раз ограничивалась проповедью о воздаянии в загробной жизни. Энтони было все равно. Как человек века просвещения, он ни в какую кару небесную не верил.
Да, Шантье… Если бы не маркиз, еще вопрос, каким был бы сейчас Энтони. Может статься, вырос бы солдафоном – ну, не грубым, грубыми Бейсингемы не бывали, но прямым, как копье. Велика от того радость и себе, и другим…
Энтони еще раз смахнул с лица пот, вспомнил Рене и улыбнулся: он был готов поспорить на сотню золотых, что маркиз уже вернулся в столицу и по десять раз в день подходит к окну малой гостиной, откуда открывается вид на ольвийский тракт. Ждет, когда на горизонте покажется войско, и наверняка уже приготовил какое-нибудь особенное вино. Имея поместье на границе с Ориньяном, винами удивлять нетрудно. Еще когда они были подростками, Рене всегда припасал для Тони какой-нибудь подарок, и его к тому же приучил. Неужели они знакомы уже двадцать лет? Да, именно столько… Энтони ругнул себя за то, что забыл. Вспомни он об этом вовремя, был бы повод устроить праздник. А праздновать задним числом – дурной тон…
…Тогда он только-только надел военный мундир и получил наконец право ходить по городу со шпагой и без воспитателя. Фехтовать его учили с тех пор, как он начал твердо стоять на ногах. Он даже помнил свой первый поединок со старшим братом – ему три года, Валентину семь – и упоительное ощущение победы, когда тот позволил братишке достать себя деревянной шпагой. Теперь, в свои двенадцать лет, Тони был уже неплохим бойцом – по крайней мере, в шуточных поединках с четырнадцати-, пятнадцатилетними корнетами победы с поражениями составляли половина на половину. Всем этим – мундиром, самостоятельностью и шпагой – он страшно гордился.
Был ясный майский день, солнце заливало улицы столицы. С утра отец послал Энтони с бумагами в казармы, и теперь мальчик возвращался домой. Он шел по улице и предавался своим любимым мечтам – как разбойники нападут на знатную даму, какую-нибудь герцогиню или даже принцессу. Стража, само собой, разбежится, а он, Тони, будет поблизости. Принцесса скажет: «Надо же, такой юный, и такой…» Что именно скажет принцесса, он придумать не успел, потому что и в самом деле натолкнулся на уличное происшествие. Правда, это были не разбойники и дама – все оказалось куда банальнее. Трое дворянских недорослей, по виду лет четырнадцати, обступили прижавшегося к стене подростка и со смехом бросали ему в лицо мусор, дергали за волосы и осыпали грубыми тычками, а тот даже не пытался защищаться, лишь беспомощно прикрывал голову руками, присев на корточки у стены.
Трое на одного, сильные на слабого – о чем тут раздумывать? Тони выхватил шпагу и кинулся в бой. Сорванцы не были военными – да военные и не стали бы заниматься подобными пакостями – шпагами тыкали, как баба палкой, и мальчик легко их разогнал. Бил плашмя, всего-то два раза и уколол – одного в плечо, другого, из озорства, в зад. Расправившись с недорослями, он протянул руку их жертве.
– Вставай. Драться бы научился, что ли… – грубовато, по-солдатски бросил он спасенному парнишке. – Шпага-то у тебя зачем?
Поначалу мальчик посчитал его ровесником, но когда тот выпрямился и убрал руки от лица, стало видно, что это юноша лет шестнадцати, невысокий и худенький, почти вровень с рослым для своих лет Энтони.
– Спасибо, – смущенно улыбнулся юноша. – Шпага у меня в качестве сословного знака. А драться я не могу. Здоровье, понимаешь… сразу задыхаться начинаю.
– Вот гады! – горячо воскликнул Тони. – Если бы я знал, что они больного бьют, они бы у меня так легко не отделались!
– Да ладно, – махнул рукой юноша. – Стоит ли о них думать…
У него было узкое тонкое лицо, голубые глаза и светло-русые волосы, такие кудрявые, словно бы их наворачивали на папильотки. Тони так и подумал, и его доброе отношение к новому знакомцу несколько поколебалось – в то время завитые щеголи были в Трогармарке не в чести, особенно их не уважали среди военных.
Должно быть, эти мысли отразились у него на лице, потому что юноша рассмеялся.
– Нет, я не завиваюсь. Я от природы такой. Эти тоже… из-за кудрей насмехались. Но не распрямлять же мне их, в самом-то деле!
– Давай-ка я тебя провожу, – решил Тони. – А то вдруг они за углом ждут…
Рене – так звали нового знакомца – жил на той же улице, в небольшом особнячке над крутым скосом холма. Узнав, какая опасность угрожала единственному сыну, родители разохались, засуетились, осыпали его спасителя благодарностями – надо же, такой молодой и такой смелый! – так что его мечты отчасти сбылись. Надо было сказать в ответ: «Не стоит благодарности! Это долг военного!» – или что-нибудь в том же роде, но Тони смутился и лишь пробормотал нечто невнятное. Принцессе-то он знал, как ответить, но эта полная говорливая дама…
Прощаясь, хозяева пригласили мальчика заходить к ним. Будь Энтони чуть постарше, он понял бы, что сказано это было из чистой вежливости – ну что общего может быть у армейского кавалериста с изнеженным отпрыском немолодых родителей, с которого всю жизнь пылинки сдували?! Однако он не был искушен в тонкостях этикета и принял приглашение всерьез.
Осенью, когда они вернулись в Трогартейн, Энтони впервые сопровождал отца, наносившего визиты друзьям. Это было очень интересно, и неприятным оказалось лишь одно: корнету строго-настрого запрещалось участвовать в общем разговоре. Но ведь у него был и собственный знакомый! И как-то раз, воспользовавшись тем, что генерала не было дома, он снова отправился на улицу Почтарей.
Рене он застал в постели. Мать его нового знакомого была куда молчаливей, чем в их первую встречу, и выглядела усталой и расстроенной. Она, хоть их эфемерное знакомство и не предполагало подобных посещений, все же проводила мальчика к сыну. Тот полулежал на кушетке, опираясь спиной на груду подушек. Тони испуганно смотрел на его прозрачное лицо с бескровными губами, не зная, как себя вести и что говорить. По счастью, Рене его понял.
– Чем это у тебя рукав обшит? – он легким движением коснулся руки мальчика. – Весной этого не было.
Лучшего вопроса он задать не мог. Тони знал, что у постели больного положено быть серьезным и участливым, но против воли гордо и радостно улыбнулся.
– Это кант! Я теперь корнет. А после первой кампании стану офицером.
Лед растаял. Мальчик болтал напропалую, вспоминая забавные случаи и армейские байки, пока Рене не засмеялся, наконец. И тут же закусил губу, прижав руку к груди.
– Ты что? – испугался Тони.
– Ничего, уже прошло, – весело улыбнулся Рене. – Не страшно, врач говорит, что это трудности роста. Когда я стану взрослым, будет легче.
– А ты разве не взрослый? – поразился Тони.
– Ну, когда мне будет двадцать, или тридцать… Так что там было дальше с той лошадью?
Энтони считал двадцать лет уже порогом старости, а тридцать… Так далеко он не заглядывал. Мысль о том, что его новый знакомый всю молодость должен провести в постели, наполнила его горячим сочувствием, смешанным со страхом. Тони совсем растерялся – и тут в коридоре послышался бой часов. Четыре часа, очень кстати! Мальчик поднялся.
– Мне пора идти, – и, заметив едва уловимую тень, скользнувшую по лицу Рене, неожиданно для себя добавил: – Знаешь что… я приду завтра, хочешь?
– Конечно, – светло улыбнулся Рене. – Приходи, я буду ждать…
Сгоряча дав опрометчивое обещание, Энтони тут же понял, что взял на себя обязательство, выполнить которое будет трудно. Но поздно, слова уже прозвучали, и теперь отказаться было бы трусостью, а не прийти – предательством.
Назавтра ему удалось выкроить часок и забежать к новому другу. Но на следующий день отец все время был дома, и мальчик не посмел уйти. Весь день он думал о Рене, как тот лежит в своей светлой комнате, уронив книгу на кушетку, и прислушивается к шагам в коридоре. Утром следующего дня, после завтрака, Энтони убежал – по счастью, его не хватились. Но еще через день, едва он вернулся, как на пороге его комнаты появился денщик отца с приказом явиться к генералу.
Отца Тони боялся до дрожи в коленках. Как-то раз в замке он видел, как провинившийся щенок-подросток приближался к псу-вожаку дворовой стаи – стелясь по земле, почти что на пузе, подвизгивая и мелко виляя опущенным хвостиком. Именно с таким чувством самый младший Бейсингем шел в тот день к старшему. Везет Рене – делает, что хочет! И даже взгляд нельзя опустить – отвечать отцу полагалось четко, по-военному, глядя прямо в глаза. Это генералу-то Бейсингему смотреть в глаза – да его взгляда взрослые офицеры не выдерживают!
– Почему ты сразу не рассказал мне? – выслушав все, спросил лорд Бейсингем.
Энтони молчал.
– Не думал я, что мой сын считает меня мерзавцем, – сухо сказал генерал. – Можешь бывать у своего приятеля, раз обещал. Но берегись, если я узнаю, что ты меня обманываешь…
…Тони приходил к Рене каждый день, и к тому времени, как тот встал на ноги, они окончательно подружились. Родители Рене – толстые, немолодые, постоянно трясущиеся над единственным сыном – немножко побаивались его приятеля, который с каждым годом становился все отчаяннее. А потом трястись стало некому – Шантье едва исполнилось двадцать, когда они умерли, очень быстро, один за другим: мать – все от той же болезни сердца, от которой страдал и сын, а отец – от тоски по матери, которую очень любил. Как можно любить такую толстую, рыхлую и не слишком умную женщину, Энтони не понимал, но своим непониманием с другом не делился. Он приехал тогда с маневров. Рене принял его в гостиной и был точно такой же, как всегда, лишь чуть-чуть более натянутый, совсем немножко… Нужно было как-то сочувствовать, но тот при первых же словах соболезнования коротко сказал:
– Не надо!
– Почему? – не понял Энтони. – Мы же друзья! Ты-то сам…
Два года назад, вернувшись в столицу с той страшной войны, Тони понял, что не сможет поехать домой. Войти в этот пустой особняк он не сможет, и все тут! И тогда он, как был, грязный и оборванный, отправился к Шантье. Он пытался держаться по-солдатски, но получилось так, что всю ночь он плакал, лежа на ковре в комнате Рене, а тот сидел рядом, целый вечер и ночь, держал его за руку и гладил по голове. Конечно, это не могло утешить четырнадцатилетнего подростка, в один день потерявшего отца и братьев, но как ему это было нужно, кто бы знал! Почему же теперь Рене его отталкивает?
– Не обижайся, – сказал Шантье. – Ты мне очень нужен. Только не надо чувствительных разговоров, будет хуже…
И заговорил о каких-то пустяках, о новых тарелках тайского стекла, о чем-то еще…
…Они выросли и оказались куда ближе друг другу, чем можно было подумать. Любовь Рене к изящному Энтони принял, как свою, и вскоре друзья стали соревноваться в изысканности. Бейсингем был неподражаем в том, что касалось одежды и украшений, но дом свой устроил хотя и роскошно, однако достаточно обыкновенно. Тут он уступал дорогу Рене. Небогатый Шантье почти все свои деньги тратил на дом, да других трат у него и не было. Он не охотился, не держал породистых лошадей, не имел дорогостоящих страстей и пороков. С возрастом Рене, действительно, окреп, сердечные приступы стали реже и не так тяжелы, как в юности, зато он почему-то начал припадать на левую ногу. Хромота и постоянная одышка не позволяли Шантье участвовать в забавах на свежем воздухе – он и верхом-то ездить почти не умел – зато Рене был признанным в Трогартейне арбитром изящного. Из окон его небольшого особняка на улице Почтарей просматривался весь город с окрестностями, в крохотном садике стояли скульптуры в дикарском стиле, попросту говоря, причудливые камни, а уж как дом был меблирован и украшен! И какое общество там собиралось!
Особняк Шантье, напоминавший восточную шкатулку, пополнялся совместными усилиями – Энтони из всех своих кампаний и поездок старался привозить милые пустячки, способные украсить жилище друга. Иной раз вещички были грошовыми, но оригинальными, иной раз стоили больших денег, о чем Бейсингем не распространялся, представляя их как результаты походов на попадавшиеся по пути базары и в лавки старьевщиков. А если правда иной раз и выплывала наружу, Энтони лишь смеялся:
– Брось! Мне все равно деньги девать некуда! – и заставлял принять подарок.
Да и в самом деле: то, что было дорого для маркиза Шантье, для герцога Оверхилла – сущий пустяк.
…Бросив поводья, Энтони закинул руки за голову, потянулся и поднял лицо, разглядывая далекие облачка и нежно улыбаясь.
– О чем так сладко мечтается, ваша светлость? – окликнул его звонкий насмешливый голос. Те, кто пытались заставить пограничников соблюдать установленные правила обращения с офицерами, давно махнули на них рукой, ну, а Энтони никогда и не пытался…
– О чем, о чем… – отозвался другой голос. – Ясно, о чем! Далеко ли до столицы-то…
– А что, хороша она, ваша светлость? – не унимался первый.
– Еще как! – отозвался Энтони и продолжил в духе трогарских кабаков: – Девчонка совсем, весной всего девяносто исполнилось, одной ноги нет, зато вторая красного дерева, один глаз не видит, да другой-то стеклянный… – он снова поднял Марион в галоп, провожаемый хохотом пограничников.
С женщинами у него всегда было более чем успешно. Любвеобильность Бейсингема принесла ему звание «первой шпаги» Трогармарка (речь, разумеется, совсем не о холодном оружии), которое у красавца-генерала никто даже не пытался оспаривать. Он одаривал совершенно равным вниманием и знатных дам, и простых горожанок, и крестьянками не брезговал. Поговаривали, что он не обходит стороной даже цыганские таборы. Если бы речь шла о ком-нибудь другом, склонность к цыганкам назвали бы извращением, но сделай это Энтони – назовут изыском…
Красавчик Бейсингем не знал отказа, однако отнюдь не мысли о многочисленных дамах, горожанках и крестьянках заставили его рвануть галопом по августовской жаре. Слова пограничников разбудили воспоминания, которые лучше было пока не трогать…
…Это случилось на весеннем маскараде в честь Святой Маврии, покровительницы влюбленных. Ну и, само собой, в такой-то день ни одна из дамских уборных в королевском дворце не пустовала.
Дамскими уборными назывались маленькие комнатки, отделенные от бальных зал нешироким коридором. Считалось, что эти помещеньица предназначены для того, чтобы женщины могли там отдохнуть и привести себя в порядок, если в туалете приключится какая-либо неприятность. А чтобы кто-нибудь невзначай не зашел и не смутил дамскую стыдливость, двери имели прочные засовы. Трудно ли догадаться, для чего на самом деле использовались эти комнаты в век просвещения и свободы?
В самом разгаре праздника Энтони поманила одна из масок – на весенних маскарадах все бывало наоборот, не кавалеры выбирали дам, а дамы кавалеров. Незнакомка была наряжена цыганкой, если можно вообразить себе цыганку, одетую в тайские шелка и благоухающую восточными духами по двадцать фунтов за флакончик. После огненного фуэго, от которого кровь вскипает, как игристое вино, его загадочная партнерша скользнула в коридор, отомкнула ключом одну из дамских комнаток. Ему бы насторожиться, ибо снаружи комнатки эти не запирались, у них и замков-то не было – а он и внимания не обратил.
Прекрасная незнакомка оказалась не склонной к галантным ухаживаниям и долгим разговорам, а жестом велела задвинуть засов и налила два стакана вина. Они начали целоваться после первых же глотков, и, едва осушив стакан, дама потянула его к небольшой затейливой кушетке. Энтони покоробила эта прямота – по правилам хорошего тона, ей следовало бы сперва посопротивляться – впрочем, совсем чуть-чуть покоробила, тем более что внутри поднялась такая волна… «А винцо-то со смыслом!» – подумал он. Немножко обидно, что ему подсовывают возбуждающее снадобье, как какому-нибудь толстому судейскому, ну да с этим после разберемся. Дама прямо-таки изнывала от нетерпения, а с ним самим творилось такое, что лучше и не описывать. Потому-то он и не смог остановиться, когда заподозрил, что имеет дело с девственницей. Хотел, да не смог…
– …Дура! – зло говорил Бейсингем четверть часа спустя. – Зачем тебе это понадобилось? Вообразила себя взрослой? Или ты думаешь, что теперь я женюсь на тебе?
– Жениться на мне вы не сможете, милорд, – голос, путавшийся в ткани маски, был знакомым и незнакомым одновременно. – Даже если очень захотите, не сможете. Но я тронута вашим благородством, хоть проповедь ваша на меня и не подействовала…
– Ты кем себя воображаешь? – окончательно рассердился Энтони и бесцеремонно сорвал с наглой девчонки маску. Рука еще не закончила движение, а ноги уже сами собой сгибались в придворном поклоне, раньше, чем голова успела что-либо сообразить. Дама коротко засмеялась и, не дав выпрямиться, быстрым движением сняла с него маску и снова потянула к себе. «Да что же это такое творится?!» – подумал Энтони перед тем, как новая волна, нахлынув, вышибла все мысли из головы.
Элизабет Монтазьен, ставшая шесть лет назад королевой Трогармарка, лет с четырнадцати считалась самой красивой женщиной столицы. Взрослея, она все хорошела, и даже бывалые путешественники, объездившие полмира, говорили, что в пределах бывшей Империи не видели дамы прекрасней. Само собой, Бейсингем, как и прочие генералы, принадлежал к числу «рыцарей королевы», но добиваться ее расположения ему почему-то не хотелось. Ни лояльность, ни порядочность тут были ни при чем – ну не притягивала Бейсингема Элизабет, и все тут! Странно даже, ведь он не испытывал неприязни к блондинкам с карими глазами, (впрочем, как и к брюнеткам, шатенкам и рыжим, голубоглазым, зеленоглазым и темнооким), но не было в королеве той притягательной женственности, от которой мужчины сходят с ума.
Похоже, он оказался не одинок в этой своей отстраненности. Прекрасная Элизабет имела стойкую репутацию целомудренной женщины. Даже записной светский сплетник не смог бы утверждать, что Его Величество украшен собачьим хвостом. Но каков сюрприз: оказывается, прелестная Бетти куда более целомудренна, чем можно предположить! Вот в чем секрет ее недостаточной притягательности – она, оказывается, до сих пор девица. Но как же она оказалась хороша, как невозможно, невероятно хороша!
…А королева смеялась.
– Право, герцог, вам идет удивление – вы так забавны… Налейте вина, только не этого, другого… И сядьте, наконец, мне неудобно на вас смотреть!
– Ваше Величество! – выдохнул Энтони, протягивая ей стакан и устраиваясь на низеньком пуфике так, что их лица были вровень. – Я не понимаю… Как такое может быть?
– Очень просто! Его Величество принадлежит к числу тех, кто охотнее работает на чужом поле, причем плодородным землям предпочитает каменистые. По-видимому, он из тех птиц, что не поют в неволе. А я не желаю, как в известном романе, договариваться с его… гм, «дамой»… и во тьме кромешной занимать ее место. Да и трудновато бы мне при этом пришлось. Я ждала шесть лет и не дождалась. Что ж, если так, то его поле вспашете вы.
На несколько мгновений Энтони превратился в каменную статую, аллегорию раздумья. Слишком уж оглушающими были новости. Леон Третий отнюдь не имел репутации верного супруга, его фаворитки были всем известны – но кто бы мог подумать, что при этом он обходит свою жену? А уж что касается каменистой почвы… Данной метафорой обозначались склонности, за которые во времена Трогара, со свойственным тому времени грубым остроумием, сажали на кол. Но Леон никогда ни в чем подобном не был замечен, изящные юноши не кидали в его сторону томных взглядов…
– Кстати, насчет вашего фамильного мужского средства, – тем временем продолжала королева, – попрошу меня от него избавить. Я не монашка. Трогармарку нужен наследник и, по возможности, не один. Я не собираюсь давать Леону повод развестись со мной.
Энтони покраснел, ибо Элизабет коснулась вещей, говорить о которых было не принято. Действительно, из поколения в поколение лекари семьи Бейсингемов изготавливали айвилу рецепт которой, вывезенный давным-давно с Востока, был фамильной тайной. Семейная легенда гласила, что причиной всему стала связь одного из Бейсингемов, беспутного повесы Эдуарда, с монахиней. Та забеременела, дело вышло наружу. Король помиловал провинившегося герцога, для Эдуарда все ограничилось временным удалением от двора и церковным покаянием. Но его подруге пришлось куда хуже. Священный Трибунал, не в силах заполучить виновника позора, отыгрался на ней. Монахиня исчезла. Мучимый совестью и запоздалым раскаянием, Эдуард употребил все связи, истратил уйму золота – и ничего не добился. А ведь ходили слухи, что в таких случаях женщину, оскорбившую церковь, замуровывают в монастырской стене…
Тогда-то Эдуард и дал клятву – никогда не причинять женщинам подобных неприятностей. Он слышал о некоем восточном средстве: если мужчина выпьет глоток за несколько часов до того, как пойдет к даме, та будет в полной безопасности. Один из его лекарей отправился в Дар-Эзру и действительно привез оттуда рецепт. С тех пор айвила надежно предохраняла любовниц Бейсингемов от нежелательной беременности… впрочем, и от желанной тоже. Есть ведь и такой способ выйти замуж.
– Как скажете, Ваше Величество, – слегка поклонился Энтони. – Если этим я могу вам послужить… Сегодня я пил айвилу. Значит ли это, что наше свидание закончено? Ваше злодейское вино все еще бродит в моей крови. Неужели король так безнадежен, что его не расшевелил даже этот напиток?
– А почему вы решили, что я стану тратить на короля фамильное женское средство Монтазьенов? – расхохоталась королева. – От обязанностей своих я не отказываюсь, но помогать ему не намерена.
– Кстати, на будущее: мне помогать не надо! – внезапно рассердился Энтони. – Я прекрасно обхожусь без подобных зелий. Если хотите, могу вам это доказать хоть завтра.
– Успокойтесь, герцог, – Элизабет смерила его взглядом и снова рассмеялась. – Я не сомневаюсь, что вы не посрамите оверхиллских быков. Просто мне захотелось почувствовать себя героиней романа: чтобы была тайна, маски, чтоб моим рыцарем владела безумная страсть. Вы мне еще сто раз все докажете! Через три дня, кажется, назначена большая охота? Вот и прекрасно! Дела не позволят вам принять в ней участие… – она взглянула на герцога с неотразимым лукавством: уж что-что, а то, что никакие дела не могли заставить Энтони Бейсингема отказаться от участия в охоте, было общеизвестно. – Ну, а я внезапно почувствую себя нездоровой. Надо же хоть немного соблюдать приличия! А теперь идите сюда. Я не собираюсь тратить свое вино ради удовольствий какой-нибудь фрейлины.
…Само собой, их связь недолго оставалась тайной. Через месяц о ней знали все. Никто не удивился и никто не осудил. Действительно, не иметь любовника было для дамы вроде как бы и неприлично, ну а то, что королева выбрала Бейсингема… так было бы странно, если б оказалось иначе. Монархам приличествует самое лучшее.
Правда, требование королевы отказаться от фамильного средства стоило Энтони долгих колебаний. С одной стороны даже лестно, что в наследнике престола будет течь кровь Бейсингемов. С другой – в этом случае он неминуемо окажется в самой гуще придворных интриг, которых терпеть не мог. Ну, а с третьей – если он станет пить айвилу и Элизабет об этом догадается… Тогда их связи конец, этого она не простит, а он еще и приобретет в лице королевы врага, вместо того, чтобы приобрести друга. И едва ли король оценит его благородство.
В конце концов, измученный столь непривычным для себя занятием, как размышления, Энтони махнул рукой и решил отказаться от айвилы – и, как оказалось, всем его сомнениям цена была медный грош. Вот уже год они были в связи, а наследник так и не появился. Энтони написал по этому поводу сонет «Как суетны тревоги», тайный смысл которого понимал только он сам, ибо в подробности своего романа с Элизабет не посвящал даже Рене. Маркизу не нравилась эта история, он все более явно тревожился, но пока молчал, и Бейсингем был ему благодарен, так как прервать эту связь было и не в его возможностях, и не в его силах. Давно прошло то время, когда Элизабет оставляла его равнодушным. Теперь он и без всякого вина считал дни до очередного свидания, и их связь нисколько не приедалась изысканному лорду.
Вот и сейчас, едва Бейсингем вспомнил о королеве, как его охватило жгучее нетерпение. А до Трогартейна еще не меньше пяти дней пути! Да, не зря на востоке говорят, что труднее всего дорога домой…
Энтони пытался обуздать воображение – и не мог. Элизабет была перед ним, как живая, в том самом любимом домашнем платье со множеством застежек, которое так долго и трудно снималось и которое он каждый раз клялся разорвать в клочки. Он гнал Марион галопом, надеясь, что бешеная скачка выбьет лишние мысли из головы. Горячий ветер пах травой и конским потом – и вдруг пахнул восточным благовонием, тем, которое так любила Элизабет, и явственно окликнул ее голосом: «Тони!»
…Лошадь замедлила бег и стала, он резко качнулся вперед – и опомнился. Рядом маячило лицо сотника пограничной стражи, тот держал Марион под уздцы.
– Что такое? – раздраженно спросил Бейсингем.
– Ничего, ваша светлость… – пожал плечами пограничник. – Уж очень вы рванули, я и подумал, а вдруг кобыла взбесилась?
– А если бы взбесилась – то что? Думаешь, я бы с лошадью не справился? – внезапная обида вытеснила из головы мысли о королеве.
– Да справились бы, конечно, кто ж сомневается! Только могло ведь быть всякое. Лошадь взбесилась, а всаднику худо стало от жары… Я и подумал: лучше я вас обижу, ваша светлость, чем потом локти кусать. Вы уж простите…
В рыже-зеленых глазах сотника никакого раскаяния не было, а была непоколебимая убежденность в своей правоте и опыт степного жителя. Конечно, могло ведь быть и так, он прав.
– Это не кобыла понесла, – несколько принужденно засмеялся Энтони. – Это я понес. Расскажи мне какую-нибудь степную сказку, что ли, а то умру до вечера от скуки…
И, кинув поводья, снова поехал шагом.
В то же самое время во дворце балийского герцога Марренкура смуглый сильный человек, стоя у окна, пристально вглядывался в кипящие от ветра деревья сада, словно надеялся что-то за ними увидеть. Он как раз одевался к торжественному приему. Белый мундир, алый шарф вместо пояса, шпага в украшенных самоцветами эзрийских ножнах – все было на месте. Оставалось лишь надеть орденскую цепь, и тут сердце болезненно сжалось от неясной, но жестокой тревоги и, словно отзываясь, на правом плече вспыхнул резкой болью глубокий, до самой кости, ожог. Надо же, две недели прошло, а болит, словно вчера все было. Человек подошел к окну, вгляделся в выбеленное жарой августовское небо, непроизвольно сжал кулак. Рука дрогнула, цепь качнулась, орденские знаки застучали один о другой. Он уже знал, что сегодня к восемнадцати орденам прибавится девятнадцатый.
Но почему же так тревожно? Над садом набухала грозовая туча. «Это из-за дождя, – подумал он. – Все дело в дожде…»