Из гостиной по другую сторону коридора доносился шум возбужденных девичьих голосов. Нежные и дерзкие интонации, фразы, доведенные певучим тоном до взрыва пенистого смеха. «Вечно они дурачатся», — подумал Михал. Вероника, всегда жадная до гостей, стояла в приоткрытых дверях, опершись мощным плечом о косяк. Улыбаясь, она показывала свои прекрасные зубы и время от времени от избытка радости встряхивала черной челкой. Она многозначительно подмигнула Михалу, когда тот возился возле вешалки, ища свободный крючок под слоем чуждо пахнущих пальто с голубыми нашивками на рукавах. Он оставил этот знак без внимания, но, когда свернул к лестнице, большая красная рука Вероники вынырнула из-под фартука и схватила его за рукав. Он дал притянуть себя к приоткрытой двери.
За круглым столом сидели подруги Моники. Светлые и темные волосы, подвижные руки над полированной плоскостью, все в вихре радостного оживления. Моника сидела съежившись в кресле, спиной к дверям, она размахивала руками в воздухе, словно дирижируя этим нестройным хором. Вероника приблизила к Михалу губы, полные горячего шепота.
— Ну, что, красивая девочка Ксения, а?! А светленькие волосы!?
Из всей картины, которая была только конгломератом шумов, Михал выделил фигурку в черном бархатном платье. Ксения сидела посредине дивана. У нее было круглое розовое личико, тупой носик, широко расставленные голубые глаза и необычайно пушистые короткие волосы, такие светлые, что казалось, они светились на фоне вишневой стены. «Она настоящая платиновая блондинка», — всегда говорила Моника таким тоном, как будто подчеркивала какую-то ее особую заслугу. Михалу эта белизна казалась скучной. Теперь он присмотрелся к Ксении внимательней. Черный бархат дышал теплом, переливаясь на чуть заметной девичьей груди. Вдруг девочка наклонила игривым движением голову и, прищурив глаза, улыбнулась, не разжимая губ. В ее лице на мгновение появилось что-то кошачье, и Михалу стало сразу смешно и весело.
— Как это мило, как прелестно, — восхищалась Вера.
Михал буркнул что-то и пошел к себе наверх.
Они сидели друг против друга, разделенные пространством пустой комнаты. Пять мальчиков в школьной форме, в выглаженных по этому случаю торжественно темных мундирчиках с белыми накрахмаленными воротничками. Влажные ладони, аккуратно лежащие на коленях, прилизанные волосы. Пять гимназисток в нарядных платьях, беспокойно вертящихся на стульях, беспрерывно шепчущихся и смеющихся.
Сухопарая пани Вечорек с нелепыми серьгами в увядших ушах заводила патефон, установленный возле боковой стены на круглом столике, покрытом плюшевой салфеткой. У столика сидела толстая, сладко улыбающаяся мама толстухи Стаей. Она бессмысленно перебирала толстыми пальцами бусинки искусственного жемчуга, ниспадавшие на ее обширный бюст, и время от времени всем телом проделывала неуклюжие извивающиеся движения, как будто пробовала переместить тяжесть с одной ягодицы на другую, чтобы сжать колени, широко раздвинутые пышными бедрами. Ее взгляд, останавливаясь на дочке, слегка затуманивался.
Ручка патефона болезненно стонала, а высокий каблук пани Вечорек выстукивал сухие, нетерпеливые ритмы.
Помещение, снятое для уроков танцев, выходило окнами на большую неоновую рекламу кинотеатра «Риальто». Мокрая от осенней слякоти улица была в этом месте ядовито-синей. Синевой блестела мостовая и зонты людей, стоявших в очереди перед кино. Моросящий дождь казался синим, и отблеск этой скользкой синевы сочился в комнату, странно приглушая свет желтого абажура под потолком.
Прямо в окно заглядывало огромное лицо. Подведенные зеленым глаза с выгнутыми лучистыми ресницами глядели жадно и неподвижно, волны зеленоватых волос, страстно приоткрытые фиолетовые губы. Не считающаяся ни с чем стремительность — хищная, таинственная и жестокая.
Пани Вечорек хлопнула в ладоши.
— Последний газ, внимание, показываю шаг вальса!
Она опустила иголку на медленно вращающуюся пластинку.
— И газ, и два, и тги, — возбужденно кричала она сквозь хрипящую мелодию, быстро двигая худыми ногами. — И газ, и два, и тги! И шаг, и пгиставить, и отход.
Она медленно кружилась по пустому паркету, размахивая костистыми руками, качая головой, как кудахчущая курица. Серьги в форме незабудок слегка подрагивали в ее ушах. Девочки в такт раскачивали концами туфелек, мама-дуэнья молитвенно сложила руки под разбушевавшимся бюстом.
Михал следил за этими упражнениями рассеянным взглядом. Он смотрел на Ксению, сидящую рядом с Моникой, со смутной надеждой, что опять увидит смешную кошачью улыбку. На ней было то же черное платье, что и на дне рождения Моники. Смешанный свет обмывал ее волосы лунным блеском. Михал ощущал в груди легкое щекотание, как при затаенном дыхании, — чего никогда раньше не испытывал, что-то очень тревожное и пронизывающее до глубины.
— И газ, и два, и тги! — Пани Вечорек, пританцовывая, доковыляла до патефона и остановила пластинку. Снова хлопнула в ладоши.
— А тепегь внимание, кавалеги будут пгиглашать дам. Минутку, — повелительно бросила она вырвавшемуся Юреку. — По моей команде. Подходим свободно, поклон, не очень низкий, скогее сдержанный, но полный уважения. Подаем пагтиегше гуку и с улыбкой пговожаем на сгедину. Итак… Внимание!
При сухом звуке хлопка Михал побледнел, пошел наискось, заслоняя дорогу чернявому Юреку. Тот слегка задел его локтем, но, натолкнувшись на решительный отпор, направился к толстухе Стасе.
— И поклон, и вальс! — поторапливала пани Вечорек.
Ксения стояла перед ним, слегка откинувшись назад. Она подняла в ожидании руки: левая согнута в локте (этот локоть был по-детски розовым), с кистью, свисающей, как цветок, готовой нежно лечь на его плечо, правая мягко вытянута и слегка дрожит.
Михал на секунду остановился, охваченный странной слабостью. Черный бархат плотно облегал фигуру девочки; он был наполнен ее теплом, ее приятной упругостью. Мысль о том, чтобы положить на него потную руку, казалась дерзостью, нарушением какого-то права на неприкосновенность. «Чужая, чужая», — думал Михал, и сознание этой таинственной отчужденности приводило его почти в обморочное состояние. Растерянный, смотрел он в лицо Ксении. Она щурила глаза и приветливо улыбалась. Эта улыбка, обаятельная поза ожидания, дрожание вытянутой руки говорили: пожалуйста, возьми меня. Какая безумная щедрость!
— И обнять пагтнегшу! И не бояться! — моментально проскрипела ему на ухо пани Вечорек.
Бесчувственными, деревянными пальцами она соединила их руки, как если бы это были два неодушевленных предмета, нетерпеливо подталкивая друг к другу. Пушистые волосы Ксении щекотали щеку Михала. От них шел запах, который он не смог определить, хотя запах казался ему знакомым. Но каждое даже знакомое впечатление захватывало своей новизной.
— И газ, два, тги. И плавно! И плавно!
Он пробовал избежать этого непрошеного вторжения. В горящем неоновым светом окне страстное лицо с фиолетовыми губами.
Давних чувств пожар,
Ритм скользящих пар…
— хрипел патефон.
Михал увеличил расстояние между собой и партнершей на длину руки. Молча уставился он на свои ноги, двигающиеся по паркету, как чужие. Когда он на минуту поднял голову, то заметил сочувственную гримасу на лице Моники. Она танцевала с плечистым Збышеком и насмешливо подмигивала из-за его сгорбленной спины. Михал споткнулся о ногу Ксении.
— Ах, простите! Простите, пожалуйста…
Она рассмеялась.
— Ничего страшного.
И вдруг приблизилась к нему настолько, что он почувствовал мимолетное прикосновение ее упругих грудей.
После уроков они долго провожали друг друга. Как только толстуха Стася и ее мамаша исчезли в черном кузове такси, Юрек бесцеремонно взял Ксению под руку и пошел с нею впереди. Михал шел между Моникой и маленькой Терезкой в очках. Погашенные витрины магазинов, как темные пруды, отражали их нечеткие силуэты. Блещущий рекламами, громыхающий трамваями центр был позади. Они выбирали тихие улицы, где изредка шуршали шины по мокрому асфальту, а прохожие проскальзывали быстрым шагом, подняв воротники. Михал рассеянно отвечал на вопросы. Все его внимание сосредоточилось на левой руке, все еще хранящей теплую гладкость бархата. Он старался не слышать смеха Юрека, отколоться от всех, остаться наедине с тем, чем тайно владел. Но это было нелегко. Ведь Ксения шла впереди него под руку с Юреком. Та же, с той же своей пронизывающей отчужденностью, со своим удивительным запахом, с тем искренним доверием, которое проявила к нему, приглашая его наклоном корпуса. Может быть, ей хватало собственного богатства, может быть, она наделила им каждого, без разбора, даже не зная об этом, так же как цветы и птицы. Они приближались к небольшому темному скверу, где среди облетевших деревьев, в кислых испарениях гниющих листьев мокла гипсовая лысина организатора местных хоровых кружков. Когда заворачивали за угол, Ксения неожиданно повернулась и в мутном свете уличного фонаря улыбнулась Михалу именно той, «кошачьей», улыбкой, улыбкой сжатых губ и очаровательно прищуренных глаз.
После ужина Моника развлекала родителей и Веру рассказами о своих впечатлениях. Великолепно копировала «газ, два, тги» пани Вечорек и ее хромающие танцы. Потом взялась за брата. Уставившись в пол, она то одеревенело расхаживала, бормоча «ах, простите», то копировала вскрикивания пострадавшей партнерши.
Михал убежал к себе на мансарду. Некоторое время он тупо сидел над тетрадкой с алгебраическими задачами, ожидая озарения, которое дало бы возможность понять смысл и зависимость написанных знаков. Только чудо могло помочь ему в этом, потому что переполняющие его душу эмоции не оставляли места для обычных мыслей. Наконец он понял это и решил переписать задание перед уроками у верного Людвика.
Он долго не ложился спать, все оттягивал этот момент, до озноба стоял у открытого окна, вдыхая сырой осенний воздух. Что он мог поделать с этим единственным чрезвычайно важным процессом, который в нем происходил? Перед ним громоздились горы пустячных постылых дел. Как он мог существовать до сих пор, не зная вкуса жизни? Михалу казалось, что сегодня он не заснет. Пробовал читать, но читал все время одни и те же фразы, не понимая их смысла. Наконец он полез за наушниками собственноручно сделанного детекторного приемника.
Мембраны чуть слышно потрескивали, когда он касался проводом кристаллика. Вдруг он замер. Закрыл глаза, лег навзничь. Это не случайность. Так должно было быть, хотя он не надеялся и не ожидал. Это подтверждение. Знак. И опять к нему вернулось все: и неповторимый, как будто знакомый и все же совсем иной запах волос, и улыбка забавно сжатых губ, и манящий жест, и скользкая мягкость бархата, и «изысканный вальс Франсуаз».
У Моники были острые глаза. Она видела все. Тем, что подмечала, любила забавляться. Теперь она играла на интересе Михала ко всему, что происходило в ее классе. Рассказывая ему о мельчайших школьных событиях, она делала вид, что не понимает, в чем дело, и вынуждала его, чтобы он в конце концов сам спрашивал, неуклюже и в обход, о том, что его интересовало.
Когда она рассказывала о состоявшейся волейбольной встрече, в ее глазах сразу зажигался насмешливый огонек, а Михал в бессильной покорности наклонял голову, ожидая приготовленное для него лассо, прекрасно понимая, что будет дальше, и все-таки не в силах отказаться от этой приманки.
— А кто у вас играет лучше всех? — спрашивал он нарочито безразличным тоном.
— Магда Шимусик, — отвечала Моника не задумываясь.
— А кроме нее?
— Девочки говорят, что я, но, по-моему, Ольга Урбанек.
Ему казалось, что он слышит смех, с каким она спрашивала себя: «Вывернется или не вывернется?» Но внешне это было незаметно. Ах, как великолепно она вела эту игру! Она уже начинала говорить о чем-то другом. В отчаянии он прерывал ее на полуслове, продолжая задавать вопросы.
— Ведь Ольга очень низкого роста, чтобы бить.
— Не все высокие бьют. Например…
Он замирал в ожидании.
— Например… — задумывалась она, словно утомленная его назойливостью (только озорная искорка блестела под прищуренными ресницами), — например, Галина.
Он был уже близок к капитуляции, был готов отказаться от всех уловок, когда вдруг, к еще большему его смущению, она бросала ему желанную милостыню:
— Но лучше всех в спортивном костюме выглядит Ксения. Она сказочно стройна.
Михал краснел до корней волос и в бешенстве убегал, покоренный и счастливый.
Почему она никогда не краснела? Если бы он нашел у нее какую-нибудь слабую струнку, он сумел бы получить независимость. Иногда он пытался ее поймать.
— Тебе нравится Збышек?
— Я люблю его. Такой добродушный бычок.
— А Юрек?
— Смешной. Ему кажется, что он Рамон Новарро.
Она разражалась беспечным смехом. В нее нельзя было попасть. Очень ловкая, очень легкая, очень веселая. Но она в любую минуту могла поймать его на крючок.
Часто они выходили в школу вместе. Однажды она изменила обычный маршрут.
— Пойдем мимо вокзала, — сказала она, — я хочу посмотреть туфли в «Саламандре».
Они остановились на углу улицы Святого Яна. Так, будто бы случайно. И вдруг со стороны виадука появилось красное пальтецо с черным кроличьим воротником. Ксения приближалась легкими шагами, размахивая портфелем. Холодное солнце осеннего утра превращало ее волосы в пушистую светлую дымку.
— О Моника, Михал!
Она протянула ему по-мальчишески жесткую маленькую руку.
— Дай я понесу портфель, — предложил он.
После некоторого колебания она согласилась.
Это был обычный ученический портфель, как тысячи других, такой же изношенный, как и его собственный. Ремешки на концах растрескались и растрепались, пряжки почернели и потеряли блеск. Но, даже не глядя на него, он ощущал одному ему присущую особенность. В нем были книги и тетради Ксении, и Ксенины гимнастические туфли, и Ксении завтрак. Наполненный живым, таинственным содержанием, он отягощал многозначительным и нежным бременем, ни на минуту не позволяя забыть о себе. А кроме того, он издавал тот неопределенный, нежный и слегка раздражающий запах, которым пахли волосы Ксении.
В тот день в течение всех уроков он чувствовал вокруг себя этот запах. Внезапно вызванный к доске на уроке латыни, он рассердил учителя сонной улыбкой, но ни насмешка, ни размашисто вписанная в дневник четверка, не сумели омрачить сладости, наполнившей его каким-то тихим, нежно-мерцающим светом. Все происходившее в классе было лишено значения. Единственным доказательством действительности — той настоящей, сияющей в другом доме, через несколько улиц отсюда, — было затаенное в руке воспоминание о тяжести портфеля.
Там она наклонялась над тетрадью, улыбалась, встряхивала душистыми волосами, говорила, дышала, жила в ореоле очарования, в ореоле волнений, в ореоле чарующей чуждости.
Он не переставал этому удивляться. Ходил в невиданном облаке обаяния, которое придавало каждой вещи новый вкус, новые краски. Он боялся, что привыкнет, но не привыкал. Облачко не улетучивалось, колеблющаяся ясность была тут же, на границе каждого выдоха. Иногда это мучило его, иногда пугало.
На уроках танца они уже разучивали танго, слоуфокс и даже румбу. Взаимные провожания становились все более длинными. Каждая из учившихся на курсах девочек светилась отраженным светом Ксении. Однажды он чуть не рассмеялся, когда, встретив на улице высохшую пани Вечорек, должен был глубоко вздохнуть, чтобы успокоить внезапное сердцебиение.
Ксения жила в новом районе, великолепные корпуса которого вытесняли из города покосившиеся заборы и беседки садовых участков. Улица была застроена только с одной стороны. Вечером ее освещали два фонаря, покрывая стеклянным блеском голые ветви, торчащие из-за высокого забора напротив. Асфальт обрывался сразу же за последним домом, дальше шла узкая тропинка, петлявшая между лабиринтом участков, вся в выбоинах и черных лужах. Мало кто ходил по этой улице. Кроме ее постоянных жителей — служащих различных промышленных синдикатов и объединений, — здесь можно было встретить только пожилых людей в измазанных глиной сапогах, с граблями, тяпками или с корзинками, полными травы для кроликов.
Когда они первый раз подходили к дому Ксении, из мрака, бренча и звеня, вырвался велосипедист. Неожиданно повернув руль, он влетел на тротуар и остановился в свете фонаря, преграждая им путь.
Худой плечистый мальчик в белом свитере, с коротко остриженными, торчащими над лбом волосами, опираясь ногой о педаль и повернувшись к ним смуглым лицом, задиристо смотрел на Михала узкими глазами.
— Станко, не задирайся, — сказала Ксения таким голосом, каким девочки наказывают своих кукол.
Паренек сверкнул зубами, описал велосипедом дугу и, пронзительно свистя, помчался в направлении темных садиков. Со всех сторон из-за заборов ему отвечали таким же свистом.
— Это один чех с нашей улицы, — объяснила она. — У него здесь своя банда.
В один из вечеров Михал осмелился взять Ксению под руку. Это получилось у него неожиданно легко: приглашающий ловкий жест, уверенная улыбка — такая же, как у чернявого Юрека. А потом, после минутной неуверенности, удивительное спокойствие, как будто уже что-то выяснилось, как будто пала какая-то преграда. Он разговаривал, шутил, словно это было чем-то совершенно обычным, вместе с тем все время чувствуя необычность ситуации, что, однако, не делало его несчастным, а наоборот — придавало ему красноречия. Сейчас это спокойное ошеломление внезапно угасло.
— Почему он так себя ведет, этот Станко?
Ксения рассмеялась. Они были уже у ее подъезда.
— Он ревнует, — сказала Ксения.
Ревнует. Но что это значит? Может быть, потому, что он, Михал, победил, а может быть, потому, что у него есть какие-то права, о которых он имеет право напоминать. И почему он так быстро уступил? Достаточно было нескольких слов, сказанных таким тоном, каким девочки разговаривает с куклами. Может быть, они так хорошо понимают друг друга, потому что ему нечего бояться? Может быть, этот свист был не протестом побежденного, а насмешкой победителя? Еще вчера Станко не существовал, и вот внезапно он стал для Михала чем-то очень важным, почти близким (в том особом смысле, в котором всякая чуждость была ему близка). Михал думал о нем с каким-то тревожным интересом. Он видел его в момент воинственной стойки — в секунду неожиданного появления из мрака, в котором он до этого находился и в котором он тут же исчез, но уже как существо, раз и навсегда доступное чувствам и воображению. Станко был прекрасен в своей агрессивной ловкости, злом блеске улыбки. Он был олицетворением вызова. И это тоже было в нем волнующе прекрасно. («У меня есть соперник», — думал Михал, дрожа от возбуждения.) Но особенно волнующим было сознание предпочтения, которым он пользовался, живя на этой улице, в атмосфере ее очарования. Потому что улица пахла волосами Ксении. Могло показаться, что терпкий аромат сжигаемых в садах листьев забивает запах ее волос, но каким-то чудесным образом этот дым был пропитан их запахом, подчинялся ему, делал его еще более дурманящим. Разве можно было перед этим устоять? Между уроками танцев недели зияли тоской перерыва. А ведь там было место, насыщенное ее присутствием, место волнений и приключений. Таящийся в темноте Станко со своей бандой, затененный теплый свет лампы в знакомом окне на втором этаже.
— Михал, куда ты бежишь?
Он оборачивался в дверях, с шапкой в руке, настигнутый, но полный решимости вырваться даже силой.
— К Збышеку, за книгой.
— Михал, куда?
— На сбор.
— Михал, куда ты идешь в такое время?
Он хлопал садовой калиткой и убегал как угорелый. По улице Ксении он шел крадучись, вдыхая с благодарным удивлением ароматный воздух. Осень была дождливая, и вечерами чаще всего шел дождь, но это ему не мешало. Это было даже разумно — мокнуть в холодном мраке, стоя напротив света и тепла, исходящих из ее убежища. Этого требовал дух жертвенности. Он зорко высматривал Станко. Станко был драконом, стерегущим вход в заколдованную страну. Однажды Станко проскользнул мимо него. Он бежал со стороны площади, пиная ногой мяч. Он вел мяч в вечернем мраке, темный блестящий мяч, по влажному асфальту, бежал за ним трусцой, как собака, подпрыгивая и легкими ударами отпасовывая другому мальчику, а тот сразу же возвращал его назад. Они были целиком поглощены этим, как будто вели важную беседу или исполняли какой-то сложный танец. Наконец Станко вбежал в какие-то ворота, остановился, низко наклонив голову, раскорячился, широко растопырив руки, и крикнул: «Бей!» — и тут второй ударил изо всех сил, а Станко бросился на летящий мяч, схватил его, с коротким стоном прижал к груди и исчез в глубине двора.
Михал почувствовал облегчение и одновременно разочарование. Ему показалось, что Станко не справляется со своей ролью. Вместо того чтобы подстерегать его, он беззаботно играет. Обыкновенный щенок. Видимо, не понимает важности происходящего, не принимает его всерьез.
Он, Михал, жил исключительно этим. У четвертого окна направо от небольшого балкона был иной свет — розовый и мягкий, словно пар. Это, очевидно, торшер, а комната, наверно, наполнена нежными, как пух, вещами, цвет которых поглощает свет лампы. Там находится она, как птица в уютном гнезде, погруженная в свое обаяние, не зная о преданно стерегущем ее взгляде.
Он медленно ходил взад и вперед в тени забора, не отрывая взгляда от окна, следя и за другими окнами квартиры, где разыгрывалась таинственная пантомима жизни ее семьи. Он уже знал круглую лысую голову отца, и худую, двигающуюся как во сне тень матери, и растрепанный, похожий на гриву жеребенка чуб младшего брата. Они двигались по прозрачным экранам занавесок, сжимались и вытягивались на стенах, переломленные наискось, вползали на белые потолки, проделывая неожиданные движения — то медленные, то оживленные загадочным, словно весело разыгранным буйством. Они напоминали рыб в аквариуме, надолго застывающих в странной задумчивости, а потом вдруг снова начинающих плясать без видимой причины. Иногда кто-нибудь из них действовал самостоятельно. Михал с напряжением наблюдал за выразительной жестикуляцией, направленной, казалось, в пустоту, пока над рампой подоконника не поднималась отрицающая или утверждающая рука невидимого слушателя либо вырастал, как из люка на сцене, весь силуэт с каким-нибудь жестом или кивком, являвшимся ответом на неслышимые слова. Носили какие-то предметы, уплывали вглубь, снова приближались, вечно занятые какими-то дискуссиями, какой-то игрой с неизвестными правилами и целями. Случалось, что одна из занавесок была отодвинута, а иногда даже было открыто окно. Тогда изображения приобретали размеры, движения утрачивали плавность (хотя по-прежнему оставались случайными), появлялись шокирующе конкретные детали — блеск лысины, цвет лица, часть висящей в глубине картины, на которой, кажется, было изображено вспененное у темных скал море. Но все это становилось еще более загадочным, так как было неоднородным, подчиняющимся одновременно законам двух несоединимых миров.
Особые эмоции вызывали у Михала всякие отступления от вечернего ритуала, когда, например, на сцене появлялся кто-то чужой или когда представление происходило не в том окне, в котором он предполагал его увидеть, среди еще не очень хорошо освоенного воображением реквизита. Разумеется, он ждал ее. Тот факт, что она была как бы за скобками этих мистерий, что она показывалась чрезвычайно редко и всегда только на заднем плане, в каком-то сдержанном скольжении, вовсе его не удивлял. Вся эта церемония и без того касалась ее, происходила вокруг нее и в ее честь, она же должна была сохранять дистанцию, не могла опрощаться, не могла быть доступной даже для них.
Нужно было постоянно находиться настороже, потому что ничто не предвещало ее появления. Она могла показаться на мгновение в своем розовом пригашенном свете, но могла также проскользнуть и через бледно-желтую ясность гостиной, замаячить где-то в глубине, неожиданно подняться снизу, выманенная жестом материнской руки. И неизвестно было, что она тогда сделает. Отрицательно покачает головой, задумчивым движением поправит волосы, подаст что-нибудь отцу, наклонится, побежит или остановится у окна, как будто ища кого-то в темноте мимолетным рассеянным взглядом. Но что бы она ни делала, это всегда было в высшей степени захватывающим, прекрасным и полным значения. И тогда Михал задерживал дыхание и его пронизывало резкое и нежное чувство удовлетворения.
Сначала ему было этого достаточно. Он возвращался домой как одурелый. Он закрывал глаза и среди отчетливых, прочных поверхностей своего мира еще раз переживал виденное в театре теней. Оно имело над ним такую власть, что почти поглощало и лишало реальности этот прочный мир. Михалу, глаза которого неожиданно приобретали глуповато-задумчивое выражение, его собственный дом начинал казаться каким-то таинственным аквариумом, где между призраками вещей двигались и непонятно разговаривали призраки людей.
Душа Михала превратилась в странные дебри, в строго охраняемую заветную зону. Никто не мог узнать, что в нем происходит. Никто, никто на всем свете не знал ни его тайных восторгов, ни непрекращающегося восхищения.
Но Михал чувствовал, что это только ворота в какие-то еще более упоительные страны. Он должен был к ним стремиться, должен был действовать. Он знал, что только от него зависит, утратит ли он это счастье или умножит его. Пассивное созерцание было непростительным легкомыслием.
В один из вечеров, когда Ксения появилась в окне своей комнаты, он просвистел несколько первых тактов Монюшковских курантов. Ему показалось, что она вздрогнула и ближе подошла к окну. И сразу же исчезла, как будто сраженная, как будто уже вовлеченная в его заговор. Видела ли она его? Догадалась ли? На уроках танцев он никогда не упоминал о своих вечерних дежурствах. Был ли это стыд или только расчет — какой-то особенный страх перед нарушением очарования тайны, перед приданием туманным переживаниям слишком отчетливой формы, — он и сам не смог бы сказать. Ему нравилась таинственность и длительность выбранного пути. Словно ребенок, наслаждающийся новым лакомством, он боялся пресытиться, желая, чтобы все узнанное длилось бесконечно. Даже нетерпение. Даже голод.
В следующий раз он засвистел, не рассчитывая на ее появление. И вот, словно только ожидая сигнала, она уже была в окне. Отодвинула занавеску, оперлась рукой о раму и посмотрела во мрак, освещенная снизу из глубины так, что волосы ее были прошиты пушистыми нитями света.
После длительного колебания он вышел из своего укрытия. В лучах фонаря искрились мелкие пылинки дождя. Он стоял неподвижно, с лицом, поднятым к ее окну. Она тоже не двигалась. Он не мог рассмотреть ее глаз, черт ее лица. Один лишь обращенный к нему силуэт, очерченный мягким сиянием. Вдруг она повернулась и отошла, а потом ее окно погасло. Он отступил в тень забора и только теперь почувствовал влажный холод, как будто погас единственный источник тепла. Некоторое время он еще стоял в нерешительности, сгорбленный, засунув руки в карманы пальто. На сегодня это, кажется, было уже все. Вполне достаточно, чтобы долго-долго мечтать, лежа в постели.
Наконец он решил, что пора уходить. Еще один последний взгляд. Вот темное окно и остальные четыре, светлые, временно пустые, оставленные даже статистами. Но в этот самый момент из парадного появилась быстрая тихая фигурка. Красное пальтецо с темным меховым воротником, берет над светлым облачком волос. А запах улицы сразу же усилился, и дрожащее сердце Михала остановилось. Она сделала несколько решительных шагов, как бы с разбега или стремясь к точно определенной цели, а потом остановилась и огляделась. Он направился к ней, а она улыбнулась, широко открыв глаза от удивления.
— Михал?
— Куда ты идешь? — спросил он.
— …н-никуда… просто хотела немного пройтись.
Он взял ее под руку, ошеломленный, неподготовленный, не зная, как себя вести дальше. Пустая, темная улица, и они вдвоем совершенно одни, как бы принадлежа только друг другу. Они направились в сторону площади, но не дошли даже до угла. Что им делать на ярко освещенных тротуарах среди людей, взгляды которых могли только напомнить им, что они всего лишь школьники с голубыми нашивками на рукавах? Поэтому они свернули к пахнущим осенней прелью садикам, уже полностью окутанным ночною тьмой.
— Я прихожу сюда уже давно, — сказал он, когда под их ногами захрустел мокрый шлак.
— Правда? — Она легонько, словно благодаря, прижала его руку.
— Ты не знала об этом?
Она молчала, а потом тихо засмеялась.
— Знала.
Черные заборы неподвижно торчали во мраке. Капли с шорохом падали с невидимых ветвей. Он ощущал тепло ее руки. Ему хотелось сказать ей что-нибудь очень важное и приятное, что-то такое, чтобы она сразу все поняла. Но что это было, это «все»?
— Ты слышала, как я свистел? — спросил он.
— Да.
— И вышла ко мне?
— Да. Мне хотелось с кем-нибудь пройтись.
— Все равно с кем?
— Нет. С тобой.
— Ксения…
Вдруг она пискнула, отскочив в сторону. Холодная влага охватила его ступни. Он прыгнул, увлекая Ксению за собой в новую лужу.
— Какая грязь, — сказала она с упреком.
Они были вынуждены разделиться, потому что только у самого забора шла узкая полоска сухого грунта.
Он видел перед собой темные очертания ее фигуры, как будто близкой, но такой же недосягаемой, как и в окне.
— Ксения…
— Осторожно, очень скользко.
Прогулка продолжалась недолго. И когда, промокшие и озябшие, они опять стояли в подъезде ее дома, она протянула ему руку с милой улыбкой.
— Спасибо, мне было очень приятно.
Из глубины улицы до них донесся внезапный шум крикливых поющих голосов. На углу, в свете фонаря, кружились, как мошкара, гибкие силуэты.
— Возвращайся лучше через сады, — сказала Ксения. — Оттуда ты можешь выйти на улицу Костюшко.
Он несколько утрированно пожал плечами. Это можно было принять за дрожь.
— Ничего, все будет в порядке, — пробормотал он.
Сколько же их там было? Кажется, четверо. Она не стала бы смеяться над ним, если бы он согласился. Он надеялся, что она не посмотрит из своего окна. Хотя, конечно, они будут перед ней похваляться. С неприятно сжавшимся сердцем приближался он к площади. Может быть, не заметят? Осталось несколько метров забора.
— Ты!
Станко стоял, опершись спиной о забор. Наглые узкие глаза, мохнатый свитер, блестевший от мелких капелек дождя. Несколько парней на мостовой, на краю тротуара, застывшие в неестественных позах. Михал спокойно шел, не отводя взгляда от темного лица Станко.
— Эй ты! Хочешь получить по зубам?
Он был уже за углом. Здесь она уже не могла его видеть. Он услышал за спиной свист и бросился бежать.
Неужели она его презирает? Узнала, что убежал, и презирает? На следующий день он напрасно несколько раз высвистывал куранты. Она даже не подошла к окну.
И на следующий день было так же. Вот какая-то тень на стене. Нет, это ее мать. Покружила, наклоняясь над чем-то. Потом вышла, и опять ничего. Отвергнут. Какой ужасный, лишенный добра мир! Он ходил по своей комнате, садился на стул, брал в руки книги, тетради и клал назад. Все было бессмысленным, поникшим. Каждый шаг зиял тоской бессмысленности. Товарищи звали его с улицы. Он не отвечал. Значит, вот как выглядит страдание! Ему казалось, что, если бы не надежда увидеть ее в субботу на уроке, он перестал бы жить — просто из-за отсутствия смысла существования.
Он упорно продолжал убегать по вечерам, заранее зная, что идет только убедиться в своем поражении.
Его насторожил взгляд отца за ужином. У отца были карие, глубоко посаженные глаза, в которых всегда таилась незаметная усмешка — иногда одобрительная, иногда пронзительно холодная. Она означала, что самый мелкий штрих замечен им и по достоинству оценен. За ужином отец задержал на Михале свой взгляд, направленный из-под густых бровей, дольше обычного, а затаенная усмешка была как бы и приветливая, и холодная одновременно. Это могло быть началом одной из тех бесед, начинающихся сказанной суровым голосом, формулой: «Ну, Михал, давай поговорим». В этот день он, как обычно, побежал на улицу, где жила Ксения. Окно по-прежнему было пусто, и над несчастьем покинутого мира висела дополнительная угроза отцовского «поговорим». Подавленный, прокрался он на цыпочках к себе на мансарду. Внизу, за закрытыми дверями кабинета, были слышны голоса. Он остановился с бьющимся сердцем.
— Надо с этим покончить, — говорил отец. — Мы не должны делать вид, что принимаем всерьез все эти басни про собрания и вечерние визиты к товарищам.
Шорох шагов по ковру, и — наверно, в ответ на какой-то жест или тихое слово — опять отец:
— Хорошо, но есть какие-то границы терпению!
А потом мать примиряющим голосом:
— Ромек, это самые счастливые минуты в его жизни!
Он взбежал наверх. Какой позор, эти спазмы в горле! Столько чувств сразу. Такое смятение. Немного успокоившись, он вырвал из блокнота листок и написал сверху: «Ксения!» А через полчаса разорвал начатое письмо, как и все предыдущие, на мелкие кусочки.
Пришла суббота. Они с Моникой одевались так, как будто школьная форма была изысканным туалетом, требующим особой тщательности. Перед самым выходом Михал пошел в ванную в последний раз вымыть руки, которые все время казались ему недостаточно чистыми. Моника перед зеркалом поправила белый воротничок.
— Кажется, сегодня Ксения не придет, — сказала она, перехватывая в зеркале его взгляд. Он почувствовал, что бледнеет.
— Почему? — выдавил он.
— Я тебе не говорила? — удивилась она, как будто речь шла о самой безразличной вещи на свете. — Она простудилась. И со вторника не ходит в школу.
Михал никогда не предполагал, что он такое интересное существо. Как будто только сейчас он начал узнавать себя, полный любопытства, восторга и благожелательности. Этому была причиной она. Теперь ему уже не надо было простаивать под ее окнами. Когда они расставались после урока танца, она говорила ему тихо, чтобы никто не слышал: «В среду в пять» — или: «В четверг, после музыки». На уроки музыки ей приходилось ходить очень далеко — а часто, поскольку теперь он хорошо знал расписание ее занятий, происходили еще и другие «случайные» встречи.
Во время прогулок он создавал себя в соответствии с потребностями ее чувств и воображения. Михал смутно понимал, что сейчас он может предложить немного, поэтому он старался понравиться ей своим будущим. Он не лгал. Он мечтал вслух. Из этих его монологов вырастала фигура странная и таинственная — не то безумный рыцарь, не то бродяга, не то авантюрист, не то странствующий аскет.
— Не знаю, найду ли я женщину, которая захотела бы разделить мою судьбу, — говорил Михал. — Она должна будет отказаться от удобств, денег и родины. Легкую жизнь я не смогу ей обещать. Я знаю это точно: все что угодно, только не легкую жизнь.
Он презрительно надувал губы, почти с отвращением произнося «легкую жизнь», а Ксения широко открывала голубые глаза и с удивлением смотрела на него. Это выглядело так, как будто он уже вернулся к ней, опаленный ветрами морей и пустынь, полный мудрости далеких стран. И он становился чужим самому себе, источающим обаяние загадочности, лишенным скуки обыденности.
Ее имя было теперь как магический пароль, открывающий не только мир ее чар, но и клад неизвестных ему собственных тайн.
Ксения, КСЕНИЯ, Хеша — страницы его тетрадей были заполнены бесконечными пробами начертания этого слова. Он даже вырезал украдкой ее инициалы на парте. Эти несколько букв заключали в себе зародыш такого волнения, что писание их стало чем-то вроде страсти.
Он пробовал также рисовать ее. Это было нелегко, потому что выражение ее лица складывалось из постоянно меняющихся отблесков, мерцаний и теней, словно отбрасываемых какими-то нежными, проплывающими по небу облаками. Неуловимый прищур глаз, вздрагивание губ, вскидывание бровей — из этого возникало все ее обаяние, которое не могли передать ни овал пухлых, довольно широких щек, ни линия короткого и совсем неправильного носа, ни округлость подбородка. Михал занялся «кошачьей» улыбкой Ксении. Целые страницы он покрывал набросками сжатых губ со слегка приподнятыми уголками. Этими упражнениями он занимался преимущественно в школе, делая вид, что внимательно записывает урок.
Скучный голос учителя непонятно жужжал, вопросы, как снаряды на поле боя, падали то ближе, то дальше. Михал даже не поднимал головы, потому что как раз в это время он схватил в изогнутой линии сходство, и эта ускользающая улыбка была здесь, здесь, парила в воздухе. Любое неосторожное движение, любая невнимательность могли ее спугнуть. К едва намеченным губам он осторожно дорисовал лицо. Это требовало огромной сосредоточенности. Он ведь не видел ее. Он только чувствовал ее в себе, как мелодию. Карандаш дрожал у него в руках, легко вырисовывая брови, горизонтальные эллипсы глаз. Но как передать потрясающую нежность щек? Как обозначить границу волос и света? Ему казалось, что он на правильном пути и что возникающий рисунок содержит в себе отблеск жизни.
Это случилось на уроке немецкого языка. Низенький учитель пан Кноп сухо стучал высокими каблуками — от окна к двери, от двери к окну — и скрипел, упиваясь собственной иронией, злобным презрением в адрес того, кто не мог ответить на вопрос. Михал с вдохновением созерцал свое произведение. Из пышных заглавных букв и различных вариантов начертания имени «Ксения» вырисовывалась девическая головка, еще не законченная и, может быть, не очень похожая, но полная обаяния, именно ее неуловимого обаяния. Подумав, он сделал на шее еще два вертикальных штриха. И хотя это был схематичный набросок, Михала охватило нежное беспокойство, так как он увидел гладкую и тонкую округлость, а губы его задрожали от желания прикоснуться к этим теплым чертам. Он почувствовал удивительную слабость, от которой закрыл глаза. В этот момент сосед по парте сильно толкнул его локтем. Он услышал свою фамилию — ее произнесли враждебным тоном, с каким-то шипением, свидетельствующим о том, что это делается не впервые.
Он вскочил, пряча рисунок под открытую книгу. Пан Кноп внимательно всматривался в него бесцветными глазками. При этом он медленно раскачивался, с носков на пятки, посапывал носом и слегка шевелил маленькими ладонями, большие пальцы которых были заложены за вырезы жилета. У него было сморщенное личико старого мопса, на которого надели очки, его тонкая шейка свободно вылезала из старомодного воротника с закругленными уголками, и неожиданно круглый, вздувшийся, как шар, торчал живот.
— Na, ja, wir träumen, — говорил он с наигранным добродушием. — Wir sind ein Schöngeist, ein Wolkenschieber [4].
Он ожидал одобрительного смеха, которым несколько верных подхалимов обычно приветствовали ею остроумие.
Михал отчаянно напрягал слух. «Erlkönig» [5], — уловил он среди разнообразных шорохов класса.
— Wer reitet so spät durch Nacht und Wind? [6] — начал он.
— Выйди из-за парты, — прервал его учитель.
Маленькими шажками, не торопясь подошел он к Михалу, наклонив голову набок, зорко поблескивая очками. Михал паническим движением засунул руку под книжку. Он был готов на все. Он готов был драться с учителем.
Маленькая, покрытая коричневыми пятнами ручка опустилась на парту с неожиданной ловкостью.
— Halt, mein Kerl [7].
И вдруг Михал онемел от удивления. Листка с рисунком под книжкой не было.
— Что ты там делал?
— Ничего, пан учитель.
Кто-то засмеялся. По задним партам прошла волна веселого шепота. Он не сразу понял, что случилось. Но когда наконец обманутый учитель отошел и Михал сел на место, за его спиной послышался издевательский вздох и с отвратительной дрожью на все лады произносимое: «Ах, Ксения!»
Спазм ярости сжал ему челюсти. Он сидел сгорбившись, ничего не чувствуя, кроме растущей в нем ненависти. Это был последний урок. И едва только звонок возвестил его конец, он вдруг повернулся с силой внезапно освободившейся пружины.
— Отдай! — зарычал он в смеющуюся рожу Пинделы.
Тот весело ощерил неровные желтые зубы.
— Что?
Кулак Михала был быстрее, чем решение. Его удар был сильным. Со всех сторон раздался радостный рев. Вцепившись друг в друга, они упали на пол в тесном проходе, стукаясь головами о парты. А сверху обрушился ливень подзадоривающих криков:
— В морду!
— Дай ему! Дай ему!
Кто-то пискливо пел:
— Ксения! Ксения!
Их придавили чьи-то мечущиеся тела. Михал вскочил. В воздухе мелькали набитые книгами портфели. Он подлетел к плечистому, неистово размахивающему кулаками Гондеку. Костистое колено угодило Михалу в живот. У него остановилось дыхание и он упал под кафедру. Раздался всеобщий хохот. Весь класс гоготал, ржал, выл в экстазе веселья. Почему? Все смотрели на доску. На ней висел измятый грязный листок. К головке Ксении кто-то чернилами пририсовал неуклюжее туловище. Он видел это лишь одно мгновение. Насмешливая толпа преградила ему путь. Но он увидел все. Тончайшая улыбка из облачков, из лучей, улыбка, предназначенная только для него, была обесчещена, затоптана в грязь. Большие, обвислые груди с черными кляксами сосков, по-жабьи раскоряченные ляжки и то таинственное место девичьего тела, которое он со страхом приказывал своему воображению обходить, было намалевано схематично, непристойно, грубо, упрощенно, как на рисунках, нацарапанных на стенах школьных уборных.
— Ксения! Ксения! — кричали они. — Вот так Ксения!
Он отступил к стене, схватил прислоненную к ней тяжелую палку, служащую обычно указкой. О, как кстати эта твердая гладкость дерева в руке! Он страстно хотел причинять боль.
— Хамы! Хамы! — кричал он, метя в увертывающиеся головы и ударял с такой силой, на какую только был способен, не зная, куда попадет. Рев усилился, теперь уже полный ярости и страха. Портфели падали с грохотом, как тяжелые снаряды. Звякнула разбитая чернильница.
Кто-то сзади стал выкручивать ему руки.
— Михал, успокойся! Михал…
Он пытался вырваться, но Збышек был сильнее. Прямо перед ним Юрек дрался с Пинделой, губы и подбородок которого были в крови.
— Ребята, хватит… — сопел Збышек.
Вдруг ни с того, ни с сего их охватила усталость. Отовсюду слышались успокаивающие голоса. Маленький Людвиг, запыхавшийся и взлохмаченный, подошел к Михалу, которого все еще держал Збышек, и протянул руку со скомканными обрывками бумаги.
Класс опустел. Мальчишки с обычным шумом выбежали в коридор. Михал, не разворачивая листка, разорвал его над корзинкой на мелкие кусочки. Гондек добродушно похлопал его по плечу.
— Поди умойся, парень.
В умывальной Пиндела прикладывал мокрый платок к рассеченной губе.
— Что ты ко мне полез? — сказал он. — Это Майхерский у тебя взял, а не я.
— Свиньи вы, — ответил Михал. Но в нем уже не было злости.
Его провожали Юрек и Збышек. С наслаждением они вспоминали подробности боя.
— Ну, брат, ты ему и дал!
— Майхер замахнулся на тебя атласом, а я его как тресну! Он так и рухнул.
Михал сначала молчал, но вскоре и он заговорил о перипетиях баталии, как будто причиной ее была глупость, о которой не стоило вспоминать. Впервые за долгое время он до самого вечера почти не думал о Ксении.
Но когда Михал остался один на своей мансарде, он почувствовал огромную внутреннюю усталость и понял, что все время отчаянным, хотя и неосознанным усилием избегал мысли о ней. Не хотел вспоминать ее имени, ее лица, потому что знал, что оно явится исковерканным, опошленным. И теперь, в одиночестве, ему не хватило сил. В наушниках бренчали мелодии, полные воспоминаний. Мелодии уроков танца. Но от них уже не веяло приятным, призрачным волнением. От них шел резкий болезненный жар, неприятный и вместе с тем чарующий. Каждый нерв, каждый мускул был напряжен, словно по ним проходил ток жестокой и сладкой муки.
Крепко сомкнув веки, Михал, как в горячке, ворочался в постели, полный презрения и ненависти к себе. Он ничего не мог с этим поделать. В темноте роились грубые, непристойные картины. Он бросался к Ксении, насильно обнажал ее, обращался с ней, как с вещью, как с отданным на растерзание врагом. А его пересохший рот с трудом хватал воздух мира, свежесть, туманность и аромат которого были превращены в горячий пепел.
Теперь об этом знали все. Явность требовала совершенно иного поведения. Гордо поднятая голова, дерзкий взгляд. «Пусть только попробуют что-нибудь сказать!» Это было мучительно, но не лишено очарования. «Я боролся за нее. И каждую минуту готов за нее бороться». Только в присутствии Ксении Михала охватывала робость — иная, чем раньше, как будто он был в чем-то перед ней виноват. Разговаривая или танцуя с ней, он с большим трудом преодолевал свое смущение, которое душило слова, сковывало движения.
— Ты изменился, Михал, — сказала она ему как-то.
— Нет… Почему?
— Ты теперь такой странный.
Он видел в ее глазах что-то, чего никогда до этого не замечал. Заботу, беспокойство, почти страх. До сих пор он знал только ее улыбку. Возможно ли это? Ему казалось, что в их отношениях заинтересован только он. Что она только так, для развлечения позволяет ему себя обожать, но в любой момент может отвернуться от него без сожаления и с такой же улыбкой будет дарить свое внимание Станко, Юреку, Збышеку — кому угодно.
— Разве… — Ксения опустила голову. Они шли по вечерней улице, он провожал ее с урока музыки и нес под мышкой ее ноты. — …разве ты разлюбил меня?
Они прошли несколько шагов в молчании, пока он смог ответить.
— Я люблю тебя все больше. Люблю так, что даже боюсь этого.
Наступило время карнавала. Для старших классов устраивались вечера — с настоящим оркестром, с буфетом и катильоном. Кроме того, собирались и на домашних вечеринках с патефоном или с участием бренчащих на пианино теток. Далеким казалось время первых танцевальных уроков, неуклюжего шарканья подошвами по паркету, с глазами, уставленными на носки туфель. Теперь танец стал стихией, которая преображала мир. Ритмы были послушны им, недавним молокососам, слышавшим всегда одну и ту же фразу: «Когда вырастешь». Они были послушны ритмам, в которых угадывали освобождение. А упоение недавно достигнутым совершенством отодвигало в сторону все, что не было связано с танцами.
В большинстве домов взрослые гостеприимно принимали их. В гостиной со скатанным ковром, с мебелью, отодвинутой к стене, они пользовались правом завоевателей, как будто это был бивак победоносной танцевальной армии. Если же какая-нибудь заботливая мамаша хотела «ассистировать», они относились к ней с великодушной, немного преувеличенной вежливостью, иногда приглашая на вальс, шутливо делая вид, что не замечают ее принадлежности к побежденному племени. Отцы, вероятно более гордые и менее склонные к капитуляции, вообще избегали показываться на вечеринках.
Жесты примирения с одной и другой стороны выглядели искусственно, потому что никто не говорил о конфликте. Никто, может быть, о нем и не думал. То, что происходило, носило характер явления природы. Но Михал не задумывался над этим. Просто определенные привязанности и интересы утратили для него значение. Просто знакомый ему мир, мир изведанных чувств, перестал казаться ему интересным. Это приводило в повседневной жизни — той, которая продолжалась между танцевальными встречами, — ко многим тревожным ситуациям.
— Здесь кое-что для тебя… — Отец, сидящий глубоко в кресле, отодвинул газету и, наклонив голову, наблюдал из-за очков за сыном быстрыми карими глазами.
Еще не зная, в чем дело, Михал чувствовал рождающееся в нем сопротивление. Этого выжидания в отцовском взгляде, этой его надежды попасть на этот раз в чувствительное место было вполне достаточно, чтобы вызвать замешательство.
— …Доклад о культуре народа майя с диапозитивами.
— Правда?!
И вот щеки Михала запылали, так фальшиво прозвучал этот возглас. Ведь он интересовался культурой этого народа. Ведь отец хотел сделать ему приятное.
Почему вдруг так поблекли руины Юкатана?
— Ну, что? Может быть, пойдем вместе?
— Очень хорошо. — (Но нет, он не смог притворяться перед самим собой. У него не было никакого желания.) — Когда это будет?
Минутная надежда, когда лицо отца скрылось за газетой.
— В четверг в пять.
— Как жалко! В четверг мы собираемся потанцевать у Терезы.
— О да, это действительно серьезная причина.
Михал выскользнул из комнаты. Он был обижен на отца за свой стыд и за насмешку, таящуюся в его снисходительной улыбке. Моника была проще в своих реакциях. Поэтому между ней и матерью часто вспыхивали бурные сцены. Причины были преимущественно пустяковые, но обе стороны быстро теряли равновесие, в глубине души зная, что речь идет совсем о другом. А начиналось все это с какой-нибудь чепухи — та или иная прическа или воротничок, теплые рейтузы или простые толстые чулки.
— Потому что ты меня не понимаешь, не понимаешь! — кричала Моника.
— Не ори. Мне тоже когда-то было столько, сколько тебе.
— Да, но это было в девятнадцатом веке!
На лице матери появлялись красные пятна.
— Хорошо, делай как хочешь. Я не желаю выслушивать твои дерзости. Когда-нибудь, когда меня уже не будет, ты вспомнишь эти глупые скандалы и тебе будет стыдно.
Моника разражалась рыданиями.
— Ну что ты опять воешь?
— Потому что, мамуся, ты так трагично…
«Трагично» — это было очень широкое понятие. Оно означало: «серо», «слезливо», «скучно», «серьезно» и попросту «старомодно». В нем была выражена вся противоположность того упругого, веселого и полного соблазнов мира, в который вводили их ритмы барабанов, гнусавые завывания саксофона, соблазнительно вздрагивающие ноги. Не успевал улетучиться аромат одной вечеринки, как начинало нарастать напряжение нового ожидания. У Терезы, у Збышека, у Ксении…
Из-за белых дверей Ксениной квартиры уже доносились голоса ранних гостей, сливающиеся с неясным хрипением патефона. Когда им открыли, там гудело, как в улье. Все выбежали их встречать. Ксения была в розовом платье, смеющаяся и грациозная. Михал захлебнулся запахом — тем удивительным запахом, который здесь был настолько сильный, что почти раздражал его. Мать Ксении посмотрела на него внимательно, когда он коснулся губами ее холодной, костлявой руки. Она была высокая и худая, с серым лицом и такими же бесцветными, словно увядшими, волосами. В ней было что-то тревожащее, что-то чего он хотел бы не видеть. Но напрасно он пытался отогнать от себя это впечатление. Слишком велико было сходство с дочерью. Это подобие Ксении, лишенное ее свежести, красок, улыбки (подлинное ли?), на какое-то мгновение испугало его. К счастью, серая фигура сразу же исчезла, но, переступая порог завешанных портьерами дверей, еще раз остановилась и, вытянув вперед руки, сделала два сухих хлопка.
— Проходите, проходите! — нетерпеливо приглашали их, весело подталкивая. — Проходите, есть новые пластинки.
Михал все видел отчетливо. Каждую мелочь. Даже желтую жестяную банку с «Флитом» на низкой полочке с калошами в углу передней. Теперь на эту столько раз виденную таинственную сцену он входил со стороны кулис. Вот эта картина в золоченой раме. Ему была известна только ее правая половина. Скользкие темные скалы, погруженные в бело-зеленую пену. Поодаль мрачный замок над обрывом — да, он мысленно дорисовывал его, и над островерхими башнями, на фоне дико изорванных туч, черные вороны, уносимые ветром, как клочья сожженной бумаги. Но под этим грозным пейзажем стоял огромный уютный диван с кожаными подушками, на котором уже удобно расположились девочки. Квадратные стулья с выпуклыми сиденьями были пододвинуты к дивану, и только один остался на своем обычном месте, в углу, под окном, возле высокого торшера. Это отсюда неожиданно появлялись фигуры. Откуда он знал, что стол, сдвинутый сейчас к книжному шкафу и заставленный подносами с бутербродами, имеет овальную форму? Видимо, его форму вычертили движущиеся по комнате тени. И вот теперь он сам был одним из существ, оказывающих знаки внимания Светловолосой. Он мог бы себя увидеть оттуда, из-под забора, увидеть, как он раскланивается, как ходит, как наклоняется над каким-то скрытым подоконником предметом, который оказался патефоном с деревянными выпуклыми дверцами. Мог бы увидеть себя танцующим с ней — здесь, среди стен и предметов, наэлектризованных тоской стольких вечеров.
В продолжение всего этого первого визита к Ксении он ощущал эту странную раздвоенность. Может быть, он даже немного позировал перед самим собой, придавал своим движениям определенную уверенность и четкость, старательно акцентировал ритм, выдвигая вперед челюсть, подчеркивал свою мужественность. Он знал, что здесь, возле окна, он виден по пояс, а чуть поодаль, возле дивана, показывает «своему» взору только плечи и голову. У него даже появлялось желание сказать ей: «Знаешь, я там стою», — но в конце концов он решил промолчать. Ему казалось (и в этом была дрожь тайного волнения), что таким образом он увеличивает своеобразную коллекцию удивительных мыслей, чувств и признаний, которыми когда-нибудь одарит ее, в решающий момент, в момент, который увенчает их… любовь (да, он мысленно употреблял иногда это слово) высшим счастьем и славой. Как и когда это произойдет, этого он четко себе не представлял. Но он мечтал о чем-то вроде самосожжения. О какой-то полной передаче себя в ее руки, а вместе с тем и о том, чтобы окончательно овладеть ее отчужденностью. Он не мог этого объяснить. Он лишь испытывал блаженство оттого, что преодолевал какое-то табу, — преодолевал стыд, и вошел в такой мир, где будут только они вдвоем, будут принадлежать друг другу и только друг от друга зависеть. Тогда все станет возможным. И этот случай с рисунком и жгучие мысли перед сном — все будет принято и понято и станет прекрасным и общим. Но этот порог, эта граница были вместе с тем и пределом желаний. Дальше Михал не заходил. А поскольку время не играло еще для него большой роли, он утешал себя уверенностью (не лишенной трепета тревоги), что мечта сбудется и ничто этому не помешает, как ничто не может помешать падению спелого яблока с ветки. Поэтому-то ожидаемая Великая Минута была не столько целью его стремлений, сколько украшением каждого его переживания — чем-то, что придавало действительности глубокий, переполненный чувством смысл.
На первой же вечеринке у Ксении установился обычай, ставший потом традицией, что на последний танец «дамы» приглашают «кавалеров». Нескрываемый смысл этой идеи — желание выявить взаимные симпатии — имел в себе предвкушение того открытия, перспектива которого так волновала сердце Михала. Оттого-то, сидя на кожаном диване, который по этому случаю девочки уступили мальчикам, он с трудом сдерживал трепет. Он громко шутил с товарищами, как и они, строил клоунские рожи, но ему казалось, что через минуту он взлетит на воздух или куда-то провалится, бессильно кружась, не в силах больше переносить это напряжение. Между тем «дамы» не торопились. Собравшись вокруг кресла под лампой, они тихо разговаривали и смеялись, поминутно бросая взгляды на покинутых партнеров, чтобы насладиться видом их нарастающего нетерпения.
Умею целовать, как Танголита…
— доносился страстный женский голос из патефона. В мелодии была сладкая истома, от которой сжималось горло. И вот, когда пластинка уже наполовину была проиграна, Ксения внезапно повернулась, по диагонали пересекла комнату и, остановившись перед Михалом, раскрасневшаяся и улыбающаяся, очаровательно сделала книксен, придерживая кончиками пальцев подол юбочки.
Этот девичий поклон навсегда слился с этой мелодией. Он стал неотделим от нее.
Сегодня губы ждут тебя для ласки…
Именно здесь, когда альт певицы становился бархатным, переходил почти в ласковый шепот, волнение достигало потрясающей силы, и Михал заново испытывал состояние восторга.
У каждой вечеринки было свое настроение. Одни были дикие, полные буйного веселья, другие лирические, приглушенные и печальные. Но «Танголита» проходила через все, и для него очарование карнавала заключалось в этой песенке.
Квартира Ксении, так же как и она сама, казалось, имела неисчерпаемые ресурсы таинственной непостижимости. Сколько бы он ни приходил сюда, всякий его визит поражал его такими же недосказанными, такими же поэтическими впечатлениями, как и созерцание театра теней в окнах. И он нисколько не удивлялся тому, что каждая обычная на вид вещь содержала в себе что-то удивительное. Вот хотя бы заурядная лысина Ксениного отца, который преимущественно скрывался где-то в глубине или неуклюже проходил среди гостей через переднюю, надевал пальто и направлялся к выходу именно тогда, когда они приходили. На это нельзя было не обратить внимания и сразу поверить в то, что солидность этого отяжелевшего человека была связана интимными узами с обаянием и легкостью пушинки. Или, например, моль — причина неожиданных хлопков Ксюшиной матери… Она попадала в полосу приглушенного света торшера, напоминая порхающие золотые опилки. Оказывалось, что и моль может быть восхитительной.
Дверь гостиной, в которой танцевали, была открыта в темный кабинет. Массивная мебель этой комнаты пахла застоявшимся табачным дымом. В кабинете можно было спрятаться во время танцев и смотреть из мрака на пропитанную теплым светом сцену, наполненную ритмичными движениями, музыкой, шорохом шагов, блеском многозначительных взглядов и улыбок. Иногда Михал ускользал таким образом, не в силах противиться искушению посмотреть на свое счастье с расстояния, которого было вполне достаточно, чтобы придать его чувствам легкую окраску грусти.
Как-то, желая усилить чувство одиночества, он обошел кресло, за которым обычно прятался, и на цыпочках подкрался к следующей двери. Она была открыта, а за ней зияла тьма, еще более густая, не разжиженная, как в кабинете, отблеском гостиной. С минуту он стоял на пороге, жадно втягивая воздух. Это был ее запах, опять такой же сильный, и словно бы затаивший живое тепло. Понемногу глаза привыкали к темноте. Сквозь задернутое прозрачной занавеской окно проникал бледный свет уличного фонаря. Да, это было четвертое окно, если считать от балкона гостиной. Он осторожно вошел, сдерживая дыхание. Справа, поперек комнаты, кровать. Он почувствовал под рукой упругий шелк покрывала. Он обошел ее, заслонив на мгновение мерцание зеркала на туалетном столике, где-то в глубине, и стал у окна. Осторожно отодвинул занавеску. Вокруг фонаря плавно кружились хлопья снега. Они были мокрые и таяли на черной мостовой, а ветви над забором были похожи на белые извилистые прожилки. Его охватила тихая тоска — неведомо почему. И неизвестно отчего какая-то удивительно приятная. Он ни о чем не думал, но ему казалось, что вот сейчас он настоящий, лишенный всякого позерства, к которому принуждает чужой взгляд. Невольно он засмотрелся на пустую улицу, застывшую в молчании и вместе с тем как будто бы плывущую куда-то из-за беспрерывно падающего снега, он даже перестал ее видеть и удивился, когда на другой стороне улицы из темноты появилась небольшая тень — робкий заблудившийся силуэт мальчика в школьной шинели. Его удивило не само движение, такое странное здесь, а впечатление, что вот сейчас принимает живые черты образ, которого он подсознательно ждал. Ему были очень знакомы эти полные сомнений шаги то в одну, то в другую сторону и эти сгорбленные плечи, выражающие и отчаяние и упорство. «Сейчас он посмотрит», — подумал он, а мальчик остановился возле освещенного круга и поднял лицо к окнам гостиной. Это было лицо Станко, но приятное и беззащитное, совершенно Михалу неизвестное. Все это продолжалось одну минуту. Потом Станко опустил голову и ушел в темноту.
Михал задернул гардину. Взволнованный, отошел он от окна и сел на пол возле кровати, прикоснулся щекой к мягкому покрывалу. В темноте он улыбался с нежностью, которая относилась и к Ксении, и к Станко, и к нему самому, и ко всему наполненному тоской миру. Он почти забыл, где находится, и пришел в себя только тогда, когда послышались шаги по ковру кабинета. Кто-то вошел туда и остановился, словно в ожидании. Сердце Михала учащенно забилось. После долгой паузы голос Ксении тихо позвал его по имени:
— Михал? — И опять через несколько секунд: — Михал, ты здесь?
Он не ответил. Она ушла, и вскоре из гостиной поплыла мелодия «Танголиты».
Михал ждал эту весну, как никакую другую в своей жизни. Она должна была принести ему необыкновенные дары. Она должна была быть полна смысла. Не только предчувствий, не только неясных мечтаний и грусти. Ее бодрость, терпкая и мягкая, должна была украсить вполне определенные чувства, а также, как ему казалось, вызвать их полный расцвет.
Он напряженно ждал, нетерпеливо и зорко наблюдая за каждым признаком приближения этой благословенной поры. Иногда он заходил в парк. Санная колея превратилась в грязный ручей. Черный от сажи снег покрывал газоны и клумбы ноздреватой жидкой кашицей. Посыпанные дробленым кирпичом аллеи были затоплены водой и напоминали размякших мертвых змей. Кусты ощетинились отталкивающей путаницей колючих веток, а деревья с сухими узловатыми ветвями напоминали обуглившиеся кораллы.
Зима утратила силу. Это была ее смерть. Разложение. Но ничего нового еще не начиналось. Из-под истлевшего покрова торчали только клочья прошлогодней травы и пласты сгнивших листьев. Воздух был пресным, безвкусным. Михал забредал в конец парка, до зарослей на пригорке. Здесь кончался город. Из огромной, раскинувшейся до дальних лесов чащи кое-где торчали копры шахт, окруженные беспорядочно разбросанными красными и серыми постройками. Было видно, как на вершинах копров медленно вращаются спицы колес. Горизонт здесь был широкий, залитый ветреным, меняющим краски небом. Оттуда должны были прийти первые запахи и звуки весны. А сейчас только быстрое шипение автомобильных покрышек по мокрому асфальту таило в себе что-то от радости новой жизни. В городе свирепствовали ангина и грипп. Все разладилось, в последнюю минуту отменялись встречи и вечера. Жили ожиданием. Но опять появлялась сырая мгла, а ведь совсем уж казалось, что вот наконец-то началось, потому что накануне вода бойко бурлила по канавам, а небо под вечер затянула прозрачная улыбающаяся зелень. По временам налетал теплый ветерок. Из школы возвращались в расстегнутых пальто, шарфы перекочевывали в карманы. А потом кашель и холодный озноб.
Ксения разболелась. Не выходила из дому. На этот раз она дала знать ему через Монику.
— Ах, и еще, Михал, знаешь, Данка должна была принести ее альбом, чтобы ты написал что-нибудь, но забыла его дома.
Еще одно ожидание. Эта растяпа Данка куда-то засунула альбом. Каждый день обманывала. «Ну, завтра обязательно». И опять забывала.
Михала распирали слова и ритмы. В своем воображении он видел ровную колонку стихотворения, выписанного черной тушью посреди белого блестящего листа. Две или три короткие строфы. Но это должен был быть экстракт целого моря мыслей и чувств. Это море раскачивало его во все стороны, каждый раз к новым горизонтам. Тема с неясными границами. Неизвестно, с какой стороны начинать. Единственно важными и постоянными являются вещи самые мимолетные. Он думал об улыбке Ксении, но иначе, чем раньше, — не как о деле исключительно личном, а как о явлении, как о какой-то таинственной силе, правящей миром.
Из книжного шкафа отца он вытащил толстые тома «Propyläen Kunstgeschichte» [8] и сосредоточенно перелистывал их на своем чердаке. Он искал подтверждения, твердо уверенный, что найдет его, потому что ни за что не отступил бы от своего замысла. Бумажными полосками он заложил некоторые иллюстрации и постоянно к ним возвращался. Каменная апсара из Кхаджурахо [9], кокетливо изогнутая в тонкой талии, вырастающая, словно стебелек, из округлых бедер, с игриво наклоненной головой, с улыбкой, обозначенной только легким дрожанием губ, как бы невольной, которую невозможно скрыть от избытка очарования, наполнявшего девичью фигуру. Отбитый кончик носа и отсутствие правой руки, от которой сохранилась лишь ладонь, прижатая к груди, не то молитвенно, не то игриво, нисколько не умаляли ее очарования. Она была настоящая — нежная и легкомысленная, все так же достойная любви, как и века назад.
И вторая, из Тра-Кье [10], обнаженная, пляшущая в высокой митре, вся в коралловых ожерельях, украшающих шею и плечи, талию и руки. Колеблемая танцем, охватившим ее тело, как беспокойное пламя, с плавно развевающимися гибкими руками, она в печальном экстазе смотрела куда-то в пространство (а скорее всего, в свое наполненное ритмом чрево), при этом на ее по-детски пухлых губах проступала, словно всплывающая из сна, улыбка самозабвения.
И еще темные лица женщин с фресок Аджанты [11], освещенные блеском продолговатых глаз, склоненные в таинственной задумчивости над розовыми цветами лотоса, улыбающиеся так нежно, как будто они робели перед бесценной хрупкостью собственного обаяния.
Все это было волнующим доказательством неистребимости и вечно длящегося очарования жизни, беспрерывного триумфа самых тонких переживаний. Все это вело прямо к Ксении. Он хотел ей сказать об этом.
Если б только найти слова легкие, а вместе с тем выразительные и меткие, как линии и формы этих рисунков! Михал мучился. Ему казалось, что он стоит перед чудесной, подожженной блеском снегов и утренней зари горою, из которой должен вырезать маленький брелочек.
В школе, на улице, в кровати перед сном он часами перебирал фрагменты четверостиший без начала и конца, упивался звучанием слов. Ему казалось, что он находит в образах нужный ему смысл, но через некоторое время фразы переставали жить, становились мертвенно-тяжелыми и наконец начинали докучать и вызывать отвращение, как жилистые, слишком долго пережевываемые куски.
Дуб рухнет, камень сгинет,
Руины плющ обнимет…
Да. Все пройдет, рассыплется с ним вместе, а непонятное благословение, заключенное в легком изгибе губ и прищуре глаз, по-прежнему останется радостью мира.
И над пустыней моря
Улыбки твои, как зори,
Там-там-там, трам-там, та-рам-там.
Ах, нет, нет! Внезапно его охватывал жгучий стыд. Это совсем как эти певцы, выступающие по радио, навязшие в зубах со своей любовью, соловьями и луной. Что бы я дал за то, чтобы быть настоящим поэтом! Он пробовал иначе, его охватывали сомнения, и он опять рассматривал каменных танцовщиц из «Propyläen Kunstgeschichte».
Но однажды, вернувшись из школы, он нашел на своем столе продолговатый серый альбом в переплете, великолепно имитирующем кожу. Даже если бы он не знал, что это такое, то сразу бы догадался по аромату. Видимо, Моника вернулась раньше и подбросила альбом. Он не открыл его. Лишь слегка погладил пальцами край обложки. И не только потому, что не был готов. К этому примешивался какой-то непонятный страх. Его разбирало любопытство, но он, пожалуй, предпочел бы, чтобы вообще не было этого альбома — так похожего на альбомы других учениц, в которые он всегда писал с чувством смущения. А еще (имело ли это какое-нибудь значение или только так ему казалось?) был один из первых по-настоящему весенних дней, и чириканье воробьев, резкое, вопрошающее, полное радостного возбуждения, врывалось в комнату сквозь открытое окно вместе с пахнущим влажной землей тепло-холодным дуновением ветерка.
В такой день свежесть и новизна должны предстать во всей своей упоительной прелести.
— Она просила, чтобы ты скорее вернул, — сказала Моника за обедом.
Сев за уроки, Михал еще некоторое время колебался, потом все же отложил книги в сторону и наконец решился открыть серый альбом. На первой странице был изображен голубой занавес, свисающий сверху тяжелой волной. Внизу он был перехвачен красным шнуром и ниспадал до края страницы прямыми узкими фалдами. У самого низа, как букет, брошенный на сцену, лежала охапка нежных розочек. В этом театральном обрамлении посредине чернели аккуратные четыре строчки, наклонно выведенные взрослой и определенно женской рукой, что подтверждала подпись «Мама» внизу, сразу бросающаяся в глаза. Стихотворение звучало так:
Загадок вечности не разумеем — ни ты, ни я.
Прочесть письмен неясных не умеем — ни ты, ни я.
Мы спорим перед некою завесой. Но час пробьет,
Падет завеса, и не уцелеем — ни ты, ни я [12].
И еще в кавычках, мелко: «Омар Хайям».
Михал несколько раз прочитал четверостишие, удивляясь раздражению, которое овладевало им незаметно, но в то же время настойчиво. Четверостишие ему нравилось и вместе с тем как-то смущало и сердило одновременно. Этого объяснить себе он не мог.
Если бы кто-то другой написал эти слова… Так нет же! Мать присваивала себе таинственность, располагалась в ней вместе с Ксенией, враждебным и коварным приемом лишала ее самостоятельности даже во внетелесном измерении и захватническим «я» и «ты» заранее исключала всякую возможность общения с ней в области отвлеченных понятий и наблюдений. Михал чувствовал себя обманутым, лишенным всякой надежды.
Раздраженный, перелистал он весь альбом. На последней странице обнаружил небрежно нарисованного чернилами Микки Мауса и усеянную кляксами (ему казалось, что он слышит скрип поломанного пера) сентенцию:
Пишу тебе на последней странице, чтобы подольше здесь сохраниться.
Он с презрительной улыбкой пожал плечами. Ну, этот хоть не опасен. Но между прочим, мог бы немного и подумать.
Остальные страницы он просматривал мельком. Везде цветочки, птички, сердечки.
Вверху бутоны,
внизу листочки,
мы любим друг друга,
как ангелочки.
Два сердца сплетенных, ключ в море брошен.
Никто нас не разлучит, лишь ты, о боже.
И еще более ужасное в неуклюжей претензии на остроту, какое-то:
Тилим-бом, тилим-бом,
Я пишу тебе в альбом!
Или еще глупо-назидательно:
Имей сердце и смотри в сердце.
Имена знакомых девочек вызывали в его воображении лица, лукавые, задумчивые, будто бы таящие в себе какую-то загадку, очаровывающие во время танца затуманенным взором. И эти лица казались ему теперь подозрительными, как маски.
«Это не она, — повторял он себе, — ведь это не ее вина».
По мере того как он рассматривал альбом, все труднее становилось отделить ее от этой среды. Михал ощущал на своих щеках палящее дыхание стыда. Он остановился на ярком рисунке, похожем на афишу любительского спектакля. Это были красные полукруга заходящего, а может быть восходящего, солнца в короне оранжевых и желтых лучей. Посредине солнечного диска была старательно нарисована тушью харцерская лилия, а над лучами полукругом были расположены толстые буквы: «БУДЬ НАЧЕКУ!» Под чертой, изображающей горизонт: «Мировой Ксеньке — Старый Верблюд (подружка Валя)».
Как ошпаренный, отдернул он руку и со злостью захлопнул альбом. До него донеслось беззаботное чириканье воробьев, которое тоже вдруг так рассердило его, что он закрыл окно.
— Бессовестная! — сказал он громко.
Если бы это можно было выбросить из памяти. «Ксенька!» «Мировая Ксенька!» Он знал эту вожатую дружины, обожаемую Моникой и ее подругами за огромные ноги, за бюст, трясущийся при каждом порывисто-энергичном движении под курткой мужского покроя, и лошадиные зубы, постоянно оскаленные в доброй дежурной улыбке. Вся его обида сосредоточилась на ней и приобрела силу ненависти.
Что-то случилось с его воображением. Сколько он ни пытался вернуться к замыслу своего стихотворения, в нем все время звучала отвратительная, издевательская шутка. И каждая рифма, которая приходила в голову, казалась похожей на бредни из альбома.
Моника все время спрашивала, готово ли.
— Ксения просит, чтобы ты вернул. Ей очень интересно.
Это становилось похожим на какой-то кошмар. Он не мог ни написать, ни вернуть альбом, ничего не написав. Он спрятал его в ящик. Один вид серого переплета вызывал отвращение.
— Ксения спрашивает, когда ты вернешь?
В конце концов он решился. Никакого стихотворения он не напишет.
— Скажи ей, что завтра.
Целый вечер он потратил на рисунок. Сначала он хотел просто скопировать танцовщицу из Тра-Кье, но побоялся ее наготы. (Мать Ксении, безусловно, проверяла альбом. А вообще трудно было определить границы ее контроля. Действительно ли существовала какая-нибудь возможность интимного общения с Ксенией?) Поэтому он решил нарисовать только лицо.
Сначала он бегло набросал рисунок, и это получилось неплохо. Но по мере того, как он прорисовывал контуры, растушевывал выпуклости, ее тревожащее очарование сглаживалось, пропадало и, наконец, никакими стараниями нельзя было превратить глуповатую гримасу в улыбку. Вырвать страницу было нельзя, потому что тогда выпадали розы и фиалки Данки. Резинка придавала рисунку какую-то грязноватую серость. Все было напрасно. Размышления об улыбке Ксении остались невыраженными. «Ксении — Михал» — эти два слова, выписанные под мазней, были горьким признанием поражения. И его совсем не обрадовало сообщение Моники: «Ей очень понравилось». Он принял его с пристыженным сомнением и печалью, чувствуя, что какая-то фальшь вдребезги разбила его весенние надежды.
Теплый, влажный ветер, волнующий ветер весны с привкусом березового сока, оставлял на лице маленькие крупинки сажи. Его запах в этом городе всегда был смешан с чадом фабричного дыма. И крохотные светло-зеленые листочки, только что освободившиеся от липких чешуек, тоже, когда их растирали в пальцах, чтобы выжать горьковатый аромат, оставляли на руке грязный след. Весна в Силезии подобна фруктам из ларька: прежде чем вонзать в них зубы, их надо вымыть.
Но в конце концов она пришла. Ее силы хватило, чтобы вызвать приятный шум в голове, чтобы родить ощущение легкости и беспокойства. Но беспокойство Михала в этом году было каким-то особенно мучительным. Как будто что-то ускользало от него, как будто иллюзии не хотели быть в достаточной степени иллюзорными. Он подозревал, что не сможет вкусить тех наслаждений, предчувствием которых опьянялся. С удивлением замечал он, как неудержимо растет трава, темнеет зелень, прилетают птицы. «Подождите! — хотелось ему крикнуть. — Не надо так спешить».
Он уже представлял себе далекие прогулки с Ксенией по лесным песчаным дорогам, где только изредка проскачет заяц, тихими полянами, желтыми от примул, среди колышащихся на фоне бледного неба берез и сосен. Он хотел ее повезти в такие места, откуда не было видно фабричных труб и куда не доходил шум моторов. Они сидели бы на траве, держась за руки, и были бы совершенно одни в целом мире.
Ксения выздоровела, хотя еще не совсем. У нее был бронхит в тяжелой форме, и ей не разрешалось много ходить. Он встретил ее после урока возле женской гимназии. Его поразила бледность, утомленный вид, даже ее улыбке придававший удивительную серьезность. Она заметно подурнела; на похудевшем лице нос казался слишком тяжелым, а рот слишком крупным. Он проводил ее до трамвайной остановки. Была суббота.
— Может быть, ты зайдешь завтра днем? — сказала она, прощаясь, даже не понизив голоса, хотя Моника и Данка были рядом.
Он вернулся домой взволнованный. Так просто, так обыкновенно она это сказала, будто они уже принадлежат друг другу.
Когда на следующий день Михал звонил в дверь, покрытую светлым лаком, он чувствовал какую-то скованность, какое-то сопротивление. Он хорошо знал, что их отношения ни для кого не являются тайной, но до сего времени они могли окружать их таинственностью. И это придавало всему значительность, усиливало ощущение интимности. К тому же это ограждало от вмешательства других. Теперь он шел сюда, как по раскаленному железу, а их секреты, неуловимые, точно игра теней на воде, были переведены на убогий, каждому доступный язык.
Ему открыла мать Ксении в ситцевом фартуке. Знакомый запах, присущий этому дому, шел из коридора, на этот раз он был сильнее, чем обычно, и еще в нем слышалась примесь бьющего в нос нафталина. В глубине, у открытого настежь большого шкафа, стояла на коленях горничная в белой наколке и с хрустом заворачивала что-то в бумагу.
— Как это мило, что вы не забыли о моей бедной девочке! — воскликнула мать Ксении. — Она так дома скучает!
Радость, звучавшая в ее голосе, и почтительность, с которой она обращалась к нему как к взрослому, сбили Михала с толку. Он мял шапку в руках, ожидая помощи.
— Ксения! — позвала она. — Ксения, к тебе Михал пришел!
Никто не отвечал, только ему показалось, что за дверями в конце коридора зашумела вода.
— Сейчас она придет, — сказала мать Ксении и, снимая фартук, провела Михала в столовую.
Они сели на диван под романтическим замком. Тяжелые кресла окружали стол, в углу возле балкона уже не было патефона. Место стольких необыкновенных переживаний было изменено в угоду повседневным удобствам. Михал сложил руки на коленях и слегка наклонил голову. Он не мог отделаться от ощущения, что эта вежливо улыбающаяся женщина рядом с ним в каком-то смысле учительница и что сейчас она начнет задавать ему трудные вопросы. Но она продолжала делать вид, что разговаривает со взрослым.
— Прошу прощения за мой затрапезный вид, — сказала она. — Мы вчера начали укладывать зимние вещи, и надо с этим покончить. Нельзя оставлять такой беспорядок. У нас настоящее нашествие моли.
— У нас тоже есть моль, — сказал Михал.
— Я уверена, что меньше, чем у нас. Она летит из садов. Целыми тучами. Мы с ней неустанно боремся, но ничего не помогает. Вы себе не представляете, сколько уходит флита. Мой муж всегда говорит, что наша квартира пахнет, как сундук с мехами. Я этого уже даже не замечаю. Ну, наконец-то… — повернула она голову к дверям кабинета.
Ксения стояла необыкновенно светлая в прозрачном свете дня. Она подняла руку на высоту плеча и легко зашевелила пальцами, точно желая похвастаться перед матерью этим нежнофамильярным жестом. С того момента, как он переступил порог, Михал видел, что является предметом женского сговора, и это невыразимо сковывало его.
— Ну, дети, — сказала мать Ксении, — я вас не задерживаю. Идите, пользуйтесь весной и солнцем. Только помните, пан Михал, что моя дочка еще слабенькая. Лучше всего, если вы пойдете в беседку на нашем участке. Там никто вам не будет мешать.
Она проводила их до дверей, набросив в коридоре на плечи Ксении мягкую шаль из бордового гаруса.
— Шаль обязательно! — подавила она робкий протест дочери. — Без шали никуда не пойдешь. — Сладость на мгновение исчезла из ее голоса, и худое лицо стало твердым, а перемена эта наступила так неожиданно и плавно, точно прибрежная волна обнажила каменное дно и сразу же покрыла его приятным шумом.
Михал осторожно взял Ксению под руку и повел по узким дорожкам среди живой изгороди и металлических сеток. Воздух пах навозом и землей. Он еще никогда не был у них в саду. Сад находился в глубине лабиринта участков и, казалось, был отрезан от всего мира. Над бушующим валом кустов «золотого дождя» почти не были видны глыбообразные верхушки домов. Молодые яблоньки со старательно побеленными стволами раскинули на фоне неба кривые ветки, уже овеянные грядущей розоватостыо полураспустившихся почек. На геометрически ровных грядках виднелись следы недавней поливки, а посреди квадратного газона, покрытого робкой зеленью, торчала круглая палка с синим стеклянным шаром на конце. В этом шаре отражался закругленный и уменьшенный, аккуратный лилипутский мирок вместе с восьмиугольной беседкой из тонких скрещенных планок. Внутри беседки стоял столик, покрытый облупившимся кое-где зеленым лаком, и стулья на гнутых ржавых металлических ножках, удивительно не подходящие сюда и неуютные. Они сели рядом на нагретых солнцем прогнивших ступеньках.
На ветках прыгали птицы, то и дело вспархивая и шурша крыльями, а их чистые пронзительные голоса раздавались со всех сторон.
— Хорошо здесь, — сказал Михал.
Ксения придвинулась ближе и быстро искоса взглянула на него, словно спрашивая, словно чего-то ожидая. Он почувствовал, как пульсирует кровь и бежит по сосудам глухими толчками. Что случилось бы, если б он сейчас ее обнял? Если бы поцеловал? Что потом? Он пробовал представить себе ее и себя в этой беспокойной близкой стране, в которую введет их крушение невидимой преграды. Он ощущал только внезапное сердцебиение и страх неизвестно перед чем. Может быть, тогда все кончится? Одна мысль об этом вызывала в нем страшную тревогу. Ему казалось, что он не может даже поднять руки.
— Посмотри, какие мы смешные, — произнес он сдавленным голосом, показывая глазами на синий шар.
Они были видны там, как в уменьшительном стекле, маленькие, очень четкие, со странно вытянутыми и вздутыми лбами.
— Как два гнома, — сказала она неестественно нежно.
Он вздрогнул. На мгновение возвратилось тягостное воспоминание, связанное с альбомом. Розочки, фиалки, два соединенных сердца, ключ, брошенный в море. Это не должно остаться между ними. Но как из этого выйти? Как вывести ее на открытый, очистительный путь отчужденности?
— Я хотел написать тебе стихи, — сказал он, — но не смог. Не получилось. Я сочинял их несколько дней. В них должно было быть про улыбку. Потому что… — он умолк, чувствуя, что не сможет этого объяснить.
— Твой рисунок тоже очень красивый, — прервала она его. — Я хотела бы так рисовать.
Он промолчал. Боялся, что возражение будет принято за ложную скромность.
— А тебе понравился тот стишок, который написала мама?
— Да, — буркнул он.
— Правда, прелестный? У меня всегда наворачиваются слезы, когда я его читаю. Он такой печальный и мудрый.
Снова воцарилось длительное молчание, и опять сверкнул быстрый, вопросительный взгляд, на этот раз как бы подернутый дымкой разочарования.
Синий шар продолжал отражать их нереальные фигурки на ступенях ажурной беседки, и Михалу показалось, что его заключили в какой-то детский сон.
Скрипнула калитка.
— Это я, мои дорогие, — сказала мать Ксении. — Не обращайте внимания.
Она шла к ним, светясь приветливой улыбкой. Через плечо у нее был перекинут клетчатый плед. В другой руке она держала корзинку, из которой торчали блестящие спицы. Михал встал.
— Сидите, Михась. — Она положила руку ему на плечо и заставила принять прежнее положение. — Все-таки немного холодновато, поэтому я принесла вам плед. — Она наклонилась над ними и накрыла им ноги, так что колени их стукнулись под теплым пледом, сильно пахнущим флитом. Некоторое время ее глаза были на уровне их глаз — любопытные, изучающие, почти назойливые. Михал, смутившись, опустил веки.
— Если у вас секреты, я сейчас же уйду.
— Ну что вы, — пролепетал он. — Мы просто разговариваем.
— Если я вас стесняю, то скажите мне смело. Я не обижусь. Мы с Ксенией подруги. Правда, доченька? — Она поднялась по ступенькам, придержав плечо Михала, чтобы он не вздумал вставать. Он услышал, как она с шумом отодвигает в беседке стул. Он не мог увидеть ее в шаре, потому что она была в тени, но ее присутствие давило на плечи. Ксения низко опустила голову. Нежно прижала колено к колену Михала. Садик наполнился мучительным душным жаром. В тишине щелкали металлические спицы. Где-то далеко загудел фабричный гудок. Михал посмотрел на часы и вдруг вскочил с отчаянной решимостью.
— Уже двенадцать! Я должен возвращаться. К сожалению, я должен…
Спицы замерли в сумраке беседки. Мать Ксении наблюдала из-за красного рукава удивленными тусклыми глазами. Клубки шерсти лежали перед ней на столике, похожие на странные пушистые плоды.
— Все-таки я вас вспугнула?
— Нет, правда, я обещал дома…
— Мы можем позвонить вашим родителям. Остались бы у нас пообедать. Они наверняка разрешат.
— Мне было бы очень приятно, — растерянно бормотал он, — но я, правда, не могу. Так получилось… К тому же у нас испорчен телефон, — соврал он, осененный неожиданным вдохновением.
— Ну, что ж, если не можете… — сказала сухо мать Ксении.
Он быстро поднялся в беседку, чтобы поцеловать ей руку, спотыкаясь, сбежал со ступенек и потряс руку Ксении, избегая глядеть ей в лицо, залитое краской до корней волос.
Повернувшись в последний раз у калитки, чтобы изобразить на лице улыбку, он увидел в синем шаре свою маленькую кривляющуюся фигурку.
Одну из вечеринок перед каникулами они провели у Анки. Анка была из другой компании — она училась на класс старше Моники и ее подруг. Большинство присутствовавших здесь девушек Михал знал только в лицо. Они были пышнее и самоувереннее его прежних приятельниц и относились к нему немного покровительственно. В этом была своя прелесть.
Новая обстановка, новые лица, пластинки.
Особенным успехом пользовалось грустное танго «Кто прикоснулся к неге губ твоих…»
Михалу удалось несколько раз потанцевать с Анкой, несмотря на то что ее приглашали чаще, чем других девушек. Он немного робел. У нее были темные волосы, большой нос, густые черные брови и фиолетовые продолговатые глаза, более темные по краям, что придавало ее взгляду выражение угрюмой задумчивости.
В темноватой, заставленной массивной мебелью комнате царил полумрак, потому что горела только маленькая лампочка на столике в углу, и, может быть, поэтому все говорили вполголоса. Атмосфера была какая-то подавленная, наэлектризованная. Под конец все меньше пар кружилось на свободном участке оголенного паркета. Темные углы были полны горячего шепота. Потом кто-то предложил играть в «испорченный телефон». Когда все вышли на середину, Анка схватила Михала за руку и велела ему стать рядом с собой. Теперь он вблизи видел ее матовую гладкую шею, покрытую нежным пушком.
С конца ряда доносился тихий смех и вздохи. Вдруг стоящая за Михалом Крыся повернулась и провела губами по его щеке, возле уха. Некоторое время он неподвижно ждал, не в состоянии «передать дальше». И тогда Анка повернулась к нему лицом и выжидающе посмотрела длинными прищуренными глазами. А когда он наклонился к ней, приняла его поцелуй влажными губами, не отводя взгляда, полного пронзительного очарования таинственной, манящей неизвестности.