Малым народам нужны большие кинжалы.
Малым народам нужны большие друзья.
Маленьким ключом можно открыть большой сундук — так говорил иногда мой отец. А мать рассказывала разные сказки: «Море большое? Большое. А откуда оно взялось? Маленькая птичка постучала о землю еще более маленьким клювиком — и пробился родник. Из родника натекло огромное море».
А еще моя мать говорила мне, когда набегаешься: «Нужна передышка хотя бы на то время, пока упадет брошенная вверх папаха. Посиди, отдохни».
И народ тоже знает, что, если вспахал одно поле, как бы мало оно ни было, и собираешься пахать другое поле, нужно присесть на меже и посидеть.
Промежуток между двумя книгами — не такая ли межа? Я и прилег на ней, и все ходили мимо, смотрели на меня и говорили: наработался пахарь, уснул.
Межа моя была похожа на долину между двумя аулами или на аул, стоящий на холме между двух долин.
Межа моя была границей между Дагестаном и всем остальным миром. Лежал я на своей меже, но не спал.
Я лежал, как лежит старый лис с седой остью, когда неподалеку пасется выводок куропаток. Один мой глаз был наполовину прикрыт, а другой наполовину приоткрыт. Одно мое ухо лежало на лапе, а на другое я положил лапу. Эту лапу я временами незаметно приподымал и прислушивался. Дошла ли моя первая книга до людей? Прочитали они ее? Говорят они о ней? Что говорят?
Аульский глашатай, что выкрикивает с высокой крыши разные объявления, не прокричит нового объявления, пока не убедится, что предыдущее было услышано людьми.
Если горец, идя по улице, увидит, что из какого-нибудь дома гость вышел хмурый, сердитый, злой, разве он пойдет в этот дом?
Лежал я на меже между книгами и слышал, что первую книгу люди приняли по-разному.
Да оно и понятно: один любит яблоки, другой любит орехи. С яблока во время еды срезают кожу, а орех приходится расколоть. Из арбуза и дыни надо вычистить семечки. Так и к разным книгам нужен разный подход. Нельзя подступаться со столовым ножом к ореху, для которого требуется колотушка. И нельзя подступаться с колотушкой к нежному, душистому яблоку.
Каждый, читая книгу, находит в ней свои недостатки. Что ж, недостатков не лишена, говорят, даже дочь муллы, а уж про мою книгу и говорить нечего.
Тем не менее кончилась моя передышка, начинаю писать вторую книгу. Для скольких читателей я ее пишу, я не знаю. Тираж ни о чем ведь не говорит. Есть книги, выпущенные тиражом в сто тысяч, а никто их не читает, и они лежат на полках в магазинах и библиотеках. В другом случае один экземпляр книги переходит из рук в руки и прочитывается многими людьми. Не надо мне ни того, ни другого. Пусть мою книгу прочитает хотя бы один человек, и я буду рад. Я хочу рассказать этому человеку о моей маленькой, простой и гордой стране. Где она находится, на каком языке говорят ее жители, о чем они говорят, какие песни они поют.
Всего я не смогу рассказать. Старики нас учили: «Обо всем могут рассказать только все. А ты расскажи о своем, тогда и получится все. Каждый построил только свой дом, а в результате получился аул. Каждый вспахал только свое поле, а в результате вспаханной оказалась вся земля».
И вот я встал рано утром. Сегодня день моей первой борозды. Новой борозды нового поля. В такой день, по древнему обычаю, должно находиться на столе семь предметов, начинающихся с одной и той же буквы. Я оглядываю свой стол и нахожу эти семь предметов. Вот они:
1. Кагъат — бумага (чистая).
2. Карандаш (остро заточенный).
3. Карточка (моей матери).
4. Карта (моей страны).
5. Кофе (черный, крепкий).
6. Коньяк (дагестанский, пять звездочек).
7. «Казбек» (папиросы).
Если теперь не напишу книгу, когда же напишу?
Очаг разгорелся. Котел, подвешенный над огнем, закипает. На улице сквозь мелкий, редкий дождичек засветилось солнце. Говорят, в такой день все звери в горах танцуют на семицветной радуге, словно канатоходцы. Когда выпадали такие дни, мать говорила, что небо сшито из дождевых ниток, а иголками были солнечные лучи.
Сегодня в горах весна, первый день весны. Она, как и я, начинает первую борозду.
— Скажи, дагестанская весна, какие семь подарков есть у тебя, чтобы все они начинались с одной буквы?
— Есть у меня такие подарки, — отвечает весна, — преподнес их мне Дагестан. Я буду называть, а ты считай, загибая пальцы.
1. ЦIа — огонь. Для жизни. Для любви и ненависти.
2. ЦIар — имя. Для чести. Для отваги. Для того, чтобы позвать человека.
3. ЦIам — соль. Для вкуса жизни, для меры жизни.
4. ЦIва — звезда. Для высоких стремлений и надежд. Для светлых целей и прямого пути.
5. Цум — орел. Для примера, для образца.
6. ЦIмур — звонок, колокол. Чтобы собрать всех в одно место.
7. ЦIалкIу — сито, решето. Чтобы отделить и отсеять полновесные зерна от никчемной и легкой шелухи.
Дагестан! Эти семь вещей — семь ветвей на твоем коренастом дереве. Раздай все своим сыновьям, подари и мне. Хочу быть огнем и солью, орлом и звездой, колоколом и ситом. Хочу иметь честное имя.
Смотрю вверх и вижу небо, сотканное из солнца и дождя, из огня и воды. Мать всегда рассказывала, что из огня и воды был сотворен во время сна сам Дагестан.
— С огнем не шути! — говорил мой отец.
— В воду камни не бросай, — просила мама.
Разные люди по-разному вспоминают своих матерей. Я ее помню утром, днем и вечером.
Утром она с кувшином, полным воды, возвращается с родника. Несет она воду как что-то самое драгоценное. Поднялась по каменным ступенькам, опустила кувшин на землю, начинает разжигать огонь в очаге. Разжигает она его как что-то самое драгоценное. Глядит на него не то с опаской, не то с восхищением. Пока огонь разгорается как следует, мать качает люльку. Качает она ее как что-то самое драгоценное. Днем мать берет пустой кувшин и идет к роднику за водой. Потом разжигает огонь, потом качает люльку. Вечером мать приносит воду в кувшине, качает люльку, разжигает огонь.
Так делала она каждый день весной, летом, осенью и зимой. Делала неторопливо, важно, как что-то самое нужное, драгоценное. Идет за водой, качает люльку, разжигает огонь. Разжигает огонь, идет за водой, качает люльку. Качает люльку, разжигает огонь, идет за водой. Так я вспоминаю свою маму. Идя за водой, она всегда говорила мне: «Посмотри за огнем». Хлопоча с огнем, наказывала: «Не опрокинь, не пролей воду». А еще говорила, убаюкивая меня: «Отец у Дагестана — огонь, а мать — вода».
Наши горы и правда похожи на окаменевший огонь. Итак, поговорим об огне.
О камень камнем ударь — вспыхнет искра огня.
Скалу со скалой столкни — вспыхнет искра огня.
Ладонь о ладонь ударь — вспыхнет искра огня.
Слово со словом столкни — вспыхнет искра огня.
Пальцами на зурне сыграй — вспыхнут искры огня.
В глаза зурнача и певца погляди — увидишь искры огня.
Даже папаха горца, сшитая из шкурки ягненочка, отливает искрами огня, особенно если ее погладишь.
Когда горец в такой папахе выходит на свою крышу, на соседней горе начинают таять снега.
И сам снег искрится огнем. И рога тура, остановившегося на рассветном гребне горы, отсвечивают огнем. И закатные скалы плавятся в красном огне.
Огонь и в словах горской пословицы, и в слезе горянки. На конце винтовочного ствола и на лезвии кинжала, выхватываемого из ножен. Но самый добрый и самый теплый огонь — в сердце матери и в очаге каждой сакли.
Когда горец хочет сказать о себе хорошее или попросту похвалиться, он говорит: «Ни к кому еще не приходилось мне ходить за огнем».
Когда горец хочет сказать о каком-нибудь нехорошем, неприятном человеке, он говорит: «Дым, выходящий из трубы, не больше крысиного хвоста».
Когда ссорятся две пожилые горянки, одна кричит: «Да не загорится огонь в твоем очаге». «Да потухнет у тебя в очаге и тот огонь, который уже горит», — отвечает другая.
Желая сказать о храбреце, говорят: «Это не человек, а огонь!»
Выслушав холодные и скучные стихи одного молодого человека, мой отец сказал: «Все в стихах как будто бы есть. Может же так быть, что есть сакля, есть очаг, есть дрова, есть котел, есть даже мясо в котле. Но огня нет. В сакле холодно, в котле не кипит, мясо невкусно. Нет огня — нет и жизни! Итак, твоим стихам нужен огонь!»
У Шамиля однажды спросили: «Скажи, имам, как могло случиться, что маленький полуголодный Дагестан веками мог сопротивляться могущественным государствам и устоял против них? Как мог он целых тридцать лет бороться с всесильным белым царем?»
Шамиль ответил: «Дагестан никогда бы не выдержал такой борьбы, если бы в груди его не горело пламя любви и ненависти. Этот огонь и творил чудеса и совершал подвиги. Этот огонь и есть душа Дагестана, то есть сам Дагестан.
Я сам кто такой, — продолжал Шамиль. — Сын садовника из далекого аула Гимры. Я не выше ростом и не шире в плечах, чем другие люди. В детстве я и вовсе был хилым и слабым мальчиком. Глядя на меня, взрослые качали головами и говорили, что долго не протяну. Сначала я носил имя Али. Но когда я хворал, это имя заменили Шамилем, надеясь, что вместе со старым именем уйдет и моя болезнь. Я не видел большого мира. Я не воспитывался в больших городах. Я не был обладателем большого добра и богатства. Учился я в медресе в своем ауле. Родители, навьючив осла, послали меня на темир-хан-шуринский базар продать гимринские персики. Долго я ходил вместе с ослом по каменистым горным тропинкам. И вот что однажды произошло. Давно это было, но я не забываю, да и не хочу забывать. Потому что в эту минуту проснулся мой дух — мой огонь. В эту минуту я и стал Шамилем.
Неподалеку от Темир-Хан-Шуры, на краю одного аула, меня встретили юноши-озорники, которым вздумалось посмеяться надо мной. Один схватил папаху с моей головы и отбежал с ней. Другие, пока я догонял обидчика, начали развьючивать моего осла, снимать с него корзины с фруктами. Все они хохотали и развлекались моим беспомощным и растерянным видом. Не понравились мне их шутки, и незнакомый доселе огонь вспыхнул во мне. Я выхватил из ножен мой кинжал с белой костяной рукояткой. Того, кто убежал с моей папахой, я догнал у ворот аула. Свалив его в грязную канаву, я приставил острие кинжала к его горлу, и он запросил пощады.
— А ты не шути с огнем.
Оставив шутника в грязной канаве, я оглянулся. Те, что рассыпали мои персики, разбежались в разные стороны. Тогда я поднялся на крышу и крикнул:
— Эй, вы! Если не хотите обжечь свои животы об огонь моего кинжала, сделайте все как было.
Шутники не заставили меня дважды повторять мои слова.
В тот же день на базаре я слышал, как старики говорили: «Об этом юноше мы еще услышим».
А я надвинул на брови свою папаху и, понукая моего доброго ослика, отправился дальше. Разве я хотел шума и драки? Они сами вывели меня из терпения, высекли из сердца огонь.
Потом прошли годы. Однажды утром я работал в саду. Засучив рукава, таскал снизу на скалу чернозем и рассыпал его вокруг каждого деревца. Таскал землю я старой папахой. К этому времени уже несколько ран было на моем теле. Я их получил в разных схватках. И вот приходят ко мне люди, наши горцы из других аулов, даже очень дальних, и говорят, чтобы я седлал коня и надевал оружие. Мне не хотелось вооружаться, я отказывался, потому что садоводство любил больше, чем войну.
Тогда посланцы аулов мне сказали.
— Шамиль! Чужие кони пьют из наших родников, чужие люди задувают наши светильники. Сам сядешь на коня или мы поможем тебе?
И загорелся в моей груди огонь, как в тот раз, когда меня обидели юноши, сорвав папаху с моей головы и рассыпав персики. Подобный тому и даже жарче. Я забыл про свой сад, я забыл про все. Ни дождь, ни ветер, ни стужа не могут погасить огонь, который вот уже двадцать пять лет носит меня по горам. Пылают аулы, дымятся леса, огонь сверкает сквозь дым во время сражений, пылает весь Кавказ. Вот что такое огонь!»
Рассказывают, что в давние времена, если враги пересекали границу Дагестана, то на самой высокой горе разжигали огонь высотой с башню. Увидев его, все аулы разжигали свои костры. Это и был тот стремительный клич, который заставлял горцев садиться на боевых коней. Из каждого дома выезжали всадники, из каждого аула выезжал готовый отряд… Конные и пешие выходили на зов огня. Пока пылали костры на горах, старики, женщины и дети, оставшиеся в аулах, знали, что враг все еще находится в пределах Дагестана. Костры затухали — тогда, значит, миновала опасность и мирные дни снова приходили на землю отцов. За долгую историю много раз приходилось горцам разжигать сигнальные огни на вершинах гор.
Эти огни были и боевыми знаменами и приказами. Они заменяли горцам современную технику: радио, телеграф, телефон. На склонах гор и сейчас видны безлесые места, словно там лежат гигантские буйволы.
Горцы говорят, что самое надежное место для кинжала — ножны, для огня — очаг, для мужчины — дом. Но если огонь вырвется из очага и запылает на вершине горы, то кинжал, покоящийся в ножнах, — не кинжал и мужчина, сидящий у домашнего очага, — не мужчина.
У дагестанских чабанов обязанности распределены очень строго. Одни пасут овец днем, другие занимают их место ночью и берегут отару от волков. Но есть среди них человек, который не занимается ни овцами, ни волками. Он обязан хранить и поддерживать огонь, он — хранитель огня. Еще его называют огнехранителем, огнедержателем. Нельзя сказать, что это специальность, что один человек только и делает что бережет огонь. Но перед наступлением ночи чабаны обязательно выбирали такого человека и поручали и доверяли ему огонь.
Нужное и трудное дело! От огня зависит и приготовление пищи, и тепло, и сухая одежда, и свет, и беседа, и курение, столь необходимое при степенной мужской беседе.
В чабанских шалашах нет очагов. Огонь живет на улице и требует особенных хлопот и забот. Ладонями, папахой, полой бурки приходится загораживать огонь от непогоды: от дождя, от снега, а то и от снежной бури.
Но разве нельзя назвать хранителями огня и храбрецов, поэтов, песельников, сказителей, танцоров и музыкантов? Их много у нас, кто носит в своем сердце, бережет и передает другим извечный огонь, огонь поэзии, огонь преданий, огонь любви к Отчизне.
Чувствую и в своем сердце искру этого вечного огня. Вижу и свой долг в том, чтобы не дать потухнуть этой искре. Разжечь ее, заставить светить и греть, и чтобы идущий вслед за мной принял ее от меня и понес дальше.
Огонь в своей груди надо беречь так же, как самого себя бережешь от внешнего, обыкновенного буквального огня.
Во время праздника в ауле после песни всегда идет шутка, после музыки и танца — разговор. После возвышенных слов об огне расскажем о том, как искали у нас в Дагестане снежного человека.
Я сам свидетель той огромной потехи, которую доставили горцам некие научные работники, приехавшие искать каптара, то есть снежного человека.
Аварцы им сказали: «Поезжайте к даргинцам, может быть, у даргинцев живет тот, кого вы ищете».
Даргинцы, в свою очередь, послали их к лакцам, лакцы — к лезгинам, лезгины — к кумыкам, кумыки — к ногайцам, в степь, ногайцы — к табасаранцам, закружились ученые по всему Дагестану. Измученные, остановились они в ауле Кикуни, где живет, между прочим, наш великан Осман Абдурахманов. Возможно, некоторые из читающих эти строки видели Османа в фильме «Остров сокровищ». Там он хватает сразу трех человек и швыряет их с палубы в океан.
Случилось, что автомобиль с учеными застрял в маленькой речке близ аула Кикуни. Ученые толкали машину взад и вперед, но ничего не получалось.
Осман в это время сидел на крыше своей сакли. Увидел он, как беспомощны люди, копошащиеся около машины, спустился на землю и медленной великаньей походкой подошел к ним. Он взял машину, поднял ее, как таракана, не умеющего выбраться из глиняной миски, обмазанной скользким салом, и перенес на сухое место.
Ученые зашептались, зашушукались между собой, как видно, начали сомневаться: не снежный ли человек пришел к ним на выручку? Но Осман понял их разговор и сказал:
— Напрасно вы ищете. Мы, горцы, сделаны не из снега, а из огня. Если бы не огонь был во мне, как бы я вытащил из грязи вашу машину?
После этого он спокойно скрутил папиросу, неторопливо достал огниво, разжег трут, прикурил и выпустил изо рта целое облако дыма. Только тогда вместе с дымом вылетел из широкой груди Османа громоподобный смех. Так грохочет обвал в горах, так гремит вода, ворочая камни, так сотрясает горы землетрясение.
Абуталиб, услышав эту историю, добавил: «Не могут не застрять в грязи машины людей, занимающихся таким пустым делом».
В Индии я побывал на празднике огня. Как хорошо, что бывают у людей такие праздники! Мне подарили там зажженный светильник, и я увез его в Дагестан как привет далекой страны моему каменистому краю. Мы ведь часто говорим: пламенный привет! Передайте им пламенный привет! Может быть, были времена, когда люди вместо привета, выраженного в слове, посылали огонь, пламя. Мирное пламя. Не пламя пожара и войны, но пламя очага, пламя тепла и света.
У нас есть обычай: вечером первого зимнего дня (а иногда также вечером первого весеннего дня) горные аулы разжигают на скалах приветственные костры. По одному костру на аул. Костры далеко видны. Через ущелья, через пропасти и скалы аулы поздравляют друг друга с наступлением зимы или весны. Огненные приветы, огненные пожелания! Я сам много раз разжигал такой костер на утесе Хамирхо, что склонился над аулом Цада.
Не случайно первый завод в Дагестане назвали «Дагестанские огни». Теперь к кострам прибавилось много нового света. Птицы сидят на столбах, несущих электричество так же просто, как на деревьях. Голуби не боятся электрических лампочек, горящих над скалами.
Однажды я видел, как горело Каспийское море. Целую неделю волны не могли потушить его. Это было недалеко от города Избербаша. Когда же огонь начал затухать и постепенно потух, это напоминало картину тонущего корабля.
Море может погаснуть, но огонь, горящий в груди Дагестана, — никогда. Разве огонь, горящий в груди человека, боится воды? Он даже ищет воды, он даже просит воды. Иссохшие, истрескавшиеся, опаленные сожженные внутренним огнем губы разве не шепчут: «Воды, воды?!»
Значит, вода и огонь сопутствуют друг другу.
Моя мама любила говорить: очаг — это сердце дома, а родник — сердце аула.
Горы просят огня, а долины просят воды. Дагестан — это и горы, и долины, он просит и огня и воды.
Если человек, выходя в путь или возвращаясь домой, глядится, словно в зеркало, в родник на краю аула, значит, этот человек в сердце носит любовь, огонь. Так говорит поверье.
Но весь Дагестан не глядится ли в светлое зеркало Каспийского моря? Не похож ли он на статного горячего юношу, только что вышедшего из воды?
Склонился мой Дагестан над Каспием, будто горец над родником, и поправляет свой наряд, подкручивает усы.
Горское проклятье гласит: «Пусть подохнет конь у того человека, который опоганил родник». И еще: «Пусть высохнут все родники вокруг твоего дома». А вот похвала горцев: «Должно быть, хороший народ в этом ayле: родник и кладбище держат в порядке, в чистоте».
Много родников и колодцев вырыто у нас в честь павших людей, они даже носят их имена: родник Али, родник Омара, колодец Хаджимурата, родник Махмуда.
Когда утром и вечером с кувшинами на плечах девушки идут к родникам, юноши тоже приходят сюда, чтобы выглядеть и выбрать себе невесту. Сколько любовных чувств загорелось около родников, сколько будущих семейных уз завязалось здесь!
Ты не знаешь, о ком песня моя сложена?
Подойди к роднику, сам увидишь, о ком она.
Так написал наш поэт Махмуд.
Однажды по дороге в горы я остановился у Гоцатлинского родника. Вижу, путник наклонился и горстями пьет светлую воду, приговаривая:
— Ах, благодать!
— Возьмите кружку, — предложил я ему.
— Я в перчатках не ем, — ответил путник.
Отец любил говорить: нет музыки слаще шума дождя и шума реки. Никогда не устанешь слушать и глядеть на текущую воду.
Весной, когда в горах начинают таять снега, моя мать могла часами глядеть на мчащиеся в долину ручьи. Еще зимой начинала готовить она кадушки, чтобы летом ставить их под желоба и собирать дождь.
И у меня самым любимым занятием было шлепать босиком по дождевым лужам. Не боясь дождя, мы делали запруды, преграждая ручьям дорогу и заставляя их собираться в прудики.
Представляю, какое наслаждение испытывают птицы, когда пьют дождевую воду из каменных чаш.
Шамиль говорил своим бойцам: «Пусть враг взял уже весь аул, захватил все наши поля. Но родник еще у нас, мы победим».
Суровый имам при нападении вражеского отряда приказывал прежде всего защищать аульский родник. Нападая на противника, он приказывал захватить в первую очередь родник.
Раньше, если кровник обнаружит своего кровника купающимся в реке, он не тронет его до тех пор, пока тот не выйдет из воды, не наденет оружия.
Но чаще я вспоминаю другой, совсем мирный обычай, связанный тоже с водой. Называется этот обычай «дождевой ослик».
«В полдневный жар в долине Дагестана» — это написано не зря. Жесток и иссушающ бывает у нас полдневный жар. Трескается земля, от скал пышет, как от раскаленных печей. Никнут деревья, засыхают поля. Все тоскуют по небесной воде, по дождю: растения, птицы, овцы и, конечно, люди. Тогда берут аульского мальчика и наряжают его, словно какого-нибудь индейца, в одежду из разных поблекших на солнце трав. Это и есть «дождевой ослик». На веревке водят его по аулу такие же дети, как и он сам, распевают песню-молитву:
Господи, господи, дождик нам пошли,
Пусть вода польется от неба до земли!
Заурчит, забулькает в наших желобах,
Дождика, дождика нам пошли, аллах!
Выходите в небо, тучи, облака,
Лейся, лейся с неба, дождик, как река!
Вымоется чисто добрая земля,
Вновь зазеленеют добрые поля!
Взрослые жители аула высыпают на улицу, подбегают к «дождевому ослику», обливают его водой, кто из кувшина, кто из таза и, вторя детской песенке, говорят «Аминь, аминь!»
Один раз и я был «дождевым осликом». На меня вылили столько воды, что, право, хватило бы на половину дождя.
Но небеса редко внимали нашим песенкам. Солнце продолжало палить. Оно утюжило наш Дагестан, словно горячим утюгом. Солнце порождало печаль. Мы так и звали его — печальное солнце. И лежала земля под печальным солнцем сотни, тысячи лет. Если взять Европу, то больше всего солнечных дней падает на дагестанский аул Гуниб. И мой аул Цада тоже не уступает ему. Да и другие аулы. Не зря их называют «жаждущими воды».
Вспоминаю усталое лицо матери, когда она возвращалась с кувшином воды на спине и с кувшинчиком воды в руке. В трех километрах от аула была вода.
Вспоминаю радостное лицо матери, когда шел дождь, когда земля становилась мокрой, а по желобам урчала вода и кадки, стоящие под желобами, были полны — вода из них переливалась через край.
Вспоминаю старую, согбенную аульчанку Хабибат. Каждое утро с киркой на плече уходила она за пределы аула и то тут, то там начинала ковырять землю. У нее была мания найти воду, и она постоянно иска-ле ее.
Все знали, что она старается напрасно, но никто ничего ей не говорил, только я, несмышленый мальчишка, однажды сказал:
— Напрасно ты стараешься, тетушка Хабибат, напрасно работаешь, здесь нет никакой воды.
Мой отец сильно на меня рассердился.
— Но там и правда нет никакой воды.
— Бывает, что у людей нет хлеба. Но разве можно над этим смеяться? Запомни, сын мой: нельзя смеяться над бедностью и над теми, кто ищет воду.
— Но ты и сам написал веселые стихи о том, как инквачулинцы пытались увеличить мост, чтобы к ним больше притекало воды.
— Это смех сквозь слезы. Молодым этого не понять. Ты еще не знаешь, что такое для Дагестана вода. Какой должна быть мечта у тетушки Хабибат, чтобы искать воду там, где ее нет. Но лучше помолчи — идет дождь.
В это время действительно шел мелкий, шуршащий дождь.
— Птицы, что молчите вы с рассвета?
— Дождь идет, мы слушаем его!
— Почему молчите вы, поэты?
— Дождь идет, мы слушаем его!
Отец всегда говорил, что самым радостным днем в его жизни был день, когда в аул пришла вода по трубам с далекой горы. До этого каждый день вместе со всеми отец работал киркой, строя водопровод. Я хорошо помню этот день воды. Когда вода потекла, отец запретил бросать в нее даже цветы.
Аульцы выбрали столетнюю женщину для того, чтобы она наполнила первый кувшин. Старая горянка набрала воды и первую кружку из своего кувшина поднесла моему отцу.
Награжденный орденами и премиями, отец сказал, что такой драгоценной награды он не получал никогда. В тот же день он написал стихи о воде. Он обращался к птицам, чтобы они больше не хвалились, что и мы, горцы, теперь пьем воду не хуже их. Он говорил, что на всех свадьбах и праздниках не слышал мелодии чище и слаще, чем журчанье воды. Он уверял, что ни один иноходец, ни одна молодая кобылица не обладают такой плавной походкой, как женщина, идущая теперь за водой. Он благодарил кирку и лопату, водопроводные трубы и революцию. Он вспоминал время, когда зимой около очагов растапливали снег, чтобы сделать запас воды; тогда от постоянных тяжелых кувшинов преждевременно горбились наши горянки. Да, это был для отца великий день!
Вспоминаю также июльскую жару в Махачкале. Отец тяжело болен, окружен докторами и лекарствами. Он говорит: «Тяжело мне. Десятки щипцов и клещей тянут мое тело в разные стороны».
Лекарства он уже не пил, считая, что пить их и поздно и бесполезно. Даже подушку не давал нам поправить, не видя в этом никакой пользы. Когда же ему стало совсем плохо, он подозвал меня и сказал:
— Есть одно лекарство. От него мне станет лучше.
— Какое?
— В ущелье Буцраб маленький колодец… Родник… Я сам открыл… Оттуда глоток воды…
На другой день горянка в кувшине привезла воду из этого родника. Отец отпил, закрыв глаза.
— Спасибо тебе, мой доктор.
Мы не стали переспрашивать, кого он имел в виду: воду, горянку, родник в далеком ущелье или всю родную землю, породившую этот родник.
Мама говорила мне: каждый должен иметь свой заветный родник. Она говорила также, что жница никогда не устанет, если вблизи поля журчит холодный родник.
Живет в преданиях молва, что еще в молодости Шамиль и его учитель Кази-Магомед были окружены врагами в Гимринском ущелье, в боевой башне, Шамиль прыгнул вниз на вражеские штыки и кинжалом расчистил себе дорогу. Девятнадцать ран получил он тогда, но все-таки ушел, убежал в горы. Горцы считали, что он погиб. И когда он появился в ауле, его мать, успевшая уже одеться в траур, спросила с удивлением и радостью:
— Шамиль, сын мой, как же ты выжил?
— Набрел в горах на родник, — ответил Шамиль.
А когда горцы услышали, что их имам, их старый Шамиль, умер в Аравийской пустыне, упав с верблюда, то они говорили, сидя в аулах на своих порогах:
— Не оказалось поблизости дагестанского родника.
В Нухе я был на могиле Хаджи-Мурата, видел надгробный камень и надпись на нем: «Здесь похоронен лев Дагестана». Видел я и отсеченную голову этого льва.
— Как же ты, голова, лишилась тела?
— Запуталась, заплуталась на дороге к Дагестану, к родине, роднику.
Мой аул расположился у подножия горы. Перед ним ровное плато, на котором вдали виднеется крепость Хунзах. Со всех сторон на почтительном расстоянии окружают крепость аулы. Во все стороны ощерилась она амбразурами и бойницами: угрожает, сдерживает, глядит. Из амбразур частенько вылетали пули в неспокойных и непокорных горцев. Не раз вспархивали и тревожно кружились от ее выстрелов голуби в моем ауле Цада. «У кого самый опасный взгляд и самый громкий голос? — спрашивали горцы. — У Хунзахской крепости».
Но к моим временам грозность Хунзаха осталась только в легендах да пересказах. Через ее амбразуры мы, школьники, кидали друг в друга яблочными огрызками либо снежками. А то еще трубили в пионерские трубы (горны), заставляя, впрочем, тоже вспархивать голубей в окрестных скалах. Да в Хунзахе помещалась школа, в которой я учился семь лет.
Куда бы я ни ездил теперь, где бы ни находился, сквозь гремящие симфонии, сквозь танцевальные ритмы я слышу серебристую музыку моего детства, веселый звон школьного колокольчика, особенно веселый, когда он оповещал окончание урока. Он и сейчас слышится мне и зовет уже не в коридор, не на улицу, не вон из школы, а, напротив, в школу, в класс, в общежитие.
В нашем классе нас было тридцать. Один раз в месяц каждый из нас освобождался от уроков и становился водоносом. За провинность могли поставить на эту работу и на два дня. Впрочем, я и без провинности всегда таскал воду два дня подряд, потому что мой друг и сменщик Абдулгапур Юсупов всегда заболевал, как только подходила его очередь. Помнится, мои дни падали на 7–8 число каждого месяца.
Родник находился за пределами крепости. Туда идти было легко: во-первых, пустое ведро, во-вторых, по тропе, круто сбегающей вниз. Нетрудно догадаться, что на обратном пути все резко менялось. К тому же, орава школьников ждала меня в узком закоулке, вооруженная алюминиевыми кружками. Им хотелось пить. Они бросались к моему ведру, половину вычерпывали, половину расплескивали: легко ли было от них отбиться. А я обязан был донести воду до школы.
Много легенд существует об этом роднике. Вот одна из них, как мне рассказал ее мой отец.
Стены крепости испещрены пулями. На ее башнях много раз сменяли друг друга то зеленые, то красные знамена. В дни гражданской войны крепость то и дело переходила из рук в руки: то белые захватят, то красные отобьют, то в ней засядет Гоцинский, то партизаны Муслима Атаева. Партизаны шесть месяцев защищали крепость от врагов. Но каждый день на два часа прекращалась стрельба. В эти часы жены защитников крепости уходили за ее стены по воду. Однажды полковник Алиханов сказал полковнику Джафарову:
— Давай не пустим женщин к роднику. Пусть отряд Атаева подохнет от жажды.
Полковник Джафаров ответил:
— Если мы будем стрелять в женщин, идущих за водой, то весь Дагестан отвернется от нас.
Так, пока женщины не возвращались с родника, обе стороны соблюдали негласное перемирие…
Когда моей, больной тогда, матери сказали, что ее сыну присудили Ленинскую премию, она вздохнула и ответила: «Хорошая весть. Но я бы обрадовалась больше, если бы услышала, что сын помог бедному человеку или сироте. Пусть отдаст эти деньги для проведения воды в какой-нибудь жаждущий аул. И люди похвалят. Его отец, когда получил премию, отдал все деньги на то, чтобы искали новые родники. Где родник, там и тропинка, где тропинка, там дорога. А дорога нужна всем и каждому. Без дороги человек не найдет свой дом, скатится в пропасть».
Мой отец всегда повторял, что я родился в тот год, когда в Дагестане прорывали первый канал. Его прорыли от Сулака до Махачкалы. «Без воды нет жизни» — этот лозунг, написанный на фанерном листе, несли с собой строители канала.
Вода! Вот сочатся скалы, словно их выжимает чья-то могучая рука. Вот потоки стремительно мчатся с гор, прыгают через камни, бросаются со скал, ревут в теснинах, словно раненые звери, резвятся на зеленых долинах, словно ягнята.
Четырьмя серебряными поясами опоясан мой Дагестан, четырьмя Койсу. Как родных сестер встречают их Сулак и Самур. А потом все они — дагестанские реки — обнимают море.
Огонь и вода — судьба народов, огонь и вода — отец и мать Дагестана, огонь и вода — хурджун, в котором лежит все наше добро.
К престарелым и одиноким людям у нас в Дагестане приходят юноши и девушки, чтобы помочь сделать что-нибудь по дому, по хозяйству. Что же они делают в первую очередь? Рубят дрова для огня и приносят в кувшинах воду. Черные вороны каким-то чутьем знают, в которой сакле потух очаг, они тотчас слетаются и начинают каркать.
Огонь и вода — вот две подписи, два символа, которые стоят под соглашением о сотворении Дагестана.
Половина дагестанских сказок — о смелом юноше, который убил дракона и принес огонь, чтобы в ауле было тепло и светло.
Вторая половина дагестанских сказок — о мудрой девушке, которая хитростью усыпила дракона и принесла воду, чтобы в ауле напились люди и чтобы оросились поля.
Драконы, умерщвленные смелым юношей и мудрой девушкой, превратились в горы, в коричневые каменные горные хребты.
Даг — означает гора, стан — означает страна. Дагестан— стран гор, страна-гора, горная страна, гордая страна — Дагестан.
Как ребенок, что учится читать по складам,
Лепетать, повторять, говорить не устану:
Да-ге-стан, Да-ге-стан,
Кто и что? Дагестан.
А о ком? Все о нем.
А кому? Дагестану.
Немало драконов пришлось победить маленькому народу, чтобы всегда иметь огонь и воду. Реки теперь дают свет, вода превращается в огонь. Два изначальных символа сливаются в один.
Очаг и родник — самые дорогие для горца слова. О смелом человеке скажут: «Не человек, а огонь». О бездарном, никчемном человеке скажут: «Потухшая лампа». О плохом человеке скажут: «Он из тех, кто способен плюнуть в родник».
Поднимая чашу с вином, скажем и мы:
Слава тем, кто воспеть по достоинству смог
И очаг и родник — два великих начала.
Трижды слава, кто сам хоть лучинку зажег,
У кого под лопатой вода зажурчала.
Старый горец спрашивал молодого:
— Видел ли ты в своей жизни огонь, прошел ли через него?
— Я бросался в него как в воду.
— Да приходилось ли тебе знать, что такое ледяная вода, приходилось ли бросаться в нее?
— Как в огонь.
— Ну тогда ты уже взрослый горец. Седлай коня, беру тебя в горы.
Поссорившись, один горец говорил другому:
— Разве дым над моей крышей тоньше, чем над твоей? Разве я ходил к кому-нибудь занимать воду? Если ты так считаешь, пойдем вон за ту скалу, там поговорим с глазу на глаз.
А на дверях я видел надпись: «Огонь в очаге горит, входите, гости». Как жалко, что нет у Дагестана таких ворот, на которых можно было бы написать эти слова: «Огонь в очаге горит, входите, гости».
Огонь и правда горит. Не ради шутки, не ради красного словца приглашаем вас: не стесняйтесь, входите, горит огонь в очаге и светла вода в родниках, милости просим!
Аварское слово «ригь» имеет два разных значения: «возраст» и «дом». Эти два значения для меня сливаются в одно. Возраст — дом. Достиг возраста, должен иметь свой дом. Если произнести эту пословицу по-аварски (а у нас есть такая пословица), получается непереводимая игра слов: «ригь — ригь», возраст— дом.
Ну что ж, Дагестан давно уж, надо полагать, достиг зрелого возраста, поэтому у него есть законное и твердое место под солнцем.
Я часто спрашивал у матери:
— Где Дагестан?
— У тебя в колыбели, — отвечала мудрая мать.
— Где твой Дагестан? — спросили у одного андийца. Андиец растерянно оглянулся вокруг.
Этот холм — Дагестан, эта трава — Дагестан, эта река— Дагестан, этот снег на горе — Дагестан, это облако над головой, разве оно не Дагестан? Тогда и солнце над головой разве не Дагестан?
— Мой Дагестан — везде! — ответил андиец.
В 1921 году, после гражданской войны, аулы наши были разорены, люди голодали и не знали, что будет дальше. Тогда-то делегация горцев и отправилась к Ленину. В кабинете у Ленина посланники Дагестана, ничего не говоря, начали разворачивать большую карту мира.
— Зачем вы принесли эту карту? — удивился Ленин.
— У вас много забот о разных народах, вы не можете запомнить кто где живет, а мы хотим показать, где находится Дагестан.
Но сколько ни искали горцы, не могли найти родной край, заплутались на большой карте, потеряли маленький уголок земли. Тогда Ленин сразу, не задумываясь, показал горцам на карте то, что они искали.
— Вот это и есть ваш Дагестан, — и весело рассмеялся.
«Да, голова», — подумали горцы и рассказали Владимиру Ильичу, как до этого они были у наркома и тот все допытывался у них: где же находится Дагестан? Сотрудники наркома строили разные предположения. Один говорил, что это где-то в Грузии, другой — в Туркестане. Один даже утверждал, что именно в Дагестане воевал с басмачами.
Ленин рассмеялся еще больше:
— Где, где, в Туркестане? Поразительно. Бесподобно.
Тотчас он снял трубку и разъяснил этому наркому, где находится Туркестан, а где Дагестан, где басмачи, а где мюриды.
В комнате Ленина, в Кремле, и до сих пор висит большая карта Кавказа.
Теперь Дагестан — республика. Мал он или велик, не имеет значения. Такой как нужно. У нас-то в стране теперь, пожалуй, никто не скажет, что Дагестан находится в Туркестане, но в какой-нибудь далекой стране приходилось мне вести разъяснительные разговоры вроде этого:
— Откуда вы к нам приехали?
— Из Дагестана.
— Дагестан… Дагестан… Это где же такое?
— На Кавказе.
— На востоке или на западе?
— На берегу Каспийского моря.
— А, Баку!
— Да нет, не Баку. Немного северней.
— Кто же ваши соседи?
— Россия, Грузия, Азербайджан…
— Но разве не черкесы живут в этом месте? Мы думали, что черкесы.
— Черкесы живут в Черкесии, а дагестанцы живут в Дагестане. Толстой… Хаджи-Мурат… Толстого читали? Бестужев-Марлинский… Лермонтов, наконец: «В полдневный жар в долине Дагестана…»
— Это где Эльбрус?
— Эльбрус в Кабардино-Балкарии, Казбек — в Грузии, а у нас… у нас аул Гуниб… Ну и Цада.
Так порой приходится говорить мне в какой-нибудь далекой стране. Но ведь известно: для того, чтобы поняла невестка, ругают кошку. Может найтись и у нас какой-нибудь верхогляд, который до сих пор думает, что в Дагестане живут черкесы, или, вернее, совсем ничего не думает.
Приходилось мне уезжать далеко, участвовать в разных конференциях, конгрессах, симпозиумах.
Собираются люди с разных континентов: из Азии, из Европы, из Африки, из Америки, из Австралии. Там, где все меряется на континенты, я все равно говорю, что я из Дагестана.
— Вы представитель Азии или Европы, уточните, пожалуйста, — просят меня. — На каком континенте расположен ваш Дагестан?
— Одна моя нога стоит в Азии, а другая в Европе. Бывает, что на шею коня положат руки сразу двое мужчин— с одной стороны и с другой стороны. Точно так на хребет дагестанских гор положили с двух сторон руки два континента. Руки их соединились на моей земле, и я рад.
Птицы и реки, туры и лисы, все прочие звери принадлежат одновременно и Европе и Азии. Мне кажется, они создали комитет единства Европы и Азии. Я со своими стихами охотно сделался бы членом такого комитета.
Однако иные люди как бы назло мне говорят: «Что с тобой сделаешь, ты — азиат». Или, напротив, где-нибудь в глубине Азии скажут: «Что с тебя спрашивать, ты — европеец». Я не опровергаю ни тех, ни других. Все правы.
Другой раз начнешь объясняться в любви, а женщина покачает головой и скажет:
— Ах, этот лукавый, коварный Восток!
А другой раз придут дагестанские гости, заметят что-нибудь в твоем поведении, покачают головами:
— Ах, эти европейские штучки!
Ну что ж, Дагестан любит Восток, но и Запад не чужд ему. Он, как дерево, которое пустило корни в землю двух континентов.
На Кубе я подарил Фиделю Кастро нашу бурку.
— Почему нет пуговиц? — спросил удивленно Фидель.
— Чтобы в случае нужды быстрее сбросить с плеч и схватиться за саблю.
— Настоящая партизанская одежда, — согласился партизан Фидель Кастро.
Нет смысла сравнивать Дагестан с другими странами. Ему хорошо на своем месте. Крыша не течет, стены не покривились, двери не скрипят, в окна не дуст. В горах тесно, зато в сердце широко.
— Ты говоришь, что моя земля маленькая, а твоя большая? — спрашивал андиец у одного человека. — Тогда давай поспорим: чью землю скорее обойдем пешком, я твою или ты мою? Погляжу я, как ты будешь взбираться на наши вершины, как будешь карабкаться на наши скалы, как будешь ползать по нашим ущельям, как будешь кувыркаться в наши пропасти!
Я поднялся на самую высокую вершину Дагестана и смотрю во все стороны. Разбегаются вдаль дороги, мерцают вдали огни, где-то еще дальше звонят колокола, земля скрывается в синей дымке. Хорошо мне смотреть на мир, чувствуя под ногами родную землю.
Когда человек родится, он не выбирает себе родину— какая достанется. У меня тоже никто не спрашивал, хочу ли я быть дагестанцем. Может статься, если бы родился в другом месте земного шара, от других матери и отца, не было бы мне земли дороже той земли, где я мог бы родиться. У меня не спрашивали. Но если спросят теперь, что я должен ответить?
Слышу, вдали играет пандур. Знакомая мелодия, знакомы мне и слова.
Ручьи всегда тоскуют по морям,
Но и моря тоскуют по ручьям.
В ладонях сердце можно уместить,
Но в сердце целый мир не уместить.
Другие страны очень хороши,
Но Дагестан дороже для души.
Не пандурист, а сам Дагестан гласит его устами.
Кто увидал и недоволен мной,
Пускай к себе воротится домой.
Старинный обычай: в долгие зимние ночи собираются молодые люди в чьей-нибудь сакле, какая попросторнее, и заводят разные игры. Посадят, например, на стул парня. Вокруг него ходит девушка и поет. А он должен ей отвечать. Потом девушку посадят на стул, а парень ходит и поет. Эти песни не совсем похожи на частушки, но есть что-то общее. Получается своеобразный диалог между поющими. На острое словцо надо ответить еще более острым словцом, меткий вопрос требует меткого ответа. Кто выиграет в состязании, тому дают полный рог вина.
Такие игры происходили и в нашем доме, в нижнем этаже. Я был маленький и не участвовал в играх, только слушал. Помню, что около очага стояло пенистое вино и лежала жареная домашняя колбаса. Посредине комнаты ставили стул на трех ножках. Девушки и юноши сменяли друг друга. Разные велись между ними песенные разговоры. Но под конец диалог посвящался Дагестану. На эти вопросы отвечали хором все, кто был в комнате.
— Ты где, Дагестан?
— На высокой скале, у реки Койсу.
— Что ты делаешь, Дагестан?
— Закручиваю усы.
— Ты где, Дагестан?
— В долине ищи меня.
— Что ты делаешь, Дагестан?
— Стою снопом ячменя.
— Ты кто, Дагестан?
— Я — мясо, поддетое на кинжал.
— Ты кто, Дагестан?
— Кинжал, что мясо собой пронзал.
— Ты кто, Дагестан?
— Олень, что пьет речную струю.
— Ты кто, Дагестан?
— Я река, я оленя пою.
— Ты какой, Дагестан?
— Я маленький, весь умещусь в горсти.
— Ты куда отправился, Дагестан?
— Что-нибудь больше хочу найти.
Так распевали молодые люди, отвечая друг другу. Иногда мне кажется, что во всех моих книгах такие же вопросы-ответы. Только нет девушки на стуле, вокруг которой я бы ходил. Сам себя спрашиваю, сам себе отвечаю. Никто не поднесет и рога с вином, если получается удачный ответ.
— Ты где, Дагестан?
— Я там, где все мои горцы.
— Где же находятся твои горцы?
— А! Где их теперь только нет!
— Мир — большое блюдо, а ты лишь маленькая ложка. Не слишком ли она мала для такого блюда?
Говорила же моя мать, что и маленький рот может сказать большое слово.
Говорил же мой отец, что и маленькое деревце украшает большой сад.
Говорил же Шамиль, что маленькая пуля пробивает большой корабль. Да ты и сам говорил в стихах о том, что маленькое сердце вмещает огромный мир и большую любовь.
— Почему всегда, поднимая бокал, ты говоришь: «За добро?!»
— Потому что сам ищу добро.
— Зачем ты строишь дома на камнях и скалах?
— Жалко мягкую землю. Там я выращиваю немного хлеба. Даже на плоских крышах я выращиваю свой хлеб. Таскаю землю на скалы и там выращиваю свой хлеб. Такой уж у меня хлеб.
Горцы — вечные путники. Одни отправляются в путь за богатством, другие — за славой, третьи — за правдой.
И вот те, что вышли за богатством, вернулись, добыв его, и теперь наслаждаются результатами своего похода.
И вот те, что вышли за славой, добыли ее и теперь живут, поняв, что она ничего не стоит и что напрасно были употреблены такие усилия.
Но у тех, кто вышел за правдой, оказалась самая длинная, бесконечная дорога. Кто вышел на поиски правды, тот обрек себя на вечное пребывание в пути.
Когда горец отправляется куда-нибудь, он, конечно, берет с собой и осла. На спине этого доброго животного всегда видишь привязанными три вещи: наполненный чем-то большой мешок, тут же, рядом, небольшой бурдючок и тут же, рядом, еще кувшинчик.
Сотни лет находится горец в пути, переходит из аула в аул, из округа в округ. Перед ним шагает его неизменный осел, а на спине у осла мешок, бурдючок и кувшинчик.
В одном богатом краю, когда горец отошел от осла, сытые бездельники начали мучить бедное животное. Кололи его острой палкой, колючками, заставляли взбрыкивать. Негодяям казалось, что осел пляшет от их уколов.
Горец увидел, что над его верным другом издеваются, и обнажил кинжал.
— Лучше бы вы раздразнили медведя, чем горца, — сказал он.
Но молодые лоботрясы испугались, попросили прощения и кое-как разными добрыми словами добились того, что горец спрятал свой кинжал. Когда начался мирный разговор, молодые люди спросили:
— Что это навьючено на твоем осле? Продай нам.
— У вас не хватит ни золота, ни серебра, чтобы купить это.
— Назначь свою цену, а там посмотрим.
— Этому не может быть цены.
— Что же такое в твоих мешках, чему нет никакой цены?
— Моя родина, мой Дагестан.
— Родина навьючена на осла! — расхохотались молодые люди. — Ну-ка, ну-ка, покажи свою родину.
Горец развязал мешок, и люди увидели в нем обыкновенную землю.
Впрочем, земля была не обыкновенная. На три четверти она состояла из камней.
— И это все?! Это и есть твое сокровище?
— Да, это земля моих гор. Первая молитва моего отца, первая слеза моей матери, первая моя клятва, последнее, что оставил мой дед, последнее, что я оставлю своему внуку.
— А это еще что?
— Сперва завяжу мешок.
Завязав и уладив мешок на спине осла, горец открыл кувшин, и все увидели, что там простая вода. Впрочем, эта вода оказалась несколько солоноватой на вкус.
— Ты возишь воду, которую нельзя даже пить!
— Это вода из Каспия. Как в зеркало смотрится Дагестан в это море.
— Ну, а что в бурдючке?
— Дагестан состоит из трех частей: первая — земля, вторая — море, а третья — все остальное.
— Значит, в бурдючке у тебя все остальное?
— Да, это так.
— Ну и зачем ты возишь с собой этот груз?
— Чтобы родина всегда была со мной. Если умру в пути, могилу посыплют землей, надгробный камень омоют морской водой.
Горец взял щепотку родной земли, растер ее в пальцах и потом сполоснул пальцы водой из кувшина.
— Зачем ты так делаешь?
— Руки, которые прикасались к рукам бездельников, нужно мыть только так.
Горец отправился дальше. Он и сейчас в пути.
Итак, три сокровища Дагестана: горы, море и все остальное.
И три песни у горца. И три молитвы у молящегося. И три цели у путника: богатство, слава и правда.
Мама внушала в детстве: Дагестан — это птица и три драгоценных пера у нее в крыле.
Отец говорил: из трех драгоценностей три мастера сшили наш Дагестан.
Конечно, на самом деле вещей и предметов, из которых состоит Дагестан, гораздо больше. Я убедился в этом на горьком опыте.
Лет двадцать пять тому назад мне поручили написать киносценарий о Дагестане, и я его написал. Началось обсуждение сценария. Много речей было произнесено тогда.
Одни говорили — не хватает цветов, другие говорили — не хватает пчел, третьи говорили — не хватает деревьев. Каждому чего-нибудь не хватало. То мало показано прошлое, то слабо показано настоящее. В конце концов выяснилось, что нет в сценарии ослицы с осликом, а без этого какой же Дагестан!
Если бы показать все, о чем тогда говорилось, фильм снимался бы до сих пор.
И все-таки Дагестан состоит из трех частей: горы (земля), море (Каспий) и все остальное.
Да, земля — это горы, ущелья, горные тропинки, скалы. И все же это родная земля, орошенная потом и кровью предков. Неизвестно, чего больше, пота или крови, пролилось здесь. Длинные войны, короткие стычки, кровная месть… Кинжалы у горцев висели на протяжении столетий не только ради красы.
В народной песне поется:
Мой отец писал о нашей земле:
Много мертвых тут похоронено,
Но убитых больше, чем умерших.
В учебнике географии дана короткая справка о том, что треть нашей земли занята неплодородными скалами.
Я тоже написал об этом:
Там уже поблекшие долины,
Там деревья голы, как рога,
Там высоких гор верблюжьи спины
И потоков горных берега.
Там, как волки, вгрызшиеся в стадо,
Злятся волны бешеной реки,
Там со львиной гривой водопады,
С птичьими глазами родники.
Там дорога между скал отвесных
Словно вытекает из камней.
Там из-за бугра выходит песня,
На версту опередив людей.
Утром радио сообщает, что в Хунзахе снегопад, в Ахтах идет дождь, в Дербенте цветут абрикосовые деревья, в Кумухе стоит жара.
Одновременно зима, осень, весна и лето в маленьком Дагестане. Отделяя эти «времена года» друг от друга, стоят горы, кремнистые, тихие, громыхающие, орлиные.
Аварское слово «меэр» имеет два значения: меэр — гора и меэр — нос.
Отец каламбурил: горы принюхиваются к миру, к каждому событию, к каждой перемене погоды.
Равнины вздыбились, чтобы видеть, кто к ним идет. Так возникли горы. Это говорил Хаджи-Мурат.
Мать шептала над колыбелью: расти большой, как гора.
Горной речки глупая вода,
Здесь без влаги трескаются скалы,
Почему же ты спешишь туда,
Где и без тебя воды немало?
Сердце, сердце, мне с тобой беда,
Что ты любящих любить не хочешь,
Почему ж ты тянешься туда,
Где с тобой мы нужны не очень?
А еще моя мама всегда говорила, когда видела балкарцев, продающих кувшины, горшки и плошки: «Как нм не жалко было истратить столько земли? Глаза бы не глядели на тех, кто продает землю!»
Конечно, балкарцы — искусные мастера, но в горах, где так мало земли, всегда считали, что сама земля дороже, чем их кувшины.
В давние времена гонец ворвался в аул. Мужчины все находились в это время в мечети, совершали намаз. Всадник, как был в чарыках (он был чабан), вбежал в мечеть.
— Эй, глупец, вероотступник, — закричал мулла, — ты что, не знаешь, что, прежде чем войти в мечеть, надо разуться?
— На моих чарыках земля, пыль родного ущелья. Она дороже этих ковров, потому что на нее напал враг.
Горцы выбежали из мечети и повскакали на коней.
«Дальний гость дороже», — любит говорить Абуталиб. Издалека гостя приводит большая радость, большая любовь или большое горе. Равнодушный человек издалека не приедет.
Есть и обычай: если гостю понравилось что-нибудь в твоем доме и он похвалит — плачь, а дари. Говорят же, что один юноша подарил своему кунаку даже невесту, которому та приглянулась у аульского родника. Но тот юноша был горцем, должно быть, на двести процентов, он был сверхгорцем.
Нахальный гость всегда может воспользоваться нашим древним обычаем. Но и горцы стали умнее: красивые вещи убирают подальше от глаз гостей.
Так вот, давно еще приехал в аул гость из Кумуха и стал хвалить все подряд. Ему подарили все, на что позарились его глаза. Но все же, прежде чем проводить, заставили очистить сапоги от земли.
«Землю не дарят, — сказали горцы при этом, — земли нам самим не хватает. Разнесут всю землю на сапогах, на чем будем сеять хлеб?»
Один чужестранец назвал нашу землю каменным мешком.
Да, в ней маловато нежности. Не часто попадаются деревья в горах. Горы похожи на бритые головы мюридов, на покатые, гладкие плечи слонов. Мало земли для пашни, скуден и урожай, вырастающий на ней.
Говорили раньше: «Урожая у этого бедняка не хватит, чтобы набить ноздри соседа».
Правда, и носы у горцев выдающиеся, грандиозные носы. Неприятель издалека по храпу узнавал, что горцы спят, и по этому признаку иногда нападал врасплох.
Абуталиб сказал, увидев изъеденное оспой лицо: все зерна с поля моего отца въелись в лицо бедняги, чтобы оставить на нем свои следы.
Бедна и мала земля горцев. Об этом есть и рассказ, может быть, уже слышанный не однажды, потому что давно он гуляет по свету с одного языка на другой язык, с одной плоской крыши на другую плоскую крышу. Но не могу не рассказать его и я. Пусть ругают меня, кто слышал.
Горец решил вспахать свое поле. Оно было далековато от аула, и он отправился туда с вечера, чтобы рано на рассвете взяться за работу. Пришел горец на место, расстелил бурку и лег спать. Утром встает, надо бы пахать, а поля нет. Туда-сюда, а поля нет как нет. Аллах ли его отнял, чтобы наказать горца за грехи, сатана ли спрятал, чтобы поглумиться над честным человеком.
Делать нечего. Погоревал горец и решил идти домой. Поднял бурку с земли, и — господи! — да вот же оно, его поле, под буркой!
Расскажу и еще один случай, только уж не притчу, а быль.
Как и везде в стране, в горах стали организовывать колхозы. Много было тогда колебаний, сомнений, раздумий и разговоров. Много перерезали скота, рассуждая: лучше сами съедим, нежели отдавать непонятному колхозу. Особенно упрямились и спорили горцы в далеких горах. «Твое — тебе, а мое — мне, что же еще вы от нас хотите: чтобы и мое было тебе?» В одном маленьком ауле побывали двести уполномоченных — и все без толку. Одни попрятались и не показывались на глаза, другие вступали в рассуждения. «Разве мало на свете общего, — говорили они. — Небо — общее, солнце — общее, дождь, снег, весна, река, дорога, кладбище. Хватит общего. Остальное пусть будет у каждого свое».
Когда горцам говорили, что колхозу дадут машины, они и тут качали головами, вспоминая притчу о лисе.
Бежит лиса по ущелью и видит, что на дороге валяется жирный курдюк. Подбежать бы и съесть. «Нет, — решает лиса. — Ни с того ни с сего курдюк на дороге валяться не будет. Что-то за этим кроется».
Говорили горцам и о том, что будут предоставлены колхозу обширные пастбища внизу, на равнине. Тут нашелся один старик, встал и заговорил, опираясь на палку:
— За все равнины мира мы не отдадим наши горные гнезда, наши жалкие клочки полей, наши кривые тропинки. Земля здесь — наша. Сотни лет мы выхаживали ее, как больного ребенка. Мы таскали ее на скалы и разравнивали там ровным слоем. Потом мы таскали воду, чтобы полить ее. Хлеб наш скуден, но каждое зернышко — бесценно. Вот почему в наших краях человек клянется на куске хлеба…
И все же колхоз в том упрямом ауле организовали. Каким же образом удалось убедить темных горцев?
В конце концов они узнали, что не вся земля отойдет в колхоз. Что часть земли останется в личном пользовании в виде приусадебных участков.
— Много ли? — поинтересовались упрямые горцы.
— По двадцать пять соток, согласно уставу сельхозартели.
— Что такое сотка, объясни нам.
И когда уполномоченный объяснил, все дружно заговорили:
— Э, пиши нас в колхоз, о чем разговор!
Оказалось, что поле каждого горца гораздо меньше принятой нормы приусадебного участка!
Бесценна для горцев их высокогорная каменистая земля, хоть и трудна на ней жизнь. Путники удивляются, глядя на эти террасы полей, прилепившиеся на склонах гор, а то и на скалах, на сады, выращенные среди камней, на овец, растянувшихся по тропинке над пропастью и преодолевающих отвесные обрывы со сноровкой канатоходцев.
Все это необыкновенно красиво для глаз, создано, чтобы было воспето в стихах, но трудно поддается обработке и обживанию.
Однако предложите горцу переселиться на равнину, или, как теперь говорят, на плоскость, и он воспримет ваше предложение как оскорбление. Рассказывают, сын приехал из города и стал уговаривать старого отца уехать.
«Лучше бы ты живот пропорол мне кинжалом, чем терзать меня такими словами», — вот как ответил старый горец.
Проблема эта существует, и она очень сложна. Уже много лет брошен в аулы красивый лозунг: «Вылезем из каменных мешков и поселимся на цветочных коврах».
Этот лозунг дошел и до того упрямого аула, в который приезжали в свое время двести уполномоченных, чтобы организовать колхоз. При организации колхоза не было такого шума, как теперь, когда услышали лозунг о переселении. Каждый аулец произнес на этот счет свою фразу. Вот некоторые из них. «Если даже цепями потащите, не пойдем на плоскость!» «Мы как гвозди вколочены в эти скалы. Никто не имеет права вытаскивать нас из наших гнезд». «Разверзнутся могилы наших отцов, если мы покинем их и уйдем жить в другое место». «Нигде голове моей так не хорошо, как на своей подушке». «На родных камнях сон слаще, чем на чужих перинах». «А где я найду там камень, чтобы бросить в собаку?» «Лучше в горах у дымного очага, чем внизу у хорошей печи». «Кто заботится о животе, пусть идет туда, кто заботится о сердце — останется здесь». «Мы никого не убили, ничьих домов не сожгли, за что же обрекать нас на изгнанье». «Машины могут работать и здесь». «Фонари на столбах могут висеть и здесь». «Телеграмма и отсюда дойдет». «Мы родились не для того, чтобы кормить комаров и мух». «Лучше дым кизяка, чем гарь бензина». «Горные цветы ярче». «Родниковая вода слаще водопроводной». «Никуда мы отсюда не пойдем!»
Так каждый горец ответил по-своему на лозунг «Вылезаем из каменных мешков и поселимся на цветочных коврах».
Еще к моему отцу приходили горцы за советом: переселяться или оставаться? Отец побоялся дать определенный совет.
«Посоветуешь им остаться, потом узнают, что внизу жить хорошо, будут меня ругать. Посоветуешь им переселиться, жизнь окажется никудышной, опять меня будут ругать».
— Думайте сами, — сказал им тогда Гамзат Цадаса.
Времена меняются и жизнь тоже. Изменились не только головные уборы (фуражки вместо папахи), но и мысли под шапками у молодых людей. Смешиваются разные крови, разные племена и народы. Могилы наших сыновей все дальше и дальше от отцовских аулов… Камни, плиты, огромные камни, мелкие камни, округлые камни, острые камни. Чтобы вырастить на этих камнях что-нибудь, землю таскают снизу корзинами. Осенью и зимой травянистые склоны поджигали, чтобы лучше уродилась трава. Помню эти многочисленные огни в горах. Помню ц праздник первой борозды. Весна. Старики кидают друг в друга комья земли.
О деятельном человеке у нас говорят: «Немало преодолел он гор и хребтов».
О бездеятельном утверждают: «Он ни разу не ударил киркой о камень».
«Чтобы тесно было колосьям на вашем поле» — самое дорогое пожелание горцев.
«Да иссохнет, омертвеет твоя земля» — самое большое проклятие.
«Клянусь этой землей» — самая крепкая клятва.
Осла, зашедшего на чужое поле, можно было безнаказанно убить. Один горец кричал: «Если даже осел Хаджи-Мурата ступит на мою землю — все равно берегись!»
В каждом ауле были свои законы. Но всюду самым большим штрафом каралась потрава поля, потрава земли.
Да и за потраву самого Дагестана история наших гор сурово наказывала в конце концов.
Помню, мать рассказала мне:
«Когда в горах Дагестана был разгромлен шах Ирана Надир, то, чтобы согласовать условия перемирия, для переговоров с шахом горцы послали самого уродливого, бедного и хромого старца, посадив его на такого же дряхлого мула.
— Неужели аварцы не нашли познатнее и попригляднее тебя, чтобы послать ко мне?
— Знатнее и важнее меня тысячи, — ответил старый горец, — но важные люди заняты более важными делами. Они решили, что к такому человеку, как ты, достаточно будет послать меня.
— Какого же возраста твой мул? — попытался пошутить шах.
— У шахов и мулов трудно определить возраст, — ответил горец.
— Кто ваш полководец? — спросил пришелец.
— Вот наши полководцы, — ответил спокойно старик и широким жестом указал на возвышающиеся вокруг скалы и горы, на поля и кладбища. — Это они ведут нас вперед.
— Ваши условия?
— Условие одно: землю горцев оставь горцам, а сам покажи нам свою спину, которая больше нам нравится, чем твое лицо.
Шах вынужден был повернуться и уйти в свой Иран.
Его предупредили: оставляем тебя и войско твое в живых только для того, чтобы рассказали о нашей победе. Оставляем тебя для вести — так принято у нас говорить. В другой раз перережем всех до единого».
В августе 1859 года на горе Гуниб имам Шамиль сошел с боевого коня и предстал перед князем Барятинским как великий пленник. Выставив левую ногу немного вперед и поставив ее на камень, а правую руку положив на рукоять сабли, бросив затуманенный взор на окрестные горы, Шамиль сказал:
— Сардар![7] Двадцать пять лет я воевал, отстаивая честь этих гор и этих горцев. Мои девятнадцать ран болят и не заживут никогда. Теперь я сдаюсь в плен и отдаю свою землю в ваши руки.
— Полно жалеть. Хороша твоя земля: одни скалы да камни!
— Скажи, сардар, кто же из нас был более прав в этой войне: мы ли, кто умирал за землю, считая ее прекрасной, вы ли, кто тоже умирал за нее, считая ее плохой?
Плененного Шамиля целый месяц везли в Петербург.
В Петербурге император его спросил:
— Как показалась тебе дорога?
— Большая страна. Очень большая страна.
— Скажи, имам, когда б ты знал, что государство мое так велико и могуче, воевал бы ты против него так долго или благоразумно и вовремя сложил бы оружие?
— Вы же воевали с нами так долго, зная, что у нас маленькая и слабая страна!
У моего отца хранилось одно письмо Шамиля, вернее, его прощание. Вот оно:
«Мои горцы! Любите свои голые, дикие скалы. Мало добра они принесли вам, но без этих скал ваша земля не будет похожа на вашу землю, а без земли нет свободы бедным горцам. Бейтесь за них, берегите их. Пусть звон ваших сабель усладит мой могильный сон».
Шамиль не раз слышал звон и стук горских сабель, хотя дрались горцы уже за другое дело. Шире стала теперь родина дагестанцев. Могилы их разбросаны в далеких полях Украины, Белоруссии, Подмосковья, Венгрии, Польши, Чехословакии, на Карпатах и на Балканах, а также и под Берлином.
— Из-за чего дрались раньше люди одного аула?
— Из-за пяди земли между полями двух горцев, из-за маленького откоса, из-за камня.
— Из-за чего дрались раньше люди двух соседних аулов?
— Из-за пяди земли между полями аулов.
— Из-за чего воевал Дагестан с другими народами?
— Из-за пяди земли на границах самого Дагестана.
— Из-за чего потом воевал Дагестан?
— Из-за пяди земли на границах великой Страны Советов.
— За что теперь борется Дагестан?
— За мир во всем мире.
Вместе с Шамилем были пленены и два его сына. Судьбы их сложились по-разному. Младший сын, Магомед-Шафы, сделался царским генералом. Старший же, Гази-Магомед, оказался в Турции.
Однажды ко мне пришла пожилая женщина, одетая в турецкий наряд. Грузинка, она еще в молодости вышла замуж за турка и сорок лет прожила в Стамбуле. Потом муж умер, а женщина, оставшись одинокой, вернулась в Грузию. И вот она пришла ко мне. Причина ее прихода была следующая: живя в Стамбуле, она, оказывается, дружила с потомками Шамиля по линии его самого младшего сына.
— Как они живут? — спросил я.
— Плохо.
— Отчего?
— Оттого что у них нет Дагестана. Если бы вы знали, как они там скучают! Иногда их обижают чиновники, грозясь отобрать ту землю, которой они владеют. «Отбирайте, — говорят потомки имама. — Дагестана у нас все равно нет, а другая земля нам недорога». Узнав, что возвращаюсь на родину, — продолжала грузинка, — они просили меня навестить Дагестан, побывать в родном ауле Шамиля, в горах, где он воевал, а также найти вас. Они дали мне этот платок, чтобы вы завернули в него немного дагестанской земли и послали им.
Я развернул платок. На нем арабской вязью было вышито — «Шамиль».
Рассказ грузинки меня растрогал. Я пообещал послать землю. Об этом я советовался со многими стариками.
— Стоит ли посылать людям, живущим на чужбине, нашу землю?
— Другим бы не надо было посылать, но потомкам Шамиля пошли, — ответили старики.
Один старик принес мне горсть земли из аула Шамиля, и мы завернули ее в именной платок. Старик сказал:
— Пошли им нашу землю, но скажи, что каждая крупица ее бесценна. Напиши им также, что жизнь на этой земле теперь изменилась, настали новые времена. Обо всем напиши, пусть знают.
Но писать мне не пришлось. Вскоре я сам поехал в Турцию. Захватил с собой и драгоценный подарок.
Я разыскал потомков Шамиля, но повидать их мне не удалось. Правнук имама, сказали мне, уехал куда-то, чуть ли не в Мекку. Правнучки Нажават и Нажият тоже не вышли ко мне. У одной, сказали, болит голова, у другой, сказали, сердечный приступ. Кому же отдавать мою землю? Были там еще аварцы, но они покинули Дагестан добровольно.
Тогда я понял, что их Шамиль и мой Шамиль — разные Шамили.
Вот в далекой Турции я держу горсть земли родного Дагестана. В этой щепоти земли я вижу наши аулы: Гуниб, Чиркей, Ахты, Кумух, Хунзах, Цада, Цунта, Чарода… Это моя земля. О ней я много писал и напишу. Ее теперь не накроешь буркой, как случилось с тем незадачливым горцем из старого смешного рассказа.
Второе сокровище Дагестана — море.
Происходят такие телефонные разговоры между Москвой и Гунибом.
— Алло, алло, Гуниб? Омар, это ты? Ты меня слышишь? Как день, как настроение?
— Слышу. У нас хорошо. Сегодня с утра видим море!..
Или:
— Алло, Гуниб? Это ты, Фатима? Как дела, как настроение?
— Так себе. Туман. Моря не видно.
— Не вижу моря, отец, — сказал и Джамалутдин, сын Шамиля.
Он был заложником у царя: воспитывался в Кадетском корпусе и по возвращении на родину считал борьбу отца и горцев против белого царя напрасной.
— Увидишь, сын мой, — ответил Шамиль, — только смотри моими глазами.
От горы Гуниб до моря сто пятьдесят километров. Каким ясным должен быть день, каким лазурным и ярким должно быть море, какими зоркими должны быть глаза, какой высокой должна быть гора, чтобы можно было просто сказать: «Вижу море».
Даже в тех аулах, откуда море никак нельзя увидеть, когда спрашивают о настроении, иногда отвечают: прекрасное настроение, будто море перед глазами.
Кто кого украшает: Каспийское море Дагестан или Дагестан Каспийское море? Кто кем гордится: горцы морем или море горцами?
Когда вижу море, вижу весь мир. Когда оно волнуется, кажется, и всюду в мире неспокойная, бурная погода. Когда оно молчит, кажется, и везде царит тишина.
Я пришел к нему еще мальчиком, спустившись по крутым и витиеватым горным тропинкам. С тех пор окна моего дома всегда открыты в сторону моря. Но и окна самого Дагестана глядят туда же.
Когда не слышу морского шума, засыпаю с трудом.
— А ты, Дагестан, почему не спишь?
— Море не шумит, нету сна.
Про яркий цвет говорим — как море. Про сильный шум говорим — как море. Про широкие поля ржи говорим — как море.
Про глубину мудрости и души говорим — как море.
Даже про чистое небо и то говорим — как море.
Когда наша корова давала много молока, мама называла ее — «море мое».
Вспоминаю мать на балконе, кувшин со сметаной у нее в руках. Она сбивает масло, чтобы накормить нас, детей, играющих вокруг нее. Глиняная шейка того кувшина была украшена ожерельем из морских ракушек.
— Чтобы масла получилось больше, — объясняла нам мать. А еще она говорила, что ракушки защищают от дурного глаза.
Каменная грудь Дагестана тоже украшена ожерельями из ракушек, ожерельем из прибрежных камней, ожерельем прибоя.
Привык Дагестан к шуму каспийских волн, плохо ему спится в тишине, совсем бы не смог он спать, когда бы лишился моря.
Белоснежные волны морские, скажите,
На каком языке вы со мной говорите?
Вы шумите, бурля, у подножия скал,
Словно в горном ауле воскресный базар,
Где кричащих на всех сорока языках
Наших горцев не может понять и аллах.
День пройдет, грохотания нет и в помине,
Шелестите легко, как трава на равнине.
А еще вы начнете плескаться, бывает,
Словно мать по погибшему сыну рыдает.
Словно старый отец по наследнику стонет,
Словно конь оплошавший, что в паводке тонет.
То журча и ласкаясь, то яростно споря,
На своем языке говоришь ты, о море.
Но сродни мое сердце твоей глубине,
Все твои превращенья понятны и мне.
Разве сердце мое не кипит временами,
Разбиваясь о камни тупые волнами?
Но потом, расстилаясь все тише и ниже,
Разве берег отлогий в бессилье не лижет?
Разве тайн никаких не хранит глубина?
И печаль у нас, море, и радость — одна.
Но скажу про свою, про отдельную боль:
Жажду морем напиться. Немыслимо. Соль.
Поезд, идущий из Москвы, прибывает в Махачкалу на рассвете. Ночь перед этим — для меня самая бесконечная ночь. Встаю среди ночи, вглядываюсь в темное окно. За окном еще степь. Гремит поезд, шумит ветер за стенкой вагона. Второй раз встаю и вглядываюсь в окно — степь. Наконец, встаю в третий раз — вижу море. Значит, это уже мой Дагестан.
Спасибо тебе, синее море, водный простор! Первым ты сообщаешь мне, что я уже приехал домой.
Отец любил говорить: «У кого есть море, у того всегда будет много гостей».
Абуталиб вторил ему: «У кого есть море, тот живет красиво, богато. Красивее моря могут быть горы, но и они у нас есть».
Эти два старика — мой отец и Абуталиб — часто, не сговариваясь, как только встретятся, уходили к морю. Они поднимались на холм, с которого видны все корабли, пришедшие в порт. Оттуда доносился до стариков запах рыбы и соли. Целыми часами они сидели молча, предоставляя возможность говорить только морю.
Пусть море говорит, а ты молчи,
Не изливай ни радости, ни горя.
Великий Данте замолкал в ночи,
Когда у ног его плескалось море.
Людьми заполнен берег или пуст,
Дай морю петь, волнам его не вторя,
И Пушкин — величайший златоуст —
Молчал всегда, покамест пело море.
Мой отец говорил: слушая море, научись понимать, о чем оно говорит. Оно много видело, много знает.
— Скажи, о море, почему ты солоно?
— Людской слезы в моих волнах не мало!
— Скажи, о море, чем ты разрисовано?
— В моих глубинах кроются кораллы!
— Скажи, о море, что ты так взволновано?
— В пучине много храбрых погибало:
Один мечтал, чтоб не было я солоно,
Другой нырял, чтоб отыскать кораллы!
Два седовласых горца, два поэта, сидят на холме, как два старых орла. Сидят неподвижно, молчат, слушают море. А оно шумит, заставляет думать о жизни, которая похожа на него и которую нужно переплыть от берега до берега, какая бы погода ни захватила на открытом и опасном ее просторе. В отличие от моря в жизни нет тихих гаваней, нет причалов. Хочешь не хочешь — плыви. Будет только одна, последняя гавань, только один, последний причал.
Шумит Каспий, шумит Хвалынское море. Текут в него реки: с одной стороны — Волга, Урал, с другой — Кура, Терек, Сулак. Все они смешались, и теперь их не отличить одну от другой. Для них море тоже своего рода последний причал. Хотя не исчезнет, не умрет, не утихнет их вода, будет ходить, подыматься синими волнами. Будут ходить по этим волнам большие корабли в разные концы света.
Горцы, дети Дагестана, разве ваша судьба не похожа на судьбу этих рек? Вы тоже соединились и слились в едином море нашего великого братства.
Шумит Каспий. Молча стоят два седых человека, два поэта, и с ними я, еще подросток. Потом, когда пошли мы домой, Абуталиб сказал моему отцу:
— Взрослым становится твой сын. Сегодня познал он большое чувство.
— Никому нельзя быть маленьким на том месте, где мы стояли, — отвечает Абуталибу отец.
Теперь, когда прихожу на берег моря, все время кажется, что стою рядом с отцом.
Говорят, Каспий с каждым годом мелеет. Уже стоят городские дома там, где некогда плескалась вода. Наверное, так оно и есть. Но я не верю, что море перестанет быть морем. Оно, может быть, мелеет, да не мельчает.
Я и людям всегда говорю: не будьте мелкими, если даже вы малочисленны.
Ученый муж качает головой,
Поэт грустит, писатель сожалеет,
Что Каспий от черты береговой
С годами отступает и мелеет.
Мне кажется порой, что это чушь,
Что старый Каспий обмелеть не может,
Процесс мельчанья некоторых душ
Меня гораздо более тревожит.
Махач тоже говорил про море. Он был первым ревкомом Дагестана, и его именем называется теперь столица нашей республики. Раньше город назывался Порт-Петровск. Во время гражданской войны Махач превратил его в неприступную крепость.
Так вот, о море Махач сказал: «Сколько бы ни было врагов, всех покидаем в море. Море глубокое, на дне места хватит».
Когда соберутся горцы около мечети или под старым деревом, чтобы потолковать о житье-бытье, называется это у нас годеканом. На годекане спросили однажды у горцев: какой звук приятнее всего душе? Горцы, подумав, начали отвечать:
— Звон серебра.
— Ржанье коня.
— Голос любимой девушки.
— Цокот подков по камням ущелья.
— Смех ребенка.
— Колыбельная песня матери.
— Журчанье воды.
А один горец сказал:
— Голос моря. Потому что у моря есть все звуки, которые вы перечислили.
А в другой раз на годекане спросили у горцев: какой цвет наиболее приятен душе? Горцы, подумав, начали отвечать:
— Ясное небо.
— Белоснежная вершина горы.
— Глаза матери.
— Волосы сына.
— Цветущий персик.
— Осенние ивы.
— Вода родника.
А один горец сказал:
— Цвет моря. Потому что в нем есть все цвета, которые вы перечислили.
Когда спрашивали на годекане о запахах, напитках или о чем-нибудь еще, всегда дело кончалось морем.
Морем навеяны народу прекрасные сказки о юноше и морской царевне, о лазурной птице, которая где ни ударит клювом, там и забьет родник.
Конечно, на годеканах каждый хвалит своего скакуна. Не делаю ли и я то же самое, хваля свое Каспийское море? Иногда мне говорят: подумаешь, Каспий. Это даже и не море, а большое озеро. Настоящее море — Черное.
Верно, что Каспий не так бархатист и нежен, как Черное, Адриатическое или какое-нибудь там Ионическое море. Но ведь туда люди едут преимущественно отдыхать и купаться, а на Каспий — преимущественно работать. Море — рыбак, море — нефтяник, море — труженик. Ну, и характер у него поэтому более суровый. Что поделаешь, у каждого быка свой нрав, у каждого мужчины свой характер, у каждого моря своя повадка… А разве горы Дагестана не отличаются характером от гор Грузии, Абхазии и от других гор?
Но мне, по правде говоря, все моря кажутся похожими друг на друга. Когда плыву по Черному, вспоминаю Каспий, а плывя по Каспию, могу вспомнить даже океан. И ничем наше море не хуже других. Так же в него бросают монеты на память, чтобы — по примете — вернуться снова.
Отец говорил: если море человеку кажется некрасивым, это значит — сам человек некрасив.
Кто-то сказал однажды Абуталибу:
— Море сегодня противно шумит.
— А ты послушай моими ушами.
Итак, на Каспийское море смотрите глазами Дагестана, и оно покажется вам прекрасным.
Подвиг славного подводника капитана 2-го ранга Магомеда Гаджиева из дагестанского аула Мегеб известен всему военно-морскому флоту. Он воевал и в Балтийском, и в Северном, и в Баренцевом морях. Не один фашистский корабль нашел себе могилу в холодных водах от торпед Магомеда Гаджиева. Его лодка первой в истории Отечественной войны приняла открытый бой с фашистской эскадрой. У него было правило: он не брил усов до тех пор, пока не потопит вражеский корабль.
Один раз я видел Магомеда Гаджиева. Я учился тогда в Буйнакском педучилище имени Абашилова. Магомед Гаджиев был в отпуске, и мы пригласили его в наше училище. Мы спросили:
— Как получилось, что выросший среди скал стал моряком?
— В детстве с вершины одной горы я увидел Каспийское море и не поверил своим глазам. Оно позвало меня к себе, вот я и пошел. Не мог устоять перед зовом моря.
Горец Магомед Гаджиев, Герой Советского Союза, погиб в Баренцевом море. Памятник, воздвигнутый ему в Махачкале перед заводом, носящим его имя, глядит на просторы Каспия. В городе Североморске есть школа его имени.
В море уходят смелые, но не все возвращаются. Поэтому горцы бросают в море первые весенние цветы: всем погибшим. Мои цветы тоже не раз плавали среди волн.
В Баренцевом море, в квадрате, где погиб Гаджиев и его товарищи, корабли останавливаются, чтобы почтить его память.
На Каспии существует такой же порядок. Остановка и три минуты молчания, чтобы вспомнить о тех, кто погиб.
Наш город Махачкала стоит как корабль у причала. Из прибрежного парка смотрит на море Пушкин, неподалеку от него стоит Сулейман Стальский, с бульвара смотрит на Каспий мой отец.
Говорят, что на месте моря некогда была унылая голая пустыня. Потом она увидела горы и от радости расплеснулась у их подножия своей синевой.
Говорят, что горы были некогда дерущимися драконами. Потом они увидели море и замерли от удивления, окаменели.
Мать пела над моей колыбелью:
Вырастай, сыночек,
С гору высотой,
Вырастай, сыночек,
С море широтой.
Девушка пела молодому джигиту:
На высокой горе
Ты, как видно, родился,
Лихо сдвинул папаху.
Не глядишь, загордился.
Молодой джигит пел красивой горянке:
Не со дна ли морского
Ты пришла к нам сюда?
Я такой красоты
Не видал никогда.
На одном собрании я услышал такой разговор:
— Что это мы все море да горы, горы да море? У нас есть другие горы и моря, о которых надо говорить. У нас есть море лезгинских садов, море скота, горы шерсти.
Но правильно говорится: «Не пой сам все три песни, одну оставь нам. Не делай сам все три намаза, один оставь нам».
Я рассказал о двух главных частях, из которых состоит Дагестан. А третья часть — все остальное. Разве мало можно сказать о дорогах и реках, о деревьях и травах! Целой жизни не хватит, чтобы рассказать обо всем.
Так и с песнями. В мире есть только три песни: первая— песня матери, вторая — песня матери, а третья песня — все остальные песни.
Горцы приглашают к себе в гости, говоря: «Приезжайте к нам. Наши горы, наше море и наши сердца принадлежат вам. У нас земля — земля, дом — дом, конь — конь, человек — человек. И ничего третьего нет между ними».
Человек и свобода на аварском языке называются одним и тем словом. «Узден» — человек, «узденлъи» — свобода, поэтому, когда имеется в виду человек — «узден», имеется в виду, что он свободный — «узденлъи».
Надпись на могильной плите:
Он мудрецом не слыл
И храбрецом не слыл,
Но поклонись ему:
Он человеком был.
Надпись на кинжале:
Ну кто бы там ни встретился в пути,
Идя с враждой навстречу иль с приветом,
Он человек такой же, как и ты,
Нося кинжал, не забывай об этом.
Когда горец после долгого отсутствия вернулся на родину, его спросили:
— Ну как там, что за земля, какие порядки?
— Там живут люди, — ответил горец[8].
Когда Хаджи-Мурат был в ссоре с Шамилем, некоторые люди стали, желая угодить наибу, хулить Шамиля. Остановив их суровым жестом, Хаджи-Мурат сказал:
— Не смейте так говорить. Он — человек, а нашу распрю мы сумеем уладить сами.
Хотя Хаджи-Мурат и ушел от него, но во время последней битвы на горе Гуниб, вспоминая отвагу и храбрость своего наиба, Шамиль сказал:
— Таких людей больше нет. Он был человеком.
Много веков прожили горцы в горах, и всегда они испытывали нужду в человеке. Нужен человек. Без человека никак нельзя.
Горец клянется: человеком родился — человеком умру!
Правило горцев: продай поле и дом, потеряй все имущество, но не продавай и не теряй в себе человека.
Проклятие горцев: пусть не будет в вашем роду ни человека, ни коня.
Когда начинают рассказывать о недостойном, мелком, подлом, горцы обрывают рассказ:
— Не тратьте на него слов. Он же не человек.
Когда начинают рассказывать о каком-нибудь промахе, проступке, недостатке, горцы обрывают рассказ:
— Он человек, и этот проступок ему можно простить.
Об ауле, в котором нет порядка, об ауле тесном, неряшливом, склочном, непутевом, говорят:
— Человека там нет.
Об ауле, в котором порядок и мир, говорят:
— Там есть человек.
Человек — первая необходимость, драгоценность и великое чудо. Откуда появился человек в Дагестане, как возник, где начало, где корень своеобразного племени горцев? Много об этом существует рассказов, сказок, легенд. Одну из них я слышал в детстве.
На земле уже водились разные звери и птицы, и были на земле их следы, но не было следа человека, слышались разные голоса, но не слышно было человеческого голоса. Земля без человека походила на рот без языка, на грудь без сердца.
В небе над этой землей летали орлы, сильные и отважные птицы. В тот день, о котором идет речь, шел такой снег, словно ощипали всех птиц на свете и перья их пустили по ветру. Небо закрыло тучами, землю закрыло снегом, все смешалось, и нельзя было понять, где земля, а где небо. В это время возвращался к своему гнезду орел, у которого крылья были подобны саблям, а клюв подобен кинжалу.
Он ли забыл о высоте, высота ли забыла о нем, но только со всего лета он врезался в твердую скалу. Аварцы говорят, что это произошло на горе Гуниб, лакцы — что это было на горе Турчидаг, лезгины уверяют, что все случилось на Шахдаге. Но где бы то ни случилось, скала есть скала, а орел есть орел. Недаром же говорят: «Швырни камень в птицу — птица умрет, швырни птицу в камень — птица умрет».
Не первый орел упал, наверное, на скалу и разбился. Но этот, у которого крылья были подобны саблям, а клюв подобен кинжалу, разбился не до смерти. Крылья переломались, но сердце билось, уцелел острый клюв, уцелели железные когти. Пришлось ему бороться за свою жизнь. Трудно без крыльев добывать пищу, трудно без крыльев отбиваться от врагов. С каждым днем с камня на камень, со скалы на скалу забирался он все выше и выше, на скалу, на которой любил, бывало, сидеть, оглядывая окрестные горы.
Трудно было без крыльев добывать пищу, обороняться, подниматься на высоту, строить гнездо. Во время всех этих трудных дел мышцы орла изменились, стал меняться и внешний облик. И когда гнездо было построено, оно оказалось саклей, сам бескрылый орел оказался горцем.
И встал он на ноги, и вместо сломанных крыльев у него выросли руки, одна половина клюва превратилась в обыкновенный, большой, правда, нос, а вторая половина в кинжал, висящий у горца на поясе. Только сердце не изменилось, оно осталось прежним, орлиным сердцем.
— Видишь, сынок, — добавляла мать, заканчивая рассказ, — как трудно пришлось орлу, пока он не превратился в горца. Ты это должен ценить.
Не знаю, так ли все это было, но неоспоримо одно: среди пернатых горцам дороже всех орел. Хорошего, храброго человека зовут орлом. Родился сын — отец возглашает: у меня родился орел. Дочь возвратится откуда-нибудь домой быстро и проворно, мать говорит: прилетела моя орлица.
Во время Отечественной войны о героях Дагестана была написана книга, называлась она «Горные орлы».
На дверях старинных домов, на колыбелях, на кинжалах часто встречается чеканка и строгий облик орла.
Правда, есть и другие легенды.
Когда думают о превратностях судьбы в этом мире, когда отцы вспоминают погибших вдалеке от родины сыновей или когда сыновья вспоминают погибших отцов, считают, что не горец произошел от орла, но орлы от горцев.
— Парящие над реками и скатами,
Откуда вы, орлы? Каких кровей?
— Погибло много ваших сыновей,
А мы — сердца их, ставшие крылатыми!
— Мерцающие между зодиаками,
Кто вы, светила в небесах ночных?
— Немало горцев пало молодых.
Мы — очи тех, кем павшие оплаканы.
Вот почему дагестанцы всегда смотрят в небо с любовью, с надеждой. Так же смотрят они на пролетающих и улетающих птиц. Любят горцы синее небо!
Вспоминаю 1942 год. Войска фельдмаршала Клейста захватили некоторые высоты Кавказа. Авиация бомбила нефтяные промыслы Грозного. Дым пожаров был виден с наших дагестанских высот.
В те дни в Грозном собрались представители молодежи всех кавказских народов. В составе дагестанской делегации был и я. На митинге выступал лезгин, известный летчик, Герой Советского Союза Валентин Эмиров. Не забуду ни его речи с трибуны, ни его короткой беседы, которая у нас с ним была после митинга. Уходя, ол сказал, показывая глазами на небо:
— Тороплюсь туда. Там я нужнее, чем на земле.
Через две недели пришло известие о его гибели. Погиб, сгорел славный сын Дагестана. Но каждый раз, когда я вижу орла, пролетающего с клекотом над моей головой, я верю, что в нем кипучее сердце Валентина.
1945 год. Москва. Каждый день мы, студенты, ходили в Дагестанское постпредство, чтобы узнать новости с гор, из Махачкалы. Республика в то время готовилась праздновать свое двадцатипятилетие. Однажды я встретил там Наби Аминтаева. В Дагестане вряд ли нашелся бы тогда человек, который не знал бы этого лакца. Джигит неба, этот скромный парень много раз спускался с парашютом на вражескую территорию и всякий раз возвращался невредимым.
— Теперь нет войны, возвращайся в Дагестан, — говорю я ему.
— Небо-то осталось.
Через несколько дней газета «Правда» опубликовала его фотографию. Внизу подпись: «Наби Аминтаев — рекордсмен мира по прыжкам с парашютом. Свой рекорд Аминтаев посвятил Дагестану».
Через несколько дней снова встречаю Набп.
— Едем в Дагестан.
— Небо ждет. Без неба я не могу.
Но жизнь коротка. Однажды подвел парашют; наш Наби упал и погиб, словно орел со сломанными крыльями. С тех пор прошло много лет, но каждый раз, когда слышу в небе клекот орла, я думаю, что в нем кипучее сердце Наби.
Вспоминаю еще красивую Резеду. С дагестанского неба она прыгнула на гору Гуниб. Сколько папдуров застонало тогда под ее окном! Не было ни одного молодого поэта, который не посвятил бы ей стихотворения. Маленький кирпичный домик в городе Буйнакске, сколько глаз смотрело на твои окна! В Хунзахе, в Гунибе, в Кумухе седлали коней, чтобы похитить красавицу с длинными косами. Но приехал один ленинградец, посадил нашу Резеду в самолет и увез. С воздуха помахала она всем влюбленным, оставшимся на земле. Разинув рты, смотрели наши поэты ей вслед, а потом начали писать стихи о голубке, которую похитил орел…
В Ленинграде Резеду застала война. Она писала: «В этом городе теперь нет не только белых ночей, но и дни стали черными. Ленинград в огне. В огне и я. Сквозь дым и огонь я смотрю в небо. Но и в небе война. Мой муж Сеид много раз уходил во вражеский тыл. Теперь я получила уже три извещения о том, что его нет в живых. Он был врач-десантник. Ко мне приходят те, кого он спас от смерти».
Резеда вернулась в Дагестан. И когда в родном небе ей слышится клекот орла, она думает, что в нем кипучее сердце Сеида.
Мой брат Ахильчи… Ты учился в самом земном, сельскохозяйственном институте… Но на войне ты выбрал небо, стал летчиком. Ты погиб над Черным морем. Тебе было двадцать два года. Ты никогда не вернешься в родную саклю, я это знаю. Но каждый раз, когда надо мной клекочет орел, я верю, что это сердце Ахильчи подает мне братскую весть.
Парят в дагестанском небе орлы. Их много. Но ведь немало и храбрецов, сложивших голову за Отчизну. В каждом орлином крике весть о подвиге, об отваге. Каждый крик — это песня битвы.
Я знаю, что это красивая сказка, вымысел. Людям хочется, чтобы так было. Но я знаю, что одному человеку, который вознесся слишком высоко, андиец сказал:
— Даже орлы, чтобы стать людьми, спускаются на землю. Спускайся и ты со своих высот. Все люди родились здесь, на земле. Горец потому и называется горцем, что он человек гор, человек земли. А в песнях и легендах пусть люди летают. У нас любят это слово — «летать». Всадник скачет — летит. Песня летит. Большинство наших песен об орлах.
Меня много раз критиковали за то, что в стихах я часто упоминаю орлов. Но что же делать, если мне эти птицы нравятся больше других. Они летают далеко и высоко, в то время как другие птицы вечно суетятся и чирикают возле проса. И голос у них громкий, ясный. Другие птицы, как только повеет холодом, изменяют Дагестану и улетают в чужие края. Орлы же, какая бы ни случилась погода, сколько бы выстрелов ни пугало их, не покидают родных высот. У них нет курортов. Другие птицы все время жмутся к земле, порхают с крыши на крышу, с дымоходной трубы на трубу, с поля на поле. Какое-нибудь маленькое ущелье у нас называют птичьим ущельем.
Какой-нибудь большой утес у нас называют орлиным утесом.
Каждый человек, который родился, еще не человек. Каждая птица, которая летает, еще не орел.
ГОРНЫЕ ОРЛЫ
…Полон край мой силы и величья,
Полон птиц, чьи песни веселы.
И парят над ним, как боги птичьи,
Много раз воспетые орлы.
Для того, чтоб в небе их видали
На посту и в грозовые дни,
Скалы неприступные избрали
Грозным местожительством они.
То один поднимется и гордо
Рассекает крыльями туман,
То, как по тревоге, вся когорта
В голубой взмывает океан.
Над землей плывут они высоко,
Будто стражи зоркие ее,
И услышав их гортанный клекот,
Прочь летит в испуге воронье.
И готов, как в детстве, я часами
Там, где выси гор всегда белы,
Наблюдать влюбленными глазами,
Как парят могучие орлы.
То стоят в дозоре над горами,
То в степные двинутся края…
Самых смелых горными орлами
Называет родина моя.
Для японцев самые дорогие птицы — журавли. Японцы считают, что если больной человек вырежет из бумаги тысячу журавлей, то он выздоровеет. С летящими журавлями, особенно если журавли летят над Фудзиямой, японцы связывают радость и горе, разлуку и встречу, мечты и дорогие воспоминания.
Мне тоже нравятся журавли. Однако когда японцы спросили меня о любимой птице, я назвал орла, и это им не понравилось.
Правда, вскоре наш борец Али Алиев на соревнованиях в Токио стал чемпионом мира, и тогда один японский друг мне сказал:
— А ваши орлы ничего, неплохие птицы.
Нашим горцам я рассказал о битве, которая произошла в небе над Турцией между орлами и аистами. Когда я сказал, что битву проиграли орлы, горцы пришли в недоумение и даже обиделись. Они не хотели верить моим словам. Но что было, то было.
— Ты неправильно говоришь, Расул, — сказал наконец один горец. — Орлы, наверно, не проиграли битву, а все погибли. Но это же другое дело.
Был у меня один знаменитый друг, дважды Герой Советского Союза Ахмедхан Султан. Отец у него дагестанец, а мать татарка. Жил он в Москве. Дагестанцы считают его своим героем, татары — своим.
— Чей же ты? — спросил я его однажды.
— Я герой не татарский и не лакский, — ответил Ахмедхан. — Я — Герой Советского Союза. А чей сын? Отца с матерью. Разве можно их отделить друг от друга? Я — человек.
Шамиль спросил однажды у своего секретаря Магомеда Тагира аль-Карахи:
— Сколько человек живет в Дагестане?
Магомед Тагир взял книгу с переписью населения и ответил.
— Я спрашиваю о настоящих людях, — рассердился Шамиль.
— Но таких данных у меня не имеется.
— В ближайшем бою не забудь их пересчитать, — приказал имам.
Горцы говорят: «Чтобы узнать настоящую цену человеку, надо спросить у семерых.
1. У беды.
2. У радости.
3. У женщины.
4. У сабли.
5. У серебра.
6. У бутылки.
7. У него самого».
Да, человек и свобода, человек и честь, человек и отвага сливаются в одно понятие. Горцы не представляют, что орел может быть двуликим. Двуликих они называют воронами. Человек — это не просто название, но званье, притом званье высокое, и добиться его не просто.
Недавно в Ботлихе я слышал, как женщина пела песню о недостойном мужчине:
Что-то есть в тебе от лошади,
Что-то есть и от овцы.
Что-то есть в тебе от коршуна,
Что-то есть и от лисы.
И от рыбы что-то есть.
Но где же мужество?
Где честь?
Слышал я и другую песню женщины — о мужчине, который оказался лгуном:
Я думала, ты человек.
И доверила тайну свою.
Пустым оказался орех.
Одна на дороге стою.
Как поздно тебя разглядела,
Сама виновата, увы,
Ты черкеска, в которой нет тела,
Папаха, где нет головы.
Девушка, которая выбирала себе жениха, пожаловалась:
— Если бы я искала носящего папаху, давно бы нашла. Если бы я искала носящего усы, давно бы нашла. Человека ищу.
Когда в горах покупают овцу, смотрят на курдюк, на шерсть, на упитанность. Когда покупают коня, смотрят на морду, на ноги, на весь экстерьер. Но как оценить человека? На что же надо смотреть? На его имя и на его дела… Между прочим, на аварском языке слово «имя» несет в себе два значения. Во-первых, имя как таковое, во-вторых, дело, заслуги, подвиг человека. Когда родится сын, говорят: «Щар бугеб, цIар батаги». Это значит: «А имя ему пусть принесет слава». Имя без дела — пустой звук.
Мать учила меня: «Нет награды больше, чем имя, нет сокровища дороже жизни. Береги это».
Надпись на роге:
Произойти от обезьяны
Был человеку путь не мал.
В обратный путь пустился пьяный,
За час опять животным стал.
Когда Шамиль укрепился на горе Гуниб, взять его не было никакой возможности. Но нашелся изменник, который показал неприятелю тайную тропу. Фельдмаршал князь Барятинский одарил этого горца золотом.
Позже, когда Шамиль находился уже в Калуге, изменник пришел в отчий дом. Но отец его сказал:
— Ты изменник, а не горец, не человек. Ты не мой сын.
С этими словами он убил его, отрезал голову и вместе с золотом бросил со скалы в реку. Сам отец тоже не мог больше жить в родном ауле и показываться людям на глаза. Ему было стыдно за сына. Он ушел куда-то, и с тех пор о нем больше не слышали.
До сих пор горцы, когда идут мимо того места, куда брошена была голова изменника, кидают туда камни. Говорят, что даже птицы, пролетая над этой скалой, кричат: «Изменник, изменник!»
Однажды Махач Дахадаев приехал в аул, чтобы вербовать бойцов в свой отряд. На годекане он увидел двух горцев, игравших в карты.
— Ассалам алейкум. Где ваши мужчины, ну-ка, соберите мне их.
— Кроме нас, в ауле нет больше мужчин.
— Вах! Что за аул без мужчин. Где же они?
— Воюют.
— А! Оказывается, в вашем ауле все мужчины, кроме вас двоих.
Был случай с Абуталибом. Принес он часовщику исправить часы. Мастер в это время был занят починкой часов сидящего тут же молодого человека.
— Садись, — сказал часовщик Абуталибу.
— Да у тебя, я вижу, люди. Зайду в другой раз.
— Где ты увидел людей? — удивился часовщик.
— А этот молодой человек?
— Если бы он был человеком, он сразу встал бы, как только ты вошел, и уступил бы тебе место… Дагестану нет никакого дела, будут ли отставать часы у этого лоботряса, а твои часы должны идти правильно.
Абуталиб потом говорил, что, когда ему присвоили звание народного поэта Дагестана, он не был так обрадован, как тогда в мастерской часовщика.
В Дагестане живет тридцать народностей, но некоторые мудрые люди утверждают, что живут в Дагестане всего два человека.
— Как так?
— А так. Один хороший человек, а другой плохой.
— Если так считать, — поправляют другие, — то в Дагестане живет один человек, потому что плохие люди — не люди.
Кушинские мастера шьют папахи. Но одни их носят на голове, другие держат на вешалках.
Амгузинские кузнецы куют кинжалы. Но одни прицепляют их к поясу, другие вешают на гвоздь.
Андийские мастера делают бурки. Но одни их носят в непогоду, другие прячут в сундук.
Так и люди. Одни всегда в деле, в работе, на солнце, на ветру, а другие подобны бурке в сундуке, папахе на вешалке, кинжалу на гвоздике.
Будто бы за Дагестаном наблюдают три мудрых старца. Они прожили долгие века, все видели и все знают. Один из них, вникая в древнюю историю, оглядывая старинные кладбища, задумываясь о летящих по небу птицах, говорит: «Были люди в Дагестане». Второй, глядя на сегодняшний мир, показывая на зажженные в Дагестане огни, называя имена отважных, говорит: «Есть люди в Дагестане». Третий старец, мысленно обозревая грядущее, оценивая тот фундамент, который мы заложили для будущего сегодня, говорит: «Будут люди в Дагестане».
По-моему, правы все три старика.
Некоторое время назад гостем Дагестана был прославленный космонавт Андриян Николаев. Заходил он и в мой дом. Моя маленькая дочурка спросила:
— Ав Дагестане нет своего космонавта?
— Нет, — ответил я.
— А будет?
— Будет!
Будет, потому что рождаются дети, потому что мы даем им имена, потому что они растут, шагают вместе со страной. С каждым шагом они ближе к своей заветной цели. И пусть в других местах скажут про Дагестан, как мы говорим про аул, в котором порядок и мир: там есть человек.
«Скажи, Америка такая же большая страна, как и наша? У них больше населения или у нас?» — так спрашивала моя мать в 1959 году, когда я возвратился из Америки.
Умеющий веселиться без шума и звона,
Умеющий плакать с сухими глазами,
Умереть умеющий без жалкого стона —
Таков человек, рожденный горами.
В ночное окно в тихом, спящем ауле, может быть в дождь, может быть в хорошую погоду, раздается короткий стук.
— Эй, есть там мужчина? Седлай коня!
— А ты кто?
— Если спрашиваешь «кто», оставайся дома. От тебя толку не будет.
И опять: стук, стук.
— Эй, есть там мужчина в доме? Седлай коня!
— Куда? Зачем?
— Если спрашиваешь «куда», «зачем», оставайся дома. От тебя толку не будет.
В третий раз раздается стук.
— Эй, есть там мужчина в доме? Седлай коня!
— Сейчас. Я готов.
Вот мужчина, вот горец! И поехали они вдвоем. Стук, стук. «Есть там мужчина? Седлай коня». И вот их уже не двое, не трое, не десять, а сотни и тысячи. К орлу прилетел орел, за человеком пошел человек. Так и образовался народ Дагестана. Ущельные ветры качают люльки, горные реки поют колыбельные песни:
— Где ты был, Дингир-Дангарчу?
— В лес ходил Дингир-Дангарчу.
Родился сын — под подушку положили кинжал. На кинжале надпись: «У отца была рука, в которой я не дрожал, будет ли и у тебя такая?»
Родилась девочка, на колыбель повесили колокольчик с надписью: «Будешь сестра семи братьев».
Качаются в ущельях зыбки на веревках, перекинутых с одной скалы на другую. Растут сыновья, растут и дочери. Вырос народ Дагестана, выросли у него усы, можно закручивать.
И стало дагестанского народа один миллион и сто тысяч. Пошла о нем слава по отдаленным горам, обожгла эта слава ненасытные сердца завоевателей, потянулись к Дагестану жадные руки.
Дагестанцы говорили: «Оставьте нас в покое у наших домашних очагов, с родителями и женами. Нас и так мало».
Враги отвечали: «Если вас мало, то разрубим каждого из вас надвое, и вас будет больше».
Начались войны.
Загорелся, запылал Дагестан. На склонах гор, в ущельях, в скалах погибло сто тысяч лучших сынов Дагестана, самых молодых, крепких, отважных.
Но остался миллион. А ветры по-прежнему качали колыбели, не умолкли колыбельные песни. Выросло сто тысяч новых дагестанских сынов. Дали им имена погибших героев. И тогда на Дагестан надвинулось нашествие арабов.
Была великая битва, и был от битвы великий шум. Отсеченные головы катились по ущельям словно камни. Погибло сто тысяч лучших сынов Дагестана. Сто тысяч воинов, сто тысяч пахарей, сто тысяч женихов, сто тысяч отцов.
Но остался миллион, и не перестали качаться люльки, не смолкли колыбельные песни:
— Где ты был, Дингир-Дангарчу?
— В лес ходил Дингир-Дангарчу.
Выросло новых сто тысяч, и пришел тогда из Ирана шах над шахами, смертоподобный надир. Он собирался покорить мир, а уж с Дагестаном хотел расправиться одним ударом. «Дуну на них и сдую, как пыль». Раскинул он шатры. «Неужели эти мыши собираются воевать против моих котов?» — так еще говорил шах над шахами перед началом битвы. Но в конце ее он сказал: «Все свое войско готов сменять на одного их героя Муртузали».
Много красивых слов говорил шах Надир. Но не по мычанью узнают силу быка, а во время дела. По ветру пустили горцы шаха над шахами, погнали его войско, как ветер гонит золу, обильно полили своей и чужой кровью бесплодную, выжженную Чохскую долину. С тех пор в Иране есть поговорка: «Если шах глуп, то он пойдет завоевывать Дагестан».
Я видел в Тегеране золотой трон шаха Надира, привезенный из Индии. Я видел его добычу из разных стран, я видел его кривой меч.
— Эта маленькая вещь держала в повиновении и страхе полмира, — сказали мне иранские друзья.
— Но не сумела дотянуться до маленького Дагестана.
В Мешхете стены музея шаха Надира расписаны стихами прославленных поэтов Ирана, восхвалявших шаха на все лады. Но и дагестанский народ триста лет поет песню об этом шахе:
Бегите, спасайтесь, мы вас не убьем,
Мы вас не прикончим на месте,
Чтоб вы рассказали о бегстве своем,
Мы вас оставляем для вести.
В Иране считают, что шах Надир объединил разрозненные народы и создал могучее Иранское государство. Может быть, оно так и есть. Но я к этому добавил бы, что он помог объединиться и разрозненным дагестанским народам, нашим сердцам. Их объединила общая ненависть к шаху-завоевателю.
В войне с шахом Дагестан потерял сто тысяч лучших своих сынов. Погибли чабаны, охотники, каменотесы, чеканщики, землепашцы, поэты…
Но остался миллион. Качались люльки, пели песни, джигиты увозили своих возлюбленных, согревались под одной буркой, обнимались, продолжали род Дагестана. Народилось сто тысяч новых сынов и дочерей, сто тысяч серпов, кинжалов, пандуров, бубнов.
Тогда началась еще одна война. В ущельях и на каменистых дорогах загремели пушки. В лесах на склонах гор застучали топоры. Засверкали штыки, засвистели пули.
От Урала до Дуная,
До большой реки,
Колыхаясь и сверкая,
Движутся полки,
Веют белые султаны,
Как степной ковыль,
Мчатся пестрые уланы,
Подымая пыль.
Боевые батальоны
Тесно в ряд идут;
Впереди несут знамены,
В барабаны бьют.
Батареи медным строем
Скачут и гремят,
И дымясь, как перед боем,
Фитили горят.
И испытанный трудами
Бури боевой,
Их ведет, грозя очами,
Генерал седой.
Идут все полки могучи,
Шумны, как поток,
Страшно медленны, как тучи,
Прямо на Восток.
И томим зловещей думой,
Полный черных снов,
Стал считать Казбек угрюмый —
И не счел врагов…
Да, трудно было их сосчитать. В наших песнях поется, что приходилось выходить одному на сто. «Отрубали руку — дрались другой рукой, отрубали голову — тела продолжали драться, — рассказывали о той войне старики. — Убитыми конями перегораживали дороги и ущелья, с высоких скал прыгали на штыки. Нам говорили: хватит лить кровь. Сопротивление бесполезно. Куда вы денетесь? У вас нет крыльев, чтобы взлететь в небо. У вас ведь нет таких когтей, чтобы зарыться в землю.
Но Шамиль отвечал:
— Есть крыло — моя сабля. Наши когти — наши кинжалы, наши стрелы».
Двадцать пять лет дрались горцы во главе с Шамилем. В те годы изменился не только внешний облик Дагестана, но даже названия мест и рек. Авар-Койсу стала называться Кара-Койсу, то есть Черной рекой. Появились Раненые скалы, Ущелье смерти, прославилась река Валерик, остались в народной памяти тропа Шамиля, дорога Шамиля, танец Шамиля.
Трагическим венцом войны стала гора Гуниб. На ее вершине последний раз молился имам. Во время молитвы в поднятую руку попала пуля. Не вздрогнул Шамиль и продолжал свой намаз. Кровь обрызгала колени имама и каменную плиту, на которой он стоял. Раненый имам довел до конца свою молитву. Когда он встал, приближенные сказали ему:
— Ты ранен, имам.
— Эта рана — пустяк. Она заживет. — Шамиль сорвал пучок травы и стал вытирать кровь с руки. — Дагестан истекает кровью. Ту рану залечить труднее.
В этот самый тяжелый час имам призывал к себе на помощь своих храбрецов, давно уж взятых могилой. И тех, которые сложили головы на Ахульго, и тех, которые погибли в Хунзахе, и тех, которые остались лежать в каменистой земле близ аула Салты, и тех, которые похоронены в Гергебиле, и тех, которые пали в Дарго.
Он вспомнил своего одноаульца и предшественника, первого имама Кази-Магомеда, хромого Хаджи-Мурата, Алибекилава, Ахбердилава и многих еще храбрецов. Кто без головы, кто без руки, кто с простреленным сердцем, лежат они в дагестанской земле. Война — это значит смерть. Сто тысяч лучших дагестанских сынов.
А Шамиль, пересекая великую Россию, все еще твердил:
— Мал Дагестан, мал наш народ. Мне бы еще хоть тысячу сабель.
В Верхнем Гунибе сохранился камень, на котором есть надпись: «На сем камне восседал князь Барятинский, принимая пленного Шамиля».
— Напрасны же были все твои старания, вся твоя борьба, — сказал Барятинский своему пленнику.
— Нет, не напрасны, — ответил Шамиль. — Память о ней сохранится в народе. Многих кровников моя борьба делала братьями, многие враждовавшие между собой аулы она объединила, многие народы Дагестана, враждовавшие между собой и твердившие «мой народ», «моя нация», она слила в единый дагестанский народ. Чувство родины, чувство единого Дагестана я завоевал и оставляю своим потомкам. Разве этого мало?
Я спросил у отца:
— Почему арабы, Тимур, шах Надир шли на нас, проливали кровь, сеяли зло и ненависть? Зачем им нужен был Дагестан, похожий на волчонка, не познавшего нежности и ласки?
— Я расскажу тебе притчу об одном очень богатом человеке. Да, он был очень богат. Когда он поднялся на холм, то увидел, что вся долина от подножия гор до берега моря заполнена его отарами. Не видно конца и его рогатым стадам, и его резвым табунам. Весь воздух был наполнен блеянием ягнят. И возрадовалось сердце богатого человека, что вся земля — его земля и весь скот на земле — его.
Но вот взгляд богача упал вдруг на клочок земли, оставшийся свободным и пустым от его стад. И заныло тогда его сердце, будто кто нанес ему глубокую рану. Разгневался богач и закричал грозным голосом: «Эй! Что там за клочок земли, похожий на облысевшую шкуру? Неужели у меня не хватит овец, чтобы заполнить его?! Гоните туда отары, гоните стада!»
Но больше всего отец любил рассказывать о самом Шамиле.
Например, о том, как Шамиль победил смелого разбойника.
Однажды имам со своими мюридами приехал в какой-то аул. Старейшины аула встретили его враждебно. Они сказали:
— Нам надоела война. Мы хотим жить мирно. Если бы не ты, мы давно бы помирились с царем.
— Эй вы, что были раньше горцами! Вы что же, хотите есть дагестанский хлеб, а служить его врагам? Разве я нарушил ваш мир и покой? Я его защищаю.
— Имам, мы ведь тоже дагестанцы, но мы видим, что эта война ничего хорошего Дагестану не дает и не даст. На одном упрямстве далеко не уедешь.
— Вы дагестанцы? По месту вы и правда живете в Дагестане, но сердца у вас заячьи. Вам нравится ворошить угли в очаге, когда Дагестан истекает кровью. Откройте ворота! Или мы их откроем саблями!
Долго переговаривались аульские старейшины с имамом, наконец решили впустить его и принять мирно как высокого и почетного гостя. За это Шамиль дал им слово не убить ни одного человека в этом ауле и не вспоминать о старых грехах. Он остановился в сакле верного своего кунака и жил тут несколько дней, ведя переговоры со старейшинами аула.
В то время в самом ауле и в его окрестностях промышлял ужасный разбойник, великан более чем двухметрового роста. Он грабил всех подряд, отнимал зерно, скот, коней, убивал и запугивал жителей аула. Для него не было ничего святого. Аллах, царь и имам были для него пустые слова.
Тогда старейшины аула обратились с просьбой к Шамилю:
— Имам, освободи нас от этого разбойника.
— Но что я с ним должен сделать?
— Убить, имам, убить. Он же сам многократный убийца.
— Я дал слово вашему джамаату не убивать в этом ауле ни одного человека. Слово надо держать.
— Имам, найди способ, освободи нас от злодея!
Через несколько дней мюриды Шамиля окружили разбойника, поймали и связали его, а приведя в аул, посадили в подвал. Чтобы наказать преступника по заслугам, собрался специальный суд — диван. Постановили выколоть бандиту глаза. Ослепив, снова посадили злодея в подвал, под замок.
Прошло несколько дней. Однажды ночью, ближе к рассвету, когда Шамиль спал крепким сном, раздался в его комнате шум и грохот. Имам вскочил, огляделся.
Видит, что, раскрошив топором дверь, надвигается на него гора — звероподобный человек, похожий на дэва, рычащий, извергающий проклятия. Имам понял: разбойнику удалось каким-то образом убежать из-под замка и теперь он пришел отомстить.
Гигант надвигался скрипя зубами. В одной руке он держал огромный кинжал, в другой — топор. Имам тоже схватил свой кинжал. Он звал мюридов, но разбойник успел зарубить их. Аул спал. Никто не слышал зова имама.
Отступая, Шамиль ловил удобный момент, чтобы напасть на противника, а тот сослепу прыгал туда и сюда, метался и махал топором. Он разворотил все, что было в комнате.
— Где же ты, храбрец, о котором рассказывают книги? — кричал гигант. — Где ты прячешься? Иди, свяжи мне руки, поймай меня, выколи мне глаза.
— Я здесь! — громко крикнул имам и тотчас отскочил в сторону. Топор врезался глубоко в стену как раз в том месте, где секундой раньше стоял Шамиль. Тогда он улучил минуту, прыгнул на своего врага. Тот был сильнее, лютее. Начал кидать и швырять Шамиля, успел несколько раз поранить. Но ловкость и быстрота Шамиля всякий раз выручали, ему удавалось избежать смертельного ранения. Борьба длилась около двух часов. Наконец разбойник схватил Шамиля, поднял над головой и хотел ударить об пол, а потом и отрубить голову. Но поднятый в воздух Шамиль изловчился и успел ударить несколько раз кинжалом по голове разбойника. Тот внезапно сник, ослабел, закачался и рухнул, как кирпичная башня. Кинжал выпал из его рук. Утром нашли их обоих в луже крови. У Шамиля оказалось девять ран, и ему целый месяц еще пришлось лечиться в том ауле.
Борьба Шамиля с могущественным внешним противником во многом напоминала эту драку. Противник в незнакомых ему горах иногда действовал как бы вслепую. Шамиль же ловко увертывался от ударов и внезапно нападал то сбоку, то сзади.
У каждого горца, наверное, есть свой образ Шамиля. Я тоже вижу его по-своему.
Он еще молод. На плоской скале Ахульго, припав на колени, он воздел в небо руки, только что омытые волной аварской Койсу. Рукава черкески засучены. Губы шепчут какое-то слово — некоторые утверждают, что, когда во время молитвы он шептал «аллах», слышалось людям — «свобода», а когда он шептал «свобода», слышалось людям — «аллах».
Он уже стар. На берегу Каспия он навсегда прощается с Дагестаном. Он пленник белого царя. Он поднялся на камни и окинул взглядом кипящие воды Каспия. Губы его вместо «аллах» и «свобода» шепчут «прощай». Говорят, что на щеках его видели в тот час капли влаги. Но ведь Шамиль никогда не плакал. Возможно, это были морские брызги.
И все же ярче всего он представляется мне, по рассказу отца, в тесной сакле один на один с разъяренным разбойником в длительной и кровавой борьбе.
С Хаджи-Муратом они жили то в мире, то в ссоре. Много легенд существует о них, много былей.
Возведя Хаджи-Мурата в сан наиба, Шамиль послал его в Хайдак и Табасаран, чтобы привлечь их на свою сторону, вернее, чтобы вовлечь их в войну. Он надеялся, что Хаджи-Мурат будет действовать убеждением, однако новый наиб навел в Хайдаке и Табасаране порядок кнута и огня. Если кто осмеливался заикаться о законе, Хаджи-Мурат показывал свой кулак и говорил: «Вот ваш закон. Я Хаджи-Мурат из Хунзаха. Я и есть для вас главный закон».
До Шамиля дошли слухи о жестокостях Хаджи-Мурата. Он послал гонца и вызвал наиба к себе. Тот вернулся с большой добычей. Его отряд гнал впереди себя стада рогатого скота, отары овец, табуны лошадей. Сам Хаджи-Мурат держал поперек седла похищенную красавицу.
— Ассалам алейкум, имам! — приветствовал Хаджи-Мурат своего вождя, сходя с коня.
— Ваалейкум салам, наиб. С приездом тебя. С чем хорошим приехал?
— Не с пустыми руками. Есть серебро, есть отары, есть кони, есть ковры. Хорошо ткут ковры в Табасаране.
— А красавицы не найдется?
— Есть и красавица. Да еще какая! Для тебя привез, имам.
Воины некоторое время смотрели в глаза друг другу. Потом Шамиль сказал:
— Скажи, с этой красавицей, что ли, я пойду воевать? Мне нужны не овцы, а люди. Мне нужны не кони, а всадники. Ты угнал у них скот. Но этим ты ранил их сердца и отворотил от нас. Они должны были стать нашими воинами, заменить убитых и раненых. А кем их теперь заменишь? Разве случилось бы с нами то, что случилось в Салты и Гергебиле, если бы хайдакцы и табасаранцы были с нами? И разве допустимо, чтобы одни дагестанцы разоряли других дагестанцев?
— Имам, но другого языка они не понимали!
— А ты постарался сам понять их язык? Если бы понял, то обошлось бы без кнута и огня. Разве разбойники мои наибы?
— Имам, я — Хаджи-Мурат из Хунзаха!
— Я тоже — Шамиль из Гимры. А Кебед-Магомед из Телетля, а Гусейн из Чиркея. Ну и что из того? Аварцы, хиндаляльцы, кумыки, лезгины, лакцы, ограбленные тобой хайдакцы и табасаранцы — все мы сыновья одного Дагестана. Мы должны понимать друг друга. Ведь мы — пальцы одной руки. Для того чтобы получился кулак, все пальцы должны крепко-крепко соединиться. За храбрость спасибо тебе, Хаджи-Мурат. За это ты достоин любой награды. Твоя голова увенчана чалмой. Но теперь я тебя не одобряю.
— Когда другие в таких же чалмах грабили, ты ничего им не говорил, имам. Теперь, где бы гром ни гремел, все на мою голову.
— Я знаю, кого ты имеешь в виду, Хаджи-Мурат: Ахбердилава, моего сына Кази-Магомеда или даже меня самого. Но Ахбердилав ограбил в Моздоке нашего врага. Я отнял добро у ханов, которые не хотели идти вместе с нами и даже пытались противостоять нам. Нет, Хаджи-Мурат. Чтобы быть наибом, недостаточно иметь смелое сердце и острый кинжал. Надо иметь еще хорошую голову.
Такие споры часто возникали между Шамилем и Хаджи-Муратом. Эти распри раздувались, преувеличивались молвой, и в конце концов злая вражда разделила их. Хаджи-Мурат покинул Шамиля, ушел на другую сторону, лишился головы. Тело его погребено в Нухе. Знаменательное разделение: голова досталась врагу, а сердце осталось в Дагестане. Какая судьба!
ГОЛОВА ХАДЖИ-МУРАТА
Отрубленную вижу голову
И боевые слышу гулы,
А кровь течет по камню голому
Через немирные аулы.
И сабли, что о скалы точены,
Взлетают, видевшие виды.
И скачут вдоль крутой обочины
Кавказу верные мюриды.
Спросил я голову кровавую:
«Ты чья была, скажи на милость?
И как, увенчанная славою,
В чужих руках ты очутилась?»
И слышу вдруг:
«Скрывать мне нечего,
Я голова Хаджи-Мурата,
И потому скатилась с плеч его,
Что заблудилась я когда-то.
Дорогу избрала не лучшую,
Виной всему мой нрав тщеславный…»
Смотрю на голову заблудшую,
Что в схватке срублена неравной.
Тропинками, сквозь даль
простертыми,
В горах рожденные мужчины,—
Должны живыми или мертвыми
Мы возвращаться на вершины.
Увезли имама из Дагестана. Настроили крепостей с амбразурами во все стороны. Пушки и ружья смотрели из амбразур. Они хотя и не стреляли, но как бы говорили: «Смирно сидите, горцы, ведите себя хорошо и тихо».
В печальной доле племя этих гор,
В печальной доле реки, звери, птицы,
Казалось, нет дороги на простор
И только в смерти выход из темницы.
«Земля дикарей», — сказал один губернатор, уезжая из Дагестана. «Они живут не на земле, а в пропасти», — писал другой.
«Этим диким туземцам и та земля, что есть, — лишняя», — утверждал третий.
Но даже в то глухое время звучали голоса Лермонтова, Добролюбова, Чернышевского, Бестужева-Марлинского, Пирогова… Да. были в царской России люди, понимавшие душу горца, сказавшие добрые слова о народе Дагестана. Если бы горцы могли тогда понять их язык!
Вечный снег на горах Дагестана,
Вечной ночи над ним темнота,—
сказал некогда Сулейман Стальский, глядя на родную землю.
«С тех пор, как Дагестан посадили в темницу, все месяцы года имеют по тридцать одному дню», — писал некогда мой отец.
«Горы, мы с вами сидим в подвале», — сказал некогда Абуталиб.
«От такого горя и тур грустит в горах», — пела некогда Анхил Марин.
«Об этом мире и думать нечего. У кого жирнее хинкалы, у того больше и славы», — махнул рукой Махмуд.
«Счастья нигде нет», — сделал вывод, объездив весь мир, кубачинец Ахмед Мунги.
Но Ирчи Казак писал: «Мужчина Дагестана везде должен оставаться мужчиной Дагестана».
Но тот же Батырай писал перед смертью: «Пусть у храбрых не рождаются робкие сыновья».
Но тот же Махмуд пел:
Если тур заплутался в горах, где темно,
Иль тропу, или смерть он найдет все равно.
Но тот же Абуталиб сказал: «Этот мир вот-вот загремит. Пусть же он загремит громче».
И пришло время — раздался гром. Ударило далеко, не сразу докатилось до Дагестана, но все уже было разделено на две части зримой красной чертой: история, судьбы, жизнь каждого человека, все человечество. Гнев и любовь, мысли и мечты — все разделилось надвое.
— Загремело!..
— Где загремело?
— По всей России.
— Что загремело?
— Революция.
— Чья революция?
— Детей трудового народа.
— Ее цель?
— Кто был ничем, тот станет всем.
— Ее цвет?
— Красный.
— Ее песни?
— «Это есть наш последний и решительный бой».
— Ее армия?
— Все голодные и горестные. Великая армия труда.
— Ее язык, нация?
— Все языки, все нации.
— Ее глава?
— Ленин.
— Что говорит революция горцам Дагестана? Переведите нам.
Герои и певцы перевели на все наречия Дагестана язык революции:
«Веками угнетенные народы Дагестана! В наши дома, на наши поля по извилистым горным тропинкам пришла великая Революция. Слушайте ее и служите ей. Она говорит вам слова, которых вы никогда не слышали. Она говорит:
— Братья! Новая Россия подает вам свою руку. Принимайте ее, сплетайтесь с нею в крепком рукопожатии, в ней ваша сила и ваша вера.
— Дети ущелий и гор! Открывайте окна в большой мир. Начинается не день новый, а новая судьба. Идите навстречу этой судьбе!
— Теперь вы не обязаны гнуть спину перед сильными. Отныне на вашего коня не сядет чужой. Теперь ваши кони— ваши кони, ваши кинжалы — ваши кинжалы, ваши поля — ваши поля, ваша свобода — ваша свобода».
Так перевели язык «Авроры» на языки народов Дагестана. Его перевели Махач, Уллубий, Оскар, Джелал, Кази-Магомед, Магомед-Мирза, Гарун и другие мюриды революции, хорошо знавшие горести Дагестана.
И пошел Дагестан навстречу своей судьбе. Горцы приняли цвет и песни революции. Но испугались ее враги. Это над их головами загремел гром, под их ногами зашаталась земля, перед ними вскипело море, за их спинами обрушились скалы. Затрясся и рухнул старый мир. Разверзлась глубокая пропасть.
— Дайте руку! — взмолились враги революции, называвшие себя друзьями Дагестана.
— Ваши руки в крови.
— Постой, не уходи, оглянись, Дагестан!
— А на что оглядываться, что позади? Нищета, ложь, темнота и кровь.
— Маленький Дагестан! Куда ты?
— Искать большое.
— Окажешься ты как маленький челнок в большом океане. Пропадешь. Исчезнут твой язык, твоя религия, твои адаты, твоя папаха, твоя голова! — угрожали они.
— Я привык ходить по тесным тропинкам. Теперь, на широкой дороге, неужели сломаю ногу? Слишком долго я искал этот путь. Ни один волос не упадет с моей головы.
— Дагестан — вероотступник. Он погибает. Спасите Дагестан! — каркали вороны, выли волки. Кричали, угрожали, просили, убивали, обманывали. Кто только не кидал камня в зажженный фонарь! Кто только не пытался сжечь великий мост! Знамя сменялось знаменем, разбойник сменялся разбойником. Словно шубу в зимнюю холодную ночь, тянули друг у друга, рвали в клочья маленький Дагестан. А он метался, как тур, освобожденный от цепи. Каждый с жадностью хищника кинулся ловить его для себя. Какие только охотники не стреляли в него!
«Я, имам Дагестана Нажмудин Гоцинский, выбран народом у Андийского озера. Моя сабля ищет папахи, увенчанные красным лоскутом материи!» «Братья по религии, мусульмане! Идите за мной. Это я поднял зеленое знамя ислама», — так говорил зычным голосом другой человек. Его звали Узун-Хаджи.
«Пока я не вздерну на жердь голову последнего большевика и не выставлю ее на самой высокой горе Дагестана, я не повешу свое оружие на гвоздь!» — шумел князь Нухбек Тарковский.
Как раз в тот год в Хунзахе построил себе дворец полковник царской армии Кайтмаз Алиханов. Он позвал одного горца, чтобы показать ему новое жилище. Довольный собой и дворцом, Кайтмаз спросил:
— Ну как, хорош мой дворец?
— Для умирающего человека даже слишком хорош, — ответил горец.
— Зачем мне умирать?
— Революция…
— Ее я в Хунзах не пущу! — сказал полковник Алиханов и вскочил на белого скакуна.
«Я Саидбей — родной внук имама Шамиля. Пришел сюда от турецкого султана, чтобы с помощью его аскеров освободить Дагестан», — так заявил еще один пришелец, а с ним были всевозможные турецкие паши и беи.
«Мы — друзья Дагестана», — кричали интервенты, и на земле Дагестана высадился британский десант.
«Дагестан — это ворота Баку. И я на этих воротах повешу крепкий замок!» — хвалился полковник царской армии Бичерахов и разрушил Порт-Петровск.
Много было непрошеных гостей. Чья только грязная лапа не рвала рубаху на груди Дагестана! Какие знамена здесь не промелькнули! Какие ветры не крутились! Какие волны не разбивались о камни!
«Если ты не покоришься, Дагестан, мы столкнем тебя в море и утопим!» — грозили пришельцы.
В то время мой отец писал: «Дагестан похож на животное, которое со всех сторон клюют птицы».
Была стрельба, был огонь, была кровь, дымились скалы, горел хлеб, разорялись аулы, болезни косили людей, крепости переходили из рук в руки. И длилось все это четыре года.
«Продав поле, покупали коня, продав корову, покупали саблю», — говорили тогда горцы.
Ржали лошади, теряя всадников. Вороны клевали глаза убитых.
Отец сравнивал Дагестан того времени с камнем, через который с шумом протекло множество разных рек. А мать сравнивала его с рыбой, плывущей против многих бурных потоков.
Абуталиб вспоминает: «Каких только зурнистов не повидала наша страна!» Сам он был зурначом партизанского отряда.
Сейчас перьями пишут ту повесть, ту историю, которая была уже написана саблями. Сейчас, изучая те дни, взвешивают на весах и славу и подвиги. Оценивая героев, ученые спорят между собой, можно даже сказать, воюют.
Но герои отвоевали. И мне, право, не важно, кто был первым, кто вторым, а кто третьим. Важно другое: революция вложила свой кинжал в ножны, полой черкески стерев кровь последнего убитого врага. И горец из этого кинжала уже выковал серп. Свой острый штык он воткнул между камней на откосе. Налегая на соху, начал пахать свою землю, понукая, погнал своих быков, нагрузил на арбу сено со своего поля.
Водрузив красное знамя на вершине горы, Дагестан закрутил усы. Из чалмы лжеимама Гоцинского он сделал пугало, а самого имама покарала революция. Перед судом взмолился Гоцинский: «Белый царь в живых оставил Шамиля. Волос не упал с его головы. Почему же вы меня убиваете?»
Дагестан и революция ему ответили: такому, как ты, Шамиль тоже отрубил бы голову, он говорил: «Предателю лучше находиться в земле, чем на земле». Да, кара свершилась, и ни одна гора не содрогнулась, никто не заплакал, никто не установил на его могиле каменного надгробия.
Через Цунтинские леса бежал на своем белом коне Кайтмаз Алиханов. Бежали с ним и два его сына. Но их настигли красные партизанские пули. Белый конь полковника, понурившись, хромая на одну ногу, вернулся в крепость Хунзах.
— По неверной дороге пустили они тебя, — сказал бедному животному Муслим Атаев. — И Дагестан хотели пустить по такой же дороге.
Прогнали и Бичерахова. В волнах Каспия утонули его разрозненные отряды. «Аминь», — сказали волны, смыкаясь над ними. «Аминь, — сказали и горы, — пусть в ад попадут те, кто на земле творил ад».
В Стамбуле я пошел на базар. Окружавшие меня бывшие аварцы показали мне там на одного старика, шедшего сквозь толпу. Он был похож на мешок, из которого высыпали зерно.
— Он — Казимбей.
— Какой Казимбей?
— Тот, который приходил в Дагестан с войсками султана.
— Неужели он еще жив?
— Тело, как видите, живо.
Нас познакомили.
— Дагестан… Знаю я эту страну, — сказал дряхлый старик.
— Вас в Дагестане тоже знают, — сказал я.
— Да, я там был.
— Еще приедете? — спросил я нарочно.
— Больше не приеду, — сказал он и поспешил за свой прилавок.
Неужели этот мелкий торговец на стамбульском базаре забыл, как он в Касумкенте прямо в поле убил трех мирных землепашцев? Неужели он не вспомнил скалу в горах, с которой бросилась юная горянка, лишь бы не попасть в руки его янычар? Неужели не вспомнил этот торговец, как к нему из сада привели мальчонку, как он отобрал у него вишню и косточкой плюнул прямо ему в глаза? Но, во всяком случае, не забыл он, как бежал в нижнем белье и как горянка крикнула ему вслед: «Эй, вы забыли папаху!»
Бежали из Дагестана грабители. Бежали британские десантники. Бежал Казимбей. Бежал Саидбей, внук Шамиля.
— Где сейчас Саидбей? — спросил я в Стамбуле.
— Уехал в Саудовскую Аравию.
— Зачем?
— По торговым делам. Там у него есть немного земли. Торговцы! Не пришлось вам поторговать в Дагестане. Революция сказала: «Базар закрыт». Кровавой метлой вымела она из горской земли всю нечисть. Теперь лишь чахлые тела «защитников и спасителей Дагестана» бродят где-то в чужих краях.
Несколько лет тому назад в Бейруте состоялась конференция писателей стран Азии и Африки. Меня тоже послали на эту конференцию. Приходилось иногда выступать не только на конференции, но и в других местах, куда нас приглашали. На одном таком вечере я рассказывал о своем Дагестане, о его людях, обычаях, читал стихи разных дагестанских поэтов и свои.
После вечера на лестнице меня остановила молодая красивая женщина.
— Господин Гамзатов, можно ли поговорить с вами, не уделите ли вы мне немножко времени?
Мы пошли по вечерним улицам Бейрута.
— Расскажите о Дагестане. Пожалуйста, все, — просила моя неожиданная спутница.
— Ноя только что рассказывал целый час.
— Еще, еще!
— А что вас интересует больше?
— О, все! Все, что касается Дагестана!
Я начал рассказывать. Мы брели наугад. Не давая мне еще закончить, она просила:
— Еще, еще.
Я рассказывал.
— Прочитайте свои стихи на аварском языке.
— Но вы же ничего не поймете!
— Все равно.
Я читал стихи. Чего не сделаешь, когда просит молодая красивая женщина. К тому же в ее голосе чувствовался такой искренний интерес к Дагестану, что отказать было нельзя.
— А не споете ли вы аварскую песню?
— О нет. Петь я не умею.
«Сейчас заставит меня танцевать», — подумалось мне.
— Хотите, я вам спою?
— Сделайте милость.
В это время мы вышли к морю, зеленовато освещенному яркой луной.
И вот в далеком Бейруте неизвестная мне красавица на непонятном языке запела для меня дагестанскую песню «Далалай». Но когда она запела вторую песню, я понял, что поет она на кумыкском языке.
— Откуда вы знаете кумыкский язык? — удивился я.
— К сожалению, я его не знаю.
— Но песня…
— Этой песне меня научил мой дедушка.
— Он что, был в Дагестане?
— Да, в некотором роде он бывал.
— Давно?
— Видите ли, мой дед — Нухбек Тарковский.
— Полковник?! Где он сейчас?
— Жил в Тегеране. В этом году умер. Умирая, он все время просил меня петь ему эту песню.
— О чем она?
— О перелетных птицах… Он меня научил и одному дагестанскому танцу. Смотрите!
Женщина вся засветилась, как молодая луна, она легко вскинула руки и поплыла по кругу, словно лебедь по озеру.
Потом я попросил ее еще раз спеть песню о перелетных птицах. Она и перевела мне слова. Придя в гостиницу, я по памяти записал песню, но уже переведя на аварский язык.
…Да, в Дагестан пришла весна. Но я все думаю: какое отношение имеет князь Нухбек Тарковский к этой песне о перелетных птицах? Зачем ему, живущему в шахском Тегеране, вспоминать солнце красных гор, ему, полковнику, который бежал от революционного края и от мести Дагестана? Как он мог испытать чувство тоски по родине?
Сначала, живя в Иране, Тарковский говорил: «То, что произошло со мною и с Дагестаном, — ошибка судьбы, и я вернусь туда, чтобы исправить эту ошибку». Он и вместе с ним другие эмигранты каждый день ходили на берег Каспия, чтобы узнавать новости из Дагестана. Но они видели каждый раз, что на мачтах кораблей, плывущих по Каспию, полощутся красные флаги. Осенью, глядя на летящих с севера птиц, тоскующая его жена пела песни. Пела она и эту песню о перелетных птицах. И сначала князю Тарковскому эта песня очень не нравилась.
Шли годы. Выросли дети. Состарился полковник. Он понял, что навеки лишен Дагестана. Он понял, что Дагестану предназначена другая судьба, что страна эта сама выбрала для себя единственный и правильный путь. И тогда престарелый князь тоже запел песню о перелетных птицах.
Отец говорил:
— Дагестан не пойдет с теми, кто не пошел с Дагестаном.
Абуталиб добавлял:
— Кто сел на чужого коня, тот быстро свалится. Наш кинжал не идет к чужому покрою одежды.
Сулейман Стальский писал:
«Я был подобен клинку, зарытому в землю. Советская власть вытащила меня, отчистила от ржавчины, и я заблистал».
Отец еще говорил:
— Хоть мы и всегда были горцами, но только сейчас поднялись на вершину горы.
Абуталиб добавил:
— Дагестан, выходи из подвала!
Моя мать пела, качая люльку:
Спи спокойно, мир в горах настал,
Выстрелов не слышно среди скал.
— Самый короткий месяц февраль, а какой важный, — говорил также Абуталиб, — в феврале свергли царя, в феврале образовалась Красная Армия, в феврале Ленин принял делегацию горцев.
В то время в далеком ауле Ругуджа женщины сложили песню о Ленине:
Ты первым пришел и людьми нас назвал,
Оружье победное в руки нам дал,
Как гуси, услышав орла, разлетаются прочь,
От Ленина-солнца развеялась темная ночь.
У маленького народа большая судьба. Поют дагестанские птицы. Звучат слова сынов революции. О них говорят дети. Имена их высечены на могильных камнях. Но у иных героев не известны могилы.
Я люблю тихой ночью бродить по улицам столицы Дагестана. Когда читаю названия улиц, мне кажется, снова заседают ревкомы республики. Махач Дахадаев! Слышу я его голос: «Мы — борцы революции. Языки наши, имена наши, характеры наши — разные. Но у всех нас есть одно общее: верность революции и Дагестану. Никто из нас не пожалеет ни крови, ни жизни ради революции и Дагестана».
Махача убили разбойники из отряда князя Тарковского.
Уллубий Буйнакский. Слышу его голос: «Враги меня убьют. Убьют они и моих друзей. Но сжатые в единый кулак наши пальцы никакому врагу не удастся разжать. Этот кулак тяжел и верен, потому что его сжали беды Дагестана и идеи революции. Он схватит за горло угнетателей. Знайте об этом».
Молодого дагестанского коммуниста, двадцативосьмилетнего Уллубия убили деникинцы. Они убили его в пустыне. Теперь там растут маки.
Слышу я голос Оскара Лещинского, Кази-Магомеда Агасиева, Гаруна Саидова, Алибека Багатырова, Сафара Дударова, Солтан-Саида Казбекова, отца и сына Батырмурзаевых, Омарова-Чохского… Их много, убитых. Но каждое имя — это огонь, звезда, песня. Все они герои, оставшиеся вечно молодыми. Они наши дагестанские Чапаевы, Щорсы, Шаумяны. Они погибли в Ахтах, в ущелье Ая-Кака, у Касумкентского потока, за стеной Хун-захской крепости, в сожженном Хасавюрте, в древнем Дербенте. В Араканском ущелье нет камня, который не обагрен кровью дагестанских комиссаров. В Мочохских кряжах была расставлена западня для отряда Багатырова. Видели кровь Темир-Хан-Шура, Порт-Петровск и все четыре Койсу, куда теперь бросают цветы в память погибших. Погибли сто тысяч дагестанцев — коммунистов и партизан. Но другие народы узнали о Дагестане. Миллионы друзей протянули руки красному Дагестану. Познав тепло этих дружеских рук, дагестанцы сказали: «Теперь нас немало».
Война не рождает людей. Но в огне революционных боев родился новый Дагестан.
13 ноября 1920 года был созван Первый чрезвычайный съезд дагестанских народов. На съезде от имени правительства РСФСР выступил Сталин. Он объявил автономию стране гор — Дагестану. Новое имя, новый путь, новая судьба.
Вскоре дагестанский народ получил подарок. Ленин прислал свою фотографию с надписью: «Красному Дагестану». Кубачинские златокузнецы и унцукульские краснодеревщики создали невиданную рамку для этого портрета. В том же году из махачкалинского порта вышел новый пароход — «Красный Дагестан». Но и сам Дагестан походил теперь на могучий корабль, вышедший в большое новое плавание.
«Утренняя звезда». Так назвали первый дагестанский журнал. Пришло в Дагестан утро. Открылись окна в широкий мир.
В трудные дни гражданской войны, когда в горах хозяйничали отряды Гоцинского, мой отец получил письмо от однокашника по медресе.
В письме бывший соученик рассказывал о Нажмудине Гоцинском и о его войсках. В конце письма отец прочитал: «Нажмудин недоволен тобой. Мне показалось, что он очень хотел бы, чтобы ты обратился к горской бедноте со стихами, где рассказал бы правду об имаме. Я взял на себя обязанность связаться с тобой и обещал ему, что ты это сделаешь. Прошу тебя, исполни мою просьбу и желание имама. Нажмудин ждет твоего слова».
Отец ответил: «Если ты взял на себя такое обязательство, то ты и пиши стихотворение о Нажмудине. Что касается меня, то я не намерен проводить воду к его мельнице. Вассалам, вакалам…»
В то же время большевик Магомед-Мирза Хизроев вызвал отца в Темир-Хан-Шуру и предложил сотрудничать в газете «Красные горы». В этой газете и было опубликовано стихотворение отца «Обращение к горской бедноте».
Отец писал о новом Дагестане, он сотрудничал в газете «Красные горы». Шло время. У Магомеда-Мирзы Хизроева родилась дочка. Позвали отца, чтобы он выбрал ей имя. Высоко подняв девочку, отец провозгласил:
— Загьра!
Загьра — это значит звезда.
Родились новые звезды. Росли дети, носящие имена погибших героев. Весь Дагестан стал похож на большую колыбель.
Каспийские волны пели ему колыбельные песни. Огромная страна склонилась над Дагестаном как над ребенком.
А мама пела тогда песни о ласточках, о травах, прорастающих из-под камней, о цветах, расцветающих осенью. Под эти колыбельные напевы выросли в нашем доме три сына и одна дочь.
И вновь выросли в Дагестане сто тысяч сыновей и дочерей. Выросли землепашцы, скотоводы, садоводы, рыбаки, каменотесы, чеканщики, агрономы, врачи, учителя, инженеры, поэты, артисты. Поплыли корабли, полетели самолеты, загорелись невиданные доселе лампы.
— Теперь я стал хозяином большого богатства, — сказал Сулейман Стальский.
— Теперь я в ответе не только за аул, но и за всю страну, — сказал мой отец.
— Мои песни, летите в Кремль! — воскликнул Абуталиб.
Новые поколения создавали новые черты народа.
Великая Страна Советов — могучее дерево. Дагестан— ветка на нем.
И вот, чтобы это дерево выкорчевать, чтобы сжечь его ствол и его ветви, напали на нас фашисты.
В тот день жизнь должна была идти своим чередом. В Хунзахе — воскресный базар. В крепости — выставка достижений сельского хозяйства района. Отряд молодежи пошел штурмовать вершину Седло-горы. Аварский театр готовил к постановке пьесу моего отца «Сундук бедствий». Вечером должна была состояться премьера.
Но утром открылся такой сундук бедствий, что все остальные бедствия пришлось забыть. Утром началась война.
Тотчас потянулись из разных аулов цепочки мужчин и молодых людей, вчера еще мирных пастухов и земледельцев, а сегодня защитников Родины. Старушки, дети и женщины стояли на крышах всех дагестанских аулов и долго глядели вслед уходящим. И уходили надолго, многие навсегда. Только и слышалось:
— Прощай, мама.
— Будь здоров, отец.
— До свидания, Дагестан.
— Счастливой дороги вам, дети, возвращайтесь с победой.
Из Махачкалы, как бы отделяя горы от моря, идут и идут поезда. Они увозят молодость, силу, красоту Дагестана. Эта сила понадобилась всей стране. Слышалось то и дело:
— До свидания, невеста.
— Прощай, жена.
— Не оставляй меня, я хочу с тобой.
— Вернемся с победой!
Идут поезда. Идут беспрерывные поезда.
Вспоминаю родное педучилище. У братской могилы жертв революции выстроен конный дагестанский полк. Им командует красный партизан, прославленный Кара Караев. Суровые, сосредоточенные лица. Полк принимает присягу.
Девяностолетний горец перед уходящим полком произносит речь:
— Жалко, что мне сегодня не тридцать лет. Но и я могу отправиться вместе с тремя сыновьями.
Потом появились: эскадрилья истребителей «Дагестан», танковая колонна «Шамиль», бронепоезд «Комсомол Дагестана». Отцы и дети воюют в одном ряду. Воинская доблесть снова засветилась над горами. Браслеты, серьги, пояса, кольца, подарки женихов, мужей и отцов, серебро и золото, драгоценные камни, старинное искусство Дагестана наши женщины отдали большой стране, чтобы она ковала победу.
Да, ушел на фронт Дагестан. Он воевал вместе со всей страной. В каждой воинской части, у моряков, у пехотинцев, у танкистов, у летчиков, у артиллеристов — всюду можно было встретить дагестанца: стрелка, пилота, командира, партизана. Со всех обширных фронтов стекались в маленький Дагестан скорбные письма.
В нашем ауле Цада семьдесят саклей. Почти столько же юношей ушло на войну. Мама говорила во время войны: «Я часто вижу во сне, будто все наши цадинские ребята собираются на Нижней поляне». Иногда, увидев звезду в небе, она говорила: «Наверно, эту звезду видят сейчас и наши аульские парни где-нибудь около Ленинграда». Когда с севера прилетали к нам перелетные птицы, моя мама спрашивала: «Не видали ли вы наших цадинских ребят?»
Горянки, читая письма, слушая радио, заучивали наизусть непонятные и трудные для них слова: Керчь, Брест, Корсунь-Шевченковский, Плоешти, Констанца, Франкфурт-на-Майне, Бранденбург. Особенно путались горянки в двух названиях — Бухарест и Будапешт, — удивляясь, что это два разных города.
Да, где только не побывали юноши из аула Цада!
В сорок третьем году мы с отцом поехали в город Балашов. Там в госпитале умер мой старший брат. На берегу маленькой речки мы нашли могилу и прочитали надпись: «Магомед Гамзатов».
Отец посадил на могиле деревце, русскую березу. Он сказал: «Расширилось теперь наше цадинское кладбище. Большим теперь стал наш аул».
РОДНОЙ ЯЗЫК
Цадинское кладбище…
В саванах белых,
Соседи, лежите вы, скрытые тьмой.
Вернулся домой я из дальних пределов,
Вы близко, но вам не вернуться домой.
В ауле осталось друзей маловато,
В ауле моем поредела родня…
Племянница — девочка старшего брата,
Сегодня и ты не встречала меня.
Что стало с тобой — беззаботной, веселой?
Года над тобою текут как вода.
Вчера твои сверстницы кончили школу,
А ты пятиклассницей будешь всегда.
И мне показалось нелепым и странным,
Что в этом краю, где вокруг никого,
Зурна моего земляка Бияслана
Послышалась вдруг у могилы его.
И бубен дружка его Абусамата
Послышался вновь, как в далекие дни,
И мне показалось опять: как когда-то,
На свадьбе соседа гуляют они.
Нет… здесь обитатели не из шумливых,
Кого ни зови, не ответят на зов…
Цадинское кладбище — край молчаливых,
Последняя сакля моих земляков.
Растешь ты, свои расширяешь границы,
Теснее надгробьям твоим что ни год.
Я знаю, в пределах твоих поселиться
Мне тоже когда-нибудь время придет.
Сходиться, куда б ни вели нас дороги,
В конечном итоге нам здесь суждено,
Но здесь из цадинцев не вижу я многих,
Хоть знаю, что нет их на свете давно.
Солдат молодых и седых ветеранов
Не дома настигла кромешная тьма.
Где ты похоронен, Исхак Биясланов,
Где ты, мой товарищ Гаджи-Магома?
Где вы, дорогие погибшие братья?
Я знаю, не встретиться нам никогда.
Но ваших могил не могу отыскать я
На кладбище в нашем ауле Цада.
На поле далеком сердца вам пробило,
На поле далеком вам руки свело…
Цадинское кладбище, как ты могилы,
Могилы свои далеко занесло!
И нынче в краях, в холодных и жарких,
Где солнце печет и метели метут,
С любовью к могилам твоим не аварки
Приносят цветы и на землю кладут.
У нас в ауле в сельсовете на стене висела во время войны большая карта. Тогда по всей стране много висело таких карт. Обычно на них отмечали красными флажками линию фронта. На нашей карте тоже были флажки, но обозначали они другое. Они были воткнуты в тех местах, где погибли наши цадинцы. Много было флажков на карте. Столько же, сколько и материнских сердец, раненных этими острыми булавками.
Да, не маленьким оказалось цадинское кладбище, не маленьким оказался наш аул.
Тоскующие матери ходили к гадалкам, гадалки успокаивали горянок: «Вот дорога. Вот огонь. Вот победа. Вернется к тебе твой сын. Наступит мир и покой».
Хитрили гадальщицы. Но насчет победы они не ошиблись. На стене рейхстага среди прочих есть и такая надпись, вырезанная штыком: «Мы из Дагестана».
Снова старики, женщины и дети стояли на крышах саклей и глядели вдаль. Но теперь они не провожали, а встречали своих орлов. На горных дорогах не было верениц людей. Уходили все сразу, а возвращались поодиночке. У некоторых женщин на головах яркие, а у некоторых черные платки. Спрашивают чужие матери у тех, кто вернулся:
— А где мой Омар?
— Не видал ли моего Али?
— Скоро ли вернется мой Магомед?
И моя мать повязалась черным платком. Не вернулись Магомед и Ахильчи, два ее сына, два моих брата. Не вернулись многие из тех, кого видела мать в своих окнах играющими на Нижней поляне. Не вернулись те, кому гадальщицы предсказывали скорое возвращение. Сто человек не вернулись в наш небольшой аул. Сто тысяч человек не вернулись домой по всему Дагестану…
Смотрю на флажки на карте, читаю названия мест, вспоминаю имена моих земляков. В Баренцевом море остался Магомед Гаджиев. В Симферополе — танкист Магомед Загид Абдулманапов. В Сталинграде погиб пулеметчик Ханпаша Нурадилов, чеченец, но сын Дагестана. В Италии командовал партизанами и погиб храбрец Камалов…
В каждом горном ауле стоят пирамидальные памятники, а на них имена, имена, имена. Горец сходит с коня, подъезжая к ним, пеший снимает папаху.
Журчат в горах родники, носящие имена погибших. Старики сидят около родников, потому что они понимают язык воды. В каждом доме на почетном месте висят портреты тех, кто навсегда останется молодым и красивым.
Когда я возвращаюсь из какой-нибудь далекой поездки, некоторые матери спрашивают меня с затаенной надеждой: «Не встретился ли тебе случайно мой сын?» С надеждой и болью глядят они и на журавлей, пролетающих длинными стаями. Я тоже, когда они пролетают, не могу оторвать от них глаз.
ЖУРАВЛИ
Мне кажется порою, что солдаты,
С кровавых не пришедшие полей,
Не в землю эту полегли когда-то,
А превратились в белых журавлей.
Они до сей поры с времен тех дальних
Летят и подают нам голоса.
Не потому ль так часто и печально
Мы замолкаем, глядя в небеса?
Сегодня, предвечернею порою,
Я вижу, как в тумане журавли
Летят своим определенным строем,
Как по земле людьми они брели.
Они летят, свершают путь свой длинный
И выкликают чьи-то имена.
Не потому ли с кличем журавлиным
От века речь аварская сходна?
Летит, летит по небу клин усталый —
Летят в тумане на закате дня,
И в том строю есть промежуток малый —
Быть может, это место для меня!
Настанет день, и с журавлиной стаей
Я поплыву в такой же сизой мгле,
Из-под небес по-птичьи окликая
Всех вас, кого оставил на земле.
Летят журавли, вырастают травы, качаются колыбели. Троих вынянчила люлька и в моем доме, три девочки родились у меня. А у другого — четыре, а у других — десять, а то и пятнадцать. Сто люлек качаются в ауле Цада, сто тысяч люлек качаются в Дагестане. По рождаемости Дагестан занимает первое место в Российской Федерации. Стало нас полтора миллиона. А чем больше народу, тем чаще свадьбы, а чем чаще свадьбы, тем больше людей.
В трех случаях нельзя медлить, говорят горцы: когда надо похоронить умершего, накормить гостя и выдать взрослую дочь замуж.
Во всех этих трех делах в Дагестане не опаздывают. Вот зарокотал барабан, запела зурна, начались свадьбы. Поднимая первую чашу, провозгласят: «Пусть невеста рожает сына!»
И еще три вещи, которые горец должен неукоснительно выполнять: выпивать рог до конца, беречь имя и не терять мужества в час испытаний.
А испытаний немало выпало на долю горцев. Немало бил молот судьбы по саклям Дагестана, чтобы раздробить их, но они устояли.
А между тем по-прежнему нет покоя в мире. То тут, то там на земном шаре раздается стрельба, рвутся бомбы, и, как всегда, матери прижимают к груди своих детей.
Когда появляются на небе дождевые тучи, земледелец спешит в поле, чтобы убрать скорее то, что скошено. Когда сгущается небо над миром, народы стремятся защитить мир, спасти его от военной грозы.
В Дагестане так говорят: драчливому быку отпиливают рога, кусачую собаку держат на цепи. Если бы и в мире существовал такой обычай, легко бы жилось. С думами о большом мире живет теперь маленький Дагестан.
Раньше, если горцы уходили в набег, не брали с собой слишком уж молодых джигитов. Но Шамиль сказал— надо брать. Невелик палец мизинец, но без него нет крепкого кулака.
Пусть Дагестан будет мизинцем в большом и тяжелом кулаке целой страны. Тогда враги, при всем их старании, не разожмут этот кулак.
Кулак этот только для врагов, а на плече друга лежит просто широкая ладонь. Ну и у ладони все равно есть мизинец.
Когда бываю в других странах, прежде всего знакомлюсь с поэтами. Песня песню хорошо понимает. А еще я стараюсь познакомиться с земляками, если такие есть. Конечно, земляки за границей разные. Но не терплю высокомерия к землякам именно потому, что они разные. Я встречал их в Турции, в Сирии, в ФРГ, да и где только не встречал!
Иные дагестанцы оказались вдалеке от родины еще во времена Шамиля. Ушли от своих очагов на поиски счастья, которое не далось дома.
Другие уехали, не поняв революции или поняв, но испугавшись, а третьих революция выдворила сама. Есть и четвертые, самые негодные, самые жалкие и потерянные. Эти изменили родине уже во время последней войны.
Разных дагестанцев повидал я. В Турции побывал даже в дагестанском ауле.
— У нас здесь тоже маленький Дагестан, — сказали мне жители этого аула.
— Нет, вы не правы, Дагестан только один. Двух Дагестанов быть не может.
— А кто же, по-твоему, мы, откуда?
— Да, кто и откуда вы?
— Из Карата, из Батлуха, из Хунзаха, из Акуша, из Кумуха, из Чоха, из Согратля. Мы из разных аулов Дагестана, так же как и те, кто уже лежит в этих могилах на аульском кладбище. Мы тоже маленький Дагестан!
— Вы — были. Некоторые хотят еще быть. Может, и это дагестанцы? — спросил я, показывая на портреты Гоцинского, Алиханова и Узун-Хаджи.
— А кто же они? Они из нашего народа, одного с нами языка.
— Дагестан их языка не понял, а они не поняли язык Дагестана.
— Каждый по-своему понимает Дагестан. У каждого в сердце свой Дагестан.
— Но не каждого Дагестан считает своим сыном.
— Кого же считает?
— Приезжайте туда, где качаются колыбели наших детей.
— А что говорят там про нас?
— Камни, которые не подошли к стене и остались лишними, когда воздвигался Дагестан… Листья, унесенные осенним ветром, струны, несозвучные главным струнам пандура.
Так я разговаривал с земляками, живущими на чужбине. Среди них есть богатые и бедные, добрые и злые, честные и потерявшие честь, обманутые и обманщики. Они танцевали при мне лезгинку, но бубен был чужой.
Мы не считаем этих людей, когда говорим, что нас, дагестанцев, полтора миллиона.
Когда я уезжал из Сирии, одна аварка все просила меня передать привет абрикосовому дереву в Гергебиле, потрогать его руками.
Аварские дети на берегу Мраморного моря, у которых отец уехал в Мекку на поклонение, сказали мне:
— А для нас Мекка — Дагестан. Того, кто побывал в Мекке, называют хаджи. А теперь для нас тот хаджи, кому удалось побывать в Дагестане.
Ко мне в Махачкале приходил однажды такой хаджи, который не был на родине сорок лет.
— Ну и как? — спросил я у него. — Изменился Дагестан?
— Если буду там рассказывать — не поверят. Но скажу им одно: Дагестан есть!
Есть мой Дагестан! Есть республика! Есть народ, язык, имена, обычаи. Вот судьба Дагестана. Играются свадьбы, качаются колыбели, поднимаются тосты, поются песни.
Аварское слово «миллат» имеет два значения: нация и забота. «Кто не заботится о нации, тот не может заботиться и обо всем мире», — говорил мой отец.
«Должна ли нация заботиться о том, кто не заботится о нации?» — спрашивает Абуталиб.
«У кур, у гусей, у крыс, кажется, не бывает нации, но у людей она должна быть», — так говорила моя мама.
Бывает одна нация и две республики, как у наших соседей осетин. Бывает од^а республика и сорок наций.
«Целая гора языков и народов», — сказал о Дагестане какой-то путник.
«Тысячеголовый дракон», — говорили о Дагестане враги.
«Многоветвистое дерево», — говорят о Дагестане друзья.
«Хоть днем с огнем иди по всему миру, не найдешь на земле такого места, где было бы так мало народу и много народностей», — говорили путешественники.
Абуталиб шутил:
— Мы очень помогли развиться грузинской культуре.
— Что ты говоришь? У них тысячелетняя культура. Шота Руставели жил восемьсот лет назад, а мы только вчера научились писать. Как же могли мы им помочь?
— А вот как. У нас в каждом ауле свой язык. Грузины, наши соседи, решили эти языки изучать и сравнивать. Те, кто их исследовал, писали о них статьи, научные книги, стали учеными, кандидатами, докторами. Разве было бы у них столько докторов, если бы во всем Дагестане был только один язык? То-то вот и оно.
Да, пишутся и будут писаться всевозможные книги о грамматике, синтаксисе, фонетике, лексике дагестанских языков. Тут есть над чем поработать. Приходите, ученые, хватит и вам и вашим детям.
Ученые спорят. Одни говорят: в Дагестане столько-то языков, другие говорят — столько-то. Одни говорят — языки возникли так, а другие говорят — эдак. Много противоречивого в их расхождениях и доказательствах.
А я знаю только то, что у нас на одной арбе могут ехать люди, говорящие на пяти языках, а если остановятся на перепутье пять арб, то услышишь и тридцать языков.
Когда подпольную партийную организацию во главе с Уллубием Буйнакским расстреляли — их было шесть человек, — они перед смертью выкрикнули проклятье врагам на пяти разных языках:
Кумык Уллубий Буйнакский.
Аварец Саид Абдулгалимов.
Даргинец Абдул-Вагаб Гаджиев.
Кумык Меджид Али-оглы.
Лезгин Абдурахман Исмаилов.
Русский Оскар Лещинский.
У дагестанского писателя Магомеда Сулиманова есть пятнадцать веселых рассказов о пятнадцати Магомедах пятнадцати разных дагестанских народностей. Рассказы так и называются «Пятнадцать Магомедов».
Русский писатель Дмитрий Трунов написал очерк о колхозе, в котором работают люди тридцати двух народностей.
В блокноте Эффенди Капиева записано, как он и еще три дагестанских писателя — Сулейман Стальский, Гамзат Цадаса и Абдула Магомедов — ехали в поезде в одном купе в Москву на Первый съезд писателей СССР. Ехали они трое суток, все народные поэты Дагестана, а поговорить друг с другом не могли. У каждого свой язык. Объяснялись жестами и мимикой. Кое-как понимали друг друга.
Рассказывая о своей партизанской жизни, Абуталиб вспоминает: «За одним котелком толокна говорили на двадцати языках. Один мешок муки делили на двадцать народностей».
Есть у нас Нижний Дженгутай и Верхний Дженгутай. Расстояние между ними три километра. В Нижнем Дженгутае язык кумыкский, а в Верхнем Дженгутае язык аварский.
Даргинцы говорят, что в Мегебе живут даргинцы, аварцы говорят, что в Мегебе живут аварцы. А что же говорят сами жители Мегеба? Они говорят: мы не даргинцы и не аварцы. Мы — мегебцы. У нас свой мегебский язык! Отойдешь от Мегеба на семь километров, попадешь в Чох. С мегебским языком туда не ходи, в Чохе свой особый язык.
Говорят, потому так долго и надежно хранились секреты кубачинских златокузнецов, что никто не мог понять их языка. И захочешь разболтать секрет, да кому разболтаешь?
И еще рассказывают о том, как хунзахский хан послал в Гидатли своего лазутчика, чтобы тот прислушивался ко всем разговорам на их годеканах и базарах, чтобы узнать, о чем думают гидатлинцы.
Лазутчик возвратился быстрее, чем нужно.
— Все узнал?
— Ничего не узнал.
— Как же так?
— Каждый разговаривает на своем языке. Нам их языки непонятны.
Один горец пошел в Анди на базар, чтобы купить себе бурку. Увидел, приценился, начал торговаться. Торговались, торговались, и вдруг андийцы заговорили по-своему. Горец сказал им:
— Поскольку я покупатель, то надо бы говорить на понятном мне языке.
— Мы и будем говорить на понятном языке, когда ты согласишься на нашу цену.
Ну, правда, андийцы никогда еще не проигрывали в торговле.
Один горец влюбился в красивую девушку. Решил он написать ей три заветных слова: «Я тебя люблю», — но не в письме, а там, где девушка ходит и где она могла бы увидеть его признание: на скале, на тропинке к роднику, на стене ее дома, на своем пандуре. И в этом не было бы беды. Но взбрело влюбленному в голову написать эти три слова на всех языках, которые только есть в Дагестане. С этой целью он вышел в путь. Он думал, что путешествие его будет недолгим, но оказалось, что в каждом ауле эти слова говорят по-своему.
Дие мун йокьула (аварский).
Заз вун кIанда (лезгинский).
Ттун ина ччай бура (лакский).
ХIу наб ригулра (даргинский).
Мен сени сюемен (кумыкский).
Узуз уву ккундузуз (табасаранский).
Me туьре хосденуьм (татский).
А там еще ботлихцы, чохцы, цумадинцы, цунтинцы…
Говорят, до сих пор все бродит по горам этот влюбленный, давно вышла замуж его возлюбленная, давно состарилась, а наш рыцарь все пишет свои слова.
— Не знаешь ли, как по-вашему сказать «я тебя люблю?» — спросил старик у юноши.
Тогда юноша обнял стоявшую рядом с ним девушку и ответил:
— Вот так говорят о любви на моем языке.
Всякая маленькая птичка, всякий цветок, всякий ручеек имеет в Дагестане десятки названий.
По Конституции у нас восемь главных народностей: аварцы, даргинцы, кумыки, лезгины, лакцы, таты, табасаранцы, ногайцы.
Выпускаем мы пять литературных альманахов на пяти языках. Они называются «Дуствал», «Дослукъ», «Гьалмагъдеш», «Гьудуллъи», «Дусшиву». Впрочем, у всех у них одно общее название — «Дружба».
На девяти языках издаются в Дагестане книги. Но на скольких языках поют песни? У каждого ковра свой узор. На каждой сабле своя надпись.
Но как получилось на одной руке столько пальцев? Как возникло в одном Дагестане столько языков?
Пусть ученые объясняют это по-своему. А мой отец рассказывал так:
«Ехал по земле посланник аллаха на муле и раздавал из огромного хурджуна всем народам их языки. Китайцам дал китайский язык. Побывал у арабов и дал им арабский язык. Грекам дал греческий, русским — русский, французам — французский. Разные были языки: один певучий, другой твердый, третий красочный, четвертый нежный. Народы радовались такому дару и тотчас начинали говорить, каждый на своем языке. Благодаря своим языкам люди лучше узнавали друг друга, а народ лучше узнавал другой, соседний народ.
Вот доехал на своем муле этот человек до нашего Дагестана. Только что он вручил язык грузинам, на котором потом напишет Шота Руставели свою поэму, только что облагодетельствовал осетин их осетинским языком, на котором будет писать Коста Хетагуров. Дошла очередь и до нас.
Но случилось так, что в горах Дагестана в тот день гуляла снежная буря. Снег крутился в ущельях и поднимался до неба, ничего не было видно — ни дорог, ни жилья. Слышно только, как во мгле свистит ветер, обрушиваются временами скалы да еще гремят четыре реки, четыре наших Койсу.
— Нет, — сказал раздаватель языков, у которого уже и усы начали леденеть, — не буду я карабкаться по этим скалам, да еще в такую погоду.
Взял он свой хурджун, в котором на дне лежали еще пригоршни две нерозданных языков, да и высыпал все языки на наши горы.
— Берите кто какой хочет, — сказал он и возвратился к аллаху.
Высыпанные языки подхватила буря, начала носить и метать по ущельям и скалам. Но тут выскочили из своих домов все дагестанцы. Торопясь и отталкивая друг друга, побежали они навстречу благодатному золотому дождю, которого ждали тысячелетиями. Начали хватать, собирать драгоценные зерна, кому какое досталось. Каждый тогда раздобыл себе свой родной язык. Убежали горцы со своей добычей в сакли дожидаться, пока не кончится буря.
Утром встают: на земле солнышко, снега как не бывало. Глядят — гора! Теперь это уже — «гора». Ее можно назвать по имени. Глядят — море! Теперь это уже — «море». Его можно назвать по имени. Все, что ни попадется на глаза, все можно теперь называть. Радость какая! Вот — хлеб, вот — мама, вот — сакля, вот — очаг, вот — сын, вот — сосед, вот — люди.
Высыпали все люди на улицу, крикнули хором: «Гора!» Слышат — получилось у всех по-разному. Крикнули хором: «Море!» Получилось у всех по-разному. Так и пошли с тех пор аварцы, лезгины, даргинцы, кумыки, таты, лакцы… А все это с тех пор называется Дагестан. Отделились люди от овец, от волков, от лошадей, от кузнечиков… Говорят, «коню немножко не хватило, чтобы он сделался человеком».
Но посланник аллаха! Зачем испугался ты тогда снежной бури и крутых гор? Зачем высыпал нам языки не глядя? Что ты наделал! Людей, которые духом, сердцем, нравами, обычаями, образом жизни так близки, ты разделил, разъединил языками.
Ну да ладно, и на том спасибо. А плохих языков не бывает. В остальном мы как-нибудь разберемся сами. Найдем дорогу друг к другу, сделаем так, чтобы разные языки, в конечном счете, не разъединяли, а объединяли нас.
Потом налетели на нас и хромой Тимур, и арабы, и шах иранский, и все норовили навязать нам свой язык. Но оттого, что трясли нашу руку, пальцы не оторвались, оттого, что трясли наше дерево, ветки не обломались.
«Как родную землю надо беречь язык», — сказал Шамиль.
«Слова — те же пули, попусту их не трать», — добавил Хаджи-Мурат.
«Когда умирает отец, он оставляет сыновьям в наследство дом, поле, саблю, пандур. Но поколение, уходя, оставляет другим поколениям в наследство язык. У кого есть язык, тот построит себе дом, вспашет поле, откует саблю, настроит пандур и сыграет на нем», — так говорил мой отец.
Родной мой язык! Не знаю, доволен ли ты мной, но я тобой живу и тобой горжусь. Как светлая вода родника стремится из темных глубин на солнце, где зелень, так слова родного языка стремятся из сердца к моей гортани. Губы шепчут. Вслушиваюсь в свой собственный шепот, вслушиваюсь в тебя, мой язык, и кажется мне, что рокочет в теснине сильная горная река, пробивает себе дорогу. Люблю я рокот воды. Люблю я и звон булата, когда два кинжала, вынутые из ножен, бьются друг о друга. И это все есть в моем языке. Люблю я также шепот любви.
Трудно мне, мой родной язык, сделать так, чтобы все знали тебя. Как богат ты звуками, как много их у тебя, так трудно неаварцу научиться произносить их, но как сладко их произносить, если умеешь! Вот хотя бы простенький счет до десяти: цо, кIиго, лъабгго, ункъго, щуго, анлъго, микъго, ичIго, анцIго. Когда я встречаю человека, который на аварском языке может правильно сосчитать до десяти, я сравниваю это с мужеством, нужным, чтобы перейти разлившуюся реку от одного берега до другого, держа на плече огромный валун. Если сумеешь считать до десяти правильно, то сумеешь и дальше. Теперь ты уже умеешь и плавать. Смело иди вперед.
Что говорить о людях других национальностей! Даже нашим аварским детям старики говорили: «Попробуй без запинки, подряд три раза скажи: «Къода гъоркъ къверкъ къвакъвадана». Это значит: «Под мостом квакала лягушка». Всего четыре слова, а бывало, мы, аульские ребятишки, целыми днями тренировались, чтобы правильно и быстро произнести эту фразу.
Абуталиб умел говорить по-аварски, он послал своего сына к нам в аул Цада, чтобы и он научился аварскому языку. Когда сын вернулся, Абуталиб спросил у него:
— На осле катался?
— Катался.
— До десяти считать умеешь?
— Умею.
— Скажи три раза подряд: «Къода гъоркъ къверкъ къвакъвадана».
Сын сказал.
— О, можно считать, что ты укусил свой собственный локоть!
Таковы языки наших аулов, зажатых в теснинах скал. Чтобы записать наше произношение, наши звуки, то есть, по-ученому говоря, чтобы дать транскрипцию наших звуков — гортанных и придыхательных, — не нашлось букв ни в одном алфавите. Поэтому, когда создавали нам письменность, пришлось к буквам русского алфавита добавить особые буквы и сочетания букв. Особенно это касается согласных. Вот некоторые из них: гь, xI, гI, чI, хг, хь, цIи, къ, кь, лъ, лълъ…
Наверное, из-за этих лишних букв всякая аварская книга, будучи переведенной на русский язык, выглядит тоньше. Ее можно сравнить с горцем, который три месяца подряд держал мусульманский пост — уразу.
У Шамиля кто-то спросил:
— Зачем Дагестану так много народностей?
— Чтобы одна могла выручить другую, если та попадет в беду. Для того чтобы одна могла поддержать другую, если та запоет песню.
— Ну и что, — спрашивают теперь у меня, — выходили все выручать одного?
— Выходили. Ни один народ не оставался в стороне.
— Ну и что, слаженно пелась песня?
— Слаженно. Родина ведь у нас одна.
Много мелодий, но они составляют одну песню. Есть границы между языками, но нет границ между сердцами. И подвиги разных людей в конце концов слились в один подвиг.
— Но все же, есть ли разница между разными народностями? И какая она?
— На этот вопрос очень трудно ответить.
Говорят про наши народности: одни созданы, чтобы воевать, другие — чтобы ковать оружие, третьи — пасти овец, четвертые — пахать землю, пятые — разводить сады… Но это пустой разговор. У каждого народа есть и воины, и пастухи, и кузнецы, и садоводы. У всех есть и герои, и певцы, и мастера.
Аварцы: Шамиль, Хаджи-Мурат, Гамзат, Махмуд, Махач.
Даргинцы: Батырай, Багатыров, Ахмед Мунги, Ра-бадан Нуров, Кара Караев.
Лезгины: Сулейман, Эмин, Тагир, Агасиев, Эмиров.
Кумыки: Ирчи Казак, Алим-Паша, Уллубий, Солтан-Саид, Зайнулабид Батырмурзаев, Нухай.
Лакцы: Гарун Саидов, Саид Габиев, Эффенди Капиев, Сурхай, ну, и еще мой друг Абуталиб.
Из многих народностей я вспомнил только те, которые первыми пришли на ум. Из каждой народности я вспомнил только те имена, которые первыми пришли на ум. Но много их у нас — и народностей и славных имен.
Об одних говорят, что они, мол, легкомысленны, о других, что глуповаты, о третьих, что вороваты, о четвертых, что обманщики. По-моему, это все клевета.
В каждой народности встречаются и высокие люди и низкие, и красивые и уроды. Найдешь и вора и клеветника. Но это уж будут сорняки, а не сама народность.
Еще один мой приятель говорил так:
— Я всегда заранее отличу, к какой народности человек принадлежит.
— Как так?
— Очень просто. Люди одной дагестанской народности (не будем ее называть), приехав в Махачкалу, первым делом ищут, где тут ресторан и где можно познакомиться с красивой девушкой. У них три человека заменят шумную компанию, целое застолье. Люди другой народности (тоже не будем их называть) спешат в кино, в театр, на концерт. Здесь где трое, там уже оркестр, где пятеро — ансамбль песни и пляски. Третьи стремятся в библиотеку, стараются поступить в институт, защитить диссертацию. У них где трое — ученый совет, где пятеро — филиал Академии наук. Четвертые (опять не будем называть) только и думают, как бы купить автомобиль, или хотя бы стать водителем такси, или, на худой конец, устроиться в ГАИ. Этих людей где трое — автобаза, где пятеро — таксомоторный парк. Пятые предпочитают всему какую-нибудь артель, магазин, базу, столовую или хотя бы ларек. Этих где трое, там универмаг, где пятеро — промкомбинат.
Но ведь это все говорится только ради шутки. Разве есть народности, у которых мужчины не любили бы красивых девушек или не хотели посидеть в ресторане?
У всех есть свои театры, свои танцы, свои песни. И есть у нас еще и общий для всех народностей ансамбль «Лезгинка». У всех найдутся желающие купить «Волгу» или работать в магазине. Но разве это национальный характер? Абуталиб назвал однажды болезнь, о которой раньше и не слышали в Дагестане: пьянство.
Абуталиб сказал так: «Раньше в нашем ауле был один пьяница, и тем он был знаменит, его знали по всей округе. Теперь в нашем ауле один трезвенник. Поглядеть на него как на чудо приходят издалека».
Много еще рассказывает Абуталиб по этому поводу разных историй, но если мы пойдем вслед за его рассказами, то, боюсь, совсем забудем, о чем беседовали. А мы обсуждали, по каким признакам можно отличить человека одной дагестанской народности от другой. Может быть, все-таки — одежда? Форма папахи, манера носить папаху? Но все теперь носят одинаковые пиджаки, одинаковые брюки, одинаковые ботинки, одинаковые кепки или шляпы. Нет, если и осталось что-нибудь, что решительно характеризует народность и отличает ее от другой, так это язык. Причем интересно, что даже когда по-русски говорит лезгин или тат, аварец или даргинец, и тогда по одному только акценту, то есть по одному только искажению русского языка можно сразу отличить кумыка от лакца, а лезгина от кумыка.
Аварцы, например, к каждому слову, которое начинается с буквы «с», добавляют в устной речи «и». У них получается: «Истамбул» (Стамбул), «истакан» (стакан), «Истальский» (Стальский), «исон» (сон).
Если же в середине слова попадается звук «и», то они его, наоборот, пропускают: вместо «Сибирь» аварец скажет «Сбирь», вместо «белиберда» — «белберда». После звука «т» мы делаем придыхание, словно бы спотыкаемся: «товарищи» — «тIоварищи».
У даргинцев вместо «о» часто слышится «у» и вместо «ю» тоже слышится «у»: «пучта» (почта), «кушка» (кошка), «лубовь» (любовь). В конце слова «й» они не произносят вообще: «Стальски» вместо Стальский.
Лакцы звук «х» произносят мягко — «хь»: «хьдожник», «хьомут». Абуталиб, например, скажет: «К Хьапалиеву Хьузангай приехьал».
Словом, одни растягивают гласные, другие их сокращают и даже опускают, одни говорят более резко, другие более мягко. Многие вместо «ф» произносят «п».
Однажды мы разговаривали о наших языках в присутствии Абуталиба, и мой собеседник показывал, подражая, разницу в произношении. Абуталиб сначала слушал, а потом прервал и сказал:
— Садись, помолчи. Много ты нам тут всего набарабанил, а теперь я скажу. Недостатки одного человека не надо валить на весь народ. Лес не бывает из одного дерева. И даже из трех деревьев. Даже и сто деревьев — это еще не лес. Вопрос о наших языках — сложный вопрос. Это узел из трех узлов, что получается, когда завяжут мокрую веревку. Одно время считали, что самое простое решение вопроса — сделать вид, что такого вопроса нет. Не говорить о нем, нс трогать его — вот и решение! Но он есть. В былые времена ничто другое не заставляло людей так часто схватываться за сабли, как национальная рознь.
Я вспоминаю одну пресс-конференцию, которая проходила в Махачкале. Тридцать восемь корреспондентов, аккредитованных в Москве и представляющих двадцать девять разных государств, приехали в Дагестан. Сначала они ездили по аулам, разговаривали с нашими горцами и горянками, а потом и собрались на пресс-конференцию. Защелкали фотоаппараты, затрещали кинокамеры. Корреспонденты заточили свои карандаши, придвинули чистую бумагу.
Расселись мы все за большим столом, и старшим среди нас оказался Абуталиб. Ему и поручили открывать пресс-конференцию. Абуталиб начал:
— Дамы и господа, товарищи!.. (Это мы научили его, что такими словами нужно открывать конференцию. Ну, а дальше он уже говорил сам.) Давайте познакомимся. Вот наш дом. Вот мы сами. Вот наши известные поэты. — Абуталиб указал на портреты, висевшие на стене. С портретов смотрели на гостей: Батырай, Казак, Махмуд, Сулейман, Гамзат, Эффенди…
О каждом из этих поэтов Абуталиб сказал несколько слов: кто к какой народности принадлежит, кто на каком языке писал, чем жил, какой славы достиг. Когда дошла очередь до портрета самого Абуталиба, он, нисколько не смутившись, объяснил:
— А это я сам. Только не думайте, что я пришел за этот стол со стены. Это я на стену попал отсюда, из-за стола.
После этого Абуталиб представил гостям поэтов, сидящих за столом, и добавил:
— Может быть, для некоторых из них найдется место на этой стене. Познакомьтесь: Ахмедхан Абу-Бакар, златокузнец из Кубачи, народный писатель Дагестана.
Фазу и Муса. Жена и муж. В одной семье два писателя, два романиста, два поэта, два драматурга. Иногда пишут вместе, иногда отдельно.
Муталиб Митаров — зять аварского народа, табасаранский поэт.
Шах-Эмир Мурадов — «Голубь мира». Лезгинский поэт. Всегда пишет о голубях.
Жамидин — наш сатирик, наш Марк Твен. Одновременно и наш Литфонд.
Анвар — народный поэт Дагестана, главный редактор пяти литературных альманахов.
Трунов — русский писатель, живущий в Дагестане.
Хизгил Авшалумов — татский писатель, пишущий на родном языке и на русском.
Представляя дальше гостям дагестанских писателей, Абуталиб заставил подняться Бадави, Сулеймана, Сашу Грача, Ибрагима, Алирзу, Меджида, Ашуга Рутульского. Он познакомил гостей с редакторами литературных альманахов, а потом сказал:
— Законами гостеприимства нам запрещено спрашивать имена гостей…
Но тут все гости встали по очереди и представились: кто из какой страны, кто из какой газеты.
После этого начались вопросы и ответы, как и полагается на пресс-конференции.
ВОПРОС: У вас столько языков, столько народностей, настоящее вавилонское столпотворение. Как же вы понимаете друг друга?
АБУТАЛИБ ОТВЕЧАЕТ: Те языки, на которых мы говорим, — разные, те языки, которые во рту, — одинаковые. (Положив руку на сердце.) Оно хорошо понимает. (Дергая себя за уши.) А они — плохо.
ВОПРОС: Я корреспондент болгарской газеты. Скажите, существует ли такая же степень родства между разными дагестанскими языками, как, например, между болгарским и русским?
АБУТАЛИБ ОТВЕЧАЕТ: Болгарский и русский языки — родные братья. А наши языки даже не четвероюродные. Совсем нет одинаковых слов. Среди писателей наших бывает некоторая групповщина, но в языках никакой групповщины нет. Каждый сам по себе.
ВОПРОС: Каким другим языкам родственны ваши языки, к каким языковым группам относятся?
АБУТАЛИБ ОТВЕЧАЕТ: Таты говорят, что понимают таджикский язык и могут читать Хафиза. Но я их спрашиваю: если вы понимаете язык Саади и Хайяма, почему же не пишете, как они?
Раньше во время сватовства говорили, расхваливая жениха: «Он знает кумыкский язык», — и это значило, что жених очень знающий человек, с таким не пропадешь.
В самом деле, понимая по-кумыкски, поймешь турецкий, азербайджанский, татарский, балкарский, казахский, узбекский, киргизский, башкирский и многие другие родственные между собой языки. Можно без переводов читать Хикмета, Кайсына Кулиева, Мустая Карима… Но мой язык! За исключением нас самих, лакцев, его понимают разве лишь ученые, которые посвятили ему многие годы ради докторской диссертации.
Один известный лакец обошел весь мир, попал в Эфиопию, сделался там министром. Он утверждал, что не встретил на своем пути ни одного языка, похожего на наш, лакский.
ОМАР-ГАДЖИ: И наш аварский не похож ни на один язык.
АБУТАЛИБ: Нет языков, похожих и на даргинский, лезгинский, табасаранский.
ВОПРОС: Как вы освоили все эти непохожие языки?
АБУТАЛИБ: В свое время я много скитался по Дагестану. Людям нужна была песня, а мне нужен был хлеб. Когда заходишь в чужой аул и не знаешь языка, даже собаки злее набрасываются. Нужда заставила меня узнать наши дагестанские языки.
ВОПРОС: Но все же нельзя ли поподробнее рассказать о признаках родства и различия между языками? И как получилось, что в такой маленькой стране такие разные языки?
АБУТАЛИБ: О различии и родстве наших языков написано много книг. Я не ученый, но расскажу, как я это себе представляю. Вот тут сидим мы. Иные из нас родились и выросли в горах, другие — на равнинах. Одни — в холодных местах, другие — в теплых местах, одни на берегу реки, другие — на берегу моря. Одни — там, где есть поле, но нет быка, другие — там, где есть бык, но нет поля. Одни родились в местах, где есть огонь, но нет воды, другие — где есть вода, но нет огня. Там — мясо, тут — хлеб, а там еще — фрукты. Там, где хранится сыр, развелись и крысы, там, где пасутся бараны, развелись волки. Кроме того — история, войны, география, разные соседи, природа.
Слово «природа» у нас имеет два значения. В одном случае — земля, трава, деревья, горы, в другом — характер человека. Разная природа в разных местах способствовала появлению разных имен, законов и обычаев.
В разных местах по-разному носят папаху, по-разному одеваются, по-разному строят дома. Над колыбелями поют разные песни. Махмуд пел свои песни, играя на пандуре из двух струн. Пандур Ирчи Казака имел три струны. Лезгин Сулейман Стальский играл на таре. Струны для одних инструментов делали из козьих кишок, для других — из железа.
Народов много, и у каждого народа свои обычаи. Как и везде. Родится человек. У одного народа младенца крестят, у другого — обрезают, у третьего — выправляют ему свидетельство о рождении. Становится человек совершеннолетним — другие обычаи. Сватают ему девушку… Впрочем, сватовство — это уже обычай. Я хотел сказать — женится человек — вступают в силу третьи обычаи. Чтобы рассказать о свадебных дагестанских обрядах, не хватит и дня. Кто захочет, тому мы подарим книгу «Обычаи народов Дагестана». Вернетесь домой — почитаете.
ВОПРОС: Обычаи разные, что же в таком случае вас сближает, роднит?
АБУТАЛИБ: Дагестан.
ВОПРОС: Дагестан… Нам сказали, что в переводе это слово означает «Страна гор». Значит, Дагестан — это просто название местности?
АБУТАЛИБ: Не местности, а Родины, республики. Это слово едино и для тех, кто живет высоко в горах, и для тех, кто живет в долинах. Нет, Дагестан — это не просто географическое понятие. У него есть свое лицо, свои желания, своя мечта. Есть общая история, общая судьба, общие горести и радости. Разве боль в одном пальце не касается другого пальца? Есть у нас и такие общие слова, как Октябрь, Ленин, Россия. Эти слова не надо даже переводить на каждый язык. Они понятны и без того. Много у нас, писателей, бывает разных споров. Но по этим трем словам у нас нет никаких разногласий. Вам понятно?
ВОПРОС: Это нам понятно. Но вот что я хочу спросить. Сегодня в одной из газет я прочитал стихотворение Адалло Алиева. На русский язык его перевел Анатолий Заяц. Там сказано, что это перевод с дагестанского. Что это за язык?
АБУТАЛИБ: Этого языка я тоже не знаю. Вчера я видел Адалло Алиева и разговаривал с ним. Вчера еще он был аварцем. Не знаю, что с ним такое случилось. Но успокойтесь, это просто ошибка.
ВОПРОС: У нас в Америке тоже много разных национальностей и языков. Но основной, государственный язык — английский. На нем ведется все делопроизводство, вся документация. А у вас? Какой язык у вас является основным?
АБУТАЛИБ: Для каждого человека основным является язык его матери. Кто не любит свои горы, тот не способен любить чужие равнины. Счастье, которого не нашел дома, на улице не найдешь. Тот, кто наплевал на свою мать, наплюет и на чужую женщину. Все пальцы на руке являются основными, когда нужно крепко держать саблю или крепко пожать руку друга.
ВОПРОС: Я прочитал поэму Муталиба Митарова. В ней он утверждает, что он не аварец, не тат, не табасаранец, но дагестанец. Что вы на это скажите?
АБУТАЛИБ (поискав глазами Митарова): Слушай, Митаров, то, что ты не аварец, не кумык, не тат, не ногаец, не лезгин, я давно знал. Но что ты и не табасаранец, я слышу впервые. Кто же ты? Завтра ты, может быть, напишешь, что ты и не Муталиб, и не Митаров. Вот я, например, Абуталиб Гафуров. Я, во-первых, лакец, во-вторых, дагестанец и, в-третьих, поэт Страны Советов. Или можно считать наоборот: во-первых, я советский поэт, во-вторых, я живу в республике Дагестан, а в-третьих, я по национальности лакец и пишу на лакском языке. Это все во мне нерасторжимо. Это мое самое дорогое сокровище. Ни от одного из них я не хочу отказываться. За это я пойду в огонь.
ВОПРОС (корреспондент из ГДР): Вот я держу в руках книгу кандидата медицинских наук товарища Аликишиева. Называется она «Долголетие в Дагестане». Здесь он пишет о людях, живущих больше ста лет, и доказывает, что по долголетию Дагестан занимает первое место в Советском Союзе. Но дальше он утверждает, что наблюдается постепенное сближение наций и что уже существуют перспективы для создания единой нации в Дагестане. Через несколько лет будто бы и аварец, и даргинец, и ногаец будут считать себя дагестанцами и так и напишут в паспорте. Я читал также статьи еще одного вашего ученого, который утверждал, что литература ваша уже ломает границы народностей и становится общедагестанской литературой. Поскольку кандидаты и доктора наук поднимают такие вопросы в своих книгах и статьях, значит, вопросы эти важные и глубокие?
АБУТАЛИБ: Товарища Аликишиева я тоже знаю. Он родом из нашего района. Этот ученый обошел многих стариков, чтобы они рассказали ему о своей жизни. Но идею создать из всех народностей одну вряд ли подсказал ему кто-нибудь из почтенных старцев. Это плод его собственного ума. Немало я видел таких «мичуринцев», которые в своих «лабораториях» пытались выращивать гибриды, скрещивая разные языки и производя над ними разные опыты, как над кроликами. Собирались объединить в один театр семь национальных дагестанских театров. Пытались сделать одну газету из пяти национальных дагестанских газет. Собирались многие писательские секции нашего Союза писателей слить в одну, но это все равно что ветвистое дерево превратить в прямой ствол.
ВОПРОС: Я корреспондент индийской газеты. У нас в Индии тоже очень много языков: хинди, урду, бенгали… Некоторые националисты хотели, чтобы именно их язык сделался государственным языком всей Индии. Были из-за этого споры и даже кровавые столкновения. Не происходит ли нечто подобное и у вас?
АБУТАЛИБ: Подобный спор произошел однажды и у нас между двумя мальчиками. Два мальчика — аварец и кумык — ехали на одном осле. Аварский мальчишка кричал: «ХIа! ХIа! ХIама!» А кумыкский мальчишка кричал: «Эш! Эш! Эшек!» И то и другое слово означает «осел». Но мальчишки так расспорились, что в конце концов оба упали с осла и остались без хIама и без эшека. По-моему, это детский спор. Мы наши языки не превращаем в волков. Они у нас не грызутся. У нас так еще говорят: «Домашний глупец хулит своих соседей, аульский глупец хулит соседние аулы, национальный глупец хулит другие страны». Тот, кто говорит плохо о другом языке, у нас не считается человеком.
ВОПРОС: Значит, вы хотите сказать, что по этому вопросу у вас не было ни споров, ни недоразумений?
АБУТАЛИБ: Споры были. Но всерьез на наши языки никто и никогда не посягал. И на наши имена тоже. Пусть каждый пишет, читает, поет, разговаривает на том языке, на каком хочет. Спорить можно, доказывая, что вот это плохое или хорошее, правильное или неправильное, красивое или уродливое. Но разве могут языки и целые народы или народности быть неправильными, плохими или уродливыми? Если бы и были споры на эту тему, то в таких спорах не было бы ни победителей, ни побежденных.
ВОПРОС: И все же, разве не лучше, если бы в Дагестане была одна нация и один язык?
АБУТАЛИБ: Так многие говорят: «Ах, если бы нам один язык!» Хромой Ражбадин во время одного набега на Грузию сказал царю Ираклию: «Вся эта беда произошла оттого, что мы не знаем языка друг друга», Хаджи-Мурат писал из Хайдака-Табасарана своему имаму: «Мы друг друга не поняли».
Конечно, лучше, когда люди легко и с первого слова понимают друг друга. Многое было бы проще, многого мы добились бы с меньшим трудом. Но, по-моему, совсем неплохо, если в семье много детей. Семья должна заботиться о каждом из них. Редкие родители раскаиваются потом, что у них много детей.
Одни говорят: «Ну, кому нужен наш язык за пределами Дербента? Все равно нас никто не поймет».
Другие говорят: «Куда годится наш язык за Араканским перевалом?»
Третьи жалуются: «Наши песни не долетят и до моря».
Но они слишком торопятся сдавать в архив свою родную речь.
ВОПРОС: Что вы скажете о консолидации?
АБУТАЛИБ: Консолидация нужна между чужими и даже чуждыми людьми. Братьям консолидация ни к чему.
ВОПРОС: Однако, чтобы брат говорил с братом, нужен им один язык.
АБУТАЛИБ: Такой язык у нас есть.
ВОПРОС: Какой?
АБУТАЛИБ: Тот, на котором мы теперь разговариваем с вами. Русский язык. Его понимают и аварец, и даргинец, и лезгин, и кумык, и лакец, и тат, его понимают все. (Показывает на портреты Лермонтова, Пушкина, Ленина.) С ними мы хорошо понимаем друг друга.
ВОПРОС: Я читал двухтомник Расула Гамзатова. В первом томе, в стихотворении «Родной язык», он прославляет язык аварский, а во втором томе, в стихотворении с таким же названием, он прославляет язык русский. Разве можно одновременно сидеть на двух конях? Какому Гамзатову мы должны верить: из первого тома или из второго?
АБУТАЛИБ: На этот вопрос пусть отвечает сам Расул.
РАСУЛ: И я думаю, что нельзя сидеть одновременно на двух конях. Но двух коней в одну арбу запрячь можно. Пусть тянут. Два коня — два языка везут вперед Дагестан. Один из них русский язык, а другой наш: для аварца — аварский, для лакца — лакский. Мне дорог и мой родной язык. Мне дорог и второй родной язык, который через эти горы, по этим горным тропинкам вывел меня на простор земли, в большой и богатый мир. Родное я называю родным. По-другому я не могу.
ВОПРОС: В связи с этим я хочу еще спросить Расула Гамзатова. В своем стихотворении он пишет: «Если аварскому языку суждено умереть завтра, то пусть уж сегодня я умру от разрыва сердца». Но у вас и так говорят: «Когда подходит старший, младшей должен встать». Вот подошел русский язык. Не должны ли местные языки уступить ему свое место? Разве не к этому идет дело? Говоря вашими словами: нельзя носить на голове сразу две папахи. Или зачем брать в рот сразу две сигареты?
РАСУЛ: Языки — не папахи и не сигареты. Язык не враждует с языком. Песня не убивает песню. Оттого, что в Дагестан пришел Пушкин, Махмуд не должен покидать родные края. Лермонтову незачем подменять Батырая. Если хороший друг пожал твою руку, рука твоя не исчезнет в его руке. Она станет только теплее и крепче. Языки не сигареты, а светильники жизни. У меня два светильника. Один освещал мне путь из окна отцовской сакли. Он был зажжен моей мамой, чтобы я не заблудился. Если этот светильник погаснет, действительно, погаснет и моя жизнь. Она погрузится во тьму, если даже я физически не умру. Второй светильник зажжен моей великой страной, моей большой Родиной, Россией, чтобы я не заплутался по дороге в большой мир. Без него моя жизнь будет темна и ничтожна.
АБУТАЛИБ: Как легче поднять камень: с плеча одной рукой или с груди двумя руками?
ВОПРОС: И все же горцы покидают те сакли, где их мамы зажгли светильники, и переселяются на равнину?
АБУТАЛИБ: Но, переселяясь, они берут с собой и свой язык, и свои имена. Не забывают взять и папаху. И свет в их окнах горит тот же самый.
ВОПРОС: Но в новых местах юноши часто женятся на девушках другой народности. На каком языке говорят? И на каком языке потом говорят их дети?
АБУТАЛИБ: Есть у нас старый рассказ: влюбился юноша в девушку другой народности и решил на ней жениться. Девушка сказала: «Я выйду за тебя замуж, но сделай для меня сто дел». Начал юноша выполнять ее капризы. Сначала она заставила его залезть на скалу без единого выступа. Потом спрыгнуть с той скалы. Юноша спрыгнул и повредил ногу. Тогда, третьим делом, она заставила его ходить и не хромать. Хорошо, перестал хромать. Разные там были задачи: и переплыть реку, не замочив хурджуна, и остановить скачущего коня, и поставить коня на колени, и даже разрубить яблоко, которое невеста положила на собственную грудь… Выполнил юноша девяносто девять дел. Осталось одно. Тогда девушка сказала: «А теперь забудь свою мать, своего отца и свой язык». Тут юноша вскочил на коня и ускакал навсегда.
ВОПРОС: Это красивая сказка. А как в действительности?
АБУТАЛИБ: В действительности, когда юноша и девушка начинают супружескую жизнь, они берут на себя многие обязательства. Но никто не обязывает другого забыть свой язык. Наоборот, каждый старается узнать язык другого.
В действительности с грустью и осуждением мы смотрим на детей, не знающих языка родителей. Вскоре и дети начинают упрекать отца и мать за то, что не учили их своему языку. Печальные люди.
В действительности вот мы сидим перед вами. Вот наши стихи, рассказы, повести, наши книги. Вот наши газеты и журналы. На разных языках издаются они. И с каждым годом издается их все больше и больше. Огромная страна не оттолкнула наши языки. Она узаконила, утвердила их, и они засияли, как звезды. «И звезда с звездою говорит». Мы видим других, другие видят нас. Если бы этого не было, то и вы бы о нас ничего не слышали, не интересовались бы нами. Не было бы и этой встречи. Вот что происходит в действительности…
Вопросы — ответы, вопросы — ответы. Было бы время, эта конференция, казалось, не кончилась бы никогда. У всех народов и во все времена велись и ведутся разговоры о языке, но конца этому разговору не видно.
— Эта пресс-конференция похожа на наши игры-хороводы, где одни отвечают, другие спрашивают, — сказал Абуталиб, вконец измученный столь непривычным ему собранием.
Вопрос — стрела, пущенная наудачу, куда-нибудь. Ответ — стрела, попадающая в мишень. Вопрос — ответ. Вопросительный знак — восклицательный знак. Прошлое — вопрос, нынешнее — ответ.
Старый Дагестан был похож на старушку, сидящую на камне. Он был вопросительным знаком. Сегодняшний Дагестан — восклицательный знак. Он — сабля, выхваченная из ножен и вскинутая кверху.
Когда в Дагестан пришла революция, испугавшиеся ее говорили, что скоро исчезнут нации, языки, имена, цвета. Меседу превратится в Марусю, а Муса станет Васей. Говорили, что человеку некогда будет даже подумать о том, какой он нации и откуда он. Уложат всех под общее одеяло. А потом более сильные перетянут одеяло к себе, а более слабые будут мерзнуть.
Дагестан не стал слушать этих людей. Член горского правительства Гайдар Баматов, поднявшись на палубу парохода, увозящего его за границу, сказал: «Не приняли их души мои слова. Посмотрим, что будет потом».
Что произошло потом, все видят. Об этом написано в книге, спето в песнях. Имеющий уши — да услышит, имеющий глаза — да увидит.
Один горец, испугавшийся общего одеяла, покинул Дагестан и уехал в Турцию. Спустя пятьдесят лет он приехал к нам в горы, чтобы посмотреть, что у нас делается. Я пригласил его прогуляться по Махачкале. Бывший Порт-Петровск. Город, носивший имя русского царя, стал носить имя дагестанского революционера Махача. Я показывал гостю улицы, носящие имена Батырая, Уллубия, Капиева, улицы, названные в честь сынов Дагестана. Гость долго смотрел на памятник Сулейману Стальскому в прибрежном сквере. На улице Ленина он увидел памятник моему отцу Гамзату Цадаса. До эмиграции он, оказывается, знал моего отца.
Его приняли ученые филиала Академии наук. Разговаривал он с сотрудниками Научно-исследовательского института истории, языка и литературы. Он ходил по залам Музея дагестанской истории и искусства. Побывал в университете, где на пятнадцати факультетах учатся молодые горцы и горянки. Вечером мы пошли в Государственный аварский театр. В аварском театре, названном именем аварца, аварцы смотрели пьесу, написанную аварцем об аварке. Это была пьеса Гаджи Залова «Анхил Марин». Когда песню Марин, старую аварскую песню, спела на сцене народная артистка РСФСР Патимат Хизроева, мой гость не выдержал, и глаза его увлажнились.
На площади он долго стоял перед памятником Ленину. Потом он проговорил:
— Не во сне ли я?
— Этот сон расскажите аварцам в Турции.
— Не поверят. Я и сам бы не поверил, если бы не увидел своими глазами.
Абуталиб сказал так: «Первый раз я срезал тростник, сделал свирель и заиграл на ней. Голос моей свирели услышал аул, Потом я срезал древесную ветвь, сделал дудку и заиграл другую песню. Меня услышали далеко в горах. Потом я срезал дерево, сделал зурну, и голос ее услышали все в Дагестане. Потом я взял маленький карандаш и написал стихотворение на бумаге. Оно улетело за пределы Дагестана».
Итак, еще раз спасибо тебе, раздаватель языков, спасибо за то, что не обошел наши горы, наши аулы, наши сердца.
Спасибо и всем вам, кто поет и думает на своих родных языках.
«Бакъан». Это аварское слово имеет два значения: мелодия, мотив и состояние, самочувствие человека, благополучие мира. Когда хотят попросить: «Сыграй мне одну мелодию», говорят слово «бакъан». Когда спрашивают: «Как ты себя чувствуешь?»— говорят слово «бакъан». Итак, самочувствие и песня сливаются у нас в одном слове.
Надпись на пандуре:
Кинжал и бодрого кладет на ложе смерти.
Пандур и мертвого поднимет с ложа смерти.
Слова, разговор пропусти через сито — получишь песню. Ненависть, гнев, любовь пропусти через сито — получишь песню. События, дела людей, всю жизнь пропусти через сито — получишь песню.
«Особенно трогательна была для него одна тавлинская песня. Слов в ней было мало, но вся прелесть ее заключалась в печальном припеве: «Ай! Дай, дала-лай!» Брошка перевел слова песни: «Молодец погнал баранту из аула в горы, русские пришли, зажгли аул, всех мужчин перебили, всех баб в плен побрали. Молодец пришел из гор: где был аул, там пустое место, матери нет, братьев нет, дома нет; одно дерево осталось. Молодец сел под дерево и заплакал. Один, как ты, один остался, и запел молодец: ай, дай! далалай!» (Лев Толстой, «Казаки».)
…Ай, дай, далла-лай, далла, далла, дулла-лай-дул-лалай! Песни родные, печальные песни гор, когда вы родились, где и как? Откуда вы взялись, такие удивительные, такие прекрасные?
Надпись на пандуре:
Ты думаешь, эти мелодии — дело струны?
То звуки, рожденные в сердце, слышны.
Надпись на кинжале:
Две песни, два лезвия, две стороны:
О смерти врагов, о свободе страны.
Надпись на колыбели:
Нет на свете человека,
Над которым в колыбели
Песен добрых материнских,
Песен ласковых не пели.
Надпись на придорожном камне:
Дорога и песня — удел молодца,
Дороге и песне не будет конца.
Надпись на могильной плите:
Он песни пел, и слушали другие.
Теперь он слушает, когда поют другие.
Песни старинные, песни новые… Песни колыбельные, свадебные, боевые. Длинные и короткие. Печальные и веселые. По всей земле поют вас! Слова нанизывают, словно бусинки, на серебряную нить. Слова заколачивают крепко, словно гвозди. Слова возникают и текут легко, как слеза за слезой, когда плачет красавица. Слова летят и попадают в цель, как стрелы, выпущенные опытной рукой. Слова вьются и уводят вдаль, как горные тропинки, по которым можно уйти в конце концов на край света.
Пространство между строчками — словно улица, на которой стоит дом твоей любимой. Оно словно межа на отцовском поле. Оно как час рассвета и час заката, отделяющие день от ночи.
Песни, записанные на бумаге, и песни, не записанные на бумаге. Но какой бы ни была песня, она должна петься. Непоющаяся песня все равно что не летающая птица, все равно что небьющееся, нестучащее сердце.
В горах у нас говорят: когда чабаны не поют песни, овцы перестают щипать траву. Но когда звучит песня над зеленым склоном горы, пасутся и щиплют даже неумелые, только что родившиеся ягнята.
Один кунак попросил другого спеть песню на его родном языке. То ли не знал гость ни одной песни, то ли не умел петь, но только сказал, что у них в народе нет ни одной песни.
— В таком случае надо посмотреть, сами-то вы есть или нет? Не может существовать народ без песни!
Ай, дай, даллалай! Дала-дала, дулла-лай! Песни — это ключи, которыми открываются заповедные сундуки языка. Ай, дай, далла-лай! Дала-дала-дулла-лай!
Расскажу о том, как родилась песня. Об этом я давно уж написал стихотворение. Вот оно.
КИНЖАЛ И КУМУЗ
Аульский парень в старину,
Что жил за перевалом,
Имел смоковницу одну,
Владел одним кинжалом.
Козла единственного пас,
Где зелена поляна…
И вот влюбился как-то раз
В одну из дочек хана.
Был парень смел и не дурак,
Но хан расхохотался,
Когда посвататься бедняк
Однажды попытался.
Пускай козла, мол, своего
Подоит он сначала —
Владелец древа одного
И одного кинжала.
И отдал дочку он тому,
Кто золотых туманов
Имел до дьявола и тьму
Имел в горах баранов.
И парня бедного тоска
Под стать огню сжигала.
И оттого легла рука
На рукоять кинжала.
Козла он в жертву небесам
Принес и с камнем вровень
Срубил единственную сам
Смоковницу под корень.
Кумуз он сделал из ствола,
Как требовала муза,
И превратил кишки козла
Он в струны для кумуза.
И струн коснулся он едва
В загадочном тумане,
Как родились на свет слова,
Что клятва на коране.
Не старясь, милая с тех пор
Ему принадлежала —
Владельцу двух сокровищ гор:
Кумуза и кинжала…
Гнездится в дымной вышине
Аул, прижавшись к скалам,
Где предо мною на стене
Висит кумуз с кинжалом.
Кумуз и кинжал. Битва и песня. Любовь и подвиг. История моего народа. Этим двум вещам отводят горцы самое почетное место.
В саклях, на настенных коврах, перекрещиваясь как на гербе, висят эти два сокровища. В руки их берут осторожно, с уважением, с любовью. А без дела и вовсе не берут. Когда будешь снимать кинжал, кто-нибудь старший за спиной скажет: «Осторожно, не оборви струну на пандуре». Когда будешь снимать пандур, кто-нибудь старший за спиной скажет: «Осторожно, обрежешь пальцы». На кинжале чеканят рисунок пандура, на пандуре рисуют кинжал. На серебряном девичьем поясе, на нагрудных серебряных украшениях изображают и кумуз и кинжал, как они вместе висят на стене, на ковре. А когда шли на войну, брали с собой и кинжал и кумуз. Пустынной, голой становилась почетная стена в сакле.
— Но зачем же в бою пандур?
— А! Лишь ударишь по струнам, лишь только заденешь за струну, сразу приходят к тебе отцовский край, родной аул, материнская сакля. А ведь именно за все это и надо драться, только за это и стоит умереть.
«Аулы приближаются, когда звенят сабли», — говорили, бывало, храбрецы. Но ничто не сокращает дороги до родных аулов так, как звон пандура.
Ай, дай, далла-лай. Далла-далла-дулла-лай!
Махмуд пел на Карпатах, и рядом с ним был его аул, родные горы. И близко была его Марьям, потом Махмуд завещал:
На могилу поменьше мне сыпьте земли,
Чтобы комья мне слух не замкнули,
Чтобы уши и сердце услышать могли
Наши горские песни в ауле.
Вы любимый пандур закопайте со мной,
Чтоб от песен моих не уснули,
Чтобы слушали голос тоскующий мой
Все красавицы в нашем ауле.
Будто бы Махмуд сказал еще так:
Гора становится ниже, когда заиграю я,
Но как мне тебя растрогать, любовь моя, о Марьям?
Услышав напев пандура, танцует даже змея,
Но как мне тебя растрогать, любовь моя, о Марьям?
Хотите ли знать, откуда появилась горская песня?
Она в мечтах парода рождена,
Никто пе знает, где ее начало.
В груди широкой плавилась она,
Она в крови горячей клокотала.
Она пришла из звездной высоты,
Из дагестанских саклей и селений.
И прежде чем услышал ты,
Ее слыхали сотни поколений.
Песни — потоки с гор. Песни — стремительные гонцы, вестники с поля битвы. Песни — кунаки, друзья, неожиданно приехавшие в гости. Берите пандур, чонгур, чаган, свирель, кеманчу, зурну, бубен, гармонь, барабан, берите просто таз или медную тарелку. Бейте ладонью о ладонь. Бейте каблуками о землю. Слушайте, как сабли ударяются о сабли. Слушайте, как звенит камушек, брошенный в окно любимой. Пойте и слушайте наши песни. Они послы печали или радости. Они паспорта чести и храбрости, свидетельства мысли и дел. Они молодых делают мужественными и мудрыми, старых и мудрых — молодыми. Всадника они заставляют сойти с коня и заслушаться. Пешего они заставляют вскочить в седло и лететь, как птица. Хмельного они отрезвляют и заставляют задуматься над своей судьбой, трезвого делают отчаянным и как бы хмельным. О чем только нет на свете песен! Посадите горца около своего теплого очага, поднесите ему рог пенной браги и попросите спеть песню. Он запоет. Он будет петь хоть до утра, только просите его хорошенько да еще заказывайте, о чем ему петь. О любви? Будет вам песня и о любви.
Ай, дай, далалай!
Любовь красна, как кровь и тюльпан.
Любовь черна, как ночь и обман.
Как девичья лента, бела она,
Бела, как саван из полотна.
Голубее неба, синее льда
Любовь прекрасная, как звезда.
Падает снег, высыхает поток.
Но не меркнет любви цветок.
— Что самое красивое на свете?
— Фиалка в горах.
— Что красивее фиалки в горах?
— Любовь.
— Что самое яркое на свете?
— Солнце утром в горах.
— Что ярче солнца утром в горах?
— Любовь.
— Ай, дай, далалай! Ну о чем же еще вам спеть?
— О влюбленных, погибших от любви.
— Ромео и Джульетта, Тахир и Зухра, Тристан и Изольда…
Разве мало было их и у нас в Дагестане! Сколько было у нас влюбленных, которые не смогли принадлежать друг другу! Не сбылись их мечты, не слились их губы, не соединились их руки. Многих молодых людей уносила война, но многих уносила и любовь. Они сгорали в ее огне, бросались с высоких скал, прыгали в бурные реки. Вот девушка из Азайни и вот юноша из Кумуха. Вот их история, их любовь. Расскажу вам конец их любви, известный всему Дагестану.
Юноша из Кумуха приехал в аул Азайни, чтобы взглянуть на свою возлюбленную. Но она не появляется. Четыре дня и четыре ночи ждал юноша. На пятый день сел на коня, чтобы возвратиться домой.
Вниз поглядел — сухая земля внизу,
Вверх поглядел — голубое небо вверху.
Откуда же дождик заморосил,
Бурку молодца замочил?
На крыше невеста его Меседа,
Слезы льются, как с гор вода.
— Четыре ночи я ждал, четыре дня.
Зачем ты пряталась от меня?
— Стук подков услышав издалека,
За четыре двери, за четыре замка
Посадили братья мои меня,
Просидела я там четыре дня.
Но на пятый день, как ты сел в седло,
Сердце вытерпеть не могло.
Я разбила все четыре замка,
Так любовь моя велика!
Здесь ведь торг идет, здесь идет базар,
Продают меня, как простой товар.
За немилого отдают меня.
Ты останься здесь, расседлай коня.
…Но юноша из Кумуха уже не хочет остаться.
— Я коня оседлал. Могу ли его расседлать?
Что скажут друзья, что соседи могут сказать?
Мне кунак на прощанье пожелал прямого пути,
Могу ли вернуться и снова к нему прийти?
Я уеду, но сердце оставлю тебе свое.
— Расклюют его братья, набросятся, как воронье.
— Свои глаза я оставить тебе буду рад.
— Их братья высосут, как виноград.
Если ты все равно решил покинуть меня,
Тише веди до конца аула коня.
Ты его в поводу до конца аула веди,
А потом оглянись и на меня еще погляди.
А в долине коня накорми зеленой травой,
А у речки коня напои холодной водой.
Ночь придет, под буркой своей усни.
А проснешься, опять меня вспомяни.
Дождь пройдет, знай, что это слезы мои.
Снег пойдет, знай, что это муки мои.
Трижды ударил плетью коня гордый юноша из Куму-ха, трижды оглянулся и покинул аул. Прошло три недели. Горы засыпал снег. Несчастная Меседа, не желая выходить за немилого, бросилась со скалы. Накануне вечером отец и братья выгнали непокорную Меседу на улицу в снежную метель.
В эту ночь она пела:
Пусть родится в доме сто дочерей.
Пусть отец их замуж продаст скорей,
Чтоб на свадьбах мог нагуляться он,
Чтоб золотом мог подавиться он,
Пусть и братья богатых невест найдут,
С нелюбимыми женами век живут.
Пусть не губы целуют — свое добро.
Пусть в проклятое серебро
Превратится снег, что меня сечет,
И вода в ручье, что у ног течет.
Мой возлюбленный, заметает снег,
Потеплее себе ты найди ночлег.
Мой возлюбленный, под ногами лед,
Не гляди назад, а гляди вперед.
То ли услышал юноша стон погибающей своей Меседу, то ли сердце подсказало ему, но примчался он из Кумуха на взмыленном коне. Узнал о печальном событии. Бросил поводья и отпустил коня. Расстегнул пояс и сбросил с себя оружие. О камень разбил ружье. Обращаясь к отцу и братьям погибшей своей невесты, юноша говорил:
«Вашей сакли мир нарушать не хочу,
Свой кинжал на вас о скалу не точу.
Ни сталью мстить не хочу, ни лихим свинцом,
Покажите лишь мне ее лицо.
Покажите мне — только раз взглянуть —
Белоснежную, молодую грудь».
Вот снимает полотно старик отец,
Побледнел жених, стал и сам мертвец,
Расстегнули грудь, поглядел жених,
Покачнулся, упал и навек затих.
Судьба их сплелась в одну, только тела лежат отдельно. Что же делать с ними, как хоронить? Тогда собрался великий совет. Со всего Дагестана съехались мудрецы, начал заседать всеобщий диван.
Говорят прославленные пророки любви:
Угасла жизнь, остыла кровь,
Была любовь верна.
Два тела, но одна любовь,
Две жизни — смерть одна.
Могилу ройте для двоих,
Чтоб не тесна была.
Жизнь разделила их на миг,
Но смерть опять свела.
В одну их бурку завернем,
Один насыплем холм,
Одно надгробие на нем
Поставим мы потом.
Сделали все как сказали. И вырос около надгробья красный цветок. Под снегом не вянут его лепестки. Снег, как только коснется цветка, тотчас тает. Словно огонь этот красный цветок. У подножья могилы пробился родник. Пьют из него люди. А еще два дерева выросли по бокам могилы. Таких красивых деревьев не бывает даже в сказках. Холодный ветер подует — они размыкают свои ветви, теплый ветер подует — опять соединяются, словно обнимаются двое влюбленных: юноша из Куму-ха и девушка из аула Азайни.
Спел бы я еще песню об Али, но очень она длинна. Поэтому позвольте, я, как и в первой песне, где спою, где перескажу своими словами.
Жил в одном ауле Али. Была у него молодая красивая жена, была у него старая мать. Надолго уходил он в горы пасти овец.
Однажды пришел к Али человек с наказом от матери, чтобы бросил Али своих овец и шел скорее домой.
Недобрые предчувствия закрались в сердце Али. Не случилась ли какая беда? Зачем он мог понадобиться? А если беда, то от кого ее можно ждать, как не от молодой жены?
Спрашивает он у посыльного, а тот молчит. Стал настаивать Али, стал сердиться, стал кинжалом грозить, и тогда рассказал ему тот человек:
Красива жена у тебя, Али.
Ночью тихо, все в доме спят.
Но тогда скажи мне, о друг Али,
Почему окошки во тьме скрипят?
Молодая жена у тебя, Али,
Покрывает землю снежком седым.
Но тогда скажи мне, о друг Али,
Чьи на свежем снегу следы?
Не от ветра окна скрипят, о нет,
Открывает окна твоя жена.
Твой подарок не носит она — браслет,
И кольцо твое не носит она.
Али, конечно, спешит в аул. Сразу, не заходя к матери, спешит к молодой красивой жене. Жена хочет снять с мужа бурку и папаху, предлагает бузы, хочет, чтобы он отдохнул с дороги.
— Раздевайся, я бузой тебя напою.
В доме сыр и лепешка есть.
— На какие плечи бурку мою
Без меня примеряла здесь?
— Ты сними и папаху, хозяин мой,
Богатырь ты мой, молодец.
— Ты кого поила хмельной бузой,
Пока пас я в горах овец?
Али выхватил кинжал и ударил два раза свою жену.
— Счастлив будь, богатырь Али,
Триста лет на свете живи,
Но взгляни на меня, богатырь Али,
На полу я лежу в крови.
Да пошлет спасенье тебе аллах,
На тебе его благодать.
Отнеси меня на своих руках,
Положи меня на кровать.
— Положу, — раздается Али ответ, —
Если скажешь ты мне в лицо,
Где подарок мой, дорогой браслет,
Почему ты сняла кольцо?
— Ты сундук открой, богатырь Али,
И браслет и кольцо на дне.
Если нету рядом тебя, Али,
То зачем украшенья мне?
Али бросился к матери:
— Ты зачем меня позвала, что случилось?
— Жена по тебе соскучилась, дети соскучились. Да еще, думала, свежей баранины привезешь. Давно не ели.
Схватился Али за голову, побежал опять на половину жены.
Угасают очи, в них меркнет свет,
Холодеют руки, не дышит грудь.
Слезы льет Али, а жены уж нет,
И никак ее не вернуть.
В третий раз Али обнажил кинжал.
Все в крови его острие.
Обернул к себе, посильней нажал
И упал он возле нее.
Так и кончилась эта история. Похоронили их рядом. Выросли около могилы два дерева.
Ну о чем же еще мне спеть? Разве что о Камалил Башире? Кто такой Камалил Башир? Это наш дагестанский, если хотите, Дон-Жуан. Говорят, когда он пил воду, то было видно, как льется по горлу светлая вода. Так тонка и нежна была его кожа. И вот эту-то шею перерубил его отец. За что? За то, что его сын был слишком красив.
Ну что же, умер Камалил Башир, а о любви продолжают петь, как и пели.
Ребенок еще в колыбели, а песни о любви уже звучат над ним.
Еще раз я должен вспомнить нашу бесхитростную народную игру. Она называется у нас «баюде рахъин».
Это состязание в лиричности, соревнование в остроумии, в умении найти нужное и скорое слово — вот что такое эта игра. В каждом ауле Дагестана знают ее. В зимние долгие вечера собираются в чьей-нибудь сакле аульские юноши и девушки. Не пьют водку, не режутся в карты, не лузгают семечек, не охальничают, но играют в поэзию. Это ли не прекрасно!
Появляется палочка. Она оказывается в руках у девушки. Девушка дотрагивается палочкой до юноши и поет:
Возьми эту палочку, самый красивый,
Выбери ту, что красивее всех.
Юноша выбирает девушку, и та садится на табуретку. Между ними начинается песенный разговор.
О красавица, красавица,
Как зовут тебя, скажи?
О красавица, красавица,
Чья ты родом, расскажи.
Все хлопают в ладоши и поют: «Ай, дай, далалай!»
Имя я уже сказала,
Но другому, не тебе,
И любовь я обещала,
Но другому, не тебе.
Все хлопают в ладоши и поют: «Ай, дай, далалай!» Девушка встает с табурета, выбирает палочкой юношу, который сядет вместо нее. Новая пара затевает новый песенный разговор:
Девушка:
Снегом горы покрывает,
И тропинок не видать.
Златорунному ягненку
Негде травку пощипать.
Юноша:
Снег растает и прольется
Серебристою водой.
На твоей груди пасется
Тот ягненок золотой.
«Ай, дай, далалай!» Выходит новая пара.
Девушка:
У студеного колодца,
Под скалой дракон живет.
Златорогому козленочку
Напиться не дает.
Юноша:
У студеного колодца
Не пугай драконом нас.
А козленочек напьется
Из твоих прекрасных глаз.
«Ай, дай, далалай!» Выходит новая пара.
Юноша:
По ущелью вьюга злится,
И река покрылась льдом.
На тебе хочу жениться
И построить новый дом.
Девушка:
Где-нибудь в другом ауле
Ты невесту выбирай.
Не посадишь куропатку
Вместо курицы в сарай.
«Ай, дай, далалай!» Все хлопают в ладоши, смеются. Так проходят длинные зимние вечера.
Дагестанские песни о любви! Пока этот юноша просил, чтобы девушка вышла за него замуж, другие ее бесцеремонно украли.
Пока к этой девушке вежливо стучали в дверь, другие залезли к ней в окно.
Проходят века, а песни живут себе и живут. Их создают певцы, но и они создают певцов.
Может ли быть свадьба без песни, может ли пройти день без песни, может ли прожить человек без песни?
У нас говорят: кто не знает песен, тому жить надо не в доме, а в хлеву.
Говорят еще, что великан, не знающий любви, не достанет и до пояса влюбленному человеку.
Рассказывают про Махмуда. Во время первой мировой войны он был на карпатском фронте вместе с Дагестанским конным полком. Там он написал свою знаменитую песню «Мариам», и боевые друзья Махмуда стали петь ее на привалах. А история этой песни такова.
В одном жестоком бою русские войска захватили село, выбив оттуда австрийцев. Преследуя бегущего неприятеля, Махмуд оказался около церкви. Из церковных дверей выскочил перепуганный австриец, но увидев свирепого горца на коне, юркнул обратно в церковь.
У Махмуда за несколько дней до этого погиб брат, и он жаждал мести. Недолго думая, соскочил он с коня и, обнажив кинжал, бросился вслед за австрийцем, думая, что сейчас изрежет его на куски. Но вбежав в церковь, Махмуд остолбенел.
Прямо перед собой он увидел австрийца, стоящего на коленях и молящегося перед иконой божьей матери Марии.
В Дагестане и без того не поднимаются руки на человека, стоящего на коленях, а тем более на молящегося. Но, кроме того, Махмуд был потрясен красотой женщины, которой австриец молился.
Махмуд вдруг увидел, что перед ним его возлюбленная Муи, ее глаза, ее печаль в глазах, ее черты, ее одежда. Кинжал выпал у него из рук. Неизвестно, что потом рассказывал об этой истории австриец, но только свирепый горец тоже упал рядом с ним на колени и стал молиться по-христиански, неумело ударяя себе пальцами в лоб, в плечи и в грудь.?Лахмуд не видел, когда австриец исчез. Придя в себя, он написал свои знаменитые стихи «Мариам», то есть стихи о Марии. Для него Муи и Мария слились в один образ. Он писал о Марии, а думал о Муи, писал о Муи, а думал о Марии.
С тех пор Махмуд признавал на свете только одно — любовь. Его душа не принимала других песен. Среди дагестанских певцов не было еще человека, который поднимался бы до высоты его страсти, до глубины его песен. Он не замечал, что пишет стихи, что говорит стихами, что не говорит, а поет. Как будто кто-то говорил и пел за него. Все свои удачи он приписывал Муи и своему чувству к ней. Если друг говорил с ним не о Муи, он переставал слушать друга.
Вот что рассказывал о нем мой отец.
К Махмуду стали приходить многие люди. Шли только влюбленные. Они поняли силу его слова и просили сочинить для них стихи. Приходил тот, кто впервые влюбился в девушку и не знал, как ей об этом сказать. Приходил тот, чья любимая вышла замуж за другого, и теперь бедняга не знал, что делать с терзающей его тоской. Приходил тот, кто полюбил вдовую женщину, остающуюся верной своему мертвому мужу, и влюбленный не знал, как растопить ее сердце.
Приходили обманутые своими возлюбленными. Приходили те, чьи сердца сжигает неразделенная любовь. Приходили те, кто запутался в своей любви. Приходили те, кто поссорился со своей любимой. Приходили разлученные.
Сколько людей, столько и влюбленных. Сколько влюбленных, столько и разной любви. Двух одинаковых не бывает.
И Махмуд сочинял стихи, соответствующие каждому особому случаю. Соединялись влюбленные, мирились ссорящиеся, смягчалась строгая и печальная вдова, становился смелым юнец, стыдились изменившие, прощали обманутые.
Однажды спросили у Махмуда:
— Как это ты умеешь сочинять стихи, отвечающие настроению самых разных людей?
— Судьба всех людей может уместиться в одном человеческом сердце. Разве о них я пишу стихи? О их любви, о их страданиях? Нет, я пишу стихи о себе. Сын бедного углежога, в юности я полюбил Муи из аула Бетли. Потом Муи вышла замуж за другого. И облилось кровью мое сердце. Потом муж у Муи умер, и она осталась вдовой. По-прежнему не знала покоя моя душа… Нет, я все знаю про любовь, и незачем мне сочинять стихи о других.
Говорят, что к Махмуду приходили также люди с просьбой написать стихи об умерших или о погибших на войне. Просили матери сыновей, сестры братьев, жены мужей, невесты женихов. Но Махмуд не мог написать ни одного такого стихотворения. Он отвечал:
— Как я в мирном ауле могу писать о войне, если и на войне я писал о любви.
Но при этом горцы говорят: «По-настоящему оценишь мирную песню только тогда, когда случится война». И еще: «Чтобы проверить свою любовь, идите на поле битвы».
Два лезвия у кинжала: одно — любовь к родному краю, другое — ненависть к врагу. И две струны у пандура: одна поет песню ненависти, другая — песню любви.
Говорят про горца, что когда он лежит, обняв подругу одной рукой, то в другой руке держит кинжал. Недаром многие песни и старые истории кончаются ударом кинжала. Но многие истории кончаются и тем, что горец возвращается в свой аул, везя девушку перед собой в седле.
Когда раскапывают старые могилы в горах, находят там кинжалы и сабли.
— Почему же не находят пандура?
— Пандуры остаются живым, чтобы живые пели песни о погибших героях. Итак, если исчезнет на земле все оружие, не останется ни одного кинжала, то песня все равно не исчезнет.
Отец говорил, что простой гость — это гость твоего дома. Но гость — певец, гость — музыкант — это гость всего аула. Всем аулом встречают и провожают его. Махмуда, например, встречали везде лучше, чем губернатора. А может, губернаторы потому и не любили вольных певцов?
Отец рассказывал, как шли по Дагестану два путника. Когда наступили сумерки, один сказал другому:
— Не пора ли нам отдохнуть? Скоро вечер. Я вижу, ты устал и озяб. А вон, кстати, виден аул. Свернем с дороги и попросимся на ночлег.
— Я действительно устал и озяб. Пожалуй, я даже и заболел. Но в этом ауле останавливаться не буду.
— Почему?
— Это скучный аул. Никто еще не слышал, чтобы в нем пели песни.
Такой аул, возможно, попался путникам. Но никто таких слов не может сказать о всем Дагестане: дескать, это страна, где не услышишь песни, поэтому объедем-ка ее стороной.
Бестужев-Марлинский вставил в свою книгу дагестанские песни, и Белинский сказал о них, что они ценнее, чем сама книга. Он сказал, что и Пушкин не постыдился бы назвать их своими.
Песни горцев слушал в Темир-Хан-Шуре юноша Лермонтов. И хотя он не понимал нашего языка, но наслаждался ими.
Профессор Услар говорил, что гуннбские мелодии — прекрасный подарок человечеству.
Кто же дал нам эти звуки и эти песни? Кто научил горцев этим чувствам? Орлы и кони, сабли и травы, детские колыбели, четыре реки Койсу, волны Каспия, возлюбленная Махмуда Мариам, вся история Дагестана, все языки, сущие в нем, весь Дагестан.
У Абуталиба однажды спросили:
— Сколько поэтов в Дагестане?
— Э, три-четыре миллиона наберется.
— Как так? Всего и народу-то у нас один миллион!
— В каждом человеке сидит по три-четыре певца. Только не все и не всегда поют. Не все и знают об этом.
— А все же, кто самые лучшие певцы?
— Всегда найдется певец лучше самого лучшего. Но одного я могу назвать.
— Кого же?
— Дагестанскую мать. Вообще у горцев насчитывается только три песни.
— Какие?
— Первую из них поет горянка-мать, когда у нее родится сын, и она сидит над его колыбелью.
— А вторая?
— Вторую из них поет горянка-мать, когда она лишается своего сына.
— А третью?
— Третья песня — это все остальные песни.
Да, мать… Правдивый, хотя и пристрастный свидетель цветущего и увядающего, рождающегося и гибнущего, приходящего и уходящего. Мать, качающая колыбель, держащая на руках ребенка, обнимающая сына, который уходит от нее навсегда.
Вот красота, вот правда, вот честь.
Люди бывают плохие и хорошие, даже и песни бывают лучше и хуже. Но всегда прекрасна мать и песня матери.
Тех песен, которые пелись над моей колыбелью, я, конечно, не помню. Но потом я подслушал в разных аулах много хороших песен, и колыбельных тоже. Вот хотя бы одна из них:
Будешь ты, сынок, расти, силы набирать,
Чтоб у волка из зубов мясо мог отнять.
Будешь ты, сынок, расти, чтобы ловким быть,
Чтоб у барса из когтей птицу утащить.
Будешь ты, сынок, расти, чтобы все уметь,
Слушать речи стариков и друзей иметь.
Будешь ты, сынок, расти, богатеть умом,
Тесной станет колыбель, ты взмахнешь крылом.
Сыном будешь для меня — матери родной,
Зятем будешь для нее — матери чужой.
Мужем будешь для нее — молодой жены,
Песней будешь для нее — дорогой страны.
Какая вера! Нет ни одной матери, не умеющей петь, говорил мой отец. Нет такой матери, которая в душе не была бы поэтом.
Дождик в сухое лето — это, мой мальчик, ты.
Солнце в дождливое лето — это, мой мальчик, ты.
Губы — медовые соты — это, мой мальчик, ты.
Глаза — виноградные ягоды — это, мой мальчик, ты.
Имя, что слаще меда, — это, мой мальчик, ты.
Лицо, что глаза ласкает, — это, мой мальчик, ты.
Сердце, что живо бьется, — это, мой мальчик, ты.
Ключи от живого сердца — это, мой мальчик, ты.
Сундучок, серебром окованный, — это, мой мальчик, ты.
В сундучке том чистое золото — это, мой мальчик, ты.
Ты пока что колобочек,
А потом ты станешь пулей.
Станешь молотом тяжелым,
Что дробит и рушит скалы.
Станешь ты стрелою точной,
Не летящей мимо цели,
Станешь ты танцором статным
И певцом сладкоголосым.
Перед юношами рода
Бегуном ты станешь быстрым
И наездником-джигитом.
По долине ты проскачешь,
Пыль из-под копыт взовьется,
Черной тучей станет в небе.
Кто не слышал материнской песни, все равно что рос сиротой, говорил мой отец. А кто вырос без отца и без матери, все же не сирота, если пели ему над колыбелью наши дагестанские песни. Кто же мог петь, если не было ни матери, ни отца? Сам Дагестан пел, высокие горы пели, речки, текущие с высоких гор, пели, люди, живущие по горам, пели:
Клубочек ниток золотых — дочь моя.
Ленточка из серебра — дочь моя.
Луна над высокой горой — дочь моя.
Козленочек над горой — дочь моя.
Трусливый, поди ты прочь,
Не для трусливого дочь моя,
Робкий, не крутись у ворот,
Не для робкого дочь моя.
Весенний яркий цветок — дочь моя.
Из цветов весенний венок — дочь моя.
Из нежных травинок ковер —
Драгоценная дочь моя.
Пригоните мне три отары овец,
Даже брови ее не отдам.
Приносите мне золота три мешка,
Даже щечку ее не отдам,
Даже ямочку на щеке
Я за три мешка не отдам.
Черному ворону не отдам.
Павлину доброму не отдам.
Куропаточка ты моя,
Аистиночка ты моя.
Другая мать по-другому поет:
Кто поленом барса убьет,
Отдам ее.
Кто кулаком скалу разобьет,
Отдам ее.
Кто плеткой крепость возьмет,
Отдам ее.
Кто разрежет, как сыр, луну,
Отдам ее.
Кто остановит речную волну,
Отдам ее.
Кто сорвет, как цветок, звезду,
Отдам ее.
Кто на ветер накинет узду,
Отдам ее.
Краснощекое яблочко ты мое.
Или вот песня-пожелание:
Еще цветок не зацветет,
А дочь моя пусть расцветет.
Еще ручьи не побегут,
А ей уж косы заплетут.
Еще снега не замели,
А к ней уж свататься пришли.
А если свататься придут,
Пусть бочку меда принесут.
Ягнят пусть гонят и овец,
Но у невесты есть отец.
Пусть гонят для отца скорей
Табун горячих лошадей.
Еще и такое надколыбельное пожелание:
До того, как чирикнет первая ранняя птичка,
Пусть дочку мою на пшеничном увидят поле.
До того, как проснется в далеком лесу кукушка
Пусть дочку мою на зеленом лугу увидят.
Пока красавицы наряжаться, краситься будут,
Она уже воды с родника принесет в кувшине.
Если бы не было колыбельных песен, может быть, не было бы на свете и других песен. Была бы бесцветнее жизнь людей, совершилось бы меньше подвигов, было бы в жизни меньше поэзии.
Матери — самые первоначальные поэты. Они заро-няют зернышки поэзии в души своих сыновей и дочерей, а потом уж из этих зернышек вырастают и расцветают цветы. В самые трудные, тягостные, страшные часы своей жизни вспоминают потом мужчины колыбельные песни.
Одному робкому воину Хаджи-Мурат сказал: «Наверно, мать не пела над твоей колыбелью».
Когда же сам Хаджи-Мурат изменил Шамилю и ушел к русским, Шамиль презрительно обронил: «Он забыл колыбельную песню матери».
А колыбельная песня его матери была такая:
Послушай песенку мою
С улыбкой на лице.
О храбреце тебе спою,
О гордом храбреце.
Носил он саблю на боку,
Достоинство храня,
В седло он прыгал на скаку
И усмирял коня.
Границы он пересекал,
Как горная река,
Хребет горе перерубал
Он молнией клинка.
Столетний дуб одной рукой
Он мог согнуть кольцом.
Да будешь ты, орленок мой,
Таким же храбрецом.
Мать смотрела на улыбающееся личико и верила в слова своей песни. И не знала, какие испытания ждут впереди ее сына Хаджи-Мурата.
Узнав, что Хаджи-Мурат покинул Шамиля и ушел к его врагам, мать спела другую песню:
Ты в пропасть прыгал с утесов и скал,
Любой не страшась высоты.
Из бездны, в которую нынче упал,
Уже не воротишься ты.
Из дерзких набегов к родным горам
Спешил ты среди темноты.
Но сам, как добыча, достался врагам,
Домой не воротишься ты.
Черны и мои материнские дни,
Они и горьки и пусты,
Из крепких железных когтей западни
Домой не воротишься ты.
Имама презрел и царя ты презрел,
И было бы все полбеды.
Но ты еще горы родные презрел,
Домой не воротишься ты.
Хаджи-Мурат, как известно, пытался потом уйти от русских и снова вернуться к своим. Но во время побега его настигли, и он был убит. Мертвому Хаджи-Мурату отсекли голову. Тогда в горах появилась еще одна песня матери:
Размахнулись, и нет головы на плечах,
Только это пустая молва.
На военных советах и в жарких боях
Так нужна нам его голова.
У дороги зарыт обезглавленный прах,
Только слухи о том неверны.
В опаленных войной, осажденных горах
Его плечи и руки нужны.
Вы спросите у сабель и острых ножей,
Жив иль умер наиб Шамиля?
Разве порохом скалы не пахнут уже.
И вокруг не дымится земля?
Его имя летело орлом в вышину,
Под конец потускнело оно.
Сабли выправят жизни его кривизну
И отчистят позора пятно.
«В песне ищи что-нибудь одно — или смех, или слезы. Нам, горцам, сейчас пи то, ни другое не нужно. Мы воюем. Мужество не должно жаловаться и плакать, какие бы испытания на него не обрушивались. С другой стороны, нам нечему и радоваться. Печаль и горечь в наших сердцах. Вчера я наказал молодых людей, которые около мечети танцевали и пели. Глупцы они. Увижу такое еще раз, накажу снова. Если вам нужны стихи, читайте коран. Твердите стихи, написанные пророком. Его стихи высечены и на воротах Каабы».
Так запрещал имам Шамиль петь в Дагестане. Женщин за песню наказывал метлой, а мужчин — кнутом. Приказ есть приказ. Немало певцов попало в те годы под удары кнута.
Но разве можно заставить замолчать песню? Певца — можно, а песню — никогда. Мы видим много надгробных камней, там похоронены люди. Но кто видел могилы песен?
На одной могильной плите я прочитал: «Умер, умирают, умрут». Про песню можно сказать: «Не умерла, не умирает, не умрет». Чего только не делали с песнями в дни газавата, а они мало того что выжили и дошли до нас, но называются теперь по иронии судьбы «песнями Шамиля».
Так вот, про песню матери Шамиля… В те дни неприятельские войска захватили аул Ахульго. Много героев породила эта битва, но все они остались там, на поле битвы. Раненые, не желая сдаваться, прыгали в Аварское Койсу. Среди осажденных была и сестра Шамиля с детьми.
В это тяжелое время усталый, израненный имам приехал в свой родной аул Гимры. Не успел он отдать мюридам повод коня, как услышал песню. Или, вернее, плач:
Плачьте, люди, в горных аулах,
Плачьте по мертвым и славьте их,
Врагу досталась крепость Ахульго,
И никого не осталось в живых.
Далее в песне перечислялись имена всех убитых героев. Сочинивший песню просил всех надеть траурные одежды. Говорилось о том, что в горах высохли все родники, прослышав о таком горе. Была в песне мольба к аллаху защищать горцев, вдохнуть силы в имама и сохранить жизнь восьмилетнему Джамалутдину, сыну Шамиля, находящемуся в заложниках у белого царя в Петербурге.
Шамиль сел на камень, запустил пальцы в густую, крашенную хной бороду, испытующе посмотрел на стоящих вокруг людей, а потом спросил:
— Юнус, сколько строк в этой песне?
— Сто две строки, имам.
— Найди сочинителя этой песни и подвергни ста ударам кнута. Два удара оставь за мной.
Мюрид незамедлительно вытащил кнут.
— Кто сочинил песню?
Все молчали.
— Я спрашиваю: кто сочинил песню?
Тут к имаму подошла его согбенная, печальная мать. В руках она держала метлу.
— Сын мой, песню эту сочинила я. В нашем доме сегодня траур. Возьми эту метлу. Исполни свой приказ.
Имам задумался. Потом он взял из рук матери метлу и прислонил к стенке.
— Мать, ты уходи домой.
Оглядываясь на сына, мать ушла. Как только она скрылась в переулке, Шамиль снял с себя саблю, развязал пояс, сбросил черкеску.
— Бить маму нельзя. Ее вину должен взять на себя я, ее сын, Шамиль.
Раздевшись до пояса, он лег на землю и сказал мюриду:
— Зачем ты спрятал кнут? Достаиь-ка его и исполняй то, что я говорю.
Мюрид колебался. Имам нахмурился, и мюрид лучше всех знал, что за этим может последовать.
Он начал стегать имама, но стегал мягко, не наказывал, а гладил. Шамиль вдруг встал и крикнул:
— Ложись вместо меня!
Мюрид растянулся на лавке. Шамиль взял его кнут и больно стегнул три раза. На спине мюрида появились красные рубцы.
— Вот как надо бить, понял? Теперь начинай и не вздумай снова ловчить.
Мюрид начал хлестать имама и отсчитывать удары.
— Двадцать восемь, двадцать девять…
— Нет, только еще двадцать семь. Не пропускай, не перескакивай.
С мюрида катился пот, и он вытирал его левым рукавом. Спина имама была похожа на горный хребет в пересечениях дорог и тропинок или на склон холма, истоптанный многими табунами.
Наконец истязание кончилось. Мюрид отошел в сторону, отдуваясь. Шамиль облачился, надел оружие. Повернувшись к людям, сказал:
— Горцы, нам надо воевать. Нам некогда сочинять и распевать песни, рассказывать сказки. Пусть враги поют песни о нас. Этому научат их наши сабли. Вытирайте слезы, точите оружие. Ахульго мы потеряли, но Дагестан еще жив, и война не кончилась.
После этого дня еще двадцать пять лет воевал Дагестан, пока не отгремела последняя битва и не пал Гуниб.
В разгар гунибского сражения, которое продолжалось несколько дней, имам молился в мечети.
— Такой беды никогда не знал Дагестан! — сказала Патимат, первая, старшая жена Шамиля.
— Ты ошибаешься, Патимат, знал Дагестан одну беду и до того.
— Какую?
— Когда я, имея такую жену, как ты, взял себе в жены еще и Шуайнат.
Засмеялся имам. Засмеялись израненные мюриды, лежащие тут же, в мечети. Казалось, засмеялся весь Дагестан, впервые услышав, как смеется имам.
Он смеялся в самый трудный для Дагестана час, когда рушилось все, что он создавал и чем гордился. Он смеялся за несколько часов до своего плена.
Вдруг Шамиль замолчал и сделался серьезным. Всех трех своих жен он посадил рядом на гунибские камни и попросил:
— Спойте мне ту песню, которую сочинила моя покойная мать.
Патимат, Написат и Шуайнат втроем запели:
Плачьте, люди, в горных аулах…
Затихли последние звуки песни. С неба светила луна. Погрустнел имам…
— Спойте еще раз.
Снова запели Патимат, Написат и Шуайнат. На этот раз песня полетела дальше. Ее слушали освещенные луной печальные скалы, плакучие ивы, гунибские березы.
— Спойте ее в третий раз! — крикнул Шамиль.
Еще дальше полились звуки песни. Ее услышали теперь горящие аулы вблизи Гуниба, и все молчаливые аулы в отдаленных горах, и все мертвые мюриды в своих могилах. Но тут наступил рассвет, и опять загрохотала битва, последняя битва. А когда отгремели и умолкли орудия, песни уже не было.
Имам стал почетным пленником. Ему возвратили оружие и коня, ему сохранили жен, но ему не оставили Дагестана, увезли далеко на север. Осталась от Дагестана одна только песня, сочиненная некогда старой матерью. Сначала эту песню пели почетному пленнику три его жены. Потом остались только Написат и Шуайнат. Потом, в далекой аравийской пустыне, уже умирающему Шамилю пела эту песню Шуайнат, пережившая двух старших жен, последняя его жена и последняя песня.
Когда рассказывали о Шуайнат, мой отец говорил:
«Она была самой красивой женщиной в доме Шамиля. Она была последней женой имама и первой его любовью. Имам тоже, как все горцы, брал себе жен, соблюдая наши обычаи. Но эту…. Она была нечаянной наградой. Когда храбрейший из наибов Ахвердил Магомед совершил набег на Моздок, он похитил дочку армянского купца, красавицу Анну. Это случилось за несколько дней до ее свадьбы. Мюрид привез свою добычу во дворец имама, завернутой в бурку. Когда же ее развернули, имам ничего не увидел, кроме двух больших голубых глаз, как будто сделанных из дагестанского неба. Эти глаза прямо и без всякого страха смотрели на имама. Они видели красные сапоги из тонкого хрома, его оружие, его бороду, его глаза. Юная армянка увидела перед собой человека, которого никак не назовешь ни молодым, ни красивым. Но что-то привлекало и манило в его внешности. В нем вместе с властностью и силой чувствовались также нежность и доброта. Глаза их встретились. Суровый воин почувствовал некую слабость в сердце. Эта слабость была непривычна, и он испугался ее. Тотчас раздался его повелительный голос:
— Поезжай и отвези эту девушку туда, где взял.
— Зачем, имам? Такая красивая девушка. Все на месте.
— Я знаю зачем, а твое дело оседлать коня.
— Какой же выкуп взять за нее?
— Отдашь просто так, без выкупа.
Удивился Ахвердил Магомед. Никогда еще Шамиль не отдавал пленников без выкупа. Но спорить нельзя.
Своей пленнице он сказал:
— Сейчас я повезу тебя обратно к твоим родителям. То-то обрадуются. Скажешь им, что Шамиль не разбойник.
Когда Анне перевели слова мюрида, она посмотрела на Шамиля удивленными глазами. Все подумали, что она просто не верит своему счастью.
Ей сказали еще раз.
— Имам очень сожалеет о случившемся. Он отпускает тебя без всякого выкупа.
Тогда красавица сказала, обратясь к Шамилю:
— О, вождь Дагестана. Меня никто и не думал похищать. Я сама приехала к тебе, чтобы быть твоей пленницей.
— Как, почему?
— Чтобы взглянуть на героя, о котором говорит весь Кавказ и весь мир. Делай что хочешь, но своего добровольного плена я ни на что не променяю. И никуда я отсюда не поеду.
— Нет, тебе лучше уехать.
— И это говоришь ты, Шамиль, которого все считают храбрым мужчиной.
— Так говорит аллах.
— Бог не может так говорить.
— Мой аллах и твой бог говорят по-разному.
— Отныне я твоя пленница, вождь Дагестана, твоя рабыня. Отныне твой аллах будет и моим богом. Еще в детстве я слышала песни о тебе и одну из них запомнила. Она запала мне в сердце.
Юная армянка на непонятном никому языке вдруг запела красивую песню. Из-за высокой горы вышла в небо луна. А дочь Армении все пела песню о Шамиле.
Вошел мюрид.
— Имам, конь оседлан. Могу ли я взять девицу?
— Оставь ее. Эту песню она должна допеть до конца, хотя бы на это понадобилась вся ее жизнь.
Через несколько дней по Дагестану пополз приглушенный слушок. Шептали на ушко человек человеку, аул аулу, шушукались, перемывая косточки.
— Слышали? Шамиль взял себе еще одну жену.
— Правоверный имам женился на армянской девчонке.
— Чалму имама стирает гяурка. Вместо молитв она поет ему песенки.
Зашептался Дагестан. Но слухи были правдивы. Имам взял третью жену. Она приняла мусульманскую веру, повязалась горским платком, взяла аварское имя. Анна сделалась Шуайнат. Для имама самой вкусной была еда, которую подавала она, самой мягкой была постель, которую стелила она. Самой светлой и теплой была ее комната. Самым родным было ее слово. Суровое лицо имама стало мягче, ласковее, добрее. Много раз к Шамилю приходили из Моздока с просьбой от ее родителей отпустить Шуайнат домой за любой выкуп, который он сам назначит. Шамиль рассказывал об этом Шуайнат, но та говорила только одно:
— Имам, ты мой муж. Хоть голову отсеки, но я домой не поеду.
Ее ответ передавал имам послам из Моздока. Как-то раз приехал к имаму родной брат Шуайнат. Имам его принял хорошо, разрешил повидаться с Шуайнат, поговорить с ней. Два часа брат и сестра оставались наедине. Брат рассказал о горе отца, о слезах матери, о прекрасной жизни, которая ждет ее дома, о молодом несчастном женихе, который все еще любит ее.
Все напрасно. Шуайнат отказалась. Брат уехал ни с чем.
Первая жена имама Патимат, улучив благоприятный момент, сказала ему:
— Имам, вокруг проливается кровь, погибают люди. Как ты можешь слушать, словно молитву, песни Шуайнат? Ведь ты запретил петь в Дагестане. Ведь ты отказался от песни даже родной матери.
— Патимат, — сказал вождь, — Шуайнат поет песни, которые поют о нас наши враги. Если бы я дал возможность распространяться слезливым песенкам, то они дошли бы до врага и о нас по-другому бы стали думать. Тогда мне было бы стыдно смотреть в глаза матерей, чьи сыновья погибли в походах со мною. Но враги пусть поют о нас песни. Я с удовольствием их послушаю. И других позову послушать.
Но не потому переживала Патимат, что имам слушает песни молодой жены, а потому, что с прежними женами он уже не делился как прежде. Вскоре произошло следующее событие.
Однажды имаму сообщили, что белый царь готов вернуть его сына Джамалутдина, который в это время учился в Кадетском корпусе в Петербурге, обменяв его на Шуайнат. Трудная задача. Имам отказался. О том, что была такая возможность, Шамиль скрыл от всех, но слух об этом все же дошел до Патимат.
Однажды она пришла к своей молодой сопернице.
— Шуайнат, даешь ли ты слово, что о нашем разговоре будет знать только один аллах?
— Даю.
— Ты лучше меня знаешь, что в последнее время Шамилю не спится, что он сильно озабочен и мучится.
— Вижу, Патимат, вижу.
— А ты не знаешь ли отчего?
— Не знаю.
— Я знаю. Если хочешь, ты можешь найти для него лекарство.
— Скажи, Патимат, скажи, моя дорогая.
— Ты, конечно, слышала о Джамалутдине, сыне моем и Шамиля?
— Слышала.
— Его возвращение к нам зависит от тебя. Ты же вспоминаешь свою маму. Я тоже мама. Десять лет не видела я своего сына. Помоги! Не ради меня, а ради имама.
— Все сделаю ради Шамиля. Но как?
— Если ты вернешься к своим родителям, царь возвратит нам нашего Джамалутдина. Верни мне моего сынка. Аллах тебя наградит вечным раем. Я тебя прошу.
В глазах Шуайнат заблестели слезы.
— Все сделаю, Патимат, все сделаю, — сказала она и ушла.
В своей комнате она упала на ковер. Сперва долго рыдала, потом запела печальную песню. Пришел Шамиль.
— Что с тобой, Шуайнат?
— Имам, отпусти меня к родителям.
— Как?
— Я должна вернуться.
— Почему? О чем ты говоришь? Сама же отказывалась, а теперь я не могу тебя отпустить.
— Шамиль, отправь меня домой. Другого выхода нет.
— Ты, как видно, больна.
— Я хочу, чтобы ты увидел Джамалутдипа.
— Ах вот в чем дело. Никуда ты не пойдешь, Шуайнат. Пусть я останусь без сына навсегда, если его можно получить только взамен жены. Если он мой сын, пусть сам найдет дорогу к матери, к родной стране. Я к сыну пойду не по тобой проложенной дороге. Я к нему найду дорогу, достойную меня и его. Лучше приведи моего коня.
Шуайнат вывела из ворот коня имама. Сняла с гвоздя и вручила ему плеть.
Во всех походах, во всех странствиях — в Дагестане, в Петербурге, в Калуге, на арабской земле — до самой смерти имама неразлучно с ним была его жена Шуайнат. Еще и теперь, в наши дни, рассказывают легенды об этой удивительной женщине. В конце концов, она способствовала тому, что к имаму вернулся его сын Джамалутдин. Но это другой рассказ.
Восьмилетний заложник вернулся в Дагестан уже двадцатичетырехлетним молодым человеком. Много сил, терпения и хитрости понадобилось имаму, чтобы вернуть сына. Многих русских военнопленных предлагал Шамиль белому царю, но царь не соглашался на обмен. Юный горец был нужен ему в Петербурге. Грозясь ли< шить его жизни, царь убеждал Шамиля прекратить бессмысленную борьбу. Имам не поддавался угрозам. От имени сына (а может быть, и сам сын) писали ему, что царь могуществен и нет никакой надежды победить его. Дагестан же истекает кровью, и дальнейшее сопротивление ничего, кроме вреда и горя, не принесет.
Упрямый имам ничему не верил.
Случилось так, что Хаджи-Мурат с несколькими мюридами перешел на сторону русских. Но в горах он оставил свою семью: мать, жену, сестру и сына. Естественно, они все оказались в руках Шамиля. «Если не вернешься, — писал Шамиль Хаджи-Мурату, — то сыну твоему Булычу отсеку голову, а мать, сестру и жену отдам воинам на позор».
Хаджи-Мурат со своей стороны искал путей выручить семью и тем самым развязать себе руки в борьбе с упрямым имамом. Он говорил в те дни: «Я связан веревкой, а конец веревки у Шамиля». Ни о каком выкупе не могло быть и речи. Когда Шамиль узнал, что бывший его мюрид надеется выкупить семью, он сказал: «Вдобавок ко всему Хаджи-Мурат, видно, сошел с ума».
Но если Шамиль держал в руках конец веревки, ведущей к Хаджи-Мурату, то у Хаджи-Мурата была ниточка, ведущая прямо к сердцу Шамиля. Этой ниточкой был Джамалутдин. Хаджи-Мурат просил Воронцова: «Пусть белый царь отпустит Джамалутдина к отцу. Тогда Шамиль, может быть, отпустит моих родных. Пока моя семья в руках имама, выйти мне с ним на войну все равно что своими руками зарезать и мать, и сына, и жену, и вообще всю родню».
Воронцов доложил царю, и тот согласился на обмен. Шамилю написали: «Получишь сына, если отпустишь семью Хаджи-Мурата».
Шамиль оказался перед мучительным выбором. Три ночи не спал ни он сам, ни его семья. На четвертый день имам вызвал к себе сына Хаджи-Мурата Булыча.
— Ты сын Хаджи-Мурата?
— Да, я сын Хаджи-Мурата, имам.
— Ты знаешь, что он совершил?
— Знаю, имам.
— Что же ты скажешь на это?
— Что об этом можно сказать?
— Хочешь его видеть?
— Очень хочу.
— Я отпускаю тебя к нему вместе с матерью, с бабкой, всю семью.
— Нет, я не могу к нему поехать. Мое место в Дагестане. А там ведь не Дагестан.
— Надо ехать, Булыч. Я велю.
— Не поеду, имам, лучше убей меня сейчас же на этом месте.
— Я вижу, ты такой же непокорный, как твой отец.
— Мы все покорны тебе, имам, но только не говори мне, чтобы я туда ехал. Пошли меня лучше на войну. Жизни не пожалею.
— Воевать против отца?
— Против врагов.
В тот день Шамиль подарил Булычу один из лучших своих кинжалов.
— Владей им так же, как твой отец. Но только всегда знай, кого бить.
Не удался торг Хаджи-Мурата. Не пошел к нему сын. Не вернулся и Джамалутдин к имаму.
Но Шамиль тем временем принимал свои меры. Он послал другого своего сына, Кази-Магомеда, в набег на грузинское княжеское имение Цинандали. В результате были захвачены в плен княгиня Чавчавадзе, княгиня Орбелиани и с ними гувернантка-француженка. Екатерину Чавчавадзе, сестру Нины Грибоедовой, мюриды нашли в дупле дерева и вытащили оттуда.
Вот теперь-то Шамиль мог диктовать условия царю. Ведь царь любой ценой постарался бы выручить грузинских княгинь.
«Верну княгинь только за моего сына», — таково было последнее слово Шамиля.
И вот настал этот день. Течет широкая река. На этом берегу ждут свободы похищенные княгини. На тот берег вышел в сопровождении русских воинов сын имама. Шамиль тоже подъехал к реке на своем коне. Он вглядывался в людей на другом берегу реки, стараясь разглядеть своего Джамалутдина. Ведь они не виделись так долго. Узнают ли теперь друг друга отец и сын?
Имаму показали на стройного русского офицера в шинели с золотыми погонами. Офицер разговаривал с другими русскими офицерами, прощался с ними, обнимался. Потом подошел к юной девушке, стоящей несколько в стороне, и поцеловал ей руку. Временами он взглядывал на отца, восседавшего на белом коне.
— Этот, что ли, мой сын? — спросил имам, не спуская глаз с офицера и стараясь не пропустить ни одного его движения.
— Да. Это и есть Джамалутдин.
— Отнесите ему на тот берег черкеску и наше оружие. Отныне он не царский офицер, но воин Дагестана. Одежду, которая на нем теперь, бросьте в реку. Иначе я не подпущу к себе сына.
Джамалутдин выполнил волю отца и переоделся. Поверх горской черкески он надел оружие горца. Но под черкеской и папахой оставались сердце и голова Джамалутдина, и их нельзя было ничем заменить.
Вот наконец он переправился через реку и подошел к отцу.
— Мой дорогой сын!
— Мой отец!
Джамалутдину дали коня. Всю дорогу до самого Ведено отец и сын ехали рядом. Иногда отец спрашивал:
— Скажи, Джамалутдин, ты помнишь эти места? Не забыл эти скалы? Помнишь ли наш аул Гимры? Помнишь Ахульго?
— Отец, я был тогда очень маленьким.
— Скажи, молился ли ты хоть раз о Дагестане? Не забыл ли наши молитвы, помнишь ли стихи из корана?
— Там, где я жил, корана не было под рукой, — неохотно отвечал Джамалутдин.
— Неужели ты ни разу не преклонил головы перед всемогуществом аллаха? Не пел молитв? Не соблюдал наших постов? Не творил намаза?
— Отец, нам надо поговорить.
Но Шамиль пришпорил коня.
На другой день утром имам позвал сына к себе:
— Смотри, Джамалутдин, солнце поднимается из-за гор. Правда, красиво?
— Красиво, отец.
— Готов ли ты отдать жизнь за эти горы, за это солнце?
— Отец, нам надо поговорить.
— Ну что ж, говори.
— Отец, царь велик, богат и могуч. Зачем нам защищать бедность этих гор, нищету, темноту? В России великая литература, великая музыка, великий язык. Они придут к нам. Дагестан только выиграет, если присоединится к России. Настало время поглядеть правде в глаза, сложить оружие и залечить раны. Поверь, я люблю Дагестан не меньше тебя…
— Джамалутдин!..
— Отец, нет в Дагестане ни одного аула, который не был бы сожжен хоть один раз. Нет скалы, которая не была бы ранена. Нет камня, не обагренного кровью.
— Я вижу, ты не готов и не способен защищать эти раненые скалы.
— Отец!
— Я тебе не отец. И ты оказался не моим сыном. Услышав твои слова, мертвые должны вырваться из своих могил. Но что делать мне, живому, когда я все это от тебя слышу? Видишь, как потемнели скалы?
Шамиль созвал своих верных людей и свою семью:
— Люди, я хочу рассказать вам, что говорит мой сын. Он говорит, что белый царь велик, что у врагов много силы, что государство царя велико и что мы воюем напрасно. Он говорит, что нам пора сложить оружие и покорно склонить головы наши перед царем. Я считал, что человека, который осмелится не только так сказать, но и так подумать, я ни на час не оставлю в Дагестане. Сегодня эти слова звучат, и где же? В нашем доме. Кто же говорит эти слова? Мой сын! Что делать с ним, с человеком, которого подослал сюда царь, чтобы опозорить и Дагестан и меня? Вы хорошо знаете, сколько раз кололи грудь Дагестана и мою собственную грудь вражеские штыки. А теперь штык, который я сам отковал, царь наточил и направляет в мое же сердце. Что делать?
Печально слушали родные своего имама. Только мать еще не в силах была поверить всему этому.
Шамиль повернулся к Джамалутдину:
— Эй, враг гор! Будешь там, откуда не услышу твоего голоса. Нет у тебя отца, нет у тебя Дагестана. На тебя я обменял грузинских княгинь, но на кого обменять тебя? Что мне с тобой сделать?
— Что хочешь делай, отец, со своим сыном. Убей, но сперва дослушай.
— Хватит. Я всегда слушался аллаха, но сегодня не слушаюсь и его. Он говорит: «Убей врага!» Я ему отвечаю, что это не враг, а заблудившийся сын. Я ему говорю, что не в силах отрезать палец от руки. Итак, живи, по сними этот кинжал. Оружие нужно только тому, кто готов драться.
Шамиль сослал своего сына в далекий аул. Там Джамалутдин жил, словно листок, оторванный от родного дерева. Изнуренный печальными думами, плохой пищей, непривычным климатом, он заболел чахоткой. Имам воевал, а сыну все труднее и труднее дышалось. Он был обречен. В это время к нему приехала тайком от имама Патимат. Мать привезла с собой игрушки из хлеба. Одна была в форме кинжала, другая в форме орла, третья в форме сабли. Потом со двора она принесла кизяк и развела огонь в очаге. Разогрела игрушки из хлеба, вытерла с них золу о собственные колени и, разломив одну из них, подала Джамалутдину, словно маленькому ребенку.
— Когда у матери нет своего молока, она старается приучить ребенка к молоку тура, — сказала Патимат.
Джамалутдин смотрел на мать удивленными глазами. Ему казалось, что он видит ее впервые. Вдруг она вспомнилась ему молодой и красивой. В детстве именно такими хлебцами она кормила его. У колыбели, похожей на коня, она пела ему песню о юноше, вскормленном молоком львицы. В изголовье под подушечкой лежал деревянный кинжальчик.
— Мама! — как в детстве, крикнул Джамалутдин.
— Джамал, мой сын, вернись ко мне! — сказала Патимат.
Джамалутдин узнал свою мать. У потухающего очага, склонившись над больным сыном, пела мать колыбельные песни, как это она делала на заре его жизни.
Имам вместе со своими мюридами воевал где-то далеко, не понятый сыном. А его жена Патимат пела прощальную песню своему умирающему первенцу.
Джамалутдину казалось, что где-то близко между скалами стонет река. Ему чудилось, что у дверей на скошенной и высохшей траве лежит теленок.
Он вспомнил свой дом в Гимрах, вспомнил отца, вспомнил своего первого коня. Мать пела о веселом Дингир-Дангарчу, который поднялся в небеса по дождевой струйке.
— Где ты был, Дингир-Дангарчу?
— В лес ходил Дингир-Дангарчу.
— Ты зачем ходил, Дингир-Дангарчу?
— Деревья рубил Дингир-Дангарчу.
— Ты зачем рубил, Дингир-Дангарчу?
— Дом построить хочет Дингир-Дангарчу.
— Зачем тебе дом, Дингир-Дангарчу?
— Жениться хочет Дингир-Дангарчу.
— А жениться зачем, Дингир-Дангарчу?
— Чтоб героев родить Дингир-Дангарчу.
— А герои зачем, Дингир-Дангарчу?
— Чтоб гордился ими мир Дингир-Дангарчу.
Перед взором Джамалутдина встали родные горы. Тает снег, гремят камнями потоки. По горным кряжам ползут облака. Дагестан, забытый на чужой стороне, обступил его. А мать все пела и пела. Тут были песни, которые поют, когда рождаются сыновья, и песни, которые поют, когда сыновья умирают. И о том, что после сыновей остаются песни о них. Мать пела о Шамиле, о Хаджи-Мурате, Кази-Магомеде, Гамзат-беке, о храбром Хочбаре, о Парту-Патимат, о разгроме Надир-шаха, о тех, кто не вернулся из набегов.
В очаге догорал огонь. Дагестан пылал в пожаре войны. Оба эти огня отражались теперь в глазах Джамалутдина. Песня матери всколыхнула его. Проснулась, вспыхнула сыновья любовь к Дагестану. Она звала его встать рядом с отцом.
— Мать, я только сейчас вернулся в Дагестан. Только сейчас встретился со своим отцом. Принеси мне оружие. Я— сын Шамиля. Я не должен умереть у домашнего очага. Отпустите меня туда, где стреляют.
Так песня матери сумела сделать то, чего не могли сделать ни коран, ни приказ отца.
Но это была только вспышка. Песни матери не могли заглушить в сердце Джамалутдина другие песни. Он не мог забыть Петербург, в котором вырос. На непонятном языке он читал дагестанским горцам непонятные строки:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид.
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла…
Странно звучали эти слова в дымной сакле горного аула. Джамалутдину снилось по ночам, будто он снова в Кадетском корпусе, будто у решетки Летнего сада он встречается с красавицей-грузинкой Ниной…
Два орла жили в сердце Джамалутдина и раздирали его каждый в свою сторону. Две песни звучали в душе. Любимая Нина далеко. Могучая река протекает между ними. Через эту реку не ходит почта. В этой реке утонул русский офицер, сын дагестанского имама. Река смыла и унесла все его мечты и среди них одну, самую главную.
Заветной мечтой Джамалутдина было построить мост над этой могучей рекой, соединить оба берега, заменить жестокость войны, бессмысленные убийства дружбой, лаской, жизнью. Он понимал песни, которые поют в горах, песни матери, йо он понимал и песни Пушкина. Две песни соединились в одном сердце. Если бы это понял отец. Если бы это поняли все. Если бы сами песни поняли и полюбили друг друга!
Но песни были похожи на сабли. Они сшибались в воздухе, высекая искры. Истекающий кровью Дагестан пел о крови, о храбрецах, о глазах, расклеванных вороном, о храпе коней, о звоне кинжалов, о скакуне, который возвращается домой, потеряв всадника на поле битвы.
А в тех случаях, когда песни понимали друг друга, когда люди одного берега понимали песню с другого берега, затихали выстрелы, переставали звенеть кинжалы, переставала литься кровь, останавливала занесенную руку месть, и в сердце вместо злобы возникала любовь.
В битве у речки Валерик израненный мюрид Шамиля Молла-Магомед попал в плен к русским. В ауле его оплакали, считая, что он погиб. Но через месяц живым и здоровым он вернулся домой. Удивленные люди стали расспрашивать, как ему удалось освободиться. Это обидело мюрида, и он сказал:
— Не думайте, что Молла-Магомед вышел на свободу при помощи лжи или лести. Я не трус.
— Мы знаем, что ты храбрый мюрид. Наверно, саблей нашел себе дорогу.
— У меня не было сабли. Да и не помогла бы она.
— Как же ты вырвался?
— Меня посадили в подвал. На дверь повесили замок.
— Ну, и как ты там себя чувствовал?
— Как тур, попавший в западню. Но в этом подвале я вдруг вспомнил песню об Али, которого коварные братья оставили на высокой скале. Я спел эту песню. Потом я стал петь другие песни. Я пел о прилетающих весной птицах, об улетающих осенью журавлях, пел об олене, который был девять раз ранен неумелым охотником, пел об осени, пел о зиме. Пел песни, до сих пор никем не спетые. Три дня я ничего не делал, но только пел. Караульные мне не мешали. Песня есть песня, если даже слова ее не всем понятны. Песню все слушают. И вот однажды к караульным пришел молодой офицер. Я подумал, что мне конец. С офицером пришел еще один человек, который знает наш язык. Он меня спросил: «Офицер хочет знать, о чем ты поешь? О чем твоя песня? Спой нам еще раз». Я стал петь о горящем Дагестане. Меня просили спеть еще. Я спел о бедной маме, о любимой жене. Офицер слушал и смотрел в сторону гор. А горы были окутаны облаками. Он сказал караульным, чтобы меня отпустили. Человек, который знал наш язык, сказал: «Этот офицер освобождает тебя. Ему очень понравились твои песни, и поэтому он отпускает тебя на родину». После этого иногда я думаю: может, и Дагестану петь бы всегда свои песни, а не проливать кровь.
Но Шамиль спросил у вернувшегося из плена мюрида:
— Я же запретил петь песни, зачем ты пел?
— Имам, ты запретил петь в Дагестане, но не запретил петь там.
— Твой ответ мне понравился, — сказал Шамиль. И, немного подумав, добавил: — Можешь петь себе, Молла-Магомед.
С тех пор Моллу-Магомеда люди называли Магомедом, которого спасла песня.
Нужна была песня, чтобы спасти Дагестан. Но всякий ли понял бы ее, как понял тот офицер? И кто же это был? Не поручик ли Лермонтов? Он ведь тоже сражался у Валерика.
Еще один случай. Совершив удачный набег на Темир-Хан-Шуру, Хаджи-Мурат возвращался со своим отрядом домой. В одном лесу невдалеке от дороги он увидел двух русских солдат. Они спокойно сидели у костра и пели песни. У одного своего воина, немного понимавшего по-русски, Хаджи-Мурат спросил:
— О чем они поют?
— О матери, возлюбленной, о дождях далекой родины.
Долго слушал Хаджи-Мурат песню русских. Потом тихо сказал:
— Эти люди не враги. Оставьте их в покое. Пусть они поют песню о матери.
Так песня отвела пули от людей. Сколько таких пуль было бы отведено и остановлено, если бы люди понимали друг друга!
Третий случай. Ревком Дагестана Махач послал к хунзахским партизанам известного поэта Махмуда с важной запиской и сказал ему:
— Не кинжалом, а пандуром проложи себе дорогу.
В ауле Цаданих его поймали и посадили в яму. Обнаружили письмо Махача и, конечно, расстреляли бы. Сидя в яме, Махмуд пел песни о своей любви. Весь аул пришел слушать его, пришли люди даже из других аулов. Тогда понял Нажмудин Гоцинский: «Если сегодня я убью этого певца, завтра от меня отвернутся все горцы». И поэта отпустили на волю.
Ирчи Казак говорил, что в сибирской ссылке он умер бы от горя, если бы не было с ним песни.
Много таких рассказов… Им надо верить. Многим песни спасали жизнь, многих пеших сделали конными. Многие робкие люди, услышав песню о храбрецах, перестали бояться.
А этот рассказ я услышал от Абуталиба.
Когда я вернулся из Индии, он много расспрашивал меня об этой стране. Я рассказал ему, как в Индии факиры, заклинатели змей, заставляют танцевать кобру, словно балерину, играя на специальной дудочке.
— Это неудивительно, — сказал Абуталиб, — ведь наши чабаны, играя на свирели, заставляли танцевать туров на высоких горах. Я сам видел, как самые пугливые лани с радостью шли на звуки музыки. Я видел, как под зурну, словно канатоходцы, танцевали на канате медведи, — Абуталиб помолчал и признался: — Мелодии и мне помогли в жизни. Ты, наверно, знаешь, что больше всего я люблю зурну. Ее слышно далеко. Она возвещает о дне рождения сына, о приезде кунака, о свадьбе. Победил ли кто в борьбе на ковре, выиграл ли скакун на бегах — вестником всех радостей в Дагестане является зурна. Она — как тамада среди всех музыкальных инструментов. Я зурну люблю и потому, что в молодости она кормила меня. Я хочу рассказать тебе, что случилось со мною однажды.
Я был тогда молод. Как-то раз пригласили меня на свадьбу в далекий горный аул. Была зима. Шел крупный снег. Дорога была извилиста, как цифры два, три, пять или восемь. Я устал и присел отдохнуть на камень. До аула дороги хватило бы еще на целый кисет табака. Вдруг за поворотом зазвенели колокольчики и вынырнул на дорогу фаэтон. В нем трое людей, сытых, пьяных и шумных. Из богатого рода. Лошади — одна белая, как сахар, у другой только белая звездочка на лбу, а сама вороная. «Ассалам алейкум». — «Вассалам алейкум». Узнав, что седоки едут на ту же свадьбу, я попросил подвезти меня. Но они, как это теперь делают недостойные шоферы, отказали да еще стали надо мной насмехаться: «Ничего. Ты успеешь дойти до аула к следующей свадьбе. А эта уж, видно, обойдется и без тебя».
Усталый, обиженный, я достал свою зурну и давай играть. Так я никогда еще не играл. И тут произошло чудо. Услышав зурну, кони остановились как вкопанные. Ездоки злились, били коней кнутами, по все бесполезно. Лошади не двигались. Видимо, им понравилась моя мелодия. У лошадей, видимо, человеческого оказалось больше, чем у их хозяев. Долго длился наш спор. Лошади держали мою сторону, и хозяева были вынуждены посадить меня в свой фаэтон. Так моя зурна выручила меня. Песни же вывели меня из подвала на большую дорогу уважения и почета.
Я спросил у Абуталиба:
— Вот ты играешь на свирели, на зурне и на всяких там дудочках. Ты умеешь не только играть на них, но и мастерить их. Но почему ты не умеешь играть на скрипке? Ведь горцы очень любят этот инструмент.
— Рассказать тебе, почему я не играю на скрипке? Слушай. Когда был молод, я играл на ней. Однажды в нашем лакском ауле появился несчастный, изнуренный аварец. Он убил своего сельчанина и за это был изгнан. Изгнанника всегда поселяют в сакле на краю аула. Люди к нему не ходят. Он тоже не ходит к ним. Поскольку я немного знал аварский язык, то стал иногда заходить к нему. Пришел как-то раз вечером со своей скрипкой. Он сидел у очага и ворошил под кастрюлькой тлеющую солому. В кастрюле кипела такая же солома. Я стал играть на скрипке, а несчастный аварец глядел в огонь и молча слушал. Потом он неожиданно взял в руки мою скрипку, посмотрел, повертел, немного подстроил и начал играть.
Вабабай, Расул, как он играл! Никогда в жизни не забуду его игры. Тлела солома в очаге. Иногда она вспыхивала ярким огнем и освещала наши глаза. А на наши глаза временами набегали слезы. Я оставил скрипку у аварца и пошел домой. На другой день я отправился в горы, нашел его аул, а потом нашел и его кровников. Я привел их к сакле изгнанника. Днем они отсиживались в моей сакле, а по ночам вместе со мной ходили слушать, как играет на скрипке их кровный враг. Так продолжалось подряд три ночи. На четвертый день кровники отказались от мести. Своему аульцу они сказали: «Возвращайся домой, мы простили тебя». Прощаясь со мной, аварец хотел вернуть мне скрипку, но я не взял ее. Я сказал: «Играть, как ты, я все равно никогда не научусь. А играть хуже я уже не смогу. Поэтому скрипка мне теперь не нужна». С тех пор я никогда не брал в руки скрипку. Но музыку, которая помирила кровников, я тоже никогда не забуду. Часто я думаю, что если бы все люди могли слушать такую игру на скрипке, то не нашлось бы человека, который решился бы сотворить зло, не было бы в мире вражды.
Расскажу теперь две маленькие истории, связанные с моим отцом.
Один гоцатлинец по имени Хаджи открыл в Хунзахе трактир. Он позвал отца и сказал ему:
— Ты человек, известный в горах. Сочини песню про мое заведение, скажи о нем доброе слово, чтобы все люди узнали про мой трактир. За платой остановки не будет.
Отец действительно написал стихи и действительно прославил трактир гоцатлинца, но прославил его как заведение никудышное и грязное. После этого все показывали пальцем на трактир и на трактирщика и говорили: «Вот кого развенчал наш Гамзат».
Трактирщик, узнав, что есть такие стихи, забеспокоился.
Он предлагал отцу коня под седлом, лишь бы он не обнародовал свое сочинение. Но если слово перевалило через один перевал, то оно обойдет все горы и ничем его не удержишь. Песню отца о незадачливом гоцатлинце вскоре узнали во всех аулах. Ее поют и до сих пор. А Хаджи пришлось закрыть свое заведение.
Однажды из нашего дома исчезли вяленые бараньи бока. Вернуть их не было никакой возможности. Но вдруг по аулу пошли слухи, что Гамзат написал песню о воре. В тот же день вяленые бока были подброшены на наш балкон, хотя отец и не думал сочинять эту песню.
Между молодоженами иногда происходят ссоры. В такие вечера друзья молодоженов, чаще, конечно, друзья молодого мужа, приходят под окна дома и начинают играть на чонгуре. Звуки чонгура заставляют ссорящихся супругов забыть свои маленькие распри.
У меня тоже был хороший друг, фотограф и музыкант Амин Чутуев. В первые годы после моей женитьбы частенько ему приходилось играть под моими окнами.
Амин Чутуев, что же ты не возьмешь свою скрипку и не заиграешь под окнами мира, чтобы улеглись и утихли распри нашего века?
В Чикаго на одной из встреч у меня произошел горячий спор с американским коллегой. Спор был жестокий и, казалось, непримиримый. Но потом вдруг американец прочитал стихи своего брата, которого он потерял в Германии во время последней войны. Я прочитал стихи своего брата, погибшего там же и в то же время. Наш спор утих. Остались только стихи. Если бы почаще мы вспоминали о погибших, если бы почаще обращались к стихам и песням!
Мои предки часто совершали набеги на соседнюю Грузию. В один из таких набегов они похитили и увезли в аварские горы молодого Давида Гурамишвили, будущего грузинского классика.
Несчастный пленник, брошенный в яму в высокогорном Унцукуле, пел грузинские песни. Там же он стал сочинять стихи. Из Унцукуля ему удалось бежать в Россию, потом он переехал на Украину.
Я был в Тбилиси на юбилее этого замечательного поэта. Мне дали слово. Шутя я заметил, что это нам, дагестанцам, Грузия обязана таким большим поэтом, как Давид Гурамишвили. Если бы мы не похитили его да не засадили в яму, то, может, он не начал бы писать стихи. Не попал бы в Россию, на Украину. Вся биография его сложилась бы иначе. Но потом я сказал: «Когда мои предки похищали молодого князя, они не знали, что похищают поэта. А то бы они этого не сделали. Но как бы то ни было, если раньше Давид Гурамишвили был пленен дагестанцами, то теперь дагестанцы пленены его поэзией. Вот как изменились времена!»
Теперь поются новые песни. Но мы не забыли и старых. Теперь эти драгоценные сокровища дагестанский народ дарит всем людям.
Сурова природа гор. В старые времена здесь умирало много детей. Но те, кто выживал, жили долго, больше ста лет.
Не все спетые песни остались жить, но те, что остались, будут жить века.
В детском возрасте умирали все больше мальчики. Девочки оказывались выносливее, жизнеспособнее.
Так и с песнями. Мужские, джигитские, боевые песни, песни о набегах, о сечах, о могилах, о мести, о крови, об удальстве, о храбрости почему-то сохраняются хуже, нежели песни о любви.
Но все древние песни — это как бы предисловие к новой музыке Дагестана. Новые струны натягиваются на старый пандур. И вот уж ловкие пальцы горянок бегают по белым и черным клавишам пианино.
Я родился и вырос в песенном доме. Робко я взял в руки свой карандаш. Я боялся прикоснуться к поэзии, но не мог не прикоснуться к ней. Положение мое было сложное. Кому после Гамзата Цадаса нужен будет еще Расул Цадаса (то есть из аула Цада). Из одного аула, из одного дома, из одного Дагестана.
Куда бы я ни поехал, где бы ни приходилось мне встречаться и говорить с людьми, даже и сейчас, когда у меня самого седые волосы, везде и всегда говорят: «А сейчас слово предоставляется сыну нашего Гамзата — Расулу». Конечно, не маленькое дело быть сыном Гамзата, но хочется быть и самим собою.
Однажды поехал я в горный район. Побывал в нескольких аулах, остался на моем пути один аул — Цумада. Издалека я увидел, что на окраине аула собрался народ. Слышно, что играет зурна, звучат песни. Кого-то встречают. Некого больше встречать, кроме меня. Стало мне и приятно и немного совестно, как будто пока не заслужил я такой встречи. Подъезжаем все ближе. Выходим из машины. Люди спрашивают:
— А где же старый Гамзат?
— Гамзат в Махачкале. Он и не собирался к вам ехать. Я приехал, сын Гамзата Расул.
— А нам сказали, что приедет Гамзат.
Люди начали расходиться. Остались около меня несколько молодых людей. Мы стали петь песни. Пели много. И то, что сочинил народ, и то, что сочинил мой отец, и даже спели одну песню, сочиненную мной.
Эта песня была похожа на мальчишку, который, держа плетку, поднимается по лестнице вслед за отцом, несущим седло.
Наш горский пандур! Чем становлюсь старше, чем больше узнаю жизнь, людей, мир, тем больше боюсь взять тебя в руки. Струны твои натягивали и настраивали тысячелетия. Тысячи певцов извлекали из тебя дивные звуки. Когда я начинаю поворачивать колки, сердце замирает, и если бы лопнула в этот миг струна, кажется, разорвалось бы и сердце. Так легко оборвать струну. Это значит убить песню.
Но как бы то ни было, я должен взять тебя в руки, должен настроить, должен спеть свою песню. Пусть она затеряется среди других песен Дагестана, потому что голос мой не может сравниться с голосами старинных певцов. Да, песни у нас стали другими.
— Неужели после Махмуда никто не влюблялся? Что-то не слышно стало любовных песен.
— Влюбляться-то влюблялись. Но зачем песни? Муи не нужно петь серенады и похищать ее. Муи приходит сама.
— Неужели после Шамиля перевелись храбрецы? Что-то не слышно песен о славных делах храбрецов и о славных битвах.
— Храбрецы-то, наверно, есть. Но зачем теперь песни о битвах, когда даже сабли просят мира.
Что из того, что затеряется мой голос среди других голосов Дагестана. Придут другие, допоют то, что я не допел.
Старость лишает человека многих радостей жизни. Она отнимает силы, зоркость глаза, остроту слуха, спускает перед человеком занавес сумерек, отделяя его от мира. Подчас рука не может удержать бокала с вином.
Но я не боюсь ее, потому что она, отняв все, не отнимет у меня песню. Она не отнимет у меня моих Махмуда, Батырая, Пушкина, Гейне, Блока, всех великих певцов, в том числе и такого певца, как Дагестан. Пока он есть, дела не так плохи. Останется он — не пропадем, не потеряемся и мы.
В одном горном ауле есть детская игра, которую можно назвать так: «Кто ищет, тот найдет, кто найдет, тот получит». Однажды я участвовал в этой игре.
Мальчика отсылают в другую комнату, чтобы он не видел, куда спрячется одна из девочек. Вдобавок ему завязывают глаза. Мальчик приходит и начинает искать. Все хором поют: «Ай, дай, далалай». Когда мальчик ищет не там, поют печально и тихо. Когда он на верном пути, поют оживленно и весело, Когда он находит девочку, все хлопают в ладоши и заставляют их танцевать. Так песня выводит мальчика с завязанными глазами на правильную дорогу и приводит к желанной цели.
Я родился в песенном доме, в песенном Дагестане, в песенной стране России, в песенном мире. Я знаю силу песни, я знаю ей цену, Если бы у Дагестана не было песен, то никто не знал бы его так, как знает сегодня. Был бы Дагестан как заблудшийся тур. Но по крутым горным тропинкам наша песня вывела нас в большой мир, приобрела нам друзей.
«Спой мне песню, и я скажу, кто ты», — говорит Абуталиб, изменяя известное изречение. Дагестан пел свои песни, и мир понял его.
Слово «тIехь» имеет на аварском языке два значения. Во-первых, овечья шкура, во-вторых, книга.
Говорят: «Каждый должен беречь голову и папаху на голове». Папаха, как известно, шьется из овечьей шкуры. Ну, а голова горца столетиями была той единственной неписаной книгой, в которой хранились наш язык, наша история, наши повести, наши сказки, преданья, обычаи, все, что придумал народ. Овечья шкура веками предохраняла, согревала, защищала собой ненаписанную книгу о Дагестане — голову горца. Многое осталось и дошло до нас, а многое потерялось и застряло в пути, безвозвратно погибло.
Некоторые страницы этой книги погибли, как герои в огне боев (папаха не может предохранить от пули и от сабли), а некоторые погибли, как несчастные путники, когда они собьются с дороги, попадут в пургу, выбьются из сил, сорвутся в пропасть, угодят под снежный обвал, набредут на нож разбойника.
Говорят: что забыто и потеряно — самое лучшее и великое.
Ибо когда читаешь стихотворение и вдруг забудешь строку, она кажется самой нужной.
Ибо, когда вспоминают корову, которая пала, кажется, что она давала молока больше других и молоко у нее было жирнее.
Отец Махмуда сжег полный сундук рукописей своего сына-поэта. Ему казалось, что стихи губят непутевого сына. Теперь все утверждают, что в сундуке были самые лучшие стихи Махмуда.
Батырай никогда не пел одну и ту же свою песню два раза. Часто он пел на пьяных свадьбах. Эти песни там и остались, никем не сохраненные. Теперь все утверждают, что они были самыми лучшими.
Много песен спел Ирчи Казак при дворе шамхала, но редкие песни покинули этот двор, перелетели через ограду и достались людям. Сам Ирчи Казак говорил: сколько ни пой, ни шамхал, ни осел песен не понимают.
Говорят, что те потерянные стихи Ирчи Казака были самыми лучшими.
Голоса сожженных пандуров не дошли до нас. Мелодии чонгуров, выброшенных в реки, не дошли до нас. По всем погибшим и убитым я тоскую сегодня.
Но когда я слушаю и читаю то, что осталось, сердце мое радуется, и я благодарен сердцам бедных горцев, которые несли в себе и донесли до нас наши бесценные неписаные книги.
Эти повести, сказки, песни как бы говорят теперешним написанным пером на бумаге и напечатанным книгам: «Мы, неписаные, сотни лет брели через все невзгоды и вот дошли. Интересно, дойдете ли вы, так красиво изданные, хотя бы до следующего поколения? Посмотрим, — говорят они, — что является более надежным книгохранилищем: библиотеки, книжные склады или человеческие сердца?»
Многое забывается. Из сотни строк остается одна строка, но если она остается, то навеки.
Уже говорилось, что раньше многие дети умирали еще в колыбельном возрасте.
Имам приказывал раненым прыгать в реку. Калеки ему были не нужны, ибо воевать они не могли, а кормить их было нужно.
Настали другие времена. Малыши растут, окруженные заботой и докторами. Раненых перевязывают. Безногим выдают протезы. Когда дело касается людей, то эти перемены надо считать прекрасными и гуманными.
Но не это ли происходит и с хромыми мыслями, немощными стихами, полуживыми чувствами и даже мертворожденными песнями? Все остается в книге. Все записано на бумаге.
Говорили раньше: «Сказанное уходит, записанное остается». Как бы не случилось наоборот!
Но не подумайте все же, что я ругаю книгу и письменность. Они как солнце, которое, поднявшись из-за гор, осветило ущелье, развеяло мрак, невежество, темноту.
Мать рассказывала мне сказку о лисе и птице. Вот она, эта сказка.
Жила-была на дереве одна птица. У нее было крепкое, теплое гнездо, в котором она выводила своих птенцов. Все шло хорошо. Но однажды пришла лиса, уселась под деревом и запела:
Эти скалы все мои,
Это поле все мое,
Вся земля кругом моя.
На моей земле
Растет мое дерево.
На моем дереве
Ты свила себе гнездо.
Так отдай же мне за это
Одного своего птенца.
Иначе дерево срублю
И всех птенцов твоих сгублю.
Чтобы спасти родное дерево и родное гнездо, чтобы спасти остальных своих детей, отдала птица лисе младшенького птенца.
На другой день снова пришла лиса, снова завела свою песню. Пришлось пожертвовать и вторым птенцом. Теперь птица не успевала оплакивать своих детей: что ни день, то — птенец.
Узнали о ее несчастье другие птицы. Прилетели, спрашивают, в чем дело. Рассказала им глупая птица о своем горе. Умные птицы спели ей:
Виновата ты сама,
Глупенькая птица,
Провела тебя кума,
Хитрая лисица.
Чем ей дерево срубить,
Не своим хвостом ли?
Как птенцов твоих достать?
Не своим хвостом ли?
Где, скажи, ее топор?
Где ее пила?
Наша птица с этих пор
Мирно зажила.
Однако лиса не знала ничего этого и снова пришла пугать, угрожать и требовать очередную жертву. Опять начала петь, что срубит дерево, погубит всех птенцов. Но теперь слова, которые приводили птицу в ужас, показались ей смешными, хвастливыми и пустыми словами. Птица ответила лисе:
У этого дерева корни в земле,
Приноси лопату их подрывать.
У этого дерева крепость в стволе,
Приноси топор его подрубать.
Мое гнездо на высоких ветвях,
Лестницу тащи — до него достать.
Побрела лиса от дерева несолоно хлебавши и перестала приходить. А птица и сейчас живет, птенцов выводит, птенцы вырастают, песни поют.
Сколько своих птенцов погубил Дагестан из-за отсталости, невежества, темноты. Для того чтобы узнать самих себя, нужна книга. Для того чтобы узнать других, нужна книга. Народ без книги похож на человека, бредущего с завязанными глазами, он не видит мира. Народ без книги похож на человека без зеркала, ему нельзя увидеть свое лицо.
«Отсталые и темные горцы», — так писали и говорили о нас путешественники, побывавшие в Дагестане. В этих словах было больше правды, нежели превосходства и недоброжелательности. «Они — взрослые дети», — написал о нас один чужестранец.
«У них нет знаний, надо воспользоваться этим», — говорили неприятели.
«Если бы этим народам освоить искусство ведения войны, никто бы не осмелился поднять на них руку», — говорил один полководец.
«Если бы теперешние знания прибавить к храбрости Хаджи-Мурата или таланту Махмуда!» — говорят горцы.
— Имам, почему остановились? — спросил как-то раз Хаджи-Мурат у Шамиля. — В груди кипит сердце, в руке острый кинжал. Чего ждать? Идем вперед и проложим себе дорогу!
— Погоди, не торопись, Хаджи-Мурат, торопливые речки до моря не доходят. Спрошу-ка я у книги, что она скажет нам. Книга — умная штука.
— Может быть, и умна твоя книга, имам, но нам теперь нужна храбрость, А храбрость — на острие сабли, на спине коня.
— Книги тоже бывают храбрыми.
Книга… Буквы, строчки, страницы. Казалось бы, простой лист бумаги. Но он — музыка слова, певучесть языка, мысль. Это — я, исписавший его, и другие люди, о которых я написал, которые сами написали о себе; он — жаркое лето, зимняя вьюга, вчерашние события, сегодняшние мечты, завтрашние дела.
Историю мира, как и судьбу каждого человека, надо разделить на две части: до появления книги и после ее появления. Первый период — ночь, второй — ясный день. Первый — тесное, темное ущелье, второй — широкая равнина или вершина горы.
«Наверно, невежество является преступлением, — говорил отец, — если история так долго и тяжко нас за него карала».
Два периода — с книгой и без нее. Но к человеку теперь книга приходит рано в виде букваря, когда человек едва научился ходить, а вот к Дагестану книга пришла, когда ему уже насчитывались тысячелетия. Поздно, поздно научился Дагестан читать и писать.
До этого в течение многих веков небо было для горцев страницей, а звезды буквами. Сизые тучи были чернильницами, дождь чернилами, земля бумагой, трава и цветы — как буквы, и сама высота склонялась над такой страницей, чтобы читать.
Красные лучи солнца были карандашами. Они писали на скалах нашу полную ошибок историю.
Тело мужчины — чернильница, кровь — чернила, кинжал — карандаш. И тогда писалась книга смерти, и язык ее был всем понятен, не требовал перевода.
Женская обездоленность — чернильница, слезы — чернила, подушка — страница, и тогда писалась книга страданий, но мало кто ее читал, горянки не выставляют напоказ свои слезы.
Книга, письменность… Вот два сокровища, которые забыл дать нам тот, кто раздавал языки.
Книги — открытые окна в доме, а мы сидели в глухих стенах… Из окон можно было бы видеть просторы земли и моря и чудесные корабли, плывущие по волнам. Мы были похожи на тех птиц, что почему-либо остались зимовать и в стужу стучат клювами в стекла окон, просятся в тепло.
Высохшие, опаленные жаждой губы горцев… Голодные, горящие наши глаза.
— Если бы мы умели пользоваться бумагой и карандашом, то не так часто прибегали бы к услугам кинжала.
Никогда мы не опаздывали надеть саблю, оседлать коня, вскочить в седло, выйти на поле брани. Тут у нас не было ни хромых, ни глухих, ни слепых. Но мы так опоздали освоить мелкие, как будто ничтожные буквы. А известно: у кого хромает мысль, тому унцукульские трости не помогут.
Тысячу пятьсот лет тому назад славному армянскому воину Месропу Маштоцу пришла мысль, что письменность сильнее оружия, и он создал армянский алфавит.
Я побывал в Матенадаране, где хранятся древнейшие рукописи.
Там я с горечью думал о Дагестане, который прозевал целые тысячелетия, не имея книги и письменности. Протекла история сквозь сито времени, и не осталось от нее никаких следов. Только смутные, не всегда достоверные преданья да песни, шедшие к нам из уст в уста, из сердца в сердце.
Легко нам в сказках вспоминать
Седую старину.
Из тех, что мне твердила мать,
Запомнил я одну.
В ауле храбрый горец жил
И подвиги свершал.
Однажды всемогущий хан
Его к себе призвал.
В дворец заходит наш герой
По имени Селим,
Одна открылась за другой
Все двери перед ним.
Ковры, светильники, фонтан —
Жемчужные струи.
И разложил богатый хан
Сокровища свои.
Всего нельзя и перечесть,
Что увидал храбрец,
Все, что на белом свете есть,
Наполнило дворец.
И разрешает хан седой
Тут гостю своему:
«Бери, что хочешь, горец мой,
По сердцу и уму.
Все эти вещи хороши,
Но помни об одном:
Ты, выбирая, не спеши,
Чтоб не жалеть потом».
Но храбрый горец отвечал,
Достоинство храня:
«Ты дай мне саблю и кинжал,
И быстрого коня.
Хвала бесценным сундукам,
Но их не надо мне.
Все это я добуду сам
При сабле и коне».
Ах, горец, горец, предок мои,
Какой ты промах дал.
Коня и саблю взял с собой,
А книгу ты не взял.
Не положил ты в свой мешок,
Наивный предок наш,
Пергамента большой листок,
Перо и карандаш.
Душа твоя чиста была,
Но голова пуста.
Нам книга больше бы дала,
Чем стали острота.
Судьбу свою вверяя ей,
Не знали мы одно:
Острее слово всех ножей,
Быстрей коня оно.
В нем всякой мудрости секрет
И мудрость красоты.
Отстали мы на сотни лет,
Вот что наделал ты!
Так опоздавший ученик
Приходит на порог,
Когда за школьными дверьми
Давно идет урок.
Рядом, за горной цепью, — Грузия. Много веков назад Шота Руставели сотворил и подарил грузинам свою бессмертную поэму о витязе в тигровой шкуре. Долго искали его могилу, объездили весь Восток. «Нет нигде его могилы, — сказала одна женщина, — зато везде бьется его живое сердце».
Человечество читает повесть о Прометее, прикованном к кавказской скале.
Над страницами стихов уже тысячелетия плачут арабы.
Тысячелетие назад на пальмовых листьях индусы писали свои истины и заблуждения. Дрожащими руками я дотрагивался до этих листьев, подносил их к глазам.
А трехстрочечная, полная изящества поэзия Японии! А древность Китая, где за каждой буквой, вернее за каждым знаком, скрывается целое понятие!
Если бы иранские шахи пришли в Дагестан не с огнем и мечом, а с мудростью Фирдоуси, с любовью Хафиза, с мужеством Саади, с мыслью Авиценны, им не пришлось бы убегать без оглядки.
В Нишапуре я посетил могилу Омара Хайяма. Там я подумал: «Мой друг Хайям! Пришел бы ты к нам тогда вместо шаха, с какой бы радостью приняли тебя народы гор»:
Уже создавалась алгебра, а мы не умели еще считать. Уже звучали грандиозные поэмы, а мы еще не умели написать «мама».
Сначала мы узнали русских солдат, а потом уж русских поэтов.
Если бы горцы прочитали Пушкина и Лермонтова, может, и сама история пошла бы по другому пути.
Когда горцу прочитали вслух «Хаджи-Мурата» Толстого, он сказал: «Такую умную книгу мог написать только бог, но не человек».
Все у нас было, что нужно для книги. Пылкая любовь, храбрые герои, трагедии, суровая природа, не было только самой книги.
Сколько было там беды своей,
И мужья ревнивые, со стоном
Сжав в ладонях серебро ножей,
Подходили к горским Дездемонам.
Сколько их прошло за сотни лет
Там, в горах, почти на крыше мира,
Гамлетов, Офелий и Джульетт!
Было все, но не было Шекспира.
Как звенела музыка в горах —
Рокот рек и хор певцов пернатых,
Но не появлялся горский Бах,
И Бетховен не писал сонаты.
И когда трагическим концом
Завершался краткий путь Джульетты,
Речь о ней не песнею — свинцом
Кровники вели, а не поэты.
Когда около аула Кумух после жестокой битвы с ордами Тимура горцы собирали трофеи, то в кармане одного убитого нашли книгу. Перелистали ее страницы, склонились над буквами. Но ни одного не нашлось среди них, кто мог бы читать. Тогда хотели горцы сжечь ее, изорвать и пустить по ветру. Но вперед выступила умная, храбрая Парту-Патимат. Она сказала:
— Берегите ее вместе с оружием, доставшимся нам от врага.
— Зачем она нужна? Никто из нас все равно не может ее читать!
— Если мы не сумеем прочитать эту книгу, прочитают наши дети, внуки. Неизвестно ведь, что в ней заключено. Может, в ней наша судьба.
Во время битвы Сураката Танусинского с арабами один пленный араб отдал горцам коня, оружие, шит. Но книгу, спрятанную на груди, не хотел отдать. Суракат вернул пленнику оружие и коня, но книгу приказал отобрать. Он сказал:
— Коней и сабель у нас у самих хватает, но книги нет ни одной. У вас же, арабов, много книг. Зачем же ты жалеешь одну-единственную?
Удивились воины и спросили у своего полководца:
— Для чего нам книга? Мы не только читать не умеем, мы не знаем даже, как ее правильно держать. Разве разумно брать ее вместо коня и оружия?
— Придет время, ее прочтут. Придет время, она заменит горцам и черкеску, и папаху, и коня, и кинжал.
Когда дела иранского шаха, напавшего на Дагестан, стали плохи, он зарыл в землю драгоценности, которые всегда возил с собой. Над ямой положили плиту, на плите высекли подкову. Свидетелей шах убил. Но все же Муртазали-хан нашел эту яму и обнаружил сундуки с золотом, серебром, драгоценными камнями — все, что успел награбить иранский шах. На двадцати мулах увезли добро шаха. Среди других сокровищ попалось несколько персидских книг. Осмотрев весь клад, отец Муртазали-хана безрукий Сурхат сказал:
— Сын мой, большое сокровище нашел ты. Раздай его воинам, а хочешь, продай. Оно все равно иссякнет. Но и через сто лег горцы найдут те перлы, которые спрятаны в этих книгах. Не отдавай их. Они дороже всех драгоценностей.
У Шамиля был секретарь Магомед Тагир аль-Карахи. Шамиль никогда не пускал его в опасные места. Магомед Тагир был этим очень недоволен. Однажды он сказал:
— Имам, может, ты мне не веришь? Пусти меня на поле битвы.
— Если даже все погибнут, ты должен остаться в живых. Воина с саблей все могут заменить, но летописца — нет. Ты пиши книгу о нашей борьбе.
Магомед Тагир умер, не дописав книгу, но его сын завершил труд отца. Книга эта называется «Блеск сабли имама в некоторых битвах».
У самого Шамиля была большая библиотека. Двадцать пять лет на десяти мулах возил он ее с места на место. Без нее он не мог жить Потом на горе Гуниб, сдаваясь в плен, Шамиль попросил, чтобы ему оставили книги и саблю. Живя в Калуге, он постоянно просил книг. Он говорил: «По вине сабли проиграно много битв, но по вине книги — ни одной».
Когда Джамалутдин вернулся из России, имам заставил его надеть горскую форму, но книг его не тронул. Тем, кто предлагал бросить в реку «книги гяуров», он ответил: «Эти книги не стреляли в нас на нашей земле. Они не жгли наших аулов, не убивали людей. Кто позорит книгу, того опозорит она».
Хотелось бы теперь знать: какие книги привез с собой из Петербурга Джамалутдин?
Не имея своей письменности, дагестанцы писали иногда редкие слова на чужих языках. Это были надписи на колыбелях, на кинжалах, на досках потолка, на могильных камнях. Они сделаны на арабском, на турецком, на грузинском, на фарси. Много этих узоров-надписей, всех не соберешь. Но ничего не прочитаешь на родном языке. Не умея написать собственное имя, горцы изображали его рисунками сабли, коня, горы.
Некоторые надмогильные надписи можно перевести: «Здесь похоронена женщина по имени Бугб-бай, которая дожила до желанного ею возраста и умерла, когда ей было двести лет». «Здесь похоронен Куба-али, который погиб в битве с аджарханом в возрасте триста лет».
Жалкие крохи, отдельные слова и фразы вместо многотомной истории.
Когда я учился в Литературном институте, древнегреческую литературу нам читал добрый седенький старичок Сергей Иванович Радциг. Он все античные тексты знал наизусть, читал нам большие куски по-древнегречески, был влюблен в древних греков, любил говорить о впечатлении, которое они производят на него. Читал он стихи древних так, будто сами авторы слушали его, будто боялся, что вдруг ошибется, как фанатичный мусульманин боится перепутать стих корана. Он думал, что все, о чем он говорит, мы давно и хорошо знаем. Он даже в мыслях не допускал, что можно не знать «Одиссеи» или «Илиады». Он думал, что все эти ребята, только что вернувшиеся с войны, четыре года перед этим только и делали, что изучали Гомера, Эсхила, Эврипида.
Однажды, увидев, как мало ребята знают, он чуть не заплакал.
Особенно его удивил я. Другие все же кое-что знали. Когда он спросил меня о Гомере, я начал рассказывать о Сулеймане Стальском, помня, что Максим Горький назвал Сулеймана Гомером двадцатого века. С сожалением посмотрел на меня профессор и спросил:
— Где же это ты вырос, что даже не читал «Одиссею»?
Я ответил, что вырос в Дагестане, где книга появилась лишь недавно. Чтобы сгладить свою вину, я без стеснения назвал себя диким горцем. Тогда профессор сказал мне незабываемые слова:
— Молодой человек, если ты не читал «Одиссею», то тебе далеко до дикого горца. Ты еще просто дикарь и варвар.
Теперь, когда я бываю в Греции или Италии, я часто вспоминаю моего профессора, его слова и его отношение к древней литературе.
Но откуда я мог знать Гомера, Софокла, Аристотеля, Гесиода, если я едва-едва говорил и едва-едва читал по-русски? Многое в мире было недоступно Дагестану, многие сокровища были не для него.
Мне уж приходилось рассказывать, как плакала Максакова, слушая нашего певца Татама Мурадова. Мурадов никакого образования не имел, было тогда ему около шестидесяти лет. Все думали, что Максакову растрогал голос певца, но она сказала:
— Я плачу от жалости. Такой дивный голос! Он мог бы удивить мир, когда бы у него в свое время были учителя. А теперь не поможешь.
Я часто вспоминаю эти слова, когда думаю о судьбе Дагестана. Они сказаны не только о Татаме. Разве мало певцов, воинов, художников, борцов (на ковре) ушли в землю, так и не возвестив миру о своих талантах. Имена их остались неизвестными. А были, наверно, у нас и свои Шаляпины и свои Поддубные. Наверное, непобедимым борцом был бы Осман Абдурахманов, наш Геркулес, если бы к его силе добавить технику, мастерство. Но не было у него учителей. Не было у нас консерватории, театров, институтов, академии, даже школ.
О прошлых веках не расскажут скрижали.
Потеря. Но путь не кончается наш.
Ту повесть, что саблями предки писали,
Я писать продолжаю, беря карандаш.
Не умели горцы держать карандаша в руке, не умели выводить буквы. Врагам, которые предлагали сдаваться, горцы показывали кукиш почти так же, как это делали запорожцы. Или рисовали что-нибудь почище этого и отсылали врагам.
Про Дагестан говорили: «Как ненаписанная, неспетая песня, лежит эта страна в каменном сундуке. Кто достанет ее, кто напишет и кто споет?»
Буквы, слова, книги — ключи от замка, на который закрыт тот сундук. В чьих же руках ключи от тяжелых, вековых замков Дагестана?
Разные люди подходили к этим замкам и даже иногда приоткрывали крышку, чтобы заглянуть внутрь. Сами дагестанцы еще не держали пера в руке, а многие гости, путешественники, ученые-исследователи писали уже о Дагестане на других языках: арабском, персидском, турецком, греческом, грузинском, армянском, французском, русском…
В старинных библиотеках я ищу, Дагестан, твое имя и нахожу его написанным на разных языках. Упоминается о Дербенте, Кубачи, Чиркее, Хунзахе. Путешественникам спасибо. Они не могли понять тебя во всей глубине и сложности, но все же они первыми вынесли твое имя за пределы наших гор.
А потом сказали свое слово Пушкин, Лермонтов.
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я…
Дивные строки! А Бестужев-Марлинский написал своего «Аммалат-бека». И сейчас на дербентском кладбище цел надгробный камень, поставленный им на могиле своей невесты.
Александр Дюма побывал в Дагестане. Полежаев, написавший поэмы «Эрпели» и «Чир-Юрт». Каждый по-разному писал о тебе, но никто не понял тебя так глубоко и проникновенно, как юноша Лермонтов и старец Толстой. Перед этими твоими певцами я склоняю свою поседевшую голову, эти книги я читаю, как мусульманин читает коран.
День, когда дают имя сыну, — день большой радости. Таким же днем должен бы стать тот день, когда впервые написали о Дагестане твои сыновья на родных языках. Помню, какую ошибку я допустил, когда моя первая учительница Вера Васильевна вызвала меня к доске и попросила написать твое имя. Я написал: «Дагестан». Вера Васильевна объяснила мне, что Дагестан — имя собственное и что оно пишется с большой буквы. Тогда я написал «Ддагестан». Мне казалось, что нужны и большое и маленькое «д». И это тоже было ошибкой. Потом, в третий раз, я написал правильно: «Дагестан».
Не так ли и тебя учили, Дагестан, писать свое имя? Не так ли тебя учили рассказывать о себе? Много раз ты начинал все сначала. Выбирал буквы, алфавит. Писал арабскими, латинскими, русскими буквами. Было допущено много ошибок. Потому что писали с маленькой буквы то, что надо было писать с большой буквы. Потому что писали с большой то, что надо было писать с маленькой. Лишь на третий раз научился ты, мой Дагестан, писать правильно. Вот название первых дагестанских книг, журналов, газет: «Утренняя звезда», «Новый луч», «Красный горец», «Джейран», «Горские пословицы», «Кумыкские сказки», «Лакские мелодии», «Даргинские повести», «Лезгинские стихи», «Советский Дагестан». И все это — на родных языках. Это не просто названия. Это — крылья.
В 1921 году после беседы с дагестанской делегацией Ленин послал в страну гор три самые необходимые для нее вещи: хлеб, материю, типографский шрифт. У Дагестана был конь и кинжал. Ленин вместе с хлебом дал ему книгу. Революция склонилась над колыбелью Дагестана. Дагестан увидел морс, увидел самого себя, увидел свое прошлое и будущее. И начал он писать о себе сам.
Сулейман Стальский просил у Максима Горького: «Оба мы уже старые. Прожили жизнь, познали мир. У пас у обоих есть книги. Но ты пишешь на бумаге, ты грамотный. я пою. Потому что я писать не умею. Мы олицетворяем Дагестан и Россию. Россия образованная. В Дагестане большинство людей еще не умеют написать свое имя. Вместо подписи ставят отпечаток пальца. Не можешь ли ты послать к нам бригаду образованных писателей, чтобы они рассказали о нас, дагестанцах, всей стране и всему миру?»
Разговор Сулеймана Стальского и Горького переводил Эффенди Капиев. Горький обещал выполнить просьбу Сулеймана, но сказал, указывая на Капиева, что теперь в Дагестане выросла образованная, талантливая молодежь, что лучше, если бы дагестанцы сами писали о своей земле на всех языках республики. Ибо, сказал Максим Горький, как это у вас говорится: «О состоянии дома лучше всего знают его стены».
Молодые люди, о которых говорил Горький, теперь выросли и состарились. Они написали и еще напишут книги о Дагестане. Раньше отцы оставляли сыновьям в наследство саблю и пандур. Теперь — перо и книгу. Нет в Дагестане дня, когда бы не рождался сын. Нет и дня, когда не выходила бы в свет книга. Каждый пишет о своем собственном Дагестане. Более пятидесяти лет писал мой отец. Не хватило жизни. Теперь пишу я. Но и я не допишу всего, что хотел бы. Поэтому вместо кинжала у изголовья детей я кладу перо, чистую тетрадь. У отца и у меня — один Дагестан. Но какой он разный на языке наших перьев! У каждого свой почерк, свои буквы, своя манера, своя мелодия. Так и катится эта арба, сменяя возчиков на своем долгом пути.
Отец говорил: «Пиши о том, что знаешь и можешь. А о том, чего не знаешь, читай в чужих книгах».
КНИГА
Ты с книгою дружи, чьи щедрые листы
Ждут взгляда твоего. Она всегда верна.
Пусть ты богат, как хан, пусть без копенки ты, —
Не станет изменять, не подведет она.
Прилежнее склонись челом к страницам книг,
Где каждая строка мед мудрости таит.
Будь жаден к знаньям, сын! Знай: ты не все постиг —
Лишь черная из них, твой разум будет сыт.
Оружье это ты не выпускай из рук,
Брани его иль пет — надежен друг такой.
В обиде на тебя не будет этот друг,
Хоть бросишь ты его, в сердцах махнув рукой.
Будь знанья кунаком. Богат его очаг.
Щедры его дары, густы его сады.
А ты — желанный гость в цветущих тех садах:
Иди и собирай румяные плоды
Ты книге поверяй свои мечты и жизнь,
Знай: в сердце, не спросясь, врывается поэт.
Ты всем, что на душе, с поэзией делись:
В ее улыбке ты на все найдешь ответ.
Когда к отцу приходили молодые поэты со своими стихами, отец прежде всего смотрел на почерк. Потому что: «Какова борозда, таков и хозяин поля». Потом он исправлял ошибки, расставлял знаки препинания. Покачивая головой, он как бы говорил: учись писать правильно. Некоторые из молодых робко замечали, что и «Гомер XX века» был безграмотен. «А я-то не знал!» — говорил отец молодому «гомеру». Таких «гомеров» и сейчас много еще в Дагестане. Даже грамматическая ошибка в стихах всегда раздражала отца. Когда его стихотворение было напечатано в газете со множеством ошибок, отец написал стихотворение:
Несчастье с песнею моей
Произошло нежданно.
Ее в газету я послал
На праздник Дагестана.
Гляжу — она, как толокно,
Размолота, измята
Так, словно встретилась в пути
С дубинкой суковатой.
Столкнулась, может быть, она
С оравой горьких пьяниц,
Чьи лапы на ее спине
Сплясали буйный танец?
А может, на кулачный бои
Попала к чондотлинцам
И еле ноги унесла,
Не рада их гостинцам?
Четверостишиям иным
Так по загривку дали,
Что их первоначальный смысл
Теперь поймешь едва ли.
А в довершение, видать,
Им плеткою досталось,
Агонизируют они,
В них жизни не осталось.
О, бедный череп! Ведь на нем
Не счесть рубцов и вмятин.
Мне этот случай роковой,
Признаться, непонятен.
У песни ребер целых нет,
Взирает мутным взглядом,
Как наш гуляка Мустафа,
Побитый камнепадом…
Коль в каждом номере у вас
Подобных «жертв» десяток,
То вы прославитесь везде,
«Герои» опечаток.
Но самокритика всегда
Вину загладить может.
И эту песню, я прошу,
Опубликуйте тоже!
Мой отец… Из тех, кто его знал, каждый, наверно, по-своему представлял себе моего отца.
Конечно, он и пахал землю, и косил траву, и грузил сено на арбу, и кормил коня, и ездил на нем верхом. Но я его вижу только с книгой в руке. Он держал книгу всегда так, точно эго пища, ютовая выпорхнуть из рук. Любивший гостей, он всегда чувствовал себя растерянно и смущенно, если кто-нибудь приходил и отрывал его от чтения, словно его сбили с важной молитвы. В те часы, когда отец читал, мать ходила на цыпочках и все время приставляла палец к губам, заставляя нас говорить шепотом:
— Не шумите, отец работает.
Она правильно понимала, что чтение книги для писателя — это его работа.
Сама она иногда осмеливалась заглянуть к нему и узнать, не нужно ли чего, не кончаются ли чернила в чернильнице. Мать очень зорко следила за чернильницей отца и не давала ей пересыхать.
Если в жизни отца было хоть два радостных дня, то эти дни ему принесли книги.
Если в жизни отца было хоть два печальных дня, то и эти дни ему принесли книги.
Книги, которые он читал, и книги, которые он писал., О чем бы его ни просили люди, он никогда не мог им ни в чем отказать. Сказать «нет», когда на самом деле «есть», он считал самой большой ложью и самым тяжким грехом. Поистине бедственным становилось его положение, когда просили у него любимую книгу. Книга уже отдана, уже держат ее чужие руки, а руки отца все еще протянуты к ней.
Когда взявший долго не возвращал книгу, отец писал ему: «Я очень скучаю по своему другу, которого вы в прошлый раз увели с собой. Не думает ли он возвращаться?»
Отец был единственный брат семи сестер (единственная папаха в семье), а все вместе они рано остались сиротами. Рано отец покинул и родной аул. Дядя, опекавший сирот, отправил Гамзата в другой аул, в медресе, сказав, что у большого аула и ума больше. С тех пор отец бродил из аула в аул, не снимая с плеч хурджуна — переметной сумы: в одном мешке книги, в другом — жареная мука. Надо сказать, что вернулся он богачом. За время своих странствий он обогатился знаниями. Ему говорили тогда на аульском годекане: если свой талант и свои знания ты впряжешь в одну арбу, далекое будет путешествие.
И они не ошиблись. Имя отца сделалось известным. Многие строки его стихов разошлись как пословицы.
Отец писал много и для взрослых и для детей, для тех, кто приходит в жизнь, и для тех, кто уходит из жизни. Он писал стихи, поэмы, пьесы, басни, сказки. Почерк у него был спокойный, ровный. Таким же был и его язык. Таким же был и он сам. В молодости, зная почерк Гамзата, его всегда просили переписывать важные бумаги: решения, обращения к народу. Писал он, пользуясь разными алфавитами: арабским, латинским, русским. Писал справа налево и писал слева направо.
Его спрашивали:
— Почему пишешь слева направо?
— Слева сердце, слева вдохновение. Все, что нам дорого, прижимаем к левой стороне груди.
— А почему пишешь справа налево?
— Справа у человека сила. Правая рука. Прицеливаются тоже правым глазом.
Эти слова, конечно были шуткой, но не шутка была выучить разные алфавиты. Стихи, правда, он почти всегда писал на родном аварском языке.
Некоторые стихи написаны им по-арабски. Главным образом интимные стихи. Их не мог прочитать кто-нибудь из семьи. Но таких стихов очень мало. Гамзат был принципиальным противником таких стихов. Он говорил:
«Стихи не должны быть такими, чтобы их нельзя было прочитать матери, дочери, сестре. Не по душе мне кинофильмы, на которые не допускаются дети до шестнадцати лет».
Чаще всего отец пользовался арабским. Он любил тут сами буквы, их начертания, видел в них красоту. Терпеть не мог неряшливого, небрежного письма. Однажды он получил от старого товарища письмо, написанное небрежным арабским, и высмеял его в стихотворении:
Одна твоя буква похожа на прорванный бубен,
Точка внутри этой буквы — тяжелый булыжник.
Другая стоит, как сарай, у которого крыша свалилась,
Торчит только столб, подпирает останки сарая,
А эту несчастную букву утесом большим придавило.
Как ты сумел взгромоздить на нее столь тяжелую глыбу?
На четвертую букву до самых бровей нахлобучил папаху.
Каждая строчка твоя занимает страницу.
Может, вместо пера ты придумал использовать лапу кошачью?
Что ни буква, то дерево, куст разветвленный,
А страница похожа на лес, по которому буря промчалась,
Сквозь который прошли напрямик топоры лесорубов.
Удивляюсь тебе: где такому учился письму?
Эти стихи в свое время многих обидели. Некоторые обиделись потому, что не поняли как следует стихов, другие потому, что очень хорошо поняли. Некоторые считали, что Гамзат высмеивает не уродливое написание арабских букв, а сами арабские буквы.
Но отец и не думал критиковать алфавит в целом. Он кидал камни в огород тех, кто своей небрежностью портил его, не умел им пользоваться. Вообще отец никогда не отзывался плохо ни об одном алфавите. Людей, которые хулили какой-нибудь алфавит, он презирал.
«Арабы нападали на Дагестан, это правда, — говорил отец, — но арабская письменность в этом не виновата и арабские книги тоже».
Часто после обеда собирались на крыше нашей сакли жители аула. Отец читал им удивительные повести, рассказы, стихи. Мерно звучала музыка многоразмерных арабских стихов.
Русского языка отец не знал. Ему приходилось на арабском же языке читать Чехова, Толстого, Ромена Роллана. Ни о ком из них горцы тогда не имели представления. Больше других писателей отец любил Чехова, особенно нравился ему рассказ «Хамелеон», и он часто его перечитывал.
Вообще арабский язык был очень распространен. Некоторые писали на арабском потому, что у Дагестана не было своей письменности, некоторые потому, что этот язык казался им богаче и образнее родных дагестанских языков. На арабском языке писались все официальные бумаги и документы. Все надписи на каменных надгробьях— арабская вязь. Отец умел хорошо читать эти надписи и объяснять их.
Потом были годы, когда арабский язык объявили буржуазным пережитком. Пострадали люди, читавшие и писавшие по-арабски, пострадали и книги. Утрачены целые библиотеки, которые собирались с большим трудом дагестанскими просветителями Алибеком Тахо-Годи и Джелалом Коркмасовым. Джелал учился в Сорбонне, знал двенадцать языков, был другом Анатоля Франса. В горных аулах он собирал старинные книги, отдавая за них оружие, коня, корову, позднее за горсть муки, кусок бумазеи. Пропало много и рукописей. Невозвратимая, горькая потеря!
Многострадальная книга Дагестана, разными почерками, разными буквами на разных языках писали тебя. Писали потому, что не могли не писать, писали бескорыстно, не требуя возмещения, гонорара. Издала книгу Революция.
Появилась газета «Красные горы», которая потом называлась то «Горец», то «Большевистский горец». В этой газете впервые были опубликованы стихи моего отца. Он много лет не только сотрудничал, но и работал в этой газете секретарем. Я тогда удивлялся, как быстро газета успевает напечатать стихи. Да и как было не удивляться. Стихи, которые вчера отец писал на моих глазах, сегодня уже можно было читать в газете. Потом стихи соединялись в книги. Четыре тяжелых тома вместили в себе всю жизнь отца, всю его работу.
Он и умер в своем кабинете, около своих книг, перьев, карандашей, исписанной бумаги и бумаги чистой, которую он не успел исписать. Ну что ж, ее испишут другие. Дагестан учится, Дагестан читает, Дагестан пишет.
А теперь расскажу о том, как учился я сам. Правильнее было бы сказать, как меня заставляли учиться.
Тогда мне было пять лет. Весь Дагестан сел за парту. Одна за другой открывались школы, училища, техникумы. Учились старики и дети, женщины и мужчины. Были ликбезы, культпоходы. Помню первый букварь, первые тетради, которые отец мне купил. Он сам ходил по аулам и призывал людей учиться.
Появилась новая письменность. Отец горячо приветствовал ее. Он всегда переживал, что из-за отсутствия письменности Дагестан был оторван от великой русской культуры.
Он говорил: «Дагестан — часть великой нашей страны. Ему необходимо знать ее, знать все человечество, уметь читать его книгу жизни, разобраться в его почерке».
«Новый путь», «Новый свет», «Новые люди» — вот лозунги тех времен. Навстречу этому зову времени послал отец и своих детей. Нелегко было новому пробивать себе дорогу. Много было людей, которые бросали камни на дорогу нового. Много было разбито окон в первых школах. Враги просвещения говорили: «Что это за мир, где чабан читает книгу, а мельник учит уроки? Они должны пасти овец и молоть муку». Бывало и хуже. Я помню, как пуля, предназначенная учителю, попала в карту, висевшую на стене школы, и как отец сказал по этому поводу: «Чуть не продырявил этот бандит весь мир одним выстрелом».
В те первые годы во многих аулах старались сочетать с новой учебой и старую, религиозную. Бывали случаи, когда они смешивались. Трудно было разобраться, где находится магазин, а где базар, где Али, а где Омар. Мои старшие братья ходили в школу коммунистической молодежи. Я завидовал им, но вынужден был бить баклуши и каждый день с нетерпением дожидался их возвращения. Очень мне хотелось учиться. Но мне еще не было семи лет.
В то время в нашем ауле открылась школа для тех, кто не хотел своих детей отправлять учиться в Хунзахскую крепость. Школа эта была наполовину религиозной. Называлась она «школой Гасана».
Гасан был странный и добрый человек. Странность его состояла в том, что он верил, будто можно совместить новое и старое. Как он умудрялся совмещать это в себе, одному богу известно. Одновременно он был секретарем комсомольской организации в одном ауле и муллой в другом. Чем это кончилось, нетрудно догадаться: как муллу его прогнали из комсомола, а как комсомольца отстранили от мечети. Во время гражданской войны он был красным партизаном. Волею судеб он сделался первым моим учителем. О первом учителе не грешно рассказать поподробнее, поэтому я расскажу вам, чтобы вы лучше представили себе этого человека, три маленькие смешные истории, связанные с ним.
Партизаны поймали и взяли в плен солдата-контрреволюционера. Его нужно было отконвоировать в штаб к Муслиму Атаеву. Поручили это дело Гасану. Сначала все шло хорошо. Но вот наступил час намаза. Гасан остановился около ручейка и стал молиться, а пленника посадил рядом на камень. Пленник попросил развязать ему руки, чтобы и он мог сотворить свой намаз. Гасан удивленно спросил:
— Зачем тебе молиться? Ты же белый. Сколько бы ты ни молился, все равно будешь в аду.
— Все-таки ведь я мусульманин. А Муслим Атаев меня не пощадит, сразу поставит к стенке. Так что последний раз мне надо помолиться.
Гасан развязал руки пленнику, приговаривая:
— Вот ты ругал Советскую власть, говорил, что она запрещает мусульманам верить в аллаха. Пожалуйста, молись сколько душе угодно.
После этого Гасан так увлекся молитвой, что когда оглянулся, пленника уже не было, он убежал. Тогда рассерженный Гасан закричал:
— Клянусь аллахом и революцией, я тебя найду и поймаю!
И действительно он его поймал на одном хуторе и доставил по назначению.
В первые годы Советской власти Гасан работал секретарем сельсовета. Сельсоветская печать за это время совсем вытерлась и стала гладкой, потому что Гасан не жалел ее и ставил на всякую бумажку.
Если возникал трудный и важный вопрос, он говорил:
— Надо посоветоваться с муллой и с райисполкомом.
Он пытался, между прочим, перенести выходной день с воскресенья на пятницу, то есть на день рамазана. Он неутомимо пропагандировал, разъяснял народу и проводил в жизнь распоряжения и решения Советской власти и ремонтировал сельскую мечеть, которая пострадала во время гражданской войны.
Мечеть отремонтировали. Назначили день ее открытия. Как раз приехала в район большая культбригада: писатели, художники, артисты, певцы, музыканты. Из района всю культбригаду направили в аул, где Гасан приготовился к торжественному открытию мечети.
Гостей в ауле встретили хорошо. Показали им скачки, борьбу, бой петухов. Гости тоже не остались в долгу: прочитали лекцию, рассказали о предстоящих хозяйственных задачах, дали концерт.
В самый разгар концерта на минарет мечети поднялся муэдзин и громким голосом стал призывать правоверных мусульман к вечерней молитве. Тогда Гасан встал и обратился к приезжим с речью:
— Спасибо, что вы уважили нас и приехали в такой знаменательный день, в день открытия нашей мечети. Спасибо и за концерт. А теперь мы пойдем помолимся. Хотите — продолжайте концерт, хотите — подождите нас, а хотите — пойдемте с нами.
Некоторые люди аула пошли в мечеть, некоторые остались слушать песни приезжих, другие стояли в растерянности и не знали, что им делать. Растерялись и гости. Но потом на крышу, которая была как бы сценой, вышли известные певцы Арашил, Омар, Гази-Магомед да еще певица Патимат из Кегера. Две папахи, один платок, два пандура, один бубен. И полетела над горами новая песня. Это была песня о Ленине, о красной звезде, о красном Дагестане. Они пели ее, то высоко над головой поднимая пандуры и бубен, то прижимая их к груди.
Некоторых молящихся эта песня увлекла из мечети на улицу, некоторые, наоборот, ушли в мечеть.
Об этом забавном случае до сих пор рассказывают в ауле Гасана.
В составе культбригады был мой отец Гамзат Цадаса, а перед ним в седле сидел я, тогда ничего не понимавший.
На прощание гости подарили аулу патефон и громкоговоритель.
Не знаю, кто распорядился, скорее всего сам же Гасан, но только громкоговоритель, подаренный гостями, повесили на телефонном столбе около мечети. С утра до ночи теперь в ауле вещало радио. Репродуктор на все окрестные горы то трубил в пионерские трубы, то пел, то гремел музыкой, то говорил, то просто хрипел и трещал.
Иногда голос муэдзина с минарета мечети и голос радио смешивались, и тогда вообще ничего нельзя было разобрать.
И вот однажды, как раз перед тем, как муэдзину выйти на свой минарет, громкоговоритель умолк. Кто-то ухитрился перерезать провод на столбе. Когда правоверные отмолились в мечети, Гасан залез на столб и починил провод, громкоговоритель опять заговорил.
На другой день перед молитвой опять замолчало радио. Пришлось Гасану (когда отслужили в мечети) снова лезть на столб.
История повторялась много раз. Все недоумевали: почему Гасан не займется этим и не выследит «диверсанта»?
Каково же было удивление всех аульцев, когда оказалось, что радио каждый раз портил сам Гасан.
В нем боролись две силы: молитва и песня. Гасан их стремился примирить. Он считал, что коран и нормы жизни Советского государства должны сблизиться. Он венчал молодоженов в мечети, а потом вел их в сельсовет расписываться.
У него были свои методы изучения природы. Он останавливался и глядел на звезду или на скалу. Проходили часы, Гасан все стоял. Если ему надо было куда-нибудь отлучиться по делам, он просил постоять за себя жену, а иногда и нас, мальчишек.
В школе он объяснял нам законы движения небесных тел. Рассказывал он нам очень много о землетрясениях, о затмении луны и солнца, о приливах и отливах, и рассказывал как будто интересно, но странно, что теперь у меня в голове ничего не осталось от его рассказов.
В его программе все перепуталось — и арабское, и и русское, и латынь.
На фанере он писал огромные арабские буквы и говорил:
— Учись выводить эти буквы. Твой отец всю жизнь читал и писал по этим буквам.
Потом он выводил такие же большие русские буквы и говорил:
— Учи их. Твой отец в возрасте, когда уже носят очки, выучил все эти буквы. Они тебе пригодятся.
Иногда он давал нам задание выучить какой-нибудь текст, а сам уходил в мечеть молиться.
Когда он обучал нас арабскому письму, в руках у него была палка, которой он и бил нас за ошибки или за нерадение.
Когда же дело доходило до русского алфавита, Гасан брал в руки линейку. Таким образом, нам попадало то от палки, то от линейки.
Попадало мне вот за что. Наш дом стоял рядом с мечетью. Между ними был проход не шире одного человеческого шага. Я повадился прыгать с крыши своего дома на крышу мечети. За это меня Гасан побил. Потом мечеть закрыли и организовали в ней что-то вроде сельского клуба. Я продолжал свои прыжки по-прежнему. Гасан снова наказал меня.
Отец одобрил Гасана и сказал мне:
— Ты не кузнечик, чтобы прыгать, учись ходить по земле.
А потом мне исполнилось семь лет, и мои прыжки кончились сами собой. Я начал учиться в школе Хунзах-ской крепости.
Никто не успел закончить школы Гасана, ее закрыли. Гасан стал работать на колхозной ферме, был послан на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку и вернулся оттуда с выставочной медалью. Две другие медали он получил на фронте. После войны он рассказывал:
— Где бы я ни был, я ни разу за всю войну не пропустил ни одного намаза. Если бы не это, разве я мог бы вернуться домой целым и невредимым?
Короче говоря, он остался все таким же Гасаном. Теперь он собирает материал по истории аварского хана Сураката. Человек он по-прежнему добродушный, честнейший, хотя и чудак.
Когда я бываю в ауле, я захожу к нему, потому что чту его как самого первого своего учителя.
Помню я и второго учителя, уже в нормальной школе. Этот все время рассказывал нам сказки о самом себе. Теперь-то я понимаю, что он был настоящим аварским Мюнхгаузеном. Каждый урок он начинал обыкновенно следующими словами:
— Ну, ребята, рассказать вам один случай из своей жизни?
— Расскажите! — дружно кричали мы.
— Как-то переходил я по канатному мосту через Аварскую Койсу. Тут навстречу мне идет огромный медведь. Разойтись нам никак нельзя, Медведь не хочет уступить дорогу мне, я — ему. В середине моста началась схватка. Этот медведь оказался гораздо сильнее всех медведей, с которыми мне приходилось встречаться раньше. Но все же я изловчился, ухватил его за загривок и сбросил в реку.
Мы разинув рты слушали небылицы нашего учителя.
— А на прошлой неделе поехал я в поле и спокойно начал пахать свой участок. Быки у меня хорошие, сильные. Но вдруг они остановились и перестали тянуть. Что случилось? Поглядел я, а всю мою соху обвили змеи толщиной с руку — девять змей. Две подбираются уже к моим рукам. Не будь плох, я выхватил наган и перестрелял всех змей. Крови было столько, что она оросила все поле. Я спокойно допахал его и вернулся домой. Только вот беспокоюсь иногда: а вдруг на поле вместо хлеба вырастут змеи?
Рассказать ли вам, как я похитил себе жену? В то время я занимался тем, что в Цунтинских лесах ловил разбойников. Пришел я в дом одного, самого страшного разбойника. Сам он успел убежать, но оставалась его красивая луноподобная дочь. Я посмотрел на нее, она — на меня. Мы полюбили друг друга. Я схватил ее, положил поперек седла, и мы поскакали. Вдруг вижу, за мной скачут сорок страшных разбойников. В зубах у каждого по кинжалу, в одной руке сабля, в другой пистолет. Я обернулся и меткими выстрелами уложил их всех до одного. Об этой истории знают все в Дагестане.
Однажды на уроке мы разговаривали с соседом Басиром. Учитель вызвал меня и строго спросил:
— Ты почему плохо себя ведешь? О чем вы целый час говорили с Басиром?
— Мы спорили. Басир говорил, что тогда в поле ты, учитель, убил восемь змей, а я говорил, что восемнадцать.
— Скажи Басиру, что прав ты, а не он.
С тех пор отец и мать всегда удивлялись, как это я, не уча уроки, умудрялся приносить из школы хорошие отметки.
Добрый он был человек, но долго на одном месте не задерживался. Его посылали в глухие аулы, то в Силух, то в Арадерих, но и там он не приживался.
Недавно он приходил ко мне в Союз писателей и просил, чтобы я дал ему какую-нибудь работу.
— А что бы ты хотел делать?
— Я мог бы писать воспоминания о войне. Ведь все маршалы были моими друзьями. Некоторых я даже спас от смерти.
Разные у меня были учителя, первый, второй, третий. Но по-настоящему первой своей учительницей я считаю добрую русскую женщину учительницу Веру Васильевну. Она открыла мне красоту русского языка и величие русской литературы.
Учителя в Педагогическом аварском училище, профессора в Литературном институте в Москве!
Мансур Гайдарбеков и Поспелов, Магомед Гайдаров и Галицкий, Шамбинаго, Радциг, Асмус, Фохт, Бонди, Реформатский, Василий Семенович Сидорин… Я, конечно, плохо отвечал вам на экзаменах, так как плохо еще говорил по-русски. Но мне кажется, что экзамены мги еще не кончились. Иногда мне снится, будто я снова сдаю трудные для меня экзамены, проваливаюсь, остаюсь снова на первом курсе.
Наяву же, когда выходит моя новая книга, я надеюсь, что, может быть, она попадет в руки кому-нибудь из моих учителей и будет прочитана ими. Тогда я трепещу больше, чем на экзаменах по языкознанию или древнегреческой литературе. Вдруг моя книга не понравится, ее отложат в сторону не дочитав, скажут про меня: «Плохо написал Расул, как видно, поторопился». Это и есть мой самый трудный экзамен.
Дагестан! И у тебя были разные учителя. Свои Гасаны, свои Мюнхгаузены. Некоторые сами не верили в то, чему учили, некоторые обманывали, иные заблуждались. Но потом пришла учительница великая и справедливая, мужественная и добрая. Эта учительница — Россия, СССР, Революция. Новая жизнь, новая школа, новая книга.
Раньше в целом ауле один только мулла мог прочитать письмо или книгу. Теперь все читают книги, кроме муллы.
У малого народа оказалась большая судьба. Еще пишется повесть о Дагестане. Нет и не будет у нее конца. Счастлив буду я, если в этой золотой и извечной книге окажется хоть одна и мной написанная страница. Я пою свою песню, прими ее, мой Дагестан!
Дагестан, все, что люди мне дали,
Я по чести с тобой разделю,
Я свои ордена и медали
На вершины твои приколю,
Посвящу тебе звонкие гимны
И слова, превращенные в стих,
Только бурку лесов подари мне
И папаху вершин снеговых!
Вот и все. Пора нам расстаться. Как говорится, бог даст, еще встретимся.
Она написана в разных местах: и в ауле Цада, и в Москве, и в Махачкале, и в Дилижане, и во многих других городах. Когда начал писать, не помню. Закончил 25 сентября 1970 года.