В Сибирь попал я не сразу. В сороковом году отец продал последнюю часть Дома — другие его части незадолго перед этим уже были им быстро и по дешевке проданы; вот и отправлен куда-то багаж «малой скоростью»; вот и наш поезд застучал колесами, набирая ход, — и пока он не повернул на север, в окне еще несколько минут, розовея в закатном солнце над родными холмами, посылал мне свой прощальный привет далекий Чатырдаг — священная гора моего Детства, которое — я хорошо это понял — кончалось именно в эти минуты.
А лежал наш путь в неведомую дальнюю страну, Кокчетавскую область, проводить «производственные испытания» очередного изобретения отца — аппарата для сухой безводной добычи золота. Пункт назначения оказался, однако, не подходящим: золото там добывали не рассыпное — не из песков, что требовалось отцу, а рудное, то есть вкрапленное в каменные породы. Недолго думая, отец переадресовал багаж в Среднюю Азию, где, как следовало из короткой газетной заметки, прочитанной отцом в пути, открыто именно то, что подходило для его испытаний.
Сибирь мы проезжали зимою. Непривычно странный пейзаж, много дней не уходящий из вагонных окон, угнетал и пугал меня: мертвенные безжизненные степи под снегами, неестественно ровные, как огромный стол, — а я ведь привык к тому, что все должно быть гористым, скалистым, хотя бы холмистым; монотонные безрадостные переселки-колки без единого листика; пугающе черные бревенчатые дома — вместо белокаменных, украшенных старинной лепниной, зданий родного Города… Потом пошли суровые, тоже пугающие, заснеженные сосновые боры…
Такой я впервые увидел Сибирь из вагонного окна — унылой, безжизненной, неуютной…
Скорее бы, думал я, закончился этот неприютный край, скорее бы пересадка на среднеазиатский поезд; быть может, там, под Ташкентом, я найду что-нибудь похожее на мою милую родину; но Сибирь не кончалась, и плыли за промерзшими вагонными стеклами снежные холодные равнины, темные постройки, однообразные колки-перелески, где даже стволы деревьев тоже какие-то мертвенно-белые (в центре Симферополя, у собора, в свое время взорванного, стояла лишь единственная, тогда с трудом прижившаяся здесь, береза). Думал ли я, что именно эти неприютные места не только приютят нас в трудные военные годы, но станут близкими близкими, что природа эта на самом деле удивительно красива и богата, что цветущие поляны под белоствольными, ставшими мне родными, березами откроют мне множество тайн?
…Из-за этих переездов я после седьмого класса не учился целый год, но не бездельничал, а помогал отцу и жадно знакомился с природой и живностью Средней Азии на берегах реки Ангрен в селе Солдатском Нижне-Чирчикского района Ташкентской области — наполовину корейском, наполовину узбекском. По прибрежным пескам косолапо шагали крутогорбые черепахи, в зарослях тростника шныряли непривычно длинноухие ежи; в заброшенных садах и виноградниках, отрезанных тогдашними властями от земельных участков колхозников как «излишки», я ловил огромных чешуйчатых существ размерами с мою руку — это были не змеи, а безногие ящерицы желтопузики; впрочем, в зарослях было немало и настоящих ядовитых змей.
А сколько живности водилось у журчащих веселых арыков, в прозрачных струях которых искрилось-переливалось весеннее солнце!
Две среднеазиатских бронзовки: Маргиниколлис и Цинтелла.
Насекомых тут водилось не меньше, чем в Крыму, но они были, разумеется, совсем другими — и бронзовки, и жужелицы, и бабочки. Нередки были и громадные, с мою ладонь, скорпионы со зловещим ядовитым хвостом, угрожающе загнутым вверх (крымские же скорпиончики — маленькие, бледные и почти неядовитые). Стену нашей комнаты, снятой у хозяина корейца, наискосок пересекал желтый, слегка шевелящийся шнурок — это муравьи из рода Феидоле шли узкой колонной из своего подземного гнезда куда-то на крышу, толсто покрытую тростником, а идущие обратно несли добычу — яйца или личинки одиночных пчел, или же их мед, от которого брюшко «несуна» становилось заметно толще. Самым же удивительным было то, что по бокам колонны рабочих муравьев почти на равном расстоянии шли их охранники-солдаты с неимоверно огромной, почти квадратной головой и массивными жвалами. Ни один из муравьев не свернул с пути хотя бы проведать, нет ли какой поживы в комнате, — они жили в другом, своем мире, надежно огражденном от всего остального шеренгами боевого сопровождения.
А по ту сторону стены, у застрех тростниковой крыши, весь день шла разнообразная и неутомимая работа: небольшие изящные осыодинеры носили в отверстия тростинок парализованных ими гусениц на прокорм своим личинкам; пчелки-листорезы доставляли сюда, тоже в тростинки соответствующего диаметра, зеленые «стеноблоки», пчелы-антидии — комочки пуха для ячеек, пчелки-осмии — порции глины для тех же целей; тут же вились различные «кукушки» мира насекомых, ожидающие удачный момент, чтобы в отсутствие хозяина подсунуть яичко в ту или иную ячейку. Это были и осы-блестянки, сверкающие всеми цветами радуги, и паразитические пчелы нескольких видов, и тощие, странного облика, наездники-гастерупции с длиннейшим хвостом-яйцекладом. А на чердаке устроили обширные гнезда общественные осы-полисты, и гнезда эти, отличавшиеся тем, что имели лишь однослойный сот с открытыми ячейками, обращенными вниз, сильно напоминали корзинки подсолнуха с вылущенными семечками. Ну и, конечно же, огромное количество насекомых слеталось на свет керосиновой лампы, которую я вечерами ставил в комнате поближе к оконному стеклу.
Тростниковая крыша натолкнула меня впоследствии, уже в Сибири, на мысль: делать подобные «квартиры» на лесных лужайках. И вот результат: на корм своим детям оса Пемфредон заготавливает тлей, осы Одинеры — личинок различных жуков и бабочек.
Оса-блестянка. Передать сказочно-сияющий блеск многих насекомых, изображенных мною на этюдах, слайды и типографские краски бессильны…
И пришел к убеждению: где-то посредине школьного десятилетнего курса, «для познания всякого рода мест», как говаривал гоголевский герой, для работы, для «переключения» — вовсе не грех устраивать годичный перерыв. После чего наваливаешься на школьные науки с большою и искренней охотой.
Тем более, что у меня еще раньше был сэкономлен как раз один год: в Симферополе в первом классе проучился я всего лишь день, а на другой оказался во втором. Потому что, во-первых, меня, стеснительного тихоню, посадили на одну парту с девчонкой, у которой были рыжие косички; во-вторых, дружок по улице Колька учился во втором; в-третьих, показалось, что все «первоклассное» я вроде бы уже знаю. И закатил дома истерику: либо во второй к Кольке, либо брошусь с петровских скал… Ультиматум этот был вполне, помнится, серьезен, ибо мать тут же побежала к завучу, и «для успокоения» меня на пару дней пустили во второй класс, где я не только остался, но сделался ударником, а в последующие годы, вплоть до девятого — отличником…
Но вернемся ненадолго на песчаные берега Ангрена. Золотом здесь и не пахло, зато орудовала целая мафия, «продукцию», которой мы распознали очень просто: под микроскопом оказалось, что «россыпное» золото, сдаваемое жуликами — не что иное, как опилки от банковских слитков, слегка приплюснутые молотком на наковальне. Пригрозили немедленной расправой, и пришлось срочно уносить ноги из солнечного Узбекистана… Впоследствии отец получил ответ на свою жалобу от узбекистанского прокурора: «Злоупотреблений не обнаружено».
Перед возвратом в Крым, чему я был несказанно рад, отец завез нас ненадолго в городок Исилькуль Омской области, где жил его брат, гармонных дел мастер — малость передохнуть да и вернуться в Симферополь, чтобы на оставшиеся деньги купить хоть небольшой домишко.
Не прошло и недели, как по радио: война… Родители в сберкассу — получить деньги, ан нет: вот вам двести рублей (нынешние двадцать), за следующей «получкой» придете через месяц. А через месяц на исилькульском базаре стакан махорки-самосада стоил как раз двести рублей… Так мы и стали сибиряками, на многие многие годы, а точнее — «на всю оставшуюся жизнь».
Влюбляться в Сибирь я, помнится, начал со степных величавых закатов. Одна из первых попыток изобразить такой закат масляными красками. На этюд Природа отводит от силы три четыре минуты…
Подросший, «обкатанный», повзрослевший, я поступил здесь в восьмой класс, быстро обрел друзей. Часть их жива, другие — сложили головы на полях сражений. Подходил уже и мой год — двадцать седьмой (восемнадцать лет), но через несколько месяцев после окончания школы, когда я уже работал энтомологом в малярийной станции, — пришла долгожданная Победа.
А друзей тех давних лет я не забываю. Шлем друг другу весточки, перезваниваемся, а то и специально съезжаемся на родной сибирской земле с лучшим школьным другом Костей Бугаевым, ныне полковником в отставке: выбираемся на природу и где-нибудь за лесом совершаем маленькое преступление — крохотный прекрохотный, с ладонь, костерочек, чтоб он ничего тут не испортил; вдыхаем его дым и вспоминаем, вспоминаем, переносясь в те далекие годы голодной, холодной и тревожной, но все равно незабываемо романтической Юности, прошедшей у нас в этих священных краях.
К моим энтомологическим пристрастиям школьные товарищи относились с юмором, хоть и вполне добродушным; и в поле — если насчет насекомых — я ходил один. Один — в царстве Насекомых; это трудно, а может, и невозможно высказать словами; разве что написать большую такую картину, но времени на это у меня уже нет. Да что там в лесу и на полянах- в те поры дворишки, в которых мы квартировали, сменив множество хозяев и исилькульских улиц, давали обильную пищу глазам, душе и уму: на подсолнухах, укропах, яблонях и прочих садово-огородных растениях кишмя кишели любители нектара: наездники — от огромных до крохотных, почти микроскопических, мухи-тахины, разные пчелы, шмели, осы и прочая живность, полезнейшая для исилькульцев тем, что одни опыляли цветущие растения, другие уничтожали вредителей, третьи — одновременно делали и то и другое, четвертые — улучшали почву… Забегая вперед, скажу, что сейчас картина там резко изменилась: в черте города опылители и энтомофаги (Энтомофаги уничтожают вредителей сельскохозяйственных растений, опылители — обеспечивают высокий урожай семян, перенося пыльцу с цветка на цветок.) практически исчезли, да и как им уцелеть, когда в погоне за урожаем, большая часть которого шла на исилькульский и омский рынки, хозяйки, уверовав в усиленно рекламируемое «могущество» химии, в 50-80-е годы щедро заливали грядки химическими удобрениями, а сами растения опыляли дустом (ДДТ), опрыскивали другими гадкими ядами для «борьбы с вредителями»…
Наездник-серповка заражает гусеницу.
Наездничек Трихограмма заражает яйца листоеда.
Через станцию Исилькуль гнали с фронта на восток — на переплавку — битую немецкую (да и нашу) технику. И хоть состав охранялся парой часовых, проникнуть на платформу с искореженными горелыми танками, автомашинами, орудиями не составляло труда. Правда, самое ценное было уже снято такими же, как мы, пацанами в более западных краях, тем не менее, что-нибудь перепадало и нам. Меня интересовали «останки» оптики — артиллерийские прицелы и тому подобное. Основательно поработав отверткой и ключами, я иногда добивался отделения нужного мне узла, в котором попадались и целые, небитые линзы. В результате накопил изрядный сундучок «импортной» и прочей оптики, и у меня появились «новые» самодельные ручные и штативные лупы, два, самодельных же, микроскопа, а позже, когда увлекся небом, стократный телескоп-рефрактор и целая серия других астрономических приборов собственной конструкции и изготовления.
Нелегкой была тогдашняя жизнь даже в таком глубоком тылу, как Сибирь. Безнадежно подешевевшие деньги практически утратили смысл, зато выручала картошка, благодаря которой здесь никто не умер с голоду, владельцы же коров были сыты не только сами, продавали на базаре и мороженое молоко в виде большущих белых холодных линз, и варенец с толстой поджаристой коркой. Перепадало и нам: отец, устроившийся механиком по швейным машинам в промартель, в свободное время ремонтировал хозяевам сепараторы, расчет шел натурой — молоком и картошкой. Долгое время мы с ним делали на продажу швейные иголки, для чего отцу пришлось разработать и изготовить целую полуавтоматическую «линию». Что только нам не приходилось «выпускать»! Это и деревянные гребни для волос, и деревянные же гвозди для сапожников, и специальные ножи для резки картофеля, поступавшего в сушилку (сушеная картошка шла на фронт), и колесики для зажигалок, и железные трубы для печек и самоваров, не говоря уж о «текучке» — ремонте замков, ведер, патефонов, кастрюль…
Уголок нашей с отцом механической мастерской. Став биологом, художником, писателем, педагогом, я теперь очень тоскую по работе «с железками».
Забота о хлебе насущном не очень-то совмещалась со школой и тем более — энтомологией, потому в десятом классе у меня замелькали и четверки, и даже троечки — но иначе не получалось.
А в 44-ом, не вынеся тягот и переживаний за сына, который вот-вот должен быть отправлен на фронт, неожиданно умерла мать, всего лишь 56 лет ей было — кровоизлияние в мозг…
И вот тут еще неожиданно увлекся астрономией; о том, как это началось и что это мне дало, я рассказал в книге «Мой удивительный мир»; занятия астрономией на всю жизнь приучили меня к точности, строгости, честности наблюдений, широкому видению Мира, удивительному во всех своих проявлениях, — от микроскопических таинственных тихоходок до сверхгигантских галактик. Первые опубликованные в печати научные мои труды были помещены не в биологических, а в астрономических журналах…
Увлекшись в юности еще Небом, специализировался на наблюдениях метеоров. Одна из звездных карт с нанесенными на нее траекториями метеоров.
Но энтомологии — науке своего уже далекого детства — я, в общем-то, не изменил; тем более, что на цветущих опушках и полянах близ Исилькуля сплошь и рядом встречались мои давние друзья — те же виды, что обитали в Крыму и Средней Азии: бабочки репейницы, махаоны, подалирии, желтушки, золотистые бронзовки, песчаные и дорожные осы и многие другие. Но не менее интересными были и здешние шестиногие аборигены, которых я на юге не встречал. Об исилькульских насекомых тех лет мог бы, наверное, рассказывать бесконечно. Упомяну лишь некоторых.
Уютная поляна в одном из дальних колков; на душистых белых соцветиях таволги-лабазника сверкают бронзовки, демонстрируют свои ярко-полосатые, как у шмелей и ос, наряды коротыши-восковики с длинными цепкими ногами, продолговатые усачи-странгалии; из трав доносятся стрекоты кобылок и длинные звонкие трели кузнечиков. И почти каждый день, кроме этих насекомьих песен, кроме жужжания и шелеста больших и малых крыльев, откуда-то слышится тончайший не то писк, не то звон настолько высокого тона, что он близок к ультразвуку.
Обитатели лесных лужаек усач Странгалия и кузнечик Теттигония.
Кто это пищит? И где? Я перехожу на другое место, прислушиваюсь: звучит так же, но опять непонятно — то ли вон там, в кустах, то ли прямо, где тропинка, то ли где-то правее, в цветущих травах вполне явственный звук, но не поймешь откуда. Такого ведь не может быть!
Перехожу несколько левее. Вроде бы писк стал чуть внятнее — но, увы, тут же смолк. Стою не шевелясь минуту, другую, пятую… «Ультразвук» включается снова, но теперь с другой стороны, значительно правее… Быстро делаю туда, к кусту, несколько шагов, но ничего не меняется, невидимый источник звука опять сместился, не поймешь в какую сторону…
И так — почти все лето. Да не одно лето, а несколько. И не только на этой поляне раздавался странный писк-звон — в иные годы слышался он во многих колках и рощах.
Но все-таки разгадка пришла. Так же вот звенело на одной из летних обильно цветущих опушек, а потом вдруг перестало звенеть, и с ближней березы слетело крупное насекомое с прозрачными широкими крыльями и широким туловищем, очень смахивающее на больших трескучих крымских цикад.
Цикады — в Сибири! Да не может такого быть: ведь певчие цикады — в основном жители тропиков, лишь несколько их видов обитает в Крыму, на Кавказе, и только немногим из них, что помельче, удалось прижиться севернее — до центральной зоны Европейской части страны. Но уж никак не в Сибири.
И сколько радости и волнения я испытал, когда виновница сверхтонких песен оказалась у меня в сачке! Да, это была представительница настоящих певчих цикад, почти точная копия крымской, только вдвое меньше: стеклянно-прозрачные крылья с толстыми жилками, расположенными так, что из продолговатых ячеек образовался красивейший кружево-ритмичный узор, и этот рисунок был каким-то удивительно законченным, как бы обозначавшим творчество неких высших, неведомых нам, людям, нженерно-художественных сил.
А на брюшке снизу были две пластины, под которыми виднелись щели. Это — звуковой аппарат цикад, совершенно не похожий ни на «смычки» кобылок, когда насекомое трет шершавой ногою о край крыла, ни на музыкальные аппараты кузнечиков и сверчков, у которых на одном крыле мелкозубчатая выпуклая жилка, а на другом — круглая рамка с туго натянутой пленкой — при трении жилки о край рамки получается громкий стрекот.
Особенно громко звучали цикады вот в таких уголках Крыма. Этюд написан с натуры толстыми мазками — иногда это очень соответствует состоянию природы.
Природа наделила цикад очень своеобразным звучащим устройством, скрытым под широкими крышечками, что в основании брюшка самцов, — самки цикад абсолютно молчаливы. Две сильных толстых мышцы, отходящих вверх от середины грудки, прикреплены к особым, очень гибким и упругим мембранам=цимбалам, работающим по принципу вдавливаемого дна консервной жестянки, но с большой частотой. Звук усиливается парой огромных воздушных мешков, настолько заполняющих брюшко цикады, что пищеварительные и все прочие органы, тощие и плоские, плотно прижаты к верхней и нижней стенкам (а я то думал в детстве: отчего эти здоровенные, явно не голодные насекомые, такие легкие?). Звуки тропических цикад столь громки, что Дарвин слышал их с «Бигля» за четверть мили до берегов Южной Америки.
Звуковой аппарат цикады. Рисунок предельно упрощен.
Насколько громки звуки южных цикад — настолько цикады «тугоухи» сами. Во всяком случае, Фабр под деревом с цикадами палил из натуральной пушки — на певуний, точнее, скрипуний, это нисколько не действовало.
Обнаруженные мною на бескрайних сибирских равнинах певчие цикады, как оказалось, принадлежали к виду Цикадетта монтана, что означает «горная» — название, видите, оказалось совсем неудачным. Звуковой аппарат ее был в целом таким же, как у крымской родственницы; высокий же тон зависел несомненно от скорости сокращения мышц, а стало быть, частоты посылаемых к ним нервных импульсов — 20–40 тысяч раз в секунду, то есть 20–40 килогерц, что совершенно не укладывается в моем сознании: столько импульсов и сокращений в секунду у живого существа! Мастерица Природа, однако, способна и на такое… А «плавающий писк» не дает обнаружить направление на насекомое, наверное потому, что слишком высок по тону, близкому к ультразвуку, к которому наши уши не очень-то приспособлены. Для чего же вообще звуки цикадам — пока что для ученых тайна…
Цикада Монтана живет в Сибири.
Видел я однажды, как самочка сибирской цикады откладывала яйца в стебель какого-то водного растения, произведя надпил острым твердым яйцекладом сантиметрах в тридцати над водою. Дело было у придорожного кювета с крутым склоном, и я, чтобы получше разглядеть происходящее, достал лупу, нагнулся, и… съехал в воду, спугнув насекомое, и так помял растения, что стебель с яичками не нашел. Поэтому поручиться за полную достоверность того наблюдения не могу.
В Крыму мне доводилось видеть, как самка большой красной цикады Тибицина одновременно вонзала в ветку и яйцеклад, и сосущий хоботок.
Личинки певчих цикад помногу лет живут глубоко под землей, посасывая острым хоботком корни растений; затем превращаются в нимф — кургузые странные создания с мощными «зубастыми» передними ногами, приспособленными для копания. Нимфа выбирается из подземелья наружу, замирает, шкурка ее лопается, и из нее выползает взрослая крылатая цикада. После в окрестностях Исилькуля я не раз находил на травинках эти странные опустевшие «скафандры» таинственных жителей подземелий, превратившихся в тонкоголосых неуловимых музыкантов.
К западу от Исилькуля — за кладбищем, пустырями и болотцами (сейчас все это — сплошные улицы) начинались посадки и рощи плодопитомника — чудесного в прошлом уголка природы, меж колками, лугами и болотцами которого давным-давно, еще до революции, очень мудро, заботливо и естественно люди вписали и яблоневые сады, и аллеи лиственниц, елей, дубков, и рощи сосен, кедров, и посадки вишен, слив, груш и других диковинных, совершенно «нездешних» деревьев и кустарников.
Я застал Питомник — так тогда его называли — зеленым, цветущим, чистым, полным жизни, замечательным парком — излюбленным местом игр ребятни и отдыха взрослых. Именно здесь в начале сороковых у меня произошли интереснейшие встречи с насекомыми юго-запада Омской области, а затем, спустя много лет, познавали природу мои дети — Сережа и Оля. Позже, когда я организовал в Исилькуле детскую художественную школу, именно тут мы проводили летнюю практику — писали этюды с чудесных уголков Питомника.
Золотая осень в Питомнике. В 2002 году ему исполнится ровно 100 лет. К этому юбилею я уже заготовил для Исилькуля мемориальную доску.
Теперь это место, святое для тех исилькульцев, которые по настоящему, искренно любят и ценят Природу, поругано: Питомник запущен, загажен, перепахан; деревья гибнут целыми рощами, а с востока на сады, поля, колки уже наступили городские улицы и шагают дальше, да не просто так, а высылая вперед, то есть внутрь рощ и делянок, свой непременный авангард — гадкие кучи свалок. Забегая вперед, скажу, что, будучи не в силах равнодушно смотреть даже издалека — из Новосибирска, где сейчас живу, — на этот вандализм, я добился таки, чтобы местные власти вынесли решение об охране нескольких оставшихся там клочков-лоскутков некогда пышной и разнообразной Природы, о преобразовании всего Питомника в Памятник Природы с попыткой полного ее восстановления…
А тогда, в сороковые годы, все тут было экологично и живо, даже в той части Питомника, которая примыкает почти вплотную к железной дороге — Транссибирской магистрали.
На ягодных полянах этой южной части Питомника, прогретой солнцем, кипела своя, особенная жизнь. На шапках-зонтиках борщевиков и снытей, каждый цветочек которых блестел золотисто-прозрачной капелькой нектара, кормились цветочные мухи, юркие жучки-горбатки, густо-синие травяные усачи, яркие нарядные жуки пестряки.
Над кустами жимолости и яблони-дичка на фоне синего неба величественно проплывали большие белые бабочки с длинными хвостами на задних крыльях — парусники-подалирии. Там же реяли стрекозы, с громким шелестом пикировавшие на добычу, замеченную ими в воздухе. А рядом с куртинками дикого лука, увенчанного круглыми бледно-лиловыми соцветиями, на сухих стеблях злакаполевицы росли какие-то не то грибы, не то ягоды — шишковатые шарики размером с крупное яблочко-ранетку, но глинисто-землистого цвета.
Я нагнулся и увидел, что шарики действительно глиняные и явно сработанные каким-то насекомым, что подтвердилось вскрытием одного из них. Это был домик маленькой осы-эвмена, начиненный неподвижными, но живыми гусеничками; часть их была съедена находившейся тут же беловатой личинкой эвмена.
Внутренность эвменьей комнатки ровно и гладко отделана — в отличие от наружной поверхности, сработанной как бы небрежно, нашлепками и наплывами, конечно же, для того, чтобы домик был менее заметен в этой сухой траве.
На «Эвменьей Опушке» мне довелось видеть и некоторые этапы постройки гнезд — как изящная тонкотелая оса налепляла глину на сухой стебель и получалась сначала вогнутая чашечка, затем становившаяся полым шариком; как затем у этого круглого домика появлялась «дверь» в виде оттянутого, только вбок, горлышка кувшина.
А затем шло «снабжение» домика гусеничками бабочек, не то листоверток, не то пядениц. Оса носила их откуда-то, обхватив вдоль, как палочку: меткие удары жала делали добычу неподвижной и упруго выпрямившейся. Оса вставляла живую «палочку» во вход, ненадолго скрывалась в хатке и летела вновь на охоту. Но ни разу, как я ни старался, ни тогда, ни после, мне не посчастливилось видеть саму охоту. Думаю, если это снять на кино, получились бы захватывающие кадры, и вот почему я уверен в этом. Я наловчился еще с детства брать пальцами любых пчел, шмелей, ос так, что они не могут меня ужалить: либо за крылья, либо за спинку, так что жало или не достает до пальцев, или скользит по ногтю. Но эвмены, несмотря на свой малый размер, жалили меня из любого положения: их тонкая сильно удлиненная талия — стебелек брюшка — специально служит для того, чтобы, несмотря на все увертки и сопротивление добываемой гусеницы, обвить ее чрезвычайно подвижным брюшком и нанести роковой укол точнехонько в нужное место; других таких «извивающихся» насекомых охотников, кроме эвменов, я не знаю.
На «макропортрете», что здесь помещен, я изобразил осу-эвмена, завидевшую добычу (она — «за кадром»): оса зависла в воздухе и изготовилась к поражению жертвы.
Оса-эвмен изготовилась в полете для нападения на гусеницу.
Еще одна любопытная деталь, тоже, наверное, чем-то помогающая охоте: летящий эвмен не жужжит вовсе. Как это у него получается — ума не приложу: крылья такие же, как у других складчатокрылых ос (в покое складываются вдоль пополам), а звука — никакого. Я подслушивал это у эвменьих гнезд специально — и прилетающая с грузом оса, и вылетающая на охоту или за глиной были безмолвны.
Закончив снабжение комнатки добычей, эвмен подвешивает к потолку на тонкой паутинке яйцо, чтоб его не повредили начавшие шевелиться после парализации гусеницы. И тщательно замуровывает глиной дверь.
В шестидесятых годах на этом же месте я нашел всего лишь одно эвменье гнездышко. К огорчению, внутри находился кокон «кукушки» — какого-то наездника.
Теперь же Эвменьей Опушки нет совсем — все истоптано, изрыто, замусорено; неухоженная березовая роща полностью погибла от буйно разросшейся, но чужой для природы здешних мест караганы, или, как ее иначе зовут, желтой акации: выделяя в почву и лесную подстилку фитонциды — вещества для собственной защиты — она, разрастаясь, губит всю ближнюю растительность (кстати, по этой же причине погиб городской сад в центре Исилькуля).
Парусник Подалирий. В Питомнике этот вид уже полностью вымер.
И голые обломанные скелеты погибших берез Питомника теперь мертво и неестественно белеют на фоне пока еще синего исилькульского неба: эту грустную картину видно даже из окна проходящего поезда. Ходить же здесь небезопасно, особенно в ветреную погоду: можно «схлопотать» по голове или спине очередным отломком толстенной мертвой ветки…[2]
И здесь же, в Питомнике, внимание мое как-то привлекли бочоночки, сработанные добротно кем-то из листа березы — короткие, цилиндрические, но очень плотные. У основания листа оставался лишь маленький зеленый флажок, смотревший направо; центральная жилка перегрызена поперек, а почти весь остальной лист превращен в цилиндрическую капсулу. Что внутри нее? Я развертывал цилиндрики и находил там то довольно крупное коричневое яйцо, то ярко-оранжевую личинку какого-то жука. Какого? Это оставалось для меня загадкой.
И вот однажды мне посчастливилось увидеть неведомого строителя и проследить за его работой почти до конца.
Это был жук-трубковерт, по латыни Аподерус, расхаживающий по листу березы на длинных блестящих черных ногах, с туловищем, высоко поднятым над листьями. У него были киноварно-красные надкрылья — именно по ним я заметил жука на листе. Самое замечательное у него — голова, вернее, соединение ее посредством длинной шеи с грудкой: на переднем конце этой шейной «трубки» устроен настоящий шаровой шарнир, и жук, ползая по листу и осматривая его края, поворачивал голову не как остальные насекомые, а гораздо более круто и свободно, оттого его движения, несмотря на такую «технику», казались какими-то осмысленными.
«Шаровой шарнир» позволяет жуку-трубковерту поворачивать голову в любую сторону под очень большим углом.
Это сходство еще более подтвердили дальнейшие его действия. Остановившись на одном месте левого края листа, жучок тщательно его обследовал усиками; затем пошел к основанию листа, потрогал усиками жилку, снова вернулся на место, опять — к жилке. Он явно что-то отмерял по известному принципу «семь раз отмерь, один раз отрежь».
Окончательно установив точку работы, жучок вгрызся в лист и стал резать его жвалами, как короткими ножницами по железу. Вскоре на его пути встретилась толстая центральная жилка. Без особых трудов перерезав и ее, закройщик повел линию отреза дальше, на другую половину листа, но здесь, за жилкой, его «рез» довольно круто пошел вниз. Доведя разрез до середины правого поля листа, жучок остановился, проверил работу усиками, подрезал еще чуть-чуть, тщательно обтер ноги, усики, шею…
А потом началось невероятное. Строитель ушел к самой вершине листа и, действуя своими длинными и цепкими ногами и головой, с силой стал складывать лист вдвое вдоль жилки, одновременно скатывая его поперек — к основанию, где перегрызена жилка. Работа давалась с большим трудом: лист была упругим, толстым, тем более сложенным вдвое, и нужно было преодолеть сопротивление и самой плоскости листа, и, особенно, довольно толстых боковых жилок, отходивших от центральной.
Упругий лист стремился выпрямиться, но сильные и цепкие лапы жука не только надежно фиксировали сделанное, но продолжали складывать, стягивать и сворачивать неподатливый материал с еще большими трудом и силою: небольшой вначале кулечек уже превращался в цилиндр, но работать приходилось с возрастающими затруднениями: сжимаемый и скатываемый лист становился по ходу работы шире, а жилки — длиннее и толще…
Иногда казалось, что у жука для этой сложной и трудной работы явно не хватает ног — столько действий приходилось на каждую, а лист сопротивляется, набегает ненужными складками… тем не менее работа шла к концу: близилась линия «первого отреза».
Три «бочоночка» разного возраста, сработанных аподерусами;
стадии работы по изготовлению такого домика этим замечательным строителем-закройщиком.
Дело шло к вечеру, и нужно было уходить. Но перед этим я пометил ветку листком из блокнота, насаженным на сучок.
Через два дня я снова здесь. Жука — нет, зато цилиндрик — полностью готов. Верхней его кромкой послужила главная жилка листа: аккуратный толстый обод венчал цилиндрический домик; внутри обода, если смотреть сверху, виднелись крепко заправленные внутрь радиальные складки «крыши». Бок цилиндра был прочно приклеен к оставшемуся лоскуту листа; низ тоже хорошо подвернут и закрыт. Я уже знал, что там — яичко, и не стал разрушать сделанное жуком.
Зато попозже, в августе, когда цилиндрики на березах побурели — они ведь не получали питания из-за перерезки главной жилки — я принес домой десяток этих удивительных сооружений. Некоторые осторожно вскрывал и поглядывал, как там идут дела. Личинки, выевшие середину домика, стали крупными, толстенькими и вскоре превратились в куколок — существ со странной внешностью: оранжевых, горбатых, с редкими длинными щетинками.
Из куколок выходили жуки. Чем их кормить? Будут ли в неволе размножаться? Поставил в садок веточку березы. Увы, делать домики они не стали, зато, кормясь, прогрызали в листьях множество маленьких дырочек. Брачных симпатий друг к другу не проявлялось, наоборот: начались… драки. Два жука, встретившись лицом к лицу, высоко подняв туловище на своих черноблестящих суставчатых ногах, махали передними, как руками, били друг друга, но неуклюже, «непрофессионально»…
Пришлось отнести пленников обратно в Питомник и выпустить на волю. Позднее, уже в шестьдесят седьмом, с трудом найдя здесь лишь один «бочоночек», я основательно проследил за тем, как трубковерт готовится к выходу из куколки и как на свет появляется жук. Процесс этот длился почти сутки; не беда, что я не спал — зато удалось сделать документальные наброски и записи.
Вот главные из них:
17 августа, 7 часов утра. У куколки начали темнеть глаза, до этого они были оранжевые, как и вся она;
18 часов. Потемнели ротовые органы, «колени», крылья, выставленные из-под надкрыльев — дымчатые, как 7-й сегмент брюшка. Конец брюшка, лапки, концы усов — стекловидны;
21 час. Почернели голени, глаза, лицо, шея, крылья, часть бедер, основания усов;
22 час. Темнеет переднеспинка. Концы лапок внутри студенистых «пузырей» — черные.
В этот час я переворачивал куколку на бок — она, энергично двигая брюшком, снова переворачивалась на спину!
23 час. Щипцы на конце брюшка стекловидны, их концы — темнее. Брюшко каждые 2–3 секунды вздрагивает. Иногда куколка начинает энергично двигать брюшком (подвижно только оно).
18 августа. О час. 30 мин. Каждые 3–4 секунды подгибает брюшко, напрягая его и расширяя в стороны. На лапках студневидные «пузыри» резко уменьшились. Крылья почти черные, зато надкрылья, середина бедер, лоб — заметно бледнее, чем вначале.
1 час ночи. Сокращения брюшка более напряженные, частые. Дрожит. Пленка, облекавшая студневидный слой, везде опала, кроме коготков на лапках. Апельсиново-оранжевые лишь брюшко и спинка. Подолгу отдыхает.
Это были интереснейшие часы и минуты: рождался жук, но зато в каких муках, как это трудно ему давалось! Смотрите и читайте дальше:
1 час 02 мин. Подвигал двумя, затем четырьмя ногами. С силой разминает их и брюшко. Ноги почти не разгибаются вначале — прилагает невероятные усилия. Отделяется задняя волосатая вилка.
1 час 03 мин. Разминает ноги. Крылья расходятся по швам. Натягивает пленку на бедрах и тазиках[3], пленка тянется, лопается. Чулком стаскивает ее с головы, усов.
1 час 04 мин. Задняя вилка и шкурка со спины — длинным лоскутом сзади. Валик переднего «чулка» докатан вниз до середины тела. Голова свободна.
Затаив дыхание, я наблюдал за происходящим. Метаморфозы Живого Существа были не только очень для него трудными, но и вообще какими-то непривычными, «неземными».
1 час 05 мин. Лапки еще вязнут в шкурке. Две освободил — правые переднюю и среднюю, трет одна о другую; через полминуты — левые. Надкрылья налились, полных размеров и форм. Крылья под них почти спрятались.
Тут новорожденный перевернулся на ноги, но не вышло — упал…
1 час 07 мин. Сучит ногами, теребит шкурку сзади. Передняя ее часть уже слезла за середину туловища, жук ее мнет ногами, скатывая ниже.
1 час 10 мин. Лежа на спине, как бы играет шкуркой, вертя ее ногами; вонзает в нее коготки. Стал желточерным. Глаза чернокрасные.
1 час 14 мин. Перевернулся на ноги, зацепившись за подставленный мною палец. Шкуру отбросил. Тренирует шею, кивает: горизонтально держать голову еще не может.
1 час 20 мин. Через полупрозрачные надкрылья видно, как шевелит, вытягивает, складывает крылья. Стоит на ногах, но усики еще направлены назад, голову еще не выпрямил.
1 час 25 минут. Голову наклоняет вниз уже на 90°. Упал, встал сам. Продолжает упражнения по разгибанию шеи вверх и вбок.
3 часа. Ходит уверенно, поворачивает голову во все стороны. Еще бледноват по сравнению с полевыми.
5 часов. Цвет и все остальное почти дошли до нормы. Энергичный нормальный жук. Положенный на спинку на стекло, пытается перевернуться с помощью ног, затем, открыв надкрылья, выпустил крылья, оттолкнувшись ими, перевернулся через голову — и встал на ноги.
Рождение трубковерта Apoderus. Исилькуль, 1967 год.
Рождение живого существа — необыкновенное, трудное, неповторимое… Нет, как мало все-таки мы знаем о Жизни! И какое преступление совершаем, что, даже не желая уделить Ей хотя бы нескольких минут внимания, грубо и безжалостно Ее уничтожаем — тракторами, косами, огнем, ядами, пилами, просто сапогами…
Другой трубковерт — тополевый — свертывает свои «сигарки» только из пяти(!) листьев.
А так выглядит тополевый трубковерт под лупой.
Много лет назад я мог точно указать направление на мой Дом, где родился и вырос, на Двор в Симферополе, на сам Город, — будь я в лесу или помещении, в Средней Азии, на Урале или в Москве… Думал, что так оно должно и быть — взять хотя бы почтовых голубей! — и недоумевал, чему же удивляются люди, когда завезенные за сотни и тысячи километров собаки кошки приходят-таки, хоть отощавшие, домой. Я был также совершенно уверен — особенно когда занимался астрономией, — что направление на страны света каждый человек чувствует вполне нормально, и считал странными советы вроде тех, что в лесу север можно определить по мху у комлей и тому подобному. Зачем все это, когда и так всегда знаешь, где север-юг-запад-восток?
В любое время с любого расстояния я мог безошибочно показать направление на крышу моего Дома в Симферополе. Белянка Аудония, милая бабочка моего Детства…
Лишь потом, когда это чувство у меня пропало, — теперь я точно знаю, что случилось это сразу после переезда из Исилькуля в Новосибирск в 1973 году, — я понял, что оно было довольно редким, доставшимся немногим «счастливчикам» от далеких пращуров наших, диких обезьяно-людей, которым оно было жизненно необходимо. Сейчас я понимаю, насколько это неприятно, а то и опасно, заблудиться, скажем, в лесу, и очень грущу оттого, что перестал принимать «сигналы», посылаемые моим родным Домом. Кто знает, может быть и такое: в Доме — а в нем сейчас очень много жильцов — что-то переделали, перестроили, перенесли (простенок? крышу? пол?), и параметры этой «сигнализации» изменились именно в 1973 году? К слову сказать, появился на Свет я не в родильном доме, а именно в родном… Ну и еще пример на ту же тему: бродя и дрейфуя по тысячекилометровым пространствам Арктики, в общем-то немногочисленные белые медведи вполне успешно и своевременно находят и друг друга, и свои «родильные городки». Запах на таких огромных расстояниях и постоянных ветрах исключается, видимые ориентиры — вечно меняющиеся торосы, ледовые поля, трещины — тем более. Среди млекопитающих и птиц зоологи укажут десятки таких примеров.
А как с этим у насекомых?
Я уже знал, что пчелы и осы даже с далеких расстояний возвращаются домой и что к дому их ведет хорошая зрительная память; другие находят друг друга по запаху, третьи — неизвестно как. В замечательных опытах Жана-Анри Фабра самцы бабочек-сатурний летели к самке не только с подветренной, но и с наветренной стороны, куда не могла попасть даже молекула пахучего вещества самки. Пчелы-каменщицы, занесенные им за многие сотни метров, а то и километры, возвращались домой даже после того, как Фабр им перед возвращением «кружил голову» в темной коробке, которую вращал на веревке. Исправно возвращались домой с двух-трех километров, притом напрямик через город, осы Церцерис. Стало быть, «чувство дома» существует реально и широко распространено в природе.
…За северной границей Питомника, на полянах между колками, исилькульцы брали дерн для крыш — лопаткой на L-образном черенке вырубали как бы плоско-выпуклые круглые «линзы» и увозили в город, где укладывали их на крыши сараев, землянок, домов наподобие черепицы: тяжелая, но надежная и теплая кровля от дождей и морозов. На полянах оставались площадки с лунками, расположенными, как соты, вплотную друг к другу. Я тогда с боязнью прикидывал: что же станется с омскими и казахстанскими опушками и полянами лет так через 30–50, когда город и села вырастут и потребуют огромного количества дерна для множества новых крыш и ремонта старых? Сейчас вроде и смешно об этом вспоминать, но, во-первых, те раны-лунки на теле земли, хоть и неглубокие, целы и по сей день, во-вторых, моя тревога за судьбы Природы, родившаяся еще тогда, когда все считалось неисчерпаемым, в общем-то была своевременной…
Так вот, одну такую «луночную площадку» облюбовали осы-сфексы. Тогда, в сорок втором, я удивился: коричнево-черная стройная оса тащила за ус средних размеров кобылку, по-видимому, обездвиженную ударами жала; следя за нею, я увидел вскоре, что она не одна: почти параллельным курсом еще один сфекс волочил точно такую же кобылку. А когда попался и третий охотник с ношей, я сделал так: обошел их большой, метров за тридцать, дугой — и направился к ним навстречу. Тут и попалась мне та «луночная площадка», где работало несколько ос. Одни рыли норки, другие бегали суетясь, третьи затаскивали в свои подземелья обездвиженных кобылок. Норки располагались не так чтобы густо, не ближе пяди друг от друга, но всего, когда я хорошенько разглядел «осоград» — норок было тут сотни три, никак не меньше.
Несколько норок я тогда осторожно вскрыл. Они были неглубокими; идущий полого вниз ход заканчивался продолговатой объемистой пещеркой, в которой находились неподвижные кобылки все того же вида — по два, иногда по три экземпляра. Они лежали вверх ногами, иногда «валетом»; лишь только слегка вздрагивали концы лапок и щупики — такие маленькие усики у самого рта. На груди одной из кобылок было либо плотно приклеенное яйцо, либо уже вышедшая из него личинка сфекса, вгрызшаяся в тело бедолаги…
Охоту этих сфексов мне не доводилось видеть; сколько я ни «косил» сачком по траве — кобылок нужного вида тоже не попадалось. «Косил» и дальше, откуда шел основной поток крылатых охотников с добычей — бесполезно: либо их охотничьи угодья находились на еще более далеком расстоянии, либо кобылки этого вида обитали «кучно», но в таких уголках травяных джунглей, которые почему-то миновал мой сачок (скажем, не подпрыгивали при тревоге, а отсиживались на земле), либо, скорее всего, их было просто мало, и лишь «специалисты» сфексы умели их находить.
Сфексы транспортируют свою добычу только за усик…
По Фабру сфексы тех видов, что он наблюдал у себя во Франции, обездвиживали сверчков и кузнечиков тремя ударами жала в нервные узлы — шейный, грудной и в основании брюшка; думаю, что мои исилькульские поступали сходным же образом. Жаль, что это не проверить: сколько я теперь ни ищу в тех краях их потомков — увы, не попадаются. И кобылки того вида тоже. Безмолвствуют и «луночные городки», следы которых можно еще найти на некоторых полянах. Это очень и очень плохо: боюсь, мне уже не повторить давнего, довольно грубого, но чрезвычайно ценного эксперимента, который я в юности поставил в сфексовом городке. А повторить его необходимо. И вот почему.
Вырезав ножом земляной кубик «монолит» с норкой сфекса, уже заполненный кобылками и тщательно зарытый осою, — для детальных домашних наблюдений — я ненароком «прихватил» и соседнюю норку, по-моему брошенную: во всяком случае несколько часов здесь никто не появлялся с добычей или без таковой. Осторожно перенес монолит на бровку канавы, метров за двадцать, а может, и больше — здесь лежали мои походные пожитки, в том числе коробка для переноса монолита.
И вдруг случилось неожиданное. С восточной стороны налетел сфекс, кинулся к моему земляному кубу, тревожно попискивая крыльями, забегал по нему; тут же нашел пустую (!) норку, скрылся в ней, снова вылез, полетал вокруг, опять в норку; тревожно высунул усики в ее пролом, что я учинил ножиком, снова вылетел — и так минут двадцать.
К куску дерна с норкой неожиданно прилетел издалека ее хозяин…
Затем, видимо, убедившись, что норка его «переехала» в другое место, да вдобавок повреждена, улетел и больше не появлялся: несомненно, делать новую пещерку в пределах родного «сфексового городка».
Как оса узнала, что ее норка теперь находится именно здесь? Уж наверняка не по запаху: во-первых, это далеко, во-вторых, не может же быть такого, чтобы каждый экземпляр сфекса метил норку своим «персональным» пахучим веществом. Может, нечто исходило от парализованной ядом жертвы? Но нет — дома, вскрыв норку, я убедился, что она была еще совершенно пустой…
Порядок работы этого вида сфексов строго одинаков: сначала рытье норки, затем охота, и тогда лишь — только с добычей! — возвращение в норку; после снабжения ее двумя-тремя кобылками — откладка яйца, заделка входа землею. Больше оса сюда не возвращается, и ее дитя развивается самостоятельно (вообще у большинства насекомых матери никогда не видят своих детей). Так почему же этот мой новый знакомый нарушил свое строгое расписание и вернулся к норке пустой, без добычи?
Оса-сфекс закончила рытье норки и вскоре отправится за добычей.
Выходило, что сфекс, находясь где-то на долгой и пока еще безуспешной охоте за кобылками этого редкого вида, как-то почуял, что с норкой творится что-то недоброе, и немедленно прилетел к ней напрямик. Именно напрямик, а не на старое место — я хорошо помню, что видел: он летел ко мне на высоте примерно двух метров именно с восточной стороны, то есть оттуда, где за колками были охотничьи угодья сфексов, а не от «лункограда», находившегося теперь от меня и монолита с гнездом прямо на севере. Схема поможет вам понять и представить всю необычность и таинственность происходившего.
Ну не могла же в конце концов «сигналить» сфексу за многие десятки, а может, сотни метров довольно простая полость в земле с рыхлыми, ничем не обмазанными стенками? Нет, скорее всего это — противоестественная цепь случайностей, какая-то мистика…
Как глубоко я тогда ошибался в своих юношеских «материалистических» рассуждениях! А ведь было чего проще сравнить осусфекса с самим собой: я то в те поры с любой точки страны в любое время суток мог моментально указать направление на свой Дом и Двор, не считая это никаким чудом; кстати, никаким «вундеркиндом» в этом плане я не был: мой внук Андрюша до трех-четырех лет моментально показывал откуда угодно точное направление на нашу новосибирскую квартиру…
Взять бы тогда и поставить целую серию опытов, начиная с таких: 1) сфекс вырыл норку, полетел за добычей, после чего накрыть норку широким листом железа; 2) сфекс улетел на охоту — быстро подготовить норку к перемещению, прорезав ножом или лопаткой боковины кубика с норкой в центре, но не вынимать его, и, как только покажется сфекс с кобылкой, быстро вынуть монолит и переместить его вбок на несколько шагов, но не теряя сфекса из виду: куда он потащит груз? Или на время бросит его и полетит на разведку — к старому месту или к новому?
Сейчас я более чем уверен: сфекс направился бы к новому месту — к норке. Потому что теперь твердо знаю: норка излучает волны. Какие? Терпение, читатель! В этой же книге, но несколько дальше, вы все это узнаете и сами научитесь у насекомых кое-чему «необычному»: телепатии (передаче мысленных сигналов на расстоянии), телекинезу (бесконтактному передвижению предметов), биолокации (нахождению полостей сквозь толщу материала). Узнаете и физическую природу этих «чудес» — и, надеюсь, с пользой примените их в своей жизни и работе.
Одна самка сфекса за свою жизнь, то есть за сезон, делает несколько норок; у осы, что прилетела к монолиту с перемещенным гнездом, концы крыльев были заметно обтрепанными — признак того, что за ее плечами много норок и удачных охот за кобылками. Чем же отличались те гнезда от этого, незаполненного?
Да именно своею заполненностью: воздушного пространства там, между добычей и стенками, оставалось совсем немного, и пространство это имело совсем иную форму, да еще и земляная «дверь» в наглухо закрытой пещерке. А форма полости, как оказалось много лет спустя, имеет в этом деле решающее значение…
В окрестностях «сфексограда» шныряли хищники, отбирающие у ос кобылок — жужелицы решатчатые. Барельеф одной из них я выковал из железа, натер луком и накалил до нужного цвета. Сейчас он в музее.
Всем ли сфексам — а их много видов — присущ столь высоко развитый хоминг — так нынче по-иностранному зовут ученые чувство Дома? Или только тому виду, что я наблюдал давным-давно? Но не вижу я их больше в Питомнике, как ни стараюсь. И вид не знаю — тогда подобных определителей не было, а без научного названия любое энтомологическое наблюдение не имеет ценности. Не сохранились и коллекции, в которых было несколько экземпляров этих ос и их жертв — кобылок, а почему не сохранились — расскажу вскоре.
А вдруг тот вид сфексов вымер вообще — по крайней мере под Исилькулем?
…Теперь, читатель, ты поймешь, какой невосполнимой утратой для Человечества может обернуться уничтожение хотя бы одного вида насекомого даже на небольшой территории, не говоря о полном его истреблении.
Даю голову на отсечение, что ни одна Суперцивилизация любой из Галактик никогда не создаст обычного пока на Земле рыжего лесного муравья. Или — того же сфекса.
Ну и последнее. Столкнувшись с Чудесным и Непознанным, нужно, отбросив ложный стыд и прочие предубеждения, немедленно изучить это как можно более подробно, записать, сфотографировать, зарисовать, взять образцы — и направить для публикации в научный журнал (возраст экспериментатора или наблюдателя не имеет при этом значения). А то получится как у меня с электрофонными болидами… Вот что это, в двух словах.
Жуки-нарывники тоже используют «биолокацию», издалека слетаясь к участкам, где глубоко под землей кобылки спрятали свои яйца. Жуки безошибочно и быстро бурят тут «скважины».
Когда я занимался астрономией, то был очевидцем двух явлений, которых, по моему разумению, не могло быть вообще: одновременно с полетом очень ярких метеоров — болидов — был слышен явственный звук. Не могло же этого быть потому, что звук в воздухе распространяется со скоростью 330 метров в секунду, а расстояния до болидов были: в одном случае порядка трехсот километров, в другом — около ста. От науки эти наблюдения я скрыл, хотя описания «обычных» метеоров и болидов, а также других небесных явлений регулярно отправлял ученым.
А потом, десятилетия спустя, узнал, что феномен этот известен с XVI века; научно обработанный перечень электрофонных болидов Сибири, Урала и Дальнего Востока, общим числом 54, я поместил в 1984 году в книге «Метеоритные исследования в Сибири», а вскоре же, в 1988 году, в соавторстве с двумя московскими астрономами, привел глобальный список 353 таких болидов в книге «Актуальные вопросы метеоритики в Сибири»; в последней дана моя гипотеза этого феномена, и впервые в мире в научном астрономическом труде содержатся ссылки на… энтомологические статьи.
Вернемся, однако, в годы сороковые… Там, далеко далеко, за седыми Уральскими горами, за далекою Волгой, гремела самая кровопролитная, самая жестокая из войн; мой Крым, мой Дом и Двор были уже германские, и горе мое не знало границ. Тревожно и голодно было и здесь, в глубоком тылу; до насекомых ли было, когда завтра будет нечего есть, если не удастся подзаработать после школы слесарно-паяльным трудом поллитровку молока или полсотни рублей, а на рынке, благо, он был рядом, выбирай, что купить на них: либо полупрозрачную с синевой «оладью» из мороженой картошки, либо стакан табака-самосада… Но все равно насекомые звали меня к себе, да так основательно, что я сразу после десятилетки — это была весна сорок четвертого — оказался на должности помощника энтомолога Исилькульской малярийной станции. Собственно, энтомолога нам не полагалось, лишь «пом», — но и это было счастье; предложил мне эту работу заведующий станцией эвакуированный врач-ленинградец М. А. Чернятин.
Никто сейчас не знает и не помнит — материалы эти засекречены, — как в Исилькульском районе, да и во многих других районах Омской области свирепствовала малярия. Крохотные паразиты плазмодии, выедая содержимое красных кровяных телец и тут же размножаясь, дружно выходили «наружу», и человека валил с ног тяжелейший приступ лихорадки. Через два дня — еще, и еще, и еще…
Так малярийный плазмодий попадает из слюнной железы комара в организм человека и размножается в его кровяных «шариках». Позы комаров: кулекса (сверху) и анофелеса (малярийного).
А переносили эту заразу комары из рода Анофелес, чьи слюнные железы, которые я рассматривал в микроскоп, порой распирало от плазмодиев. Сядет такой комаришко на кожу человека, воткнет свой тончайший хоботок и, чтобы легче было сосать, впрыскивает туда немного своей слюны. Так поступают самки всех комаров кровососов, и дело кончается от силы зудом или прыщиком; другое дело у анофелеса: со слюной он впрыскивает несколько сот малярийных плазмодиев — но при условии, если перед этим кусал малярийного больного.
Комар начинает вонзать свой «шприц» в кожу. Футляр («ножны») при этом изгибается и отводится назад.
Взрослые комары зимовали в надворных погребах, на потолках сеней, сараев, чуланов, — но попробуй в скудном свете коптилки найти их тут, когда «потолок» — это редкие жерди, на которых уложен слой веток с засохшими листьями, а поверху — дерновые пласты. Тем не менее моей обязанностью было тщательно выявлять места этих зимовок, исследуя степень зараженности комаров плазмодиями. А личинки их развивались в многочисленных болотах и болотцах, которые обрабатывались так: мы собирали дорожную пыль, сеяли ее, смешивали затем с ядом — парижской зеленью, и ручным вентилятором опыливателем «РВ1» опыляли с берегов и кочек болота… При этом, кроме комариных личинок, гибло великое множество безвредных водяных и надводных тварей, но что было делать, когда, бывало, вся деревня, включая председателя колхоза, лежит вповалку в приступе, и некого «выгнать» в поле, а на поле том полынь забивает реденькую немощную пшеничку, и мизерный паек военных исилькульских времен, если когда и удавалось получить его в многосуточной очереди, был горек-прегорек в буквальном смысле этого слова — от полыни…
Особенно «полюбилась» комарам и плазмодиям деревня Лукерьино, что на северо-востоке Исилькульского района: в дни приступов — все до одного на лавках, полатях, полу и трясутся в лихорадке, укрывшись то тулупом, то какой-нибудь рванью; А кожа у них желтая, особенно желты ногти и белки глаз: это от лекарства ядовито-желтого цвета под названием акрихин, которое мы развозили по селам мешками. Все же оно немного помогало; с утра до ночи мы обходили все избы, «кормили» народ акрихином, «кололи» его плазмоцидом, приговаривая навсегда запомнившееся: «Кислого-горького-соленого не есть, в бане не мыться, ног не мочить!». А у всех всех поголовно плюс к тому надо взять из пальца по капле крови для анализа, пробивая кожу «иглой Франка» — эдакой щелкающей рубилкой с пружиной и ножом-зубилом, который не всегда с первого раза пробивал заскорузлые, блестящие от труда и земли пальцы стариков, женщин и детишек: мужчин в деревнях практически не было, а малярия не щадила никого. Лечить их было трудно, выявлять — еще труднее: лечение нужно строго периодическое относительно дней и часов приступов, а попробуй в них разберись, когда человек болен одновременно трехдневной «обычной» малярией да вдобавок тропической (название — неудачное, она валила сибиряков почем зря), приступы которой следуют через день, а то и чаще…
Комаров вечерами охотно поедают стрекозы — чем не биометод?
Малярия в Сибири давно и абсолютно побеждена (хоть крохотен мой вклад в это дело, но он все-таки был), и комаров-анофелесов теперь тут никто не боится, и правильно делает: слюнные железы их стерильны. Не стало больных малярией — и болота перестали быть ее «рассадниками», «исчадиями зла», и не нужно их теперь «нефтевать», как раньше (нам в Исилькуль нефти не перепадало), опылять парижской зеленью с дорожной пылью; наоборот, эти неглубокие, полные Жизни водоемы очень нужны Природе и подлежат теперь не осушению и «мелиорированию», а всяческой охране: в них зарождаются ручьи и реки, они смягчают и увлажняют климат, они дают пищу и убежища великому множеству насекомых, моллюсков, ракообразных, рыб, червей, птиц…
Работая в Исилькульской малярийной станции, я изъездил, а больше исходил — у нас была лишь одна тощая лошаденка — весь район, каждое село, деревню, аул, хуторок даже с одною землянкой: их тогда, до укрупнения, было очень много — раскинутых по степям, колкам, заозерьям этого края, ставшего мне родным до каждого кустика, муравейника, полянки.
И вдруг, ранним майским утром, на бреющем полете — в Исилькуле тогда базировалось летное училище — трескучий У2, и темная перчатка летчика в кожаном шлеме кидает за борт кипы листовок (и когда их успели напечатать!) — Победа! Долгожданная, вначале почти невероятная, но пришедшая таки к нам, ко мне, ко всем. А на пустыре-стадионе — стрельба: салютуют кто чем может — берданками, самопалами; вдруг забухало еще громче — это на поляну притащили из военкомата в Исилькуле учебное ПТР — противотанковое ружье…
…Через некоторое время, когда разрешат проезд в другие города, я укачу в Таджикистан работать в астрономической обсерватории (ныне — Институт астрофизики). Этот период будет очень недолгим, но навсегда запомнятся черные южные ночи, с необыкновенно яркими звездами, с непривычно низкой над горизонтом полярной, бетонная тумба в сталинабадском Ботсаду[4], на ней — «метеорный патруль» — установка с несколькими фотокамерами, направленными во все стороны неба; тявканье шакалов в темных кустах, трели множества ночных насекомых, а когда закончишь работу и включишь фонарь — десятки здоровенных фаланг веером разбегаются от моего астрономического пункта. Напомню, что фаланги — это существа вроде пауков, но не с двумя, а с четырьмя ядовитыми крючьями, на человека никогда не нападают. И еще запомнилась — в Крыму такой не бывает — особенная, жгучая сухая жара, когда полуденное солнце поднимается почти что к зениту…
Прибор, на котором я работал, — метеорный патруль — состоял из семи фотокамер, «карауливших» метеоры.
Сквозь дымку лет Средняя Азия вспоминается мне Страной Тысячи и Одной Ночи. Ну а одна из чудесных тамошних бабочек — павлиноглазка Мейрис хуттбни — изображена без прикрас и с натуры.
Бабочки «альпинистки» памирских высокогорий: горная огневка (сверху), кокандская пестрянка, толстоголовка Штаудингера, Сартская Атамандия, бархатница Мани.
А потом у меня будет Урал: это отец повезет меня испытывать все тот же свой «вибратор для сухой добычи золота» в Миасс Челябинской области. Но польют холодные осенние дожди, «сухой» добычи не получится, и, вернувшись из дальнего Ленинского прииска в Миасс, мы совершенно обнищаем, и будем ходить по городу, стучать в окна: «Хозяйка, не надо ли чего починить?» — и отец садится чинить испортившуюся за военные годы швейную машинку, а я — стенные часы; гонорар — миска вареной картошки да от силы десятка в придачу — как раз на ночлежку; ранним утром — снова по домам… И все же нас, двух бродяг, возьмут в швейную промартель: одного механиком, другого, то есть меня — на должность секретаря машинистки (печатать я научился в Симферополе раньше, чем писать) — с ночлегом то на конторских столах, то в подвалах этого же здания.
У меня чудом сохранились с давних лет эти крупинки уральского самородного золота, нарисованные, как и насекомые, из под микроскопа…
А потом настанут совсем уж черные времена: отец угодит в больницу, а я — в Златоустовскую тюрьму, где просижу ровно полгода, после чего меня, двадцатилетнего, осудят на двадцать же лет, и повезут этапом по лагерям Карабаша, Кыштыма, Увильдов; и превеликим чудом я уцелею — если только можно назвать чудом умение рисовать человечьи портреты, а рисованию в детстве, если помните, научили меня мои друзья насекомые.
Автопортрет. Мне 22 года: сидеть ещё 18 лет. Карабаш, 1949.
И они, насекомые, прилетали ко мне сюда, за высокий лагерный забор, принося на трепетных крылышках привет с Воли, воспоминания о несбывшихся Науке, Жизни, Природе, теперь бесконечно далеких и недосягаемых. Да, да: в этих страшных прямоугольниках, увенчанных вышками с вооруженными часовыми, несмотря на то, что всю траву в лагерях тогда тщательно пропалывали, — появлялись милые моему сердцу желтушки и белянки, бархатницы и голубянки, стрекозы и даже небольшие бронзовки. А потом улетали сквозь колючую проволоку ограды — и как я им завидовал!
Бабочки, прилетавшие в наш лагерь через забор с колючей проволокой: репейница, бархатница, пеструшка, шашечница, голубянка, червонец.
Порою в барак залетали слепни — здоровенные глазастые мухи, те самые, которые донимают на пастбищах коров и лошадей. Как-то я привязал такому слепню за ногу длинную нитку, но непрочно, на один узелок — чтобы вскоре развязалась. Другой же конец нити привязал к сделанному мною бумажному легкому самолетику. Был солнечный день. Слепень взлетел, но, почувствовав сзади груз, сделал с натугой пару кругов; а потом полетел прямо, буксируя мой нехитрый летательный аппарат. А впереди по курсу — вышка с часовым… Он глазел в другую сторону; но вот белый махонький планер, ярко освещенный солнцем, начал набирать высоту — это мой живой «буксир» решил перевалить через ограду — и привлек внимание человека с винтовкой.
И серая длинная нитка, и землистого цвета слепень, при столь быстром движении, конечно, не были видны охраннику на фоне широкой, тоже серой, полосы запретной зоны у забора, — а вот белый «самолетик» летел будто бы сам, набирая высоту и как-то «разумно» поворачивая то вправо, то влево.
Тут надо сказать, что попытки перебросить за зону записку с камешком строжайшим образом наказывались — пятнадцатью сутками карцера, а то и добавкой срока, и часовые имели насчет этого специальную инструкцию — глядеть в оба. А тут не то что записка с камнем, а явно рукодельный бумажный планер улетает — из лагеря! — не то кем-то ведомый, не то управляемый на расстоянии, а в нем, поди, записка, а может, что и похлеще (а был он просто из белой бумажки).
Часовой вытаращил глаза, передернул затвор винтовки; самолет как бы в ответ на это резко свернул в сторону, возвращаясь в лагерь, но затем сделал крутой вираж, и, огибая вышку уже справа, перевалил через забор на ту сторону — на волю. Солдат вскинул винтовку, — а я гляжу издали и думаю: неужто стрелять станет? За ложную тревогу однако не похвалят, особенно за стрельбу в противоположную от лагеря сторону — а там их казармы, штаб, офицерские дома…
Охранник, стуча сапогами по деревянному полу вышки, заметался из угла в угол: что делать? Схватив телефонную трубку, начал было вопить в нее что-то нечленораздельное, как вдруг самолет опять повернул и пошел прямо на него… Служака оцепенел; бросив трубку, снова вскинул к плечу винтовку, но ствол в его дрожащих руках ходил ходуном…
И далась же моему бедолаге слепню эта вышка!
Влекомый им планер облетел ее дважды, затем еще раз побывал глубоко в зоне, и лишь после этого, круто забирая вверх и резко увеличив скорость, растворился в небесной синеве; надеюсь, моя нитка вскоре от него отвязалась.
По телефонному звонку горе охранника на пост взбежали двое военных. На вышке поднялся гвалт: один, с мертвенно бледным лицом, бестолково махал рукою, показывая, как «сам» летел самолет, а ефрейтор разводящий крутил пальцем у виска — ты, мол, такой сякой, тронулся тут на вышке от жары иль страху, — и увел его вниз, оставив наверху другого солдата, уже не с винтовкой, а с новеньким автоматом.
А того горе-часового на вышке я больше не видел…
Дело-то могло кончиться много хуже: отвяжись нитка от мушиной ноги раньше, вблизи от вышки, или поверь тот ефрейтор словам часового — немедленная «генеральная проверка», со «шмоном» (повальным обыском), посадкой в карцер всех подозреваемых; допросы, общее ужесточение режима — как при каждом ЧП…
Лагерные мои «университеты» длились шесть лет — до смерти Сталина, и радостным теплым летом пятьдесят третьего я оказался на воле с полностью снятой судимостью[5]. Куда ехать? А в Горький[6]: с тамошними астрономами у меня когда-то был крепкий контакт. Увы — не взяли… Пришлось, скрепя сердце, устроиться в клуб художником-оформителем, благо художнический опыт был у меня уже изрядным. Там появился у нас сын Сережа, а еще через полгода мы махнули в Страну моей Юности — Исилькуль, к его привольным степям, милым грибным и ягодным колкам, полянам и опушкам, к его щедрым садам-огородам, к обильному всякой всячиной рынку, где в прохладе мясного лабаза оттягивали крючья тяжелые свиные и бараньи туши, говяжьи грудины и бока, а на бесконечных прилавках теснились пирамиды из огурцов, помидоров, яблок и прочей садово-огородной снеди.
Это было олицетворение щедрости и плодородия замечательного края; здесь, на рынке, била ключом славная, богатая жизнь с бесподобно живописной толчеей телег, лошадиных грив, весов, мешков с мукою, яркими плюшевыми кофтами казашек, увешанных монетами, кучерявыми спинами и лбами баранов, пиалами с шипящим кумысом, серебряными узорными отделками ремней и подвесок на одеждах стариков-казахов в сапогах выше колена на круто изогнутых колесом ногах — от того, что эти ноги всю жизнь сжимали туловище коня; кого-то из них я, наверное много лет назад потчевал акрихином и ставил им противомалярийные уколы…
Только тут я почувствовал в полной мере свое Второе Рождение на свет, вдохнул по-настоящему истинный Воздух Свободы — чистейший воздух бескрайние исилькульских степей, плодороднейших полей, с их заливистыми кузнечьими трелями, с их медово-душистыми многоцветными лугами, с друзьями моего детства насекомыми, с торжественно-величавыми закатами, подобных которым я не видел больше нигде в стране.
Энтомологов, однако, тут уже не требовалось — с малярией давно покончили и я поступил в железнодорожный клуб художником [7]. Рисовал я рекламы, писал афиши, делал декорации к спектаклям портреты передовиков; после работы этюдник на плечо — и в Питомник, в леса и степи: писать природу, а то и просто городские дворики и милые сердцу домишки. Репродукции с сохранившихся этюдов тех времен — на соседних страницах. А потом, обзаведясь оптикой — опять же самодельной! — стал писать этюды с насекомых, но теперь крупные, с метр или больше — уже масляными красками. Бывало, этими насекомьими этюдами были сплошь увешаны все стены нашего жилища; масляные краски — материал для этого «жанра» живописи чрезвычайно трудный, многие этюды не получались, да и вообще большую часть их я дарил знакомым, а когда накапливалось слишком много — совал в печку: молодой, мол, напишу еще сколько надо, успеется…
Исилькульский натюрморт. В ту счастливую пору этюды и картины получались у меня сочными и радостными…
Исилькульская весна. Этюд маслом.
После дождя. Вид из нашего окна. Этюд маслом.
Исилькуль. Декабрьское утро. Большая картина маслом.
А теперь страшно жалею: любой этюд, большой иль малый, удачный иль не очень — это не только неповторимый документ, но и частица Души, отделенная от нее безвозвратно, навеки; как бы украсили те мои этюды эту книгу!
Меня попросили возглавить кружок изобразительного искусства Дома пионеров — параллельно с работой в клубе. Работали мы с ребятами больше под открытым небом, а в непогоду и зимой — на клубной сцене. Все это было очень нужно, очень интересно, но все более отдаляло меня от шестиногих любимцев. Программа детской изостудии не предусматривала изображения насекомых, а мне так хотелось поделиться с ребятами этим своим опытом, куда более богатым, чем натюрморты с крынками.
Кружок стал большим, обрел известность; его заметили омские художники, и через несколько лет его удалось преобразовать в специальное учебное заведение — детскую художественную школу, куда я полностью перешел из клуба. Наконец-то облегчилось мое общение с Миром Насекомых: я имел твердый выходной, а главное, двухмесячный летний отпуск. И не только вернулся на насекомьи любимые поляны, но организовал свой первый энтомологический заказник.
Все бы хорошо, но и омские художники, и мои коллеги преподаватели «ополчились» на моих насекомых, точнее на меня, рисующего с помощью оптических приборов — это, мол, «не искусство». Мне было предложено немедля бросить изображение насекомых — «иначе уберем с должности директора школы». И смех, и грех…
Тем временем у окон нашей квартиры стали прогуливаться милиционеры и какие-то молчаливые типы «в штатском», иногда заглядывая в подъезд, а то и в квартиру, на дверях которой была странная, не как у всех, надпись: «Осторожно — шмели!», а из дырочек в оконной раме, рядом с яркими сигнальными знаками, вылетали какие-то небольшие, но весьма «подозрительные» существа — кто их знает, может, дрессированные или чем-нибудь зараженные, а проследить, к кому их направлял хозяин, нет решительно никакой возможности из-за стремительности их полетов. На подоконнике можно было снаружи узреть сосуды с какой-то живностью, какие-то странные устройства, и пополз по городу слушок: «А Гребенников то — разводит микробов!».
Перед окном нашей квартиры всю ночь ярко горело некое устройство: сверху — ртутная лампа, под нею воронка и банка с какими-то бумажными полосками типа телеграфных лент, в которых чего-то такое шевелилось: — Сигналит американским спутникам!.. Насылает на нас лучи!.. Держит связь с другими планетами!.. — последнее, впрочем, не без основания: некоторые исилькульцы помнили мою домашнюю астрономическую обсерваторию, — и так далее. А это была лишь светоловушка для ночных насекомых…
«Посланцы другого мира», прилетавшие ко мне на свет лампы: мучная огневка, совка-металловидка, глазчатый бражник, серебристая лунка, молочайный коконопряд, желтая медведица…
Все это теперь я вспоминаю с улыбкой. Но обидно лишь вот за что: среди моих бывших учеников — дизайнеры, архитекторы, инженеры, пейзажисты, жанристы, декораторы, оформители, ученые искусствоведы, а вот художников-анималистов нет ни одного. Не разрешили мне тогда учить детей тому, что вы видите теперь на этих страницах, и мне пришлось уйти из моей любимой «Художки», которую я часто вижу во сне.
Сачок. Сразу оговорюсь: все, что здесь рекомендую, — не для истребления насекомых, а для их изучения. В том числе и сачок: поймал насекомое, рассмотрел, зарисовал, сфотографировал — и на волю.
Так вот, смею утверждать, что все существующие сачки, даже у маститых энтомологов, нехороши: тяжелы, неманевренны, громоздки. Обод, сделанный из тонкой проволоки — гнется, из толстой — тяжел, особенно складной, и все они в конце концов ломаются у основания. А у меня сделано так: к ободочку из стальной тонкой (2 мм) проволоки, имеющему в диаметре 28 сантиметров — самый удобный размер! — у основания прикреплены отрезки такой же проволоки, повторяющие форму обода: два — длиннее, два — короче, как на рисунке. Скреплены они тонкой медной проволокой, — места эти пропаять или обильно смазать каким-либо прочным клеем. Все это притянуто в основании к легкой латунной гильзе от охотничьего патрона — то же медной проволокой, закрепленной оловом или клеем; вместо патрона можно спаять из жести трубку диаметром 18 мм и длиною 70 мм. Все это поверху закрашивается зеленой масляной или нитрокраской.
В боку гильзы просверлена дырочка, куда входит Г-образно изогнутый шуруп. При сборке сачка в поле он ввинчивается через дырочку в древко — палочку длиною полметра (не более: с длинной палкой резко падает маневренность инструмента), плотно входящую в гильзу, то есть толщиной 18 миллиметров. Палочка также окрашена в скромно-зеленый (хаки) цвет.
Мешок сачка, глубиной 40 сантиметров, сшивается из мелкой капроновой сетки, марли, тюля по этой выкройке. У обода ткань быстро порвется, поэтому она пришита к широкой полосе толстой прочной ткани, свободно облегающей обруч, тоже по возможности более «полевого» цвета, пусть даже пестрой — это делает сачок менее заметным для насекомых.
При взмахе, быстрых поворотах, ударах о кусты, стены инерция дальней облегченной части обруча очень мала, наиболее жетяжелое и в то же время наиболее прочное место — у основания. Работать таким инструментом одно удовольствие: палочка с шурупом и обруч с мешком легко умещаются в сумке, рюкзаке, портфеле.
Приемы охоты выработаются сами. Но, поймав насекомое, быстро перекиньте мешок сачка за бок обруча вращательным движением древка — пленник уже не вылетит.
Контейнеры. Так я называю все то, в чем ношу насекомых живыми для детального их изучения, одомашнивания и других целей. Использую для этого коробочки от фотопленок, баночки от лекарств и тому подобное. Когда занимался шмелями, то контейнерами служили алюминиевые коробочки для диафильмов, в крышках которых были проколоты отверстия. А вообще-то, если время транспортировки менее 4–5 часов, контейнер может быть и без отверстий: воздуха насекомые потребляют относительно немного. Спичечные коробки для доставки насекомых очень неудобны — прищемляются-отрываются ноги и усы, средних размеров жук запросто выбирается из коробки.
Имейте в сумке несколько пробирок и комок ваты. Поместив на дно пробирки одного пленника, вдвиньте прутиком ватный тампончик, но не вплотную к насекомому или пауку, а чтобы получилась маленькая «комнатка». Поверх тампончика поместите следующего «пассажира» и так до самого горлышка пробирки. Ватные перегородки извлечете дома проволочкой с загнутым концом.
Хищные насекомые должны доставляться в «персональных» контейнерах.
Беру с собой также одну-две стеклянных банки с полиэтиленовыми крышками — для очень крупных насекомых, а также для жителей вод. Кроме пластиковых крышек полезно иметь кусочек сетки и кольцо из шнурковой резины — закрывать банку для «особо воздухолюбивых» пленников.
Во всех случаях, после нужной работы с ними, отпустите их на волю. Нелетающих придется отнести на их родину. Иное дело с летающими: поверьте, нет приятнее картины, когда вынесешь на балкон бронзовку — этакий живой изумруд — и она, взобравшись на конец пальца, с жужжанием уносится в синее небо, радостно покачиваясь в полете! Мой внучок Андрюша очень любит присутствовать при этих замечательных пусках, ставших для нас традиционным и обязательным обрядом.
Лупа. Обычная складная, двух-четырехкратная, более сильная в поле не потребуется. Когда я не носил очков, все равно при походах имел в кармане плюсовые очки, которыми пользовался как бинокулярной лупой при рассматривании Жизни в травяных джунглях; фокус же регулировал наклоном головы, меняя расстояние от глаз до насекомого — тогда зрение нисколько не напрягается. Сейчас для этих целей тоже использую очки, но более сильные, чем повседневные.
Тайна крыльев бронзовки, превращающихся в полете в жесткие несгибаемые плоскости, открывается с помощью простой лупы.
Бинокль нужен много для чего — призматический 8-кратный. Но для объектов, находящихся ближе 6 метров, он не приспособлен. Однако если сделать на объективы съемные картонные насадки с плюсовыми очковыми стеклами — отлично видны и близкие предметы. Но оптические оси обеих половинок остаются параллельными — а надо бы их сводить — и у бинокля получается своего рода «косоглазие». В этом случае я применяю лишь одну насадку и использую прибор как монокуляр. С его помощью удобно наблюдать издали за работой роющих ос, жуков-навозников, кузнечиков, наездников и многих других насекомых.
Пинцет нужен для многих целей — брать жалящих насекомых, доставать из норок личинок… Лучше всего длинный, 20-сантиметровый, но с мягкой пружинистостью, чего можно достичь, выбрав точилом часть металла в указанном на схеме месте. Любитель слесарно-паяльных дел сможет сделать неплохие пинцеты вроде тех, что на рисунке, комбинируя жесть с проволокой, частями бритвенных лезвий, старой часовой пружины.
Пинцет, что справа, — очень острый, прочный, и в то же время мягкопружинистый, служит не только для лабораторных микроработ — нередко выручает и в поле. Сделал я его, сильно обточив 12-сантиметровый обычный пинцет, включая пружинящие его пластины.
Топорик — маленький, туристический — заменяет мне нож, лопатку, молоток и многое другое. Держу всегда очень острым, подтачивая колесиковой точилкой. Для безопасности на «жало» топорика надет фанерный предохранитель.
Биолокатор. Нужно, скажем, узнать, где под землею находится полость с гнездом ос, шмелей, обиталище суслика. Возьмите в руки две широкие — 2–3 сантиметра — пробирки или трубки, вставив в них Г-образные проволоки: вертикальная часть 15 см, горизонтальная 35 см, толщина 2–3 мм, металл — любой. Держа пробирки как на рисунке, — пальцы чуть вразбег, горизонтальные части проволоки смотрят вперед, параллельны — идите по поляне. Если проволоки скрестятся или начнут вращаться, отметьте это место. Следующий «галс» — в противоположном направлении, в метре от первой проходки, и так далее. Сначала потренируйтесь на какой-либо посудине, зарыв ее в землю.
Биолокатор фиксирует не только гнезда животных, но и корни деревьев (особенно гнилые), трубы, кабели. Работать нужно лишь в безветренную погоду. На неровной местности, с кочками, буреломом и всем тем, что помешает равномерному движению шагом, биолокация затруднена. Через год-два «биолоцировать» сможете и без индикатора — просто ладонями, как на рисунке.
Удивительно то, что «усы» биолокатора перекрещиваются не только над действующими муравьиными дорогами, но даже поздней осенью, когда жители муравейника ими не пользуются и спят в глубинах своего дома.
Фотоаппарат лучше всего зеркальный, типа «Зенит». Удлинив до отказа его «штатный» объектив, фотографирую бабочек, крупных жуков; резкость обеспечиваю приближением или удалением аппарата от объекта. Для черно-белых снимков применяю пленку чувствительностью 150 единиц, и, если это солнечный день, то выдержка в 1/125 секунды и диафрагма 1:8 или около этого. Еще лучше, если фотокамера — с встроенным в визирэкспонометром-стрелочкой, типа «Зенит ТТЛ».
Для более крупных снимков насекомых понадобятся удлинительные кольца или самодельные насадки с плюсовыми очковыми линзами, вроде тех, что рекомендую для бинокля.
Если фотоаппарат не зеркальный, то снимать насекомых можно таким образом.
Отличный инструмент для макросъемок насекомых придумал профессор П. И. Мариковский — я успешно пользуюсь им много лет. В старый «Фотокор» вместо кассеты вставлена пластина, в центре ее — муфта с резьбой, куда ввертывается «Зенит» без объектива. Растяжением меха достигаем любого увеличения, а со сжатым мехом «Фотокор» работает как телеобъектив к «Зениту». При сильных увеличениях без привычки трудновато поймать в визир нужный живой объект, одновременно добиваясь резкости наклонами туловища, поэтому, чтобы «набить руку», потренируйтесь на каких-нибудь домашних предметах. При сильных увеличениях экспозиции более 1/125 секунды нежелательны: от движения трав ветром, собственных движений насекомого, дрожания рук может получиться «смазь».
Если насекомое спокойно, то, не выпуская его из кадра, медленно смещайтесь в стороны, чтоб оно попало на такой участок фона, где будет выглядеть контрастней и резче — например, темную бабочку лучше «поместить» на фоне светлой дорожки, а то и неба — для чего наклониться и снимать снизу.
Летящих насекомых снимать почти невозможно, разве что «стрелять» наугад в глубину облака-роя поденок или звонцов. Иногда повезет и с жуками: «щелкаешь» его на цветке, он в этот миг, испугавшись, взлетел — и получается редкий кадр. Неплохо могут получиться насекомые в «стоячем» полете — мухи-журчалки, жужжала. Но фотоохота на них требует много терпения, выдумки. И — пленки… Я считаю удачным, если на одну пленку приходится один-два хороших снимка.
Если идете на фотоохоту вдвоем — захватите два зеркальца — освещать солнечным «зайчиком» насекомое, если оно в тени, или, для сидящего на цветке, устроить второе, а то и третье, «солнце» — с помощью зайчиков же. Могут получиться очень выразительные и высокохудожественные снимки. Да и вообще резкую тень от насекомого, сидящего на листе, земле, стволе, лучше смягчать таким вот зайчиком или просто листком белой бумаги, ярко освещенным солнцем.
Иногда я поступаю так: снимаю живое насекомое на слайд, с которого пишу «натурщика» красками, непременно убирая все лишнее и усиливая главное. По этому принципу сделан этюд стрекозы-лютки.
Видео и кино. Незаменимая, нужнейшая техника для энтомолога-полевика, изучающего и пропагандирующего Жизнь. Но приобрести что-либо в этом роде мне так и не довелось: дорого…
Светоловушка. В двухлитровую банку вставьте воронку из бумаги, пленки, жести, как на рисунке. Примерные размеры: отверстие снизу — 5 см, свер ху — 30 см, высота — 30 см. Верх воронки спереди срезан косо. В банке — бумажная «лапша» для рассредоточения насекомых. Над воронкой — яркая лампа «трехсотка», или люминесцентная ультрафиолетовая (прямо на нее не глядите). Светоловушку лучше поместить на стену дома, ограду, дерево так, чтобы насекомым было ее видно издали в как можно более широком секторе и чтобы не было рядом «конкурирующих» источников света.
Привлеченные светом насекомые упадут в банку, где вы их утром и найдете. Нужных сфотографируйте и нарисуйте, остальных — выпустите.
Ночные бабочки Исилькуля 60-х годов: медведица Кайя, глазчатый бражник, дуболистный коконопряд, златогузка, серебристая лунка, совка-металловидка, серпокрылка. Сейчас мало кого из них там встретишь…
В дальних ночных походах в Исилькуле мы с сыном Сережей использовали железнодорожный электрофонарь. Отличный источник света — фара мотоцикла или автомашины, разумеется, неподвижных, но обзавестись такой «светоловушкой» я, сами понимаете, за всю жизнь так и не сумел…
Задания. Перед вами — схематические рисунки трех ос, вернее, «обобществленные портреты» одиноких ос трех групп (в каждой из групп — множество видов): слева песчаная оса аммофила, в центре — сфекс, справа — дорожная оса помпил. Аммофилы заготавливают для своих детей гусениц, отлавливая их и парализуя; сфексы — кобылок (а те, что покрупнее, — кузнечиков и сверчков), помпилы охотятся на пауков — тоже разных размеров, в зависимости от своего роста.
Так вот, если вам доведется видеть рытье норки осою — не пожалейте несколько часов, понаблюдайте за последовательностью операций и общим ходом дел. Сбегайте за блокнотом, ножом, лопаткой. Записывайте, зарисовывайте, а от фотографирования воздержитесь: придется наклоняться близко к осе, что может ее спугнуть.
О первом и втором заданиях я писал на страницах 95–96.
Место аммофил, сфексов, помпилов в «Родословном древе подотряда жалящих перепончатокрылых», выполненного мною для книги И. А. Халифмана «Четырехкрылые корсары» про ос.
Задание третье: когда оса вырыла норку и улетела на охоту, переждите минут десять — двадцать и закатите в норку — не руками, а прутиком — несколько крупных комочков земли. Надлежит выяснить: найдет ли теперь оса гнездо при изменившемся объеме полости? Если найдет, то станет ли выбрасывать ваши комочки? А если нет, то как поступит?
Задание четвертое: пронаблюдать за действиями осы и судьбой парализованной ее жертвы, предварительно, в отсутствие хозяйки, обильно смочив землю вокруг норки.
Варианты и подробности второго, самого важного задания. В отсутствие хозяйки вырежите из земли не кубический блок, а трехгранную призму — потребуется лишь два основных «реза» лопаткой. Отнесите норку метров за двадцать и быстренько, но аккуратно прикопайте ее в прежнем положении, то есть вровень с землей. Отметьте обе точки какими-либо знаками на местности и в блокноте. Набравшись терпения и, главное, внимания, следите враз за обеими норками, для чего нужно встать где-то между ними сбоку: куда и как оса потащит добычу?
Если «по новому адресу» — дождитесь выполнения всех процедур, все запишите, зарисуйте, снимите точный план «полигона», а через недельку выньте монолит с гнездом, поместите его в достаточно просторный сосуд, закройте сеткой и поставьте на балкон или веранду. Через положенное количество недель или месяцев, когда из кокона выйдет взрослая оса, сохраните ее, чтобы энтомологи смогли определить вид. Если хотите сделать это сами, то пользуйтесь только академическим «Определителем насекомых Европейской части СССР», том 1, первая часть, издательство «Наука», 1978 год.
Может случиться, что вам повезет, и если вы набредете на «осоград», подобный вышеописанному, то повторите этот опыт несколько раз, все запишите, зарисуйте и бережно сохраните два-три коллекционных экземпляра ос и жертв, а также опустевшие осиные норки.
Если хотя бы часть подопытных жителей «осограда» повлечет свои грузы по новым адресам — значит, норки эти определенно служат волновым «маяком» для насекомых, и вы будете «соучастником» одного из величайших открытий века, имеющего прямое отношение к физике твердого тела, квантовой механике, биофизике, познанию тайн Пространства и Времени.
Более подробно об этом в главе «Полет». Но перескакивать через главы не советую — многое упустите.
Настоятельно прошу любителей Чудес Природы овладеть техникой макрофотосъемок и быстрых набросочков с натуры.
Поглядите на мои зарисовки и фото на нескольких последующих страницах. Заверяю: никаким «талантом» обладать для этого не нужно, а лишь усердием, вниманием и смелостью. Но изобразительные документы — ценнейшая часть любого наблюдения.
Наброски с живых насекомых я делаю шариковой ручкой, стараясь за несколько секунд передать позу и «характер» насекомого
Эту сцену охоты помпила на паука мне удалось сфотографировать под Новосибирском с помощью «сдвоенного» фотоаппарата, так же как и последующих «фотонатурщиков».
Толстоголовка Морфей сфотографирована на участке «Степной треугольник» Исилькульского Памятника Природы «Реликтовая лесостепь».
Бронзовка мраморная еще сохранилась на луговинах нашего Памятника Природы за деревней Новодонка южнее Исилькуля.
Там же отснята и пяденица щавелевая, маскирующаяся под сухой листочек с четкой «жилкой» посредине…
У северных границ Памятника Природы (участок «Питомник») до сих пор можно встретить крупнокалиберные (входит большой палец!) норы самого крупного паука нашей страны — джунгарского тарантула. Охотится он только по ночам — на жуков, кобылок, других крупных насекомых.
А это опять на экологической тропе в Питомнике: перламутровка на бодяке…
Один из удачных «фотовыстрелов» по рою крохотных комариков-звонцов.
Гусеницы волнянки.
Тоже редкий кадр. Момент взлета усача Странгалии с соцветия дягиля. Пришлось снимать лежа, с земли, и долго ждать…
Для верного рисунка бабочки и жука нужно сначала «построить» общую форму, а уж после — детали.
Если на картонку ровно намазать пластилин, прочертить в нем палочкой рисунок, а затем залить гипсом, он, затвердев, «превратит» канавки в очень выпуклые линии. После того, как слепок высохнет, пропитываю его каким-либо полимерным клеем (БФ, эпоксидным), расписываю масляными красками и покрываю лаком. Так сделано это изображение осы-блестянки.
Таким же способом изготовлен рельефный портрет Жана-Анри Фабра, книги которого о насекомых так увлекли меня в детстве (наблюдает за осой-аммофилой, несущей гусеницу). Тоже полимерно-гипсовая масса, но окрашена под старую бронзу. Один экземпляр рельефа я подарил музею Фабра во Франции, другой находится в нашем музее под Новосибирском.
А на этих декоративных плитках — бабочки червонец, голубянка, сенница и травяные клопики трех видов. Комплект плиток работы В. С. Гребенникова (из частного собрания профессора МГУ В. Б. Чернышева).