45° В ТЕНИ


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Стюард три или четыре раза постучал согнутым пальцем в дверь каюты, прижался к ней ухом и, подождав несколько секунд, тихо проговорил:

— Уже половина пятого.

В каюте доктора Донадьё мурлыкал вентилятор, иллюминатор был открыт, и все-таки доктора, голышом лежавшего на простынях, с ног до головы покрывала испарина.

Он лениво поднялся и прошел в узенькую, как стенной шкаф, каморку, где помещался его душ.

Он был спокоен, равнодушен. Движения его были размеренны, как у человека, который каждый день, в одни и те же часы, выполняет один и тот же повторяющийся ритуал. Сейчас он завершил самую священную часть этого ритуала — послеполуденный сон; затем следовал душ и растирание рукавицей из конского волоса, потом серия мелких забот, неизменно продолжавшихся до пяти часов.

Сегодня он, как и ежедневно, посмотрел на термометр, который показывал 48° по Цельсию. Все остальные на корабле — офицеры, пассажиры, впрочем привыкшие к экваториальной жаре, — хныкали, протестовали, обливаясь потом. Донадьё же, напротив, даже с некоторым удовлетворением смотрел, как поднимается столбик розового спирта.

«Аквитания», вышедшая из Бордо, находилась сейчас на конечном пункте своего рейса, в Матади, расположенном в устье Конго, среди ее бурных вод нездорово-желтого цвета.

В тот момент, когда Донадьё надевал белые хлопчатобумажные носки, над его головой заревела сирена, и шаги на палубе, пересекавшие ее взад и вперед, стали быстрее и громче. Стоянка в Матади уже кончилась. Она продолжалась двадцать часов, и Донадьё не полюбопытствовал сойти на берег. С палубы парохода он видел опоры набережных, доки, бараки, ангары, сплетение рельсов, вагонетки — целый мир, раздавленный тяжелым солнцем, где кряхтели под грузом бригады негров и где иногда появлялся европеец в белом, с каской на голове, с бумагами в руках и карандашом за ухом.

За этим хаосом, должно быть, существовал город с вокзалом, с шестиэтажным отелем, незаконченный силуэт которого виднелся вдали, с домиками, разбросанными по холмам.

Одеваясь, Донадьё прислушивался, и потому что в его коридоре было не очень шумно, он решил, что в каюты первого класса садилось немного пассажиров.

Иллюминатор его каюты выходил не на город, а на другую сторону реки, где не было ничего, кроме облезлой горы, у подножия которой виднелось несколько хижин туземцев и лежавшие на песке пирóги.

Раздались свистки. Донадьё смочил волосы одеколоном, тщательно причесался, достал из шкафа китель, сияющий чистотой и жесткий от крахмала.

Начиналось возвращение, с теми же остановками во всех африканских портах, как и на пути сюда. Самая заметная разница между обоими рейсами состояла в том, что при отходе из Бордо на корабле было изобилие свежих продуктов, тогда как на обратном пути холодильники пустели, пища становилась скуднее и однообразнее.

Канаты отцепили, якоря подняли, и тут же заработал винт, а наверху, как всегда, люди махали руками, посылая прощальные приветы друзьям, оставшимся на берегу.

Было без пяти минут пять. Донадьё переставил на столе несколько мелких предметов, переложил с места на место бумаги, взял свой шлем, наконец, и вышел. Он заранее знал, что встретит в коридоре стюардов с чемоданами, увидит отворенные двери, новых пассажиров, которые пытаются найти свою каюту, расспрашивают о чем-то или добиваются, чтобы им переменили место. У каюты помощника капитана ожидали трое, и Донадьё прошел, не останавливаясь, бросил взгляд на пустой салон, не торопясь поднялся по большой лестнице. Ему послышался слабый крик, крик ребенка, но он не обратил на это внимания и вышел на яркое солнце, на прогулочную палубу.

Порт Матади был еще виден, так же как и европейцы в белом, ждавшие на молу, пока корабль не скроется из вида. «Аквитания» вошла в водовороты Конго, в место, называемое «котел». Чтобы понять это, не надо было смотреть на воду. Корабль водоизмещением в двадцать пять тысяч тонн с его мощными машинами встряхивало так неожиданно резко, что это было неприятнее сильной качки во время бури.

Конго, ширина которой в низовьях достигала двадцати километров, внезапно суживалась между двумя горами, лишенными всякой растительности, и, казалось, возвращалась вспять; обратное течение рисовало на ее поверхности очертания коварных водоворотов.

Несколько пирог быстро плыли по воде, как будто не придерживаясь какого-либо направления, словно устремляясь в небытие, и все-таки весла обнаженных негров направляли их от одной пропасти к другой, используя каждый водоворот, чтобы продвинуться вверх по течению.

У левого борта на палубе никого не было. Донадьё ходил большими шагами, не останавливаясь, держась совершенно прямо. Проходя мимо бара, он удивился и, что с ним случалось редко, обернулся, чтобы взглянуть на человека, присутствие которого здесь было для него неожиданно. Нахмурившись, он продолжал свою прогулку по палубе.

В воздухе не ощущалось никакого движения. Переборки были горячие. Однако же Донадьё возле бара увидел врача в форме колониальной пехоты, одетого в тяжелую походную шинель. Один вид толстого сукна цвета хаки уже поразил доктора, и когда Донадьё проходил мимо бара во второй раз, то заметил, что на ногах у его коллеги были черные войлочные туфли, а на голове — не тропический шлем, а темное кепи с золотым галуном.

Незнакомец разговаривал с барменом. Он смеялся. Заметно было, что он очень возбужден. Другие пассажиры, вероятно, устраивались в своих каютах и пока не появлялись на палубе. Лишь иногда мимо пробегал кто-нибудь из матросов, направляясь к командному мостику.

Внезапно произошло нечто необычное. Корабль словно приподнялся. Толчок был едва заметный, но у Донадьё возникло ясное ощущение, что в течение нескольких секунд судно оставалось неподвижным.

В рупор прокричали команды. Дважды раздались свистки. У кормы водовороты усилились, и секунду спустя пароход, как обычно, продолжал свой путь через «котел».

Донадьё никогда не поднимался на командный мостик, за исключением тех случаев, когда ему нужно было отдать рапорт. Он поступал так из принципа, потому что любил, чтобы каждый оставался на своем месте. Он видел, как старший помощник капитана спустился с мостика и направился в машинное отделение. Потом отворилась дверь какой-то каюты. Пассажир высунул голову и окликнул доктора.

— Мы что, наскочили на камень, да?

Донадьё узнал его, потому что этот человек раньше уже путешествовал на «Аквитании». Это был Лашо, старый колониальный землевладелец, обладатель целой провинции на берегах Конго. У него были мешки под глазами, жирная кожа, нездоровый взгляд.

— Не знаю, — ответил врач.

— Ну а я-то знаю!

И Лашо, таща сильно распухшую правую ногу, полез на мостик, чтобы расспросить капитана.

На палубе третьего класса почти никого не было. На переднем полубаке человек десять негров, которые должны были сойти на следующей стоянке, сидели прямо на листовом железе палубы. Негритянка, завернутая в ярко-голубую ткань, намыливала совершенно голого мальчишку.

Донадьё все ходил. Четыре раза в день он ровными шагами упрямо совершал одну и ту же прогулку, но на этот раз его остановил помощник капитана по пассажирской части юный Эдгар де Невиль:

— Вы его видали?

— Кого?

Невиль показал подбородком на террасу бара, где вырисовывался силуэт человека в шинели цвета хаки.

— Это врач Бассо, его везут на родину. Целый месяц он ждал, запертый в подвале, в Браззавиле. Его жена сейчас вышла от меня. — На губах Невиля блуждала легкая улыбка, — он всегда улыбался, когда говорил о женщинах. — Он совершенно спятил. Его жена беспокоится. Она спросила меня, есть ли на пароходе тюремная камера, и я указал ей каюту, где стены обиты матрацами. Она, конечно, захочет поговорить с вами. — Помощник капитана отошел на несколько шагов, потом обернулся: — Кстати, вы ощутили толчок?

— По-моему, мы наскочили на камень.

Они расстались. В баре сидели три новых пассажира. Донадьё обратил внимание только на молодого человека, который, как он заметил, был чем-то озабочен. Врач в шинели цвета хаки все еще был здесь; он словно плавал от одного столика к другому, с любопытством наблюдал за людьми, усмехаясь, говорил сам с собой.

Молодой, худой, белокурый, он беспрерывно курил, но когда появилась его жена, он испуганно бросил за борт сигарету.

Донадьё спустился к лазарету, находившемуся на палубе второго класса. Матиас, санитар, был занят тем, что чистил чьи-то большие желтые башмаки.

— Вы знаете, что с нами происходит? — проворчал он, потому что он всегда ворчал.

Лоб его был неизменно наморщен, у рта горькая складка, и это, вероятно, потому, что, хотя санитар и плавал на теплоходах уже семь лет, он все еще страдал морской болезнью.

— А что с нами происходит?

— Завтра в Пуэнт-Нуаре к нам посадят триста аннамитов.

Донадьё привык узнавать все новости от своего санитара. Конечно, его должны были предупредить первого. Но… в конце концов…

— Опять начнут помирать! — проворчал Матиас.

— А у тебя есть еще сыворотка?

Уже не в первый раз на корабль сажали желтых. Их привозили тысячами в Пуэнт-Нуар работать на железнодорожной линии, потому что негры там не выдерживали. Время от времени аннамитов отправляли на родину через Бордо, где их пересаживали на корабль, идущий па Дальний Восток.

Донадьё закурил, по привычке сделал несколько шагов по своему кабинету, где он принимал больных, — там же находилась койка Матиаса — и снова вышел на палубу первого класса. Ему показалось, что корабль накренился на левый борт, но он не удивился, так как это случалось часто: в зависимости от груза крен был то на левый, то на правый борт.

Пароход миновал «котел», он был уже в устье Конго. Ночь спустилась в шесть часов, стемнело сразу, как всегда на экваторе. Жара стала еще более влажной и неприятной.

К фальшборту прислонились два силуэта: главный механик и юный Невиль. Они разговаривали вполголоса. Доктор подошел к ним.

— Я уверен, что Лашо будет скандалить, — сказал Невиль.

— А что происходит? — спросил Донадьё.

— Мы сейчас просто-напросто наскочили на камень, и пробит один из балластов с водой. Вот почему мы и накренились. Но это неважно. Может быть, только придется ограничить подачу пресной воды для умывальников. Однако же Лашо поднялся наверх и потребовал объяснений. Он заявляет, что аварии происходят во время каждого рейса, и собирается взбаламутить всех пассажиров.

Донадьё, стоя в полумраке, смотрел на главного механика, который курил короткую трубку.

— Да ведь один из валов у нас уже поврежден? — спросил он.

— Совсем немного!

Дело в том, что при выходе из Дакара они уже почувствовали первый толчок.

— А почему насосы работают по несколько часов в день?

Механик пожал плечами, немного смутившись.

— Вал все-таки слегка сдвинулся. Судно набивает немного воды.

Это не внушало тревоги ни тому, ни другому. Невиль смотрел в сторону кормы, где, облокотившись на перила, стояли врач и его жена…

Это была повседневная жизнь, обычные происшествия.

— Вы нашли себе партнеров для бриджа? — спросил доктор у помощника капитана.

— Нет еще. У нас на борту два молоденьких лейтенанта и капитан, они хотят танцевать.

Эти трое сидели на террасе бара, перед ними на столике стояли рюмки с перно. Донадьё их еще не заметил. Ведь все так похожи друг на друга во время каждого рейса!.. Они ехали в отпуск, прослужив три года в Экваториальной Африке. У капитана на белом кителе красовались все его ордена. Он говорил с бордоским акцентом. Обоим лейтенантам не было и по двадцати пяти лет, и они, осматриваясь вокруг, искали глазами, нет ли поблизости женщин.

Донадьё не торопился: не пройдет и трех дней, как он познакомится со всеми.

Прошел стюард, ударяя в гонг.

— Кто сидит за столом у капитана корабля?

— Ну ясно, Лашо.

— А вы с кем?

— С офицерами и с мадам Бассо.

— Жена сумасшедшего врача?

Невиль, немного смутившись, утвердительно кивнул головой.

— А ее муж?

— Он будет есть у себя в каюте.

— Значит, за столом я буду один?

— В настоящий момент да. Мы примем пассажиров в Пуэнт-Нуаре, в Порт-Жантиле, а главное — в Либревиле.

Так было всегда, на всех линиях: капитан парохода возглавлял стол, где сидели важные пассажиры; помощник по пассажирской части выбирал хорошеньких женщин, а доктор в первые дни сидел за столом с главным механиком. А потом, когда на пароходе появлялись новые пассажиры, если это были не особенно важные лица, их сажали к доктору.

Мимо прошел молодой человек, который прежде с озабоченным видом сидел в баре; он искал дорогу в каюты.

— Кто это? — осведомился Донадьё.

— Мелкий служащий из Бразза. У него билет второго класса, но так как у него болен ребенок, мы с капитаном решили устроить их в каюте первого класса.

— Он едет с женой?

— Да. Она все время в каюте с малышом, каюта седьмая, самая просторная. Их фамилия, кажется, Гюре.

Донадьё и Невиль молча докуривали сигареты в ожидании второго удара гонга. Прошел врач под руку с женой, которая мило улыбнулась помощнику капитана. Она с трудом тащила за собой мужа. В тот момент, когда супруги входили в коридор, Бассо было заупрямился, но жена тихо сказала ему что-то и он покорно продолжал путь.

— На стоянках ожидаются новые пассажиры?

— В Дакаре все будет заполнено.

Они разошлись, чтобы освежиться перед тем как пойти в ресторан. Когда Донадьё вошел туда, капитан теплохода уже сидел один за своим столом. Он всегда приходил первым. У него была черная борода, и он был больше похож на преподавателя из Латинского квартала, чем на моряка.

В другом углу, тоже один, за столиком сидел Гюре; ему уже подали бульон, который он пил, устремив взгляд в одну точку.

Появился Лашо. Отдуваясь, хромая, он подошел к столику и сел возле капитана, широко развернул свою салфетку, снова запыхтел и позвал метрдотеля.

Воздух в ресторане был тяжелый, вентиляторы беспрерывно утомительно жужжали. Так как корабль выходил из устья реки, начала ощущаться легкая бортовая качка.

— Рис и овощи, — заказал главный механик, сидевший напротив доктора.

По вечерам он не ел ничего другого и с брезгливой гримасой следил, как разносили традиционные блюда.

Вошли три офицера. Сначала они колебались, какой столик выбрать, потом последовали за метрдотелем, разговаривая громче других посетителей ресторана.

— Есть на корабле хороший повар? — спросил капитан с орденами.

— Великолепный.

— Посмотрим. Дайте-ка мне меню!

Наконец появился и помощник капитана по пассажирской части, который сопровождал мадам Бассо, одетую в черное шелковое платье. Это было не настоящее вечернее платье, но и не такое, какие носят днем. Вероятно, она сшила его сама в Браззавиле, по картинке из модного журнала.

Донадьё ел молча, и, хотя он не старался рассматривать пассажиров, рассеянных по залу, который мог вместить в десять раз большее число сотрапезников, он тем не менее предвидел ритм будущего путешествия.

Через каждые три-четыре дня на стоянках будут появляться новые пассажиры, но первоначальная группа, горсточка присутствующих здесь людей, останется основным ядром.

Уже определились группы: стол, занятый шумной молодежью, стол офицеров и мадам Бассо. Был также торжественный стол капитана с ворчливым Лашо, который наверное до самого Бордо будет вести себя невыносимо. Был Гюре, который, конечно, так и останется в одиночестве, и была его жена, не выходившая из каюты, где она ухаживала за умирающим ребенком. Был врач — сумасшедший, на время завтрака, обеда и ужина сидевший под присмотром Матиаса.

Негров на судне словно и не существовало. Но с завтрашнего дня начнут принимать желтых, которые каждую ночь будут играть в кости и к которым на третий или четвертый день вызовут Донадьё, так как обнаружится какая-нибудь заразная болезнь.

Слышалось только жужжание вентиляторов, стук вилок, низкий голос Лашо и смех мадам Бассо. Это была упитанная брюнетка, из тех женщин, у которых платье кажется надетым на голое тело.

— Как только мы придем в Бордо, нужно будет поставить корабль в сухой док, — послышался равнодушный голос главного механика. — Вы уже были в отпуске в этом году?

— Да.

— Не знаю, что они будут делать. Вот уже два судна вышли из строя.

— Меня, конечно, назначат на Сайгонскую линию. Да это и лучше.

— Я ходил туда только один раз. Пожалуй, там не так жарко.

— Там вообще иначе, — просто сказал Донадьё. — Вы курили?

— Нет. Не хотелось.

— Вот как?..

Все знали, что доктор, впрочем умеренно, курит каждый день по две или три трубки. Может быть, опиум и был причиной его флегмы. Он ни во что не вмешивался, всегда был спокойным и безмятежным, но держался слегка натянуто. Это приписывали тому, что он принадлежал к старинной протестантской семье. Например, другие офицеры носили форменные пиджаки с отворотами, так, что видна была рубашка и черный шелковый галстук. Он же всегда был в кителе с высоким воротом, и это придавало ему некоторое сходство с протестантским священником.

Юный Гюре был одет плохо. Он смущенно отвечал метрдотелю, который говорил с ним чуть-чуть снисходительно.

Капитан и лейтенанты колониальной пехоты съели все пять или шесть блюд, обозначенных в меню, и уже с середины трапезы их голоса стали звучать громче из-за выпитого вина.

Лашо, сидевший возле капитана корабля, был похож на большую жабу; он шумно зевал, обвязав салфетку вокруг шеи. Впрочем, он делал это нарочно. Когда Лашо приехал в Африку, он был всего лишь молодым рабочим из Иври, у него не было даже второй пары носков на смену. Теперь он — один из самых богатых колонизаторов в Экваториальной Африке.

И все-таки он всегда жил на реке и на речках в старых лодках, где ему прислуживали только негры. В течение долгих месяцев он объезжал таким образом все принадлежащие ему конторы и проверял их работу, то оставаясь на борту своей барки, то переправляясь в контору на пирогах с помощью туземцев.

О нем рассказывали много всякой всячины. Говорили, что в начале своей карьеры он убивал негров десятками, а может быть и сотнями, и что даже теперь он, не колеблясь, стрелял в тех, кто в чем-нибудь перед ним провинился. Его белые служащие оплачивались хуже всех в колонии и в связи с этим он постоянно вел с дюжину судебных процессов.

Ему было шестьдесят пять лет, и Донадьё, глядя на него и угадывая его физические недуги, удивлялся тому, как он мог выдерживать такое существование.

— Ну и донимает же он капитана! — сказал главный механик.

Ясное дело! Капитан Клод, мелочный, пунктуальный, строго выполнявший все правила, терпеть не мог баламутов вроде Лашо. Но тем не менее ему пришлось пригласить Лашо к своему столу. Капитан говорил мало, ел мало, ни на кого не смотрел. Как только трапеза окончилась, он встал, молча поклонился и ушел — на капитанский мостик или к себе в каюту.

Донадьё задержался в ресторане с главным механиком. Когда он поднялся на палубу, корабль уже вышел в открытое море. Волны с шелковистым шелестом обволакивали его корпус. Низко нависшее небо затянуло не облаками, а сплошной дымкой.

На корме слышалась музыка.

В этот час Донадьё всегда гулял по палубе, крупными шагами, то по освещенной ее части, то по затемненной. Через каждые три минуты он проходил мимо бара.

Когда он поравнялся с баром в первый раз, с проигрывателя лилось танго, но никто не танцевал. На террасе помощник капитана, три офицера и мадам Бассо только что заказали шампанское. В углу, один за столиком, сидел человек, лица которого доктор не различил.

Проходя мимо бара во второй раз, Донадьё заметил, что шампанское уже было налито в бокалы. Оказалось, что одинокий силуэт принадлежал Гюре; он пил кофе, на который имел право согласно своему билету.

Когда доктор шел мимо бара в третий раз, помощник капитана танцевал с мадам Бассо, а лейтенанты говорили что-то, подбадривая их…

Ему не пришлось пройти свои обычные десять кругов: когда он обходил палубу в девятый раз, а мадам Бассо танцевала с капитаном колониальных войск, к доктору подошел стюард.

— Вас просит дама из седьмой каюты! Она испугалась, потому что ее малыш как будто перестал дышать. Я ищу ее мужа.

— Скажите ей, что я сейчас спущусь вместе с ним.

И Донадьё подошел к Гюре, поклонился и прошептал:

— Не пройдете ли вы со мной? Кажется, ребенок не очень хорошо себя чувствует.

Молоденькие лейтенанты хохотали до упаду, потому что их капитан, на двадцать лет их старше, пытался танцевать бигин[1]. Что касается помощника по пассажирской части, то он, улыбаясь, не спускал глаз с мадам Бассо, фигура которой четко вырисовывалась в каждом па этого танца.


ГЛАВА ВТОРАЯ

До каюты номер семь пришлось идти довольно долго. Гюре шел первым, стремительными шагами, останавливаясь на углах коридоров, чтобы подождать доктора, и вопросительно смотрел на него, словно проверяя, туда ли он идет.

Он по-прежнему хмурился, вид у него был несчастный. Или, вернее, Донадьё до сих пор еще не мог определить сложного выражения его лица, этого нервного, напряженного внимания, этой потребности в чем-то, что от него ускользало. Словно револьвер, готовый выстрелить, Гюре, казалось, в равной степени мог мгновенно разрядиться гневом или нежностью.

Белый хлопчатобумажный костюм сидел на нем неплохо, но был сшит из простого материала. Во всем его облике сквозила какая-то стыдливая посредственность.

Ему, вероятно, было двадцать четыре или двадцать пять лет, он был высок, хорошо сложен; только из-за слишком покатых плеч фигура его казалась недостаточно сильной.

Гюре рывком открыл дверь каюты, откуда послышался голос женщины:

— А! Это ты…

Этих двух слов было достаточно: доктор понял, что здесь происходит. Донадьё вошел. Он увидел женскую фигуру; повернувшись спиной к двери, она наклонилась над диваном.

— Что с ним? — резко спросил Гюре.

Очевидно, он злился на свою судьбу!

Донадьё медленно закрыл дверь и с досадой вдохнул спертый воздух каюты, тошнотворный запах больного ребенка. Это была обычная каюта, обитая непромокаемыми обоями. Направо, друг над другом, помещались две койки, налево — диван, на котором лежал ребенок.

Мадам Гюре обернулась. Она не плакала, но угадывалось, что слезы подступают к ее глазам. Голос у нее был усталый.

— Не знаю, что с ним было, доктор… Он вдруг перестал дышать…

Темные волосы, кое-как заколотые сзади, мягко обрамляли ее бесцветное лицо. Трудно было сказать, красивая она или некрасивая. Она измучилась, была больна от усталости. Она отбросила всякое кокетство и даже забыла застегнуть блузку, из-под которой виднелась худенькая грудь.

Втроем в каюте им негде было повернуться. Ребенок дышал с трудом; доктор наклонился над ним.

— Сколько ему?

— Шесть месяцев, доктор. Но он родился на месяц раньше срока. Я решила кормить его сама.

— Садитесь! — сказал он женщине.

Гюре стоял у иллюминатора и смотрел на ребенка, не видя его.

— По-моему, никто никогда не знал точно, что с ним такое. С первых же дней он срыгивал все молоко, которое пил. Потом его стали кормить сгущенным молоком, и в течение нескольких дней ему было лучше. Затем у него начал болеть животик. Доктор из Бразза сказал нам, что, если мы не уедем из колонии, мы его потеряем.

Донадьё посмотрел на нее, потом на Гюре.

— Это ваш первый срок?

— Я уже пробыл в колониях три года, прежде чем жениться.

Другими словами, ему едва исполнилось двадцать лет, когда он прибыл в Экваториальную Африку.

— Вы чиновник?

— Нет. Я счетовод «Экваториальной торговой компании».

— Он сам виноват, — вмешалась мадам Гюре. — Я всегда советовала ему поступить на государственную службу.

Она закусила губу, готовая заплакать; Гюре сжал кулаки.

Донадьё понимал, в чем драматизм их положения. Он задал еще один вопрос:

— Ваш второй срок кончился?

— Нет.

Из-за ребенка Гюре нарушил контракт, а значит ему не заплатили жалованья.

Делать было нечего! Донадьё был бессилен помочь этому ребенку, не переносившему тропического климата и все-таки цеплявшемуся за жизнь изо всех сил своего хрупкого бледного тельца.

— Одно обстоятельство должно придать вам мужество, — сказал он вставая. — То, что ребенок прожил шесть месяцев! Через три недели мы выйдем из тропиков.

Женщина скептически улыбнулась. Он посмотрел на нее еще внимательнее.

— А пока вам следовало бы подумать о себе.

Он с трудом переносил стоявший в каюте запах. Пеленки, которые мадам Гюре, должно быть, стирала в умывальнике, свешивались для просушки с верхней койки. Донадьё заметил, что во взгляде Гюре появилась тоска, что он стал тяжело дышать, что нос его постепенно заострился.

Вот уже целый час, как пароход качало в ритме сильной мертвой зыби. Когда его затошнило, Гюре не выбежал из каюты, а успел только открыть дверь и нагнуться над тазом.

— Простите, доктор, что я побеспокоила вас. Я знаю, что сделать ничего нельзя. Врач сказал мне об этом уже там, но все-таки…

— Вам не следовало бы целый день оставаться в этой каюте.

Гюре рвало, и Донадьё вышел, немного постоял в коридоре и медленно поднялся по лестнице. Только что появившаяся золотистая луна обливала светом широкие волны океана. С кормы доносились звуки гавайской музыки, и это еще подчеркивало царивший вокруг дешевый романтизм.

Разве этот дешевый романтизм не сквозил и во всем остальном? В том, например, что бармен был китаец, в том, что мадам Бассо танцевала с помощником капитана в белой тужурке?

Доктор еще два раза обошел вокруг палубы, потом спустился к себе в каюту, разделся, потушил верхний свет и оставил гореть только масляный ночник.

Наступил его час. Благоразумно, не торопясь, он приготовил трубку с опиумом и закурил. Полчаса спустя он уже мог без волнения думать о ребенке, о его матери и о Гюре, который, вдобавок ко всему, еще страдал морской болезнью.


Когда стюард поскреб в его дверь и объявил, что уже восемь часов, началась погрузка аннамитов, которых все на корабле стали называть китайцами, потому что так было легче. Они подплывали с берега на шлюпках, как обезьяны взбирались по наружному трапу, большею частью держа свой чемоданчик на голове. Их теснили к носу парохода. По дороге делали отметки на листках бумаги, выкрикивали номера.

Донадьё оделся не быстрее и не медленней, чем в другие дни, съел принесенный ему на подносе первый завтрак и, наконец, поднялся на палубу в тот момент, когда на пароход садились пассажиры первого класса.

Их было совсем мало: одна семья. Но семья роскошная. Муж, несмотря на свой деликатный и застенчивый вид, был, вероятно, важной персоной на железной дороге Конго — Океан. Его жена была одета так элегантно, словно приехала в какой-нибудь из европейских городов. У нее была девочка семи лет, уже кокетливая, за которой по пятам ходила английская гувернантка.

Проходя мимо, помощник капитана по пассажирской части, который суетился вокруг вновь прибывших, успел подмигнуть доктору. Неужели он уже имел в виду новую пассажирку?

Трап убрали. Лодки быстро удалялись по направлению к плоскому, как лагуна, берегу, в то время как триста аннамитов спокойно, без любопытства устраивались на переднем полубаке. Большинство из них были одеты в короткие штаны и простую рубашку цвета хаки; у некоторых на голове был плетенный из прутьев шлем, другие же подставляли солнцу свои жесткие черные волосы. подстриженные ежиком. Несколько человек, голые до пояса, мылись у колонки на палубе, а пассажиры-негры скучились в углу и смотрели на них с недоверием или презрением.

В самом конце мостика Донадьё встретил Гюре, который прогуливался в одиночестве.

— Вам лучше? — спросил доктор.

— С тех пор, как прекратилась качка! — ответил тот агрессивным тоном, не глядя на доктора.

— Я посоветовал вашей жене выходить на воздух.

— Сегодня утром она долго гуляла.

— В котором часу?

— В шесть.

Донадьё представил ее одну на пустынной палубе, на заре.

— В открытом море еще не прекратилась зыбь; — сказал Гюре.

Если внимательно посмотреть на него, то можно было заметить, что лицо у него детское, несмотря на морщины на лбу, и выражение, в сущности, совершенно простодушное. В общем, это был еще мальчишка, которого осаждали заботы взрослого мужчины, мужа, отца семейства.

— К сожалению, против морской болезни не существует действенных средств, — сказал Донадьё. — Передайте вашей жене, что я сейчас приду посмотреть малыша.

Теплоход снова двигался. Врач прошел в лазарет, приказал, чтобы начинали пропускать китайцев, и провел два скучных часа, осматривая их, одного за другим, вместе с Матиасом. Китайцы ждали, стоя гуськом перед, дверью. Уже проходя в нее, они раздевались, высовывали язык, протягивали левую руку. С тех пор как они уехали из своей деревни, им пришлось раз сто выполнять одни и те же формальности.

В какой-то момент у Донадьё возникало ощущение, что происходит нечто необычное. Он не смог бы сказать, что именно. Может быть, желтые на этот раз не такие бесстрастно-равнодушные, как всегда?

— Ты ничего не замечаешь, Матиас?

— Нет, мсье доктор.

— Ты делал перекличку? Они все отзывались?

— Да, все по списку.

И все-таки у доктора оставалось подозрение. Стоя посреди переднего полубака, он наблюдал за желтыми, которые кишели вокруг него, спускались в отведенный им трюм за котелками и жестяными кружками, снова становились в очередь у дверей кухни.

И только спустя полчаса один из матросов объяснил загадку. Спустившись в трюм, он нашел двух китайцев, которые лежали за грудой одеял и горой котелков. У обоих был сильный жар.

Донадьё выслушал их, смерил им температуру и понял: они тяжело больны и не явились на осмотр. Двое из их товарищей, несомненно, прошли по два раза, чтобы общее число не уменьшилось.

Теперь эти больные китайцы боялись не только врача, но и болезни, а еще больше того, что их отделят от других. Донадьё действительно велел перенести их в каюты третьего класса.

Когда доктор вышел на прогулочную палубу, только что прозвучал первый удар гонга, оповещая о том, что готов завтрак. На террасе бара было довольно весело, потому что все пили аперитив. Гюре тоже был там, он одиноко сидел в углу. Сумасшедший в шинели цвета хаки переходил от столика к столику, иногда указывая пальцем на чье-нибудь лицо, бормотал слова, казалось, бессмысленные.

Кто-то из пассажиров встал: это был Лашо.

— Выпьете рюмочку со мной, доктор?

Донадьё не мог отказаться. Он сел. Лашо наблюдал за доктором с недоверием, которое, казалось, никогда его не покидало. За соседним столом мадам Бассо сидела между двумя лейтенантами, но она старалась не проявлять излишней веселости или фамильярности.

— Что вы будете пить?

— Рюмку портвейна.

Слишком пристальный взгляд Лашо стеснял доктора. Колонизатор подождал, пока не подали вина, и, когда бармен отошел, спросил:

— Скажите, доктор, вы нашли, что санитарное состояние аннамитов удовлетворительно?

На борту корабля новости распространяются быстро, причем невозможно угадать, кто их передает.

— Но… по-видимому…

— Вы не заметили ничего ненормального? Правда, вы, может быть, не замечаете и того, что теплоход дает крен?

— Это зависит от балласта и…

— Простите! Вы забываете, что вчера судно кренилось на правый борт, а сегодня мы наклонились на левый…

Так оно и было. И доктор действительно не обратил внимания на крен. Даже и теперь это не слишком его волновало.

— Вы понимаете, в чем тут дело?

— Пришлось взять груз в Пуэнт-Нуаре…

— Ничего подобного. На борт приняли пассажиров, но не брали никакого груза. Так что же тогда?

— Что? Не знаю.

— Ну хорошо! Тогда я скажу вам, в чем дело. В конце концов, может быть, от вас тоже скрывают. В течение одного только этого рейса «Аквитания» два раза натолкнулась на дно: в первый раз при выходе из Дакара, во второй — пересекая «котел». В первый раз пострадал приводной вал.

Помощник капитана покинул офицеров и жену сумасшедшего, чтобы перейти за стол новых пассажиров, севших на пароход в Пуэнт-Нуаре. Он догадывался о содержании разговора Лашо с доктором и прислушался.

— Я совершал этот рейс уже больше тридцати раз. Я умею различать звук насосов в трюме. Этой ночью они работали не переставая.

— Вы думаете, что корабль дал течь?

— Я в этом уверен. Но зато, чего нам не будет хватать, это пресной воды. Один из балластов пробит. Пойдите-ка к себе в каюту и попробуйте вымыть руки!

— Не понимаю.

— Ручаюсь, что вам не удастся сделать этого, потому что пресная вода закрыта и отныне мы сможем пользоваться ею только четыре часа в день. Я сейчас был на мостике и слышал приказания капитана.

Гюре тоже прислушивался к их разговору, но с того места, где он сидел, ему не удалось уловить все.

— Теперь я еще раз спрашиваю вас, считаете ли вы санитарное состояние желтых, всех желтых, удовлетворительным?

Доктор смутился. Лашо был такой человек, который после каждого путешествия предъявлял претензии к пароходной компании и не платил персоналу чаевых под тем предлогом, что его плохо обслуживают.

— Есть только два случая дизентерии.

— Вы признаетесь?

— Вам так же хорошо известно, как и мне, что это бывает часто.

— Но я достаточно старый африканец, чтобы знать, что иногда эта дизентерия заслуживает другого названия!

Доктор невольно пожал плечами.

— Уверяю вас…

Он не лгал. Конечно, случалось, что аннамиты, посаженные на пароход в Пуэнт-Нуаре, в дороге умирали от болезни, похожей на желтую лихорадку. Но, по чистой совести, на этот раз он не обнаружил ее симптомов.

— Вы ошибаетесь, мсье Лашо.

— Хорошо, если бы так!

Прошел стюард, во второй раз ударяя в гонг, и пассажиры один за другим поднялись и направились в каюты, чтобы освежиться, прежде чем сесть за стол.

Закрывать воду в этот момент было ошибкой. Отовсюду послышались звонки, и уборщикам пришлось ходить из каюты в каюту и объяснять, что пресной воды не будет до вечера.

Сидевшие за столом пассажиры начали беспокоиться, задавать вопросы. Они были еще не испуганные, но уже слегка встревоженные.

Помощник капитана переменил место и сидел теперь с «новыми», с семьей Дассонвиль, рядом со столом капитана.

Это был единственный стол, за которым сидела изящно одетая женщина. Мадам Дассонвиль уже успела переменить туалет. Несмотря на жару, она оделась так, словно собиралась в ресторан какого-нибудь фешенебельного пляжа.

Ее мужу, главному инженеру железной дороги Конго — Океан, было всего тридцать лет. Он, конечно, с успехом окончил Политехнический институт в Париже. Ничто окружающее его не интересовало. Он ел медленно, погруженный в свои мысли, в то время как его жена начала флиртовать с молодым Невилем.

Лашо ворчал. Капитан отвечал ему односложно, смотрел в другую сторону и поглаживал бороду своими холеными пальцами.

Донадьё сам спросил главного механика, сидевшего напротив него:

— Это правда, что у нас течь?

— Совсем небольшая.

— А все-таки?

— Ничего тревожного. Несколько тонн в день.

— Некоторые пассажиры в панике.

— Я знаю. Капитан только что говорил мне об этом и просил во что бы то ни стало устранить пробоину. Самое забавное то, что эта проблема совсем не серьезная. Люди пугаются, потому что это заметно, но это ни в малейшей степени не угрожает их безопасности на пароходе.

— Что вы собираетесь делать?

— Ничего. Тут нечего делать. Неприятное совпадение: пробит как раз балласт. Когда я начинаю выкачивать воду, пассажиры слышат, как работает насос, и думают, что мы течем, как решето. Когда я не выкачиваю, крен усиливается, и они с ужасом расспрашивают матросов и стюардов.

Главный механик был безмятежен.

— Переход будет неприятный, — сказал он. — С тех пор как мы вышли из Матади, на борту поселился злой дух.

И тот и другой знали, что это означает. Бывают рейсы, которые от начала до конца проходят чудесно: пассажиры оживленные, веселые, море благоприятное, машины работают бесперебойно, теплоход с легкостью делает до двадцати узлов в час. Бывают и другие, когда на вас сразу сыпется куча неприятностей: например, на пароход садится такой противный пассажир, как Лашо.

— Вы знаете, что он рассказал стюарду?

— Догадываюсь, — вздохнул доктор.

— Что на борту просто-напросто два случая желтой лихорадки. Это правда?

Удивительней всего было то, что главный механик, так спокойно говоривший о течи, с плохо скрываемым ужасом расспрашивал Донадьё.

Настала очередь доктора прикинуться спокойным.

— Не думаю. На всякий случай я их изолировал.

— У них есть сыпь на теле?

— Нет.

Донадьё мог побиться об заклад, что не пройдет и трех дней, как помощник капитана одержит победу над мадам Дассонвиль. Это забавляло его тем более, что жена сумасшедшего, может быть для того, чтобы внушить ревность помощнику капитана, принимала томные позы, беседуя с младшим из лейтенантов.

— Бедный малый! — сказал он, взглядом указывая на инженера.

— Тем более, — добавил главный механик, — что он выходит в Дакаре, а жена его остается на пароходе.

Они улыбнулись. Во время каждого рейса на пароходе происходило одно и то же.

Послеполуденные часы протекли обычным порядком. Все пили кофе в баре. Потом отдыхали в каютах. Закрывая свой иллюминатор, Донадьё заметил мадам Гюре, которая вышла подышать, пользуясь тем, что палуба опустела.

Она, казалось, стеснялась путешествовать в первом классе и робко смотрела на проходивших стюардов, как будто они могли спросить у нее билет и отвести ее в каюту второго.

На ней было то же темное платье, что и накануне, волосы падали ей на затылок. Она даже не смела прогуливаться. Делала несколько шагов, облокачивалась на фальшборт, еще немного ходила, совсем немного, останавливалась, смущенная, снова облокачивалась и смотрела на блестящий лик моря. Волосы ее были бесцветные, ноги без чулок покрыты тонким узором начинающих расширяться вен.

Донадьё, закрыл иллюминатор, и в каюте воцарился золотистый полумрак. Он хотел почистить зубы, вспомнил, что нет воды, разделся, вздыхая, и, как обычно, голый растянулся на диване.

Когда в дверь заскребли и скрип матраца возвестил, что этот зов услышан, раздался традиционный шепот:

— Половина пятого…

Потом другой голос, голос Матиаса, произнес:

— Вам, наверное, придется сейчас пойти к тем двум китайцам.

В пять часов один из них умер. Дверь его каюты тщательно заперли. Чтобы подать рапорт капитану, доктор пересек передний полубак и увидел других аннамитов, которые сидели прямо на обшивке палубы; большинство из них играли в кости.

Это не помешало им заметить доктора. Из всех углов на него пристально смотрели их темные глаза, без волнения, без нескромного любопытства, даже без неприязни.

Столько их товарищей уже умерло в Пуэнт-Нуаре!

Донадьё, немного смущенный, прошел мимо групп аннамитов, перешагнул через негров, спавших под приставной лестницей, сделал крюк, чтобы обойти Лашо, развалившегося в кресле-качалке.

На верхней палубе он прошел мимо радиорубки, дверь которой была отворена. Чей-то голос окликнул его оттуда:

— Умер?

Очевидно, это уже знали все.

Капитан, который одевался после дневного сна, тоже спросил:

— Сыпь была?

— Нет. Обычная дизентерия.

Но капитан тоже подозревал худшее и колебался, верить ли доктору.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Мертвого китайца опустили в океан в шесть часов утра. Точнее, церемония, назначенная на шесть часов, началась без пяти минут шесть, и это было не случайно.

Аннамитов предупредили и разрешили им послать делегацию из четырех человек. Они первыми явились на корму, когда солнце еще не взошло. Вокруг них матросы с шумом убирали корабль, а в иллюминаторах нескольких кают горел свет: это были каюты офицеров, которые должны были присутствовать па церемонии.

Донадьё подошел медленно, в дурном расположении духа: он не любил менять свои привычки. Немного погодя спустился капитан в кожаной тужурке, пожал руку доктору.

Два матроса принесли грубо сколоченный гроб, и первые лучи солнца, воспламенившие море, словно покрытое полированным металлом, осветили также и плохо обструганные доски.

Два или три раза доктор поворачивался в сторону носа, где слышался легкий шум. Конечно. китайцы, несмотря на запрещение, старались занять такие места, откуда они могли что-то увидеть.

Капитан посмотрел на часы, и Донадьё понял: ждали только помощника по пассажирской части. И вот он наконец появился, но не один: его сопровождала мадам Дассонвиль.

Капитан и доктор обменялись взглядами. Когда молодая женщина подошла к ним, они холодно поклонились, а Невиль смутился.

Оставалось еще пять минут до назначенного часа, но капитан сухим жестом снял фуражку, вытащил из кармана небольшую книжечку в черном переплете и начал читать заупокойную молитву.

Все было скомкано. Присутствие мадам Дассонвиль, которая накануне вечером, во время игры в бридж, умоляла помощника капитана разрешить ей посмотреть на церемонию, внесло фальшивую ноту.

А вскоре и Донадьё пожелал, чтобы все закончилось еще быстрее, потому что на прогулочной палубе, возвышавшейся над кормой, появился новый силуэт — женщина, которая даже ничего не знала о смерти аннамита. Это была мадам Гюре; как и каждое утро, она совершала свою прогулку. Она остановилась, увидев гроб, окруженный людьми в форменных тужурках.

Гроб поставили на каток. Один из матросов толкнул его, и он заскользил к морю, сначала медленно, затем быстрее… Он пролетел несколько метров пустого пространства. Четверо аннамитов стояли неподвижно и, казалось, даже бездумно.

Гроб соскользнул в воду, и тут произошло то, что случается чрезвычайно редко, в особенности при спокойном море. В тот момент, когда гроб коснулся поверхности, он раскрылся. Мадам Гюре первая заметила это с высоты прогулочной палубы и закричала, схватившись за голову обеими руками.

Капитан догадался сделать знак вахтенному офицеру, чтобы тот ускорил ход судна.

Четверо аннамитов стояли, облокотившись о фальшборт; мадам Дассонвиль наклонилась и показала на что-то светлое, плывущее за кормой «Аквитании».

Капитан снова, и так же резко, отсалютовал. Стоя за молодой женщиной, юный Невиль жестами объяснял, что тут ничего уж не поделаешь. Донадьё спустился, чтобы навестить того китайца, который еще не умер, но лежал безжизненно, глядя в потолок и ожидая своей очереди.

Взошло солнце. На поверхности моря тянулись полосы теплого пара. Во всем мире слышно было только монотонное дыхание машины.

Донадьё еще не знал, ляжет ли он снова в постель. Он направился к прогулочной палубе, прошел половину ее и был удивлен, услышав женские голоса. На повороте он понял в чем дело, когда увидел, что это мадам Гюре разговаривает с мадам Дассонвиль.

Он хотел было пройти, не вмешиваясь в их разговор, но его остановил взгляд мадам Гюре, и он спросил:

— Ну, как сегодня спал малыш?

Она пыталась благодарно улыбнуться, но зрелище, при котором она присутствовала, до того потрясло ее, что губы ее судорожно дрожали.

Мадам Дассонвиль сочла своим долгом подчеркнуть:

— Я ее понимаю, доктор. Видеть такое, когда в семье больной!.. Кажется, умирает и второй китаец?

— Нет, мадам.

Он говорил сдержанно, даже сухо.

Мадам Дассонвиль сделала вид, что не замечает этого, и держалась совершенно свободно. Несмотря на ранний час, на ней было красивое шелковое платье, светло-зеленое, шедшее к ее волосам цвета красного дерева. Она напудрилась, нарумянилась, накрасила губы, словно в Париже, и от этого лицо мадам Гюре казалось еще более измученным. Донадьё сравнивал их, представлял себе, как бы выглядела мадам Гюре, если бы она была хорошо одета, а главное, здорова, как бы преобразила ее счастливая улыбка.

— Как вы думаете, доктор, ему не повредит, что я кормлю его теперь молоком другой фирмы? Здесь на пароходе не то молоко, что в Бразза…

— Это неважно, — сказал Донадьё.

Он попрощался. Когда он отошел, женщины продолжали разговаривать, и он попытался угадать, что они могли сказать друг другу.

Конечно, начала мадам Дассонвиль. Она заметила женщину на палубе, и ей было любопытно узнать, кто она такая.

Донадьё пожал плечами. Все это его не касалось. У него был свободный час, потом начинался прием пассажиров третьего и второго классов.

Он решил почитать и уселся на диване в своей каюте. Это был роман Конрада, где действие происходило на борту грузового парохода; но чтение не шло. Он думал о том, что пока мадам Гюре прогуливается по палубе, ее муж умывается в слишком узкой каюте, где пахнет прокисшим молоком.

Впрочем, он не знал, почему этот молодой человек занимал его больше других. Или, вернее, он не хотел себе в этом признаться.

Когда он встречался с каким-либо незнакомцем, он подпадал под власть одной мании, и это была не профессиональная мания, свойственная врачам, потому что она появилась у него гораздо раньше, чем он выбрал себе профессию. Уже в лицее, когда он возвращался туда в октябре, после каникул, он наблюдал за своими новыми соучениками, замечал чье-нибудь лицо и заявлял: «Вот с ним-то и случится несчастье!» Потому что в классе каждый год умирает или попадает в катастрофу кто-нибудь из учеников.

Донадьё обладал странным свойством. Это не было даром ясновидения. И выбирал он, если так можно сказать, не обязательно того, чье здоровье было хуже, чем у других.

Для него существовали какие-то тончайшие признаки. Он постеснялся бы говорить об этом, тем более что сам не совсем в это верил. И тем не менее он чувствовал, что некоторые существа созданы для катастроф, тогда как другие родились для долгой спокойной жизни.

Ну так вот! С самого первого дня Донадьё поразило лицо Гюре, когда доктор еще не знал, кто он такой и что у него больной ребенок.

И вот он выяснил: этому молодому человеку не везло со всех сторон. Он был женат. Отягощен семейными обязанностями. Его жалованья, должно быть, едва хватало, чтобы сводить концы с концами, и в довершение всего его ребенок заболел и ему пришлось из-за этого возвращаться в Европу.

— Бьюсь об заклад, что у него нет ни гроша! Я даже уверен, что у них долги! Потому что у таких людей всегда долги, и они напрасно терзаются, не в силах выпутаться.

Стюард поскребся в дверь, и Донадьё, пожав плечами, надел тужурку, которую было снял, и пригладил щеткой волосы. Какое ему дело до этих людей! Когда он проходил мимо каюты номер семь, дверь приоткрылась, и он услышал громкие голоса: супруги ссорились.

— Этого еще не хватало! — вздохнул он.

Тот день был один из самых жарких. В воздухе не ощущалось ни малейшего дуновения. Море и небо были совсем бледные и отливали перламутром, как внутренность раковины.

Донадьё, как умел, вправил руку пассажирке третьего класса, которая сломала ее, упав в коридоре. Около десяти часов Лашо позвал его к себе в каюту. Он сидел в единственном кресле босиком, возле него стояла рюмка виски.

— Закройте дверь, доктор! Итак, китаец?

— Все уже сделано.

— И вы продолжаете утверждать, что это дизентерия?

— Мой отчет записан в бортовом журнале. Вы вызвали меня, чтобы я вас посмотрел?

Лашо ворча засучил пижаму на распухшей ноге. У него была привычка смотреть на людей снизу, как будто он всегда подозревал, что его собеседник скрывает от него что-то или готовит какой-то подвох.

— Вы знаете так же хорошо, как и я, что у вас, — сказал Донадьё. — Сколько врачей вас смотрели?

Это тоже была одна из маний Лашо. Он расспрашивал всех врачей, заявлял, что не верит в медицину и хихикал.

— Посмотрим, сможете ли вы что-нибудь для меня сделать!

Впрочем, тут ничего нельзя было сделать. Он провел сорок лет на экваторе, в зарослях и лесах, не лечился, буквально коллекционировал болезни и просто заживо гнил.

— У вас боли?

— Даже нет.

— В таком случае не стоит растравлять болезнь лекарствами.

Донадьё хотел выйти. Лашо удержал его.

— Как по вашему мнению…

Он отвернулся, смутившись, выпил глоток виски.

— По моему мнению?

— Да! Мне любопытно было бы знать, как вы думаете, сколько лет я проживу! Вам неприятно отвечать, а? Мне вы можете сказать прямо!

Любопытно, что Донадьё затруднялся ему ответить. Тогда как, даже не зная, болен Гюре или здоров, он мог поклясться, что его жизнь будет короткой. А мясо Лашо, хотя оно и было с душком, не вызывало в нем никакой реакции.

— Вы вполне способны прожить до старости! — проворчал он.

— Вы на что-то надеетесь?

— Не понимаю.

— А я-то понимаю себя! Но мне это безразлично. Даже если вы скажете, что я подохну завтра, я так же спокойно буду пить виски.

Над ними в шезлонгах дремали два белых священника, которые путешествовали во втором классе; им разрешалось выходить на прогулочную палубу. На корме начиналась партия игры в мяч по инициативе Невиля, объяснявшего правила тем, кто еще не умел играть. Оба лейтенанта и капитан участвовали в игре, а также мадам Бассо и мадам Дассонвиль. Донадьё был удивлен, увидев Гюре с ракеткой в руке. Гюре, впрочем, смутился и поклонился доктору.

Донадьё сел в тени. Отражение от воды утомляло его глаза, и он опустил веки, поэтому то, что он видел сквозь сетку ресниц, становилось расплывчатым, ирреальным.

Игроки по очереди попадали в поле его зрения. Мадам Дассонвиль была партнершей Гюре, который оказался довольно ловким.

На ней все еще было зеленое шелковое платье, и, когда она двигалась на солнце, ее тело вырисовывалось под прозрачным шелком, длинное, сильное тело, более породистое, но менее соблазнительное, чем тело мадам Бассо.

Офицеры явно предпочитали жену сумасшедшего врача, которая всегда была в хорошем расположении духа. Чувствовалось, что она жадна до удовольствий, до всякого рода удовольствий, и Донадьё, сам того не замечая, смотрел на влажные пятна у нее под мышками, запах которых он угадывал. После каждого удара она заливалась смехом, опираясь на одного из своих; приятелей, показывая зубы, вертелась так, что грудь ее подпрыгивала.

— Пиф-паф! — произнес кто-то возле Донадьё.

Это был его сумасшедший коллега, по-прежнему одетый в тяжелую форменную шинель. Он был сильно возбужден, но, как всегда, поглощен только самим собой. Он заметил паука на переборке и делал вид, что стреляет в него из револьвера.

— Пиф-паф!

И тут же нахмурился. Что-то шевельнулось в его памяти.

Он поднял голову.

— Ах, да! Коксид… Окопы…

Мысль его работала быстро, за ней трудно было проследить.

— Окопы… «Окопы-артерии…»

Он был доволен тем, что вспомнил что-то хотя бы приблизительно, и все еще стоя в двух шагах от Донадьё, продолжал выражать свои бессвязные мысли:

— Артериальное давление… Четырнадцать… Это много, мой адмирал!..

Его взгляд упал на Донадьё, и он дружески улыбнулся ему, словно для того, чтобы приобщить его к движению своих мыслей.

— Адмирал… адмирально… Ментона… Ницца — Ментона — Монте-Карло… Каролинги… Ха! ха!

Донадьё тоже улыбнулся, потому что ему трудно было поступить иначе и потому, что его коллега, казалось, был счастлив тем, что доктор его одобряет.

Это продолжалось четверть часа, с подъемами и спадами, с вереницами растрепанных образов, слов, каламбуров; потом вдруг наступало молчание, Бассо морщил лоб, делал мучительное усилие. В эти моменты он трогал пальцем какую-то определенную точку на своем черепе. Боль проходила. Он заливался смехом, словно удачно подтрунил надо всем миром.

Это было так заметно, что на мгновение Донадьё подумал, не играет ли он комедию и в самом ли деле доктор сошел с ума. Во всяком случае, у него оставался какой-то здравый смысл. Так, он подошел к бармену, который только что обслужил Донадьё. Его привлекал аперитив, поданный доктору.

— Дай-ка мне мой смородиновый сироп, Эжен, — со смехом сказал он. — А то моя жена опять станет кричать.

Он и в самом деле выпил смородинового сиропа, в то время как в глазах его искрился иронический огонек.

Часом позже Донадьё увидел, что он поглощен созерцанием девочки Дассонвилей, которая играла под присмотром своей гувернантки.

Незадолго до завтрака помощник капитана сказал врачу:

— Не знаю, что решит капитан.

— По поводу чего?

— По поводу Бассо. Мадам Дассонвиль сейчас заметила, что он бродит вокруг ее дочери. Она пошла к капитану и потребовала, чтобы он запретил сумасшедшему выходить на палубу.

Донадьё пожал плечами, но Невиль не так равнодушно отнесся к этому обстоятельству.

— Ясно, что сумасшедшему не место на палубе.

Он покраснел под взглядом доктора.

— О чем вы подумали? Между мной и ею ничего нет…

— Пока еще ничего нет!

— Неважно. Мы примем на корабль других детей в Порт-Жантиле и Либревиле.

— Что делал Бассо, прежде чем стать военным врачом?

— Он был психиатром в больнице Сальпетриер. Как раз потому, что он начал делать глупости, ему посоветовали поехать в колонию. Вместо того чтобы вылечить…

— Черт побери!

— Говорят, он выпивал бутылку перно перед каждой едой…

С палубы слышался смех мадам Бассо, стук ракеток.

Завтрак прошел более оживленно, чем в предыдущие дни, потому что большинство пассажиров перезнакомились между собой. Произошло даже значительное событие: Жак Гюре, вместо того чтобы одиноко сидеть за своим столиком, присоединился к офицерам и мадам Бассо.

Гюре был уже не такой мрачный. Он забыл, что его жена проводит долгие часы в каюте у изголовья ребенка, который может умереть каждую минуту. Он шутил со своими сотрапезниками. Капитан, любивший соблюдать этикет, считал, что они слишком шумят за столом, и проявлял некоторое раздражение.

— Ну, как балласты? — спросил Донадьё у главного механика, с которым он всегда ел за одним столиком.

— В порядке. Оказывается, китайца сегодня утром…

Они стали есть. Лашо без всякой причины заказал шампанское и бросил вызывающий взгляд на доктора, который, впрочем, ни в чем ему не противоречил. Гувернантка и девочка Дассонвилей ели за отдельным столом и разговаривали между собой по-английски. Что до Дассонвиля, то он был озабочен, потому что отправлялся в Дакар, а потом в Париж, чтобы представить там довольно сложные проекты, которые он обдумывал весь день.

Два часа священного дневного отдыха прошли спокойно; матросы тем временем надраивали медные части на палубе.

Около шести часов теплоход должен был прибыть в Порт-Жантиль и простоять там часа два. Когда вдали показалась темная линия земли, трое офицеров колониальной пехоты и Жак Гюре играли в белот[2] на террасе бара, в то время как мадам Бассо, облокотившись на спинку стула, следила за их игрой. На столе в рюмках с аперитивом трех различных цветов таял лед и к запаху апельсинов примешивался тонкий аромат аниса.

Сирена «Аквитании» заревела в первый раз — в глубине бухты показался город. В общем, это было всего несколько светлых домов с красными крышами, вырисовывающихся на темной зелени леса. На два грузовых парохода поднимали бревна, которые подвозили к ним на маленьких буксирах. Скрипели лебедки, раздавались свистки. Стук якоря, ударявшегося о дно, покрыл на мгновение все другие звуки, и несколько минут спустя к пароходу подошел катер.

Игроки в белот не прерывали свою партию. По наружному трапу поднимались белые. Люди обменивались рукопожатиями. Через несколько секунд бар был полон народу и в нем царило оживление, словно в каком-нибудь европейском кафе.

Но бар заполнили главным образом не пассажиры, а жители Порт-Жантиля, которые раз в месяц доставляли себе удовольствие выпить аперитив на борту теплохода. Они приносили с собой письма для отправки в Европу, пакеты, которые хотели передать родственникам или друзьям.

Наступала ночь, на берегу зажигались огни, которые, казалось, горели гораздо ближе к теплоходу. Помощник капитана по пассажирской части суетился: он был знаком со всеми, и его подзывали к каждому столику.

К корме подошли две местных пироги. Одна была полна разноцветной рыбы, а в другой громоздились зеленые фрукты, манго и авокадо. Повар в белом колпаке спорил с неграми, которые стояли неподвижно, терпеливо и лишь изредка пронзительными голосами произносили несколько слов.

В конце концов они договорились: рыбу и фрукты переправили на палубу, а неграм бросили несколько монет.

Донадьё стоял в стороне от всей этой суеты, когда к нему подошел стюард:

— Капитан просит вас зайти к нему в салон.

Он был там не один. Вместе с ним за столом сидел военный врач в чине генерала. Капитан представил ему Донадьё. Его пригласили сесть.

— Генерал поедет с нами до Либревиля. Я сообщил ему, доктор, о требовании, с которым ко мне обратились сегодня утром.

Военный врач был представительный мужчина; в усах его уже пробивалась седина, но глаза были еще совсем молодые.

— Вы, должно быть, одного со мной мнения, — добродушно сказал он.

— Относительно чего?

— Относительно нашего несчастного коллеги. На капитане лежит тяжелая ответственность. Одна из пассажирок жаловалась…

— У нее ребенок, — уточнил капитан.

— Мадам Дассонвиль, я знаю!

Капитан торопливо добавил:

— Впрочем, я должен сказать, что сама мадам Бассо предпочла бы, чтобы ее муж содержался в надежном месте.

Сумасшедший как раз проходил по палубе, задумчиво глядя вперед, вполголоса разговаривая сам с собой.

— Полагаю, вы не собираетесь запереть его в каюту для буйных?

— Если это окажется необходимым… Во всяком случае, пока можно запретить ему выходить на палубу в определенные часы…

Подали коктейли. Донадьё выпил только половину своего стакана и встал.

— Капитан решит, — произнес он. — Я лично считаю Бассо безопасным.

Немного позже все посторонние покинули пароход. Пассажиры снова встретились в ресторане, где произошли некоторые изменения.

Капитан посадил генерала за свой стол, и так как тот был знаком с Дассонвилями, он пригласил и их, а Лашо изгнал за другой стол, где ему пришлось сидеть вместе с помощником капитана по пассажирской части.

По воле случая на пароход пришлось погрузить двести тонн бананов, которые свалили на палубу. Из-за этого крем еще усилился, так что чашки на столах скользили по блюдцам.

— Как нельзя более кстати! — улыбаясь сказал главный механик. — Меня как раз предупредили, что у нас на борту генерал, и просили во что бы то ни стало устранить крен.

Второй китаец, выбрав для этого подходящий момент, умер во время обеда, и Донадьё пришлось выйти из-за стола. Проходя мимо, он заметил, что Жак Гюре, выпивший несколько рюмок аперитива, был весел и говорил звонким голосом.

Доктор нырнул в духоту третьего класса и увидел Матиаса на пороге одной из кают.

— Кончился! — объяснил санитар. — Я нашел его деньги под подушкой.

Там было две тысячи триста франков, заработанных за те три года, в течение которых китаец укладывал шпалы на железной дороге.

По этому случаю Донадьё пришлось целый час заполнять требуемые по закону бумаги.


ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

В общем, между доктором и Жаком Гюре впервые установился контакт на стоянке в Порт-Буэ, через неделю после отхода из Матади.

Когда миновали Либревиль, жизнь на корабле переменилась еще раз. На пароход сели около сорока пассажиров, из которых десять или двенадцать в каюты первого класса. Но произошло то, что всегда происходит в таких случаях: прежние пассажиры их почти не заметили. Те, что садились на пароход теперь, за некоторым исключением, были для них безымянной толпой, словно толпа учеников младших классов в глазах выпускников.

Генерал уже высадился, и его заменил гражданский чиновник, очень худенький старичок, прослуживший в колониях тридцать лет и все-таки сохранивший белую, как слоновая кость, кожу, холеные руки и придирчивый вид нездорового бюрократа.

Лашо опять перешел на свое старое место, и с этих пор все трое встречались за каждой едой.

Здесь были также жены чиновников, два мальчика и девочка, и кому-то пришла мысль, на следующий день после отхода из порта, заставить их водить хороводы, держась за руки и распевая детские песенки.

Уже в восемь часов утра Донадьё слышал их тоненькие голоса:


Братец Жак, братец Жак,

Ты все спишь, ты все спишь?[3]


Теперь приходилось выбирать время для прогулок, потому что почти всегда путь загораживали шезлонги.

Среди новых пассажирок две, одна из них очень толстая, с утра до вечера вязали крючком, и по десять раз в день клубок ярко-зеленой шерсти разматываясь катался по палубе.

— Жанно! Подними мою шерсть!

Жанно было имя одного из мальчишек.

Какие еще изменения намечались на корабле? Лейтенанты и капитан колониальной пехоты больше уже не играли в белот. Они бросили эту игру через час после отхода из Либревиля. Один из пассажиров, севший там на корабль, лесоруб Гренье, смотрел, как они играли, попивая аперитив. Донадьё заметил его потому, что у него, единственного на борту, на голове не было шлема. А кроме того, он совсем не был похож на человека, проведшего всю жизнь в лесу. Скорее, при виде его вспоминались кабачки Монмартра или площади Терн.

Когда доктор второй раз обходил вокруг палубы, Гренье разговаривал с офицерами и с Гюре, который тоже играл с ними в карты.

Когда Донадьё проходил в четвертый раз, они начали партию в покер.

С тех пор они признавали только эту игру, и вечером мадам Бассо почти невозможно было найти партнера для танцев под звуки старого патефона.

На столе, согласно правилам, были только жетоны, переходившие из рук в руки. Лишь тогда, когда заканчивалась партия, из карманов вынимались бумажники.

Настроение этой группы совсем изменилось. Никто не соглашался играть в мяч с женщинами. В их улыбках сквозило нервное напряжение; может быть, Донадьё ошибался, но несколько раз ему казалось, что Гюре, безмолвно глядя на него, словно призывал его на помощь.

Пароход находился в водах Гвинейского залива, где волнение не прекращается в течение всего года. Порой кто-нибудь неожиданно выходил из ресторана, и все знали, что это означало. Потом этих людей встречали уже на террасе бара, где они чувствовали себя лучше, чем в других местах.

Гюре проводил там большую часть дня. Его не тошнило, но по его запавшим ноздрям можно было угадать, что при малейшей неосторожности ему придется бежать к фальшборту.

Когда он встречался с доктором, Гюре, как и другие, сдержанно кивал ему. Однако же в его взгляде словно читался какой-то робкий призыв.

Угадал ли он, что Донадьё им заинтересовался?

«Ты напрасно играешь!» — думал доктор.

И он старался пройти мимо столиков в тот момент, когда жетоны меняли на деньги, чтобы узнать, проиграл ли Гюре.

Что касается мадам Дассонвиль, то она почти исчезла из виду и совсем не обращала на себя внимания. Она больше не присоединялась к группам пассажиров. Помощник капитана выяснил, что она играет в шахматы, и целыми часами они сидели друг против друга в глубине бара, где всегда было пусто, потому что пассажиры предпочитали проводить время на террасе.

Это была темная комната с банкетками, обтянутыми черной кожей, с тяжелыми креслами, со столами красного дерева. С утра до вечера там мурлыкал вентилятор, и лишь иногда появлялась белая безмолвная фигура бармена.

Никто не беспокоил там эту пару. Проходившие по палубе мельком бросали взгляд через иллюминатор и в сумраке замечали только неясные фигуры.

Время от времени Дассонвиль устраивался у столика со своими папками, планами, чертежами и работал, не подозревая ничего дурного, в двух метрах от своей жены.

Донадьё и помощник капитана никогда не разговаривали об этом. При встрече врач только спрашивал его:

— Ну, как дела?

И, словно на свете существовала только одна интересная вещь, юный Невиль подмигивал ему в ответ.

Корабль все еще давал крен. Водопровод закрывали на несколько часов в день. Прежние пассажиры в конце концов к этому привыкли. Новые бегали за главным механиком или за капитаном и спрашивали:

— Правда, что в киле есть пробоина?

Их пытались успокоить. Главный механик делал чудеса, чтобы насколько возможно уменьшить крен.

В то утро, когда корабль пришел в Порт-Буэ, незадолго до того, как показалась земля, Донадьё встретил мадам Гюре, которая, как и ежедневно, вышла подышать на палубу. Он подошел, чтобы поздороваться с ней.

— Малыш хорошо себя чувствует? — спросил он, стараясь подбодрить ее.

Она подняла голову, и он увидел, что она изменилась. Ее черты не обострились, напротив, словно расплылись. Ее плоть как будто стала мягче, лицо поблекло. В то же время у нее совсем не осталось женского кокетства, она была даже не причесана.

Что она прочла в глазах своего собеседника? Удивление или жалость? Во всяком случае, веки у нее распухли, подбородок опустился на грудь, она всхлипывала.

— Ну, перестаньте! Перестаньте! Самое трудное уже позади! Как только мы выйдем из залива, через четыре или пять дней…

Она комкала в руке смятый платок и все еще всхлипывала, по левой щеке ее катилась слеза.

— Раз ребенок сопротивляется до сих пор… Теперь надо позаботиться о вас, и я требую, чтобы вы находились на палубе несколько часов в день. Аппетит у вас хороший?

Она иронически улыбнулась сквозь слезы, и он пожалел, что задал этот вопрос. Какой у нее мог быть аппетит, если ей приносили еду в узкую каюту, где всегда сушились пеленки?

— Вы хорошо переносите качку?

Она чуть заметно пожала плечами. По-видимому, она смирилась и с этим. Донадьё угадал, что если ее и не рвало, как мужа, у нее не прекращалась тошнота, тупая боль в затылке, отвратительный комок в горле.

— Я мог бы дать вам почитать книги…

— Вы очень любезны, — сказала она неуверенно.

Она вытерла щеки, подняла голову, не стыдясь показать свои красные глаза и блестящий нос. Взгляд ее стал тверже.

— Можете вы сказать мне, чем Жак занимается целый день?

— Почему вы меня об этом спрашиваете?

— Просто так… Или, вернее, я вижу, что он изменился. Он стал нервным, раздражительным. Из-за каждого слова он сердится.

— Вы поссорились с ним?

— Дело не в том. Это сложнее. Когда он спускается в каюту, это для него просто пытка. Если я его о чем-нибудь попрошу, он принимает вид жертвы и его начинает тошнить. Вчера вечером…

Она запнулась. Они были одни на прогулочной палубе; вдали намечалась линия близкой земли, несколько светлых пятен, вероятно дома. Возле парохода прошла пирога с красным парусом, которой управлял голый до пояса негр. Эту хрупкую лодочку даже странно было видеть так далеко от берега.

— Так что же вчера вечером? — повторил Донадьё.

— Ничего… Лучше будет, если вы меня оставите. Я только хотела знать, не пьет ли Жак. Его так легко уговорить…

— А он вообще любит выпить?

— Это зависит от его приятелей. Когда мы одни, он не пьет. Но если он попадает в компанию, где пьют…

— Он плохо переносит алкоголь?

— Временами он веселеет. А потом становится грустным, все ему противно, и он плачет из-за всякой ерунды.

Донадьё раздумывал, качал головой. Конечно, он никогда не считал, сколько рюмок выпивает ее муж. Гюре целые дни сидел в баре, но пил он не больше, например, чем офицеры. Две рюмки аперитива в полдень. Рюмку ликера после завтрака. Две рюмки аперитива вечером.

— Нет, я не думаю, чтобы он чрезмерно много пил, — ответил врач. — На земле это было бы слишком много, но на борту парохода, где больше нечего делать…

Мадам Гюре вздохнула, прислушалась, потому что ей послышался плач младенца в каюте, которая была как раз под ними. В этот час другие дети начинали бегать по палубе, пронзительно крича:


Мельник, ты спишь, твоя мельница вертится быстро…


У лазарета доктора уже ждали несколько человек.

— Когда вы приедете в Европу, все наладится.

— Вы думаете?

Донадьё не нужно было признаний, он и так все понимал. Гюре теперь оказался без места. Он слышал, что в Европе кризис.

— Что он делал, прежде чем уехал в Африку?

— Служил в обществе «Большие Корбейльские мельницы». Мы оба из Корбейля.

— До скорого свидания! — прошептал Донадьё удаляясь и, в свою очередь, вздыхая.

Он был здесь ни при чем! Он бывал в Корбейле, не потому, что прежде занимался греблей в Морсане, в трех километрах от Корбейля вверх по течению, сразу за плотиной.

Он вспоминал этот город в летнее время, широкую и плоскую Сену, лениво отражавшую небеса, плывущие по реке вереницы баржей, узкие улицы Корбейля, табачную лавочку возле моста, налево мельницы, ворчание силосных башен и тонкую мучную пыль.

Что ж поделаешь!

Он принял пассажирку второго класса; она плакала, потому что боялась родить на корабле. Она рассчитала срок рождения ребенка с точностью до нескольких часов и умоляла доктора попросить капитана, чтобы тот увеличил скорость парохода. Здесь Донадьё тоже не мог ничего поделать!

На носовой палубе китайцы завели свои привычки. Весь день они были спокойны, старательно умывались, стирали, некоторые помогали готовить еду, потому что им разрешалось есть на пароходе свои национальные блюда.

Но Матиас рассказывал, что по ночам у них были страшные драки в трюме, где, несмотря на то, что за ними следили, они с азартом предавались игре.

Из осторожности у них отобрали деньги, которые хранились в бортовом сейфе. У всех вместе набралось около трехсот тысяч франков, но было ясно, что, когда пароход придет в Бордо, деньги придется разделить на неравные части, так что у одних не останется ничего, даже пары сандалий, тогда как другие выиграют до пятидесяти тысяч франков.


Якорь бросили на рейде, довольно далеко от пляжа, где волны прибоя образовали преграду для корабля. Города почти не было видно: несколько домов и мол на сваях, к которому приставали шлюпки. Или, скорее, они даже не приставали из-за волнения. Приходилось производить более сложные маневры, те самые, которые начались сейчас на борту парохода.

Баржи, управляемые туземцами, подходили к корме в том месте, где стоял подъемный кран. Пассажиры, выходившие здесь, садились в нечто вроде довольно смешной лодочки, напоминавшей качели на ярмарке в Троне.

Эту лодочку поднимали лебедкой, мгновение она двигалась в воздухе, затем опускалась в баржу.

В конце мола начиналась та же операция. Подъемный кран поднимал лодочку с пассажирами и опускал ее на твердую землю.

Это длилось часами. Жара была сильнее, чем в других местах. Так как судно стояло на якорях, качка была очень чувствительна и можно было видеть, как лица пассажиров бледнели от скрытого недомогания.

Несмотря на это, туземцы, особенно арабы, в яркой одежде, в желтых туфлях, влезали на палубу, словно пираты, берущие корабль на абордаж, развязывали свои узлы, и судно стало похожим на ярмарку, потому что они повсюду раскладывали безделушки из слоновой кости, негритянских божков из черного дерева, маленьких слонов, мундштуки, туфли из змеиной кожи, плохо выдубленные шкуры леопардов, пахнувшие диким зверем.

Арабы приставали к каждому, шепелявя и беспрестанно предлагая свои услуги.

Носовой трюм был открыт, и туда навалом грузили каучук, тюки с кофе и с хлопком.

Пассажиры мечтали о стоянке, надеясь, что в это время не будет качки, а теперь с нетерпением ждали отплытия. Оно оттягивалось, потому что какой-то важный чиновник, который должен был сесть на корабль, — его белая вилла виднелась между кокосовыми пальмами, — никак не решался явиться. В последний момент, по той или иной причине, он объявил через своего секретаря, что поедет со следующим рейсом.

Как раз в эту минуту Гюре, который в одиночестве прогуливался по палубе, делая зигзаги из-за крена, в первый раз встретился с доктором и посмотрел на него так, как будто не решался его окликнуть.

Оба они роковым образом должны были встретиться еще раз немного позже, потому что обходили палубу в противоположных направлениях, и на этот раз Гюре, снова поколебавшись, продолжал свой путь.

Арабы все еще были здесь, хотя стюарды выталкивали их, приказывая им забрать свой товар и садиться в лодки. В первый раз заревела сирена.

Когда доктор и Гюре встретились в третий раз, молодой человек остановился и уже поднял руку, чтобы снять свой шлем.

— Простите, доктор…

— Я вас слушаю.

Донадьё было всего лет сорок, но он внушал доверие, и скорее даже не как врач, а как священник, на которого был немного похож из-за свойственной ему манеры обращаться с людьми.

— Простите, что я вас беспокою. Я хотел спросить… — Гюре был смущен. Он покраснел. Его взгляд переходил с одного араба на другого, ни на ком не останавливаясь. — Вы считаете, что наш ребенок будет жить?

А Донадьё думал: «Ты, парнишка, сейчас врешь. Ты так долго подстерегал меня совсем не для того, чтобы говорить о ребенке».

— А почему бы ему не жить?

— Не знаю. Мне кажется, что он такой маленький, такой слабый… Он родился, когда мы оба плохо себя чувствовали. Там моя жена часто болела…

— Как и все женщины.

— Это трудно объяснить…

— Я знаю, что вы хотите сказать, но это не имеет никакого отношения к тому, что вас беспокоит.

— Она тоже поправится?

— Нет никаких причин для того, чтобы она потом плохо себя чувствовала. Сейчас она переживает тяжелое время. Когда она вернется во Францию и начнет спокойную жизнь…

А Донадьё думал: «Теперь, когда ты кончил лгать, говори прямо то, что собирался сказать».

Гюре никак не мог решиться. Но он не отходил от своего собеседника. Казалось, он боялся, что тот уйдет, и торопливо добавил:

— Может быть, она немного неврастенична, а?

— Я не осматривал ее с этой точки зрения. У вас были приступы малярии?

— У меня были. У нее нет.

— Вы с этим покончите, если примете кое-какие меры во Франции. Ваш врач, конечно, вылечит вас, потому что за последние годы с малярией научились бороться.

— Я знаю.

Он все не уходил. Какая мысль, какой страх прятался за его упрямым лбом? Донадьё на мгновение подумал, не хочет ли Гюре признаться в том, что у него другая, скрытая болезнь, но он не обнаружил соответствующих симптомов у ребенка.

Арабы отплывали от корабля. Новые пассажиры бродили по палубе, занимали на ней места.

— Сегодня утром моя жена ничего вам не сказала?

— Ничего особенного. Она устала. Ее тревожит ваша нервозность.

На губах у Гюре мелькнула улыбка, полная отчаяния.

— А!..

— Я знаю, что в жаркой каюте вас тошнит. Конечно, на палубе вы лучше переносите качку…

Гюре понимал. На мгновение его взгляд встретился со взглядом доктора, и, быть может, он уже был готов довериться своему собеседнику.

— Иногда какое-нибудь приветливое слово или жест могут поправить многое, — продолжал Донадьё, который не хотел упустить возможность помочь этим молодым людям. — Простите, что я говорю вам это. Когда вы сойдете с парохода, достаточно будет совсем немного…

Немного чего? Он не находил подходящего слова. Он чуть не сказал «нежности», но выразиться так показалось ему неуместным в окружающей их обстановке. Как и мадам Гюре сегодня утром, ее муж опустил голову, и Донадьё был уверен, что глаза у него влажные.

Но только он был более нервный, чем его жена. Не в силах бороться с охватившим его волнением, он вцепился пальцами в пуговицу своего белого пиджака и чуть не оборвал ее.

— Благодарю вас, доктор!

На этот раз он отошел, и врач мог продолжать свой путь, пока выбирали якорь. Судно, выходя в открытое море, так накренилось, что пассажирам пришлось держаться за перила. В баре со стола соскользнули две рюмки и разбились.

Лашо был там, сидел один, недалеко от нескольких новых пассажиров и группы офицеров.

Он вдруг заговорил, как будто обращаясь к самому себе, заговорил язвительно, с горечью, проверяя, слушают ли его. Все знали, кто он такой; сорок лет, проведенных им в Африке, его состояние, даже его место за столом капитана в ресторане — все это создавало ему авторитет.

— Губернатор оказался хитрее или осведомленнее нас! За ним были забронированы две каюты, его багаж был уже на конце мола. И все-таки он не сел на пароход!

Говоря это, Лашо испытывал явное удовлетворение, еще усилившееся от того, что довольно молодая женщина, с которой он еще не был знаком, проявила тревогу.

— Я уж думаю, не предупредила ли его сама пароходная компания. Но для нас это судно достаточно хорошо в таком виде, как оно есть, с пробоиной в киле, с пресной водой в ограниченном количестве и с поврежденным винтом. Вы только послушайте. По звуку можно прекрасно узнать, что винт вращается неправильно.

Все устали. Стоянка всем испортила настроение — из-за беспрерывной качки, шума подъемных кранов, которые работали не переставая, запаха негров и арабов, наводнивших корабль, их криков, их суеты, наконец из-за жары, тяжелыми потоками наплывавшей с земли.

Лед в стаканах таял быстрее обычного, и через несколько минут напитки становились тошнотворно теплыми.

В баре сидел Гренье, лесоруб из Либревиля, который затеял игру в покер. Он не был ни государственным чиновником, ни служащим пароходной компании, поэтому он мог говорить свободно.

— Вы думаете, нам что-нибудь угрожает? — спросил он у Лашо.

— Конечно! Если мы попадем в бурю, здесь ли или в Гасконском заливе, то я не представляю, как они с ней справятся.

— В таком случае я выхожу в Дакаре и пересаживаюсь на итальянское судно. Каждую неделю оттуда отходит пароход на Марсель.

Молодая женщина ухватилась за руку своего мужа и не сводила глаз с Лашо и лесоруба. У нее были большие невинные и испуганные глаза.

— Держу пари на что угодно, что насосы будут работать весь день. На стоянке они не посмели запустить их в ход, потому что это слишком заметно, а они не хотят пугать пассажиров. Я помню один случай десять лет назад…

Его стали слушать еще внимательнее.

— Мы целый месяц дрейфовали в море, пока нас не заметило одно немецкое судно. На борту не было китайцев, а были негры, и от нас скрывали, что те, которые умирали, болели желтой лихорадкой.

Говоря это, Лашо смотрел на Донадьё, который только что сел за столик и заказал рюмку виски.

— Держу еще одно пари! Прежде чем мы придем в Дакар, умрут еще не менее двух аннамитов, а нам будут рассказывать, что они умерли от дизентерии.

Гюре слушал, опершись на одну из колонн террасы; под глазами у него были синие круги. Его взгляд встретился со взглядом доктора; он отвернулся.

Когда уже оделся к обеду, Донадьё встретил помощника по пассажирской части, который выходил из каюты капитана.

— Нужно развлекать пассажиров, — объявил тот. — Завтра начнем игру в лошадки со взаимным пари.

Потом что-то поразило его в манере держаться или в лице доктора.

— Вы себя плохо чувствуете? — спросил Невиль.

— Не знаю… Может быть…

Все было, как обычно, но что-то, видимо, произвело на доктора впечатление, а может быть, даже и нет, просто это было неясное, неприятное чувство без какой-либо определенной причины. Обед прошел мрачно. Пассажиры, плохо переносившие качку, уходили из-за столиков один за другим, и в баре партия в покер прерывалась разговорами вполголоса.


ГЛАВА ПЯТАЯ

Дошло до того, что Донадьё иногда приходилось краснеть за свои мысли. Гюре занимал его все больше и больше, и это не было простым любопытством.

Чувства доктора были более сложны и напоминали ему неразрешимые вопросы, которые поразили когда-то его детский ум.

И в самом деле, в лицее в течение целого года он размышлял о тайне судеб.

Человек свободен в своих поступках, утверждал преподаватель богословия, но тут же добавлял:

— С самого начала существования мира бог знал, что произойдет в последующие времена, включая поведение и поступки самого жалкого животного.

Юный Донадьё не понимал, каким образом человек может быть свободен, если все, что произойдет с ним в жизни, предрешено заранее.

Теперь он снова думал об этом в связи с Гюре. Это была почти та же проблема. С тех пор как доктор встретил его, он «чувствовал», что молодому человеку угрожает какая-то катастрофа, что в определенный момент она обрушится на него почти с математической точностью.

И он наблюдал за жизнью Гюре, он подстерегал его и в конце концов начал терять терпение. Никакой катастрофы не происходило, несмотря на то что атмосфера с каждым днем становилась все тяжелее и тоскливее.

В доказательство того, что Донадьё не ошибался, что он не был увлечен своим воображением, большинство людей на борту вели себя так, как будто приближалось какое-то несчастье.

Нервы животных напрягаются за несколько часов перед бурей, и вся природа приходит в тревожное состояние.

И эта тревога чувствовалась в незначительных жестах, в поведении людей, которое, впрочем, можно было счесть и нормальным.

Так например, утром, когда мадам Гюре прогуливалась по палубе, появился силуэт Бассо, одетого в свою неизменную шинель цвета хаки. Они встретились возле бортовой стенки. Глаза сумасшедшего смеялись, и вместо того чтобы произносить вереницу бессвязных слов, он сказал:

— Здравствуй, сестрица!

Она испугалась. Однако тут же осмелела, а он облокотился возле нее на фальшборт и стал говорить ей что-то, чего Донадьё не мог расслышать.

В этом не было ничего особенного. Происшествие как нельзя более обычное, однако же продолжение его подчеркнуло тревожную атмосферу на пароходе. В самом деле, на прогулочной палубе появилась мадам Бассо, бросилась к двум собеседникам и, схватив своего мужа за руку, потащила его за собой. Это было так неожиданно, так грубо, что мадам Гюре оторопела и стала искать глазами доктора, чтобы тот успокоил ее.

— Что я ему сделала? — спросила она.

— Ничего. Не беспокойтесь. Пассажиры все очень нервные.

Сам он ждал, что произойдет какой-то взрыв. Впрочем, утро было спокойное. Качка не очень мешала пассажирам, и женщины в белых платьях играли в мяч, бросая его с одного конца палубы на другой. Около одиннадцати часов два матроса начали подготовлять игру в лошадок, которая была назначена на послеполуденные часы, и пассажиры развлекались тем, что следили за их работой.

В одном углу возле бара они устроили будку с окошечком для кассира и написали на ней «В з а и м н о е п а р и». На палубе мелом начертили ипподром, разделенный на квадраты с номерами.

Дети особенно интересовались лошадками из папье-маше; они хотели бы поиграть с ними, но эти лошадки были предназначены для взрослых.

Единственный инцидент произошел из-за сумасшедшего. Он смотрел, как играют дети. Мадам Дассонвиль позвала гувернантку своей дочери и громко сказала:

— Пока этот человек здесь, я не хочу, чтобы моя дочь оставалась на палубе.

Другие матери, которые до этих пор еще не были встревожены, сошлись вместе: очевидно, теперь они заволновались. Бассо не подозревал, что оказался в центре внимания, и бродил среди детей, разговаривая сам с собой.

Все поняли, в чем дело, когда увидели, что одна из женщин направилась к командному мостику. Несколько минут спустя в баре уже утверждали:

— Сумасшедший сказал, что, если дети не перестанут шуметь, он выбросит их за борт.

Была ли это правда или нет? Донадьё не мог ответить с уверенностью. Во всяком случае, капитан спустился, подошел к Бассо, который угадал, что над ним нависла какая-то угроза, потому что отступил на несколько шагов. Капитан взял его под руку и увел.

Тем дело и кончилось.

— Его заперли в каюте, — заявил кто-то в час аперитива.

Появилась мадам Бассо, очень возбужденная, села за столик офицеров, и все услышали, как она говорила:

— Я больше не могу! Надо принять какие-то меры, иначе я от него отказываюсь. Если что-нибудь случится, я тут ни при чем!

— Он злой?

— Со мной да. Сейчас он упрекал меня, что я позвала капитана: он думает, что все это произошло из-за меня.

Лашо, лицо которого лоснилось от пота, продавливал своей массой плетеный стул и, казалось, со злорадством вдыхал атмосферу всеобщей тревоги.

Но Гюре был совершенно спокоен. Он не смотрел на доктора и выпил только одну рюмку аперитива.

В четыре часа начались бега; они во многом подражали организации настоящих бегов, в особенности пари.

Сначала «лошадей» продавали с аукциона. Так как доход от бегов шел в пользу благотворительного общества, опекающего сирот моряков, то все смотрели на Лашо в надежде, что он поднимет цены, но он удовольствовался тем, что купил за сто франков первую «лошадку», и один только Гренье, лесоруб, с азартом участвовал в аукционе.

Когда «лошадей» расставили по местам, открылось окошечко, где принимали ставки, и Донадьё заметил, что Гюре благоразумно поставил только десять франков.

Взрослые, стоя вокруг площадки, обрисованной мелом, отталкивали детей, которые проскальзывали между ними, чтобы посмотреть на игру.

Помощник капитана поручил мадам Дассонвиль бросить кости, и по тому, как она выступила вперед, стало ясно, что они договорились заранее. Впрочем, она была самая элегантная из дам и держалась непринужденнее других.

Каждый бросок костей соответствовал продвижению лошадки, и скоро картонные рысаки рассеялись вдоль беговой дорожки.

Впервые все пассажиры оказались таким образом вместе. Люди, которые прежде никогда не беседовали друг с другом, теперь вступали в разговоры. Капитан тоже показался на палубе и в течение нескольких минут смотрел на игру.

В то время как касса выплачивала выигрыши по первому заезду, доктор заметил, что Гюре разговаривает с мадам Дассонвиль. Это было довольно неожиданно, тем более, что держался он весело и свободно. Помощник капитана был очень занят. Донадьё следил глазами за этой парой и увидел, что они сели за столик, чтобы что-нибудь выпить.

Это был почти что вызов предчувствиям Донадьё. Сейчас он увидел Гюре совсем не похожим на того нервного молодого человека, каким он был до этого. Судя по взрывам смеха мадам Дассонвиль, можно было предположить, что он говорил что-то остроумное.

Обычно черты его лица были напряжены, и это придавало ему страдальческий вид, а сейчас он казался раскованным и счастливым.

Угадал ли он мысли наблюдавшего за ним доктора? Какая-то тень пробежала по его лицу, но мгновение спустя он опять стал юношески оживленным.

В общем, он был недурен собой. Его можно было даже назвать красивым; что-то детское и нежное сквозило в его взгляде, в выражении губ, в его манере наклонять голову. Мадам Дассонвиль заметила все это, и Донадьё был уверен, что их мнения совпали.

«Вот теперь он начнет делать глупости, — подумал Донадьё. — Чтобы поразить ее, он будет ставить большие суммы, купит лошадь второго заезда, будет угощать всех шампанским». Потому что лесоруб, конюшня которого выиграла, угощал шампанским группу офицеров, и этот пример мог стать заразительным. Атмосфера на теплоходе разрядилась. Никто уже не думал о крене. Полотняные тенты давали тень, и температура была сносная.

— Капитан просит вас сейчас зайти к нему.

Донадьё взошел на мостик. Капитан сидел там вдвоем с мадам Бассо, отсутствия которой на палубе доктор не заметил. Она вытирала глаза, грудь ее учащенно поднималась. Капитан, сидевший за своим письменным столом, был озабочен.

— Теперь уже невозможно поступить иначе, — сказал он, не глядя на доктора. — Мадам сама требует, чтобы эти меры были приняты. Через одну-две стоянки у нас будет двадцать детей на палубе, и я не могу взять на себя такую тяжелую ответственность.

Донадьё понял, но не проронил ни слова.

— Воспользуйтесь же тем, что пассажиры собрались на палубе и отведите доктора Бассо в каюту. — Он не посмел сказать «в камеру…»

А мадам Бассо все вытирала слезы со своих полных и свежих щек.

— Возьмите трех или четырех матросов, так будет надежнее.

— Мадам пойдет со мной? — спросил Донадьё.

Она энергично покачала головой в знак отрицания, и доктор, поклонившись, медленно спустился, увидел издали вновь начавшиеся бега лошадок… Покрасневшее солнце уже было низко у горизонта, и на переднем полубаке китайцы лежали вповалку в блаженном состоянии эйфории.

Донадьё позвал Матиаса и двух матросов. Перед ними стояла довольно деликатная задача, потому что камера со стенами, обитыми матрацами, находилась на самом носу, между машинным отделением и трюмом аннамитов. Чтобы добраться туда, нужно было пройти через полубак, через толпу желтокожих, спуститься по крутому трапу, потом по железной лестнице.

Все четверо, стоя в коридоре первого класса, нерешительно смотрели друг на друга. Один из матросов на всякий случай развязал веревку, которой был подпоясан, и держал ее в руке.

По всей длине коридора жужжали вентиляторы. Издали на эту сцену смотрела горничная, а также метрдотель, который уже начал спускаться по лестнице, ведущей в ресторан.

Донадьё постучался в каюту, повернул ключ, приоткрыл дверь и увидел доктора Бассо, который прильнул лицом к залитому солнцем иллюминатору.

С этого момента он почувствовал уверенность в том, что его коллега не до такой степени сошел с ума, как это утверждали многие. Донадьё не успел сказать ни одного слова, не успел даже подойти к больному. Может быть, Бассо уже давно ожидал того, что должно было произойти?

Когда он увидел вошедших к нему людей, лицо его выразило ужас, потом бешенство, и он бросился вперед, без крика, издав только какой-то хрип.

Он нырнул между двумя матросами, каждый из которых схватил его за руку, в то время как Матиас не знал, что ему делать.

Донадьё вытирал лоб платком. Он видел, как тело Бассо отчаянно отбивается, услышал треск, означавший, что шинель цвета хаки порвалась.

В коридоре открылась одна из дверей. То была дверь каюты номер семь. Мадам Гюре, встревоженная шумом, присутствовала при этой сцене.

— Давайте быстрее! — вздохнул Донадьё, отвернувшись.

Матросы скрутили руки Бассо и молча, посоветовавшись друг с другом взглядами, неожиданно приподняли его и понесли, хотя он гневно отбивался ногами. Удивленная горничная убежала с дороги. G палубы послышался колокольчик кассы ставок «Взаимного пари».

Оставалось пройти полубак, где ни один китаец даже не пошевельнулся. Но триста пар раскосых глаз следили за беспорядочно движущейся группой, пока она не дошла до следующего люка. Камера находилась возле уборных. Внизу в страшной тесноте жили сотни человеческих существ, и там царила такая духота, что, наклонившись над трапом, доктор невольно отпрянул.

Донадьё шел последним. Он слышал удары в железную переборку. Это означало, что Бассо все еще отбивался. Но ничего не было видно: они спускались вереницей. Матиаса пропустили вперед, и он открыл дверь камеры.

— Надеть ему смирительную рубашку?

Донадьё, не в силах вымолвить ни слова, отрицательно качнул головой, глядя в сторону. Он знал эту камеру. Это была каюта шириной в полтора метра и длиною в два. Узкий иллюминатор находился на уровне воды, так что открыть его можно было только в редкие дни мертвого штиля. Из-за близости машинного отделения, из-за стен, обитых матрацами, температура в камере была невыносимая.

Стоя в коридоре, врач услышал шепот, потом стук закрываемой двери, и наконец воцарилась полная тишина.

Оба матроса смотрели на него так, словно ожидали новых приказаний или похвалы, но Донадьё только сделал им знак, что они могут считать себя свободными. Матиас вытирал с лица пот, волосы его прилипли к вискам.

— Он подохнет, — объявил Матиас. — Кто будет носить ему еду?

— Ты.

Матиас поколебался. Уже не в первый раз кого-нибудь запирали в карцер, и почти всегда, когда потом открывали дверь, узник оказывался буйно помешанным.

— Пойдем!

У Донадьё не хватило духа вернуться к себе в каюту и написать рапорт. Когда он вылез на палубу третьего класса и оказался среди аннамитов, он заметил мадам Бассо в обществе помощника капитана на краю капитанского мостика, откуда она видела, как несли ее отбивающегося мужа.

— Сделано! — кивком сообщил он им.

И доктор вышел на прогулочную палубу к концу последнего забега. Первый, кого он заметил в толпе, был Жак Гюре. Он сиял. Он ждал своей очереди у кассы, и каждый заговаривал с ним, весело глядя на него, потому что он только что выиграл около двух тысяч франков.

Это был невероятный случай. Ведь он купил только одну лошадку за сто пятьдесят франков и поставил всего тридцать франков.

Глаза его блестели, губы были влажные. Он бросил на доктора почти вызывающий взгляд. Казалось, он кричал ему: «А! Вы всегда смотрите на меня с жалостью, как будто я уже наверняка осужден. Ну так вот! Судьба мне улыбнулась. У меня полные руки десятифранковых билетов. Я провел последние часы с самой красивой и самой утонченной женщиной на корабле».

Он был так возбужден, что с трудом собрал тех людей, которых хотел угостить. В сутолоке, наступившей после окончания бегов, он усадил за стол мадам Дассонвиль, лесоруба и офицеров.

— Шампанского! — бросил он бармену.

Донадьё прочел в его глазах короткое колебание. Конечно, ему захотелось сообщить эту приятную новость жене. Но мог ли он сделать это, не нарушив приличий? Когда лесоруб выиграл в первом забеге, он угостил всех шампанским. Гюре, который выиграл в четыре раза больше, надлежало последовать его примеру. И он не мог оставить мадам Дассонвиль одну.

Несколько секунд лицо его выражало тревогу, затем подали шампанское, пассажиры понемногу заняли свои места на террасе, расположившись группами. Самой шумной по-прежнему оставалась та группа, в центре которой был Гюре.

Донадьё сидел один на своем обычном месте в углу. Он удивился, увидев, что помощник капитана, после того как деньги по ставкам были выплачены, подошел к нему, а не к мадам Дассонвиль.

— Так, значит, его связали?

Донадьё утвердительно кивнул.

— Так все же будет осторожнее. Какой-нибудь несчастный случай — и капитан рискует своим местом, ты тоже…

Догадливый Невиль проследил за взглядом доктора, который смотрел на мадам Дассонвиль, и понял.

— Хватит! Баба с возу — кобыле легче… — шепнул он, отпив глоток виски.

— Уже?

— Два раза нас чуть не застали: один раз ее муж, второй — ее девчонка; с тех пор не прошло и трех часов…

— А!

Донадьё слегка улыбался. Помощник капитана, напротив, принимал это дело всерьез.

— Ее муж выходит в Дакаре. Если она так неосторожна при нем, то что же будет дальше?

Ну, конечно, Невиль был рассудительный молодой человек. Он точно взвешивал удовольствия и неприятности, которые могут за ними последовать.

В поле зрения Донадьё был юный Гюре и мадам Дассонвиль, которых окружали белые кители офицеров. На столе стояли три бутылки шампанского. Мадам Дассонвиль весело отвечала своим кавалерам, но время от времени бросала взгляд на помощника капитана, который сидел к ней спиной.

— Ты думаешь, она оставит тебя в покое?

— Кажется, она уже очень занята.

А Донадьё опять вспомнил о давнишнем уроке богословия, о своих детских страхах.

Гюре был свободен в своих поступках! Он мог теперь, не скрывая восхищения, смотреть на мадам Дассонвиль. Сейчас, когда Донадьё видел его спокойным и серьезным, без напряжения в лице, он усомнился в своем диагнозе.

«Пути провидения неисповедимы…» — продекламировал он про себя.

Еще одно старое воспоминание детства… В первый раз, когда он прочел эту фразу, правильно ли он понял тогда слово «пути», представив себе какой-то рисунок из запутанных линий?

На террасе бара царило совсем неплохое настроение, вплоть до того, что капитан, с которым это случалось редко, подсел к столу Лашо, чтобы выпить аперитив. Кто-то заговорил о празднике: во время каждого рейса его устраивали сразу после Дакара. Обсуждали возможные маскарадные костюмы и в особенности вопрос о том, будут ли в этот вечер, в виде исключения, объединены пассажиры первого и второго классов, для того чтобы праздник прошел веселее.

Дассонвиль тоже был на террасе, но не в возбужденной группе, окружающей его жену, а за столом старого администратора, который говорил с ним о первых работах на железнодорожной линии Конго — Океан и в особенности о еще более давних работах на линии Матади — Леопольдвиль.

Мадам Бассо пришла последней. Она задержалась у себя в каюте, напудрилась и переоделась. На левой стороне носа у нее было слишком много пудры, и это придавало ей странный вид.

Она остановилась, увидев, что мадам Дассонвиль заняла ее место, потому что за стол офицеров всегда приглашали ее. Но один из лейтенантов очень галантно уступил ей свой стул и крикнул бармену, чтобы тот принес еще рюмку.

Обе женщины обменялись быстрыми взглядами. Гюре, торжествуя, наклонился к своей соседке:

— Вечером будем танцевать? — спросил он.

До сих пор он еще не танцевал на борту, потому что у него не было партнерши. Он всегда довольствовался тем, что смотрел на других из темного угла, где он пил свой кофе с коньяком.

— Всегда играют все те же пластинки, — пожаловалась мадам Бассо.

— Кажется, у механика есть очень хорошие, но кто-то должен попросить их у него.

Гюре взял это на себя. Он взял бы на себя все грехи на свете, лишь бы остаться в этом блаженном оптимистическом настроении.

— А где он находится?

— В самом низу.

Он встал. Из-за выпитого шампанского движения его были немного неловкими, но, сделав три шага, он пошел уверенно и нырнул в темноту трапа, ведущего к каютам третьего класса.

Мадам Дассонвиль воспользовалась этим, чтобы бросить долгий взгляд на помощника капитана, и тот, предупрежденный Донадьё, повернулся к ней и улыбнулся.

Тогда она встала, как будто ей хотелось размять ноги.

— Вы сегодня отделились от всех, — сказала она, проходя мимо, и, агрессивно улыбнувшись, показала зубы.

— Мы разговариваем о серьезных вещах.

— И, конечно, не придете танцевать.

— Это будет зависеть от работы. Завтра у нас стоянка. Сообщили, что придется принять десяток пассажиров первого класса и около тридцати второго…

Она улыбнулась еще более злобно, показывая, что ее не проведешь. И когда Гюре вернулся, вынырнув из темноты так же, как он в ней исчез, он был пьян от радости и нес под мышкой целую кипу пластинок.

— Гип!.. Гип!.. Ура! — хором крикнули офицеры.

А Донадьё тем временем декламировал прочитанную им где-то фразу: «У каждого в жизни бывает свой час…»

Он покраснел, поймав себя на этом. Он словно завидовал Гюре, точнее, сердился, что тот не оправдал его предсказаний и не устремился прямо к катастрофе.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Когда прибыли в Дакар, почти все каюты были заняты, но между вновь прибывшими и прежними пассажирами не возникло никакой близости.

На стоянке в Табу никто не сошел на землю, потому что пришлось бы садиться в лодочку и переправляться с помощью лебедки, что было не очень приятно, тем более что море довольно сильно волновалось. Но в Конакри все три офицера вышли, чтобы использовать несколько часов стоянки. По возвращении они хорохорились, как молодые крестьянские парни, вернувшиеся в деревню из города, обменивались фразами и взглядами, которые, по их мнению, были понятны им одним.

Самое значительное событие произошло за два дня до прихода в Дакар, в открытом море. Стемнело уже час назад, и пассажиры обедали в столовой.

Многие заметили, что в начале обеда третий помощник приходил за капитаном, но никто не обратил на это внимания. И внезапно винт перестал вращаться, машины остановились, теплоход потерял скорость и лег в дрейф.

Пассажиры, сидевшие за разными столиками, посмотрели друг на друга. Лашо, должно быть предупрежденный капитаном, продолжал обедать с подчеркнутым равнодушием. Дассонвиль, сидевший возле иллюминатора с правого борта, встал, вгляделся в темноту, царившую вокруг корабля, и подал знак жене, чтобы она вышла вслед за ним на палубу.

Секунду спустя все покинули столовую, кроме Лашо и высокопоставленного чиновника, который ел за своим столом.

В темноте на близком расстоянии от «Аквитании» огни большого теплохода образовали такую световую гирлянду, что некоторые пассажиры приняли их за город на берегу.

Оба корабля, остановившись, мягко покачивались, и между ними на веслах шла шлюпка, откуда доносились голоса.

— Это «Пуату», — объявил кто-то.

И в самом деле, это был другой теплоход той же компании, шедший в обратном направлении. «Аквитания» спустила наружный трап, и шлюпка пристала к борту. Какой-то толстый господин поднялся по трапу в сопровождении матроса, который нес его чемодан.

Две минуты спустя оба теплохода продолжали свой путь, и пассажиры с досадой снова принялись за обед. Что до вновь прибывшего, то он, как и другие, сидел в ресторане за одним столом с какой-то супружеской парой, куда его временно посадили, пока для него не нашлось постоянного места.

Он был высокий, очень толстый, мешковатый, с седой гривой, напоминавшей о кабачках Монмартра.

Хотя он и жил где-то между бульваром Рошешуар и улицей Ламарк, он не был ни шансонье, ни поэтом. Он служил переводчиком в большой газете, где, сидя в комнате, расположенной в стороне от редакции, он по десять часов в день аннотировал иностранные газеты и беспрестанно курил пенковую трубку.

Он ни разу не путешествовал за пределами Франции. Когда ему исполнилось пятьдесят лет, доктор посоветовал ему на несколько недель переменить климат. Он взял отпуск и получил билет в Экваториальную Африку за половинную цену.

Так как башмаки натирали ему ноги и он терпеть не мог двигаться, он ни разу не сходил на землю, не посетил ни Тенерифа, ни Дакара. В один прекрасный день, изучая расписание пароходов, он обнаружил, что ему остается ровно столько времени, сколько необходимо, чтобы вернуться во Францию, не опоздав из отпуска, и с «Пуату», продолжавшего путь на Пуэнт-Нуар и Матади, его пересадили на «Аквитанию».

Это благодаря ему пассажиры бросили покер и снова начали играть в белот.

Как только корабль пристал к стенке в Дакарском порту, произошло то, что всегда происходит в таких случаях. На несколько часов пассажиры раззнакомились друг с другом. Все сошли на землю, но каждый хотел действовать независимо, смотреть то, что стоило посмотреть, заниматься своими делами.

На террасе бара оставались только Лашо и новый пассажир по фамилии Барбарен. Оба читали только что полученные свежие газеты.

Они увидели, что на борт поднялись четыре человека, которые сразу прошли в каюту капитана, где просидели запершись в течение часа, после чего довольно долго осматривали корабль и в особенности трюм.

Когда на борт вернулись первые пассажиры, измученные бесконечной ходьбой по улицам города, они узнали, что комиссия, которая была уполномочена решить, в состоянии ли корабль продолжать свой рейс, еще не закончила спою работу.

На палубе, как обычно, кишели негры, арабы, даже армяне, продававшие самые разнообразные предметы. Барбарен их просто не замечал. Он купил огромную пачку газет и по привычке выбирал из них материал, отчеркивая интересные места синим и красным карандашом и не выпуская изо рта трубку.

Жак Гюре одним из первых вернулся на борт, потому что ему нечего было делать на берегу. Дакар обманул их всех, словно мираж. Из порта были видны группы европейских домов, общественные здания, такси, трамваи.

Сойдя с корабля, пассажиры обнаружили несколько магазинов с настоящими витринами, с французскими товарами, два кафе, похожих на любые провинциальные кафе во Франции.

Но что там делать после того, как выпьешь один или два аперитива, уплатив гораздо дороже, чем на борту «Аквитании»? Камни мостовых раскалились от солнца. Нищие дергали вас за рукав, торговцы насильно надевали вам на шею ожерелья из стекляшек или совали вам в руки разноцветные бумажники.

Когда Донадьё проходил мимо каюты номер семь, ему показалось, что он слышит приглушенную ссору, но спустя несколько минут он встретил Гюре, уже шагавшего по палубе. Гюре купил себе пиджак из мягкой шелковой ткани и васильковый галстук. Волосы он смазал бриллиантином.

Лесоруб, угрожавший сойти в Дакаре и пересесть на итальянское судно, уже больше не говорил об этом. Офицеры тоже вернулись на борт.

В воздухе пахло грозой. В течение нескольких минут видны были даже широкие полосы косого дождя, но они лишь подали несбывшуюся надежду, и сумерки с медно-красным заходящим солнцем были самые жаркие за время всего рейса.

Это была последняя стоянка в Африке. Теперь начнется однообразный переход через открытое море с единственной остановкой в Тенерифе и, наконец, Бордо. Пассажиры покупали подарки для своих родственников и друзей — все одно и то же: мелкие предметы из слоновой кости, плохо выточенные деревянные статуэтки, бумажники или сумочки из разноцветной кожи.

Донадьё не полюбопытствовал выйти на палубу при отплытии. Из своей каюты он слышал, как шумно и торопливо покидали корабль те, кто должен был остаться на берегу, как они выкрикивали поручения и советы уходящим в море.

Бассо был по-прежнему заперт в карцере, и Донадьё получил разрешение выводить его на прогулку два раза в день на палубу третьего класса: рано утром и довольно поздно вечером.

В первое утро Матиас пришел к нему крайне взволнованный:

— Доктор! Идите скорее… У него был приступ бешенства… Он все переломал…

Это было не так трагично. И даже довольно живописно. Бассо, запертый в одиночестве в обитой матрацами камере, не метался, не кричал, не бил кулаками в переборки, как это бывает в восьмидесяти девяти случаях из ста. Но терпеливо, кончиками ногтей он распорол холст своего матраца, потом обивку переборок.

Когда доктор вошел в камеру, Бассо, все еще одетый в свою шинель, которую он отказывался снять, сидел на горе перьев и тень улыбки блуждала по его бледным губам.

— Где Изабель? — спросил он.

— Какая Изабель?

— Моя жена! Пари держу, что она развлекается с офицерами. Она любит офицеров, Изабель…

Он старался засмеяться, несмотря на недовольную гримасу. Потом почти сразу же произнес какие-то бессвязные слова, уголком глаза наблюдая за доктором. Казалось, что он делает это нарочно, что он испытывает злорадное удовольствие, обманывая всех вокруг.

— Я напрасно пытался убедить капитана, чтобы вас снова поместили в вашу каюту.

Бассо, который делал вид, что не слушает, очень хорошо понимал все, что ему говорили.

Он отказался умываться и бриться. Он даже бросил к ногам Матиаса кувшин с водой, которую тот принес ему.

Вечером Донадьё снова зашел в камеру.

— Если вы будете вести себя спокойно и согласитесь умываться и бриться, капитан разрешит нам обоим прогуляться по палубе.

— По верхней палубе? — с иронией спросил Бассо.

— Неважно по какой. Вы будете на воздухе…

Было странно видеть, как легко Бассо переносил жару в камере. Донадьё выдерживал там только несколько минут; к тому же там царил тошнотворный запах.

Однако Матиас убирал камеру два раза в день. Сидя на койке, где переменили матрац, безумец смотрел, как молча движется санитар, или же карандашом, который потребовал, рисовал что-то на двери, единственной не обитой матрацами поверхности.

Рядом со странными, очень удлиненными лицами, напоминавшими «Девственниц» Мемлинга, там можно было видеть сложные алгебраические уравнения или химические формулы.

Прогулки проходили хорошо. Матиас должен был следовать за Донадьё и Бассо на расстоянии, чтобы вмешаться в случае необходимости, но в этом надобности не оказалось. Китайцы, лежавшие на палубе, отодвигались, пропуская сумасшедшего и доктора, и вяло смотрели на них.

Оба они говорили мало. Иногда благодаря своему терпению Донадьё удавалось выжать из Бассо несколько разумных фраз.

— Вот увидите, что в Бордо они меня засадят. Брат моей жены тоже врач. Это он устроил меня в Африку.

На этом осмысленная речь и кончилась! Он начал импровизировать:

— Африка… деньги… у меня их нету… ту-ту… пиф-паф… Пентагон… Патагония…

Донадьё сильно сжал ему руку и проворчал:

— Замолчи!

И Бассо бросил на него испуганный взгляд, чуть не улыбнулся, но все же продолжал свое:

— …Агония и…

Разве можно было сказать, насколько сумасшедший действительно сошел с ума?

В тот вечер, когда огни Дакара исчезли за кормой корабля и он водил своего пленника в темноте переднего полубака, Донадьё пытался понять это.

Бассо вел себя благоразумно, ничего не говорил, глубоко вдыхал ночной воздух, глядя на небо, где в просвете между облаками блестело несколько звезд. Недалеко от них какой-то палубный пассажир заводил патефон и слушал арабские пластинки.

Донадьё и сумасшедший были освещены только рассеянным светом, доходившим до них с палубы первого класса, где бармен ставил на столы чашки в ожидании того, что пассажиры выйдут из ресторана.

На Бассо была его шинель, но он забыл надеть свое кепи, и его бесцветные волосы были растрепаны. Он уже три дня не брился; из-за желтоватой бороды он казался более худым и вместе с тем более мужественным. Под сукном шинели цвета хаки на нем была только мятая пижама, а босые ноги были засунуты в домашние туфли.

Иногда Донадьё бросал на него короткий взгляд, но этот взгляд никогда не ускользал от сумасшедшего, у которого все не проходила потребность делать пируэты, улыбаться или произносить бессвязные слова.

Он не был симулянтом. Это был любопытный случай. Казалось, ему даже принесло облегчение начало мозгового расстройства и он делал все возможное, чтобы еще усилить его.

— Пиф!.. Паф!.. Снаряд взрывается!.. Голова взрывается!.. Автобус на трех колесах спотыкается…

Он, как дети, любил придумывать рифмы, и его речи иногда звучали, как стихи или песенки. Он то и дело подражал выстрелам:

— Пиф!.. Паф!..

Он искал глазами свою жену. Он спросил:

— А где Изабель?

— Обедает.

— С офицерами?

Донадьё уже знал, что в Браззавиле Изабель слыла любовницей большинства офицеров и что она почти не скрывала это от своего мужа.

— Пиф!.. Паф!..

Может быть, поэтому Бассо и делал вид, что стреляет по всякому поводу? Они были одного возраста, он и Донадьё. Только Донадьё учился в Монпелье, а Бассо в Париже. Иначе они могли быть знакомы с отроческих лет.

Бассо знал, что его спутник думает о нем, пытается понять. Разве не хотелось ему временами сказать доктору: «Ну вот! Я болен. Я сошел с ума. Может быть, это и излечимо, но я не хочу вылечиться, потому что…»

Нет! Они шли рядом, словно чужие, и даже хуже, так как Донадьё мог смотреть на Бассо только как на подопытное животное.

Был момент, когда врач вдруг поднял голову, угадав в темноте чьи-то фигуры на палубе первого класса. На фальшборт облокотилась какая-то пара. Сумасшедший, который тоже посмотрел туда, произнес, словно желая успокоить своего спутника:

— Это не она…

Для него существовала только одна женщина, его жена. Та, что шепталась с Гюре там, наверху, была мадам Дассонвиль, легкий смех которой время от времени доносился до них.

— Вернемся! — сказал Донадьё, взяв Бассо под руку.

Он вспомнил о том, как один его товарищ однажды сказал ему на борту другого теплохода, который, пройдя Красное море, пересекал Суэцкий канал: «Тебя надо прозвать Отцом небесным». Он не засмеялся. В самом деле, у него была мания заниматься другими, не для того, чтобы вмешиваться в их жизнь, не для того, чтобы придать себе важности, а потому, что он не мог оставаться равнодушным к существам, проходившим мимо него, жившим на его глазах, стремившимся к радости или катастрофе.

Он только что заметил Гюре там, наверху, и уже торопился избавиться от Бассо, которого он, как обычно, запер в камере, предварительно дружески потрепав по плечу.

Но доктор не сразу вышел на палубу.

Он остановился у двери каюты номер семь, мгновение прислушался и постучал.

— Войдите!

Он должен был признать, что голос мадам Гюре, в особенности когда она была в плохом настроении, звучал вульгарно и неприятно.

Открыв дверь, он увидел спящего ребенка, а на диване напротив него мадам Гюре, которая лежала в черном платье, с босыми ногами, положив руку под голову.

Сколько времени лежала она так, устремив мрачный взгляд в потолок?

— А, это вы, доктор!

Она поспешно вскочила, нашла свои туфли, отбросила волосы, закрывавшие ей лицо.

— Вы видели моего мужа?

— Нет. Я иду из третьего класса. Как малыш?

— Все также!

Она сказала это так безнадежно, что в голосе ее даже не послышалось ни любви, ни тоски. В самом деле, это был безнадежный случай. Собственно говоря, ребенок не был болен, по крайней мере у него не было определенной болезни, которую можно было бы лечить.

Ребенок не получался, как говорят добрые люди. Он ел, и это не приносило ему никакой пользы, он оставался таким же худеньким, дряблым, капризным и, как все больные дети, хныкал целыми часами.

— Через три дня климат изменится.

— Я знаю, — сказала она снисходительно. — Если вы встретите моего мужа…

— Обед, наверное, еще не кончился.

Она поела немного холодного мяса и апельсин. Остатки еще лежали на ночном столике. Она сама захотела, чтобы было так. Ей предложили есть вместе с детьми, на полчаса раньше остальных пассажиров, в то время как ее муж или Матиас могли оставаться в каюте с ребенком.

— Я не хочу одеваться, — ответила она. — Я не хочу также, чтобы на меня смотрели, как на диковинное животное.

И Донадьё подумал о Бассо, который делал приблизительно то же самое, отказывался бриться, даже умываться, и погружался с порочной радостью в зловонный воздух своей берлоги.

— Если так будет продолжаться, — сказала она спокойно, — мне придется попросить у вас веронал.

— Зачем?

— Чтобы убить себя.

Что это было? Романтическая поза? Хотела ли она взволновать его, заставить пожалеть ее?

— Вы забываете, что у вас ребенок!

Она пожала плечами, бросив взгляд на диван, где спал малыш. Стоило ли в самом деле говорить о ребенке? Станет ли он когда-нибудь похожим на человека?

— Я дошла до крайности, доктор. Мой муж этого не понимает. Бывают моменты, когда мне хочется убить его.

Гюре был там, наверху. Он стоял, облокотившись на фальшборт над океаном, прижавшись плечом к теплому плечу мадам Дассонвиль, аромат духов которой он вдыхал. Быть может, их пальцы встретились на перилах и переплелись украдкой? Ее муж остался в Дакаре. Она была одна. Ее каюта была последней в конце коридора, а девочка спала вместе с гувернанткой на противоположной нечетной стороне.

— Потерпите немного. Мы уже прошли больше половины пути. В Бордо…

— Вы думаете, во Франции что-нибудь изменится? Для этого нет никаких причин. Будет все то же мучение…

Были моменты, когда она становилась особенно вульгарной.

— Вы сделаете лучше, если дадите мне два пакетика веронала, и мы все успокоимся…

Глаза у нее были сухие. Рот сложился в гримасу отвращения и презрения.

— Что мне сказать вашему мужу? — вздохнул доктор, переходя в отступление.

— Ничего… Так будет лучше… Пусть он остается на воздухе как можно дольше. Это единственный способ избежать ссор.

Гюре и мадам Дассонвиль отошли от фальшборта, сели за столик на террасе и стали пить кофе. В их позах заметно было отсутствие стыдливости, которое часто афишируют счастливые любовники.

Они беспрестанно улыбались, смотрели только друг на друга и разговаривали, склонив голову так, что каждая незначительная фраза превращалась в признание.

Помощник капитана по пассажирской части сидел вместе с Лашо и Барбареном, который заказал старого вина и набивал свою трубку.

— Сыграем в белот? — предложил лесоруб, сидевший за соседним столиком.

— До тысячи, если хотите. Я собираюсь лечь пораньше.

— Вы будете играть, Гюре?

Сделав вид, что он смутился, и наслаждаясь этим ложным смущением, Гюре ответил:

— Сегодня не буду.

Донадьё перехватил взгляд, который мадам Дассонвиль бросила на помощника капитана. Казалось, он говорил:

«Вы слышали? Так вам и надо! Терпеть вас не могу!»

Бармен принес карты, скатерть и корзиночку с жетонами. Лашо ворча отодвинул свое плетеное кресло. Новые пассажиры, еще не привыкшие к обстановке, ходили вокруг палубы и бросали завистливые взгляды на завсегдатаев бара.

Помощник капитана встал, на мгновение исчез, и несколько минут спустя патефон заиграл блюз.

Большинство танцующих мужчин занимались другими делами. Двое офицеров играли в белот с Барбареном и лесорубом. Капитан слушал Лашо, который рассказывал ему истории об авариях в открытом море.

В тот самый момент, когда доктор повернул голову к Гюре и мадам Дассонвиль, оба они поднялись, но не для того, чтобы отправиться на прогулку, — они стали танцевать.

Под танцевальную площадку была отведена вся кормовая часть прогулочной палубы. Центр ее был ярко освещен с террасы бара. По сторонам, в уголках, царил полумрак. Снизу пассажиры второго класса видели, как двигалась эта пара.

А Гюре все время уводил свою партнершу в тень, наклонял голову, касался щекою ее щеки. Она не отталкивала его, но искала глазами помощника капитана.

Гюре же, казалось, бросал вызов всему миру. Он преобразился. Он уже не был маленьким счетоводом, который стеснялся того, что его из жалости приняли в первый класс с билетом второго класса. На нем был новый пиджак, васильковый шелковый галстук.

Когда танец кончился, пара остановилась, ожидая второй пластинки.

Было уже поздно, потому что обед начался только после того, как отошли от Дакара. Капитан прогуливался по палубе в сопровождении главного механика. Они, вероятно, говорили об инспекции, производившейся днем.

— Если не будет бури, — говорил Лашо, — мы, может быть, и выдержим. Но подождите, впереди еще Гасконский залив! В это время года там наверняка будет неспокойно.

Пара станцевала только три танца. Потом мадам Дассонвиль, стараясь обратить на себя внимание, простилась со своим кавалером, кивнула остальным пассажирам и направилась к каютам.

Что до Гюре, то он просидел еще около пятнадцати минут, то и дело посматривая на часы, маленькими глотками выпил рюмку коньяка, устремив перед собой блаженный взгляд.

Наконец он тоже встал, неловко попрощался с доктором, которому пришлось подвинуться, чтобы пропустить его, и с деланно-небрежным видом ушел в глубь теплохода.

Донадьё не нужно было следовать за ним. Он и так знал, что Гюре не войдет в каюту номер семь, а крадучись направится в конец коридора. Он знал также, что на мадам Дассонвиль будет роскошный вышитый шелковый халат, в котором она однажды заходила к врачу, чтобы попросить аспирин.

Донадьё встал и десять раз обошел палубу, один, крупными размеренными шагами, спустился к себе в каюту, медленно разделся, вынул из шкафа горшочек с опиумом, трубку, ночник, иголки.

Он курил не больше, чем обычно, потому что привык держать себя в рамках. Его мысли не путались. Они были все те же и вертелись вокруг тех же существ, с той только разницей, что эти существа стали для него более безразличны.

Какое ему было дело до того, что Гюре в это самое время лежал в объятиях мадам Дассонвиль, наслаждаясь ее свежим и гармоничным телом? Какое ему было дело до того, что мадам Гюре от усталости и тошноты уже начала равнодушно смотреть на ребенка, который никак не мог приспособиться к жизни? И до того, что Бассо писал уравнения на стенах своей камеры? И до того, что Лашо…

Он без усилия протянул руку, повернул выключатель, дунул, чтобы потушить масляный ночник, и закрыл глаза. Последняя его мысль была о том, что поднимается ветер и что судно накренилось на левый борт: он чувствовал это, потому что лежал, прижавшись спиной к переборке.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Лашо, лесоруб и некоторые другие пассажиры уже не ходили в тропических шлемах, и накануне вечером две-три женщины гуляли по палубе в манто.

«Аквитания» обогнула Зеленый Мыс; вода казалась более прозрачной, небо уже не таким тяжелым, хотя разница ощущалась не очень сильно. Но все-таки все подбодрились.

А кроме того, в то утро начинался праздник, и все сразу же почувствовали, что этот день будет не похож на другие.

Дети, которых набралось теперь около пятнадцати, были очень возбуждены, потому что им обещали игры. Девушки и женщины подстерегали пассажиров на каждом повороте палубы.

— Возьмете у меня несколько билетов денежно-вещевой лотереи?

Одна мадам Бассо продала их целых двести! Она так много ходила по палубе, так много суетилась, что на спине у нее образовались пятна, а под мышками большие полукружия от пота.

Мадам Дассонвиль тоже просили помочь, но она появилась только около одиннадцати часов утра, в очень элегантном платье, небрежно держа в руках билеты. Она подошла к Лашо, который беседовал с Барбареном.

— Сколько вы у меня купите билетов, мсье Лашо? — спросила она.

Он оглядел ее с ног до головы. Она оторвала билеты и положила их на стол.

— У меня уже есть билеты, — проворчал Лашо.

— Неважно. Я даю вам двадцать, ладно?

— Я вам сказал, что у меня уже есть билеты.

Она не поняла, что он говорит серьезно, продолжала настаивать, и тогда он оттолкнул рукой билеты, которые, как нарочно, разлетелись но палубе. Мадам Дассонвиль нагнулась, чтобы поднять их, а Барбарен, сконфуженный, помогая ей, прошептал:

— У меня тоже есть билеты… Но я все-таки возьму у вас пять…

В это время терраса бара была почти пуста, и пассажиры не поняли, почему мадам Дассонвиль стремительно прошла по палубе, сдерживая слезы, и резко захлопнула за собой двери своей каюты.

Помощник капитана по пассажирской части вместе с матросами и стюардами подготовлял игры на вечер: собирались тянуть канат, бегать в мешках, соревноваться в бросании мяча, драться подушками, а посреди ресторана выставляли призы, собранные для денежно-вещевой лотереи. Там были главным образом флаконы с духами, купленные пассажирами у корабельного парикмахера, куклы-фетиши, несколько бутылок вина и шампанского, шоколад, наконец предметы из слоновой кости, приобретенные на стоянках и уже надоевшие своим владельцам.

У Донадьё все утро было занято, потому что опять заболели два китайца, а кроме того, было много народа во время приема пассажиров третьего и второго классов.

В половине двенадцатого он находился в своей каюте в обществе одной пассажирки.

— Вы можете одеться! — сказал он ей.

Часто бывало, что пассажиры, особенно женщины, вместо того чтобы прийти в лазарет, являлись к нему в каюту. И доктор, который не любил, чтобы его беспокоили, находил способ отомстить им.

На этот раз к нему пришла пассажирка, которую он никогда не замечал, полная блондинка. Ей больше подошло бы угощать чаем в маленькой провинциальной гостиной, чем в колониях. Она старалась казаться хорошо воспитанной. Чтобы извиниться за свое вторжение, она без конца произносила фразы, которых Донадьё уже не слушал.

— Вы меня понимаете, доктор, ведь довольно неприятно на корабле, где за каждым вашим шагом наблюдают и обсуждают каждый ваш поступок…

Он слушал, неопределенно глядя на нее. На ней было розовое платье, под которым колыхалась пышная грудь.

В конце концов эта дама объяснила, что она боится, не аппендицит ли у нее, и что для собственного успокоения…

— Вы знаете, как это бывает, доктор. Вообразишь бог знает что… Не можешь заснуть…

— Раздевайтесь!

Он говорил серьезно, глядя в сторону, и делал вид, что занят другим делом, пока пациентка колебалась.

— Раздеться совсем?

— Ну конечно, мадам.

Его забавляло то, что он заставляет раздеться догола эту самоуверенную и полную собственного достоинства даму.

Он услышал шуршание ткани.

— И пояс тоже?

— Это необходимо.

И когда он обернулся, она в самом деле была голая и стояла в каюте, совсем белая, не зная, куда девать руки и куда смотреть. Плечи и шея у нее потемнели от солнца.

— Не знаю, почему мне так стыдно…

Тело у нее было полное, но крепкое, со множеством ямочек.

Иногда она наклонялась, чтобы поймать свои чулки, которые сползали вниз.

Донадьё неуверенно осмотрел и ощупал ее.

— У вас ничего нет! Вы испугались, потому что у вас закололо в боку. Вы, наверное, слишком быстро поднялись по лестнице.

Тем дело и кончилось. Она одевалась и теперь уже перестала стесняться. Она говорила. Не торопилась. Пристегивала к поясу чулки, искала свое белье, разбросанное на кресле.

— Африка не слишком меня испортила, не так ли? Правда, я всегда следила за собой…

Она была в рубашке, когда в дверь постучали. Тут она испугалась, как будто ее застали на месте преступления, и с умоляющим видом посмотрела на Донадьё.

Доктор лишь на несколько сантиметров приоткрыл дверь каюты и увидел, что в коридоре ждет Жак Гюре.

— Я приму вас через несколько минут, — сказал он.

А пассажирка кончила одеваться, подняла с полу шпильку, посмотрела вокруг, не забыла ли она чего-нибудь.

— Сколько я вам должна, доктор?

— Вы мне ничего не должны.

— Но все-таки… Мне неудобно…

— Да нет же! Нет!

Глаза Донадьё смеялись, но только глаза, и он представлял себе свою жертву в постели, инертно наслаждающуюся ласками. Он был уверен, что не ошибся. Это была женщина именно такого типа…

Он поискал глазами Гюре, не увидел никого в коридоре, вернулся к себе в каюту, чтобы вымыть руки, и уже вытирал их, когда снова постучали.

— Войдите!

Это был Гюре, который старался держаться уверенно, но по-видимому был смущен…

— Садитесь!

Гюре сел на край кресла и принялся мять свою фуражку из сурового полотна, которую он теперь носил вместо шлема.

— Вы заболели?

— Нет… То есть… Я хотел бы сначала задать вам один вопрос… Как вы думаете, мой сын будет жить?

Доктор цинично пожал плечами, потому что он знал, что его собеседник пришел сюда не для того, чтобы спрашивать об этом.

— Я уже говорил вам, — проворчал он.

Жужжал вентилятор. Сквозь иллюминатор в каюту проникал пучок солнечных лучей шириною в двадцать сантиметров и рисовал на переборке дрожащий диск.

— Я знаю!.. Это моя жена волнуется!.. Вы, должно быть, меня осуждаете, не так ли?

Нет! Врач играл ножом для разрезания бумаги и ждал, когда Гюре заговорит о серьезных вещах. Пока это были фразы, только фразы, которые Гюре произносил, чтобы придать себе храбрости. И Донадьё с нетерпением старался угадать, к чему он клонит.

Гюре удавалось придать себе непринужденный вид, говорить без напряжения.

— Вы знаете, что мне становится плохо при самой легкой качке? Я не могу и часа пробыть в каюте. Вот даже здесь, сейчас, меня бросает в пот…

Это была правда. Лоб у него покрылся испариной, так же как и верхняя губа, на которой блестели, мелкие капельки пота.

— На палубе, на воздухе мне легче… А все-таки, это путешествие для меня пытка… Моя жена не всегда это понимает…

Донадьё протянул ему пачку сигарет, и Гюре машинально взял одну, стал шарить по карманам в поисках спичек.

— Моя жена не понимает также, что все заботы лежат на мне… Я говорю вам об этом потому, что…

«Наконец-то! — подумал Донадьё. — Потому что… Как ты выйдешь из положения, мой мальчик?»

Мальчик никак не выходил из положения, напрасно стараясь найти нужные слова. Наконец он бросился вперед, очертя голову:

— Я пришел попросить у вас совета…

— Если это относится к медицине…

— Нет… Но вы меня немного знаете… Вы знаете, в каком я положении.

Врач нахмурился. Он вдруг понял, что Гюре будет просить у него денег, и невольно занял оборонительную позицию. Собственно говоря, он не был скупым, но неохотно раскрывал свой бумажник и не любил даже намеков на подобного рода вопросы.

— Вы ведь знаете, в каких условиях мы уезжали из Браззавиля… Малыш был обречен. Общество, где я работал, требовало, чтобы я пробыл в Африке еще год. Мне пришлось уехать, расторгнув контракт.

Он покраснел и от смущения неловко затянулся сигаретой.

— Заметьте, что они мне должны больше тридцати тысяч франков. Местный директор сказал, чтобы я их потребовал у Парижской дирекции.

Ему было жарко. Тяжело было смотреть, как он волнуется, и все-таки Донадьё следил за каждым движением его лица.

Может быть, в эту минуту Гюре жалел о том, что пришел сюда, но отступать было уже поздно.

— Я хотел просить вас сказать мне, может ли кто-нибудь на корабле дать мне в долг немного денег до Бордо… Я верну их на следующий день после прибытия…

Донадьё знал, что поступает жестоко, но он не мог сделать иначе. Лицо его было замкнуто, голос звучал холодно и четко:

— Зачем вам нужны деньги, если ваш проезд на корабле оплачен, включая питание?

Разве Гюре не чувствовал, что его партия проиграна?

Он хотел встать, слегка приподнялся, снова сел, решив испытать свою судьбу до конца.

— Существуют мелкие расходы, — сказал он. — Вы знаете это так же хорошо, как и я… Как и у вас, у меня есть счет в баре. Повторяю вам, я хочу только взять деньги в долг… Я ничего ни у кого не прошу… Может быть, сама Компания…

— Компания никогда не дает денег взаймы…

Теперь Гюре был весь красный и обливался потом, как больной в жару. Его пальцы рвали сигарету, и табак из нее падал на линолеум.

— Простите меня…

— Минутку… На днях вы выиграли около двух тысяч франков на бегах…

— Тысячу семьсот пятьдесят… Мне пришлось угостить всех шампанским…

— Сколько вы должны бармену?

— Точно не знаю… Наверное, франков пятьсот.

— А вашим партнерам?

Гюре сделал вид, что не понимает.

— Каким партнерам?

— Вчера вы опять играли в покер…

— Почти ничего! — торопливо сказал Гюре. — Если бы кто-нибудь согласился одолжить мне тысячу франков… Или даже… Послушайте…

Он снова хотел добиться своего. Слишком много сил он уже на это потратил. Он вытащил из кармана чековую книжку.

— Я даже не прошу одолжить мне денег… Я подпишу чек, и по нему можно будет получить, как только мы приедем во Францию.

Он был готов расплакаться, но что-то заставило Донадьё тоже идти до конца.

— У вас есть деньги в банке?

— Сейчас нет… Но как только приеду в Бордо, я сделаю вклад…

— Вы хорошо знаете, что ваше Общество заплатит вам лишь в том случае, если его принудит к этому суд… Процесс будет тянуться несколько месяцев…

— А все равно у меня будут деньги! — вызывающе произнес Гюре.

Он держал в руках грязную, мятую чековую книжку, которую он увез из Европы два года назад.

— У меня есть родственники… Одна из моих теток очень богата… Я даже хотел послать ей радиограмму…

— Почему же вы этого не сделали?

— Потому что я не знаю, дома ли она сейчас. Она живет в Корбейле, но лето проводит на море или в Виши…

— Радиограмма последует за ней…

Разве это не было жестокой и бесполезной игрой?

— Моя тетя не поймет… Я должен объяснить ей…

— А ваша жена знает, что у вас нет денег?

Гюре сразу выпрямился.

— Надеюсь, вы ей этого не скажете?

Теперь перед ним был враг. Он гневно смотрел на доктора, так как понимал, до какой степени тот прижал его к стенке.

— Заметьте еще раз, что я ничего у вас не просил. Я надеялся, что вы мне дадите совет. Я откровенно рассказал вам о своем положении…

Губы его задрожали… Он подавил рыдание, отвернулся.

— Сядьте!..

— Зачем? — ответил Гюре, пожав плечами.

— Сядьте! И скажите мне, почему, зная, что у вас нет денег, вы задолжали в баре и согласились играть в белот и в покер?

Все было кончено. Гюре виновато опустил голову. Его адамово яблоко поднималось и опускалось, но глаза оставались сухими.

— Ваша тетя в самом деле существует?

Вместо ответа он бросил на Донадьё взгляд, в котором блеснула ненависть.

— Я согласен поверить, что она существует! Но только вы не уверены, что она даст вам то, что вы у нее попросите.

Гюре, весь напряженный, не шевелясь, смотрел в пол и мял свою чековую книжку, влажную от его потных рук.

— Я все-таки одолжу вам тысячу франков.

Гюре поднял голову и недоверчиво посмотрел на Донадьё, пока тот открывал ящик, в котором хранил свои деньги.

В эту минуту Гюре, кажется, соблазняла мысль отказаться. Он смотрел на дверь, колебался. Донадьё отсчитывал ассигнации по сто франков и клал их на стол.

— Подпишите мне все-таки чек… — И он встал, чтобы оставить место за столом своему собеседнику, снял колпачок с авторучки.

Гюре послушно сел туда, куда ему показали, и обернулся к Донадьё.

— На имя кого? — И добавил с бледной улыбкой: — Я даже не знаю вашей фамилии.

— Донадьё. Пишется, как «дай богу»[4].

Перо заскрипело. Возле подписи Гюре посадил кляксу. И он все еще не решался взять деньги.

— Благодарю вас, — пробормотал он. — Простите меня… Вам не понять…

— Я прекрасно понимаю…

— Нет, вы не можете понять. Сегодня утром я хотел покончить с собой.

Он плакал, жалея себя самого. Стюард обходил палубу и бил в гонг, оповещая о завтраке.

— Спасибо!

Он колебался, протянуть ему руку или нет, и так как Донадьё стоял неподвижно, он пятясь отошел к двери, всхлипнул, вытер глаза и стремительно вышел.

Он с опозданием явился в ресторан. Из-за праздника разговоры были оживленнее, чем обычно. Обсуждали вопрос о том, будут обедать в маскарадных костюмах или нет. Те, у кого было во что переодеться, стояли за это; другие колебались и думали о том, как нарядиться, используя то, что имелось у них под рукой.

— Да нет же! Уверяю вас, вы найдете у парикмахера все, что вам понадобится.

Днем никто не отдыхал, и Донадьё спал плохо, потому что пассажиры ходили взад и вперед по палубе, над его головой.

Барбарен согласился быть председателем комитета, и казалось, что он всю жизнь только этим и занимался. С первого взгляда чувствовалось, что он важная персона. На нем были брюки из бежевой хлопчатобумажной ткани, белая рубашка с засученными рукавами, голубая повязка на руке — он делал вид, что смеется над ней, — и кроме того, он потребовал свисток и в четыре часа подал сигнал, оповещая, что начинаются игры.

В течение получаса слышались только крики детей, потому что они начали тянуть канат, бегать с яйцом, лежащим на ложке, которую они держали в зубах, сражаться подушками.

Капитан должен был присутствовать при играх. Его строгая фигура контрастировала с пестро наряженной толпой и, чувствуя это, он пытался улыбаться, рассеянно поглаживая рукой свою бороду.

— А вы не играете? — спросил он у мадам Дассонвиль, которую заметил в уединенном уголке палубы.

— Спасибо! У меня нет настроения.

Он решил, что должен настаивать, делал это неловко, и молодая женщина смотрела на него с досадой. Ее плохое настроение было настолько заметно, что Барбарен в свою очередь тоже подошел к ней.

— Простите, что я надоедаю вам. Нет сомнения в том, что Лашо — скотина. Он заслужил, чтобы его проучили. Но зачем же наказывать всех нас? Праздник будет не полным, если самая очаровательная из пассажирок не примет в нем участия…

Она улыбнулась, но настояла на своем и, облокотившись на фальшборт, снова устремила взгляд на море.

Донадьё стал искать Гюре и обнаружил его в группе, подготовлявшей турнир игры в белот в пользу кассы моряков. Гюре, несомненно, казался немного нервным, но от утреннего волнения в нем не осталось и следа.

Его огорчало отсутствие мадам Дассонвиль. Он издали наблюдал за нею.

Ему предложили быть четвертым в игре, и он не знал, что ответить.

— Сейчас…

— Пора составлять партии…

— Найдите другого партнера…

Офицеры были очень веселы. Вместо того чтобы отдохнуть днем, они выпили по несколько рюмок ликера и теперь уже принялись за шампанское. Из-за отсутствия мадам Дассонвиль королевой праздника стала мадам Бассо, и она играла эту роль так же рьяно, как продавала билеты вещевой лотереи.

После детей за традиционные игры принялись взрослые, и начался бег в мешках. Гюре воспользовался тем, что внимание всех было сосредоточено на комическом старте участников, чтобы подойти к мадам Дассонвиль.

С тех пор их видели только вместе; они не принимали участия в общем оживлении. Сначала они долго шептались, глядя на море, а теперь прогуливались, как будто не произошло ничего особенного.

Мадам Дассонвиль смотрела вокруг себя вызывающе. Гюре пытался не подавать вида, но чувствовал, что ему не по себе. Разве его спутница не старалась нарочно проходить взад и вперед мимо террасы, которая была центром всех аттракционов? В их сторону оборачивались. Новые пассажиры, севшие на корабль в Дакаре, не понимали, почему эта пара так подчеркнуто держится особняком. Одна женщина подумала даже, что это молодожены.

Барбарен был в веселом настроении, какое обычно царит на Монмартре. Он суетился.

— Послушайте, мадам, — говорил он какой-то сорокапятилетней даме. — Не хватает одного участника в беге с яйцами. Чего вы боитесь?

Все смеялись. Ей насильно сунули в руку ложку с яйцом. Женщина, краснея, оглядывалась вокруг, словно извиняясь за то, что она смешна.

— Слушайте свисток!.. Первый приз — механическая бритва…

Мадам Дассонвиль и Гюре обходили палубу с такой же точностью, с какой Донадьё каждый вечер совершал свою обычную прогулку.

Сначала Гюре удавалось избегать взгляда доктора, потому что он знал, где тот находится, и выбирал путь так, чтобы не столкнуться с ним.

Немного позже это уже стало невозможно: путь загораживали участники игр, и Гюре нос к носу столкнулся с Донадьё.

Тогда он улыбнулся застенчивой и смущенной, даже немного страдальческой улыбкой. Казалось, он говорил: «Вы же видите, что я не виноват».

Немного погодя эта пара исчезла, и помощник капитана подошел к доктору.

— Сегодня вечером лучше отменить прогулку вашего безумца. Пассажиры третьего класса сильно выпили и слишком развеселились. Как бы чего не вышло…

Нельзя было помешать китайцу умереть, но никто, кроме Матиаса, не узнал об этом, и в восемь часов пассажиры в своих слишком узких каютах лихорадочно примеряли маскарадные костюмы, в то время как в трюм корабля вызвали главного механика.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

В полночь праздник, казалось, уже закончился. Правда, на палубе первого класса по-прежнему играл патефон, но никто уже не танцевал. Зато в салоне второго класса еще кружились какие-то пары.

Впрочем, возможно, они преследовали определенную цель. Потому что перед тем произошло одно происшествие. Сразу же после ужина какая-то молодая женщина в костюме «Французской Республики», или вернее мадам Анго[5], под предлогом участия в фарандоле ворвалась на палубу первого класса вместе с четырьмя или пятью молодыми людьми в костюмах, более или менее напоминающих пиратские. Раздался смех. Никто не противился этому вторжению: ужин прошел невесело. Только несколько дам пришли в маскарадных костюмах, другие же ограничились тем, что надели вечерние платья, и впервые пять или шесть мужчин появились в черных смокингах.

Мадам Бассо одолжила у кого-то матросский костюм, который был ей так узок, что она в нем едва дышала. Но она все-таки пыталась вместе с окружавшей ее компанией офицеров внести оживление в общество.

Мадам Дассонвиль, словно не замечая праздничной обстановки, явилась к столу в своем обычном платье, а на Гюре тоже был его каждодневный костюм.

За столом державшегося с присущим ему достоинством капитана сидел Лашо в своем парусиновом костюме. Зато Барбарен с помощью жженой пробки подрисовал себе большие усы и бакенбарды. Его маскарадный костюм дополняли повязанный на шею красный шелковый платок и фуражка с высокой тульей, которую он достал у кого-то из женщин.

Когда группа из второго класса ворвалась на палубу первого, это оказалось кстати, так как помощник капитана тщетно пытался хоть как-то оживить праздник.

«Марианна» во фригийском колпаке и трехцветной юбочке, красивая рыжая девица, уже успела много выпить и веселилась с оглушительным шумом.

Впервые пустился в пляс тучный, тяжелый Барбарен. Заказали шампанское. Образовалась новая фарандола, которая пронеслась через всю палубу, в то время как Гюре и мадам Дассонвиль по-прежнему сидели в углу бара, неподалеку от хмурого Лашо.

Полчаса спустя рамки приличия стали нарушаться. «Мадам Анго» целовала пассажиров и скоро принялась одна выделывать па из кадрили, напоминавшей старинные танцы, исполнявшиеся в «Мулен-Руж».

В группе офицеров раздался смех. Барбарен распалился. Но семейные пары отнеслись к этому иначе, а помощник капитана тихо сказал одному из окружавших «Марианну» молодых людей:

— Вы бы попытались теперь увести ее…

Этот молодой человек тоже выпил лишнее. Он подозвал своих товарищей и громко сообщил им, что сейчас, когда они достаточно повеселили пассажиров первого класса, их просят удалиться в положенный им второй.

В этом была доля правды. «Марианна», заметив что-то неладное, потребовала объяснений и, не слушая уговоров, вылила на помощника капитана и пассажиров поток ругательств, достойных мадам Анго, которую она и представляла в своей трехцветной юбочке.

Это произошло вскоре после одиннадцати часов. А теперь, когда склянки только что пробили полночь, наступил покой — покой, правда, несколько тяжелый, напряженный, так как праздник слишком затянулся.

Патефон вертелся впустую. В баре оставалось не более десятка пассажиров, одни доканчивали шампанское, другие — рюмку виски, и даже Барбарен успел смыть сажу с лица и снял свой красный шелковый платок.

Он сидел за столиком с Лашо и с лесорубом. Воздух был свежее, чем в другие вечера. Донадьё видел, как дрожала от холода в своем очень декольтированном платье его утренняя пациентка. Ее муж, небольшого роста, с белокурой бородкой, сидел рядом с нею.

Вечер, по-видимому, был окончен. Первым поднялся Лашо, пожал руку Барбарену и Гренье и удалился, волоча ногу.

Барбарен с лесорубом опустошили свои рюмки и через полминуты вышли вслед за ним, но остановились у фальшборта, продолжая начатый разговор.

Донадьё не обратил внимания на эти подробности, и потом ему не сразу удалось припомнить последовательность событий, которая приобрела некоторое значение.

Уже в течение нескольких минут Гюре проявлял нетерпение, опасаясь сцены, которую ему устроит жена, если он вернется слишком поздно. Однако же мадам Дассонвиль не очень спешила, и, наклонившись к ней, он стал умолять ее вернуться в каюту.

И все-таки ему пришлось ее покинуть. Расстались они довольно холодно. Донадьё подумал, что она ему сказала: «Ладно уж, отправляйся-ка ты к своей жене!»

Гюре, опустив плечи, с досадой удалился, пройдя мимо Барбарена и лесоруба, которые все еще беседовали.

Помощник капитана приказал остановить патефон, и бармен, с нетерпением поглядев на офицеров, продолжавших нескончаемую игру в белот, стал убирать со столов и даже нагромождать один на другой стулья на террасе.

В этот момент к нему подошел стюард и тихо сказал несколько слов. Бармен огляделся вокруг, осмотрел столы, особенно пристально тот, за которым сидел Лашо.

Стюард направился к каютам, и не прошло и трех минут, как в бар вошел Лашо, без воротничка, в сандалиях на босу ногу. По всему его виду было ясно, что сейчас разразится драма. Нахмурив густые седые брови, он цинично оглядел сидевших за столиками.

— Бармен! Сходите за помощником капитана!

— Я думаю, что господин помощник капитана уже лег спать.

— Ну и что с того! Передайте, что ему придется встать.

Все слышали этот разговор. Барбарен, издали увидев Лашо, вернулся на террасу, а лесоруб направился к себе в каюту.

Широкоплечий и грузный Лашо молча стоял посреди бара. Офицеры, продолжая игру в болот, не спускали с него глаз.

Он редко бывал в таком плохом настроении, как в этот вечер, быть может потому, что среди вторгшихся сюда пассажиров второго класса были двое его служащих, скромных молодых людей, вроде Гюре. Но он притворился, что не узнал их.

Когда их выпроваживали, он услышал брошенную на лету фразу, произнесенную кем-то в соседней группе:

— А ведь есть и такие, которые едут в первом классе, а билеты у них во второй.

— О ком это он? — спросил Лашо у лесоруба Гренье.

Лесоруб подбородком указал па Гюре:

— Кажется, о нем. У него больна жена или ребенок, точно не знаю.

Тогда Лашо пробормотал угрозу в адрес Пароходной Компании: он заставит ее возместить себе разницу в цене между билетами первого и второго класса. Это происшествие, менее шумное, чем первое, прошло незамеченным.

Помощник капитана поспешно прибежал в бар. Его обнаружили в самом конце палубы второго класса, где было совсем темно, в обществе «Марианны», которой он старательно объяснял, что не имеет никакого отношения к тому, что произошло.

— Господин помощник капитана, я хотел бы, чтобы вы немедленно приступили к расследованию. У нас на судне вор.

Он нарочно говорил так громко, что с десяток пассажиров, находившихся на террасе, услышали его и повернули головы.

— Если вам угодно пройти ко мне в каюту, я зафиксирую вашу жалобу и…

— Та! Та! Та!.. Нет никакой нужды ни в вашей каюте, ни в записях, — возразил Лашо, положив ему на плечо свою большую мягкую лапу. — Кража произошла здесь, десять минут назад. Я знаю, почему вы хотите меня увести. Пароходная Компания не любит подобных происшествий, и вы сейчас предложите мне возместить убытки…

Взгляды помощника капитана и Донадьё встретились. Казалось, Невиль просил совета. Доктор насторожился.

— Подойдите сюда… Еще десять минут назад я сидел за этим столом с двумя пассажирами — мсье Барбареном, которого я здесь вижу, и лесорубом, который сел на пароход в Либревиле.

— Мсье Гренье?

— Мне безразлично, как его зовут. В какой-то момент я вынул из кармана свой бумажник, чтобы показать им один документ, статью из газетенки, которая нападает на меня и обзывает убийцей… — Он был доволен, что выкрикивает это во весь голос. — Пять минут назад я ушел к себе и забыл бумажник на столе. В этом я уверен! Я ведь не мальчик! В каюте я сразу же обнаружил, что бумажника в кармане нет, и тотчас же послал за ним стюарда. Бумажника в баре уже не оказалось.

Помощник капитана допустил оплошность, спросив:

— И там была большая сумма?

— Это вас не касается! Украли у меня сто франков или сто тысяч — это уж мое дело. Я хочу получить обратно свой бумажник. А главным образом я хочу обнаружить вора. Я ему покажу, где раки зимуют…

На этот раз партия в белот прервалась, хотя карты уже были сданы. Игроки смотрели на ближайший к ним столик, и чувствовалось, что они смущены.

Впрочем смущены были все, так как, в общем, заподозрить в краже можно было каждого, даже Барбарена, подошедшего теперь к Лашо.

Женщина, которую Донадьё заставил утром раздеться, все еще была здесь вместе со своим мужем, чья маленькая голова встревоженно поднялась на тощей шее.

— Я должен доложить об этом капитану, — пробормотал помощник, чтобы выиграть время.

— Если хотите, позовите его сюда. Как бы то ни было, я требую немедленного расследования, так как мой бумажник где-нибудь недалеко.

Невиль охотно отвел бы Лашо в сторону, успокоил бы его, пообещал бы невесть что, лишь бы избежать скандала. Он прекрасно знал, что в бумажнике не могло быть много денег, потому что Лашо передал ему для сохранения в сейфе пятьдесят пять тысяч франков, которые у него были с собой. Наверное, он оставил лишь несколько сотен франков на ежедневные расходы.

— Стюард! Скажите капитану, что мсье Лашо желает поговорить с ним на террасе бара.

Лашо прогуливался вдоль и поперек, заложив руки за спину, не обращая внимания на присутствие Невиля, который тем временем подсел к Донадьё.

— Вы были здесь?

— Я не двигался с места.

— Ну и что же?

— Я ничего не заметил.

— Он способен потребовать, чтобы обыскали пассажиров и каюты.

Барбарен, разглагольствуя среди группы офицеров, как раз это и предложил:

— Остается всех нас обыскать! Что до меня, то я согласен немедленно вывернуть свои карманы. Я вышел из бара после Лашо, дошел до фальшборта и вернулся сюда почти одновременно с ним.

— Конечно! Пусть нас обыщут, — поддержал его капитан колониальной пехоты.

Никто не решался идти спать, боясь, как бы это не расценили как признак виновности. На палубе второго класса по-прежнему танцевали. За спущенными шторами освещенного салона мелькали тени.

Пришел капитан. На нем был форменный сюртук, который он надел еще к ужину. Уже издали он пытался понять, что происходит.

Помощник хотел пойти ему навстречу, но Лашо остановил его:

— Одну минутку! Я хочу сам объяснить, в чем дело…

Он сделал это так же грубо, как и в первый раз.

— У нас на борту вор, и его необходимо обнаружить, — закончил он. — Вы здесь главный после Господа Бога. Вы и должны принять необходимые меры, пока я не подам жалобу в Бордо…

В сущности, эта история принесла ему облегчение. Как будто внезапно открылся какой-то клапан, и это позволило ему излить свою желчь. Отныне для него не существовали ни пассажиры, ни колонисты, ни плантаторы, ни чиновники, ни офицеры или служащие факторий: существовали только люди, на которых могло пасть подозрение.

Барбарен, ужинавший за столом капитана, позволил себе вмешаться:

— Эти господа и я с общего согласия просим, чтобы нас немедленно обыскали. После исчезновения бумажника мы не покидали палубы и, следовательно, ничего не могли отсюда унести.

Капитан и глазом не моргнул. Он держался со своим обычным достоинством, но его уверенность была только внешней.

— Я не могу мешать вам доказать вашу невиновность… — наконец сказал он, сначала посмотрев на своего помощника, потом на Донадьё, как бы желая заручиться их поддержкой.

Это было одновременно гротескно и драматично. Барбарен опустошил один за другим свои карманы и выложил на стол связку ключей, трубку, кисет для табака, коробочку с кашу[6], носовой платок и, кроме того, красный шелковый фуляр, который недавно был повязан у него на шее. Потом он вывернул карманы, и на палубу посыпалась табачная пыль.

Офицеры тоже встали, они отнеслись к этой процедуре очень серьезно. Один из них, порядком выпивший, заговорил о том, чтобы ему дали официально подписанный перечень всего того, что он таким образом предъявил.

— И я тоже! — послышался женский голос. — Это была мадам Дассонвиль, которую до тех пор никто не заметил: ее столик стоял в неосвещенном углу, и она сидела не двигаясь.

— И я! — поспешил крикнуть невысокий господин, жена которого показала, что у нее в руках ничего нет.

— Кто еще был здесь? — нетерпеливо спросил капитан.

Донадьё молчал, предпочитая, чтобы капитану ответили другие. Барбарен посмотрел на мадам Дассонвиль, а та прошептала:

— Со мной был мсье Гюре…

— А где он?

— Пошел спать.

— После ухода мсье Лашо?

— Кажется, да… Я не уверена…

— Был здесь и Гренье, — вмешался Барбарен. — Мы с ним побеседовали еще несколько минут, а потом он отправился к себе в каюту.

Капитан повернулся к Лашо:

— Вы требуете, чтобы я вызвал этих людей сюда?

— Вовсе нет! Нужно только допросить их в каютах и произвести там обыск.

Капитан и помощник отошли в сторону и стали тихо совещаться, потом подозвали к себе Донадьё.

— Что вы об этом думаете?

Все трое были одинаково мрачны, так как не впервые в их практике на судне происходили кражи.

На этот раз подозрение могло упасть только на одного из десяти пассажиров, и хотя они вели себя нарочито непринужденно, на их плечи все-таки свалился тяжелый груз.

Завтра утром об этом будет знать уже сотня пассажиров, они станут переговариваться с таинственным видом, следить друг за другом. А ведь до Бордо остается еще десять дней плавания!

— Значит, обыскать только две каюты, — сказал помощник капитана.

— Мсье Лашо! — позвал капитан. — Опишите нам, пожалуйста, ваш бумажник.

— Это старый черный бумажник, потрепанный по краям, со множеством отделений.

— Сколько в нем было денег?

На этот раз он ответил:

— Семь или восемь билетов по сто франков. Вы ведь знаете, что мои деньги лежат в сейфе. Но дело тут не в деньгах. Главное — документы…

— Важные?

— Для меня да, и только я один могу судить об этом.

— Если вы согласны подождать здесь несколько минут, то сейчас обыщут обе каюты…

Лашо проворчал что-то в знак согласия, но было ясно, что он охотно присутствовал бы при обыске.

— Ну, так идите! — сказал капитан помощнику. — На всякий случай возьмите с собой двух свидетелей. Может быть, пойдет мсье Барбарен? И вы, мсье? — спросил он у капитана колониальной пехоты.

Оба поклонились в знак согласия и ушли вместе с помощником капитана.

Пятнадцать минут, в течение которых они отсутствовали, были самыми неприятными. Лашо сидел один в своем углу, хмурый, грозный, прекрасно понимая, что все присутствующие смотрят на него с антипатией.

Капитан и Донадьё стояли в сторонке, а мадам Дассонвиль зажгла сигарету, и в темном углу, где она сидела, засветилась красная точка.

Никто не говорил о том, что пора идти спать. Все ждали. Порой из второго класса доносились звуки музыки. Там продолжался праздник, и трое или четверо пассажиров были уже совершенно пьяны.

— Вы кого-нибудь подозреваете? — тихо спросил капитан.

— Никого.

Понадобились подобные обстоятельства, чтобы капитан стал запросто разговаривать со своими подчиненными, потому что обычно он ни с кем не общался на корабле, принимал лишь сугубо официальные рапорты и спускался с командного мостика только для того, чтобы возглавлять трапезы — обязанность, самая для него неприятная.

Небо покрылось облаками, и казалось, что это уже европейские облака, более волнистые, более легкие, чем африканские. Днем навстречу кораблю пронеслись целые косяки летучей рыбы, но из-за праздника никто не обратил на них внимания.

Еще одна стоянка в Тенерифе, последнее вторжение на палубу арабских и других торговцев, а затем, почти без перехода, Португалия, Франция, неспокойные воды Гасконского залива.

Время тянулось медленно. Было непонятно, что делают помощник капитана и два его спутника. Наконец появился лесоруб в полинявшем халате, накинутом поверх пижамы. Он волочил ноги в шлепанцах, которые придавали его походке что-то домашнее, составлявшее резкий контраст со смокингом невысокого пассажира и с вечерним платьем его жены.

— Что происходит? — спросил он, подходя к столу офицеров и украдкой глядя на капитана. — За кого принимают пассажиров на этом судне?

Его выговор никогда так не напоминал парижское предместье.

— Есть у кого-нибудь сигарета?

Один из лейтенантов протянул ему портсигар.

— Я уже спал, когда они пришли, разбудили меня, а помощник капитана обшарил всю мою каюту, словно я какой-нибудь грабитель.

Тут он увидел Лашо, которого сначала не заметил.

— Послушайте-ка, это вы причина такого шума? Вы что, не могли подождать до утра?

Он не уходил. Он напоминал тех, кто, пройдя медицинский осмотр, ожидает товарищей, до которых еще не дошла очередь. Он был спокоен. У него ничего не нашли.

— И большая сумма была в вашем бумажнике?

Лашо не хотелось отвечать. После слов лесоруба воцарилось неловкое молчание, потому что теперь круг подозрений замкнулся и в голову могло прийти только одно имя: Гюре.

Все украдкой поглядывали на мадам Дассонвиль. Сам Лашо смотрел на нее нагло, с известным удовлетворением. После того как он утром отшвырнул предложенные ею билеты денежно-вещевой лотереи, Барбарен сказал ему:

— Ну, это уж слишком! Вы забываете, что это дама.

— Шлюха! — возразил тот.

— Вы не имеете права так говорить.

Оба замолчали, но Лашо не забыл сделанного ему замечания и теперь с нетерпением ожидал появления Невиля.

Капитан больше ни с кем не говорил, а Донадьё стоял рядом с ним, опершись о стрингер[7], и тоже не произнес ни слова.

В этот момент на всем корабле, который скользил в ночи с легким шумом воды и глухим гудением машин в глубине, казалось, притихла всякая жизнь.

Но вдруг раздались быстрые шаги. Они раздались гораздо раньше, чем показался тощий силуэт Гюре, одетого только в полосатую пижаму, расстегнутую на груди.

Он не шел, он бежал. Донадьё чуть было не поймал его по дороге, а потом жалел, что не сделал этого.

Гюре не нужно было искать Лашо глазами. Он инстинктивно направился прямо к нему. Он тяжело дышал, волосы его растрепались, глаза горели.

— Это вы обвиняете меня в краже? А? Это вы потребовали, чтобы обыскали мою каюту?

Лашо, который сидел и, следовательно, находился в невыгодном положении, сделал движение, чтобы подняться.

— Это вы, старый подлец, эксплуататор и убийца, смеете подозревать других?

Донадьё шагнул по направлению к Гюре. Один из офицеров поднялся. Уже слышны были шаги Барбарена и «капитана колониальных войск, которые присутствовали при обыске, но Невиль все еще не появлялся.

— Вы же прекрасно знаете, что вор не тот, о ком думают! Если среди нас и есть кто-то, всю жизнь занимавшийся воровством, то это…

Он потерял всякое самообладание. Он весь дрожал. Движения его были прерывисты, и, не находя других слов, он закричал, скорее даже завыл:

— Подлец!!! Подлец!!! Подлец!..

При этом он хватал Лашо то за голову, то за горло, как только мог, за что попало, а тот, откинувшись на спинку, чтобы уклониться от ударов, опрокинул стул и покатился на палубу.

Гюре чуть было не повалился за ним, чтобы снова нанести ему удары, но Донадьё схватил его за плечи:

— Спокойно! Спокойно!

Слышно было тяжелое дыхание молодого человека, а грузный Лашо в светлом костюме все еще лежал на палубе и не вставал на ноги, ожидая, пока не уведут Гюре.

— Господа… — заговорил капитан.

Но он не нашел других слов, тем более что на палубе стали появляться пассажиры, разбуженные обыском.

— Господа… Прошу вас…

Тощая грудь Гюре поднималась и опускалась в быстром темпе, а Барбарен в ответ на вопросительный взгляд Донадьё отрицательно покачал головой.

В каюте Гюре ничего не нашли.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

На следующее утро Донадьё узнал от помощника капитана некоторые подробности. Утром, когда пассажиры проснулись, их ожидал сюрприз: шел сильный дождь. От этого давно невиданного свежего дождя пассажиры воодушевились, словно дети при виде первого снега, в котором они могут поваляться. Все выглядело по-новому: мокрая палуба, пелена прозрачных капель, падающих с командного мостика; дождь беспрерывно барабанил по железной обшивке, вода лилась по желобам.

Даже китайцы на носу корабля улыбались, хотя у них не было крыши над головой. Некоторые пользовались вместо зонтика старыми мешками, даже кастрюлями.

Впервые люди надели одежду из темной шерсти, и было странно видеть синие или черные силуэты.

По серому морю бежали белые барашки. Судно немного качало, а вокруг него от плеска волн набегало много пены.

Донадьё только что закончил прогулку по палубе. На террасе бара он увидел Лашо, Гренье и Барбарена, которые молча курили. В носовой части палубы мадам Бассо разговаривала с одним из лейтенантов. Мадам Дассонвиль, должно быть, еще не выходила из своей каюты, и Гюре тоже не было видно.

Доктор встретил Невиля в тот момент, когда помощник спускался с капитанского мостика. Донадьё не пришлось задавать вопросов.

— Грязная история, — проворчал Невиль. — Они уже побывали у капитана — и тот, и другой.

— Гюре и Лашо?

— Лашо пожелтел от ярости. Гюре хорохорится, как задиристый петух. А в конце концов попадет мне, за то что я поселил Гюре в первом классе.

Донадьё и помощник капитана прошлись по палубе, провожаемые взглядами нескольких пассажиров. Невиль рассказывал о ночных обысках.

— У лесоруба все обошлось без шума. Он только что лег и потушил свет. Он удивился, но спокойно отнесся к формальностям. У Гюре же, напротив…

Обязанность помощника капитана оказалась в высшей степени неприятной. Когда они постучали в дверь каюты номер семь, ему показалось, что в ней словно кто-то рыдал, но Невиль не обратил на это внимания. Ему пришлось несколько раз постучать, пока дверь приоткрылась. Гюре встретил его злобным взглядом, нахмурив брови.

— Простите за беспокойство, но на борту сейчас произошла кража, и мой долг…

Невиль выложил все, что должен был сказать, в то время как лицо его собеседника все больше мрачнело.

— Почему же обыскивают именно мою каюту?

— Не только вашу. Мы уже были у…

В ярости Гюре, толкнув дверь ногой, открыл ее настежь, и Невиль увидел лежащую на диване мадам Гюре, которая вытирала слезы. Они попали в разгар семейной сцены. Напротив, на другом диване, лежал ребенок; глаза его были открыты, лицо выражало страдание.

— Простите нас, мадам…

— Я все слышала…

На ней был только халат из цветной ткани. Она поднялась и отошла в угол, а муж ее сначала стоял неподвижно, не мешая производить обыск, потом вдруг выскочил из каюты, побежал в бар и налетел на Лашо.

— Его жена ничего не сказала? — спросил Донадьё.

— Она что-то крикнула, пытаясь его удержать, но он ничего не хотел слушать, и она не двинулась с места, а когда мы ушли, закрыла за нами дверь.

Что касается сцены на палубе, то она продолжалась всего несколько мгновений. Капитан подошел к Гюре, потом к Лашо:

— Господа, прошу вас, разойдитесь по своим каютам. Завтра утром я буду всецело в вашем распоряжении и приму все необходимые меры в связи с этим неприятным инцидентом.

Некоторые из пассажиров, в особенности офицеры, еще несколько минут задержались на палубе, обсуждая происшествие, но в конце концов все пошли спать.

На следующее утро, к счастью, всеобщее внимание было отвлечено дождем. Однако же все интересовались и последними новостями. Проходя мимо террасы, каждый оглядывал Лашо, а тот, погрузившись всей своей массой в плетеное кресло, выставлял себя напоказ, вызывая всеобщее любопытства.

Можно даже сказать, что он старался казаться как можно более толстым, противным и злобным. Хотя было уже десять часов утра, он сидел в рубашке без воротничка, расстегнутой на груди, засунув босые ноги в домашние туфли.

Именно в таком-то виде он и явился к капитану по его приглашению в девять часов утра.

— Полагаю, — сказал тот, — вы желаете, чтобы мсье Гюре извинился перед вами. Я сейчас его вызову. Попробую его урезонить.

— Прежде всего я хочу получить обратно свой бумажник.

— Расследование будет продолжаться, и я не могу помешать вам по прибытии в Бордо подать в суд.

— Ничто мне не помешает также сообщить Компании, что на меня набросился с кулаками и оскорблял меня пассажир, который незаконно занимал каюту первого класса.

Больше от него ничего не удалось добиться. Лашо знал, что его боятся. И он прекрасно понимал, что на ответственных за размещение пассажиров лиц будет наложено взыскание за ту поблажку, которую они сделали Гюре.

Немного позднее, усаживаясь на террасе, он увидел, как молодой человек тоже направился к капитанскому мостику.

Помощник по пассажирской части присутствовал при обоих разговорах. Между Лашо, который только что побывал на командном мостике, и его противником был такой разительный контраст, что сам капитан чувствовал себя неловко.

Лашо был твердой каменной глыбой, на которую напрасно налетал юный Гюре с бессильной яростью, присущей его возрасту. Можно было догадываться, что Лашо на своем веку приходилось расправляться с сотнями, тысячами таких юнцов, как Гюре.

— Прежде всего, мсье Гюре, полагаю, что вы намереваетесь извиниться перед тем, кто был вашим противником этой ночью.

— Ни в коем случае!

Худой и бледный, натянутый, как скрипичная струна, он готов был снова перейти в наступление.

— Мой долг вмешаться и добиться от вас, чтобы вы положили конец невыносимой обстановке. Вы налетели на мсье Лашо…

— Я сказал, что он подлец, и все знают, что это правда. Вы сами это знаете!

— Прошу вас выбирать выражения!

— Он обвинил меня в воровстве!

— Простите. У него украли бумажник, и он потребовал, чтобы обыскали каюты пассажиров, сидевших поблизости от его стола в момент исчезновения этого бумажника.

Но бесполезно было даже пытаться урезонить Гюре, который упорствовал тем сильнее, что чувствовал себя одновременно и правым, и виноватым.

— Я не позволю, чтобы меня обвинял подлец!

— Но из уважения к пассажирам и для того, чтобы наше плавание могло продолжаться спокойно, я только прошу вас в нескольких словах выразить сожаление о своем поступке.

— Я ни о чем не сожалею.

Капитан не хотел прибегать к шантажу, но был вынужден намекнуть на одно обстоятельство.

— Я должен извиниться перед вами, мсье Гюре, что говорю на эту тему. Из-за болезни вашего ребенка мой помощник счел своим долгом…

— Я понял.

— Позвольте мне закончить…

— Не трудитесь. Вы хотите мне напомнить, не так ли, что я незаконно путешествую в первом классе, собственно говоря из милости?

— Дело тут не в милости. Но это мсье Лашо…

— Не беспокойтесь! Я сейчас же пересяду в каюту второго класса и…

Успокоить его было невозможно. Лицо его не покраснело, он был бледен и держался напряженно. Голос звучал глухо.

— Вам не придется менять каюту. Впрочем, свободной во втором классе и нет. Я попрошу вас только не есть в ресторане первого класса и поменьше там появляться.

— Это все?

— Сожалею, что наша беседа заканчивается таким образом. Это вы упорно занимаете такую позицию, с которой невозможно согласиться. Еще раз взываю к вашему здравому смыслу…

— Я не стану извиняться.

Ничего другого от него не добились. Он удалился, натянутый, как струна, и с тех пор никто его не видел.

— Вы думаете, он будет столоваться во втором классе? — спросил Донадьё у помощника капитана.

— Другого выхода у него нет.

На этом они расстались. Доктор чуть было не постучал в дверь каюты номер семь. Но что он мог сказать? И разве был он уверен, что там его хорошо примут?

От дождя на палубе стало свежее, но из-за сырости жара в каютах была еще невыносимее. Донадьё в течение получаса прогуливался среди пассажиров. Лашо по-прежнему представлял собой мишень для их любопытных взглядов, а Барбарен и лесоруб сидели вместе с ним, словно два секунданта.

Появилась мадам Дассонвиль в костюме, в котором ее еще не видели, — он возвещал приближение к Европе. Прогуливаясь по палубе, она держалась даже слишком непринужденно, но всем было ясно, что она ищет Гюре и беспокоится.

Кроме него, она ни с кем не общалась, не считая помощника капитана по пассажирской части, и не осмеливалась спросить кого-нибудь о том, чем закончился вчерашний инцидент. Она пыталась перехватить обрывки разговоров и что-то понять. Наконец она села на террасе, за тем же столом, что и прошлой ночью, позади Лашо, и закурила сигарету.

В какое-то мгновение у Донадьё мелькнула мысль, не присесть ли возле нее и не рассказать ли ей обо всем, но это снова уподобило бы его господу богу, и он отказался от этой мысли.

Ему было не по себе. В этих последних событиях таилось что-то стеснявшее его, как скрип плохо смазанного колеса. Ему хотелось бы подтолкнуть провидение, чтобы направить его на правильный путь.

Он уже давно предвидел, что произойдет катастрофа. Он и раньше чувствовал, что Гюре скользит по наклонной плоскости, по которой, конечно, никогда не сможет снова взобраться наверх. Но падение его он представлял себе совсем иначе.

То, что случилось, было слишком нелепо, слишком пошло! Неужели он и в самом деле был настолько глуп, чтобы украсть бумажник, да еще у Лашо?

Донадьё, опустив голову, направился в свою каюту, чтобы вымыть руки перед завтраком. У двери он столкнулся с Гюре, который его ждал.

— Вы хотите со мной поговорить?

— Я хочу прежде всего что-то вам передать.

Открыв дверь, доктор знаком пригласил молодого человека войти, потом сесть, но Гюре отказался от предложенного ему стула и вытащил из кармана десять стофранковых билетов, которые Донадьё вручил ему накануне.

— После того что случилось, я предпочитаю ни у кого не оставаться в долгу. Поэтому прошу вас вернуть мне мой чек. Здесь десять билетов.

Глядя на него, можно было подумать, что он один хочет бросить вызов всему человечеству. Он был опьянен своим собственным одиночеством, своею слабостью. Его лихорадило, он чувствовал себя мучеником. И на несколько мгновений Донадьё даже забыл о разыгравшейся перед ним драме, наблюдая Гюре, словно какое-то явление.

— Почему вы хотите вернуть мне эти деньги? Вы же подписали чек.

— Вы это сами прекрасно понимаете.

— Не понимаю, — откровенно признался доктор.

— Нет, вы это прекрасно сами понимаете. Когда я пришел к вам вчера, вы вынудили меня признаться, что у меня нет денег в банке…

— Но ведь вы должны получить от Общества.

— Вы также заставили меня признать, что Общество заплатит мне только после долгого разбирательства…

— А ваша тетя?

Он усмехнулся.

— Моя тетя, конечно, пошлет меня ко всем чертям. Вы и это дали мне понять! Вы одолжили мне тысячу франков, зная, что я не смогу вам их вернуть, и сделали это, может быть, из жалости, а может быть, не желая показаться скупым.

В его словах была доля правды, и тут уж растерялся Донадьё.

— Вы возвратите мне эту тысячу франков, когда захотите, — сказал он первое, что пришло ему в голову.

— Я, конечно, собирался вам их вернуть, но на это, наверное, потребовалось бы время.

— А я вас не тороплю.

— Теперь уже слишком поздно. Я не хочу ничего брать и ни от кого…

В сущности, это был всего лишь ребенок! Порой казалось, что его возбуждение пройдет и он, не в силах сдержаться, сейчас зарыдает, как мальчишка.

— Вы мне признались, что вам нечем заплатить по счету в баре.

— Так я и не уплачу.

— Компания устроит вам неприятности.

— Это мне безразлично. Я знаю, что вы подумали: что я возвращаю вам деньги, потому что у меня теперь есть те, которые были в бумажнике Лашо.

Донадьё и в самом деле так подумал, и он покраснел, хотя тут же отказался от этой мысли. Нет, он не верил, что Гюре мог украсть! Это в самом деле было бы слишком глупо!

— Вы несправедливы! — вздохнул он.

— Простите меня. Я, вероятно, имею на это некоторые основания. Верните мне мой чек, и дело с концом!

Если Донадьё и колебался в эту минуту, вернуть ли ему чек, то только потому, что, как ему казалось, этот поступок означал бы что-то решительное, почти равносильное осуждению Гюре. Но то было только впечатление, ни на чем не основанное. У доктора все еще оставалась слабая надежда уговорить Гюре.

— Присядьте на минутку!

— Поверьте, мне нечего вам сказать.

— А если я хочу вам что-то сказать? Я ведь старше вас.

Голос Донадьё звучал взволнованно, и когда он это заметил, то снова покраснел, не зная, куда девать глаза. Однако же он продолжал:

— Я знаю вашу жену, которая только что перенесла тяжелые испытания. Теперь можно надеяться, что ваш ребенок будет спасен. Подумали ли вы об этом, Гюре?

— О чем?

— Вы это прекрасно знаете, вы это чувствуете! Сегодня вечером мы будем в Тенерифе. Через несколько дней вы ступите на землю Франции и…

— Что «и»? — с иронией спросил молодой человек.

— Послушайте, вы же еще мальчишка, я даже хотел сказать — скверный мальчишка. Вы забываете о том, что вы не один на свете…

Только произнеся эти слова, Донадьё начал отдавать себе отчет в том, что он говорит. В самом деле, получалось так, как будто Гюре признался ему, что хочет покончить с собой. Но ведь ничего подобного он не сказал.

Доктор замолчал, посмотрел на чек, который держал в руке, на аккуратную подпись, на чернильное пятно.

— Отдайте мне его или порвите. По правде сказать, мне все равно…

Гюре собрался уходить. Он уже взялся за ручку двери.

— Поверьте мне! Еще не поздно все уладить. Извиниться перед Лашо — это пустая, незначительная формальность, неприятная минута. Это поймут все на корабле.

— Вы все сказали?

— Если у вас не хватит на это мужества, вы потеряете мое… мое уважение…

Донадьё запнулся на последнем слове, он чуть было не сказал — расположение или даже дружбу.

Странно, что он произнес эту фразу, он сам бы не мог сказать почему. Ему все больше и больше казалось, что в эту минуту все должно было решиться, и он упорно старался спасти Гюре, словно это было в его власти.

— Значит, вы меня уважаете? — иронически спросил молодой человек, стараясь казаться циничным.

Что мог еще сказать доктор? Что мог он ответить?

— Возьмите обратно вашу тысячу франков, Гюре.

— Вашу тысячу франков.

— Ну, мою, если вам угодно. Забирайте их. Мы с вами встретимся во Франции…

— Нет.

Он уже повернул ручку двери. Донадьё был уверен, что его собеседник еще не решается прервать этот разговор и сжечь свои корабли. Но что-то не позволяло ему взять деньги у Донадьё, конечно самолюбие, и доктора ужасала мысль, что человек так нелепо губит себя из гордости.

Правда, сам Донадьё из стыдливости, из-за такой же глупой стыдливости, не решался больше настаивать.

— Спасибо за то, что вы для меня сделали…

Дверь была открыта. Через нее виднелся коридор, пассажиры, направлявшиеся в столовую. Гюре уже удалился, а Донадьё остался в таком подавленном состоянии, словно он тоже был во власти морской болезни.

Он не возмущался, когда на его глазах умирали мужчина, женщина или ребенок. Он хладнокровно предвидел, что до прибытия в Бордо они недосчитаются еще семи китайцев, а десяток других никогда не доберется до Дальнего Востока. Быть может, в силу привычки он считал болезнь нормальным явлением жизни.

Даже если бы сейчас ребенок Гюре умер, он только пожал бы плечами. А если бы сам Гюре погиб, например, от приступа уремии…

Нет! Его приводила в ярость только несоразмерность причины и следствия.

Что, собственно говоря, произошло? У мелкого счетовода из Браззавиля заболел ребенок, и после долгих колебании он решил вернуться в Европу.

Если бы у этого мелкого счетовода было хотя бы тысяч десять франков, все бы устроилось. Ведь ребенок не умер, и даже теперь, когда воздух стал свежее, можно было считать, что он спасен.

Но нет! У него не было денег! Его устроили, как бедного родственника, в каюте первого класса! Он страдал от морской болезни…

Донадьё машинально вымыл руки, причесался, старательно почистил ногти.

Никакой драмы не было. Одни только пустячные происшествия. И еще целый ряд случайных обстоятельств…

Например то, что помощник капитана по пассажирской части испугался темперамента и неблагоразумия мадам Дассонвиль!

А она, в тот день, когда происходили бега картонных лошадок, остановила свой выбор на Гюре только для того, чтобы взбесить Невиля.

А потом…

И все в таком духе! Даже случай с билетами денежно-вещевой лотереи!

Все эти мелкие факты на расстоянии переплетались, как кишащие крабы.

А в результате…

И все-таки Донадьё пожал плечами. Он не знал, каков будет результат, и направился в столовую своим обычным шагом, так как ничто не способно было замедлить или ускорить его движения.

Капитан, который не осмеливался пересадить Лашо за другой стол, но, конечно, не хотел и обедать в его обществе и тем самым как бы выразить ему одобрение, велел передать, что спуститься не может.

Мадам Дассонвиль, сидя за столом одна, пыталась держаться свободно, подчеркивая непринужденность своих жестов.

Знала ли она, что Гюре изгнан во второй класс? И в этом случае, не чувствовала ли она себя оскорбленной?

Донадьё пожал руку главному механику, как и прежде сидевшему напротив него за столом.

— Ничего нового?

— Если только не будет бури, мы выдержим. Весь вопрос в том, чтобы пересечь залив. Что же касается…

— Чего?

— Лашо, кажется, продолжает в своем репертуаре. Четверть часа назад он во всеуслышание заявил в баре, что если в любое время суток еще раз увидит сумасшедшего на палубе, то будет жаловаться Компании. Он потребовал также, чтобы его снабжали пресной водой круглые сутки.

— А капитан?

— Ему это неприятно. Скоро позовет вас, чтобы обсудить вопрос о сумасшедшем. Поскольку стало не так жарко…

Донадьё вздохнул и поглядел на Лашо, который держал пальцами крылышко цыпленка, нарочито подчеркивая грубость своих жестов.

— Что до воды, то очень трудно снабжать Лашо, не давая ее другим пассажирам. Ведь во все каюты вода поступает из одного водопровода.

— И будут давать?

— До последней возможности.

Гюре, разумеется, здесь не было. Донадьё крайне удивился, увидев, что его пациентка, которую он заставил раздеться у себя в каюте, бросила на него многозначительный взгляд. Ее низенький муж ел с удивительной жадностью, словно стремился наверстать все лишения колониальной жизни.

— В вас целятся! — провозгласил главный механик, заметив уловки дамы.

— Спасибо!

В другое время, быть может, он был бы польщен. Она выглядела аппетитно, несмотря на контраст между слишком белым телом и загорелыми руками. Когда она сняла платье у него в каюте, доктору показалось, что на руках у нее до подмышек натянуты перчатки.

— Мерзкий рейс! — проворчал главный механик, в сущности не зная почему.

Те, кто привык брать на борт людей на целые три недели, чувствуют такие вещи сразу. Тут дело в чутье! С первого дня можно сказать, будет путешествие приятным или тягостным.

— А ваши китайцы?

— Еще трое или четверо при смерти, — сказал Донадьё, наливая себе компот.

Помощник капитана, пришедший с опозданием, наклонился к доктору и прошептал:

— Он в своей каюте. Я только сейчас был во втором классе, но в столовой он даже не показывался.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Прежде, чем он открыл глаза, прежде даже, чем он что-либо осознал, Донадьё уже предчувствовал, что наступающий день будет тяжелым. Какой-то неприятный вкус во рту, беспрерывная боль в голове, усиливавшаяся при малейшем движении, — все это напоминало ему, что ночью он выкурил на три или четыре трубки больше обычного. А когда с ним это случалось, он всегда смущался, словно кто-то застал его в чрезвычайно неприличной позе.

Ему неприятно было смотреть на масляную лампочку, и он спрятал ее в стенной шкаф, приготовил себе таблетку, и с виду такой же спокойный и безмятежный, как обычно, приступил к утреннему туалету, то и дело прислушиваясь к звукам на судне.

Почему эта ночь оставила в нем столько горечи? Как и каждый вечер, он выкурил свои обычные трубки. Как и каждый вечер, ему захотелось еще, и рука потянулась за горшочком с опиумом, за иглой.

Он не устоял. Это его унижало, но он все же пытался вновь уловить хотя бы обрывки ночных видений.

Впрочем, в них не было ничего особенного. Он не видел никаких причудливых снов, не испытывал редких ощущений.

На корабле все еще спали. Ближе к Тенерифу море разгладилось, ветер утих, только вода спокойно поднималась и опускалась: где-то далеко в Атлантике, наверное, бушевали волны.

Иллюминатор был открыт, и в него лился свежий воздух, который Донадьё вдыхал, как напиток. А за окошком виднелся кусок неба, серебристого от лунного света. Электрическая лампочка не горела. Танцевал лишь красноватый огонек ночника, а волны проникавшего в каюту воздуха разносили во все углы тошнотворный запах опиума.

Но важно было не это. Донадьё, растянувшись на диване, устремил невидящий взгляд на бледно-голубой диск иллюминатора.

Дышал ли он? Бился ли его пульс? Все это не имело значения. Он жил чужой, не своей, жизнью. Он переживал одновременно десять жизней, сто жизней, или скорее одну, состоящую из многих жизнь, жизнь всего корабля.

Он уже бывал в этих местах. Ему не нужно было выходить на палубу. Он и так знал, что на горизонте показались высокие выступы островов, усеянные огоньками. Быть может, на ходу корабль почти что задевал безмолвные рыбачьи лодки, которые тотчас же исчезали.

Капитан стоял на мостике, одетый в суконную форму, и, внимательно наблюдая за фарватером, искал глазами лоцманское судно.

Это была уже не африканская, а почти средиземноморская ночь. Пассажиры засиделись на террасе бара почти до часа ночи. Полчаса спустя Донадьё услышал какой-то шепот, сдержанный смех, и он не сомневался, что это мадам Бассо ищет укромное местечко вместе с одним из лейтенантов.

Более того, он мог предвидеть, что парочка застрянет наверху, на шлюпочной палубе, ибо все рейсы похожи один на другой и все люди ведут себя все так же в одних и тех же местах.

Он не был завистлив. Ему нравилось представлять себе белые бедра Изабель, лишь слегка прикрытые шелковистой тканью ее платья.

Мадам Дассонвиль спала и, конечно, заснула в плохом настроении. Наверное, из-за событий, происшедших в последние два дня? С тех пор она больше не видела Гюре, который ни днем, ни вечером не выходил из своей каюты. Теперь она знала, что он пассажир второго класса, из милости допущенный в первый.

Она была оскорблена и в глубине души злилась на помощника капитана: этот красивый малый держал себя по-прежнему развязно и смотрел на нее с лукавой иронией.

Винт работал исправно. Корабль почти не кренился. Донадьё любил ощущать широкое баюкающее движение морских волн, но Гюре в своей душной каюте, должно быть, по-прежнему страдал от морской болезни.

В течение дня доктор несколько раз задерживался у двери каюты номер семь со смутной надеждой, что она вдруг неожиданно отворится. Он наклонился и прислушался, но до него донесся только шепот.

О чем говорили супруги все эти долгие часы? Знала ли мадам Гюре, что ее муж был любовником одной из пассажирок? Догадывалась ли о многочисленных причинах его лихорадочного состояния? Упрекала ли его?

Как объяснял он ей свое упорное нежелание покинуть каюту? Еду для себя он не заказывал. В час дня и в семь часов вечера его жене приносили завтрак и обед, и Донадьё полагал, что дверь наконец откроется.

Но она только приотворилась. Мадам Гюре в пеньюаре, едва показавшись, взяла блюда.

Поделились ли они едой? Или Гюре продолжал упрямиться, лежа на своей постели и уставившись в одну точку на стене?

Донадьё представлял их себе: Гюре, лежащий на верхней койке, сжав зубы; он не может уснуть, у него боли в желудке; жена спит внизу, полуобнаженная, сбросив одеяло, ее волосы разметались по подушке.

Наверное, она иногда просыпается, чтобы послушать, как дышит ребенок. И, подняв голову, спрашивает:

«Ты спишь, Жак?»

И Донадьё мог бы поклясться, что Гюре представляется спящим, а сам терзается в одиночестве.

Теперь, когда доктор думал о них, на сердце его ложилась тяжесть, однако же ночью, выкурив трубку опиума, он относился к их горестям совсем иначе. Потому что утром он снова приобщился к миру, и все, что там происходило, вновь стало волновать его, тогда как несколько часов назад он парил за пределами всего окружающего, безмятежный, почти равнодушный к переживаниям этих маленьких существ, двигавшихся в железной скорлупе корабля.

Впрочем он называл это кораблем только по привычке! В действительности это был сгусток материи, заключавший в себе чью-то жизнь, который плыл с мерным кряхтеньем, направляясь к скалам. Потому что Канарские острова — это тоже всего лишь скалы, на которых протекает чья-то жизнь.

Самое важное было то, что воздух стал свежим, что ему было так приятно вытянуться нагишом под жестким одеялом, что он не ощущал тяжести своего тела.

У него было удивительное чутье! Слыша, например, щелканье телеграфа, он знал, что это капитан отдает приказание замедлить ход, так как ему показалось, что он заметил огни лоцманского судна. Доктор мог угадать эти огни даже с закрытыми глазами, он видел, как они качались между морем и небом, отражаясь в воде, сине-зеленой под лунным светом.

Барбарен храпел. Без сомнения, он спал на спине и время от времени поворачивался с ворчанием.

Донадьё представил себе и Лашо, который распростерся на матраце, как огромное больное животное, и, беспрестанно ворочаясь, пыхтя, отбрасывая одеяло, не находил себе покоя. От него противно пахло потом. Он велел подать себе в каюту бутылку виши и ночью, когда просыпался, пил из нее мелкими глотками.

Сейчас мадам Бассо в последний раз поцелует юного лейтенанта и, сытая его ласками, легким шагом украдкой проскользнет в коридор, стараясь не показаться на глаза дежурному стюарду.

Ну разве не совершенно все было в этом мире? Китаец потихоньку умирал, глядя в потолок, один в лазарете, тогда как Матиас спал сном праведника в соседней каюте, где стояли склянки с лекарствами.

Другие китайцы спали вповалку. Они отказались от подвесных коек. Половина их лежала на палубе, спокойные, как здоровые животные.

Важный чиновник, который ел за одним столом с капитаном, больше не вернется в Африку. Отныне он будет удить рыбу и сам выкрасит свой ялик в такие же прозрачные тона, какие преобладают в его деревне, на берегах Луары или Дордони.

Гюре не удавалось заснуть, но что тут можно было сделать? На свете нужны разные люди, бывают самые различные судьбы. Гюре родился, чтобы быть съеденным, тогда как Лашо родился для того, чтобы есть других, вот и все!

На горизонте виднелись горы. Они становились все выше. Вахтенные офицеры и матросы готовились к погрузке, и слышался стук: это открывали ящики. Все тот же груз — бананы!

Завтра все пассажиры будут покупать за десять франков коробки сигар, якобы из Гаваны, а через два дня выбросят их в море. Все одно и то же!

Сумасшедший спит в своей каюте, обитой матрацами. В Бордо за ним приедет на пристань карета скорой помощи, и он предстанет перед военными врачами, голый, худой, бледный и возбужденный.

Лашо в это время отправится в Виши заканчивать курортный сезон, а пассажиры третьего класса — везде ведь существует третий класс — будут указывать на него и шептаться: «Это Лашо, у него в Африке земли больше, чем два французских департамента».

А остальные? Лесоруб вернется к своим дружкам с авеню Ваграм или с площади Пигаль. Барбарен будет рассказывать: «Однажды на корабле мы играли в белот…»

На что надеялся Гюре, который совсем не появлялся на палубе? Ни на что! Теперь он пропал! Вот как Донадьё представлял себе судьбы пассажиров. И они ни в малейшей степени его не трогали.

В конце концов сознание доктора слегка затуманилось. По телеграфу снова что-то передали. Винт перестал захватывать воду, и с правого борта почувствовался легкий толчок. Это пристала лоцманская шлюпка; лоцман взобрался на борт.

Сейчас на командном мостике ему предложат что-нибудь выпить — такова традиция, но сам капитан едва лишь пригубит спиртное из вежливости, и как только швартовка закончится, он отправится спать.

Донадьё услышал грохот разматываемой цепи, потом заработали подъемные краны…

…Провал в его сознании, и вот он уже чистит зубы перед зеркалом над умывальником, у него во рту горечь, взгляд недобрый.

Как и каждое утро, в каюту постучал Матиас. Стоя у двери, он приготовился отдать рапорт.

— Что нового?

— Китаец умер.

— Больше ничего?

— У сумасшедшего на шее вскочил фурункул. Он просил у меня перочинный нож, чтобы его вскрыть.

— На прием никого нет?

— Вы же знаете, что сейчас все собираются сойти на землю.

Конечно! Компания даже отправит человек двадцать на автобусную экскурсию стоимостью сто франков с каждого. Этим занимается помощник капитана, но сопровождать пассажиров он пошлет своего заместителя.

— Сейчас иду, Матиас.

Утро удивительно ясное, какого не было уже дней двадцать. Небо очистилось; густые, как сироп, облака исчезли. Конечно, воздух еще горячий, даже очень горячий, но жара стала теперь приятной и здоровой, и дышалось легко, совсем не так, как в Африке.

Через иллюминатор Донадьё видел настоящих людей: это были не африканцы, не колонисты, а люди, жившие тут, потому что они здесь родились и потому что здесь протекала их жизнь.

Он видел выкрашенные в разные цвета кораблики, рыбачьи лодки, шхуны, пришедшие из Ла-Рошели или из Конкарно. Видел настоящие деревья, улицы, лавки, большое кафе с террасой, выходившей в городской сад.

Наконец, это был Тенериф, иначе говоря — почти Европа, пестрые цвета и разнообразные звуки, напоминавшие об Испании или Италии.

Пассажиры уже стояли наготове, кричали друг другу:

— Не забудь аппарат!

…Конечно, фотоаппарат! Местные жители поджидали пассажиров в своих лодках, подкладывали им на сидение подушки.

Слышались споры:

— Он просит пять франков за то, чтобы перевезти нас до пристани.

— Франков или песет?

— Сколько франков за песету?

— Меняла, господа!.. Меняла!.. Курс выше, чем в банках…

Их был здесь целый десяток; на животе у них висели тяжелые мешки, наполненные серебряными монетами.

Донадьё вышел из каюты и подошел к помощнику капитана, который наблюдал за высадкой.

— Ну как, все в порядке?

— А у тебя?

— Он вышел?

— Кто?

Донадьё чуть не покраснел: ведь только он один так беспокоился о Гюре.

— Я его не видел…

— А его жены?

— Она не выходила на палубу.

Так, значит, оба они, не считая ребенка, все еще оставались в своей душной каюте. Гюре, конечно, не побрился и не помылся. Сидя в своей сомнительной чистоты пижаме, он, должно быть, наблюдал за выходившими на берег пассажирами.

Впрочем, выходили все. Если эта пара останется на борту, то она будет единственной. А они, конечно, останутся. Ведь у них нет денег.

— Они ели сегодня утром? — спросил Донадьё, остановив стюарда.

— Я, как обычно, отнес им первый завтрак. Потом спросил, когда можно будет убрать в каюте, а она ответила, что не стоит беспокоиться.

В десять часов на борту уже не было ни души. Последней спустилась мадам Дассонвиль в платье из белой кисеи, в котором она напоминала бабочку. Она держала за руку свою дочь, а следом за ними в светло-голубом платье и белом чепце шла няня.

— Будете завтракать на берегу? — спросил у Донадьё Невиль.

— Нет!

Несмотря на принятую таблетку, у него разболелась голова. Он даже не стал пить кофе. Его охватило тревожное состояние, определить которое ему было бы трудно. Он был похож на человека, который заметил, что начинается пожар, и бьет повсюду тревогу, но его никто не слушает. Людям грозит опасность, а они остаются на месте, продолжают жить так, будто ничего не произошло.

Узкая кабина, где были заперты эти трое, не давала ему покоя. Он все время невольно возвращался туда, проходил мимо двери каюты номер семь и тщетно старался хоть что-нибудь услышать.

Что они могли там делать? Что могли сказать друг другу? Мадам Гюре не из тех женщин, которые будут молчать. Ее любовь к мужу не была слепой любовью. Да и любила ли она его теперь вообще?

Она злилась на Гюре за то, что он увез ее в Африку! Она злилась за то, что у нее родился этот ребенок. Она злилась за то, что он не зарабатывал денег; за то, что страдал морской болезнью; за то, что не создал для нее более легкую жизнь…

Ее уязвляло то, что во время путешествия Гюре по целым дням не показывался в каюте, но теперь, когда он находился здесь беспрерывно, его присутствие превратилось для нее в еще большую пытку.

Потому что Гюре был не способен притворяться.

Даже в порту корабль качало, и Донадьё знал, что качка эта — самая неприятная. Гюре был болен! Он страдал от жары! Он не верил больше ни во что, даже в самого себя!

И в самом деле, что могли они сказать друг другу? Какие жестокие слова могли в конце концов произнести?

Пожалуй, они дойдут до того, что станут биться головой о стенку. Это еще куда ни шло. Могло быть хуже. И будет, конечно, хуже.

Если жена на него злилась, то и Гюре злился на нее. Ведь это она родила ему больного ребенка, она не могла переносить африканского климата, из-за нее пришлось пойти на такие расходы, в конце концов расторгнуть контракт и уехать без денег!

Она даже не была хороша собой. А если когда-нибудь и была, то сразу же поблекла и никогда уже не будет желанной.

Если бы он был один, Гюре мог бы жить так, как ему хотелось, играть в белот, в покер, выигрывать на бегах и иметь успех у такой холеной, такой изысканной женщины, как мадам Дассонвиль.

Что она думала о нем? Что она ему скажет, если встретит его?

Он даже не имел права встречаться с ней, потому что ему запретили вход в первый класс! Пассажиры первого класса, наверное, считали его каким-то зачумленным. Она могла видеть его с верхнего мостика. А пассажиры второго класса, люди вроде «Марианны» с костюмированного бала, встретили бы его с улыбкой в своей столовой…

А какая сцена еще разыграется в Бордо? Ведь в конце концов нужно будет платить по счету в баре! Все пассажиры сойдут на берег, а ему придется ждать агента Компании и признаться ему, что он остался без гроша!

Но все это ровно ничего не значило! Ночью после выкуренных трубок Донадьё улыбался при этой мысли, но теперь судьба Гюре волновала его до боли.

«Достаточно одного слова, — думал он, — одного неосторожного или неудачного слова мадам Гюре, например…

Разве она уже не говорила о том, что хочет умереть?»

С корабля можно было видеть оживленный город, автомобили, прохожих в белых брюках. Все пассажиры возвратятся на корабль в новой обуви. Ведь в Тенерифе она очень дешевая. Они встретятся в одних и тех же городских ресторанах.


Начиная с трех часов, в кафе «Глетчер», рядом с оркестром, музыку которого можно было различить только по движению смычков, засела компания: Лашо, Барбарен и Гренье. Они готовили себе настоящее довоенное перно, процеживая сахар через ложку с дырочками.


— Гюре ели? — спросил Донадьё у стюарда.

— Я отнес им блюдо, c холодным мясом, но они возвратили его мне почти нетронутым.

Черт побери! Разве доктор не имел права постучать им в дверь и сказать, например:

«Дети мои, сейчас не время валять дурака. То, чем вы обеспокоены, не стоит и ломаного гроша. В жизни все улаживается, верьте мне, и люди всегда неправы, когда принимают крайние решения».

На корабле почти никого не осталось. Торговцы кружевами, сувенирами и сигарами только начинали наводнять палубы, прекрасно зная, что пассажиры не вернутся раньше вечера. Это были все те же лица. Донадьё узнавал их, а они узнавали доктора, но не предлагали ему своих товаров — напротив, улыбались ему, как сообщники, словно считая его в какой-то мере причастным к их делу.

Был ли корабль на стоянке или в открытом море, капитан ничего не менял в своем образе жизни. Никто никогда не видел, чтобы он выходил на берег. После дневного отдыха Донадьё слышал, как он прохаживался по мостику. Как и доктор, он делал это из гигиенических соображений, потому что любому моряку необходимо ходить несмотря ни на что.

Следовало бы пойти к нему и сказать:

«Надо что-то сделать… Их трое в каюте. Их жизнь проходит вне корабля, вне реального мира, и неизвестно, что может прийти им в голову. Сейчас или завтра случится несчастье…».

Капитан ничего бы даже не ответил. Это было не по его части. Один только Донадьё считал себя обязанным выполнять роль провидения. А капитан вел корабль, следил, чтобы соблюдались правила. Уже сегодня вечером в приказе, конечно, будет маленький абзац, содержащий просьбу к командному составу одеться в суконную форму, потому что по традиции после Тенерифа было принято носить синие тужурки.

Но даже если бы капитан и согласился, что бы он мог сделать для Гюре? Позволить ему есть в первом классе? Теперь это было уже невозможно. Дать ему денег? У него самого их было не слишком много. Что-нибудь посоветовать?

Но станет ли такой скандалист, как Гюре, слушать советы?

И Донадьё чуть было не вернулся к себе в каюту, чтобы выкурить несколько трубок и вновь обрести роскошное безразличие, которое охватывало его ночью, а также подумать о том, что в природе неизбежно появляются отбросы. Из трехсот китайцев четверо уже мертвы. Вообще говоря, тем лучше для остальных! Из двухсот белых пассажиров есть один сумасшедший с фурункулом, затем Гюре, которому не повезло в колонии, наконец женщина со светлой кожей. Она считает, что у нее аппендицит, и не успокоится до тех пор, пока какой-нибудь хирург, чтобы доставить ей удовольствие, не уложит ее на операционный стол. В среднем отбросов не очень много, не так ли?

Что касается Лашо, то ему осталось жить не более двух лет, в этом Донадьё был уверен. Чиновнику с кожей цвета пергамента предстоит просуществовать, быть может, лет десять, потому что он ведет спокойный, размеренный образ жизни.

Но только вот случай с Гюре совсем идиотский! Донадьё в конце концов стал считать это своим личным делом. Он выходил из себя перед этой закрытой дверью. Он выходил из себя при мысли, что эти три существа живут за нею, варятся в собственном соку и в конце концов могут придумать бог знает что.

Раз десять он прошел мимо их каюты по коридору, а когда снова поднялся на палубу, стоянка подходила к концу, в Тенерифе уже зажигались огни, Барбарен и его спутники допивали последнюю рюмку перно под аккомпанемент цыганской музыки, и шлюпки одна за другой приставали к борту судна.

Пациентка доктора, та, которую он заставил раздеться догола, приобрела испанскую шаль. Из-за этой шали ее муж торговался полчаса, прежде чем купить ее вместе с коробкой поддельных гаванских сигар. Выходя к столу, она набросила на себя эту шаль и с досадой увидела три или четыре такие же у других дам. Но потом на террасе бара, за кофе, разговор уже шел о том, кто заплатил за шаль дешевле всех.

Супруги Гюре по-прежнему не показывались. На корабле они были словно инородное тело. Они уже не участвовали в общей жизни. Знали ли они хотя бы, что «Аквитания» только что снялась с якоря и через четыре дня будет в Бордо? Знали ли, что метеорологические сводки предвещают хорошую погоду и что капитан обещал беспрепятственно прибыть к месту назначения несмотря на течь? Знали ли, что в Европе уже осень, что, когда корабль будет проходить мимо Руайана, пассажиры увидят освещенные казино, где в залах для игры в баккара толпятся мужчины в смокингах, увидят влюбленных, гуляющих на пляже на фоне гирлянды огней, такси, ожидающие пассажиров? Порой и сейчас можно было слышать, как гудят проезжающие на берегу такси, и это уже напоминало городскую жизнь!

Корабль медленно покидал порт. Донадьё прогуливался по палубе, проходя совсем близко от стоявших группами пассажиров, поглядывал на сияющее лицо мадам Бассо, которая была способна сойти на берег и отправиться в город, чтобы и там снова насладиться любовью. По крайней мере, на борт она вернулась в сопровождении своего лейтенанта.

— Ну и что ж, это их дело! — проворчал он.

Это относилось к супругам Гюре так же, как и к другим. После выкуренных трубок настроение у него было грустное и пессимистическое. Он облокотился на фальшборт и смотрел на темную палубу второго класса, где виднелись лишь светящиеся стекла салона, возвышавшегося над палубой.

Он смутно различил тень, мужчину в пижаме, худого и светловолосого, как Гюре, который пробирался среди лебедок и ящиков с бананами.

Быстро, словно охотник, доктор бросился с палубы первого класса прямо на лестницу.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Сразу попав из света в темноту, Донадьё блуждал, как слепой. Он знал каждый закоулок на корабле и все-таки натыкался на различные предметы и даже в какой-то момент чуть не наступил на двух матросов, которые беседовали, лежа на спине и глядя в звездное небо.

Словно он только этого и ждал, патефон на палубе первого класса завертелся и заиграл гавайский вальс, пластинку, которую мадам Бассо потребовала у помощника капитана.

Огни острова уже скрылись из вида. Где-то дрожал только огонек рыбачьего парусника. Вероятно, на нем как раз занимались ловлей, потому что, когда на это судно упал свет прожектора, обрисовались его мачты без парусов, голые, как рыбий хребет.

Гюре перешел на другое место. Донадьё искал его глазами, вернее искал «светлое пятно пижамы, которую он видел прежде.

Он не знал, что скажет ему. Да это было и неважно. Он будет говорить с ним. Среди царившей вокруг теплой ночи, которой гавайская музыка придавала экзотический колорит, он растопит недоверие этого взбесившегося глупца, внушит ему мужество, во всяком случае не допустит, чтобы драма произошла на борту корабля.

Вокруг салона, возвышавшегося посреди кормовой части судна, царил мрак, и лишь из его окон просачивался рассеянный желтый свет. Там, наверху, на прогулочной палубе, пассажиры первого класса наслаждались ночной прохладой, бродили — по нескольку человек вместе, стояли, облокотившись на фальшборт. Две пары танцевали.

На ходу Донадьё вдруг замечал отдельные лица, неясные очертания, окутанные мраком. Он чуть не позвал: Гюре!..

Но в ту же минуту увидел его: он шел впереди, шел быстро, как человек, который чего-то боится и не хочет, чтобы другие подумали, будто он убегает.

Доктор ничего не сказал, только пошел быстрее. Гюре тоже ускорил шаг и обошел ящики с бананами, нагроможденные друг на друга до высоты человеческого роста.

Донадьё больше не думал о том, как ему поступить. Это уже стало личным делом между ним и Гюре. Он должен подойти к нему! Он должен говорить с ним! Вот почему доктор, всегда такой спокойный, готов был побежать, если бы это оказалось необходимым.

Почти что так оно и было. Трюм был открыт. Матросы искали там чемодан: этого потребовал Лашо, ему понадобился смокинг, так как в этот вечер многие из пассажиров надели вечерние костюмы.

Отверстие трюма представляло собой слегка освещенный прямоугольник. На мгновение Донадьё подумал, что он поступает неправильно и что если он будет упорно следовать за Гюре по пятам, тот может упасть в светлую дыру трюма.

Опять эта мания играть роль Господа Бога. От того, кого он преследовал, его отделяло расстояние всего лишь в пять или шесть метров. Он нагонит его на корме, прижмет к фальшборту, и если этому глупцу придет в голову прыгнуть за борт, он еще успеет ему помешать.

Пластинка на проигрывателе закончилась, но ее перевернули, и снова послышался гавайский мотив с томными вариациями. Сверху, должно быть, видели доктора благодаря его белой фуражке.

Он ускорил шаги. Гюре потерял самообладание и побежал еще быстрее.

— Послушайте! — проговорил доктор, еще не зная, что скажет дальше. Это была уже не реальная жизнь, а какой-то кошмар; доктору стало тем более жутко, что он отдавал себе в этом отчет.

Вместо того чтобы остановиться, обернуться, Гюре, охваченный паникой, бежал прямо вперед.

Почему Донадьё поднял голову и посмотрел на палубу первого класса? Он узнал мадам Дассонвиль, которая вышла подышать свежим воздухом и стояла, облокотившись о фальшборт, подперев подбородок руками.

Он почти побежал, услышав странный, приглушенный шум, звук от удара твердого тела о другое твердое тело; тут же кто-то выругался.

Это произошло так быстро, что в продолжение десятой доли секунды Донадьё не смог бы сказать, кто это споткнулся: он или Гюре.

Это был не он! Силуэт, за которым он гнался, исчез. На его месте что-то темное шевелилось на листовом железе палубы. Секунду спустя доктор нагнулся и неловко прошептал:

— Вы ушиблись?

Он увидел направленный на него взгляд, бледное, напряженное лицо. Тогда он осмотрелся вокруг, успокоенный, чувствуя, что все кончено, опасность миновала, что он взял верх в этой игре.

Гюре на бегу налетел на лебедку и упал так неудачно, что сломал себе йогу.

Теперь с ним уже можно было не считаться. Это был не мужчина, а раненый.

После короткого замешательства, какого-то словно пустого промежутка времени, на палубе первого класса раздались крики, быстрые шаги, послышались приказания и на середине мачты зажегся прожектор. В рассеянном очень белом свете задвигались тени, в то время как Гюре в бешенстве смотрел в небо.

Мадам Дассонвиль, слегка вздрагивая оттого, что на кормовой палубе было свежо, смотрела на раненого, не произнося ни слова. Лейтенант воспользовался суетой, чтобы прикоснуться губами к губам мадам Бассо. Из салона второго класса выходили люди. «Марианну», одетую как все, с приглаженными волосами, трудно было узнать.

Трое пассажиров наклонились сверху, чтобы разглядеть, что произошло; приложив руку рупором ко рту, они спрашивали:

— Что случилось?

В центре стоял Лашо, по его левую руку Барбарен, а по правую Гренье.

— Надо сказать Матиасу, чтобы он принес носилки.

Донадьё хлопотал, боясь, чтобы не заметили его радости. С помощью Матиаса он положил Гюре на носилки и чуть сам не взялся за ручки.

Он шел вслед за санитарами так радостно, как если бы участвовал в церемонии крещения ребенка.

Это было дело его рук. У Гюре оказался основательный перелом ноги, зато доктор теперь мог быть спокоен!

Гюре не кричал, сдерживал свои стоны, сжимал кулаки при каждом приступе боли и несмотря на это вглядывался в лица стоявших вокруг людей.

А разве вокруг раненого могут быть недоброжелательные лица?

— В лазарет!

— Там китаец.

— Тогда к тебе.

Донадьё выиграл! Теперь они уже не будут, запертые втроем в каюте, предаваться мрачным мыслям.

Теперь все устроится. Мадам Гюре не сможет упрекать страдающего от боли человека. Гюре не нужно будет по ночам тайком прогуливаться по палубе, чтобы дышать воздухом, когда его никто не видит. Ему не придется избегать ни мадам Дассонвиль, ни Лашо, никого другого…

Донадьё следил за ним глазами, словно курица за своим цыпленком.

— Принеси второй матрац!

Любопытные удалились. Мадам Гюре еще не сообщили о случившемся. Это было не к спеху. Сначала надо было заняться сломанной ногой, и Донадьё любовно готовился к этому.

— Теперь тебя починят, а? — не удержался и прошептал Донадьё; он, правда, надеялся, что тот его не услышит.

Но Гюре услышал, вытаращил глаза, не понял. И доктор смутился еще больше, чем Гюре.


С парохода был уже виден Руайан, казино и огни бульвара. Часом позже они попали в водоворот, и тут Лашо мог бы восторжествовать, если бы он не спал.

«Аквитания» натолкнулась на подводный риф с такой силой, наклонилась до такой степени, что командиру пришлось вызвать по радио буксир.

Никто не заметил этого, хотя командованию пришлось провести тяжелые часы. Кораблю и в самом деле угрожала опасность, и экипаж уже готовил спасательные шлюпки.

И все-таки в семь часов, когда таможня открыла свои ворота, «Аквитания», приведенная буксиром, бросила якорь у набережной и пассажиры вышли из кают.

На земле около сотни встречающих ожидали своих родственников или друзей. За сумасшедшим приехала санитарная машина, и мадам Бассо в это утро оделась в черное и придала своему лицу траурное выражение.

Присутствовали также агенты Пароходной Компании.

Но Гюре, который не мог заплатить по счету в баре, все еще лежал со сломанной ногой. Его жена пять дней подряд ухаживала поочередно то за ребенком, то за его отцом.

— Только бы не было осложнения, — заметил Донадьё, загадочно улыбаясь.

На самом деле он этого не опасался. Перелом был простой, совсем простой, но доктору хотелось по-прежнему выступать в роли Господа Бога.

Разве эта роль ему не удалась? Он довез их обоих до Бордо, довез даже всех троих, потому что ребенок был жив и сосал своими слабыми губками резиновую соску.

Они остались должны в баре несколько сот франков? Ну и что ж, им отсрочат уплату долга. Мадам Дассонвиль не узнает об этом, потому что ее уже нет на корабле, не узнает даже Лашо, который высадился с достоинством азиатского властелина.

Ну, а кто же украл бумажник? Это никогда не выяснилось с достоверностью. Во всяком случае, два года спустя Гренье был арестован за подобную кражу в одном из отелей Довиля.

В то время семья Гюре вела растительное существование. Гюре служил помощником бухгалтера в страховом обществе в Мо.

Что же касается Донадьё, то он снова плавал в Индию, знакомился с пассажирками, охотницами до романтических переживаний, и в иные вечера приобщал их к курению опиума у себя в каюте. Но, по слухам, он никогда не пользовался их опьянением.


Загрузка...