Поучение, произнесенное мистером Дэлем, произвело благодетельное действие на его слушателей. Когда кончилась церковная служба и прихожане встали со скамеек, но еще не трогались с мест, чтобы выпустить из храма мистера Гэзельдена первым (это обыкновение исстари велось в Гэзельденской вотчине), влажные от слез глаза сквайра выражали, на его загоревшем, мужественном лице, ту кротость и душевную доброту, которая так живо напоминала о многих его великодушных поступках и живом сострадании к несчастиям ближнего. рассудок и сердце часто живут в большом несогласии: так точно и мистер Гэзельден мог иногда погрешать своим умом, но сердце его постоянно было доброе. В свою очередь, и мистрисс Гэзельден, опираясь на руку его, разделяла с ним это отрадное чувство. Правда, от времени до времени она выражала свое неудовольствие, когда замечала, что некоторые дома поселян не отличались той чистотой и опрятностью, какая бы, но её мнению, должна составлять их всегдашнюю принадлежность, – правда и то, что она не была так популярна между поселянками, как сквайр был популярен; если мужья часто убегали в пивную лавку, то она всегда слагала эту вину на жон и говорила: «ни один муж не решился бы искать для себя развлечения за дверьми своего дома, еслиб постоянно видел в этом доме улыбающееся лицо своей жены и светлый, чистый очаг», – тогда как сквайр придерживался такого в своем роде замечательного мнения, что «если Джилль и ворчит частенько на Джэка, то это потому собственно, что Джэк, как следует ласковому, доброму мужу, не закрывает ей уста поцалуем!» Все же, несмотря на все эти мнения с её стороны, несмотря на страх, внушаемый поселянам её шолковым платьем и прекрасным орлиным носом, невозможно было, особливо теперь, когда сердца всех прихожан, после назидательного поучения пастора, сделались мягки как воск, – невозможно было, при взгляде на доброе, прекрасное, светлое лицо мистрисс Гэзельден, не вспомнить, с усладительным чувством, о горячих питательных супах и желе во время недуга, о теплой одежде в зимнюю пору, о ласковых словах и личных посещениях в несчастии, об удачных выдумках перед сквайром в защиту медленно подвигающихся вперед улучшений в полях и садах, и о легкой работе, доставляемой престарелым дедам, которые все еще любили приобресть своими трудами лишнюю пенни. Не был лишен надлежащей части безмолвного благословения и Франк, в то время, как он шел позади своих родителей, в накрахмаленном, белом как снег галстухе и с выражением в его светлых голубых глазах дурно скрываемых замыслов на ребяческие шалости, которое никак не согласовалось с принятой им на себя величественной миной. Конечно, это делалось не потому, чтобы он заслуживал того, но потому, что мы все привыкли возлагать на юношей большие надежды, которым должно осуществиться в будущем. Что касается до мисс Джемимы, то её слабости возникли, вероятно, вследствие её чересчур мягкой, свойственной женскому полу, чувствительности, её гибкой, так сказать, плюще-подобной неясности; её милый характер. которым она одарена была природой, до такой степени был чужд самолюбия, что часто, очень часто помогала она деревенским девушкам находить мужей, сделав им приданое из своего собственного кошелька, хотя к каждому приготовленному таким образом приданому она считала долгом присовокупить замечание следующего рода, что «молодой супруг в скором времени окажется таким же неблагодарным, как и все другие из его пола, но что при этом утешительно вспомнить о неизбежной и близкой кончине всего мира.» Мисс Джемима имела самых горячих приверженцев, особливо между молодыми, между тем как тонкий и высокий капитан, на руке которого покоился указательный пальчик мисс Джемимы, считался в глазах поселян ни более, ни менее, как учтивым джентльменом, который не делал никому вреда, и который, без всякого сомнения, сделал бы очень много добра, еслиб принадлежал приходу. Даже лакей, замыкавший фамильное шествие, и тот имел надлежащую часть этого согласия в приходе. Мало было таких, которым бы он не протягивал руки для дружеского пожатия; притом же он родился и вырос в доме Гэзельдена, как и две-трети всей челяди сквайра, которая, вслед за его выходом, тронулась с своей огромной скамейки, устроенной на самом видном месте под галлереей.
Заметно было, что и сквайр с своей стороны был также растроган. Вместо того, чтоб идти прямо и, как следует джентльмену, делать, с приветливой улыбкой, учтивые поклоны, он склонил немного голову, и щоки его покрылись легким румянцем стыдливости; и в то время, как он приподнимал свою голову и с некоторой робостью поглядывал на обе стороны, его взор встречался с дружелюбными взорами поселян, в которых выражалось столько трогательного и вместе с тем искреннего чувства, что сквайр, по видимому, взорами своими высказывал народу: «благодарю вас от всего сердца за ваше расположение.» Это выражение взоров сквайра так быстро и сильно отзывалось в душе каждого из поселян, что мне кажется, еслиб сцена эта происходила за дверьми церкви, то шествие сквайра сопровождалось бы до самого дома громкими и радостными восклицаниями.
Едва только мистер Гэзельден вышел за церковную ограду, как его встретил мистер Стирн и что-то на ухо начал шептать ему. Во время этого шепота лицо сквайра становилось длиннее и цвет в нем переменился. Поселяне, толпой выходившие теперь из церкви, менялись друг с другом робкими взглядами. Эта зловещая встреча и таинственный разговор сквайра с его управляющим в одну минуту уничтожили все благодетельное действие поучительного слова пастора. Сквайр с гневом ударил в землю своей тростью.
– В тысячу раз было бы лучше, еслиб ты сказал мне, что у моей любимой лошади открылся сап! воскликнул он в полголоса, но с сильным негодованием. – Прибить в Гэзельдене и оскорбить молодого джентльмена, который приехал навестить моего сына! да где это видано?! Знаете ли, сэр, что этот молодой джентльмен мой родственник? знаете ли, что его бабушка носила фамилию Гэзельденов? Да! Джемима совершенно справедлива: теперь я верю, верю, что скоро будет света преставление! Ты сказал, что Ленни Ферфильд в колоде! Но что скажет на это мистер Дэль? и еще после такой удивительной речи! Что скажет добрая вдова? ты забыл; что бедный Марк умер почти на моих руках! Нет, Стирн, у тебя каменное сердце! Ты просто закоснелый, бездушный злодей!.. И кто дал тебе право сажать в колоду ребенка, или кого бы то ни было, без всякого суда, приговора или без письменного на это приказания? Пошел, клеветник, сию минуту освободи мальчика, пока никто еще не видел его; беги бегом, или я тебе….
Трость сквайра поднялась на воздух при последнем слове, и в глазах его засверкал огонь. Мистер Стирн хотя и не бежал бегом, но шел весьма быстро. Сквайр сделал несколько шагов назад и снова взял под руку свою жену.
– Сделай милость, сказал он:– займи на несколько минут мистера Дэля, а я между тем поговорю с поселянами. Мне нужно, непременно нужно удержать их на месте…. но каким образом? решительно не знаю!
Эти слова долетели до Франка, и он не замедлил явиться с советом.
– Дайте им пива, сэр.
– Пива! в воскресенье! Стыдись, Франк! вскричала мистрисс Гэзельден.
– Замолчи, Гэрри! ты ничего не знаешь. – Спасибо тебе, Франк, сказал сквайр, и лицо его сделалось так ясно, как было ясно голубое небо.
Не думаю, право, чтоб сам Риккабокка вывел его так легко из столь затруднительного положения, как вывел неопытный Франк.
– Эй, ребята, постойте, подождите немного…. Мистрисс Ферфильд! неужели вы не слышите? подождите немного. Для такого радостного дня я хочу, чтобы вы повеселились немного. Отправляйтесь-ка в Большой Дом и выпейте там за здоровье мистера Дэля. Франк, поди вместе с ними и вели Спрюсу почать одну из бочек, назначенных для косарей! А ты, Гэрри (это было сказано шепотом), пожалуста, не пропусти мистера Дэля и скажи ему, чтобы он немедленно пришел ко мне.
– Что случилось такое, мой добрый Гэзельден? ты, кажется, с ума сошел.
– Пожалуста, не рассуждай! делай, что я приказываю.
– Но где же найдет тебя мистер Дэль?
– Вы меня бесите, мистрисс Гэзельден! где же больше, как не у приходского исправительного учреждения!
Выведенный из глубокой задумчивости звуком приближающихся шагов, доктор Риккабокка все еще так мало обращал внимания на свое невыгодное и, в некоторой степени, унизительное для его достоинства положение, что с особенным удовольствием и со всею язвительностью своего врожденного юмора восхищался страхом Стирна, когда он увидел необыкновенную замену, какую только могли придумать для Ленни Ферфильда судьба и философия. Вместо рыдающего, униженного, уничтоженного пленника, которого Стирн так неохотно спешил освободить, он, в безмолвном страхе, выпучил глаза на смешную, но спокойную фигуру доктора, который, под тению красного зоитика, покуривал трубку и наслаждался прохладой с таким хладнокровием, в котором обнаруживалось что-то страшное. И в самом деле, принимая в соображение подозрение со стороны Стирна в том, что нелюдим итальянец участвовал в ночном повреждении колоды, принимая в расчет народную молву о занятиях этого человека чернокнижием, и необъяснимый, неслыханный, непостижимый фокус-покус, по которому Ленни, заточенный самим мистером Стирном, преобразился в доктора, – наконец прибавив ко всему этому необыкновенно странную, поразительную физиономию Риккабокка, нисколько не покажется удивительным, что мистер Стирн в душе был поражен суеверным страхом. На его первые, сбивчивые и несвязные восклицания и отрывистые вопросы Риккабокка отвечал таким трагическим взглядом, такими зловещими киваниями головы, такими таинственными, двусмысленными, длиннословными сентенциями, что Стирн с каждой минутой более и более убеждался в том, что маленький Ленни продал свою душу сатане, и что сам он стоял теперь лицом к лицу с выходцем из преисподней.
Не успел еще мистер Стирн образумиться, что, впрочем, надобно отдать ему справедливость, делалось у него необыкновенно быстро, как на помощь к нему явился сквайр, а за сквайром, не вдалеке, следовал и мистер Дэль. Слова мистрисс Гэзельден о поспешнейшем прибытии к сквайру мистера Дэля, её встревоженный вид и ни с чем несообразное угощение поселян придали спокойной и медленной походке мистера Дэля необыкновенную быстроту: как на крыльях летел он за сквайром. И в то время, как сквайр, разделяя вполне изумление Стирна, увидел высунутые в отверстия колоды пару ног, и спокойное важное лицо доктора Риккабокка, и не решаясь еще поверить органу зрения, что тут действительно Риккабокка, – в это время, говорю я, мистер Дэль схватил сквайра за руку и, едва переводя дух, восклицал, с горячностью, которой до этого никто и никогда не замечал в нем, исключая разве за ломберным столом:
– Мистер Гэзельден! мистер Гэзельден! вы делаете из меня посмешище, вы уничтожаете меня!.. Я могу переносить от вас многое, сэр, – и переношу, потому что должен переносить, – но позволить моим прихожанам тянуть эль за мое здоровье, когда только что вышли из церкви, это ни с чем несообразно, это жестоко с вашей стороны. Мне стыдно за вас, стыдно за весь приход! Помилуйте! скажите, что сделалось со всеми вами?
– Вот этот-то вопрос мне и самому хотелось бы разрешить, не произнес, но простонал сквайр, весьма тихо и вместе с тем патетично. – Что сделалось со всеми нами? спросите Стирна. (В эту минуту гнев снова запылал в нем.) Отвечай, Стирн! разве ты не слышишь? говори, что сделалось со всеми нами?
– Ничего не знаю, сэр, отвечал Стирн, совершенно потерянный: – вы видите, сэр, что там сидит итальянец. Больше ничего не знаю. Я исполняю свой долг; по ведь и я слабый смертный….
– Ты плут! закричал сквайр. – Говори, где Ленни Ферфильд?
– Ему это лучше известно, отвечал Стирн, механически отступая, ради безопасности, за мистера Дэля и указывая на Риккабокка.
До этой поры, хотя как сквайр, так и мистер Дэль и узнавали лицо итальянца, но не могли допустить той мысли, что он сам действительно, сидел на скамейке колоды. Им никогда и в голову не приходило, чтобы такой почтенный и достойный во всех отношениях человек мог когда нибудь, волей или неволей, сделаться временным обитателем приходского исправительного учреждения. Они не смели допустить этой мысли даже и тогда, когда оба собственными своими глазами видели, как я уже сказал, прямо, у себя перед носом, огромную пару ног и голову Риккабокка.
Вид этих ног и головы, без туловища Ленни Ферфильда, служил только к тому, чтоб еще более привести сквайра в замешательство и поставить его в весьма затруднительное положение. Эти ноги и голова казались ему оптическим обманом, призраками расстроенного воображения; но теперь сквайр, вцепившись в Стирна (а мистер Дэль схватился между тем за сквайра), прерывающимся от сильного душевного волнения голосом произнес:
– Чтожь это значит, в самом деле?… Помилуйте! да он чисто на чисто сошел с ума! он принял доктора Риккабокка за маленького Ленни!
– Быть может, сказал Риккабокка, с ласковой улыбкой нарушая молчание и, в знак выражения любезности, стараясь наклонить свою голову, на сколько позволяло его погожепие: – быть может, джентльмены; но, если только для вас это все равно, прежде чем вы приступите к объяснениям, помогите мне освободиться.
Мистер Дэль, несмотря на замешательство и гнев, приблизясь к своему ученому другу, и нагнувшись, чтоб освободить его ноги, не мог скрыть своей улыбки.
– Ради Бога, сэр, что вы делаете! вскричал Стирн: – пожалуста, не троньте его: он только того и хочет, чтоб зацепить вас в свои когти. О, я не подошел бы к нему так близко ни за что….
Эти слова были прерваны самим Риккабокка, который, благодаря участью мистера Дэля, выпрямился теперь во весь рост, половиной головы выше роста самого сквайра, подошел к мистеру Стирну и сделал перед ним грациозное движение рукой. Мистер Стирн опрометью бросился к ближайшему забору и скрылся за густым кустарником.
– Я догадываюсь, мистер Стирн, за кого вы считаете меня, сказал итальянец, приподнимая шляпу, с обычной характеристической учтивостью. – Признаюсь откровенно, вы выводите меня из себя.
– Но скажите на милость, каким образом попали вы в мою новую колоду? спросил сквайр, поправляя свои волосы.
– Очень просто, мой добрый сэр. – Вы знаете, что Плиний Старший попал в кратер горы Этны.
– Неужели? да зачем же это?
– Полагаю, затем, чтоб узнать на опыте, что такое кратер, отвечал Риккабокка.
Сквайр разразился хохотом.
– Значит и вы попали в колоду, чтоб узнать её действия на опыте. – Теперь я нисколько не удивляюсь тому: не правда ли, что прекрасная колода? продолжал сквайр, бросая умильный взгляд на предмет своей похвалы. – В такой колоде хоть кому так не стыдно показаться.
– Не лучше ли нам уйти отсюда подальше? сказал мистер Дэль, довольно сухо: – это ведь сию минуту соберется сюда целая деревня и будет смотреть на нас с таким же точно изумлением, с каким мы за минуту смотрели на нашего доктора. Но что сделалось с моим Ленни Ферфильдом? Я решительно не могу понять, что такое случилось здесь. Конечно, вы не скажете, что добрый Ленни, которого, мимоходом заметить, не было и в церкви сегодня, провинился в чем нибудь и навлек на себя наказание?
– Да, что-то похоже на это, возразил сквайр. – Стирн! послушай, Стирн!
Но Стирн пробрался сквозь чащу кустарников и скрылся из виду. Таким образом, предоставленный собственным своим повествовательным способностям, мистер Гэзельден рассказал все, что сообщил ему его управляющий: он рассказал о нападении на Рандаля Лесли и необдуманном наказании, учиненном мистером Стирном, выразил собственное свое негодование за нанесенное оскорбление его молодому родственнику, и великодушное желание избавить Ленни от дальнейшего унижения со стороны целого прихода.
Мистер Дэль, видевший теперь в опрометчивом поступке сквайра касательно раздачи пива поселянам весьма извинительную причину, взял сквайра за руку.
– Мистер Гэзельден, простите меня, сказал он, с видом раскаяния: – мне должно бы с разу догадаться, что отступление от правил благоприличия сделано было вами под влиянием вспыльчивости вашего нрава. Но все же это слишком неприятная история: Ленни дерется в воскресенье. Это так несообразно с его характером…. Право, я решительно не знаю, как принимать все это.
– Сообразно или несообразно, я этого не знаю, отвечал сквайр: – знаю только, что молодому Лесли нанесено самое грубое оскорбление; и оно тем худший принимает вид, что я и Одлей не можем называться лучшими друзьями в мире. Не могу объяснить себе, продолжал мистер Гэзельден, задумчиво:– но кажется, что между мной и этим моим полубратом должна существовать всегдашняя борьба. Было время, когда меня, сына его родной матери, чуть-чуть не убили на повал: стоило только пуле вместо плеча попасть в легкия; теперь родственник его жены, и мой тоже родственник – его бабушка носила нашу фамилию – трудолюбивый, прилежный, начитанный юноша, как говорили мне, едва только ступил ногой в самую мирную вотчину из Трех Соединенных Королевств, как на него с остервенением нападает мальчик самый кроткий, какого когда либо видели. – Да! торжественно воскликнул сквайр: – это хоть кого поставит в тупик.
– Сказания древних сообщают нам подобные примеры в некоторых семействах, заметил Риккабокка:– например, в семействе Пелопса и сыновей Эдипа – Полиника и Этеокла.
– Вон еще что вздумали! возразил мистер Дэль: – скажите лучше, что вы намерены делать теперь?
– Что делать? сказал сквайр: – я думаю, прежде всего должно сделать удовлетворение молодому Лесли. И хотя мне хочется избавить Лении Ферфильда, этого забияку, от публичного наказания, и избавить собственно для вас, мистер Дэль, и для мистрисс Фэрфильд, но наказать его тайком…
– Остановитесь, сэр! прервал Риккабокка кротким тоном:– и выслушайте меня.
И итальянец, с чувством и особенным тактом, начал говорить в защиту своего бедного protégé. Он объяснил, каким образом заблуждение Ленни произошло собственно от ревностного, но ошибочного желания оказать услугу сквайру, и произошло вследствие приказаний, полученных от мистера Стирна.
– Это обстоятельство изменяет сущность всего дела, сказал сквайр, совершенно успокоенный словами Риккабокка. – Теперь остается только представить моему родственнику надлежащее извинение.
– Именно так! это весьма справедливо, заметил мистер Дэль: – но я все еще не постигаю, каким образом Ленни выпутался из колоды.
Риккабокка снова начал объяснения, и, признавая себя главным участником в освобождении Ленни, он изобразил трогательную картину стыда и отчаяния бедного мальчика.
– Пойдемте против Филиппа! вскричали афиняне, выслушав речь Демосфена….
– Сию же минуту пойдемте и успокоимте ребенка! вскричал мистер Дэль, не дав Риккабокка окончить своих слов.
С этим благим намерением все трое ускорили шаги и вскоре явились у дверей коттэджа вдовы. Но Ленни еще издали заметил их приближение и, нисколько не сомневаясь, что, несмотря на защиту Риккабокка, мистер Дэль шел с тем, чтобы журить его, а сквайр – чтобы снова посадить под наказание, бросился из дому в задния двери, домчался до лесу и скрывался в кустах до наступления вечера.
Уже стало темнеть, когда его мать, которая в течение всего дня сидела в глубоком отчаянии в своей комнатке, и тщетно стараясь ловить слова мистера и мистрисс Дэль, которые, сделав распоряжение о поимке беглеца, пришли утешать горюющую мать, – стало темнеть, когда мистрисс Ферфильд услышала робкий стук в заднюю дверь своей хижины и шорох около замка. Она быстро встала с места и отворила дверь. Ленни бросился в её объятия и, скрыв лицо свое на её груди, горько заплакал.
– Перестань, мой милый, сказал мистер Дэль нежным голосом: – тебе нечего бояться: все объяснилось, и ты прощен.
Ленни приподнял голову; вены на лбу его сильно надулись.
– Сэр, сказал он, весьма смело: – я не нуждаюсь в прощении: я ничего не сделал дурного. Но…. меня опозорили…. я не хочу ходить больше в школу…. не хочу!
– Замолчи, Кэрри! сказал мистер Дэль, обращаясь к жене своей, которая, с обычною пылкостью своего нрава, хотела сделать какое-то возражение. – Спокойной ночи, мистрисс Ферфильд! Я завтра зайду поговорить с тобой, Ленни; надеюсь, что к тому времени ты совсем иначе будешь думать об этом.
На обратном пути к дому, мистер Дэль зашел в Гэзельден-Голл – донести о благополучном возвращении Ленни. Необходимость требовала сделать это: сквайр сильно беспокоился о мальчике и лично участвовал в поисках его.
– И слава Богу, сказал сквайр, как только услышал о возвращении Ленни:– первым делом завтра поутру пусть он отправится в Руд-Голл и выпросит прошенье мистера Лесли: тогда все пойдет снова своим чередом.
– Этакой забияка! вскричал Франк, и щоки его побагровели:– как он смел ударить джентльмена и в добавок еще воспитанника Итонской школы, который явился сюда сделать мне визит! Удивляюсь, право, как Рандаль отпустил его так легко от себя.
– Франк, сказал мистер Дэль сурово: – вы забываетесь. Кто дал вам право говорить подобным образом перед лицом ваших родителей и вашего пастора?
Вместе с этим он отвернулся от Франка, который прикусил себе губы и раскраснелся еще более, – но уже не от злости, а от стыда. Даже мистрисс Гэзельден не решилась сказать слова в его оправдание. Справедливый упрек, произнесенный мистером Дэлем, суровым тоном, смирял гордость Гэзельденов. Уловив пытливый взгляд доктора Риккабокка, мистер Дэль отвел философа в сторону и шепотом сообщил ему свои опасения касательно того, как трудно будет убедить Денни Ферфильда на мировую с Рандалем Лесли, и что Ленни не так легко забыл о своем положении в колоде, как это сделал мудрец, вооруженный своей философией. Это совещание было внезапно прервано прямым намеком мисс Джемимы на близкое и неизбежное падение мира.
– Сударыня, сказал Риккабокка (к которому направлен был этот намек), весьма неохотно удаляясь от пастора, чтоб взглянуть на несколько слов какого-то периодического издания, трактующих об этом предмете: – сударыня, позвольте заметить, вам весьма трудно убедить человека в том, что мир приближается к концу, тогда как, при разговоре с вами, в душе этого же самого человека пробуждается весьма естественное желание забыть о существовании всего мира.
Мисс Джемима вспыхнула. Само собою разумеется, что этот бездушный, исполненный лести комплимент должен был бы усилить её нерасположение к мужскому полу; но – таково ужь человеческое сердце! – он, напротив, примирил Джемиму с мужчинами.
– Он непременно хочет сделать мне предложение, произнесла про себя мисс Джемима, с глубоким вздохом.
– Джакомо, сказал Риккабокка, надев ночной колпак и величественно поднимаясь на огромную постель: – мне кажется, теперь мы завербуем того мальчика для нашего сада.
Таким образом все садились на своего любимого конька и быстро мчались в вихре гэзельденской жизни, не заслоняя друг другу дороги.
Как далеко ни простирались виды мисс Джемимы Гэзельден на доктора Риккабокка, но не привели ее еще к желаемой цели, – между тем как макиавеллевская проницательность, с которой итальянец расчитывал на приобретение услуг Ленни Ферфильда, весьма быстро и торжественно увенчалась полным успехом. Никакое красноречие мистера Дэля, действительное во всякое другое время, не могло убедить деревенского мальчика ехать к Руд-Голл и просит извинения у молодого джентльмена, которому он, за то только, что исполнял свой долг, обязан был сильным поражением и позорным наказанием. Притом же и вдова, к величайшей досаде мистрисс Дэль, всеми силами старалась защищать сторону мальчика. Она чувствовала себя глубоко оскорбленною несправедливым наказанием Ленни и потому вполне разделяла его гордость и открыто поощряла его сопротивление. Немалого труда стоило также убедить Ленни снова продолжать посещения приходской школы; они не хотел даже выходить за пределы наемных владений своей матери. После долгих увещаний он решился наконец ходить по-прежнему в школу, и мистер Дэль считал благоразумным отложить до некоторого времени дальнейшие неприятные требования. Но, к несчастью, опасения Ленни насчет насмешек и злословия, ожидавших его в деревне Гэзельден, весьма скоро осуществились. Хотя Стирн и скрывал сначала все подробности неприятного приключения с Ленни, но странствующий медник разболтал, как было дело, по всему околотку. После же поисков, назначенных для Ленни в роковое воскресенье, все попытки скрыть происшествие оказались тщетными. Тогда Стирн, уже нисколько не стесняясь, рассказал свою историю, а странствующий медник – свою; и оба эти рассказа оказались крайне неблагоприятными для Ленни Ферфильда. Как образцовый мальчик, он нарушил священное спокойствие воскресного дня, завязал драку с молодым джентльменом и был побит; как деревенский мальчик, он действовал заодно со Стирном, исполнял должность лазутчика и делал доносы на равных себе: следовательно, Ленни Ферфильд в обоих качествах, как мальчика, потерявшего право на звание образцового, и как лазутчика, не мог ожидать пощады; его осмеивали за одно и презирали за другое.
Правда, что в присутствии наставника и под наблюдательным оком мистера Дэля никто не смел открыто изливать на Ленни чувство своего негодования; но едва только устранялись эти препоны, как в ту же минуту начиналось всеобщее гонение.
Некоторые указывали на Ленни пальцами или делали ему гримасы, другие бранили его, и вообще все избегали его общества. Когда случалось ему, при наступлении сумерек, проходить но деревне, почти за каждым забором раздавались ему вслед громкие ребяческие крики: «кто был сторожем приходской колоды? бя!» «кто служил лазутчиком для Ника Стирна? бяа!» Сопротивляться этим задиркам было бы напрасной попыткой даже для более умной головы и более холодного темперамента, чем у нашего бедного образцового мальчика. Ленни Ферфильд решился раз и навсегда избавиться от этого, – его мать одобряла эту решимость; и, спустя два-три дня после возвращения доктора Риккабокка из Гэзельден-Голла в казино, Ленни Ферфильд, с небольшим узелком в руке, явился на террасу.
– Сделайте одолжение, сэр, сказал он доктору; который сидел, поджав ноги, на террасе, с распущенным над головой красным шолковым зонтиком: – сделайте одолжение, сэр, если вы будете так добры, то примите меня теперь; дайте мне уголок, где бы мог я спать. Я буду работать для вашей чести день и ночь, а что касается до жалованья, то матушка моя сказала, сэр, что это как вам будет угодно.
– Дитя мое, сказал Риккабокка, взяв Ленни за руку и бросив на него проницательный взгляд: – я знал, что ты придешь, – и Джакомо уже все приготовил для тебя! Что касается до жалованья, то мы не замедлим переговорить о нем.
Таким образом Ленни пристроился к месту, и его мать несколько вечеров сряду смотрела на пустой стул, где Ленни так долго сидел, занимая место её любезного Марка; и самый стул, обреченный стоять в комнате без употребления, казался теперь таким неуклюжим, необещающим комфорта и одиноким, что бедная вдова не могла долее смотреть на него.
Неудовольствие поселян обнаруживалось и в отношении к ней столько же, сколько и к Ленни, если только не более; так что в одно прекрасное утро она окликнула дворецкого, который скакал мимо её дома на своей косматой лошаденке, и попросила его передать сквайру, что тот оказал бы ей большую милость, еслиб отнял у неё арендуемое место, тем более, что найдутся очень многие, которые с радостью займут его и дадут гораздо лучшую плату.
– Да ты, матушка, с ума сошла, сказал добродушный дворецкий: – и я рад, что ты объявила это мне, а не Стирну. Чего жь ты хочешь еще? место, кажется, хорошее; да притом же оно и достается тебе чуть не даром.
– Да я не о том и хлопочу, сэр, а о том, что мне ужь больно обидно становится жить в этой деревне, отвечала вдова. – Притом же Ленни живет теперь у иностранного джентльмена, так и мне хотелось бы поселиться где нибудь поближе к нему.
– Ах, да! я слышал, что Ленни нанялся служить в казино, – вот тоже глупость-то непоследняя! Впрочем, зачем же унывать! ведь тут не Бог весть какое расстояние – мили две, да и то едва ли наберется. Разве Ленни не может приходить сюда каждый вечер после работы?
– Нет ужь извините, сэр! воскликнула вдова с досадою: – он ни за что не станет ходить сюда затем, чтобы слышать на дороге всякую брань и ругательство и переносить всякие насмешки, – он, которого покойный муж так любил и так гордился им! Нет, ужь извините, сэр! мы люди бедные, но и у нас есть своя гордость, как я уже сказала об этом мистрисс Дэль, и во всякое время готова сказать самому сквайру. Не потому, чтобы я не чувствовала благодарности к нему: о, нет! наш сквайр весьма добрый человек, – но потому, что он сказал, что не подойдет к нам близко до тех пор, пока Ленни не съездит выпросить прощения. Просить прощения! да за что, желала бы я знать? Бедный ребенок! еслиб вы видели, сэре, как он был разбит! Однако, я начинаю, кажется, сердиться; покорненпие прошу вас, сэр, извините меня. Я ведь не так ученая как покойный мой Марк, и как был бы учен Ленни, еслиб сквайру не вздумалось так обойтись с ним. Ужь пожалуста вы доложите сквайру, что чем скорее отпустит меня, тем лучше; а что касается до небольшего запаса сена и всего, что есть на наших полях и в огороде, так я надеюсь, что новый арендатор не обидит меня.
Дворецкий, находя, что никакое красноречие с его стороны не могло бы убедить вдову отказаться от такой решимости, передал это поручение сквайру. Мистер Гэзельден, не на шутку оскорбленный упорным отказом мальчика извиниться передо. Рандалем Лесли, сначала произнес про себя два-три слова о гордости и неблагодарности как матери, так и сына; но, спустя немного, его чувства к ним сделались нежнее, так что он в тот же вечер хотя сам и не отправился ко вдове, но зато послал к ней свою Гэрри. Мистрисс Гэзельден, часто строгая и даже суровая, особливо в таких случаях, которые имели прямое отношение поселян к её особе, в качестве уполномоченной от своего супруга не иначе являлась, как вестницей мира или гением-примирителем. Так точно и теперь: она приняла это поручение с особенным удовольствием, тем более, что вдова и сын постоянно пользовались её особенным расположением. Она вошла в коттедж с чувством дружелюбия, отражавшимся в её светлых голубых глазах, и открыла беседу со вдовой самым нежным тоном своего приятного голоса. Несмотря на то, она столько же успела в своем предприятии, сколько и её дворецкий.
Еслиб с языка мистрисс Гэзельден потек мед Платона, то и тогда не мог бы он усладить ту душевную горечь, для уничтожения которой он предназначался. Впрочем, мистрисс Гэзельден, хотя и прекрасная женщина во всех отношениях, не могла похвастаться особенным даром красноречия. Заметив, после нескольких приступов, что намерение вдовы остается непреклонным она удалилась из коттэджа с величайшей досадой и крайним неудовольствием.
В свою очередь, мистрисс Ферфильд, без всяких объяснений, легко догадывалась, что на требование её со стороны сквайра не было особенных препятствий, – и однажды, рано поутру, дверь её коттэджа оказалась на замке; ключ был оставлен у ближайших соседей, с тем, чтобы, при первой возможности, передать его дворецкому. При дальнейших осведомлениях открылось, что все её движимое имущество увезено было на телеге, проезжавшей мимо селения в глубокую полночь. Ленни успел отыскать, вблизи казино, подле самой дороги, небольшой домик, и там, с лицом, сияющим радостью, он ждал свою мать, чтоб встретить ее приготовленным завтраком и показать ей, как он провел ночь в расстановке её мебели.
– Послушайте, мистер Дэль, сказал сквайр, услышав эту новость во время прогулки с пастором к приходской богадельне, где предполагалось сделать некоторые улучшения:– в этом деле всему вы виной! Неужели вы не могли уговорить этого упрямого мальчишку и эту безумную старуху? Вы, кажется, ужь чересчур к ним снисходительны!
– Вы думаете, я не употребил при этом случае более строгих увещаний? сказал мистер Дэль голосом, в котором отзывались и упрек и изумление. – Я сделал все, что можно было сделать, – но все напрасно!
– Фи, какой вздор! вскричал сквайр: – скажите лучше, что нужно делать теперь? Ведь нельзя же допустить, чтобы бедная вдова умерла голодной смертью, а я уверен, что жалованьем, которое Ленни будет получать от Риккабокка, они немного проживут; да кстати, я думаю, Риккабокка не обещал в числе условий давать Ленни остатки от обеда: я слышал, что они сами питаются ящерицами и костюшками…. Вот что я скажу вам, мистер Дэль: позади коттэджа, который наняла вдова, находится несколько полей славной земли. Эти поля теперь пусты. Риккабокка хочет нанять их, и когда гостил у меня, то уговаривался об арендной плате. Я вполовину уже согласился на его предложения. Теперь если он хочет нанять эту землю, то пусть отделит для вдовы четыре акра самой лучшей земли, ближайшей к коттэджу, так, чтобы довольно было для её хозяйства, и, к этому, пусть она заведет у себя хорошую сырню. Если ей понадобятся деньги, то я, пожалуй, одолжу немного на ваше имя; только, ради Бога, не говорите об этом Стирну. Что касается арендной платы, об этом мы поговорим тогда, когда увидим, как пойдут её дела… этакая неблагодарная, упрямая старуха!.. Я делаю это вот почему, прибавил сквайр, как будто желая представить оправдание своему великодушию к людям, которых он считал в высшей степени неблагодарными:– её муж был некогда самый верный слуга, и потому однако, я бы очень желал, чтоб вы попустому не стояли здесь, а отправлялись бы сию минуту ко вдове; иначе Стирн отдаст всю землю Риккабокка: это так верно, как выстрел из хорошего ружья. Да послушайте, Дэль: постарайтесь так устроить, чтобы и виду не подать, что эта земля моя, это пожалуй эта безумная женщина подумает, что я хочу оказать ей милость, – словом сказать, поступайте в этом случае как сочтете за лучшее.
Но и это благотворительное поручение не увенчалось надлежащим успехом. Вдова знала, что поля принадлежали сквайру, и что каждый акр из них стоил добрых три фунта стерлингов. Она благодарила сквайра за все его милости; говорила, что она не имеет средств завести коров, а за попечения о её существовании никому не желает быть обязана. Ленни пристроился у мистера Риккабокка и делает удивительные успехи по части садового искусства; что касается до неё, то она надеется получить выгодную стирку белья; да и во всяком случае, стог сена на её прежних полях доставит ей значительную сумму денег, и она проживет некоторое время безбедно. – Благодарю, очень благодарю вас, сэр, и сквайра.
Следовательно, прямым путем ничего невозможно было сделать. Оставалось только воспользоваться намеком на стирку белья и оказать вдове косвенное благодеяние. Случай к этому представился весьма скоро. В ближайшем соседстве с коттэджем вдовы умерла прачка. Один намек со стороны сквайра содержательнице гостиницы напротив казино доставил вдове работу, которая по временам была весьма значительная. Эти заработки, вместе с жалованьем – мы не знаем, до какой суммы оно простиралось – давали матери и сыну возможность существовать не обнаруживая тех физических признаков скудного пропитания, которые Риккабокка и его слуга даром показывали всякому, кто только желал заняться изучением анатомии человеческого тела.
Из всех необходимых потребностей, составляющих предмет разных оборотов, в цивилизации новейших времен, нет ни одной, которую бы так тщательно взвешивали, так аккуратно вымеряли, так верно пломбировали и клеймили, так бережно разливали бы на minima и делили бы на скрупулы, как ту потребность, которая в оборотах общественного быта называется «извинением». Человек часто стремится в Стикс не от излишней дозы, но от скупости, с которою дается эта доза! Как часто жизнь человеческая зависит от точных размеров извинения! Не домерено на ширину какого нибудь волоска, – и пишите заранее духовную: вы уже мертвый человек! Я говорю: жизнь! целые гекатомбы жизни! Какое множество войн было бы прекращено, какое множество было бы предупреждено расстройств благосостояния, еслиб только было прибавлено на предложенную меру дюйм-другой извинения! И зачем бы, кажется, скупиться на эти размеры? затем, что продажа этой потребности составляет больше монополию фирмы: Честь и Гордость. В добавок к этому, самая продажа идет чрезвычайно медленно. Как много времени потребно сначала, чтоб поправить очки, потом отыскать полку, на которой находится товар требуемого качества, отыскав качество, должно переговорить о количестве, условиться – на аптекарский или на торговый вес должно отвесить, на английскую или на фламандскую меру должно отмерять то количество, и, наконец, какой шум поднимается и спор, когда покупатель останется недовольным той ничтожной малостью, какую получает. нисколько не удивительным покажется, по крайней мере для меня не кажется, если покупатель теряет терпение и отказывается наконец от извинения. Аристофан, в своей комедии «Мир», представляет прекрасную аллегорию, заставив богиню мира, хотя она и героиня комедии, оставаться во время всего действия безмолвною. Проницательный грек знал очень хорошо, что как только она заговорит, то в ту же минуту перестанет быть представительницей мира. И потому, читатель, если тщеславие твое будет затронуто, промолчи лучше, перенеси это с терпением, прости великодушно нанесенную обиду и не требуй извинения.
Мистер Гэзельден и сын его Франк были щедрые и великодушные создания по предмету извинения. Убедившись окончательно, что Леонард Ферфильд решительно отказался представить оправдание Рандалю Лесли, они заменили его скупость своею собственною податливостью. Сквайр поехал вместе с сыном в Руд-Голл: и так как в семействе Лесли никто не оказался, или, вернее, никто не сказался дома, то сквайр собственноручно, и из собственной своей головы, сочинил послание, которому предназначалось закрыть все раны, когда либо нанесенные достоинству фамилии Лесли.
Это извинительное письмо заключалось убедительной просьбой к Рандалю – приезжать в Гэзельден-Голл и провести несколько дней с Франком. Послание Франка было одинакового содержания, но только написано было более в духе Итонской школы и менее разборчиво.
Прошло несколько дней, когда, на эти послания получены были ответы. Письма Рандаля имели штемпель деревни, расположенной вблизи Лондона. Рандаль писал, что он, под руководством наставника, занят теперь приготовительными лекциями к поступлению в Оксфордский университет, и что потому, к крайнему сожалению, не может принять столь лестного для него приглашения.
Во всем прочем Рандаль выражался с умом, но без великодушие. Он извинял свое участие в такой грубой, неприличной драке легким, но колким намеком на упрямство и невежество деревенского мальчишки, и не сделал того, что, весьма вероятно, сделали бы при подобных обстоятельствах вы, благосклонный читатель, и я, – то есть не сказал ни слова в защиту антагониста. Большая часть из нас забывает после сражения враждебное чувство к неприятелю, – в таком случае, когда победа остается на вашей стороне; этого-то и не случилось с Рандалем Лесли. Так дело и кончилось. Сквайр, раздраженный тем, что не мог вполне удовлетворить молодого джентльмена за нанесенную обиду, уже не чувствовал того сожаления, какое он испытывал каждый раз, когда проходил мимо покинутого коттэджа мистрисс Ферфильд.
Между тем Ленни Ферфильд продолжал оказывать пользу своим новым хозяевам и извлекать выгоды во многих отношениях из фамильярной снисходительности, с которой обходились с ним. Риккабокка, ценивший себя довольно высоко за свою проницательность, с первого разу увидел, какое множество прекрасных качеств и способностей скрывалось в характере и душе английского деревенского мальчика… При дальнейшем знакомстве, он заметил, что в невинной простоте ребенка проглядывал острый ум, который требовал надлежащего развития и верного направления. Он догадывался, что успехи образцового мальчика в деревенской школе происходили более чем из одного только механического изучения и проворной смышлености. Ленни одарен был необыкновенной жаждой к познанию, и, несмотря на все невыгоды различных обстоятельств, в нем уже открывались признаки того природного гения, который и самые невыгоды обращает для себя же в поощрение. Но, несмотря на то, вместе с семенами хороших качеств, лежали в нем и такие зародыши – трудные для того, чтоб отделить их, и твердые для того, чтобы разбить – которые очень часто наносят вред произведениям прекрасной почвы. К замечательному и благородному урожаю внутренних достоинств своих примешивалась у него какая-то непреклонность; с необыкновенным расположением в кротости и снисходительности соединялось сильное нерасположение прощать обиды.
Эта смешанная натура в неразработанной душе мальчика интересовала Риккабокка, который хотя давно уже прекратил близкия сношения с обществом, но все еще смотрел на человека, как на самую разнообразную и занимательную книгу для философических исследований. Он скоро приучил мальчика к своему весьма тонкому и часто иносказательному разговору; чрез это язык Ленни и его идеи нечувствительно потеряли прежнюю деревенскую грубость и приобрели заметную утонченность. После того Риккабокка выбрал из своей библиотеки, – конечно, ужь очень маленькой, – книги хотя и элементарные, но столь превосходные по цели своего содержания, что Ленни едва ли бы достал что нибудь подобное им во всем Гэзельдене. Риккабокка знал английский язык основательно; знал грамматику, свойства языка и его литературу гораздо лучше, быть может, иного благовоспитанного джентльмена. Он изучал этот язык во всех его подробностях, как изучает школьник мертвые языки, и потому в коллекции его английских книг находились такие, которые самому ему служили для этой цели. Это были первые сочинения, которыми Риккабокка ссудил Ленни. Между тем Джакеймо сообщал мальчику многие секреты по части практического садоводства и делал весьма дельные замечания насчет земледелия, потому что в ту пору сельское хозяйство в Англии (исключая некоторых провинций и округов) далеко уступало тому отличному положению, до которого наука эта с времен незапамятных доведена была на севере Италии, так что, приняв все это в соображение, можно сказать, что Ленни Ферфильд сделал перемену к лучшему. На самом же деле и взглянув на предмет ниже его поверхности, невольным образом нужно было усомниться. По той же самой причине, которая заставила мальчика бежать из родного селения, он не ходил уже более и в церковь Гэзельденского прихода. Прежние дружеские беседы между ним и мистером Дэлем прекратились или ограничивались случайными посещениями со стороны последнего, – посещениями, которые становились реже и не так откровенны, когда мистер Дэль увидел, что прежний ученик его уже не нуждается более в его услугах и остается совершенно глух к его кротким увещаниям забыть прошедшее и являться, по крайней мере, на свое прежнее место в приходском храме. Однако, Ленни ходил в церковь – далеко в сторону, в другой приход, но уже проповеди не производили на него того благотворного влияния, как проповеди мистера Дэля; и пастор, имевший свою собственную паству, не хотел объяснять отставшей от своего стада овце то, что казалось непонятным, и укреплять в мальчике то, что было бы для него существенно полезным.
Я сильно сомневаюсь в том, послужили ли ученые и весьма часто нравоучительные и полезные правила доктора Риккабокка к развитию в мальчике хороших и к искоренению дурных качеств, и приносили ли они хотя половину той пользы, какую должно было ожидать от немногих простых слов, к которым Леонард почтительно прислушивался сначала подле стула своего отца и потом подле того же стула, переданного во временное владение доброму пастору, – в строгом смысле слова, доброму, потому что мистер Дэль имел такое сердце, в котором все сирые в приходе находили прибежище и утешение. Не думаю также, чтобы эта потеря нежного, отеческого, духовного учения вознаграждалась вполне теми легкими средствами, которые придуманы нынешним просвещенным веком для умственного образования: потому что, не оспоривая пользы познания вообще, приобретение этого познания, при всех облегчениях, никому легко не достается. Оно клонится без всякого сомнения к тому, чтоб увеличить наши желания, чтоб сделать нас недовольными тем, что есть, и побуждает нас скорее достигать того, что может быть; и в этом-то достижении какому множеству незамеченных тружеников суждено упасть под тяжестью принятого на себя бремени! Какое бесчисленное множество является людей, одаренных желаниями, которым никогда не осуществиться! какое множество недовольных своей судьбой, которой никогда не избегнут! Впрочем, зачем видеть в этом одну только темную сторону? Всему виноват один Риккабокка, если заставил уже Ленни Ферфильда уныло склоняться над своей лопаткой, и удостоверившись одним взглядом, что его никто не замечает, произносить плачевным голосом:
– Неужели я затем и родился, чтоб копать землю под картофель?
Pardieu, мой добрый Ленни! еслиб ты дожил до седьмого десятка, разъезжал бы в своем экипаже и пилюлями помогал бы своему пищеварению, то, поверь, ты не раз вздохнул бы при одном воспоминании о картофеле, испеченном в горячей золе, сейчас после того, как ты вынул его из земли, которая возделана была твоими руками, полными юношеской силы. Продолжай же, Ленни Ферфильд, возделывать эту землю, продолжай! Доктор Риккабокка скажет тебе, что был некогда знаменитый человек[8], который испытал два совершенно различные занятия: одно – управлять народом, другое – сажать капусту, и находил, что последнее из них гораздо легче, приятнее первого.
Доктор Риккабокка завладел Ленни Ферфильдом, и потому можно сказать, что он мчался на своем коньке с необыкновенной ловкостью и достиг желаемой цели. Но мисс Джемима все еще катилась на своей колеснице, ослабив возжи и размахивая бичем, и, по видимому, нисколько не сближаясь с улетающим образом Риккабокка.
И действительно, эта превосходная и только чересчур чувствительная дева ни под каким видом не воображала, чтобы несчастный чужеземец в мнениях своих так далеко не согласовался с её ожиданиями, но, к сожалению, должна была убедиться в том, когда доктор Риккабокка оставил Гэзельден-Голл и снова заключил себя в уединенных пределах казино, не сделав формального отречения от своего безбрачия. На несколько дней она сама затворилась в сваей комнате и предалась размышлениям, с более против обыкновения мрачным удовольствием, о вероятности приближающегося переворота вселенной. И в самом деле, множество находимых ею признаков этого универсального бедствия, в которых, вовремя пребывания Риккабокка в доме сквайра, она позволяла себе сомневаться, теперь сделались совершенно очевидны. Даже газета, которая в течение того счастливого периода, располагавшего к особенному доверию, уделяла полстолбца для родившихся и браком сочетавшихся, – теперь приносила длинный список умерших, так что казалось, как будто все народонаселение чем-то страдало и не предвидело никакой возможности к отвращению своих ежедневных потерь. В главных статьях газеты, с какою-то таинственностью, наводящею ужас, говорилось о предстоящем кризисе. В отделе, назначенном для общих новостей, между прочим упоминалось о чудовищных репах, о телятах с двумя головами, о китах, выброшенных на берег в реке Гумбер, и дожде из одних лягушек, выпавшем на главной улице города Чельтенгама.
Все эти признаки, по её убеждению, дряхлости и конечного разрушения света, которые подле очаровательного Риккабокка неизбежно допустили бы некоторое сомнение касательно их происхождения и причины, теперь, соединившись с самым худшим из всех признаков, и именно с развивающимся в человеке с невероятной быстротой нечестием, не оставляли мисс Джемиме ни одной искры отрадной надежды, исключая разве той, которая извлекалась из убеждения, что мисс Джемима будет ожидать всеобщей гибели без малейшей тревоги.
Мистрисс Дэль, однако же, ни под каким видом не разделяла уныния своей прекрасной подруги и, получив доступ в её комнату, успела, хотя и с большим затруднением, развеселить унылый дух этой мужчиноненавистницы. В своем благосклонном желании ускорить полет мисс Джемимы к свадебной цели мистрисс Дэль не была до такой степени жестокосерда к своему приятелю, доктору Риккабокка, какою она казалась своему супругу. Мистрисс Дэль одарена была догадливостью и проницательностью, как и большая часть женщин с живым, пылким характером, а потому она знала, что мисс Джемима была одной из тех молодых лэди, которые ценят мужа пропорционально затруднениям, встреченным во время приобретения его. Весьма вероятно, мои читатели, как мужеского, так и женского пола, встречали, в период своих испытаний, тот особенный род женского характера, который требует всей теплоты супружеского очага, чтоб развернуть в нем все свои врожденные прекрасные качества. В противном случае, при неведении об этой наклонности, характер этот легко обратится в ту сторону, которая будет способствовать к его возрасту и улучшению, как подсолнечник всегда обращается к солнцу, а плакучая ива – к воде. Лэди такого характера, ставя какую нибудь преграду своим нежным наклонностям, постоянно томятся и доводят умственные способности до изнеможения, до какой-то бездейственности, или пускают ростки в те неправильные эксцентричности, которые подведены под общее название «странностей» или «оригинальностей характера». Но, перенесенный на надлежащую почву, тот же характер принимает основательное развитие; сердце, до этого изнеможенное и лишенное питательности, дает отпрыски, распускает цветы и приносит плод. И таким образом многие прекрасные лэди, которые так долго чуждались мужчин, становятся преданными жонами и нежными матерями они смеются над прежнею своей разборчивостью и вздыхают о слепом ожесточении своего сердца.
По всей вероятности, мистрисс Дэль имела это в виду, и, конечно, в дополнение ко всем усыпленным добродетелям мисс Джемимы, которым суждено пробудиться при одной лишь перемене её имени на имя мистрисс Риккабокка, она расчитывала также и на существенные выгоды, которые подобная партия могла бы предоставить бедному изгнаннику. Такой прекрасный союз с одной из самых старинных, богатых и самых популярных фамилий в округе сам по себе уже давал большое преимущество его положению в обществе, а между тем приданое мисс Джемимы хотя и не имело огромных размеров, считая его английскими фунтами стерлингов, а не миланскими ливрами, все же было достаточно для того, чтоб устранить тот постепенный упадок материальной жизни, который, после продолжительной диэты на пискарях и колючках, сделался уже очевидным в прекрасной и медленно исчезающей фигуре философа.
Подобно всем человеческим созданиям, убежденным в справедливости и приличии своих поступков, для мистрисс Дэль недоставало только случая, чтоб увенчать предпринятое дело полным успехом. А так как случаи очень часто и притом неожиданно представляются сами собой, то она не только весьма часто возобновляла, и каждый раз под более важным предлогом, свои дружеские приглашения к доктору Риккабокка – напиться чаю и провести вечер в их доме, но с особенною ловкостью, до такой степени растрогала щекотливость сквайра насчет его гостеприимства, что доктор еженедельно получал убедительные приглашения отобедать в Гэзельден-Голле и пробыть там до другого дня.
Итальянец сначала хмурился, ворчал, произносил свои Cospelto иPer Bacco всячески старался отделаться от такой чрезмерной вежливости. Но, подобно всем одиноким джентльменам, он находился под сильным влиянием своего верного слуги; а Джакеймо, хотя и мог, в случае необходимости, так же равнодушно переносить голод, как и его господин, но все же, когда дело шло на выбор, то он весьма охотно предпочитал хороший росбиф и плюм-пуддинг тощим пискарям и костлявым колючкам. Кроме того, тщетная и неосторожная уверенность касательно огромной суммы, которая может перейти в полное распоряжение Риккабокка, и притом с такою милою и прекрасною лэди, как мисс Джемима, которая успела уже оказать Джакеймо легонькое внимание, сильно возбуждали алчность, которая между прочим была в натуре слуги нашего итальянца, – алчность тем более изощренную, что, долго лишенный всякой возможности законным образом употреблять ее в дело для своих собственных интересов, он уступал ее целиком своему господину.
Таким образом, изменнически преданный своим слугой, Риккабокка попал, хотя и не с завязанными глазами, в гостеприимные ловушки, расставленные его безбрачной жизни. Он часто ходил в пасторский дом, часто в Гэзельден-Голл, и прелести семейной жизни, так долго отвергаемые им, начали постепенно производить свои чары на стоицизм нашего изгнанника. Франк в это время возвратился уже в Итон. Неожиданное приглашение отозвало капитана Гиджинботэма провести несколько недель в Бате с дальним родственником, который недавно возвратился из Индии, и который, при богатствах Креза, чувствовал такое одиночество и отчуждение к родному острову, что когда капитан «высказал свои права на родственную связь», то, к его крайнему изумлению, «индейский набоб признал вполне эти права», – между тем продолжительные парламентские заседания все еще удерживали в Лондоне посетителей сквайра, являвшихся в Гэзельден-Голле, по обыкновению, в конце летнего сезона; так что мистер Гэзельден с непритворным удовольствием наслаждался развлечением в беседе с умным чужеземцем. Таким образом, к общему удовольствию всех знакомых лиц в Гэзельдене и к усилению надежды двух прекрасных заговорщиц, дружба между казино и Гезельден-Голлом становилась с каждым днем теснее и теснее; но все еще со стороны доктора Риккабокка не сделано было даже и малейшего намека, имеющего сходство с предложением. Если иногда проявлялась идея об этом в душе Риккабокка, то он изгонял ее оттуда таким решительным, грозным восклицанием, что, право, другому показалось бы, что если не конец мира, то по крайней мере конец намерениям мисс Джемимы действительно приближался, и что прекрасная мисс по-прежнему осталась бы Джемимой, еслиб не предотвратило этого письмо с заграничным штемпелем, полученное доктором в одно прекрасное утро, во вторник.
Джакеймо заметил, что в доме их случилось что-то не совсем хорошее, и, под предлогом поливки померанцовых деревьев, он замешкался вблизи своего господина и заглянул сквозь озаренные солнцем листья на печальное лицо Риккабокка.
Доктор вздохнул тяжело и, что всего страннее, не взялся, как это всегда случалось с ним, после подобного вздоха, за свою драгоценную утешительницу – трубку. Хотя кисет с табаком и лежал подле него на балюстраде и трубка стояла между его коленями, в ожидании, когда поднесут ее к губам, но Риккабокка не обращал внимания ни на того, ни на другую, а молча положил на колени письмо и устремил неподвижные взоры в землю.
«Должно быть, очень нехорошие вести!» подумал Джакеймо и отложил свою работу до более благоприятного времени.
Подойдя к своему господину, он взял трубку и кисет и, медленно набивая первую табаком, внимательно разглядывал смуглое, задумчивое лицо, на котором резко отделяющиеся и идущие вниз линии служили верными признаками глубокой скорби. Джакеймо не смел заговорить, а между тем продолжительное молчание его господина сильно тревожило его. Он наложил кусочек труту на кремень и высек искру, – но и тут нет ни слова; Риккабокка не хотел даже и протянуть руку за трубкой.
«В первый раз вижу его в таком положении», подумал Джакеймо и вместе с этим весьма осторожно просунул конец трубки под неподвижные пальцы, лежавшие на коленях.
Трубка повалилась на землю.
Джакеймо перекрестился и с величайшим усердием начал читать молитву. Доктор медленно приподнялся, с большим, по видимому, усилием прошелся раза два по террасе, потом вдруг остановился и сказал:
– Друг мой!
Слуга почтительно поднес к губам своим руку господина и потом, быстро отвернувшись в сторону, отер глаза.
– Друг мой, повторил Риккабокка, и на этот раз с выразительностью, в которой отзывалась вся скорбь его души, и таким нежным голосом, в котором звучала музыкальность пленительного юга: – мне хотелось бы поговорить с тобой о моей дочери!
– Поэтому письмо ваше относится к синьорине. Надеюсь, что она здорова.
– Слава Богу, она здорова. Ведь она в нашей родной Италии.
Джакеймо невольно бросил взгляд на померанцовые деревья; утренний прохладный ветерок, пролетая мимо его, доносил от них аромат распустившихся цветочков.
– Под присмотром и попечением, они и здесь сохраняют свою прелесть, сказал он, указывая на деревья. – Мне кажется, я уже говорил об этом моему патрону.
Но Риккабокка в эту минуту опять глядел на письмо и не замечал ни жестов, ни слов своего слуги.
– Моей тетушки уже нет более на свете! сказал он, после непродолжительного молчания.
– Мы будем молиться об успокоении её души, отвечал Джакеймо, торжественно. – Впрочем, она была уже очень стара и долгое время болела…. Не плачьте об этом так сильно, мой добрый господин: в её лета и при таких недугах смерть является другом.
– Мир праху её! возразил итальянец. – Если она имела свои слабости и заблуждения, то их должно забыть теперь навсегда; в час опасности и бедствия, она дала приют моему ребенку. Приют этот разрушился. Это письмо от священника, её духовника. Ты знаешь, она не имела ничего, что можно было бы отказать моей дочери; все её имущество переходит наследнику – моему врагу!
– Предателю! пробормотал Джакеймо, и правая рука его, по видимому, искала оружия, которое итальянцы низшего сословия часто носят открыто, на перевязи.
– Священник, снова начал Риккабокка, спокойным голосом: – весьма благоразумно распорядился, удалив мою дочь, как гостью, из дому, в который войдет мой враг, как законный владетель и господин.
– Где же теперь синьорина?
– В доме этого священника. Взгляни сюда, Джакомо, – сюда, сюда! Эти слова написаны рукой моей дочери, первые строчки, которые она написала ко мне.
Джакеймо снял шляпу и с подобострастием взглянул на огромные буквы детского рукописания. Но, при всей их крупности, они казались неясными, потому что бумага была окроплена слезами ребенка; а на том месте, куда они не падали, находилось круглое свежее влажное пятно от горячей слезы, скатившейся с ресниц старика. Риккабокка снова начал.
– Священник рекомендует монастырь для неё.
– Но вы, вероятно, не намерены посвятить монашеской жизни вашу единственную дочь?
– Почему же нет? сказал Риккабокка печально. – Что могу я дать ей в этом мире? Неужели чужая земля приютит ее лучше, чем мирная обитель в отечестве?
– Однако, в этой чужой земле бьется сердце её родителя.
– А если это сердце перестанет биться, что будет тогда? В монастыре она по крайней мере не будет знать до самой могилы ни житейских искушений, ни нищеты; а влияние священника может доставить ей этот приют и даже так может доставить, что она будет там в кругу равных себе.
– Вы говорите: нищеты! Посмотрите, как мы разбогатеем, когда снимем к Михайлову дню эти поля!
– Pazziet (глупости) воскликнул Риккабокка, с рассеянным видом. – Неужели ты думаешь, что здешнее солнце светит ярче нашего, и что здешняя почва плодотворнее нашей? Да притом же и в нашей Италии существует пословица: «кто засевает поля, тот пожинает более заботы, чем зерна.» Совсем дело другое, продолжал отец, после минутного молчания и довольно нерешительным тоном: – еслиб я имел хоть маленькую независимость, чтоб можно было расчитывать…. даже, еслиб между всеми моими родственниками нашлась бы хоть одна женщина, которая решилась бы сопутствовать моей Виоланте к очагу изгнанника. Но, согласись, можем ли мы двое грубых, угрюмых мужчин выполнить все нужды, принять на себя все заботы и попечения, которые тесно связаны с воспитанием ребенка? А она была так нежно воспитана! Ты не знаешь, Джакомо, что ребенок нежный, а особливо девочка, требует того, чтобы ею управляла рука постоянно ласкающая, чтобы за нею наблюдал нежный глаз женщины.
– Позвольте сказать, возразил Джакеймо, весьма решительно: – разве патрон мой не может доставить своей дочери всего необходимого, чтоб спасти ее от монастырских стен? разве он не может сделать того, что, она будет сидеть у него на коленях прежде, чем начнется сыпаться лист с деревьев? Padrone! напрасно вы думаете, что можете скрыть от меня истину; вы любите свою дочь более всего на свете, особливо, когда отечество для вас так же мертво теперь, как и прах ваших отцов; я уверен, что струны вашего сердца лопнули бы окончательно от малейшего усилия оторвать от них синьорину и заключить ее в монастырь. Неужели вы решитесь на то, чтоб никогда не услышать её голоса, никогда не увидеть её личика! А маленькие ручки, которые обвивали вашу шею в ту темную ночь, когда мы бежали, спасая свою жизнь, и когда вы, чувствуя объятия этих ручек, сказали мне: друг мой, для нас еще не все погибло!
– Джакомо! воскликнул Риккабокка, с упреком и как бы задыхаясь. – Он отвернулся, сделал несколько шагов по террасе и потом, подняв руки и делая выразительные жесты, продолжал нетвердые шаги и в то же время в полголоса произносил: – да, Бог свидетель, что я без ропота переносил бы и мое несчастье и изгнание, еслиб этот невинный ребенок разделял вместе со мной скорбь на чужбине и лишения. Бог свидетель, что если я не решаюсь теперь призвать ее сюда, то это потому, что мне не хотелось бы послушаться внушений моего самолюбивого сердца. Но чтобы никогда, никогда не увидеть ее снова…. о дитя мое, дочь моя! Я видел ее еще малюткой! Друг мой Джакомо… непреодолимое душевное волнение прервало слова Риккабокка, и он склонил голову на плечо своего верного слуги: – тебе одному известно, что перенес я, что выстрадал я здесь и в моем отечестве: несправедливость….. предательство….. и….
И голос снова изменил ему: он крепко прильнул к груди Джакомо и весь затрепетал.
– Но ваша дочь, это невинное создание – вы должны думать теперь только о ней одной, едва слышным голосом произнес Джакомо, потому что и он в эту минуту боролся с своими собственными рыданиями.
– Правда, только о ней, отвечал изгнанник: – о ней одной. Прошу тебя, будь на этот раз моим советником. Если я пошлю за Виолантой, и если, пересаженная с родной почвы под здешнее туманное, холодное небо, она завянет и умрет…. взгляни сюда…. священник говорит, что ей нужно самое нежное попечение…. или, если я сам буду отозван от этого мира, и мне придется оставить ее одну без друзей, без крова, быть может, без куска насущного хлеба, и оставить ее в том возрасте, когда наступит пора бороться с самыми сильными искушениями, – не будет ли она во всю свою жизнь оплакивать тот жестокий эгоизм, который еще при младенческой её невинности навсегда затворил для неё врата Божьего дома?
Джакомо был поражен этими словами, тем более, что Риккабокка редко, или, вернее сказать, никогда не говорил прежде таким языком. В те часы, когда он углублялся в свою философию, он делался скептиком. Но теперь, в минуту душевного волнения, при одном воспоминании о своей маленькой дочери, он говорил и чувствовал с другими убеждениями.
– Но я снова решаюсь сказать, произнес Джакеймо едва слышным голосом и после продолжительного молчания: – еслиб господин мой решился….. жениться!
Джакеймо ждал, что со стороны доктора при подобном намеке непременно случится взрыв негодования; впрочем, он нисколько не беспокоился, потому что этот взрыв мог бы дать совершенно другое направление его ощущениям. Но ничего подобного не было. Бедный итальянец слегка содрогнулся, тихо отвел от себя руку Джакеймо, снова начал ходить взад и вперед по террасе, на этот раз спокойно и молча. В этой прогулке прошло четверть часа.
– Подай мне трубку, сказал Риккабокка, удаляясь в бельведер.
Джакеймо снова высек огня и, подавая трубку господину, вздохнул свободнее.
Доктор Риккабокка пробыл в уединении бельведера весьма недолго, когда Ленни Ферфильд, не зная, что его временный господин находился там, вошел туда положить книгу, которую доктор одолжил ему с тем, чтобы по миновании в ней надобности принести ее на назначенное место. При звуке шагов деревенского мальчика, Риккабокка приподнял свои взоры, устремленные на пол.
– Извините, сэр, я совсем не знал….
– Ничего, мой друг; положи книгу на место. – Ты пришел очень кстати: я хочу поговорить с тобой. Какой у тебя свежий, здоровый румянец, дитя мое! вероятно, здешний воздух так же хорош, как и в Гэзельдене.
– О, да, сэр!
– Мне кажется, что здешняя местность гораздо выше и более открыта?
– Едва ли это так, сэр, сказал Ленни: – я находил здесь множество растений, которые ростут и в Гэзельдене. Вон эта гора закрывает наши поля от восточного ветра, и вся местность обращена прямо к югу.
– Скажи, пожалуста, какие бывают здесь господствующие недуги?
– Что изволите, сэр?
– На какие болезни здешние жители чаще всего жалуются?
– Право, сэр, исключая ревматизма, мне не случалось слышать о других болезнях.
– Ты никогда не слышал, например, об изнурительных лихорадках, о чахотках?
– В первый раз слышу это от вас, сэр.
Риккабокка сделал продолжительный глоток воздуха, – и с тем вместе, казалось, что тяжелый камень отпал от его груди.
– Мне кажется, что все семейство здешнего сквайра предобрые люди?
– Я ничего не могу сказать против этого, отвечал Ленни решительным тоном. – Со мной всегда обходились весьма снисходительно. Впрочем, сэр, ведь вот и в этой книге говорится, что «не каждому суждено являться в этот мир с серебряной ложечкой во рту.»
Передавая книгу Ленни, Рикабокка совсем не помышлял, чтобы мудрые правила, заключавшиеся в ней, могли оставить за собой печальные мысли. Он слишком был занят предметом самым близким своему собственному сердцу, чтобы подумать в то время о том, что происходило в душе Ленни Ферфильда.
– Да, да, мой друг, это весьма доброе английское семейство. Часто ли ты видел мисс Гэзельден?
– Не так часто, как лэди Гэзельден.
– А как ты думаешь, любят ее в деревне или нет?
– Мисс Джемиму? конечно, сэр. Ведь она никому не сделала вреда. её собачка укусила меня однажды, да мисс Джемима была так добра, что в ту же минуту попросила у меня извинения. Да, она у нас очень добрая молодая лэди, такая ласковая, как говорят деревенские девушки, и что еще, прибавил Линни, с улыбкой: – с тех пор, как она приехала сюда, у нас гораздо чаще случаются свадьбы, чем прежде.
– Вот как! сказал Риккабокка и потом, после длинной затяжки, прибавил: – а ты не видал, играет ли она с маленькими детьми? Как ты думаешь, любит ли она их?
– Помилуйте, сэр! вы говорите, как будто вам все известно! Она души не слышит в деревенских малютках.
– Гм! произнес Риккабокка. – Любить малюток – это в натуре женщины. Я спрашиваю не собственно о малютках, а так уже о взрослых детях, о маленьких девочках.
– Конечно, сэр, она их тоже любит; впрочем, сказал Ленни, жеманно: – я никогда не связывался с маленькими девочками.
– Совершенно справедливо, Ленни; будь и всегда таким скромным в течение всей своей жизни. Мистрисс Дэль, мне кажется, в большой дружбе с мисс Гэзельден, больше чем с лэди Гэзельден. Как ты думаешь, почему это?
– Мне кажется, сэр, лукаво отвечал Леонард: – потому, что мистрисс Дэль немножко своенравна, хотя она и очень добрая лэди; а лэди Гэзельден немножко самолюбива, да притом же и держит себя как-то очень высоко. А мисс Джемима удивительно добра, с мисс Джемимой все могут ужиться: так по крайней мере сказывал мне Джой, да и вообще вся дворня из Гэзельден-Голла.
– В самом деле! пожалуста, Ленни, подай мне шляпу; она, кажется, в гостиной, и….. и принеси мне платяную щогку. Чудная погода для прогулки!
После этих не совсем-то скромных и благовидных распросов, касательно характера и популярности мисс Гэзельден, синьор Риккабокка так легко чувствовал на душе своей, как будто совершил какой нибудь благородный подвиг; и когда он отправлялся к Гэзельден-Голлу, походка его казалась легче и свободнее, чем в то время, когда он ходил, за несколько минут, по террасе.
– Ну, слава Еогу, теперь смело можно сказать, что молодая синьорина будет здесь! ворчал Джакеймо за садовой решоткой, провожая взорами удаляющегося господина.
Доктор Риккабокка не был человек безразсудный, не поступал никогда опрометчиво. Кто хочет, чтоб свадебное платье сидело на нем хорошо, тот должен уделить порядочное количество времени для снятия мерки. С того дня, в который получено письмо, итальянец заметно изменил свое обращение с мисс Гэзельден. Он прекратил ту щедрость на комплименты, которою до этого ограждал себя от серьёзных объяснений. Действительно, Риккабокка находил, что комплименты для одинокого джентльмена были то же самое, что черная жидкость у некоторого рода рыб, которою они окружают себя в случае опасности, и под прикрытием которой убегают от своего неприятеля. Кроме того, он не избегал теперь продолжительных разговоров с этой молодой лэди и не старался уклоняться от одиноких прогулок с ней. Напротив, он искал теперь всякого случая быть с нею в обществе, и, совершенно прекратив говорить ей любезности, он принял в разговорах с ней тон искренней дружбы. Он перестал щеголять своим умом для того собственно, чтоб испытать и оценить ум мисс Джемимы. Употребляя весьма простое уподобление, мы скажем, что Риккабокка сдувал пену, которая бывает на поверхности обыкновенных знакомств, особливо с прекрасным полом, и которая, оставаясь тут, лишает возможности узнать качество скрывающейся под ней жидкости. По видимому, доктор Риккабокка был доволен своими исследованиями; во всяком случае, он уже догадывался, что жидкость под той пеной не имела горького вкуса. Итальянец не замечал особенной силы ума в мисс Джемиме, но зато сделал открытие, что мисс Гэзельден, за устранением некоторых слабостей и причуд, одарена была на столько здравым рассудком, что могла совершенно понимать простые обязанности супружеской жизни; а в случае, еслиб этого рассудка было недостаточно, то вместо его с одинаковой пользой могли послужить старинные английские правила хорошей нравственности и прекрасные качества души.
Не знаю почему, но только многие умнейшие люди никогда не обращают такого внимания, как люди менее даровитые, на ум своей подруги в жизни. Очень многие ученые, поэты и государственные мужи, сколько известно нам, не имели у себя жон, одаренных…. не говоря уже: блестящими, даже посредственными умственными способностями, и, по видимому, любили их еще лучше за их недостатки. Посмотрите, какую счастливую жизнь провел Расин с своей женой, за какого ангела он считал ее, – а между тем она никогда не читала его комедий. Конечно, и Гёте никогда не докучал гой лэди, которая называла его «господином тайным советником», своими трактатами «о единицах» и «свете» и сухими метафизическими проблемами во второй части «Фауста». Вероятно, это потому, что такие великие гении, постигая, по сравнению себя с другими гениями, что между умными женщинами и женщинами посредственных дарований всегда бывает небольшая разница, сразу отбрасывали все попытки пробудить в душе своих спутниц влечение к их трудным умственным занятиям и заботились исключительно об одном, чтоб связать одно человеческое сердце с другим самым крепким узлом семейного счастья. Надобно полагать, что мнения Риккабокка поэтому предмету были подобного рода, потому что, в одно прекрасное утро, после продолжительной прогулки с мисс Гэзельден, он произнес про себя:
«Duro con duro Non fece mai buon muro……»
Что можно выразить следующею перифразою: «из кирпичей без извести выйдет весьма плохая стена.» В характере мисс Джемимы столько находилось прекрасных качеств, что можно было извлечь из них превосходную известь; кирпичи Риккабокка брал на себя.
Когда кончились исследования, наш философ весьма символически обнаружил результат, к которому привели его эти исследования; он выразил его весьма просто, но разъяснение этого просто поставило бы вас в крайнее замешательство, еслиб вы не остановились на минуту и не подумали хорошенько, что оно означало. Доктор Риккабокка снял очки! Он тщательно вытер их, положил в сафьянный футляр и запер в бюро, – короче сказать, он перестал носить очки.
Вы легко заметите, что в этом поступке скрывалось удивительно глубокое значение. С одной стороны, это означало, что прямая обязанность очков исполнена; что если философ решился на супружескую жизнь, то полагал, что с минуты его решимости гораздо лучше быть близоруким, даже несколько подслеповатым, чем постоянно смотреть на семейное благополучие, которого он решился искать для себя, сквозь пару холодных увеличительных стекол. А что касается до предметов, выходящих за предел его домашнего быта, если он и не может видеть их хорошо без очков, то разве он не намерен присоединить к слабости своего зрения пару других глаз, которые никогда не проглядят того, что будет касаться его интересов? С другой стороны, доктор Риккабокка, отложив в сторону очки, обнаруживал свое намерение начать тот счастливый перед-брачный период, когда каждый человек, хотя бы он был такой же философ, как и Риккабокка, желает казаться на столько молодым и прекрасным, насколько позволяют время и сама природа. Согласитесь сами, может ли нежный язык наших очей быть так выразителен, когда вмешаются эти стеклянные посредники! Я помню, что, посещая однажды выставку художественных произведений в Лондоне, и чуть-чуть не влюбился, как говорится, по-уши, в молоденькую лэди, которая вместе с сердцем доставила бы мне хорошее состояние, как вдруг она вынула из ридикюля пару хорошеньких очков в черепаховой оправе и, устремив на меня через них проницательный взгляд, превратила изумленного Купидона в ледяную глыбу! Как вам угодно, а поступок Риккабокка, обнаруживавший его совершенное несогласие с мнением псевдо-мудрецов, что подобные вещи в высочайшей степени нелепы и забавны, я считаю за самое верное доказательство глубокого знания человеческого сердца. И конечно, теперь, когда очки были брошены, невозможно отвергать того, что глаза итальянца были замечательно прекрасны. Даже и сквозь очки или когда они поднимались немного повыше очков, и тогда его глаза отличались особенным блеском и выразительностью; но без этих принадлежностей блеск их становился мягче и нежнее: они имели теперь тот вид, который у французов называется velouté, бархатность, и вообще казались десятью годами моложе.
– Итак, вы поручаете мне переговорить об этом с нашей милой Джемимой? сказала мистрисс Дэль, в необыкновенно приятном расположении духа и без всякой горечи в произношении слова «милой».
– Мне кажется, отвечал Риккабокка: – прежде чем начать переговоры с мисс Джемимой, необходимо нужно узнать, как будут приняты мои предложения в семействе.
– Ах, да! возразила мистрисс Дэль.
– Без всякого сомнения, сквайр есть глаза этого семейства.
Мистрисс Дэль (разсеянно и с некоторым неудовольствием). – Кто? сквайр? да, весьма справедливо… совершенно так (взглянув на Риккабокка, весьма наивно продолжала) Поверите ли, я вовсе не подумала о сквайре. И ведь знаете, он такой странный человек, у него так много английских предразсудков, что, действительно… скажите, как это досадно! мне и в голову не приходило подумать, что мистер Гэзельден имеет голос в этом деле! Оно, если хотите, так родство тут весьма дальнее, – совсем не то, еслиб он был отец ей; притом же, Джемима уже в зрелых летах и может располагать собой, как ей угодно; но все же, как вы говорите, не мешает, и даже следует, посоветоваться со сквайром, как с главой семейства.
Риккабокка. И неужели вы думаете, что сквайр Гэзельден не согласится на этот союз? Как торжественно звучит это слово! Конечно, я и сам полагаю, что он весьма благоразумно будет противиться браку своей кузины с чужеземцем, за которым он ничего не знает, исключая разве того, что во всех государствах считается бесславным, а в вашем отечестве криминальным преступлением, и именно – бедности!
Мистрисс Дэль (снисходительно). Вы очень дурно судите о нас, бедных островитянах, и кроме того, весьма несправедливы к сквайру – да сохранит его небо! Мы сами прежде находились в крайней бедности, – находились бы, может быть, и теперь, еслиб сквайру не угодно было избрать моего мужа пастырем своих поселян и сделать его своим соседом и другом. Я буду говорить с ним без всякого страха….
Риккабокка. И со всею откровенностью. Теперь же, высказав вам мое намерение, позвольте мне продолжать признание, которое вашим участием, прекрасный друг мой, в моей судьбе, было в некоторой степени прервано. Я сказал уже, что еслиб я мог надеяться, хотя это довольно и дерзко с моей стороны, что мои предложения будут приняты как самой мисс Гэзельден, так и прочими членами её фамилии, то, конечно, отдавая полную справедливость её прекрасным качествам, считал бы себя…. считал бы….
Мистрисс Дэль (с лукавой улыбкой и несколько насмешливым тоном). Счастливейшим из смертных – это обыкновенная английская фраза, доктор.
Риккабокка. Вернее и лучше ничего нельзя сказать. Но – продолжал он, серьёзным тоном – мне хотелось бы объяснить вам, что я…. уже был женат.
Мистрисс Дэль (с изумлением). Вы были женаты!
Риккабокка. И имею дочь, которая дорога моему сердцу, – невыразимо дорога! До этого времени она проживала заграницей, но, по некоторым обстоятельствам, необходимо теперь, чтобы она жила вместе со мной. И я откровенно признаюсь вам, ничто так не могло привязать меня к мисс Гэзельден, ничто так сильно не возбуждало во мне желания к нашему брачному союзу, как полная уверенность, что, при её душевных качествах и кротком характере, она может быть доброю, нежною матерью моей малютки.
Мистрисс Дэль (с чувством и горячностью). Вы судите о ней весьма справедливо.
Риккабокка. Что касается до денежной статьи, то, по образу жизни моей, вы легко можете заключить, что я ничего не могу прибавить к состоянию мисс Гэзельден, как бы оно велико или мало ни было.
Мистрисс Дэль. Это затруднение может устраниться тем, что состояние мисс Гэзельден будет составлять её нераздельную собственность; в подобных случаях у нас это принято за правило.
Лицо Риккабокка вытянулось.
– А как же моя дочь-то? сказал он, с глубоким чувством.
Это простое выражение до такой степени было чуждо всех низких и касающихся его личности корыстолюбивых побуждений, что у мистрисс Дэль недоставало духу сделать весьма естественное замечание, что «эта дочь не дочь мисс Джемимы, и что, может статься, у вас и еще будут дети.»
Она была тронута и отвечала, с заметным колебанием;
– В таком случае, из тех доходов, которые будут общими между вами и мисс Джемимой, вы можете ежегодно откладывать некоторую часть для вашей дочери, или, наконец, вы можете застраховать вашу жизнь. Мы это сами сделали, когда родилось у нас первое дитя, которого, к несчастью, лишились (при этих словах на глазах мистрисс Дэль навернулись слезы), и мне кажется, что Чарльз и теперь еще продолжает страховать свою жизнь для меня, хотя Богу одному известно, что…. что….!
И слезы покатились ручьем. Это маленькое сердце, живое и резвое, не имело ни одной тончайшей фибры, эластических мускульных связей, которые с таким изобилием и так часто выпадают на долю сердец тех женщин, которым заранее предназначается вдовья участь. Доктор Риккабокка не мог долее продолжать разговора о застраховании жизни. Однакожь, эта идея, никогда неприходившая в голову философа, очень понравилась ему, и, надобно отдать ему справедливость, он далеко предпочитал ее мысли удерживать из приданого мисс Гэзельден небольшую часть в свою собственную пользу и в пользу своей дочери.
Вскоре после этого разговора Риккабокка оставил дом пастора, и мистрисс Дэль поспешила отыскать своего мужа – сообщить ему об успешном приведении к концу задуманного ею плана и посоветоваться с ним о том, каким образом лучше познакомить с этим обстоятельством сквайра.
– Хотя сквайр, говорила она, с некоторым замешательством:– и рад бы быль видеть Джемиму замужем, но меня тревожит одно обстоятельство. Вероятно, он спросит: кто и что такое этот доктор Риккабокка? скажи пожалуста, Чарльз, что я стану отвечать ему?
– Тебе бы нужно было подумать об этом раньше, отвечал мистер Дэль, необыкновенно сурово. – Я никак не полагал, чтобы из смешного, как мне казалось это, вышло что нибудь серьёзное. Иначе я давным бы давно попросил тебя не вмешиваться в подобные дела. Боже сохрани! продолжал мистер Дэль, меняясь в лице: – Боже сохрани! чтоб мы стали, как говорится, тайком вводить в семейство человека, которому мы всем обязаны, родственную связь, по всей вероятности, слишком для него неприятную! это было бы низко с нашей стороны! это был бы верх неблагодарности!
Бедная мистрисс Дэль была испугана этими словами и еще более неудовольствием её супруга и суровым выражением его лица. Отдавая должную справедливость мистрисс Дэль, здесь следует заметить, что каждый раз, как только муж её огорчался или оскорблялся чем нибудь, её маленькое своенравие исчезало: она делалась кротка как ягненок. Лишь только она оправилась от неожиданного удара, как в ту же минуту поспешила рассеять все опасения мистера Дэля. Мистрисс Дэль уверяла, что она убеждена в том, что если сквайру не понравятся претензии Риккабокка, то итальянец немедленно прекратить их и мисс Джемима никогда не узнает об его предложении. Следовательно, из этого еще ничего дурного не может выйти. Это уверение, совершенно согласовавшееся с убеждениями мистера Дэля касательно благородства души Риккабокка, весьма много способствовало к успокоению доброго человека, и если он не чувствовал в душе своей сильной тревоги за мисс Джемиму, которой сердце, легко может статься, было уже занято любовью к Риккабокка, если он не опасался, что её счастье, чрез отказ сквайра, могло быть поставлено в весьма опасное положение, то это происходило не от недостатка в нежности чувств мистера Дэля, а от его совершенного знания женского сердца. Кроме того он полагал, хотя и весьма ошибочно, что мисс Гэзельден была не из тех женщин, на которых обманутые ожидания подобного рода могли бы произвесть пагубное впечатление. Вследствие этого, после непродолжительного размышления, он сказал весьма ласково:
– Ничего, мой друг, не огорчайся; я не менее должен винить и себя в этом деле. Мне, право, казалось, что для сквайра гораздо бы легче было пересадить высокие кедры в огород, чем для тебя возбудить в душе Риккабокка намерение вступить в супружескую жизнь. Впрочем, от человека, который добровольно, ради одного только опыта, посадил себя в колоду, всего можно ожидать! Как бы то ни было, а мне кажется, что гораздо лучше будет, если я сам переговорю об этом с сквайром и сейчас же пойду к нему.
Мистер Дэль надел свою широкополую шляпу и отправился на образцовую ферму, где в эту пору дня непременно надеялся застать сквайра. Но едва только он вышел на деревенский луг, как увидел мистера Гэзельдена, который, опершись обеими руками на трость, внимательно рассматривал приходское исправительное заведение. Должно заметить, что после переселения Ленни Ферфильда и его матери негодование к колоде снова вспыхнуло в жителях Гэзельдена. В то время, как Ленни находился в деревне, это негодование изливалось обыкновенно на него; но едва только он оставил приход, как все начали чувствовать к нему сострадание. Это происходило не потому, чтобы те, которые более всего преследовали его своими насмешками, раскаявались в своем поведении или считали себя хоть на сколько нибудь виновными в его изгнании из деревни: нет! они, вместе с прочими поселянами, сваливали всю вину на приходскую колоду и употребляли всевозможные средства, чтоб привести ее в то положение, в каком она находилась до своего возобновления.
Само собою разумеется, что мистер Стирн не дремал в это время. Он ежедневно докладывал своему господину о лицах, которые, по его подозрениям, были главными виновниками в новых неудовольствиях в приходе. Но мистер Гэзельден был или слишком горд, или слишком добр, чтоб поверить на слово своему управителю и явно упрекать обвиняемых; он ограничился сначала тем, что, при встрече с ними во время прогулок, отвечал на их приветствия молчаливым и принужденным наклонением головы; но впоследствии, покоряясь влиянию Стирна, он с гневом произносил, что «не видит никакой причины оказывать какое бы то ни было снисхождение неблагодарным людям. Нужно же наконец делать какое нибудь различие между хорошими и дурными.» Ободренный таким отзывом господина, мистер Стирн еще свободнее начал обнаруживать гонение на подозреваемых лиц. По его распоряжению, для некоторых бедняков обыкновенные порции молока с господской фермы и овощей с огородов были решительно прекращены. Другим дано строгое приказание запирать своих свиней, которые будто бы врывались в господский парк, и, уничтожая жолуди, портили молодые деревья. Некоторым воспрещено было держать лягавых собак, потому что чрез это, по мнению Стирна, нарушались законы псовой охоты. Старухам, которых внуки в особенности не благоволили к сыну мистера Стирна, прекращено дозволение собирать по аллеям парка сухие сучья, под тем предлогом, что они ломали тут же и свежие, и, что всего обиднее было для молодого поколения деревни Гэзельден, так это строгое запрещение собираться для игр под тремя каштановыми, одним ореховым и двумя вишневыми деревьями, которые вместе с местом, занимаемым ими с времен незапамятных, были отданы в полное распоряжение гэзельденских юношей. Короче сказать, Стирн не пропускал ни одного случая где только можно было придраться к правому и виноватому, без всякого разбора. После этого покажется неудивительным, что выражения неудовольствия становились чаще и сильнее. Недовольные изливали свою досаду или эпиграммами на Стирна, или изображением его в каррикатуртиом виде на самых видных местах. Одна из подобных каррикатур в особенности обратила на себя внимание сквайра, в то время, как он проходил мимо колоды на образцовую ферму. Сквайр остановился и начал рассматривать ее, придумывая в то же время вернейшие средства к прекращению подобных шалостей. В этом-то положении, как мы уже сказали, и застал его мистер Дэль, отправлявшийся к нему с чрезвычайно важным известием.
– Вот кстати, так кстати, сказал мистер Гэзельден с улыбкой, которая, как он воображал, была приятная и непринужденная, но мистеру Дэлю она показалась чрезвычайно горькою и холодною: – не хотите ли полюбоваться моим портретом?
Мистер Дэль взглянул на каррикатуру, и хотя сильно поражен был ею, но весьма искусно скрыл свои чувства. С благоразумием и кротостью он в туже минуту старался отыскать какой нибудь другой оригинал для весьма дурпо выполненного портрета.
– Почему же вы полагаете, что это ваш портрет? спросил мистер Дэль: – мне кажется, эта фигура скорее похожа на Стирна.
– Вы так думаете? сказал сквайр. – А к чему же эти ботфоргы? Стирн никогда не носит ботфорт.
– Да ведь и вы их не носите, исключая разве тех случаев, когда отправляетесь на охоту. Впрочем, вглядитесь хорошенько; мне кажется, это вовсе не ботфорты: это – длинные штиблеты; а ведь вам самим известно, что Стирн любит часто щеголять в них. Кроме того, вон этот крючок, наброшенный, вероятно, для изображения носа, как нельзя более походит под крючковатую форму носа Стирна, между тем как ваш, по-моему мнению, ни в чем не уступает носу Апполона, который стоит в гостиной Риккабокка.
– Бедный Стирн! произнес сквайр, голосом, в котором обнаруживалось удовольствие, смешанное с сожалением. – Это почти всегда выпадает на долю верного слуги, который с ревностью исполняет обязанность, возложенную на него. Однако, вы замечаете мистер Дэль, что дерзости начинают заходить чересчур далеко, и теперь в том вопрос: какие должно принять меры для прекращения их? Подстеречь и поймать шалунов нет никакой возможности, так что Стирн советует даже учредить около колоды правильный ночной караул. Мне до такой степени неприятно это, что я почти решился уехать отсюда в Брайтон или Лимингтон, а в Лимингтоне, должно вам сказать, чудная охота, и уехать на целый год, собственно затем, чтоб увидеть, что эти неблагодарные будут делать без меня!
При последних словах губы сквайра задрожали.
– Мой добрый мистер Гэзельден, сказал мистер Дэль, взяв за руку друга: – я не хочу щеголять своей мудростью; но согласитесь, куда как было бы хорошо, еслиб вы послушались моего совета; quieta non movere. Скажите откровенно; бывал ли где нибудь приход миролюбивее здешнего, видали ли вы где нибудь столь любимого своим приходом провинцияльного джентльмена, каким были вы до возобновления этой безобразной колоды, хотя вы и возобновили ее в том убеждении, что она будет придавать красу деревне?
При этом упреке в душе сквайра закипело сильное негодование.
– Так что же, милостивый государь, воскликнул он: – не прикажете ли мне срыть ее до основания?
– Прежде мне хотелось одного только – чтоб вы вовсе не возобновляли её, а оставили бы в первобытном виде; но если вам представится благовидный предлог разрушить ее, то почему же и не так? И, сколько я полагаю, предлог этот легко может представиться, – например (не мешает здесь обратить внимание читателя на искусный оборот в красноречии мистера Дэля, – оборот, достойный самого Риккабокка, и вместе с тем доказывающий, что дружба мистера Дэля с итальянским философом была небезполезна), – например, по случаю какого нибудь радостного события в вашем семействе…. Положим, хоть свадьбы!
– Свадьбы! да, конечно; но какой свадьбы? не забудьте, что Франк только-только что сбросил с себя курточку.
– Извините: на этот раз я вовсе и не думал о Франке, – я хотел намекнуть на свадьбу вашей кузины Джемимы.
Сквайр до такой степени изумлен был этим неожиданным намеком, что отступил несколько назад и, за неимением лучшего места, сел на скамейку, составлявшую принадлежность колоды.
Мистер Дэль, пользуясь минутным замешательством сквайра, немедленно приступил к изложению дела. Он начал с похвалы благоразумию Риккабокка и его совершенному знанию правил приличия, обнаруженному тем, что прежде формального объяснения с мисс Джемимой он просил непременно посоветоваться с мистером Гэзельденом. По уверению мистрисс Дэль, Риккабокка имел такое высокое понятие о чести и такое беспредельное уважение к священным правам гостеприимства, что в случае, еслиб сквайр не изъявил согласия на его предложения, то мистер Дэль был вполне убежден, что итальянец, в ту же минуту отказался бы от дальнейших притязаний на мисс Джемиму. Принимая в соображение, что мисс Гэзельден давно уже достигла зрелого возраста, в строгом смысле этого слова, и что все её богатство давно уже передано в её собственное распоряжение, мистер Гэзельден принужден был согласиться с заключением мистера Дэля, выведенным из его первого приступа, «что со стороны Риккабокка это была такая деликатность, какой нельзя ожидать от другого английского джентльмена». Заметив, что дело принимает весьма благоприятный оборот, мистер Дэль начал доказывать, что если мисс Джемиме придется рано или поздно выходить замуж (чему, конечно, сквайр не будет препятствовать), то желательно было бы, чтоб она лучше вышла за такого человека, который, хотя бы это был и иностранец, но безукоризненного поведения, находился бы в ближайшем соседстве с мистером Гэзельденом, чем подвергаться опасности вступать в брак с каким нибудь искателем богатых невест на минеральных водах, куда мисс Джемима отправлялась почти ежегодно. После этого мистер Дэль слегка коснулся прекрасных качеств Риккабокка и заключил другим искусным оборотом речи, что этот превосходный свадебный случай представляет возможность сквайру предать колоду всесожжению и тем восстановить в селении Гэзельден прежнее спокойствие и тишину.
Задумчивое, но не угрюмое лицо сквайра при этом заключении совершенно прояснилось. Надобно правду сказегь, сквайру до смерти хотелось отделаться от этой колоды, но само собою разумеется, отделаться удачно и без малейшей потери собственного своего достоинства.
Вследствие этого, когда мистер Дэль окончил свою речь, сквайр отвечал весьма спокойно и весьма благоразумно:
«Что мистер Риккабокка поступил в этом случае, как должно поступить всякому благовоспитанному джентльмену, и за это он (т. е. сквайр) весьма много обязан ему; что он не имеет права вмешиваться в это дело; что Джемима в таких теперь летах, что сама может располагать своей рукой, и чем дальше отлагать это, тем хуже. – С своей стороны, продолжал сквайр: – хотя мне Риккабокка чрезвычайно нравится; но я никогда не подозревал, чтобы Джемима могла плениться его длинным лицом; впрочем, нельзя по своему собственному вкусу судить о вкусе других. Моя Гэрри в этом отношении гораздо проницательнее меня; она часто намекала мне на этот союз; но само собою разумеется, я всегда отвечал ей чистосердечным смехом. Оно, правда, мне показалось слишком что-то странным, когда этот монсир, ни с того, ни с другого, снял очки… ха, ха! Любопытно знать, что скажет нам на это Гэрри. Пойдемте к ней сию минуту и сообщим эту новость.»
Мистер Дэль, приведенный в восторг таким неожиданным успехом своих переговоров, взял сквайра под руку, и оба они, в садом приятном расположении духа, отправились в Гэзельден-Голл. При входе в цветочный сад, они увидели, что мистрисс Гэзельден срывала сухие листья и увядшие цветы с любимых своих розовых кустов. Сквайр осторожно подкрался к ней сзади и, быстро обняв её талию, крепко поцаловал её полную, гладкую щоку. Мимоходом сказать, по какому-то странному соединению понятий, он дозволял себе подобную вольность каждый раз, как только в деревне затевалась чья нибудь свадьба.
– Фи, Вильям! произнесла мистрисс Гэзельден застенчиво и потом раскраснелась, когда увидела мистера Дэля. – Верно опять готовится новая свадьба! чья же это?
– Как вам покажется, мистер Дэль! воскликнул сквайр, с видом величайшего удивления: – она заранее догадывается, в чем дело! расскажите же ей все, – все.
Мистер Дэль повиновался.
Мистрисс Гэзельден, как может полагать каждый из моих читателей, обнаружила гораздо меньше удивления, чем её супруг. Она выслушала эту новость с явным удовольствием и сделала почти такой же ответ, какой сделан был сквайром.
– Синьор Риккабокка, говорила она: – поступил благородно. Конечно, девица из фамилии Гэзельденов могла бы сделать выгоднейшую партию; но так как она уже несколько промедлила отысканием такой партии, то с нашей стороны было бы напрасно и неблагоразумно противиться её выбору, если только это правда, что она решилась выйти за синьора Риккабокка. Что касается её приданого, в этом они сами должны условиться между собой. Все же не мешает поставить, на вид мисс Джемиме, что проценты с её капитала составляют весьма ограниченный доход. Что доктор Риккабокка вдовец, это опять совсем другое дело. Странно, однако, и даже несколько подозрительно, почему он так упорно скрывал до сих пор все обстоятельства прежней своей жизни. Конечно, его поведение весьма выгодно говорило в его пользу. Так как он для нас был не более, как обыкновенный; знакомый и притом еще арендатор, то никто не имел права делать какие нибудь нескромные осведомления. Теперь-же, когда он намерен вступить в родство с нашей фамилией, то сквайру, следовало бы по крайней мере знать о нем что нибудь побольше: кто и что он такое? по каким причинам оставил, он свое отечество? Англичане ездят за границу для того собственно, чтоб сберечь лишнюю пенни из своих доходов; а нельзя предположить, чтобы чужеземец выбрал Англию за государство, в котором можно сократить свои расходы. По-моему мнению, иностранный доктор здесь недиковинка; вероятно, он был профессором какого нибудь итальянского университета. Во всяком случае, если сквайр вступился в это дело, то он непременно должен потребовать от синьора Риккабокка некоторые объяснения.
– Ваши замечания, мистрисс Гэзельден, весьма основательны, сказал мистер Дэль. – Касательно причин, по которым друг наш Риккабокка покинул свое отечество, мне кажется, нам не нужно делать особенных осведомлений. По-моему мнению, он должен представить нам одни только доказательства о благородном своем происхождении. И если это будет составлять единственное затруднение, то надеюсь, что мы можем скоро поздравить мисс Гэзельден со вступлением в законный брак с человеком, который хотя и весьма беден, умел, однако же, перенести все лишения без всякого ропота, предпочел долгу все трудности, сделал предложение открыто, не обольщая сердца вашей кузины, – который, короче сказать, обнаружил в душе своей столько прямоты и благородства, что, надеюсь, мистрисс Гэзельден, мы извиним ему, если он только доктор, и, вероятно, доктор юриспруденции, а не какой нибудь маркиз или по крайней мере барон, за которых иностранцы любят выдавать себя в нашем отечестве.
– В этом отношении, вскричал сквайр: – надобно отдать Риккабокка полную справедливость: он и в помышлении не имел ослепить нас блеском какого нибудь титула. Благодаря Бога, Гэзельдены никогда не были большими охотниками до громких титулов; и если я сам не гнался за получением титула английского лорда, то, конечно, мне куда бы было как стыдно своего зятя, которого я принужден бы был называть маркизом или графом! Не менее того мне было бы неприятно, еслиб он был курьером или камердинером! А то доктор! Гэрри! да мы имели полное право гордиться этим: это в английском вкусе! Моя родная тетушка была замужем за доктором богословия…. отличный был человек этот доктор! носил огромный парик и впоследствии был сделан деканом. Поэтому тут нечего и беспокоиться. Дело другое, еслиб он был какой нибудь фокусник: это было бы обидно. Между чужеземными господами в нашем отечестве бывают настоящие шарлатаны; они готовы, пожалуй, ворожить для вас и скакать на сцене вместо паяца.
– Помилуй, Вильям! откуда ты заимствовал такие понятия? спросила Гэрри, с выражением сильного упрека.
– Откуда заимствовал! я сам видел такого молодца в прошлом году на ярмарке – ну вот еще когда я покупал гнедых – видел его в красном жилете и треугольной, приплюснутой шляпе. Он называл себя доктором Фоскофорино, носил напудренный парик и продавал пилюли! Презабавный был человек, настоящий паяц, – особливо в своих обтянутых розовато цвета панталонах, – кувыркался перед нами и сказывал, что приехал из Тимбукту. Нет, нет; избави Бог Джемиму попасть за такого человека: так и знай, что она перерядится в розовое платье с блестками и будет шататься по ярмаркам в труппе странствующих комедиантов.
При этих словах как сквайр, так и жена его так громко и так непринужденно засмеялись, что мистер Дэль считал дело решенным, и потому, воспользовавшись первой удобной минутой, откланялся сквайру и поспешил к Риккабокка с утешительным донесением.
Риккабокка, с весьма легким нарушением спокойствия и равнодушие, постоянно отражавшихся на его лице, выслушал известие о том, что предубеждение островитян и более выгодные виды всего семейства Гэзельден не представляли его искательству руки мисс Джемимы никаких затруднений. Это легкое волнение произошло в душе философа не потому, чтобы он страшился навсегда отказаться от близкой и безоблачной перспективы счастья, для которого он нарочно снял очки, чтоб смотреть на него открытыми глазами: нет! он уже достаточно приготовился к тому, – но потому, что ему так мало оказывали в жизни снисхождения, что он был тронут не только искренним участием в его благополучии человека совершенно чуждого ему по отечеству, по языку, образу жизни и самой религии, – но и великодушием, с которым его принимали, несмотря на его известную бедность и чужеземное происхождение, в родственный круг богатой и старинной английской фамилии. Он соглашался удовлетворить один только пункт условия, переданного ему мистером Дэлем с деликатностью человека, которому, по своей профессии, не в первый раз приходилось иметь дело с самыми нежными и щекотливыми чувствами. Этим пунктом требовалось отыскать между друзьями или родственниками Риккабокка особу, которая подтвердила бы убеждение сквайра в благородстве происхождения итальянца. Он согласился, я говорю, с основательностью этого пункта, но не обнаружил особенного расположения и усердия исполнить его. Лицо его нахмурилось. Мистер Дэль поспешил уверить его, что сквайр был не из числа тех людей, которые слишком гонятся за титулами, но что он желал бы открыть в будущем своем зяте звание не ниже того, которое, судя по воспитанию и дарованиям Риккабокка, оправдывало бы сделанный им шаг требовать руки благородной девицы.
Итальянец улыбнулся.
– Мистер Гэзельден будет удовлетворен, сказал он весьма хладнокровно. – Из газет сквайра я узнал, что на днях прибыл в Лондон один английский джентльмен, который был коротко знаком со мной в моем отечестве. Я напишу к нему и попрошу его засвидетельствовать мою личность и мое хорошее происхождение. Вероятно, и вам не безызвестно имя этого джентльмена, – даже должно быть известно, как имя офицера, отличившего себя в последней войне. Его зовут лорд Л'Эстрендж.
Мистер Дэль вздрогнул.
– Вы знаете лорда Л'Эстренджа? Я боюсь, что это распутный, дурной человек.
– Распутный! дурной! воскликнул Риккабокка. – Как ни злословен наш мир, но я никогда не думал, чтобы подобные выражения были применены к человеку, который впервые научил меня любить и уважать вашу нацию.
– Быть может, он переменился с того времени….
Мистер Дэль остановился.
– С какого времени? спросил Риккабокка с очевидным любопытством.
Мистер Дэль, по видимому, приведен был в замешательство.
– Извините меня, сказал он: – тому уже много лет назад; впрочем, надобно вам сказать, что мнение, составленное мною в ту пору об этом джентльмене, было основано на обстоятельствах, которых я не могу сообщить.
Вежливый итальянец молча поклонился, но глаза его выражали, как будто он хотел продолжать дальнейшие расспросы.
– Каковы ни были ваши впечатления касательно лорда л'Эстренджа, сказал Риккабокка после непродолжительного молчания: – я полагаю, в них не скрывается ничего, что могло бы заставить вас сомневаться в его чести, или не признать действительным его отзыв о моей личности?
– Да, основываясь на светских понятиях о нравственности, отвечал мистер Дэль, стараясь быть как можно определительнее: – сколько я знаю о лорде Л'Эстрендже, нельзя допустить предположения, что в этом случае он скажет неправду. Кроме того, он пользуется именем заслуженного воина и занимает почетное положение в обществе.
Разговор прекратился, и мистер Дэль простился с Риккабокка.
Спустя несколько дней, доктор Риккабокка отправил к сквайру в конверте, без всякой надписи, письмо, полученное им от лорда Л'Эстренджа. По всему видно было, что этому письму предназначалось встретиться со взорами сквайра и служить верным ручательством за прекрасное имя и происхождение доктора. Оно не было написано по форме обыкновенного свидетельства, но с соблюдением всех условий деликатности, обнаруживавших более чем хорошее образование, какого должно было ожидать от человека в положении лорда Л'Эстренджа. Изысканные, но нехолодные, выражения учтивости, – выражения, переданные бумаге прямо от сердца, тон искреннего уважения к особе Риккабокка, говоривший в пользу его, сильнее всякого формального свидетельства о его качествах и предшествовавших обстоятельствах его жизни, были весьма достаточны, чтоб устранить всякие сомнения в душе человека, гораздо недоверчивее и пунктуальнее сквайра Гэзельдена.
Таким образом счастью Риккабокка и мисс Гэзельден все благоприятствовало.
Никакое событие в жизни людей высшего сословия не пробуждает такой симпатичности в людях, поставленных в общественном быту на низшую ступень, как свадьба.
С той минуты, как слух о предстоящей свадьбе распространился по деревне, вся прежняя любовь поселян к сквайру и его фамилии снова была вызвана наружу. Снова искренния приветствия встречали сквайра у каждого дома в деревне, в то время, как он проходил мимо их, отправляясь на ферму, – снова загорелые и угрюмые лица поселян принимали веселый вид при его поклоне. Мало того: деревенские ребятишки снова собирались для игр на любимое место.
Сквайр еще раз испытывал в душе своей всю прелесть той особенной приверженности, приобрести которую стоит дорого и потерю которой благоразумный человек весьма справедливо стал бы оплакивать, – приверженности, проистекающей из уверенности в нашу душевную доброту. Подобно всякому блаженству, сильнее ощущаемому после некоторого промежутка, сквайр наслаждался возвращением этой приверженности с каким-то отрадным чувством, наполнявшим все его существование; его мужественное сердце билось чаще и сильнее, его тяжелая поступь сделалась гораздо легче, его красивое английское лицо казалось еще красивее и еще сильнее выражало тип англичанина; вы сделались бы на целую неделю веселее, еслиб только до вашего слуха долетел его громкий смех, выходивший из самой глубины его сердца.
Сквайр в особенности чувствовал признательность к Джемиме и Риккабокка, как к главным виновникам этой общей inlegratio amoris. Взглянув на него, вы, право, подумали бы, что он сам готовится вторично праздновать свадьбу с своей Гэрри! Что касается приходской колоды, то судьба её была непреложно решена.
Да, это была самая веселая свадьба, – деревенская свадьба, в которой все принимали участие от чистого сердца. Деревенские девушки посыпали дорогу цветами; в самой лучшей, живописной части парка, на окраине спокойного озера, устроен был открытый павильон и украшен также цветочными гирляндами: этот павильон предназначался для танцев; для поселян был зажарен целый бык. Даже мистер Стирн…. впрочем, нет! мистер Стирн не присутствовал на этом торжестве: видеть так много радости и счастья было бы для него убийственно! И для кого же это делалось все? для чужеземца, который умышленно освободил из колоды мальчишку Ленни и сам посадил себя в эту колоду, единственно с той целью, чтоб сделать опыт над самим собою; Стирн был уверен, что мисс Джемима выходила замуж за чернокнижника, и тщетно стали бы вы стараться убедить его в противном. Поэтому мистер Стирн выпросил позволение уехать на этот день из деревни и отправился к своему родному дядюшке, занимавшемуся исключительно ссудою неимущим денег под заклад вещей. Франк также присутствовал на этой свадьбе: на этот случай его нарочно взяли из Итонской школы. С тех пор, как Франк оставил после каникул Гэзельден-Голл, он вырос на целые два вершка; с своей стороны, мы полагаем, что за один из этих вершков он много был обязан природе, а за другой – еще более новой паре великолепных веллингтоновских сапогов. Однако же, радость этого юноши в сравнении с другими была не так заметна. Это происходило оттого, что Джемима всегда особенно благоволила к нему, и что, кроме снисходительности и нежности, постоянно оказываемой Франку, она, возвращаясь в Гэзельден из какого нибудь приморского местечка, каждый раз привозила ему множество хорошеньких подарков. Франк чувствовал, что, лишаясь Джемимы, он лишался весьма многого, и полагал, что она сделала весьма странный, даже ни с чем несообразный выбор.
И капитан Гиджинботэм был также приглашен на свадьбу: но, к крайнему изумлению Джемимы, он отвечал на это приглашение письмом, адресованным на её имя и с надписью на уголке: «по секрету».
«Она должна знать давно – говорил он между прочим – об его глубокой преданности к ней. Одна только излишняя деликатность, проистекающая от весьма ограниченных его доходов, благородство чувств его и врожденная скромность удерживали его от формального предложения. Теперь же, когда ему стало известно (о! я едва верю в свои чувства и с трудом удерживаю порывы отчаяния!), что её родственники принуждают ее вступить в бесчеловечный брак с чужеземцем, самой предосудительной наружности, он не теряет ни минуты повергнуть к стопам её свое собственное сердце и богатство. Он делает это тем смелее, что ему уже несколько знакомы сокровенные чувства мисс Джемимы в отношении к нему; в тоже время он с особенной гордостью и с беспредельным счастием должен сказать, что его неоцененный кузен мистер Шарп Koppe удостоил его самым искренним родственным расположением, оправдывающим самые блестящие ожидания, которым, весьма вероятно, суждено в скором времени осуществиться, так как его превосходный родственник получил на службе в Индии сильное расстройство печени и нет никакой надежды на продолжительность его существования!»
Весьма странным покажется, быть может, моим читателям, но мисс Джемима, несмотря на продолжительное знакомство, никогда не подозревала в капитане чувства нежнее братской любви. Сказать, что ей не понравилось открытие своей ошибки, мне кажется тоже самое, что сказать, что она была более, чем обыкновенная женщина. Решительным отказом столь блестящего предложения она могла доказать свою бескорыстную любовь к её неоцененному Риккабокка, а это, согласитесь, должно было составлять источник величайшего торжества. Правда, мисс Джемима написала отказ в самых мягких, утешительных выражениях, но капитан, как видно было, чувствовал себя оскорбленным: он не ответил на это письмо и не приехал на свадьбу.
Чтоб посвятить читателя в некоторые тайны, неведомые мисс Джемиме, мы должны сказать, что, делая это предложение, капитан Гиджинботэм был руководим более Плутусом, чем Купидоном. Капитан Гиджинботэм был одним из класса джентльменов, считающих свои доходы по тем блуждающим огонькам, которые называются ожиданиями. С самых тех пор, как дедушка сквайра завещал капитану, в ту пору еще ребенку, 500 фунтов стерлингов, капитан населил свою будущность ожиданиями. Он рассуждал о своих ожиданиях, как рассуждает человек об акциях общества застрахования жизни; от времени до времени они изменялись, то повышаясь, то понижаясь, но капитан Гиджинботэм ни под каким видом не хотел допустить мысли, что он рано или поздно не сделается миллионером, – само собою разумеется, если только жизнь его продлится. Хотя мисс Джемима была пятнадцатью годами моложе его, но, несмотря на то, в призрачных книгах капитана она занимала место, соответствующее весьма значительному капиталу, или, вернее сказать, она составляла ожидание на капитал в четыре тысячи фунтов стерлингов.
Опасаясь, чтоб из его главной счетной книги не вычеркнулась такая огромная цыфра, опасаясь, чтобы такой значительный куш не исчез чисто на чисто из фамильного капитала, капитан Гиджинботэм решился сделать, как он воображал, если не отчаянный, зато по крайней мере верный шаг к сохранению своего благосостояния. Если нельзя овладеть золотыми рогами без тельца, то почему же не взять и самого тельца в придачу? Он никак не воображал, чтобы такой нежный телец мог бодаться. Удар был оглушительный. Впрочем, никто, я думаю, не станет сожалеть о несчастиях человека алчного, и потому, оставив бедного капитана Гиджинботэма поправлять свои мечтательные богатства, как он сам признает за лучшее, насчет «блестящих ожиданий», скопившихся вокруг особы мистера Шарпа-Koppe, я возвращаюсь к гэзельденской свадьбе, в самую настоящую пору, чтоб любоваться женихом. Риккабокка был весьма замечателен при этой оказии. Взгляните, как он ловко помогает своей невесте сесть в карету, которую сквайр подарил ему, и с каким радостным лицом отправляется он в церковь, среди благословений толпы поселян, между тем как невеста, глаза которой подернуты слезой и лицо озарено улыбкой счастья, была весьма интересная и даже милая невеста. Для людей, неимеющих привычки углубляться в размышления, странным покажется, что деревенские зрители так искренно одобряли и благословляли брак в фамилии Гэзельден с бедным выходцем, длинноволосым чужеземцем; но кроме того, что Риккабокка сделался уже одним из добрых соседей и приобрел название «вежливого джентльмена», надобно принять в соображение и то замечательное в своем роде обстоятельство, но которому, при всех вообще свадебных случаях, невеста до такой степени овладевает участием, любопытством и восхищением зрителей, что жених делается уже не только лицом второстепенным, но почти ничем. Он тут просто какое-то недействующее лицо во всем представлении – забытый виновник общей радости. Так точно и теперь: поселяне не на Риккабокка сосредоточивали свой восторг и благословения, но на джентльмене в белом жилете, которому суждено изменить для мисс Джемимы фамилию Гэзельден на Риккабокка.
Склонясь на руку своей жены – надобно заметить здесь, что в тех случаях, когда сквайр испытывал в душе своей особенное удовольствие, он всегда склонялся на руку жены, а не жена на его руку, и, право, было что-то трогательное при виде, как этот сильный, здоровый, могучий стан, в минуты счастья, искал, сам не замечая того, опоры на слабой руке женщины – склоняясь на руку жены, как я уже сказал, сквайр, около захождения солнца, спустился к озеру, к тому месту, где устроен был павильон.
Весь приход – молодые истарые, мужчины, женщины и ребятишки, – все собралось в павильон, и лица их, обращенные к радушной, отеческой улыбке своего господина, носили, под влиянием восторга, одинаково одушевлявшего всех, отпечаток одного фамильного сходства. Сквайр Гэзельден остановился при конце длинного стола, налил роговую чашу элем из полного жестяного кувшина, окинул взором собрание и поднял кверху руку, требуя этим молчания и тишины. Потом встал он на стул и явился перед поселянами в полном виде. Каждый из присутствовавших понял, что сквайр намерен произнесть спич, и потому напряженное внимание сделалось пропорциональным редкости события: сквайр в течение жизни только три раза обращался с речью к поселянам Гэзельдена (хотя он нередко обнаруживал свои таланты красноречия), и эти три раза были следующие: раз по случаю фамильного празднества, когда он представлял народу свою невесту, другой раз – во время спорного выбора, в котором он принимал более чем деятельное участие и был не так трезв, как бы следовало, в третий раз – по поводу великого бедствия в земледельческом мире, когда, смотря на уменьшение арендных доходов, многие фермеры принуждены были отпустить своих работников и когда сквайр говорил: «я отказал себе в гончих потому собственно, что намерен сделать в парке своем хорошенькое озеро и спустить все низменные места, окружавшие парк. Кто хочет работать, пусть идет ко мне!» И надобно сказать, что в ту несчастную годину в Гэзельдене никто не мог пожаловаться на стеснительность положения своего.
Теперь сквайр решился публично произнесть спич в четвертый раз. По правую сторону от него находилась Гэрри, по левую – Франк. На другом конце стола, в качестве вице-президента, стоял мистер Дэль, позади его – маленькая жена его, которая приготовилась уже плакать и на всякий случай держала у глаз носовой платочек.
«– Друзья мои и ближайшие соседи! начал сквайр: – благодарю вас от души, что вы собрались сегодня вокруг меня и принимаете такое усердное участие во мне и в моем семействе. Моя кузина, не то что я, не родилась между вами; но вы знакомы с ней с её раннего детства. Вы будете сожалеть о том, что её лицо, всегда ласковое, не показывается у дверей ваших коттэджов, так как я и мое семейство долго будем сожалеть о том, что её нет в нашем кругу….
При этих словах между женщинами послышались легкия рыдания, между тем как на месте мистрисс Дэль виднелся один только беленький платочек. Сквайр сам остановился и отер ладонью горячую слезу. Потом он стал продолжать, с такой внезапной переменой в голосе, которая произвела электрическое действие;
«– Мы тогда только умеем ценить счастье, когда лишаемся его! Друзья мои и соседи! назад тому немного времени казалось, что в ваше селение проникло чувство недоброжелательства к ближнему, – чувство несогласия между вами, друзья, и мной! Это, мне кажется, не шло бы для нашего селения.
Слушатели повесили головы. Вам, я полагаю, никогда не случалось видеть людей, которые бы так сильно стыдились самих себя. Сквайр продолжал:
«– Я не говорю, что в этом виноваты вы: быть может, тут есть и моя вина.
– Нет, нет, нет! раздалось из толпы.
«– Позвольте, друзья мои, продолжал сквайр, с покорностью, и употребляя один из тех поясняющих афоризмов, которые если не сильнее афоризмов Риккабокка, зато были доступнее понятиям простого народа: – позвольте! мы все смертные, каждый из нас имеет своего любимого конька; иногда седок сам выезжает своего конька, иногда конек, особливо если он крепкоуздый, объезжает седока. У одного конек имеет весьма дурную привычку всегда останавливаться у питейного дома! (Смех.) У другого он не сделает и шагу от ворот, где какая нибудь хорошенькая девушка приласкала его за неделю: на этом коньке я сам частенько езжал, когда ухаживал за моей доброй женой! (Громкий смех и рукоплескания.) У иных бывает ленивый конек, который терпеть не может двигаться вперед; у некоторых такой горячий, что никаким образом не удержишь его… Но, не распространяясь слишком, скажу вам откровенно, что мой любимый конек, как вам самим известно, всегда мчится к какому нибудь месту в моих владениях, где требуются глаз и рука владетеля! Терпеть не могу (вскричал сквайр, с усиливающимся жаром) видеть, как некоторые предметы остаются в небрежности, теряют прежний свой вид и пропадают! Земля, на которой мы живем, для нас добрая мать; следовательно, для неё мы не можем сделать чего нибудь особенного. По истине, друзья мои, я обязан ей весьма многим и считаю долгом отзываться о ней хорошо; но что же из этого следует? я живу между вами, и все, что принимаю от вас одной рукой, я делю между вами другой. (Тихий, но выражающий согласие ропот.) Чем более пекусь я об улучшении моего имения, тем большее число людей питает это имение. Мой прадед вел полевую книгу, в которой записывал не только имена всех фермеров и количество земли, занимаемое ими, но и число работников, которое они нанимали. Мой дед и отец следовали его примеру; я сделал то же самое, и нахожу, друзья мои, что наши доходы удвоились с тех пор, как мой прадед начал вести книгу, число работников учетверилось, и все они получают гораздо большее жалованье! Следовательно, эти факты служат ясным доказательством тому, что должно стараться улучшить имение, но отнюдь не оставлять его в небрежении. (Рукоплескание.) Поэтому, друзья мои, вы охотно извините моего конька: он доставляет помол на вашу мельницу. (Усиленные рукоплескания.) Но вы, пожалуй, спросите: «куда же мчится наш сквайр?» А вот куда, друзья мои: во всем селении нашем находилось всего только одно обветшалое, устарелое, полу-разрушенное место: оно было для меня как бельмо на глазу: вот я и оседлал моего конька и поехал. Ага! вы догадываетесь, куда я мечу! Да, друзья мои, не следовало бы вам принимать это так близко к сердцу. Вы до того озлобились против меня, что решились изображать мой портрет в каррикатурном виде.
– Это не ваш портрет! раздался голос в толпе – это портрет Ника Стирна.
Сквайр узнал голос медника и хотя догадывался, что этот медник был главным зачинщиком, но в этот день всепрощения сквайр имел довольно благоразумия и великодушие, чтоб не сказать: «выйди вперед, Спротт: тебя-то мне и нужно.» Несмотря на то, ему не хотелось, однако же, чтобы этот негодяй отделался так легко.
«– Так вы говорите, что это был Ник Стирн, продолжал сквайр, весьма серьёзно:– тем более должно быть стыдно вам. Это так мало похоже на поступок гэзельденских поселян, что я подозреваю, что это было сделано человеком, который вовсе не принадлежит к нашему приходу. Впрочем, что было, то и прошло. Ясно тут одно только, что вы очень не благоволите к приходской колоде. Она служила для всех камнем преткновения и источником огорчения, хотя нельзя отвергать того, что мы можем обойтись и без неё. Я даже могу сказать, что, на зло ей, между нами снова восстановилось доброе согласие. Я не могу выразить удовольствия, когда увидел, что, ваши дети снова заиграли, на любимом своем месте и честные ваши лица засияли радостью при одной мысли, что в Гэзельден-Голле приготовляется радостное событие. Знаете ли, друзья, мои, вы, привели мне на ум старинную историйку, которую, кроме, применения её к приходу, вероятно, запомнят все женатые и все, кто намерен жениться. Почтенная чета, по имени Джон и Джоана, жили счастливо в течение многих лет. В один несчастный день вздумалось им купить новую подушку. Джоана говорила, что подушка эта слишком жестка, а Джон утверждал, что она слишком мягка. Само собою разумеется, что после этого спора они поссорились, а на ночь согласились положить подушку между собой…
(Между мужчинами поднимается громкий хохот. Женщиныне знают, в которую сторону смотреть, и все сосредоточивают свои взоры на мистрисс Гэзельден, которая хотя и разрумянилась более обыкновенного, но, сохраняя свою невинную, приятную улыбку, как будто говорила тем: «не беспокойтесь, в шутках сквайра не может быть дурного.»)
Оратор снова начал:
«– Недовольные супруги молча продолжали покоиться в этом положении несколько времени, как вдруг Джон чихнул. «Будь здоров!» сказала Джоана через подушку. «Ты говоришь, Джоана, будь здоров! ну так прочь подушку! совсем не нужно её.»
(Продолжительный хохот и громкия рукоплескания.)
«– Так точно, друзья мои и соседи, сказал сквайр, когда наступила тишина, и поднимая чашу с пивом: – и между нами стояла колода и была причиной нашего несогласия. Теперь же считаю: за особенное удовольствие уведомить вас, что я приказал срыть эту колоду до основания. Но помните, если вы заставите сожалеть о потере колоды и если окружные надсмотрщики придут ко мне с длинными лицами и скажут: «колоду должно, выстроить снова», тогда….
Но при этом со стороны деревенских юношей поднялся такой оглушительный крик, что сквайр показал бы из себя весьма дурного оратора, еслиб сказал еще хоть одно слово по этому предмету. Он поднял над головой чашу с пивом и вскричал:
– Теперь, друзья мои, я снова вижу перед собой моих прежних гэзельденских поселян! Будьте здоровы и счастливы на многие лета!
Медник, украдкой, оставил пирующее собрание и не показывался в деревню в течение следующих шести месяцев.
Супружество принадлежит к числу весьма важных эпох в жизни, человека. Никому не покажется удивительным заметить значительное, изменение в своем друге, даже а в таком случае, если этот друг испытывал супружескую жизнь не более недели. Эта перемена в особенности была заметна, в мистере и мистрисс Риккабокка. Начнем прежде говорить о лэди, как подобает каждому вежливому джентльмену. Мистрисс Риккабокка совершенно сбросила с себя меланхоличность, составлявшую главную характеристику мисс Джемимы; она сделалась развязнее, бодрее, веселее и казалась, вследствие такой перемены, гораздо лучше и милее. Она не замедлила выразить мистрисс Дэль откровенное признание в том, что, по теперешнему её мнению, свет еще очень далеко находился от приближения к концу. В этом уповании она не забывала обязанностей, которые внушал ей новый образ жизни, и первым делом поставила себе «привести свой дом в надлежащий порядок». Холодное изящество, обнаруживающее во всем бедность и скупость, исчезло как очарование, или, вернее, изящество осталось, но холод и скупость исчезли перед улыбкой женщины. После женитьбы своего господина Джакеймо ловил теперь миног и пискарей собственно из одного только удовольствия. Как Джакеймо, так и Риккабокка заметно пополнели. Короче сказать, прекрасная Джемима сделалась превосходною женой. Риккабокка хотя в душе своей и считал ее небережливою, даже расточительною, но, как умный человек, раз и навсегда отказался заглядывать в домашние счеты и кушал росбиф с невозмутимым спокойствием.
В самом деле, в натуре мистрисс Риккабокка столько было непритворной нежности, под её спокойной наружностью так радостно билось сердце Гэзельденов, что она как нельзя лучше оправдывала все приятные ожидания мистрисс Дэль. И хотя доктор не хвалился шумно своим счастием, хотя не старался выказать своего блаженства, как это делают некоторые новобрачные, перед угрюмыми, устарелыми четами, не хотел ослеплять своим счастием завистливые взоры одиноких, но все же вы легко можете усмотреть, что против прежнего он куда как далеко казался и веселее и беспечнее. В его улыбке уже менее замечалось иронии, в его учтивости – менее холодности. Он перестал уже с таким прилежанием изучать Макиавелли, ни разу не прибегал к своим очкам, а это, по нашему мнению, признак весьма важный. Кроме того, кроткое влияние опрятной английской жены усматривалось в улучшении его наружности. Его платье, по видимому, сидело на нем гораздо лучше и было новее. Мистрисс Дэль уже более не замечала оторванных пуговок на обшлагах и оставалась этим как нельзя более довольна. В одном только отношении мудрец не хотел сделать ни малейших изменений: он по-прежнему оставался верным своей трубке, плащу и красному шолковому зонтику. Мистрисс Риккабокка (отдавая ей полную справедливость) употребляла все невинные, позволительные доброй жене ухищрения против этих трех останков от старого вдовца, но тщетно: «Anima тиа – говорил доктор, со всею нежностью – я храню этот плащ, зонтик и эту трубку как драгоценные воспоминания о моем отечестве. Имей хоть ты к ним уважение и пощади их.»
Мистрисс Риккабокка была тронута и, по здравом размышлении, видела в этом одно только желание доктора удержать за собой некоторые признаки прежней своей жизни, с которыми охотно согласилась бы жена даже в высшей степени самовластная. Она не восставала против плаща, покорялась зонтику, скрывала отвращение от трубки. Принимая ко всему этому в рассчет врожденную в нас наклонность к порокам, она в душе своей сознавалась, что будь она сама на месте мужчины, то, быть может, от неё сталось бы что нибудь гораздо хуже. Однакожь, сквозь все спокойствие и радость Риккабокка весьма заметно проглядывала грусть и часто сильное душевное беспокойство. Это началось обнаруживаться в нем со второй недели после бракосочетания и постепенно увеличивалось до одного светлого, солнечного после-полудня. В это-то время доктор стоял на своей террасе, всматриваясь на дорогу, на которой, по какому-то случаю, стоял Джакеймо. Но вот у калитки его остановилась почтовая карета. Риккабокка сделал прыжок и положил обе руки к сердцу, как будто кто прострелил этот орган, потом перескочил через балюстраду, и жена его видела, как он, с распущенными волосами, полетел по склону небольшего возвышения и вскоре скрылся из её взора за деревьями.
«Значит, с этой минуты я второстепенное лицо в его доме – подумала мистрисс Риккабокка с мучительным чувством супружеской ревности. – Он побежал встретить свою дочь!»
И при этой мысли слезы заструились из её глаз.
Но в душе мистрисс Риккабокка столько скрывалось дружелюбного чувства, что она поспешила подавить свое волнение и изгладить, сколько возможно, следы минутной горести. Сделав это и упрекнув свое самолюбие, добрая женщина быстро спустилась с лестницы и, осветив лицо свое самою приятною улыбкою, выступила на террасу.
Мистрисс Риккабокка получила за все это надлежащее возмездие. Едва только вышла она на открытый воздух, как две маленькие ручки обвились вокруг неё и пленительный голос, какой когда либо слетал с уст ребенка, умоляющим тоном, хотя и на ломаном английском наречии, произнес:
– Добрая мама, полюби и меня немножко.
– Полюбить тебя, мой ангел? о, я готова от всей души! вскричала мачиха, со всею искренностью и нежностью материнского чувства, и вместе с тем прижала к груди своей ребенка.
– Бог да благословит тебя, жена! произнес Риккабокка, дрожащим голосом.
– Пожалуете, сударыня, примите вот и это, прибавил Джакеймо, сколько позволяли ему слезы. И он отломил большую ветку, полную цветов, от своего любимого померанцевого дерева, и всунул ее в руку своей госпожи.
Мистрисс Риккабока решительно не постигала, что хотел Джакеймо выразить этим поступком.
Виоланта была очаровательная девочка. Взгляните на нее теперь, когда она, освобожденная от нежных объятий, стоит, все еще прильнув одной рукой к своей новой мама и протянув другую руку Риккабокка. Вглядитесь в эти большие черные глаза, плавающие в слезах счастья. Какая пленительная улыбка! какое умное, откровенное лицо! Она сложена очень нежно: очевидно, что она требует попечения, она нуждается в матери. И редкая та женщина, которая не полюбила бы этого ребенка с чувством матери. Какой невинный, младенческий румянец играет на её чистых, гладеньких щечках! сколько прелести и натуральной грации в её тонком стане!
– А это, верно, твоя няня, душа моя? спросила мистрисс Риккабокка, заметив смуглую иностранку, одетую весьма странно – без шляпки и без чепчика, но с огромной серебряной стрелой, пропущенной сквозь косу, и крупными бусами на шейном платке.
– Это моя добрая Анета, отвечала Виоланта по итальянски. – Папа, она говорит, что ей нужно воротиться домой; но ведь она останется здесь? не правда ли?
Риккабокка, незамечавший до этой минуты незнакомую женщину, изумился при этом вопросе, обменялся с Джакеймо беглым взглядом и потом, пробормотав что-то в роде извинения, приблизился к няне и, предложив ей следовать за ним, ушел в отдаленную часть своих владений. Он возвратился спустя более часу, но уже один, без женщины. В нескольких словах, он объяснил своей жене, что няня должна немедленно отправиться в Италию, что она теперь же пошла в деревню – встретить там почтовую карету; что в доме их она была бы совершенно бесполезна, тем более, что она ни слова не знает по английски, и наконец выразил свои опасения, что Виоланта будет очень сокрушаться о ней. И действительно, первое время Виоланта скучала по своей Анете. Но для ребенка, такого нежного и признательного, как Виоланта, отыскать отца, находиться под его кровом было великим счастием; и, конечно, она не могла быть грустною, когда к всегдашнему утешению её находился подле неё отец.
В течение первых дней Риккабокка, кроме себя, никому не позволял находиться подле дочери. Он не хотел даже допустить и того, чтоб Виоланта оставалась одна с Джемимой, Они вместе гуляли и вместе по целым часам просиживали в бельведере. Но потом Риккабокка постепенно начал поручать ее попечениям Джемимы и просил учить ее в особенности английскому языку, из которого Виоланта, по прибытии в казино, знала несколько необходимых фраз, вытверженных наизусть.
В доме Риккабокка находилось одно только лицо, которое оставалось крайне недовольным как женитьбой своего господина, так и прибытием Виоланты, и это лицо было никто другой, как друг наш Ленни Ферфильд. Философ совершенно прекратил принимать участие в разработке этого грубого ума, который употреблял все усилия, чтоб озарить себя светом науки. Но в течение сватовства и вовремя свадебного периода Ленни Ферфильд быстро переходил из своего искусственного положения – в качестве ученика философа, в положение натуральное – в ученика садовника. По прибытии же Виоланты, он, к крайнему и весьма естественному прискорбию своему, увидел, что не только Риккабокка, но и Джакеймо совершенно забыли его. Правда, Риккабокка продолжал ссужать его своими книгами и Джакеймо продолжал читать ему лекции о земледелии, но первый из них не имел ни времени, ни расположения развлекать себя приведением в порядок удивительного хаоса, который производили книги в идеях мальчика; а последний весь предался алчности к тем золотым рудам, которые погребены были под акрами полей, принятых от сквайра до прибытия дочери Риккабокка. Джакеймо полагал, что приданое для Виоланты не иначе можно составить, как продуктами с этих полей. Теперь же, когда прекрасная барышня действительно находилась на глазах верного слуги, его трудолюбию сделан был такой сильный толчок, что он ни о чем больше не думал, как об одной только земле и перевороте, который намеревался сделать в её произведениях. Весь сад, за исключением только померанцевых деревьев, поручен был Ленни, а для присмотра за полями нанято было еще несколько работников. Джакеймо сделал открытие, что одна часть земли как нельзя лучше годилась под посев лавенды, а на другой могла бы рости прекрасная ромашка. Он мысленно отделял небольшую часть поля, покрытого тучным черноземом, под посев льну: но сквайр сильно восставал против этого распоряжения. Было время, когда в Англии посев этого зерна, самого прибыльного из всех зерен, употреблялся довольно часто, но теперь вы не найдете ни одного контракта на откупное содержание земли, в котором не было бы сделано оговорки, воспрещающей посев льну, который сильно истощает плодотворное качество земли. Хотя Джакеймо и старался теоретически доказать сквайру, что лен содержит в себе частицы, которые, превращаясь в землю, вознаграждают все, что отнимается зерном, но мистер Гэзельден имел свои старинные предубеждения, которые трудно, или, вернее сказать, невозможно было победить.
– Мои предки, говорил он: – включили это условие в поземельные контракты не без основательной причины; а так как казино записано на Франка, то я не имею права исполнять на его счет ваши чужеземные выдумки.
Чтоб вознаградить себя за потерю такого выгодного посева, как лен, Джакеймо решился обратить весьма обширный кусок пажити под огород, который, по его предположениям, к тому времени, как выходить мисс Виоланте замуж, будет приносить чистого дохода до десяти фунтов с акра. Сквайр сначала не хотел и слышать об этом; но так как тут ясно было, что земля с каждым годом будет удобряться и современем пригодится под фруктовый сад, то и согласился уступить Джакеймо требуемую часть поля.
Все эти перемены оставляли бедного Ленни Ферфильда на собственный его произвол в то время, когда новые и странные идеи, неизбежно возникающие при посвящении юноши в книжную премудрость, более всего требовали верного направления под руководством развитого и опытного ума.
Однажды вечером, возвращаясь в коттэдж своей матери с угрюмым лицом и в весьма унылом расположении духа, Ленни Ферфильд совершенно неожиданно наткнулся на мистера Спротта, странствующего медника.
Мистер Спротт сидел около изгороди и на досуге постукивал в старый дырявый котел. Перед ним разведен был небольшой огонь, а не вдалеке от него дремал его смиренный осел. Медник приветливо кивнул головой, когда Ленни поровнялся с ним.
– Добрый вечер, Ленни, сказал он: – приятно слышать, что ты получил хорошее место у этого монсира.
– Да, отвечал Ленни, и на лице его отразилась злоба, вероятно, вследствие неприятных воспоминаний. – Теперь вам не стыдно говорить со мной, когда я остался по-прежнему честным мальчиком. Но мне угрожало бесчестие, хотя и безвинно, и тогда этот джентльмен, которого, не знаю почему вы называете монсиром, оказал мне величайшую милость.
– Слышал, Ленни, слышал, отвечал медник, растягивая слово «слышал», не без особого значения. – Только жаль, что этот настоящий джентльмен гол как сокол; бедный медник поставлен был бы в затруднительное и щекотливое положение, еслиб пришлось ему иметь дело с этим джентльменом. Впрочем присядь-ка, Ленни, на минутку: мне нужно кое о чем поговорить с тобой.
– Со мной?
– Да, с тобой. Толкни животину-то в сторону да и садись вот сюда.
Ленни весьма неохотно и, в некоторой степени, с сохранением своего достоинства принял приглашение.
– Я слышал, сказал медник, довольно невнятно, потому что в зубах его зажаты были два гвоздя: – я слышал, что ты сделался необыкновенным любителем чтения. Вон в этом мешке у меня есть дешевенькие книга; не хочешь ли, продам тббе?
– Мне хотелось бы сначала посмотреть их, сказал Ленни, и глаза его засверкали.
Медник встал, раскрыл одну из двух корзин, перекинутых через хребет осла, вынул оттуда мешок и, положив его перед Леший, сказал, чтобы он выбирал книги, какие понравятся. Крестьянский юноша ничего не мог желать лучшего. Он высыпал на траву все содержание мешка, и перед ним явилась обильная и разнообразная пища для его ума, – пища и отрава – serpentes avibus, – добро и зло. Тут лежал «Потерянный Раи» Мильтона, там «Век рассудка», далее «Трактаты методистов», «Золотые правила для общественного быта», «Трактаты об общеполезных сведениях», «Воззвания к ремесленникам», написанные лжеумствователями, подстрекаемыми тем же самым стремлением к славе, когорая была для Герострата побудительной причиной к сожжению храма, причисленного к одному из чудес света. – Тут же лежали и произведения фантазии неподражаемой, как, например, «Робинзон Крузо», или невинной – как «Старый Английский Барон», в том числе и грубые переводы всей чепухи, имевшей такое пагубное влияние на юную Францию во времена Людовика XV. Короче сказать, эта смесь составляла отрывки из того книжного мира, из того обширного града, называемого «Книгопечатанием», с его дворцами и хижинами, водопроводами и грязесточными трубами, который в равной степени открывается обнаженному взору и любознательному уму того, кому будет оказано, с такой же беспечностью, с какою медник сказал Ленни:
– Выбирай, что тебе понравится.
Но первые побуждения человеческой натуры, – побуждения сильные и непорочные, никогда не принудят человека поселиться в хижине и утолять жажду из грязной канавы; так и теперь Ленни Ферфильд отложил в сторону дурные книги, в совершенном неведении, что они были дурные и, выбрав две-три книги лучшие, представил их меднику и спросил о цене.
– Покажи, покажи, сказал мистер Спротт, надевая очки. – Э-эх, братец! да ты выбрал у меня самые дорогия. Там есть дешевенькие и гораздо интереснее.
– Мне что-то не нравятся они, отвечал Ленни: – да притом я совсем не понимаю, о чем в них написано. Эта же книга, кажется, рассуждает об устройстве паровых машин, и в ней хорошенькие чертежи и рисунки; а эта – «Робинзон Крузо». – Мистер Дэль давно ужь обещал подарить мне эту книжку; да нет! ужь лучше будет, если я сам куплю её.
– Как хочешь: это в твоей воле, отвечал медник. – Эти книги стоят четыре шиллинга, и ты можешь заплатить мне в будущем месяце.
– Четыре шиллинга? да это огромная сумма! произнес Ленни: – впрочем, я постараюсь скопить такие деньги, если вы согласны подождать. – Прощайте, мистер Спротт!
– Постой минуточку, сказал медник:– ужь так и быть, я прикину тебе на придачу вот эти две маленькие книжонки. Я продаю по шиллингу целую дюжину: значит эти две будут стоить два пенса. Когда ты прочитаешь их, так я уверен, что придешь ко мне и за другими.
И медник швырнул Ленни два нумера «Бесед с ремесленниками». Ленни поднял их с признательностью.
Молодой искатель познаний направил свой путь через зеленые поля, по окраине деревьев, покрытых осенним, желтеющим листом. Он взглянул сначала на одну книгу, потом на другую, и не знал, которую из них начать читать.
Медник встал с места и подкинул в угасающий огонь листьев, валежнику и сучьев, частью засохших, частью свежих.
Ленни в это время открыл первый нумер «Бесед»; они не занимали большего числа страниц и были доступнее для его понятий, чем изъяснение устройства паровых машин.
Медник поставил на огонь припайку и вынул паяльный инструмент.
Вместе с тем, как Виоланта более и более знакомилась с новым своим домом, а окружающие Виоланту более и более знакомились с ней, в её поступках и поведении замечалось какое-то особенное величие, которое еслиб не было в ней качеством натуральным, врожденным, то для дочери изгнанника, ведущего уединенную жизнь, показалось бы неуместным; даже между детьми высокого происхождения, в таком раннем возрасте, оно было бы весьма редким явлением. Она протягивала свою маленькую ручку для дружеского пожатия или подставляла свою нежную, пухленькую точку для поцалуя не иначе, как с видом маленькой принцессы. Но, при всем том, она была так мила, и самое величие её было так прелестно и пленительно, что, несмотря на гордый вид, ее любили оттого нисколько не меньше. Впрочем, она вполне заслуживала привязанности; хотя гордость её выходила из тех пределов, которые одобряла мистрисс Дэль, но зато была совершенно чужда эгоизма, – а такую гордость ни под каким видом нельзя назвать обыкновенною. Виоланта одарена была удивительною способностью располагать других в свою пользу; и, кроме того, вы бы легко могли заметить в ней самой расположение к возвышенному женскому героизму – к самоотвержению. Хотя она была во всех отношениях оригинальная девочка, часто задумчивая и серьёзная, с глубоким, но приятным оттенком грусти на лице, но, несмотря на то, она не лишена была счастливой, беспечной веселости детского возраста; одно только, что в минуты этой веселости серебристый смех её звучал не так музыкально, и её жесты были спокойнее, чем у тех детей, которые привыкли забавляться играми в кругу многих товарищей. Мистрисс Гэзельден больше всего любила ее за её задумчивость и говорила, что «современем из неё выйдет весьма умная женщина.» Мистрисс Дэль любила ее за веселость и говорила, что она «родилась пленять мужчин и сокрушать сердца», за что мистер Дэль нередко упрекал свою супругу. Мистрисс Гэзельден подарила Виоланте собрание маленьких садовых орудий, а мистрисс Дэль – книжку с картинками и прекрасную куклу. Книга и кукла долгое время пользовались предпочтением. Это предпочтение до такой степени не нравилось мистрисс Гэзельден, что она решилась наконец заметить Риккабокка, что бедный ребенок начинает бледнеть, и что ему необходимо нужно как можно больше находиться на открытом воздухе. Мудрый родитель весьма искусно представил Виоланте, что мистрисс Риккабокка пленилась её книжкой с картинками, и что сам он с величайшим удовольствием стал бы играть с её хорошенькою куклой, Виоланта поспешила отдать и то и другое и никогда не испытывала такого счастья, как при виде, что мама её (так называла она мистрисс Риккабокка) восхищалась картинками, а её папа с серьёзным и важным видом, нянчился с куклой. После этого Риккабокка уверил ее, что она могла бы быть весьма полезна для него в саду, и Виоланта немедленно пустила в действие свою лопатку, грабли и маленькую тачку.
Последнее занятие привело ее в непосредственное столкновение с Лепни Ферфильдом, – и, однажды утром, этот должностной человек в хозяйственном управлении мистера Риккабокка, к величайшему ужасу своему, увидел, что Виоланта выполола почти целую грядку сельдерея, приняв это растение, по неведению своему, за простую траву.
Ленни закипел гневом. Он выхватил из рук девочки маленькие грабли и сказал ей весьма сердито:
– Вперед, мисс, вы не должны делать этого. Я пожалуюсь вашему папа, если вы….
Виоланта выпрямилась: она услышала подобные слова в первый раз по прибытии в Англию, и потому в изумлении её, отражавшемся в черных глазах, было что-то комическое, а в позе, выражавшей оскорбленное достоинство, что-то трагическое.
– Это очень нехорошо с вашей стороны, продолжал Леонард, смягчив тон своего голоса, потому что взоры Виоланты невольным образом смиряли его гнев, а её трагическая поза пробуждала в нем чувство благоговейного страха. – Надеюсь, мисс, вы не сделаете этого в другой раз.
– Non capisco (не понимаю), произнесла Виоланта, и черные глаза её наполнились слезами.
В этот момент подошел Джакеймо.
– Il fanciullo è molto grossolano – это ужасно грубый мальчик, сказала Виоланта, указав на Леонарда, и в то же время всеми силами стараясь скрыть душевное волнение.
Джакеймо обратился к Ленни, с видом рассвирепевшего тигра.
– Как ты смел, червяк этакой! вскричал он:– как ты смел заставить синьорину плакать!
И вместе с этим он излил на бедного Ленни такой стремительный поток брани, что мальчик попеременно краснел и бледнел и едва переводил дух от стыда и негодования.
Виоланта в ту же минуту почувствовала сострадание к своей жертве и, обнаруживая истинно женское своенравие, начала упрекать Джакеймо за его гнев, наконец, подойдя к Леонарду, взяла его за руку и, более чем с детской кротостью, сказала:
– Не обращай на него внимания, не сердись. Я признаю себя виновною; жаль, что я не поняла тебя с первого разу. Неужели это и в самом деле не простая трава?
– Нет, моя неоцененная синьорина, сказал Джакеймо, бросая плачевный взгляд на сельдерейную грядку: – это не простая трава: это растение в настоящую пору продается по весьма высокой цене. Но все же, если вам угодно полоть его, то желал бы я видеть, кто смеет помешать вам в этом.
Ленни удалился. Он вспомнил, что его назвали червяком, – и кто же назвал его? какой-то Джакеймо, оборванный, голодный чужеземец! С ним опять обошлись как нельзя хуже, – и за что? за то, что, по его понятиям, он исполнял свой долг. Он чувствовал, что его оскорбили в высшей степени. Гнев снова закипел в нем и с каждой минутой усиливался, потому что трактаты, подаренные ему странствующим медником, в которых именно говорилось о сохранении своего достоинства, в это время были уже прочитаны и произвели в душе мальчика желаемое действие. Но, среди этого гневного треволнения юной души, Ленни ощущал нежное прикосновение руки девочки, чувствовал успокоивающее, примиряющее влияние её слов, и ему стало стыдно, что с первого разу оти так грубо обошелся с ребенком.
Спустя час после этого происшествия, Ленни, совершенно успокоенный, снова принялся за работу. Джакеймо уже не было в саду: он ушел на поле; но подле сельдерейной грядки стоял Риккабокка. Его красный шолковый зонтик распущен был над Виолантой, сидевшей на траве; она устремила на отца своего взоры, полные ума, любви и души.
– Ленни сказал Риккабокка: – моя дочь говорит мне, что она очень дурно вела себя в саду, и что Джакомо был весьма несправедлив к тебе. Прости им обоим.
Угрюмость Ленни растаяла в один момент; влияние трактатов разрушилось, как рушатся воздушные замки, не оставляя за собой следов разрушения. Ленни, с выражением всей своей врожденной душевной доброты, устремил взоры сначала на отца и потом, с чувством признательности, опустил их на лицо невинного ребенка-примирителя.
С этого дня смиренный Ленни и недоступная Виоланта сделались большими друзьями. С какою гордостью он научал ее различать сельдерей от пастернака, – с какою гордостью и она, в свою очередь, начинала узнавать, что услуги её в саду были не бесполезны! Дайте ребенку, особливо девочке, понять, что она уже имеет некоторую цену в мире, что она приносит некоторую пользу в семейном кругу, под защитою которого находится, и вы доставите ей величайшее удовольствие. Это самое удовольствие испытывала теперь и Виоланта. Недели и месяцы проходили своим чередом, и Ленни все свободное время посвящал чтению книг, получаемых от доктора и покупаемых у мистера Спротта. Последними из этих книг, вредными и весьма пагубными по своему содержанию, Ленни не слишком увлекался. Как олень по одному только инстинкту удаляется от близкого соседства с тигром, как один только взгляд скорпиона страшит вас дотронуться до него, хотя прежде вы никогда не видели его, так точно и малейшая попытка со стороны странствующего медника совлечь неопытного мальчика с пути истинного внушала в Ленни отвращение к некоторым из его трактатов. Кроме того деревенский мальчик охраняем был от пагубного искушения не только счастливым неведением того, что выходило за пределы сельской жизни, но и самым верным и надежным блюстителем – гением. Гений, этот мужественный, сильный и благодетельный хранитель, однажды взяв под свою защиту душу и ум человека, неусыпно охраняет их, а если и задремлет когда, то на возвышении, усыпанном фиялками, а не на груде мусору. Каждый из нас получает себе этот величайший дар в большей или меньшей степени. Под влиянием его человек избирает себе цель в мире, и под его руководством устремляется к той цели и достигает ее. Ленни избрал для себя целью образование ума, которое доставило бы ему существенные в мире выгоды. Гений дал ему направление, сообразное с кругом действий Леонарда и с потребностями, невыходящими из пределов этого круга; короче сказать, он пробудил в нем стремление к наукам, которые мы называем механическими. Ленни хотел знать все, что касалось паровых машин и артезианских колодцев; а знание это требовало других сведений – в механике и гидростатике; и потому Ленни купил популярные руководства к познанию этих мистических наук и употребил все способности своего ума на приложение теории к практике. Успехи Ленни Ферфильда подвигались вперед так быстро, что с наступлением весны, в один прекрасный майский день, он сидел уже подле маленького фонтана, им самим устроенного в саду Риккабокка. Пестрокрылые бабочки порхали над куртинкой цветов, выведенной его же руками; вокруг фонтана весенния птички звонко распевали над его головой. Леонард Ферфильд отдыхал от дневных трудов и, в прохладе, навеваемой от фонтана, которого брызги, перенимаемые лучами заходящаиго солнца, играли цветами радуги, углублялся в разрешение механических проблемм и в то же время соображал применение своих выводов к делу. Оставаясь в доме Риккабокка, он считал себя счастливейшим человеком в мире, хотя и знал, что во всяком другом месте он получал бы более выгодное жалованье. Но голубые глаза его выражали всю признательность души не при звуке монет, отсчитываемых за его услуги, но при дружеском, откровенном разговоре бедного изгнанника о предметах, неимеющих никакой связи с его агрономическими занятиями; между тем как Виоланта не раз выходила на террасу и передавала корзинку с легкой, но питательной пищей для мистрисс Ферфильд, которая что-то частенько стала похварывать.
Однажды вечером, в то время, как мистрисс Ферфильд не было дома, Ленни занимался устройством какой-то модели и имел несчастье сломать инструмент, которым он работал. Не лишним считаю напомнить моим читателям, что отец Ленни был главным плотником и столяром сквайра. Оставшиеся после Марка инструменты вдова тщательно берегла в особом сундуке и хотя изредка одолжала их Ленни, но для всегдашнего употребления не отдавала. Леопард знал, что в числе этих инструментов находился и тот, в котором он нуждался в настоящую минуту, и, увлеченный своей работой, он не мог дождаться возвращения матери. Сундук с инструментами и некоторыми другими вещами покойного, драгоценными для оставшейся вдовы, стоял в спальне мистрисс Ферфильд. Он не был заперт, и потому Ленни отправился в него без всяких церемоний. Отыскивая потребный инструмент, Ленни нечаянно увидел связку писанных бумаг и в ту же минуту вспомнил, что когда он был еще ребенком, когда он ровно ничего не понимал о различии между прозой и стихами, его мать часто указывала на эти бумаги и говорила:
– Когда ты выростешь, Ленни, и будешь хорошо читать, я дам посмотреть тебе на эти бумаги. Мой бедный Марк писал такие стихи, такие…. ну да что тут и говорить! ведь он был ученый!
Леонард весьма основательно полагал, что обещанное время, когда он удостоится исключительного права прочитать излияния родительского сердца, уже наступило, а потому раскрыл рукопись с жадным любопытством и вместе с тем с грустным чувством. Он узнал почерк своего отца, который уже не раз видел прежде, в его счетных книгах и памятных записках, и внимательно прочитал несколько пустых поэм, необнаруживающих в авторе ни особенного гения, ни особенного уменья владеть языком, ни звучности рифм, – короче сказать, таких поэм, которые были написаны для одного лишь собственного удовольствия, но не для славы, человеком, образовавшим себя без посторонней помощи, – поэм, в которых проглядывали поэтический вкус и чувство, но не было заметно ни поэтического вдохновения, ни артистической обработки. Но вдруг, перевертывая листки стихотворений, написанных большею частью по поводу какого нибудь весьма обыкновенного события, взоры Леонарда встретились с другими стихами, писанными совсем другим почерком, – почерком женским, мелким, прекрасным, разборчивым. Не успел он прочитать и шести строф, как внимание его уже было приковано с непреодолимой силой. Достоинством своим они далеко превосходили стихи бедного Марка: в них виден был верный отпечаток гения. Подобно всем вообще стихам, писанным женщиной, они посвящены были личным ощущениям; они не были зеркалом всего мира, но отражением одинокой души. Этот-то род поэзии в особенности и нравится молодым людям. Стихи же, о которых мы говорим, имели для Леонарда свою особенную прелесть: в них, по видимому, выражалась борьба души, имеющая близкое сходство с его собственной борьбой, какая-то тихая жалоба на действительное положение жизни поэта, какой-то пленительный, мелодический ропот на судьбу. Во всем прочем в них заметна была душа до такой степени возвышенная, что еслиб стихи были написаны мужчиной, то возвышенность эта показалась бы преувеличенною, но в поэзии женщины она скрывалась таким сильным, безыскуственным излиянием искреннего, глубокого, патетического чувства, что она везде и во всем казалась весьма близкою к натуре.
Леонард все еще был углублен в чтение этих стихов, когда мистрисс Ферфильд вошла в комнату.
– Что ты тут делаешь, Ленни? ты, кажется, роешься в моем сундуке?
– Я искал в нем мешка с инструментами и вместо его нашел вот эти бумаги, которые вы сами говорили, мне можно будет прочитать когда нибудь.
– После этого неудивительно, что ты не слыхал, как вошла я, сказала вдова, тяжело вздохнув. – Я сама не раз просиживала по целым часам, когда бедный мой Марк читал мне эти стихи. Тут есть одни прехорошенькие, под названием: «Деревенский очаг»; дошел ли ты до них?
– Да, дорогая матушка: я только что хотел сказать вам, что эти стихи растрогали меня до слез. Но чьи же это стихи? ужь верно не моего отца? Они, кажется, написаны женской рукой.
Мистрисс Ферфильд взглянула на рукопись – побледнела и почти без чувств опустилась на стул.
– Бедная, бедная Нора! сказала она, прерывающимся голосом. – Я совсем не знала, что они лежали тут же. Марк обыкновенно хранил их у себя, и они попали между его стихами.
Леонард. Кто же была эта Нора?
Мистрисс Ферфильд. Кто?… дитя мое…. кто? Нора была…. была моя родная сестра.
Леонард (крайне изумленный, представлял в уме своем величайший контраст в идеальном авторе этих музыкальных стихов, написанных прекрасным почерком, с своею простой, необразованной матерью, которая неумела ни читать, ни писать). Ваша родная сестра, возможно ли это? Следовательно, она мне тетка. Как это вам ни разу не вздумалось поговорить о ней прежде? О! вы должны бы гордиться его, матушка.
Мистрисс Ферфильд (всплеснув руками). Мы все и гордились ею, – все, все решительно: и отец и мать, – словом сказать, все! И какая же красавица она была! какая добренькая и не гордая, хотя на вид и казалась важной барыней. О, Нора, Нора!
Леонард (после минутного молчания). Она, должно быть, очень хорошо была воспитана.
Мистрисс Ферфильд. Да, ужь можно сказать, что очень хорошо.
Леонард. Каким же образом могло это случиться?
Мистрисс Ферфильд (покачиваясь на стуле). А вот каким: милэди была её крестной матерью – то есть милэди Лэнсмер – и очень полюбила ее, когда она подросла. Милэди взяла Нору в дом к себе и держала при себе, потом отдала ее в пансион, и Нора сделалась такая умница, что из пансиона ее взяли прямо в Лондон – в гувернантки…. Но, пожалуста, Ленни, перестанем говорить об этом, не спрашивай меня больше.
Леонард. Почему же нет, матушка? Скажите мне, что с ней сделалось, где она теперь?
Мистрисс Ферфильд (заливаясь горькими слезами). В могиле, в холодной могиле! Она умерла, бедняжка, – умерла!
Невыразимая грусть запала в сердце Леонарда. Читая поэта, мы, обыкновенно, в то же время представляем себе, что он еще жив, – считаем его нашим другом. При последних словах мистрисс Ферфильд, как будто что-то милое, дорогое внезапно оторвалось от сердца Леонарда. Он старался утешить свою мать; но её печаль, её сильное душевное волнение были заразительны, и Ленни сам заплакал.
– Давно ли она умерла? спросил он наконец, печальным голосом.
– Давно, Ленни, очень давно….. Но, прибавила мистрисс Ферфильд, встав со стула и положив дрожащую руку на плечо Леонарда: – вперед, пожалуста, не напоминай мне о ней; ты видишь, как это тяжело для меня – это сокрушает меня. Мне легче слышать что нибудь о Марке…. Пойдем вниз, Ленни…. уйдем отсюда.
– Могу ли я взять эти стихи на сбережение? Отдайте их мне, – прошу вас, матушка.
– Возьми, пожалуй; ведь ты не знаешь, а тут все, что она оставила после смерти….. Бери их, если хочешь; только стихи Марка оставь в сундуке. Все ли они тут? Все?… Пойдем же.
И вдова хотя и не могла читать стихов своего мужа, но взглянула на сверток бумаги, исписанной крупными каракулями, и, тщательно разгладив его, снова убрала в сундук и прикрыла несколькими ветками лавенды, которые Леонард неумышленно рассыпал.
– Скажите мне еще вот что, сказал Леонард, в то время, как взор его снова остановился на прекрасной рукописи его тетки; – почему вы зовете ее Норой, тогда как здесь она везде подписывала свое имя буквой Л?
– Настоящее имя её было Леонора: ведь я, кажется, сказала тебе, что она была крестница милэди. Мы же, ради сокращения, звали ее просто Норой…
– Леонора, а я Леонард: не потому ли и я получил это имя?
– Да, да, потому, только, пожалуста, замолчи, мой милый, сказала мистрисс Ферфильд, сквозь слезы.
Никакие ласки, ни утешения не могли вызвать с её стороны продолжения или возобновления этого разговора, который очевидно пробуждал в душе её грустное воспоминание и вместе с тем невыносимую скорбь.
Трудно изобразить со всего подробностью действие, произведенное этим открытием на душу Леопарда. Кто-то другой, или другая, принадлежавшая к их семейству, уже предупредила его в полете, представляющем такое множество затруднений, – в полете к более возвышенным странам, где ум нашел бы плодотворную пищу и желаниям положен бы был предел. Ленни находил в своем положении сходство с положением моряка среди неведомых морей, который, на безлюдном острове, внезапно встречается с знакомым, быть может, близким сердцу именем, иссеченным на граните. И это создание, в удел которому выпали гений и скорбь, о бытии которого он узнал только по его волшебным песням, и которого смерть производила в простой душе сестры такую горячую печаль, даже спустя много лет после его кончины, это создание доставляло роману, образующемуся в сердце юноши, идеал, которого он так давно и бессознательно отыскивал. Ему приятно было услышать, что она была прекрасна и добра. Он часто бросал свои книги для того, чтоб предаться упоительным мечтам о ней и представить в своем воображении её пленительный образ. Что в судьбе её скрывалась какая-то тайна – это было для него очевидно; и между тем, как убеждение в этом усиливало его любопытство, самая тайна постепенно принимала какую-то чарующую прелесть, от влияния которой он нехотел освободиться. Он обрек себя упорному молчанию мистрисс Ферфильд. Причислив покойницу к числу тех драгоценных для нас предметов, сохраняемых в глубине нашего сердца, которых мы не решаемся открывать перед другими, он считал себя совершенно довольным. Юность в тесной связи с мечтательностью имеют множество сокровенных уголков в изгибах своего сердца, в которые они не впустят никого, – не впустят даже и тех, на скромность которых могут положиться, которые более всех других могли бы пользоваться их доверенностью. Я сомневаюсь в том, что человек, в душе которого нет недоступных, непроницаемых тайников, – сомневаюсь, чтобы этот человек имел глубокие чувства.
До этой поры, как уже было сказано мною, таланты Леонарда Ферфильда были направлены более к предметам положительным, чем идеальным, – более к науке и постижению действительности, нежели к поэзии и к той воздушной, мечтательной истине, из которой поэзия берет свое начало. Правда, он читал великих отечественных поэтов, но без малейшего помышления в душе подражать им: он читал их скорее из одного общего всем любопытства осмотреть все знаменитые монументы человеческого ума, но не из особенного пристрастия к поэзии, которое в детском и юношеском возрастах бывает слишком обыкновенно, чтоб принять его за верный признак будущего поэта. Но теперь эти мелодии, неведомые миру, звучали в ушах его, мешались с его мыслями, превращали всю его жизнь, весь состав его нравственного бытия в беспрерывную цепь музыкальных, гармонических звуков. Он читал теперь поэзию совершенно с другим чувством; ему казалось, что он только теперь постиг её тайну.
При начале нашего тяжелого и усердного странствования, непреодолимая склонность к поэзии, а вследствие того и к мечтательности, наносит многим умам величайший и продолжительный вред; по крайней мере я остаюсь при этом мнении. Я даже убежден, что эта склонность часто служит к тому, чтоб ослабить силу характера, дать ложные понятия о жизни, представлять в превратном, в искаженном виде благородные труды и обязанности практического человека. Впрочем, не всякая поэзия имеет такое влияние на человека; поэзия классическая – поэзия Гомера, Виргилия, Софокла, даже беспечного Горация – далека от того. Я ссылаюсь здесь на поэзию, которую юность обыкновенно любит и ставит выше всего, на поэзию чувств: она-то пагубна для умов, уже заранее расположенных к сантиментальности, – умов, для приведения которых в зрелое состояние требуются большие усилия.
С другой стороны, даже и этот род поэзии бывает не бесполезен для умов с совершенно другими свойствами, – умов, которых наша новейшая жизнь, с холодными, жосткими, положительными формами, старается произвести. Как в тропических странах некоторые кустарники и травы, очищающие атмосферу от господствующей заразы, бывают с изобилием посеяны благою предусмотрительностью самой природы, так точно в наш век холодный, коммерческий, неромантичный, появление легких, пежных, пленяющих чувство поэтических произведений служит в своем роде исцеляющим средством. В нынешнее время мир до такой степени становится скучен для нас, что нам необходимо развлечение; мы с удовольствием будем слушать какой нибудь поэтический бред о луне, о звездах, лишь бы только гармонически звучал он для нашего слуха. Само собою разумеется, что на Леонарда Ферфильда, в этот период его умственного бытия, нежность нашего Геликона ниспадала как капли живительной росы. В его тревожном, колеблющемся стремлении к славе, в его неопределенной борьбе с гигантскими истинами науки, в его наклонности к немедленному применению науки к практике эта муза явилась к нему в белом одеянии гения-примирителя. Указывая на безоблачное небо, она открыла юноше светлые проблески прекрасного, которое одинаково дается и вельможе и крестьянину, – показала ему, что на земной поверхности есть нечто более благородное, нежели богатство, убедила его в том, что кто может смотреть на мир очами поэта, тот в душе богаче Креза. Что касается до практических применений, та же самая муза пробуждала в нем стремление более, чем к обыкновенной изобретательности: она приучала его смотреть на первые его изобретения как на проводники к великим открытиям. Досада и огорчения, волновавшие иногда его душу, исчезали в ней, переливаясь в стройные, безропотные песни. Приучив себя смотреть на все предметы с тем расположением духа, которое усвоивает эти песни и воспроизводит не иначе, как в более пленительных и великолепных формах, мы начинаем усматривать прекрасное даже и в том, на что смотрели прежде с ненавистью и отвращением. Леонард заглянул в свое сердце после того, как муза-волшебница дохнула за него, и сквозь мглу легкой и нежной меланхолии, остававшейся повсюду, где побывала эта волшебница, увидел, что над пейзажем человеческой жизни восходило новое солнце восторга и радостей.
Таким образом, хотя таинственной родственницы Леонарда давно уже не существовало, хотя от неё остался «один только беззвучный, но пленительный голос», но, несмотря на то, она говорила с ним, утешала его, радовала, возвышала его душу и приводила в ней в гармонию все нестройные звуки. О, еслиб доступно было этому чистому духу видеть из надзвездного мира, какое спасительное влияние произвел он на сердце юноши, то, конечно, он улетел бы еще далее в светлые пределы вечности!
Спустя около года после открытия Леонардом фамильных рукописей, мистер Дэль взял из конюшен сквайра самую смирную лошадь и приготовился сделать путешествие верхом. Он говорил, что поездка эта необходима по какому-то делу, имеющему связь с его прежними прихожанами в Лэнсмере.
В предыдущих главах мы, кажется, уже упоминали, что мистер Дэль, до поступления своего в Гэзельденский приход, занимал в том городке должность курата.
Мистер Дэль так редко выезжал за пределы своего прихода, что это путешествие считалось как в Гэзельден-Голле, так и в его собственном доме за весьма отважное предприятие. Размышляя об этом путешествии, мистрисс Дэль провела целую ночь в мучительной бессоннице, и хотя с наступлением рокового утра к ней возвратился один из самых жестоких нервических припадков головной боли, однако, она никому не позволила уложить седельные мешки, которые мистер Дэль занял у сквайра вместе с лошадью. Мало того: она до такой степени была уверена в рассеянности и ненаходчивости своего супруга в её отсутствии, что, укладывая вещи в мешки, она просила его не отходить от неё ни на минуту во время этой операции; она показывала ему, в каком месте положено было чистое белье, и как аккуратно были завернуты его старые туфли в одно из его сочинений. Она умоляла его не делать ошибок во время дороги и не принять бритвенного мыла за сандвичи, и вместе с этим поясняла ему, как умно распорядилась она, во избежание подобного замешательства, отделив одно от другого на такое огромное расстояние, сколько то позволяли размеры седельного мешка. Бедный мистер Дэль, которого рассеянность, по всей вероятности, не простиралась до такой степени, чтобы вдруг, ни с того, ни с другого, намылить себе бороду сандвичами, или, вздумав позавтракать, преспокойно бы начать кушать бритвенное мыло, – слушая наставления своей жены с супружеским терпением, полагал, что ни один человек из целого мира не имел подобной жены, и не без слез в своих собственных глазах вырвался из прощальных объятий рыдающей Кэрри.
Надобно сознаться, что мистер Дэль с некоторым опасением вкладывал ногу в стремя и отдавал себя на произвол незнакомого животного. Каковы бы ни были достоинства этого человека, но наездничество не принадлежало в нем к числу лучших. Я сомневаюсь даже, брал ли мистер Дэль узду в руки более двух раз с тех пор, как женился.
Угрюмый старый грум сквайра, Мат, присутствовал при отправлении и на кроткий вопрос мистера Дэля касательно того, уверен ли он, что лошадь совершенно безопасна, отвечал весьма неутешительно:
– Безопасна; только не натягивайте узды, это, пожалуй, она тотчас начнет танцовать на задних ногах.
Мистер Дэль в ту же минуту ослабил повода; и в то время, как мистрисс Дэль, остававшаяся, для скорейшего прекращения рыданий, в комнате, подбежала к дверям, чтоб сказать еще «несколько последних слов», мистер Дэль окончательно махнул рукой и легкой рысью поехал по проселочной дороге.
Первым делом нашего наездника было узнать привычки животного, чтобы потом можно было сделать заключение об его характере. Например: он старался узнать причину, почему его лошадь вдруг, ни с того, ни с другого, поднимала одно ухо и опускала другое; почему она придерживалась левой стороны, и так сильно, что нога наездника беспрестанно задевала за забор, и почему по приезде к воротам, ведущим на господскую ферму, она вдруг остановилась и начала чесать свою морду о забор – занятие, от которого мистер Дэль, увидев, что все его кроткия увещания оставались бесполезны, принужден был отвлечь ее робким ударом хлыстика.
Когда этот кризис благополучно миновался, лошадь, по видимому, догадалась, что ей предстоит дорога впереди, резко махнула хвостом и переменила тихую рысь на легкий галоп, который вывел мистера Дэля на большую дорогу, почти против самого казино.
Проскакав еще немного, он увидел доктора Риккабокка, который, под тенью своего красного зонтика, сидел на воротах, ведущих к его дому.
Итальянец отвел глаза от книги, которую читал, и с изумлением взглянул на мистера Дэля, а тот, в свою очередь, бросил вопросительный взгляд на Риккабокка, не смея, однако же, отвлечь всего внимания от лошади, которая, при появлении Риккабокка, вздернула кверху оба уха и обнаружила все признаки удивления и страха, которые каждая лошадь обнаруживает при встрече с незнакомым предметом, и которые известны под общим названием «пугливости».
– Ради Бога, не шевелитесь, сэр, сказал мистер Дэль:– иначе вы перепугаете это животное: оно такое капризное, робкое.
И вместе с этим он чрезвычайно ласково начал похлопывать по шее лошади.
Ободренный таким образом конь преодолел свой первый и весьма естественный испуг при виде Риккабокка и его красного зонтика, и, бывав уже в казино не раз, он предпочел знакомое место пределам, выходившим из круга его соображений, величественно приблизился к воротам, на которых сидел Риккабокка, и, взглянув на него весьма пристально, как будто хотел сказать: «Желательно бы было, чтоб ты слетел отсюда», понурил голову и стал как вкопаный.
– Ваша лошадь, сказал Риккабокка:– кажется, более вашего имеет расположения обойтись со мной учтиво, и потому, пользуясь этой остановкой, сделанной, как видно, против вашего желания, могу поздравить вас с возвышением в жизни, и вместе с тем выразить искреннее желание, чтобы гордость не послужила поводом к вашему падению.
– Полноте, полноте, возразил мистер Дэль, принимая непринужденную позу, хотя все еще не упуская из виду свою лошадь, которая преспокойно задремала:– это все произошло оттого, что я давным-давно не ездил верхом, а лошади сквайра, как вам известно, чрезвычайно горячия.
Chi và piano, và sano,
E chi và sano, và lontano,
сказал Риккабокка, указывая на седельные мешки. – Кто едет тихо, тот едет благополучно; а кто едет благополучно, тот уедет далеко. Вы, кажется, собрались в дальнюю дорогу?
– Вы отгадали, отвечал мистер Дэль: – и еду по делу, которое несколько касается и вашей особы.
– Меня! воскликнул Риккабокка: – дело касается меня!
– Да; покрайней мере касается на столько, на сколько вы можете быть огорчены потерею слуги, которого вы любите и уважаете.
– А! понимаю! сказал Риккабокка: – вы часто намекали мне, что я и познания, или то и другое вместе, сделали Леонарда Ферфильда совершенно негодным для деревенской службы.
– Я не говорил вам этого в буквальном смысле: я говорил, что вы приготовили его к чему-то высшему, нежели деревенская служба. Только, пожалуста, вы не передайте ему этих слов. Я еще сам ничего не могу сказать вам, потому что не ручаюсь за успех моего предприятия, даже сомневаюсь в нем; а в таком случае нам не следует расстроивать бедного Леонарда до тех пор, пока не уверимся в том, что можно будет улучшить его состояние.
– В этом вы никогда не уверитесь, заметил Риккабокка, кивая головой. – Кроме того, я не могу сказать, что у меня нет на столько самолюбия, чтоб не позавидовать, и даже не иметь к вам ненависти, за ваше усердие отманить от меня неоцененного слугу: верного, трезвого, умного и чрезвычайно дешевого (последнее прилагательное Риккабокка произнес с заметной горячностью). – Несмотря на то, поезжайте, и Бог да поможет вам в успехе. Ведь я не Александр Македонский: не стану заслонять солнца от человека.
– Вы всегда великодушны и благородны, синьор Риккабокка, несмотря на ваши холодные пословицы и не совсем благовидные книги.
Сказав это, мистер Дэль опустил хлыстик на шею коня с таким безразсудным энтузиазмом, что бедное животное, выведенное так внезапно из дремоты, сделало скачок вперед, который чуть-чуть не столкнул Риккабокка на забор, потом круто повернуло назад, и в то время, как испуганный наездник туго натянул повода, закусило уздечку и понесло во весь каррьер. Ноги мистера Дэля выскочили из стремян, и когда он овладел ими снова – а это случилось, когда лошадь сократила свою прыть – то перевел дух и оглянулся; но Риккабокка и казино уже скрылись из виду.
«Правда, правда – рассуждал мистер Дэль сам с собою, совершенно оправившись и весьма довольный тем, что удержался на седле – правда, что из всех побед, одержанных человеком, самая благороднейшая: это – победа над лошадью. Прекрасное животное, благородное животное! необыкновенно трудно сидеть на нем, особливо без стремян.»
И вместе с этим он еще сильнее уперся обеими ногами в стремена, испытывая в душе своей величайшую гордость.
Лэнсмер расположен в округе соседнем с округом, заключающим в себе деревню Гэзельден. Уже к вечеру мистер Дэль переехал через маленький ручеек, разделявший оба округа, и остановился у постоялого двора, где дорога принимала два направления: одно вело прямо к Лэнсмеру, а другое – к Лондону. Лошадь повернула прямо к воротам, опустила уши и вообще приняла вид лошади, которой хочется отдохнуть и поесть. Сам мистер Дэль, разгоряченный ездой и чувствуя в душе своей уныние, весьма ласково погладил коня и сказал:
– Правда твоя, мой друг: нужно отдохнуть; тебе дадут здесь овса и воды.
Спустившись с лошади и ступив твердой ногой на terra firma, мистер Дэль поручил лошадь попечениям конюха, а сам вошел в комнату, усыпанную свежим песком, и расположился отдыхать на весьма жостком виндзорском стуле.
Прошло более получаса, в течение которого мистер Дэль занимался чтением окружной газеты, от которой сильно пахло табаком, разгонял мух, которые роились вокруг него, как будто они никогда не видали такой особы, как мистер Дэль, когда у ворот остановилась коляска. Из неё выскочил путешественник, с дорожным мешком, и вскоре вошел в комнату.
Мистер Дэль приподнялся со стула и сделал учтивый поклон.
Путешественник дотронулся до шляпы и, не снимая её, осмотрел мистера Дэля с головы до ног, потом подошел к окну и начал насвистывать веселую арию. Окончив ее, он приблизился к камину, позвонил в колокольчик и потом снова взглянул на мистера Дэля. Мистер Дэль, из учтивости, перестал читать газету. Путешественник схватил ее, бросился на стул, закинул одну ногу на стол, а другую – на каминную доску, и начал качаться на задних ножках стула с таким дерзким неуважением к прямому назначению стульев и к незнакомому проезжему, что мистер Дэль ожидал с каждой минутой опасного падения путешественника.
– Эти стулья весьма изменчивы, сэр, сказал наконец мистер Дэль, побуждаемый чувством сострадания к опасному положению ближнего. – Я боюсь, что вы упадете!
– Э! сказал путешественник, с видом сильного изумления. – Я упаду? милостивый государь, вы, кажется, намерены трунить надо мной.
– Трунить над вами, сэр? Клянусь честью, что и не думал об этом! воскликнул мистер Дэль, с горячностью.
– Мне кажется, здесь каждый человек имеет право сидеть, как ему угодно, возразил путешественник, с заметным гневом: – на постоялом дворе каждый человек может распоряжаться как в своем доме, до тех пор, пока исправно будет уплачивать хозяйский счет. Бетти, душа моя, поди сюда.
– Я не Бетти, сэр; вам, может быть, нужно ее?
– Нет, Салли, мне нужно рому, холодной воды и сахару.
– Я и не Салли, сэр, проворчала служанка; но путешественник в ту же минуту обернулся к ней и показал ей такой щегольской шейный платок и такое прекрасное лицо, что она улыбнулась, покраснела и ушла.
Путешественник встал и швырнул на стол газету. Он вынул перочинный ножик и начал подчищать ногти. Но вдруг он на минуту оставил это элегантное занятие, и взоры его встретились с широкополой шляпой мистера Дэля, смиренно лежавшей на стуле, в углу.
– Вы, кажется, из духовного звания? спросил путешественник, с надмепной улыбкой.
Мистер Дэль снова приподнялся и поклонился, частью из вежливости, а частью для сохранения своего достоинства. Это был такой поклон, которым как будто говорилось: «да, милостивый государь, я из духовного звания, и, как видите, мне не стыдно даже признаться в том».
– Далеко ли вы едете?
– Не очень.
– В коляске или в фаэтоне? Если в коляске и если мы едем по одной дороге, то пополам.
– Пополам?
– Да; я с своей стороны буду платить дорожные издержки и шоссейную пошлину.
– Вы очень добры, сэр. Но я еду верхом.
Последние слова мистер Дэль произнес с величайшей гордостью.
– Верхом? Скажите пожалуста! Мне бы самому ни за что не догадаться: вы так не похожи на наездника! Куда же, вы сказали, вы отправляетесь?
– Я вовсе не говорил вам, куда я отправляюсь, отвечал мистер Дэль, весьма сухо, потому что чувствовал себя крайне оскорбленным таким невежливым отзывом об его наездничестве, и именно фразой: «вы так не похожи на наездника».
– Понятно! сказал путешественник, захохотав. – По всему видно, что старый путешественник.
Мистер Дэль не сделал на это никакого возражения. Вместо того он взял свою шляпу, сделал поклон величественнее предыдущего и вышел из комнаты посмотреть, кончила ли его лошадь овес.
Животное давно уже кончило все, что ему было дано, а это все составляло несколько горстей овса, – и через несколько минут мистер Дэль снова находился в дороге. Он отъехал от постоялого двора не далее трех миль, когда стук колес заставил его обернуться, и он увидел почтовую карету, которая мчалась во весь дух по одному с ним направлению, и из окна которой высовывалась пара человеческих ног. Верховой конь, заслышав приближение кареты, начал делать курбеты, и мистер Дэль весьма неясно увидел внутри кареты человеческое лицо, принадлежавшее высунутой паре ног. Поровнявшись с всадником, проезжий быстро высунул голову, посмотрел, как мистер Дэль попрыгивал на седле, и вскричал:
– В каком положении кожа?
«Кожа! – рассуждал мистер Дэль сам с собою, когда лошадь его успокоилась. – Что он хотел этим выразить? Кожа! фи, какой грубый человек. Однако, я славно срезал его.»
Мистер Дэль, без дальнейших приключений, прибыл в Лэнсмер. Он остановился в лучшей гостинице, освежил себя обыкновенным омовением и с особенным аппетитом сел за бифстек и бутылку портвейна.
Отдавая справедливость мистеру Дэлю, мы должны сказать, что он был лучший знаток физиономии человека, чем лошади, так что после первого, но удовлетворительного взгляда на вежливого, улыбающегося содержателя гостиницы, который убрал со стола пустые тарелки и вместо их поставил вино, он решился вступить с ним в разговор.
– Скажите, пожалуста, милорд теперь у себя в поместье?
– Нет, сэр, отвечал содержатель гостиницы: – милорд и милэди отправились в Лондон – повидаться с лордом л'Эстренджем.
– С лордом л'Эстренджем! Да разве он в Англии?
– Кажется, в Англии, сэр; по крайней мере я так слышал. Мы ведь теперь почти никогда его не видим. Я помню его, когда он был прекрасным молодым человеком, или, вернее сказать, юношей. Каждый из нас души не слышал в нем и не менее того гордился им. Но ужь зато какие и проказы творил он, это удивительно! Мы все думали, что он будет современем депутатом от нашего местечка; но, к сожалению, он уехал отсюда в чужие края. Надобно вам заметить, сэр, что я принадлежу к партии «синих», как следует всякому добропорядочному человеку. Все «синие» всегда с удовольствием посещают мою гостиницу, которая, мимоходом сказать, носит название «Лэнсмерский Герб». Гостинницу «Кабан» посещают люди самого низкого сословия, прибавил трактирщик, с видом невыразимого отвращения. – Надеюсь, сэр, что вам нравится это винцо?
– Вино прекрасное и, кажется, весьма старое.
– Вот ужь осьмнадцать лет, как оно разлито по бутылкам. У меня был целый боченок во время выборов в депутаты Дашмора и Эджертона. Этого винца осталось у меня весьма немного, и я никому не подаю его, кроме старинных друзей, как, например… извините, сэр, хотя вы и пополнели немного и сделались гораздо солиднее, но мне кажется, что я имел удовольствие видеть вас прежде.
– Ваша правда, смею сказать, хотя я был из числа самых редких посетителей вашей гостиницы.
– Значит вы мистер Дэль? Я так и подумал, лишь только вошли вы в столовую. Надеюсь, сэр, что супруга ваша в добром здоровье, а также и достопочтеннейший сквайр – прекраснейший человек, смею сказать!.. не было бы никакой ошибки с его стороны, еслиб Эджертон поступил, как требовала того справедливость. С тех пор мы совсем не видим его, то есть мистера Эджертона. Впрочем, в том, что он чуждается нас, еще нет ничего удивительного; но сын милорда, который вырос на наших глазах, ну, так ужь извините, ему-то грешно, – право, грешно, – позабыть нас совсем!
Мистер Дэль не ответил на это ни слова. Содержатель гостиницы хотел уже удалиться, когда мистер Дэль налил еще рюмку портвейну и сказал:
– В вашем приходе, должно быть, много случилось перемен. Скажите, мистер Морган, здешний врач, все еще здесь?
– О, нет, сэр: его уже давно здесь нет. Вслед за вашим отъездом он получил диплом, сделался настоящим доктором и имел преотменную практику, как вдруг ему вздумалось лечить больных своих по новому, у нас совсем неслыханному способу, который называется гомео…. гоме…. что-то вот в этом роде – такое трудное название….
– Гомеопатия….
– Так точно, сэр! Через нее он лишился здешней практики и отправился в Лондон. С тех пор я ничего о нем не слышал.
– А что, Эвенели все еще поддерживают свой старый дом?
– О, да! и прекрасно живут. Джон по-прежнему всегда нездоров, хотя изредка и навещает любимый трактир свой «Странные Ребята» и выпивает стаканчик грогу, но ужь оттуда без жены ни на шаг. Она всегда приходит попозже вечерком и уводит его домой: боится, бедняжка, чтобы один чего не напроказил.
– А мистрисс Эвенель все такая же, как и прежде?
– Мне кажется, сэр, сказала трактирщик, с лукавой улыбкой: – ныньче она держит голову немножко повыше. Впрочем, это и прежде водилось за ней, – но все не то, что ныньче.
– Да, это женщина весьма, почтенная, сказал мистер Дэль, голосом, в котором обнаруживался легкий упрек.
– Без всякого сомнения, сэр! Вследствие этого-то она и смотрит на нашего брата свысока.
– Я полагаю, двое детей Эвенеля также живы: дочь, которая вышла за Марка Ферфильда, и сын, который отправился в Америку.
– Он уже успел разбогатеть там и воротиться домой.
– В самом деле? приятно слышать об этом. Вероятно, он здесь и поселился?
– О, нет, сэр! Я слышал, что он купил именье, где-то далеко отсюда. Впрочем, он довольно часто приезжает сюда – повидаться с родителями; так по крайней мере говорил мне Джон. Сам я ни разу еще не видел его, да, я думаю, и Дик не имеет особенного расположения видеться с людьми, которые помнят, как он играл с уличными ребятишками…
– В этом ничего нет предосудительного, отвечал мистер Дэль, с самодовольной улыбкой: – но он навещает своих родителей, следовательно он добрый сын, – не так ли?
– Ах, помилуйте! я ничего не имею сказать против него. До отъезда в Америку Дик был сумасбродный малый. Я никогда не думал, что он вернется оттуда с богатством. Впрочем, все Эвенели люди неглупые. Помните ли вы бедную Нору – Лэнсмерскую Розу, как обыкновенно называли ее? Ах, нет! вам нельзя помнить ее: мне кажется, она отправилась в Лондон, когда уже вас не было здесь.
– Гм! произнес мистер Дэль довольно сухо, как будто вовсе не обращая внимания на слова трактирщика. – Теперь вы можете убирать со стола. Скоро стемнеет, и потому я отправлюсь немного прогуляться.
– Позвольте, сэр: я сейчас подам вам хорошенькую торту.
– Благодарю вас: я кончил мой обед.
Мистер Дэль надел шляпу и вышел на улицу. Он осматривал дома с тем грустным и напряженным вниманием, с которым мы, достигнув возмужалого возраста, посещаем сцены, тесно связанные с нашей юностью, когда нас изумляет открытие слишком малой или слишком большой перемены, и когда мы припоминаем все, что так сильно привязывало нас к этому месту, и что производило некогда в душе нашей волнение. Длинная главная улица, по которой мистер Дэль медленно проходил теперь, начинала изменять свой шумный характер и в отдаленном конце сливалась с большой почтовой дорогой. Дома, с левой стороны, примыкали к старинной, поросшей мхом, ограде Лэнсмерского парка; на правой – хотя и стояли дома, но они отделялись друг от друга садами и принимали вид пленительных сельских домиков, – домиков, так охотно избираемых купцами, прекратившими свои торговые дела, и их вдовами, старыми девами и отставными офицерами, чтоб проводить в них вечер своей жизни.
Мистер Дэль глядел на эти дома с вниманием человека, пробуждающего свою память, и наконец остановился перед одним из них, почти крайним на улице и который обращен был к широкой лужайке, прилегавшей к маленькому домику, в котором помещался привратник Лэнсмерского парка. Вблизи этого домика стоял старый подстриженный дуб, в густых ветвях которого раздавались нестройные звуки пискливых голосов: это был крик голодных воронят, ожидавших возвращения запоздалой матки. Мистер Дэль остановился на минуту и потом, ускорив шаги, прошел сквозь садик и постучался в двери. Боковая комната дома, в которую постучался мистер Дэль, была освещена, и он увидел в окно неопределенные тени трех фигур. Неожиданный стук произвел волнение между фигурами; одна из них встала и исчезла. Спустя минуту, на пороге уличных дверей показалась весьма нарядная, пожилых лет служанка и довольно сердито спросила посетителя, что ему нужно.
– Мне нужно видеть мистера и мистрисс Эвенель. Скажи, что я издалека приехал повидаться с ними, и передай им эту карточку.
Служанка взяла карточку и вполовину притворила дверь. Прошло по крайней мере три минуты прежде, чем она снова показалась.
– Мистрисс Эвенель говорит, что теперь уже поздно. Впрочем, пожалуйте.
Мистер Дэль принял это очень нерадушное приглашение, прошел через небольшой зал и явился в гостиной.
Старик Джон Эвенель, человек приятной наружности и, по видимому, слегка пораженный параличемь, медленно приподнялся в своем кресле. Мистрисс Эвенель, в чистом, накрахмаленном чепце и дымчатом платье, в котором каждая складка говорила о важности и степенности особы, носившей его, бросив на мистера Дэля холодный, недоверчивый взгляд, сказала:
– Вы делаете нам большую честь своим посещением: прошу покорно садиться! Вы, кажется, пожаловали к нам по какому-то делу?
– Именно по тому, о котором я уведомлял вас письмом.
Эти слова относились не к мистрисс, но к мистеру Эвенелю.
– Мой муж очень нездоров.
– Бедное создание! сказал Джон слабым голосом и как будто выражая сострадание к самому себе. – Теперь я уже совсем не то, что бывал прежде. Впрочем, сэр, вероятно, вы писали мне насчет предстоящих выборов.
– Совсем нет, Джон! ты ничего не знаешь, возразила мистрисс Эвенель, взяв мужа под руку. – Поди-ка лучше приляг немного, а я между тем переговорю с джентльменом.
– Я еще до сих пор принадлежу к партии «синих», сказал бедный Джон: – но все уже не то, что было прежде, – и, склонясь на руку жены своей, он тихо побрел в другую комнату.
На пороге он повернулся к мистеру Дэлю и с величайшей учтивостью сказал:
– Впрочем, сэр, душой я готов сделать для вас все, что вам угодно.
Положение старика тронуло мистера Дэля. Он помнил время, когда Джон Эвенель был самым видным, самым деятельным и самым веселым человеком в Лэнсмере, самым непоколебимым приверженцем партии «синих» во время выборов.
Через несколько минут мистрисс Эвенель возвратилась в гостиную. Заняв кресло в некотором расстоянии от гостя и положив одну руку на ручку кресла, а другой расправляя жосткия складки своего жосткого платья, она сказала:
– Что же вы скажете, сэр?
В этом «что же вы скажете?» отзывалось что-то зловещее, вызывающее на борьбу. Проницательный, Дэль принял этот вызов с обыкновенным хладнокровием. Он придвинул свое кресло к креслу мистрисс Эвенель и, взяв ее за руки, сказал решительным тоном:
– Я буду говорить так, как друг должен говорить своему другу.