Думаю, что исчезновение Эстер-Деборы встревожило Антигону, но не остановило. Остановить ее могло только слоновое копье.
Я видела однажды, как старую львицу пробило копьем насквозь и пригвоздило к пню, и как она, изогнувшись, перегрызла древко и бросилась на загонщиков. Ею тоже двигала только месть.
Это происходило на том стадионе, где Ирод когда-то устраивал соревнования борцов и турниры поэтов. Потом стадион сожгли. Он горел, не переставая, четыре дня.
Сам Оронт не смел показаться во дворце, даже приняв чужую личину, но встретился с несколькими нужными людьми в Нижнем городе. Этот последний год своей жизни Ирод по большей части проводил в нелюбимом Иерушалайме, а не в милой сердцу Себастии; с одной стороны, Оронту это было на руку, в Иерушалайме было проще затеряться, а в здешнем дворце у него было больше надежных людей среди старых слуг и рабов; с другой — в Себастии он мог рассчитывать на помощь знатных самаритян, которые все еще были крайне расположены к царю; здесь такого мощного рычага у него не было.
Не знаю, правда ли он так думал или же просто оправдывал себя за недостаточное рвение, но, по его словам, спасти самого Ирода было уже нельзя. Может быть, если бы ранней весной убить Антигону и начать лечение царя, еще были бы шансы на успех; но уже летом царь был обречен. Антигона искусно провела отравление: одни ее яды медленно разрушали печень, другие — портили кровь, третьи — делали так, что простые болезни становились смертельными. Все это нарастало постепенно, могучий организм сопротивлялся долго, но когда сломался, то сломался весь. И теперь уже можно было поосторожничать, спрятать яды, долго не появляться, сказавшись больной — а Ирод уже сам искал ее общества и ее мудрых и глубоких бесед, ах, как она была умна, серьезна, тонка и обольстительна… Нет, спасти Ирода возможности не было, повторял Оронт, должно быть, убеждая себя. И можно было только не дать восторжествовать Антигоне. И не дать рухнуть царству.
Казалось бы, какая корысть огромной Парфии в маленькой Иудее? Самая прямая: чем спокойнее тут, тем меньше римских войск в Сирии. Парфии, терзаемой внутренними распрями, был жизненно необходим мир и покой вблизи ее границ…
Осенью царю стало настолько плохо, что он несколько раз терял сознание в обеденном зале и наконец перестал выходить к людям. В конце иперберетая — начале диоса Ирод слег окончательно.
Жить ему осталось три месяца. Эти три месяца были самыми страшными и в его жизни, и в жизни его царства.
А потом, когда он умер, стало еще страшнее.
Мама очень не любила вспоминать те дни, да и отец отделывался короткими историями — обычно о каких-то смешных и нелепых поступках знакомых людей. И действительно, многие вели себя нелепо. Так уж устроены люди, и с этим ничего не поделаешь. Звери, когда пожар, бегут прочь. Люди бросаются спасать что-нибудь из огня — и в суматохе спасенными оказываются старый бурав да сточенная виноградарская серпетка…
И другое: ведь никто ничего по-настоящему не знал, все пересказывали друг другу слухи и сплетни. Мне понадобился не один год, чтобы день за днем восстановить, что же на самом деле творилось там, в сумрачных залах дворца и его внутренних двориках. Тогда же, повторяю, никто ничего не знал. Кто-то тяжело возился где-то за стенами, что-то наутро изменялось, чьи-то трупы волокли крючьями по дорожной пыли, а те, кого эго не коснулось, старательно смотрели в другую сторону. Как будто невидимая мгла упала на землю, и во мгле властвовал демон Такритейя, подкрадывался, выбрасывал длинную когтистую руку, хватал за горло и мгновенно срывал человека с тропы, и все говорили: как? мы видели, человек был там; наверное, он зашел за угол; нет, он уехал к родственникам, я знаю, он давно собирался, но он вернется, он должен мне пять динариев, прежде он всегда возвращался… Так говорили, чтобы заклясть мглу и того, кто прячется во мгле.
Случилось, что привезенный отцом лес повис тяжким грузом на семье: отец заплатил за него, отдав три четверти свободных денег, а продать не мог, потому что все разом перестали строить дома и делать столы или ставни. Близилась зима, близились дожди, а бревна и напиленные брусья и доски так и лежали под навесом на заднем дворе.
Полусумасшедший старый длиннобородый раавит, бывший жрец, в одной козлиной шкуре вокруг бедер, долго кричал под окнами, что Иосиф припас бревен достаточно, чтобы римляне наделали из них крестов и повесили на них весь Израиль. Отец пригласил его к столу и сам обмыл ему ноги. Старый жрец рассказал между прочим, что обычай казнить на кресте беглых каторжников и рабов, поднявших руку на господина, римляне создали, злонамеренно извратив обычаи восточных народов. Крест у тех был символ четырех стихий: земли и огня, воды и ветра; и двуединый бог, Митра и Варуна, отвечал за все, причем как Варуна он обозревал вселенную снаружи, а как Митра — изнутри, проникая взором вглубь до самых тончайших нитей, из которых сотканы тенета человеческих душ. И те, кто ощущал в себе подвиг сблизиться с Митрой, опивались особого вина и велели привязывать себя к кресту, в день новолуния воздвигаемому на перекрестке дорог; и, если не умирали, то постигали тайны мира и становились святыми. Когда македонский царь Александр расширил пределы Ойкумены, обычай этот стал известен в Греции и других царствах; и до сих пор на Кипре и Родосе есть собрания митридатов, то есть «постигающих Митру». Римляне же принизили и обесчестили этот ритуал, превратив его в заурядную и позорную к тому же казнь, и скоро кресты выстроятся вдоль всех дорог, идущих от Иерушалайма, и на каждом будет висеть человек, но ни один из них не познает тайн мира и не сможет мир изменить и сделать лучше, потому что ум его будет занят одним пустым, глупым и бессмысленным вопросом: за что?!!
На пустошах, чего не было уже много лет, появились стаи не то волков, не то одичавших собак. Они осмелели до того, что ночами забегали в города. Видели волчицу, которая тащит в пасти ребенка.
Много дней подряд солнце садилось не за гору, а расплывалось в багровой пелене, затянувшей полнеба. Подобное этому бывает перед ветром из пустыни, но ветра так и не дождались. Такой же багровой и громадной, в шесть раз больше обычного, была и луна на небосклоне.
Несколько дней в Еммаусе хозяйничали моряки. Они были размалеваны, как женщины, и не знали пощады. Многих мальчиков они увели с собой; вернулся только один, но и он умер.
Приехавшие из Иерушалайма какие-то новые стражники в темно-красных коротких плащах схватили и увезли полтора десятка купцов, имевших торговлю с Индией. Через какое-то время стражники вернулись и забрали жен и детей купцов. Никто не знает, что стало с этими людьми, их как бы и не было никогда, а в домах их поселились пришлые филистимляне.
На рынке убили торговца мясом: в ободранном козленке один цирюльник опознал своего хромого пса, которому не так давно собственноручно складывал и закреплял лубком раздробленные косточки. Труп торговца пролежал на базаре целый день, пока реб Ишмаэль не уговорил людей унять гнев и разрешить похоронить мертвеца.
А через несколько дней беда случилась с ним самим.
Было так: пропали двое подростков, мальчик и девочка. Их пошли искать — сначала по городу, потом за городом, в оливковых рощах и зарослях терна. Спустилась ночь. Какая-то часть мужчин вернулась по домам, а шестеро остались на холме, дабы переночевать и с первыми лучами зари продолжить поиски. Но еще не настало утро, как в город вошел и повалился на руки сторожам реб Ишмаэль. Его не узнали: вечером он был черен как сажа, а стал сед. Он даже не пытался говорить, а лишь смотрел на подбегающих людей, не понимая их. Разумеется, тут же, вооружившись копьями и факелами, многие — и отец среди них — бросились на холм. Холм был чуть более чем в часе ходьбы. Там еще догорали угли костров. Среди костров был воткнут крест, на который насажена была голова осла, а отрубленные копыта привязаны к перекладине. Многие знали, что это глумление над древними богами, и людей охватила дрожь. Но куда страшнее было другое: подножие креста окружало пятиконечное как бы колесо, составленное из голых мужчин, оставшихся здесь на ночь. Лежа головами наружу колеса и лицами против хода солнца, каждый был левой рукой привязан к правой стопе другого, а правой рукой держался за срамное место, как будто давал клятву перед судом. У всех были вспороты животы, раскроены бока в подреберьях — так, что вываливались почки, — перерезаны горла и вытащены наружу языки.
Все вокруг было изрыто ослиными и кабаньими копытами.
Какие демоны пировали здесь?..
В страхе, в панике люди хотели броситься назад, но отец и еще несколько сильных мужей сумели дозваться до их ставшего жалким разума; наконец убитых развязали, завернули в мешковину и унесли, чтобы похоронить по обычаю.
Реб Ишмаэль ничего не мог рассказать, и приехавшие стражники в красных плащах забрали его с собой. Как они выразились, на покаяние.
В воздухе все время стоял запах дыма, а иногда начинало пахнуть горелой плотью.
Неизвестные маленькие банды по ночам появлялись на улицах, кого-нибудь убивали или насиловали — и исчезали, растворялись без следа, ничего не взяв.
Вскоре настал если не голод, то скудость. Пастухи отогнали стада подальше в горы, дабы не привлекать демонов, торговцы покинули рынки. А демоны между тем куражились над поздним ячменем, рисуя круги на полях. Иногда круги эти объединялись в какую-то сложную картину — а может быть, надпись, — но рассмотреть ее не было ни малейшей возможности.
Говорили, что в Галилее начали летать жабы и змеи. Иногда они уставали и падали с неба. Еще там прошел кровавый дождь, надолго испачкав землю и сделав ее непригодной для посева.
Наступали последние времена.
Мама говорила, что жили они в эту пору от утра до утра, как будто за утром уже ничего не было бы. Дважды в день Иосиф подолгу читал ей из Книги; иногда к этим чтениям присоединялась Эфер. Пища их в основном состояла из лепешек, твердого козьего сыра и оливок; виноград погибал на виноградниках, и только лисам было торжество. Не было работника настолько отчаянного, чтобы решиться пойти туда.
Эфер время от времени исчезала на ночь или на две. Вернувшись, она не рассказывала ничего, но лицо ее было черным, а глаза полны скорби.
В один день дошла весть о двух смертях: в Иерушалайме молодые фарисеи, ученики одного из бег-мидрашей, «домов мудрости», набросились на дядю Зекхарью прямо во дворе дома бывшего первосвященника Шимона и до смерти забили его тяжелыми каменными плитами, вывернутыми из дорожки, а государственного управителя Птолемея кто-то зарезал ночью в постели и написал его кровью на стенах слова настолько ужасные, что дом пришлось сжечь. Про смерть дяди Зекхарьи ходило потом много гнусных историй — якобы он в Храме призвал Нечистого, и что его за это судил Великий Синедрион и приговорил к побиванию камнями прямо в Храме, у алтаря, и прочую подобную небывальщину, — но нет, все это ложь, и ложь, и ложь. Просто старый Шимон знал, что боэции пользуются чем дальше, тем все более дурной славой, что фарисеи доведены до отчаяния и готовы взяться за оружие, и что первосвященником и народ, и царь хотели бы видеть личность мудрую и уравновешенную, — так вот не готов ли Зекха-рья взвалить на себя эту ношу? Зекхарья сказал, что подумает и даст ответ через несколько дней…
Ученики-фарисеи творили в те месяцы столь страшные дела, что у меня не поднимается рука все это описывать, а главное — я не могу объяснить, почему они это делали. Те, кто после покаялся и продолжил свое служение, говорили о демоническом затмении, о том, что все их мысли и чувства как будто подменили, испачкав глумливой скотской радостью; многие-де из них понимали, что думают и поступают неверно, но не могли найти в себе силы остановиться, хотя и хотели. Их как будто несло общей волной.
Я не могу объяснить. Но что страшнее — я знаю, как это бывает. Как нормального вроде бы человека подхватывает общий поток, начинает кружить — и вдруг налетает невыносимая радость освобождения от всего человеческого, радость исступления и простоты…
Весной многих из них убили стражники и римские солдаты, а вожаки разбежались по разным странам или ушли в разбойники. Иешуа рассказывал много лет спустя о встречах с некоторыми из них; я, может быть, в свое время тоже расскажу. Но той осенью и той зимой ученики, пребывая в демоническом затмении, громили «неправедные», по их мнению, синагоги и метивты, преследовали, а порой и убивали священников и некоторых судей, которые осмеливались их вразумить, изгоняли из городов язычников и оскверняли их храмы… Говорили, что молодые фарисеи намеренно нарушают все заповеди, кроме Первой, чтобы доказать себе и другим: их действия продиктованы одной лишь любовью к Господу, а не страхом перед посмертным наказанием.
Поэтому путь их был во мраке, во лжи, в похоти и в крови.
Отец несколько раз порывался уехать из Еммауса (город был слишком близко к столице, а главное — в нем был и большой бет-мидраш, где главенствовали фарисеи, и ме-тивта асаев, и бет-ваад, то есть «дом собрания» саддукеев, к которым стекались ученики преимущественно из Фили-стины, — так что диспуты в синагоге и в пригородных садах все чаще кончались безобразной сварой) куда-нибудь подальше, и лучше всего в Рим — но, как я уже сказала, из-за налетевшей внезапно сумятицы он не мог выручить деньги за лес, а без денег добраться до Рима попросту невозможно. Тогда Иосиф подумал про дом в Галилее, мамино наследство. Он написал арендаторам, и те ответили, что с радостью примут хозяев, но должны предупредить, что в округе стало небезопасно и разбойники приходят даже днем, пока еще никого не убили, но забирают и молодых парней, и девушек.
И тут вдруг пришло известие о смерти Зекхарьи. Папа и мама немедленно отправились в Ем-Риммон, поскольку там была родовая гробница дяди. Они, конечно, не успевали на похороны, но не оплакать столь замечательного родственника просто не могли. Тем сильнее был их ужас, когда выяснилось, что тело Зекхарьи то ли было предано земле в Геенне вместе с телами бродяг и прокаженных, то ли даже сожжено там же, а поддержать тетю Элишбет пришли и приехали лишь четыре ее племянницы да двоюродный брат Зекхарьи, цадоки Шаул; всего же по земле живых родственников у Зекхарьи было не менее ста, и уж точно не одна тысяча ученых кохенов и левитов должна была бы провожать его на встречу со Всевышним, прервав ради этого даже изучение Закона.
Но, я думаю, слезы собравшихся в те дни под крышей дома Элишбет были более угодны Господу, чем заученные причитания сонмов египетских плакальщиц, заполнивших в те дни Иерушалайм. Что сказать? Птолемей, бессменный государственный управитель, старинный друг нашего царя, держал в руках все поводья от царства; он не стеснялся, когда надо, натягивать их; его не любили совсем и не скоро поняли, чего лишились в его лице. Тогда же, на похоронах его, толпа исподтишка глумилась…
Плач по Зекхарье был тих, но долог. Минул положенный семидневный срок, а слезы у всех катились и катились. И только маленький Иоханан хранил молчание. Ему было меньше полугода, но голову его уже покрывали жесткие черные кудряшки, и он все время переворачивался на животик.
— Мое сердце сгорает в пепел, как только я подумаю, что будет с нашими детьми, — сказала Элишбет. — Этот мир не для невинных.
— Ах, тетя, — сказала мама. — Ведь все на свете были такими. И мы были такими.
— Береги себя, — сказала тетя. Они уже прощались. Она сказала это так, что маме стало зябко и страшно.
Родители тронулись в обратный путь — на повозке, запряженной белыми мулами. Это была их любимая повозка и, пожалуй, самое большое богатство в ту пору.
В городке Бет-Лехем — крошечном, в две сотни домов, весь смысл которого заключался в том, что вырос он на перекрестке дорог, — они остановились на ночлег. Постоялый двор был забит: все, кто мог, расползались из Иерушалайма под самыми разными предлогами; ночи были холодны и дождливы, ночные дороги — смертельно опасны; но в дома на ночлег не пускали, да у Иосифа просто и не было чем прельстить хозяев, несколько мелких латунных и медных монет и последний серебряный шекель[10]. Ему удалось найти только пустующее стойло и купить мулам немного сена и овса; хозяин стойла, сокрушенно качая головой, принес им толстую пропотевшую попону. Они прижались друг к другу и к стене, подоткнули с разных сторон попону и, как это ни странно, уснули.
Проснулся Иосиф от нахлынувшей тревоги: за стеной ходили и недобро совещались. Он, стараясь не шуметь, поднялся на ноги и взялся за меч. Как любой торговец, водивший караваны, он хорошо владел мечом, но сейчас было темно и слишком тесно. Потом шаги раздались уже перед стойлом, и на землю лег синеватый свет финикийского слюдяного фонаря.
— Хозяин, — тихо позвала Эфер. Ее здесь не могло быть, а значит, это была демоница Махлат, умеющая принимать любые обличия. — Хозяин, отзовитесь…
Иосиф, как любой человек, боялся нечистой силы, но боялся с позиции равного. Мулы молчали, а перед демони-цей они должны биться. Хотя, может быть, мулы уже умерли… Он осторожно шагнул вперед и, стараясь ничего не уронить, выглянул из стойла.
С тусклым фонарем в одной руке и с каким-то свертком в другой в нескольких шагах от него действительно стояла Эфер. Над левым плечом ее, путаясь в голых ветвях старого гранатового дерева, хвостом вперед поднималась в небо косматая звезда, предвестница всех еще не наступивших бед и несчастий.
— Я вас еле догнала, — сказала она. — И еле нашла. Подержите…
Эфер передала Иосифу теплый сверток, поставила фонарь на землю, а сама беззвучно скрылась за углом стойла. Там что-то происходило. Потом послышались неровные дробящие затихающие шаги: человек вел в поводу лошадей.
Вернулась Эфер; в руках у нее был переметный мешок.
— Пойдемте внутрь, — сказала она. — Плохо, если нас увидят.
Они вернулись под крышу. Мулы проснулись и радостно зафыркали.
— У меня нет ничего для вас, — грустно сказала Эфер. Мулы замолчали.
Мама уже проснулась, но выбираться из-под попоны не хотела. Хотя попона просто-таки воняла ослиным потом и даже ослиной мочой, но под ней было тепло.
— Эфер? — сонным голосом спросила она. — Это ты? Что случилось?
— Все, — сказала Эфер. — Случилось все. А главное, дитя мое, тебе пришло время рожать.
Сверток на руках Иосифа издал тонкий звук.