Выпить бы сейчас, чтобы легче писалось. Чтобы лучше рассказывалось и вспоминалось. За окном северная белая ночь и дождь идет уже несколько дней. Пора любви и интимных встреч, а я сижу дома один без любви и без сна. И на душе тяжело и гадко. Надо начать писать свой первый роман – рассказать то, что произошло со мной этой весной. И этим поставить точку – вбить осиновый кол в грудь женщины-оборотня, женщины-вампира, женщины-ведьмы из финских лесов и болот Лаппенранты.
Иначе не выжить мне. Огонь отчаяния и боли сжигает мои внутренности, сердце часто стучит, тело дрожит мелкой дрожью, а мысли все в анализе происходящего и в свежих незаживающих воспоминаниях. Горло перехватывает горечь и слезы. А душа жаждет священного очищения через огонь слова.
Единственное избавление – написать роман – роман без вранья, быстрый и честный, созданный самой жизнью событиями последних месяцев и лишь нуждающийся в письменном изложении. Просто перенести его на бумагу и, освободиться, таким образом, от невыносимых мыслей и невыносимых эмоций. Это будет мой первый роман. Это мой личный роман. И называться он будет по-фински "мой-мой", что в переводе означает что-то типа "привет" или "здравствуйте"…
Здравствуйте, сложный я человек и судьба у меня запутанная и сложная. Сейчас я расскажу о себе. Буду стараться, чтобы понятно было, хотя я и сам в жизни своей многого не понимаю. Но буду рассказывать, может быть, женщина какая-нибудь найдется, которая меня поймет, и раны мои душевные залижет. Сложный я человек, очень сложный. Таким сложился я от сложностей жизни. И ничего с этим теперь не сделать. Даже фамилия моя складывается из двух частей и имеет непростую историю. Однако начну с начала, с чего обычно начинается жизнь.
Я родился в Сибири, где отец мой – писатель Николай Толстой, потомок великого графа, отбывал свой лагерный срок и ссылку. В Сибирь забросила его литература, а именно – стихотворение, довольно талантливое, но излишне едкое, сочиненное им по неосторожности в юности. Всех подробностей я не знаю, и в изложении данной истории не могу претендовать на доскональную объективность и точность. Пересказываю лишь то, что донесла до меня семейная легенда, слышанная мною обрывочно, да немногословные откровения родителей, предпочитающих до сих пор обходить данную тему сдержанным молчанием. Причиной тому является, очевидно, глубоко затаенная обида и то, что отца по делу, в сущности, чисто политическому, осудили по статье уголовной, а именно – за хулиганство. Тогда стояла хрущевская пора моратория (de facto) на статьи политические, это было время широких реабилитаций и разоблачений политических репрессий прошлого.
Как бы то ни было, расскажу, что знаю.
Отец мой принадлежал к легендарному поколению советской интеллигенции 50-60-х годов. Это было время хрущевской оттепели, время надежд и новых возможностей. Все вокруг кипело и бурлило, жизнь казалась прекрасной и бесконечной. А он учился на филологическом факультете Ленинградского университета и мечтал стать великим поэтом. В этом он был не особенно оригинален, поскольку поэтами в то время воображали себя многие, почти все.
Впрочем, он был одним из наиболее одаренных и успешных. Его любили девушки, а стихи его ходили по рукам. Его имя было тогда в интеллектуальных кругах Ленинграда на слуху, но, увы, ни разу не появлялось в печати. Он писал много, был активным, задиристым и энергичным.
Бывал он и у Анны Ахматовой, но не имел к ней никаких симпатий, ему было непонятно, почему другие перед ней пресмыкаются. Ее стихи всегда казались ему скучными и неинтересными. Она продолжала жить в каком-то своем времени и ничего не понимала в окружающей ее действительности. Отец считал ее просто раздражительной старушонкой, падкой до лести и подарков. Он и сейчас называет ее "старой гадостной жабой".
Отец мой был близок со многими молодыми поэтами, в том числе и с Иосифом Бродским, с которым дружил Ему-то первому и показал он свое новое стихотворение "Россия". Бродский прочитал его раз, затем еще раз и пришел в неописуемый восторг. Он хохотал, катался по полу, зачитывая вслух особо понравившиеся ему места. Он искренне поздравил отца с рождением "бессмертного шедевра", как он сразу же это творение окрестил, и на радостях они скинулись на бутылку азербайджанского портвейна, которую выпили в комнате Бродского в ажурном доме-прянике Мурузи на углу Литейного проспекта и улицы Пестеля.
Бродский в радостной эйфории бегал по заставленной мебелью комнате, ловко лавируя между предметами быта и предлагая начать распространение текста немедленно, как можно скорей. Отец был польщен такой бурной реакцией друга, он оставил ему рукопись, поскольку сам уже знал стихотворение наизусть, и ушел готовиться к экзамену.
Бродский, быстро переписав несколько копий, сломя голову, бросился по гостям. Стихотворение распространилось по городу с бешеной скоростью, и скоро его знали уже почти все, интересовавшиеся литературой. Его заучивали, пересказывали, переписывали. Вы можете спросить людей того поколения, я это пробовал неоднократно, многие из них помнят этот текст и поныне. Не буду отрицать очевидное, стихотворение и впрямь было весьма едким и наглым. Дабы не быть голословным, приведу его текст полностью:
РОССИЯ
Россия лежала нагая,
И Ленин на ней сидел.
И, ноги ей раздвигая,
Член вставить во чрево хотел.
Россия, Россия, Россия,
И Ленина сморщенный член.
Ты громко пощады просила,
Но Ленина член не тлен.
Хранится он в Мавзолее,
Завернутый в вату и ткань.
Проветрят его к юбилею,
И тихо попросят: – Встань!
Но он уж не встанет, наверное,
Он сморщен и желт, как лист.
И тронет его неуверенно,
Склонясь, молодой журналист.
А вечером, лежа в постели,
Пока не подкрался сон,
Подробно об этом деле
Невесте расскажет он.
Она улыбнется доверчиво,
И спросит с улыбкой, ждя,
Глаза опустив застенчиво:
Мой милый, какой у вождя?
Но он побоится сказать ей,
Что член вождя худ и мал,
Ведь он кандидат в члены партии,
Узнают – будет скандал.
Работы лишится он сразу, Поэтому вдруг говорит:
Таких не видал я ни разу –
Огромный, как сталактит!
Огромный, огромный, огромный!
Таких, может, нет и в ЦК!
Как Ленин – великий и скромный!
А мой не дорос пока!
И свой он засунет отросток
В ее половую щель,
И будет рыдать, как подросток,
Достигший порочную цель.
А где-то в тиши Мавзолея,
Завернута в вату и ткань,
Как светлое завтра белея,
Лежит волосатая дрянь.
Россия лежит нагая,
На ней снова кто-то сидит,
И, ноги ей раздвигая,
Член вставить во чрево хотит.
Россия, Россия, Россия,
И Ленина сморщенный член,
Ты громко пощады просила,
Но Ленина член не тлен!"
О стихотворении "Россия" каким-то образом узнали и в КГБ. Последовавшая реакция была однозначной и незамедлительной. К Бродскому, распространявшему копии, вскоре пришли. Иосиф испугался, и честно все рассказал, отдал рукопись отца. Дело начинало принимать серьезнейший оборот. Последовали допросы. Стали выяснять – кто, как, кому, и в каком количестве распространял, кто как к стихотворению относился. Отца исключили из комсомола, а затем из университета и в скорости арестовали.
Интеллектуальные круги города оказались парализованными. Люди еще помнили недавнее прошлое и боялись как за себя, так и за своих близких. Всему виной был мой отец. Его порицали не только на допросах в КГБ и на комсомольских собраниях, но и в разговорах между собой. Он перешел границы допустимого и дозволенного, он всех подвел. От него все отвернулись, даже с родителями его перестали здороваться, и он оказался один на один перед лицом карательных органов. Во время допросов ему зачитывали показания его друзей, на него гадивших и от него отрекавшихся, характеризовавших его аморальным, порочным и антиобщественным типом.
Ему было бесконечно обидно, но он все понимал и из последних сил старался не озлобляться. Он брал всю вину на себя, держась с достоинством, как и подобает поэту. Под следствием он провел четыре с половиной месяца. Потом был закрытый суд, на котором в качестве свидетелей выступали друзья, старавшиеся не смотреть ему прямо в глаза. Уже тогда он твердо решил для себя, что больше никогда не вернется в этот город. И он данное себе слово сдержал, так никогда и не вернувшись.
Теперь обо мне. Я родился летом 1967-го года в сибирском поселении под лагерем. Случилось это ранним утром 16-го июля. Стало быть, по гороскопу я Рак, а не Водолей, как я обычно всем говорю. А все оттого, что в паспорте моем, равно как и в свидетельстве о рождении стоит совершенно другое число и год.
Я никогда не считал нужным об этом кому-либо подробно рассказывать, даже моей бывшей жене, от которой, казалось бы, я ничего не скрывал, с которой прожил многие годы и имею дочь. Объяснять всегда сложно, тем более людям, которым все это малопонятно и ненужно.
Недавно я пытался рассказать об этом своей финской женщине, живо всем интересовавшейся и требовавшей показать ей паспорт. Но она вообще мало верила мне, а паспорт был нужен ей лишь затем, чтобы увериться в том, что я в действительности ношу фамилию Толстой и являюсь австрийским гражданином, а не каким-нибудь безродным русским авантюристом, способным каким-то корыстным образом использовать ее в своих непонятных ей целях.
Ведь она хотела "ходить" за меня замуж, она сделала мне предложение, и поэтому ей было важно – "знать все". А я долго мучил ее, не показывая свой паспорт. Тем более что паспортов у меня на самом-то деле два, то есть, есть еще и русский, но с другой фамилией. И в паспортах этих не совпадают ни имена, ни гражданство. В них совпадает лишь возраст и место рождения. Я попытаюсь сейчас объяснить, что здесь так, а что не так, почему там стоит, будто родился я не в Сибири 16-го июля 1967-го года, а на Украине 31-го января 1962-го, и почему мне в действительности 34 года, а не 39 лет.
Значит так – я родился в Якутии, а не на Украине, как в паспорте. Когда моя мать попыталась получить у лагерного начальства свидетельство о рождении, с нею никто не пожелал возиться. Ей просто предложили поехать в Якутск и там все оформить. Начальник лагеря аргументировал это тем, что ни у поселения, ни у лагеря нет названия, а есть только номер, который вообще за последнее время и без того неоднократно менялся.
"Ну, зачем вашему сыну надо, чтобы у него в свидетельстве о рождении, а затем и в паспорте, стоял номер нашего лагеря? А, может, он потом в университет поступить захочет? Так зачем же ему такая биография? С такой биографией его никуда не примут! Поезжайте лучше в Якутск! Пусть запишут – родился в Якутске! А у меня так даже бланков свидетельства о рождении нет, потому как тут мужской лагерь и никому тут рожаться не положено!" – резонно подытожил он.
Мать согласилась с его аргументами и действительно ездила в Якутск. Но там ей тоже ничего не выдали. Получался какой-то замкнутый круг. Она ходила, просила, плакала, но никто не хотел регистрировать грудного ребенка опального поэта Николая Толстого.
Мои родители решили назвать меня Поро, что на языке маленького местного племени, жившего рядом с лагерем, означало "олень". Мой отец очень любил оленей. Любила их и моя мать. У большинства народов Сибири существует культ оленя, почитающегося своего рода священным животным, ведь на оленях ездят, их мясо употребляют в пищу, а оленихи успешно утоляют любовный пыл истосковавшихся по женщинам пастухов в периоды их длительных отлучек из дома во время летних выпасов и весеннего гона.
Отец мой, отсидев свой срок полностью и находясь уже на поселении, много общался с коренными жителями. Его интересовали шаманы, обычаи и обряды. Он даже пытался выучить язык местного племени, но потом отказался от этой причуды ввиду того, что языков в Сибири несметное множество, и, что если и учить какой из них, то тогда уж якутский, являющийся официальным языком автономной республики наряду с русским. Якутский язык принадлежит к тюркской языковой группе, к которой принадлежит большинство языков сибирских народов. Язык же местного племени принадлежал к угро-финской группе, поэтому и учить его не имело большого смысла.
Это была идея отца. Это он решил назвать меня Поро, поскольку не хотел называть меня обычным русским именем. "Русских имен мало и все они одинаковы. И вообще, все они даже не русского, а чаще греческого или латинского происхождения, – резонно рассуждал он. – Быть Михаилом, Андреем или Александром вместе с миллионами других Михаилов, Андреев и Александров – это же просто нелепо!" Мать ему не перечила. Родители до сих пор зовут меня моим первоначальным именем – Поро.
Однако, маленького молодого оленя, завернутого в пеленки и одеяла, никто не хотел признавать официально, словно и на свет этот ему появляться не следовало. А на улице был уже сентябрь месяц, начинались снегопады и первые ночные заморозки. Близилась суровая сибирская зима, несущая с собой свирепые холода, недостаток витаминов и нехватку пищи. Посоветовавшись, мои родители решили, что мне с матерью будет лучше поехать на Украину, где проживала ее родная сестра и моя тетка.
Я совсем ничего не помню, но на Украину, согласно рассказам матери, мы ехали долго. Сначала машинами до Якутска, затем самолетом до Новосибирска, а оттуда – поездом и автобусами.
Моя тетка была рада нашему приезду. Год назад она потеряла единственного ребенка, и все еще находилась под гнетом внезапно навалившегося на нее горя. Время от времени, когда состояние обострялось, ее забирали на лечение в областной психоневрологический диспансер, но это помогало ненадолго.
Она ходила, словно потерянная, заговаривалась и часто плакала. Ее муж работал в колхозе, он пил и частенько нещадно лупил ее под пьяную руку. Она хотела еще ребенка. Но судьба не давала ей забеременеть вторично. Через несколько лет после нашего визита тетя Оля наложила на себя руки.
До самого последнего мгновения своей жизни она ожидала чуда – возвращения сына, безутешно понимая всю иллюзорность подобной надежды. Трагедия была покрыта тайной. Ее сын, четырех лет от роду, ушел с деревенскими ребятами в лес и не вернулся. Его искали несколько недель. Вызывали водолазов, чтобы обследовать местную речку, объявляли розыск в милиции, прочесывали лес с солдатами и собаками. Наверное, никто уже никогда не узнает истины. Фактом осталось лишь его бесследное исчезновение.
Узнав о злоключениях матери, тетя Оля вдруг, как мне потом рассказывали, на какое-то время обрадовалась и быстро-быстро залепетала: "Вот он, сын мой, Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй меня грешную! Вот он, сын мой, вернувшийся на эту землю. Я вижу, я знаю, что это он. Сестра моя вместо меня родила его. Да, это она родила его. Душа его убиенная невинно, вселилась в чрево сестры моей. На! На! Забери документы его! Вот документы его, он забыл их здесь! Вот! Вот!".
И она, выхватив из буфета небольшой пакетик, перевязанный желтой тесемкой, стала совать его мне в кроватку, когда-то принадлежавшую ее сыну. А я, говорят, совсем даже не испугался странного поступка бедной безумицы, но, наоборот, будто бы даже смеялся и словно узнавал этот жалкий пакетик.
В последствии, когда мать моя пришла в Сибири к шаману и рассказала ему эту историю, шаман вовсе не удивился. Он попросил мою мать сказать ему даты пропажи мальчика и моего рождения. Затем он занялся нехитрыми подсчетами, чертя на земле палкой.
"Все может быть, женщина", – загадочно сказал он. – "Видишь, между датой гибели этого мальчика и предположительным моментом зачатия твоего сына лежит приблизительно сорок дней. Возможно, его душа переродилась в твоем животе. Это случается среди близких родственников. Я слышал о таких фактах от старого шамана Бугубая – моего учителя".
Таким образом, превратился я в украинского мальчика Владимира Яременко, сына колхозного механизатора, как и мой отец – Николая, сгоревшего от водки в 1973 году. Когда я остался круглым "сиротой", меня усыновили мои собственные родители.
Вот коротко обо мне. Все это может показаться несколько сложным, запутанным и довольно странным. Но, тем не менее, не более странным и запутанным, чем вся моя последующая жизнь.
Иногда во сне я вижу себя заблудившимся в темном дремучем лесу. Я мечусь и кричу в ужасе. И вдруг вижу какие-то ворота впереди – начинаю идти, подбегать к ним, но они всякий раз пропадают. Еще ни разу не удалось мне узнать, что находится там, за ними. Может быть, там находится разгадка, цель и миссия моей жизни?
Я часто отчетливо чувствую некую миссию, возложенную на меня свыше, но до сих пор не мог понять, в чем она заключается. Если это миссия стать писателем, тогда значит, я подошел к ней вплотную. Я начал писать после длительных колебаний и раздумий, неуверенности в себе и безотчетных страхов. Я начал писать, но, если мне когда-нибудь выпадет честь получить за это большое признание, какую-нибудь значительную награду – Нобелевскую премию, например, я хотел бы отдать ее своему отцу, ведь он ее более достоин. Он много страдал. Его преследовали и унижали. Он был репрессирован, изгнан и до сих пор пребывает в изгнании. Он обучал меня до одиннадцати лет, так как в том месте, где мы тогда жили, не было школы. Аттестат о неполном среднем образовании мне купили у председателя оленеводческого совхоза "Новый путь", отдав за него нашу единственную олениху Майю – мою первую любовь и первую женщину, из-за которой я плакал, но в связи с которой так никому и не сознался.
Одиннадцатилетнего, со свежеполученным паспортом шестнадцатилетнего, меня отправили к родственникам в Ленинград – учиться дальше.
Судьба бросала меня из стороны в сторону, из страны в страну. Я выучился, стал профессором Венского университета, и начал учить других, а затем вдруг решил, что нужно что-то менять, и после многолетних скитаний за границей приехал назад в Россию, чтобы начать новую жизнь, сам себе не отдавая отчета в том, какую именно, и как.
Я твердо решил преодолевать все препятствия, которые только смогут встать на моем пути. Однако уже первым препятствием оказалось препятствие, на которое я никак не рассчитывал заранее. Им оказалась любовь, лишившая меня рассудка и чуть было меня не погубившая. Она ждала меня рядом – в сером здании с колоннами напротив моего дома, на котором развивался белый флаг с голубым крестом, и где размещалось Генеральное Консульство Республики Финляндия.
Маленькая рыжая женщина возвращалась с работы в тот день, когда я вернулся в город. Примерно в одно и то же время. Но тогда мы еще не были с ней знакомы. У нас были свои дороги, которым вскорости было суждено пересечься.
Об этой истории я обещаю рассказать подробно, не скрывая ни имен, ни событий, не щадя ни себя, ни других. Пусть мне простят мои откровения люди, о которых пойдет здесь речь. Или пусть не прощают. Пусть будет, как будет. Решение принято и менять его уже поздно.